Три письма (Мечников)

Три письма
автор Лев Ильич Мечников
Опубл.: 1886. Источник: az.lib.ru • Альманах «Прометей», 1967.

ПРОМЕТЕЙ, 1967

Арк. Лишина

править

Революционный эмигрант о Толстом и толстовщине

править

Письма Л. И. Мечникова

править

Имя Льва Ильича Мечникова (1838—1888), старшего брата великого русского микробиолога И. И. Мечникова, известно сейчас немногим. А между тем, по словам Г. В. Плеханова, он был одним из «самых замечательных и самых симпатичных представителей того поколения шестидесятых годов, которому много обязана наша общественная жизнь, наша наука и литература»[1].

Исключенный из Харьковского университета за участие в студенческих волнениях, Мечников сдал выпускные экзамены в Петербургском университете и уехал в качестве переводчика русской дипломатической миссии на Ближний Восток. Двадцати двух лет он вступил волонтером в армию Гарибальди и командовал батареей в битве при Вольтурно 1 октября 1860 года. Поправившись после тяжелого ранения, полученного в этом бою, он вынужден был стать эмигрантом. Двадцати пяти лет Лев Ильич — деятельный сотрудник «Колокола» и активный участник многих действий заграничных землевольцев. Мечников был близок к Первому Интернационалу, к польским, итальянским, французским и испанским революционерам. Он много путешествовал и много писал, был профессором Токийского университета и Невшательской академии.

Художник и журналист, путешественник и ученый, Л. И. Мечников был прежде всего революционером. Он умер пятидесяти лет вдали от родины, убитый туберкулезом и нищетой. «Лев Ильич, — писал Г. В. Плеханов, — был не только ученым; он был творцом, который умел с оружием в руках отстаивать дело свободы. Само собою понятно, что при современных русских условиях такой ученый должен был умереть изгнанником»[2].

Напечатав в 1861 году в «Русском вестнике» «Записки гарибальдийца», Мечников до последних дней продолжал сотрудничать в русских журналах. Его статьи на самые разнообразные темы появлялись под многочисленными псевдонимами в «Современнике», «Русском слове», «Отечественных записках», «Деле» и других журналах. Издатели дорожили Мечниковым как талантливым сотрудником, а читатели признавали за ним глубину и беспощадную трезвость суждений.

Примером остроты и беспощадности мечниковского анализа могут служить публикуемые ниже письма Льва Ильича к Л. Ф. Маклаковой-Нелидовой. Высоко ценя художественный талант Л. Н. Толстого, Мечников решительно осуждает толстовщину как подход к решению социальных вопросов. Ядовитая критика морально-религиозного учения Толстого и страстная отповедь толстовщине очень характерны для Льва Ильича, который всю жизнь оставался человеком революционного действия.

Русская писательница Лидия Филипповна Маклакова-Нелидова (1851—1936) была близким другом семьи Мечниковых. Она познакомилась со Львом Ильичом, его женой Ольгой Ростиславовной и приемной дочерью Надеждой Владимировной Скарятиной-Кончевской в конце 1860-х годов в Швейцарии и около года прожила в их семье. Переписка Л. И. Мечникова с Л. Ф. Маклаковой-Нелидовой не прерывалась до самой его смерти. Судя по письмам Льва Ильича, Л. Ф. Маклакова пользовалась его особенным доверием и откровенностью.

В публикуемых ниже письмах Лев Ильич делится своими впечатлениями о только что прочитанном XII томе пятого издания сочинений Л. Н. Толстого[3], который вышел в свет в 1886 году. Письма хранятся в личном архиве писательницы[4]. Первое из них датировано октябрем — ноябрем нового стиля, вероятно, потому, что писалось долго или не было сразу отправлено.

Второе письмо, строго говоря, представляет собой только постскриптум без даты. Судя по содержанию, он относится либо к приведенному выше письму, либо к другому, написанному вскоре после него.

Clarens, 12 окт<ября> — ноябрь нов. ст. <1886 г.>

Драгоценная Лидия Филипповна!

Сего… не помню какого именно октября Лозанской губернии Вевейского уезда Шателярской волости, в селе Кларансе, случилось чудо: на моем столе появился ХII-й том сочинений графа Л. Н. Толстого. Приписать чудо сие персту Провидения не могу, ибо село мое вертеп <1 сл. нрзбр.> вальденских еретиков, держащихся богомерзких вероучений Иоаннуса Кальвина, и я, по благочестию своему, не могу допустить, чтобы Провидение стало тыкать перстом в столь нечистое место. Нелепо было бы, с другой стороны, приписать богоявление сие козням Лукавого; ибо сей последний, по причине упадка вексельного курса нашего рубля и иных экономических компликаций нашего времени[5], давно уже ликвидировал свои дела и отказался от своей расточительности доброго старого времени. К тому же, так как по званию своему он лукав, но отнюдь не глуп, то невозможно допустить, чтобы он истратил в книжном магазине наличных три рубля в платонической надежде приобрести через то со временем законные права на мою душу, коей стоимость по биржевым ценам Нового Времени не должна превышать медного гроша[6], коей существование вообще отрицается новейшими любомудрами…

Короче говоря, по зрелом и всестороннем расследовании вышесказанного загадочного явления и при достодолжном освещении его лучезарным блеском современного научного и философского развития, никому иному приписать его нельзя, как некоей благодетельной фее. По справкам же, тщательно мною наведенным, не только во всех российских общих календарях, но даже и в специальных (каков, например, врачебный календарь, издаваемый ежегодно нарочитым комитетом в Харькове) — на всем пространстве от Разгуляя до Тверской включительно, проживает только одна благодетельная фея, к которой без нарушения законов вероятности можно было бы отнести корни и нити сего богоявления. И фея сия есть — Вы…

Ergo!!!…

Чувствительнейше Вам за то благодарен.

Содержание присланного Вами мне последнего тома произведений нашего бессмертного беллетриста и чревовещателя, по ознакомлении с ним, было тотчас же разделено мною на 3 нижеследующие части:

1-е. Сказки с чертиками и свечками, т. е. все писанное для народа, т. е. не про нас или, более специально, не про меня: ибо читать сию часть невозможно, не рвавши на себе волос, а так как оных у меня нет, то мне пришлось бы рвать на себе лысину. Скальпирование же, по установленным непреложным законам самоновейшего этнографического знания, дозволяется только краснокожим; да и те до сих пор практикуют его еще исключительно на своих врагах; к самоскальпированию же обратятся только тогда, когда у них народится свой краснокожий гр. Л. Н. Толстой или же, когда сей 12-й том сочинений нашего не краснокожего Л. Н. Толстого будет переведен на их полисинтетические наречия. По поводу этой народнической беллетристики автора Казаков и Анны Карениной мною уже был сделан запрос одному из горячих литературных сторонников толстовщины: точно ли Л. Н. уже просветлел до чертиков или же это только «devant les gens»?[7] Но запрос сей, как и следовало ожидать, остался без разъяснения, зато «сторонник» наговорил мне 7 страниц ругательно-любовно-революционно-прекраснодушной чепухи.

2-е. Апостольское послание Л. Н.[8], очевидно, предназначается им для нищих духом, но богатых кошельком московских дармоедов; но, по недоразумению, принимается голодающим духовно и телесно русским интеллигентом на свой счет и производит в анемичном мозгу оного интеллигента очень удачное подобие вавилонского столпотворения. Часть сию я уже читал прежде — не без зубовного скрежета.

3-е. Наконец, Смерть Ивана Ильича, которую я так сильно желал прочесть вследствие Ваших же о ней отзывов. Чтение этого последнего произведения Толстого «для господ», которое я нигде раньше не мог достать (я не знал, что для этого нужно покупать целый том из перепечатываемых журнальных статей и народных сказок), напоминало мне на каждом шагу японскую поговорку… Надо знать, что у японцев за разсупэ-деликатес считается рыба Тай… Они и говорят: «Тай хоть и протухнет, а все останется Тай!..» Что у Л. Н. талант — действительно Тай — это можно уже не говорить; но до чего этот Тай протух; в особенности же, если он имел в виду действительно покойного Ивана Ильича, т. е. (как помнится, Вы же писали) моего брата…[9] Иван Ильич был действительно карьерист, а я карьеристов не люблю; но насколько его психический регистр был богаче того, которым наделил Толстой своего героя!.. Вот что значит «просветление», думалось мне, если даже такому художнику, как Толстой, понадобилось душу опошляемого им героя обратить в квадрат плохо вычищенного паркета. Да и самый реализм рассказа больше уже напоминает сцену родов из Pot Bouille («Une-fantasic de carabin en délire»[10], — как выразился какой-то французский рецензент), чем Войну и мир или Анну Каренину…

Впрочем… Requiescat inpace[11]. A затем, т. е. больше за память обо мне, большое Вам спасибо. Только зачем Вы так <на> долго наложили печать молчания на свои уста и напоминаете нам о своем существовании только андреевскими чаями и толстовскими просветлениями?

У нас все обстоит благополучно. Здоровье мое, слава Богу, скверно; а в последнее время так просто и отвратительно: из рук вон.

Жена и Надя Вас целуют, а я удерживаюсь от этого светскими приличиями и

С истинным уважением и пр.

С искреннею благодарностью и др. приличными случаю ощущениями

Имею честь быть

Вашим, милостивейшая Государыня, Лидия Филипповна!

Покорнейшим слугою

Л. Мечников.

P. S. Толстовская «Свечка» оставила в моем мозгу такой чад, что у меня нет охоты читать какие бы то ни было, а в особенности народные произведения этого автора. Я Толстого любил очень и считаю его за самого талантливого современного беллетриста; но этот Толстой умер с Анною Карениною. Этот даровитейший писатель сошел с ума — в этом нет ничего удивительного или даже особенно грустного. Но безмерно грустно положение современного русского интеллигента. Урядник усиленнее тащит его в кутузку, чем когда-нибудь, а архи-наррродническое прекраснодушие ставит ему совсем уж неисполнимое требование: 1-е, возьми имение свое, продай и раздай нищим; 2-е, забудь грамоте и 3-е, не выходи из-под власти земли. — Но ведь имения какого бы то ни было, кроме грошовых долгов, за интеллигентом нет. Невозможно по щучьему Толстова или карасьему Златовратского[12] велению забыть, что б + а = ба, и уверовать, что «Семка младенца бы беспременно воскресил, кабы становой не помешал»… Остается визжать, как поросенок, засаженный в мешок, не для того, чтобы символизировать угнетенную невинность, а в наказание за грехи боровов XVII-го столетия, его праотцев. Это, может быть, очень умилительно; но во мне — каюсь — это эпитимиальное нытье, даже при громадном таланте Гл. Успенского, не способно вызвать ничего, кроме боли под ложечкой. Все эти литературные факиры наши, самоистязующиеся среди буренинско-биржевых оргий и полицейского карнавала, мне претят. А тут изволь к ним питать совершенное уважение и пр…

Литературными факирами Л. И. Мечников называл тех писателей и журналистов, которые в годы разгула жестокой реакции проповедовали «опрощение», «нравственное самоусовершенствование» и «христианское смирение», звали «на выучку к народу». Одним из таких «литературных факиров» был упоминавшийся в письме к Л. Ф. Маклаковой «сторонник толстовщины» Леонид Егорович Оболенский (1845—1906). В молодости Оболенский участвовал в революционном кружке и привлекался по «делу 4 апреля 1866 г.». В 1880-х годах он стал редактором народнического журнала «Русское богатство». Об этом журнале в феврале 1885 года Л. Н. Толстой писал А. Д. Урусову: «Это журнал, имеющий мало успеха, но с самым нам близким направлением. Он проповедует любовь на основании эволюции и прогресса, т. е. научным жаргоном, но в сущности это журнал с христианским направлением»[13].

Л. И. Мечников горячо сочувствовал «хождению в народ» и героизму народовольцев. С В. И. Засулич, С. М. Степняком-Кравчинским, В. К. Дебагорием-Мокриевичем и другими революционными народниками его связывала большая дружба. Но проповедь пассивности и христианского смирения ему претила, поэтому к либеральному народничеству он относился отрицательно. Протест Мечникова, высказанный им в письме к Оболенскому, был вызван попыткой совместить народнические теории с толстовским морально-религиозным учением и тем самым идейно разоружить русскую революционную интеллигенцию. Революционер и атеист Мечников отказывается сотрудничать в народническом журнале, предоставившем свои страницы для проповеди толстовства.

Письмо Л. И. Мечникова к Л. Е. Оболенскому, относящееся также к 1886 году, известно только в черновике, который набросан трудно поддающимся прочтению почерком[14]. Из этого письма ниже публикуются некоторые фрагменты.

Я только что получил Вашу последнюю книжку и душевно обрадовался, не найдя в ней по недоразумению посланной Вам мною статьи. Журнал Ваш с каждым No все решительнее окрашивается тем направлением, которое я считаю по преимуществу предосудительным в настоящее время в России и на борьбу с которым желал бы посвятить остающийся еще в моем распоряжении слабый остаток сил. Но бороться с Вами ужасно трудно, цензура не позволит начать с чего следует, т. е. показать, что всякая религия, в особенности Ваша религия любви и сына божия, Адониса, Вакха или Христа, дающих на растерзание свою плоть для искупления грехов человечества, — всегда стояла поперек здравому развитию.

Я бы начал с той поры, когда человек житейскою эволюциею приводится к сознанию, что металлический нож режет лучше, а религия, прославляющая нищенство духа, ему предписывает употребление заостренного камня вместо ножа. Греховный прогресс доходит скоро до того, что человеческая мысль уничтожит кровопролитие, религия же заставляет хоть в торжественных случаях причащаться кровью жертвы, замученной во искупление всемирного греха.

Жизнь уясняет, что прописная мораль не имеет ровно никакого значения ввиду общего строя обстоятельств, обуславливающих наши поступки; религия твердит, что все дело в формулах, дающих духовное просветление, а что сама жизнь человека грех, скверна и суета. <…>

Вы скажете, что так действуют другие религии, а не толстовская, которая с вероисповеданиями ничего общего не имеет, а есть только квинтэссенция народничества, усиленная всей мощью толстовского беллетристического таланта, начитанности и его честности и чистоты души. Вы уже и говорили что-то подобное в старых Ваших книжках, но я старый воробей и на такую мякину меня поймать нельзя.

Мой идеал — сознательный работник, строящий свое благополучие в самом греховном и плотском смысле этого слова, но служащий такому же благополучию всех людей.

Толстовский идеал — нищий дух, презирающий всякое благополучие ради просветления своей души, как поповский христианин презирает его ради спасения своей души. Разница между мною и Вами, как выясняется, громадна, разница же между православной или католической поповщиной и толстовщиной вся сполна исчерпывается разницею слов просветленный и спасенный. Но и этой плохонькой разницы за глаза достаточно, чтобы сделать Ваше просветление христиански вредным по существу… <…>

Объединять без насилия людей может только разумная, доказательная причина. При сильном таланте вдохновенный проповедник может вливать свое просветление в души более или менее многочисленных впечатлительных приверженцев, которые на первый взгляд как будто бы и объединены. Но какое преувеличенное значение придает одному человеку эта способность действовать чуть ли не волшебно-чарующим образом на сотни сердец! На такой-то гипертрофии выдающегося личного обаяния хотите Вы основать проповедь равенства и братства всех людей?

Напрасно стали бы Вы возражать, что дело не в личном влиянии, а в учении. Выкиньте милейшую и даровитейшую личность Толстого, что останется от его проповеди: нагорная проповедь, насчитывающая свыше 1 500 <лет> существования да <нрзбр> эластический принцип несопротивления злу… <…>

Вам, пережившему в России 60 г<оды>, додуматься до излечения общественных недугов детскими нравственными рассказами, хотя бы и без чертиков. Знаете, искреннего человека это одно может довести до отчаяния. <…>

Прочтя обвинение Вас в мракобесии, Вы победоносно указываете на научные рефераты, печатающиеся в Русском Богатстве и очень часто недурные сами по себе. Но непоследовательность — не оправдание.

Прежде, чем г. Толстой, лучшая наша молодежь, воспитанная на традициях «Современника» и пр., ходила жить в народ, и не затем, чтобы научиться там верить, что юродивый Семка мертвого младенца воскресил бы, если бы становой не помешал. Не детские сказки с чертями и без чертей, с чудно горящими свечками, а искреннее старание учителя научить жить «по разуму» несли эти люди с собой в эти экскурсии, против которых только то и можно возразить, что они были неразумными подвигами, а не будничным делом. <…> Геройство рано или поздно непременно остынет, а проклятые будни шкурного вопроса будут вечно тут со всей своей неотразимой навязчивостью <…> Я сказал Вам, что народничество 70-х г. <…> было светлым моментом в нашей общественной жизни, но разбилось, потому что было недостаточно зрело для действительной жизни.



  1. Г. В. Плеханов, Л. И. Мечников. (Некролог.) В кн.: Г. В. Плеханов, Соч., т. VII, М., 1925, стр. 329.
  2. Г. В. Плеханов, Л. И. Мечников. (Некролог.) В кн.: Г. В Плеханов, Соч., т. VII, М., 1925, стр. 331.
  3. В томе были напечатаны следующие произведения Л. Н. Толстого: Чем люди живы. — Упустишь огонь — не потушишь. — Свечка. — Два старика. — Где любовь, там и бог. — Тексты к лубочным картинкам. — Сказки. — Три старца. — Статья о переписи в Москве. — Мысли, вызванные переписью. — В чем счастье. — Смерть Ивана Ильича. — Народные легенды. — О народном образовании.
  4. Центральный государственный архив литературы и искусства в Москве (ЦГАЛИ), фонд 331, опись 1, дело 213, листы 9—9 оборот, 32—34 оборот.
  5. В 1882—1886 годах Россия переживала тяжелый экономический кризис, второй за эпоху послереформенного развития.
  6. Газета «Новое время» своим глумлением над революционной молодежью и передовыми идеями снискала славу наиболее продажной и лицемерной газеты.
  7. «Для публики» (франц.).
  8. Апостольское послание — статья Л. Н. Толстого «В чем счастье».
  9. Прототипом Ивана Ильича в рассказе Л. Н. Толстого был старший брат Льва Ильича — Иван Ильич Мечников (1836—1881), бывший член Тульского окружного суда.
  10. «Бред студента-медика» (франц.).
  11. Да почиет в мире (латин.) — надгробная надпись.
  12. Златовратский Николай Николаевич (1845—1911) — беллетрист-народник.
  13. Л. Н. Толстой, Собр. соч., т. 25. М., 1937, стр. 748—749.
  14. Центральный государственный архив Октябрьской революции (ЦГАОР), ф. 6753, оп. 1, д. 20, лл. 24—45.