Тетинька (Дуров)

Тетинька
автор Сергей Федорович Дуров
Опубл.: 1848. Источник: az.lib.ru • Физиологический очерк.

Сергей Фёдорович Дуров править

ТЕТИНЬКА править

ФИЗИОЛОГИЧЕСКИЙ ОЧЕРК
================================ ================================ править

Источник: Проза русских поэтов XIX века (Сост., подготовка текста и примеч.

А. Л. Осповата; Худож. П. С. Сацкий). — М.: Сов. Россия, 1982. — С. 143—172.

О рассказе: Впервые опубликован: «Пантеон», 1848, т. 1, кн. 2, отд. V, с. 148—172.

Подпись: Сергей Дуров.

Печатается по тексту первой публикации. Не переиздавалось.

================================ ================================ править
Родные, люди вот какие!
А. Пушкин [1]

Почетное титло «тетинька» никак не должно смешивать с названием «тетки» или «тетушки». Тетинька может не быть сестрой вашего отца или матери; она просто может вам приходиться какою-нибудь десятою водой на киселе; но это все равно, потому что все-таки должно величать ее тетинькой, и еще нередко с присовокуплением эпитетов: почтеннейшей, дражайшей и т. п. — Близость родства, стало быть, ничего тут не значит; если важность состоит в том, что тетинька непременно должна быть бездетною вдовою или девой, уже в периоде отчаяния, и в обоих случаях иметь в запасе, по крайней мере, душ 500 или ломбардный билет[2] тысяч в 200 или 300, что еще, может быть, лучше душ; ибо билет кредитных установлений легко переходит из рук в руки, да и за передачу его правительство не берет никаких пошлин.

Чем старее тетинька, тем она, разумеется, пользуется большим уважением и предупредительностью. Штат ее племянников и племянниц всегда соразмерен с ее состоянием, и по мере того, как тетинька скопляет более и более, этот штат возрастает не по дням, а по часам. Куда бы ни сунулась тетинька — в церковь ли, в гостиный двор или куда в гости, предупредительные родственники ни на шаг от нее и вьются, как пчелы около улья, сладко жужжа: «Ангел мой, тетинька! — Каково ваше здоровье, тетинька? — Тетинька, дайте поцеловать вашу ручку!» — и т. п. Не думайте, однако же, любезный читатель, чтобы тетинька была действительно какой-нибудь ангел во плоти; совсем нет! она так же мало похожа на ангела, как вы и я, как тот и этот, если еще, может быть, не менее, — и человек беспристрастный, не имеющий в виду подобной тетиньки и незнакомый с ее житьем-бытьем, невольно глядит на нее, как на мертвечину, окруженную со всех сторон стаей голодных воронов и хищных шакалов. Да и можно ли смотреть на нее иначе?.. Чтобы разрешить этот вопрос, нам необходимо нужно покороче познакомиться с тетинькой и проникнуть во все закулисные тайны этого почтенного средоточия семейных помыслов и родственных стремлений.

О происхождении тетиньки трудно сказать что-нибудь положительное: иногда она происходит от благородных, но бедных родителей, а иногда случается и наоборот; но во всяком случае судьба наделяет ее от природы умом не умом, а каким-то преждевременным инстинктом расчета, который во многих случаях, особенно по части жизни практической, заменяет ей и ум, и даже опытность. Сердца в тетиньке не ищите: судьба об этом даре нисколько не позаботилась, да, может быть, оно и к лучшему — чувство и расчет как-то между собою не вяжутся… Еще в детстве тетинька отличалась от своих сверстниц резкими чертами характера. Она не любила ни кукол, ни резвых и шумных игр, свойственных детскому возрасту; она, бывало, по целым дням то и дело вертится то около маменьки, то около своей няньки-баловницы, то около сварливой ключницы, и к каждой по очереди ластится и чего-нибудь да выпрашивает, так наивно, так мило, что даже ключница, которую в доме прозвали скопидомкой, ни в чем не могла отказать ей.

— Никитишна!

— Что, мой светик? Что тебе, сударынька?

— Поцелуй меня, Никитишна.

— Экая распремилая барышня! Изволь-изволь, Машенька.

И, бывало, Никитишна брала ее на руки, приговаривая:

— Уж впрямь бог наградил родителей этаким сокровищем!..

— Никитишна! — опять зачинала Маша.

— Что, мое нещечко?

— Я у тебя хотела чего-то попросить…

— Чего тебе угодно, светик ты мой?

— Да ведь ты не дашь?

— Скажи, чего, сударыня; если можно, так отчего же не дать.

— Я хотела попросить у тебя вареньица, Никитишна…

— Ну, вот этого-то, сударыня, и не могу. Почнешь новую банку, а барыня-то увидит, да и заругает, скажет: зачем, мол, ты починаешь без спросу?..

— Маменька не узнает…

— Что ты, бог с тобой! Как не узнает — узнает!

— Видишь, какая ты скупая, Никитишна: ничего не хочешь для меня сделать. — И крупные слезы навертываются на глазах бесценного ребенка.

— Ну, ну, не плачь, моя красавица, не плачь же. Вот как пойду в кладовую, так принесу вареньица; да чур не показывать братцам и сестрицам. Уйди куда-нибудь в уголочек, да и скушай себе на здоровье.

Это наставление Никитишны было совершенно излишним для милой Маши; она и без того, по врожденному чувству расчета, никак бы не пошла хвастать перед сестрицами и братцами тем, чего, вероятно, у нее стали бы просить: дележа она терпеть не могла…

Войдя в лета, Маша (станем называть ее пока этим именем), разумеется, сделалась еще расчетливее. Первым делом ее было выказать необыкновенные свои способности по части домоправления и экономии. Она во все вмешивалась, во все входила, завела книги для прихода и расхода и, наконец, к вящему утешению родителей, отставила от должности Никитишну, отобрала у нее ключи от кладовых, погребов и ледников и вступила в полное управление по части хозяйственной администрации. Как ни была крута экономка Никитишна, а все-таки время ее управления не раз приходило на память голодавшей дворне в барском доме, даже сам барин и детки-то их, за исключением разве самой Машеньки, частенько вставали из-за обеда в таком расположении духа, что хоть сейчас опять садиться за стол.

Так проходило время. Сначала эти экономические распоряжения Марьи Ивановны не очень приходились по нутру ни господам, ни холопам; но к чему не привыкают люди, если не находят средств поправить своего положения?.. Мало-помалу все в доме привыкли к голоду и новому порядку вещей, — и когда, наконец, по истечении года, родители Маши увидели значительное приумножение доходов, то они невольно забыли о ворчаниях желудка, но пришли в какой-то умилительный восторг от своей неоцененной дочки.

— Что за умница у нас Маша! — говорила Пелагея Силишна сожителю своему Ивану Пафнутьичу. — Виданое ли дело, чтобы такая молодая девушка была так домовита и распорядительна? Нечего греха брать на душу, вот я уж поседела в замужестве, да и с малолетства, по недостаточному состоянию родителей, привыкла к хозяйству, — а куда мне за ней! Далеко кулику до Петрова дни!

— Божие благословение, матушка! — сказал Иван Пафнутьич.

— Воистину так, Ванюша, воистину. Посмотришь у других, не далеко ходить, хоть бы у Евдокии Сергеевны, легко сказать — пять дочерей, да все такие балбесихи! А ведь хоть шаром покати, ни одной нет хозяйки… Правду сказать, и наши-то Полинька да Сашенька белоручки… Ну да ведь не всем же бог положил одно на сердце.

— Одному талант, другому два, а третьему и три, матушка.

— Вот уж справедливо. Совестно хвастать, ну да ведь как же опять и правды-то не сказать: а счастлив будет тот, кому бог назначит Машу в сожительницы! Муженек-то будет у ней, как у Христа за пазушкой: за всем присмотрит, всем распорядится; со всякой дряни, с позволения сказать, пенку снимет.

— Да, матушка, на это она у нас мастерица!

— Да и разум-то у нее, батюшка, Иван Пафнутьич, не по летам. Ономнясь, шутя я говорю: «А что, Маша, ведь поручик-то Петухов славный из себя кавалер, и ловкий, да и умный такой — пошла бы ты за него, а?» Как вспыхнет, да и говорит: «Что вы, бог с вами, маменька! Красивых-то голышей не оберешься — да что в них? Тьфу!» А я продолжаю нарочно: «Это ты только так говоришь, Маша, а ведь знаешь, что не с деньгами жить, а с милым человеком…» А как бы ты думал, что она мне на это?..

— Я думаю, матушка, что-нибудь этакое…

— Да уж именно этакое. «Перестаньте, маменька, — говорит, — что вы это такое выдумали, бог знает! Ну, что такое, — говорит, — милый человек? Ничего, так — фу! — пустяки; я, — говорит, — уж если выйду замуж, — так за богатого: это, — говорит, — дело-то будет вернее». А я все-таки нарочно ей говорю: «Да где же взять богатых? Нынче, Маша, богатые-то женишки жгутся, сами ищут приданого; а уж если какой и подвернется, так того и гляди, что какой-нибудь урод или старик какой, калека». Что бы ты думал, она мне на это, а?

— Полагаю, матушка, что она опять что-нибудь этакое…

— Именно, именно так, она говорит: «Так что ж такое, что урод? Разве урод не человек, что ли? А старик и того лучше, был бы добр, да было бы мне над чем похозяйничать, да была бы я барыней в доме, а все остальное, мамаша, пустяк!..» Признаюсь, Иван Пафнутьич, немало я подивилась: откуда, думаю, у девки в семнадцать лет столько ума-разума? Нас с тобой, батюшка, на старости поучит. Нечего сказать, бой девка…

— Бой, матушка, бой…

— Истинная благодать божия!

— Благодать, матушка…

— Утешение за труды и попечения родительские!

— Подлинно утешение, матушка!..

Из этого разговора дальновидной матери с сговорчивым отцом читатель, конечно, ясно видит, какое практико-экономическое направление приняли мысли и преднамерения Машеньки. Это отнюдь не была игра случая или обстоятельств; совсем нет! Семена этой философии таились в душе будущей тетиньки с самых юных лет, может быть, даже с того времени, как она, еще ребенком, ластилась к Никитишне и, выманив у нее гостинец, пряталась в уголок, избегая встречи с сестрами. Хотя мы все в один голос браним слепую судьбу, но, право, она не ко всем строга и неумолима. Правда, она не на всех расточает свою благосклонность, не всем одинаково улыбается, но тем не менее у нее также есть свои любимцы, для которых она ничего не щадит: желание их для нее точно так же свято и ненарушимо, как для нас именное повеление. Марья Ивановна была именно в этой категории. Бог знает, за что и почему, но только судьба взяла ее под свою защиту и баловала во всем, как любимое свое детище. Очень естественно, что будущая тетинька, имея такую сильную протекцию, выждала себе такого мужа, какой ей был нужен, — старого-престарого, седого, как лунь, хилого, больного, но зато обладателя 500 душ, с туго набитыми карманами. Что побудило почтенного старца на этот отважный подвиг — неизвестно. Видно, уж такова была его судьба.

По выходе замуж Марья Ивановна была по-своему совершенно счастлива. Дом у нее был, как говорится, полная чаша; амбары полнехоньки, кладовые битком набиты; сундуки ломились от всякого скарба; словом сказать, Марье Ивановне было где разгуляться, было где отвести душу. Супруг Марьи Ивановны, как водится, чрезвычайно страдал двумя болезнями — подагрою и скупостью, но Марья Ивановна от того отнюдь не была в накладе, — напротив, из этой немочи достойного своего сожителя умела она извлечь все то, что составляло прямое, верное, истинное счастие целой ее жизни. Подагра, усадившая старца, дала Марье Ивановне возможность завладеть всеми домашними угодьями; а скупость, по ее мнению, если не была добродетелью, то прекраснейшим свойством человеческого сердца. Конечно, в этом случае Марья Ивановна была, как видно, довольно снисходительна к мужу; но это опять не без причины: Марья Ивановна сама любила припрятать копейку на черный день.

Я предвижу, что многим покажется непонятно, каким образом могло случиться, что в сердце Марьи Ивановны, не помятом еще годами и опытом, не было ни одного светлого, жаркого, всеувлекающего чувства, ни одной ветреной мечты, ни одного слепого увлечения; каким образом, подумают многие, Марья Ивановна могла избежать вечных законов, предопределенных самою природою, и в молодости не была никогда молодою, а прямехонько себе из ребенка сделалась бабою, брюзгливою, зоркою, скупою старухой? Чудно! против этого я не скажу ни слова, но Марья Ивановна была такова и в этом; я сошлюсь, пожалуй, на всех наличных тетинек, которые, ни дать ни взять, скроены по одной с нею мерке.

Но к делу. Прошло лет 15 — и Марья Ивановна овдовела, получа после покойного сожителя все его недвижимое и всю движимость. Я не без цели пропускаю этот 15-летний период счастливого, но, впрочем, довольно однообразного супружества; мне хочется как можно скорее вывести на свежую воду мою героиню и познакомить с нею читателя. Еще при жизни мужа тетинька распорядилась очень хорошо. Она настояла на том, чтобы все родовые поместья были проданы и на месте их куплены новые, якобы благоприобретенные; потом было совершено также духовное завещание, на основании которого имение переходило к тому из супругов, кто останется в живых. Все это законно обеспечило, как нельзя лучше, состояние вдовы и давало ей полное право на владение завещанного ей имущества; но наследники, как-то: сестры, племянники и т. п. покойного мужа — думали иначе. Соблазн был велик: они очень хорошо знали и помнили, что покойному были они сродни, — и в один голос кричали: «Штуки, мошенничества! если родовое продано, так куда же девались деньги?..» Вследствие такого рассуждения они тотчас же приступили к делу, т. е. подали в Губернское правление просьбу, в которой называли себя прямыми и естественными наследниками, прося о вводе их во владение. Узнав о происках мужниных родственников, тетинька переполошилась так, что страх! Ей казалось, что одно притязание родственников на наследие уже лишало ее значительной части имения. Тетинька была в отчаянии. Несмотря на всю свою расторопность по части хозяйственной экономии, она терялась в догадках, на что ей решиться. Обратиться к кому-нибудь из соседей и просить их заступничества — хорошо, да к кому именно обратиться? Вот тут-то и загвоздка. Обратиться к Пирожкову — нельзя: он так, бог его знает, ведет свои-то собственные дела, что у него последняя деревенька чуть-чуть нейдет с молотка. Можно бы просить Крюкова, да на руку-то он, что называется, охулки не положит: Марья Ивановна умрет не забудет, что он продал ей как-то лошадь, которая так себе, ни с того ни с другого через год околела… Обратиться к Глотову — оно бы и хорошо! дела свои он ведет недурно, подобно ей, со всякой дряни умеет пенку снять и обманывать-то он никогда никого не обманывал, и знакомство имеет отборное: с уездным предводителем друг, с исправником — свой, с становым уж и говорить нечего… Пунш пьют вместе. Словом сказать, всем взял, а ввериться Глотову все как-то не приходится: пьет, шельма, так, что ажно до чертиков. Таким образом, перебрав всех соседей, Марья Ивановна увидела, что не на них следовало опустить якорь надежды, и решилась, после зрелого размышления, отправиться в столицу, где служили большая часть ее родственников, чтобы через их посредство выбиться из хлопот и обеспечить за собою законное наследие. Как ни тяжело ей было такое странствование, как ни больно было ей расстаться с домовыми книгами и ключами от своих запасных магазинов, но у страха глаза велики — и она, сделав подробные распоряжения касательно всех мелочей хозяйственного управления, отправилась на своих в Петербург, разумеется, в сопровождении старого плута-слуги и двух девок. Это обстоятельство, по-видимому столь незначительное, имело весьма важные последствия. Не приезжай Марья Ивановна в Петербург, тогда бог знает, что бы с ней было. В деревенской глуши типический характер этой женщины остался бы тайною, а может быть, и вовсе не достиг бы полного своего развития. Но жребий был кинут — и день приезда Марьи Ивановны в столицу был, так сказать, днем ее возрождения для той жизни, для которой природа создает тетинек.

По приезде в Петербург Марья Ивановна остановилась у одной из ближайших родственниц. Нельзя представить себе, нельзя даже подумать описать, с какою радостию, с каким восторгом она была встречена. Если бы, кажется, полиция дозволила зажечь иллюминацию, то добрая родственница не пожалела бы осветить на свой счет целую улицу. Чего уж тут не было: и слез-то, и вздохов-то, и уверений разного сорта. Когда, наконец, добрая родственница пришла в себя от первого порыва радости, то тут же начала кидаться то к той, то к другой двери, крича довольно громко: «Маша! Любаша! Петруша! Жан! подите сюда, друзья мои! Тетинька Марья Ивановна приехала… — И потом снова обратясь с поцелуями к своей гостье, она продолжала: — Ах, сестрица, позвольте вам представить деток моих: они, право, такие милашки — вот вы увидите сами…»

Реченные милашки высыпали из всех углов и чуть было совсем не зачмокали тетиньку. Можно положительно сказать, что при этой встрече тетинька получила более поцелуев, нежели во все продолжение своей жизни, включая даже и поцелуи своего покойного сожителя. Впоследствии число этих лобзаний возросло неимоверно: на что другое, а уж на поцелуи родственников тетинька никак не могла пожаловаться. Когда все успокоилось, тетиньку усадили на первое место и начались расспросы:

— Надолго ли вы к нам, сестрица?

— О, maman, верно надолго: мы тетиньку иначе не отпустим, — сказала одна из милашек.

— Конечно, сестрица говорит правду, maman, — говорила другая.

— Иначе и быть не может! — говорила третья милашка, нежно поглядывая на тетиньку, которая сидела на диване, хлопала глазами, как сова, и выжидала удобной минуты, чтобы отвечать на заданный ей вопрос.

— Я уверена, — начала опять добрая родственница, — что дети мои отгадали ваше намерение; они ведь такие у теня умные, такие, право, милашки… не правда ли?

— Очень-очень большие милашки, — сказала, наконец, тетинька и потом, глубоко вздохнув, проговорила: — Не дай-то бог, чтобы сбылись их пророчества!..

— Как так, сестрица?

— Может ли это быть! — завопили в один голос милашки.

— Да так-таки, сестрица, так. Проживши столько лет в деревне, я так привыкла к этому образу жизни, что ни за что бы на старости лет не прибрела сюда, если бы не божеское наказание да не обстоятельства.

Эти слова, видимо, не пришлись по сердцу добрым родственникам: лица у них вытянулись, глаза заходили как-то странно…

— Да, — продолжала тетинька жалобным голосом, — уж такие обстоятельства, что ужас! Нечего делать, кинула все хозяйство на плохие руки, да и приехала…

— Что же такое, сестрица?

— Дела по наследству.

— Какие же такие дела по наследству, сестрица? Ведь имение, кажется, записано на ваше имя, да и духовная-то, вероятно, сделана покойником в вашу пользу.

— Сделано-то все сделано в порядке и как следует; да какие-то дальние-предальние там родственники покойного, при самом вводе меня во владение, бряк просьбу в Губернское…

— Ах они какие!..

— Да уж такие, милая сестрица! Но если бы вы знали, что они понаписали, — это ужасти! Представьте себе: пишут, что у покойного нашего дяди, заметьте дяди, а он не был им никогда никаким дядей — правда, у покойного была сестра, да ведь она уж давным-давно скончалась, да и того… да и что ж ее дети, сестрица?.. Далее пишут, милая сестрица, родовое… да ведь оно давно продано… если оно продано, пишут, так где ж деньги?..

— Каковы!

— Судите сами; спрашивают: где, мол, деньги?

— Ах, какие дерзкие!.. Да вы просто, сестрица, скажите: «Муж прожил, я прожила — какое вам до этого дело?..»

— Я уж об этом думала, сестрица. Но вот какое обстоятельство: они ведь, пожалуй, станут спрашивать: «Откуда же взялись у вас деньги на покупку нового имения?»

— Да как они это смеют? Жан, ты служишь в департаментском министерстве…

— Т. е. в департаменте министерства.

— Ну да… пожалуйста, завтра же справься и напиши тетиньке такой ответ, чтобы они замолчали, эти… грабители.

— Ваше дело совершенно правое, ангел мой тетинька, — сказал Жан, — и если только вам будет угодно мне довериться, то вы не далее, как через полгода, будете введены во владение…

— В самом деле, друг мой? — вскрикнула тетинька, и красные пятна выступили у ней на лице, что было единственным признаком сильных внутренних потрясений. — В самом деле?

— Поверьте мне, — отвечала добрая родственница, не дав более выговорить ни слова сыну, — я за это ручаюсь вам, сестрица. Мой Жан весь в покойного моего мужа — такой умница, сестрица, что вы не поверите… такой, знаете…

— Прелестный, сестрица, — это я вижу.

— Помилуйте, тетинька; я считаю за долг быть вам полезным, хотя бы это стоило…

Это последнее слово, которое употреблено было, вероятно, для усиления речи, задело тетиньку за живое; красные пятна, только что выступившие от радости, теперь побагровели от чего-то, что не было похоже на радость, и тетинька чуть-чуть не вскочила с своего места, как будто под нее подвернулась иголка.

— Гораздо больше… — продолжал Жан.

Тетинька не могла больше выдержать. Слова: стоит и больше — невольно вырвали у нее отчаянный вопрос:

— А что это будет стоить?

— Я хотел оказать…

— Я помню, вы сказали: «Гораздо больше…»

— Т. е. я хотел сказать, тетинька, что если б мне это стоило гораздо больше труда…

Тетинька вздохнула свободнее и продолжала:

— Да, вот оно что! А как вы думаете, что это будет собственно мне-то стоить?

— Т. е. что вы хотите этим сказать, сестрица? — сказала добрая родственница, желая во что бы то ни стало перебить разговор с сыном и выказать вполне свои юридические сведения. — Уж не касательно ли денег?..

— Да, сестрица. Я так, знаете, поиздержалась во время болезни мужа… все это… доктора… лекарства, там похороны, знаете… да и хозяйство-то теперь кинула бог знает на чьи руки. — При этих горьких воспоминаниях тетинька вынула платок из ридикюля. — Разорение!.. — Платок был наготове. — Разорение!.. — проговорила она, и платок был поднесен к самым глазам.

— Это ровно ничего не будет вам стоить, тетинька, — сказал Жан.

— Так, ровно ничего, — прервала добрая родственница, — ровнехонько ничего, сестрица.

— Дай-то бог! — проговорила тетинька тем нежным, медовым голосом, которым она, бывало, в детстве выпрашивала гостинцы у Никитишны.

Дело тетиньки, если и не было чисто, как день, зато совершенно подходило под все узаконенные формы — и потому не представляло больших затруднений ходатаю одержать верх над ее противниками. В надлежащий срок тетинька была введена во владение. Несмотря на все угодливости и прислуги добрых родственников, тетинька по окончании дела тотчас же собралась к своим домашним пенатам, куда влекли ее очаровательные мечты о хозяйстве. Это решение тетиньки взволновало доброе семейство, и в самом деле, как вдруг-таки расстаться — и расстаться, может быть, навсегда с такою милою, с такою дорогою родственницею, какова была тетинька! Это невозможно, это просто значило выпустить богатейший клад из-под самого носа, это никак невозможно. В одно прекрасное утро добрая родственница не мало думала, как бы удержать тетиньку, и, наконец, произнесла с торжествующим видом: «Если уж просьбы неймут, ну так не грех попробывать что-нибудь другое… авось… будет действительнее…»

В тот же день за чайным столиком добрая родственница, после обыкновенного размена приветствий, начала следующий разговор:

— Итак, сестрица, вы нас оставляете: бог вам судья! Конечно, может быть, я не умела доставить вам тех удобств, к которым вы привыкли у себя; но бог видит, что я все делала от души…

— Что вы это, сестрица, бог с вами! — произнесла с видимым удивлением тетинька. — Вы меня конфузите; я у себя в деревне при всем достатке не жила такой барыней. Нет, сестрица, вы это напрасно думаете: я у вас просто как сыр в масле катаюсь.

— Так отчего же вы, сестрица, торопитесь в деревню? Подумайте, ангел мой, сколько лет мы не видались и как ваш отъезд будет тягостен для меня и целого моего семейства. Жана это просто убьет; верите ли, он полюбил вас как мать родную… признательно сказать, я даже ревную несколько…

Тетинька хлопала глазами и не находила слов для ответа. Не давая себе труда или, лучше сказать, не умея читать в чужом сердце, тетиньке казалась как-то диковата, непостижима эта привязанность, которой она никак не ожидала и которая ей, по правде сказать, и не слишком нравилась. По расчетливому чувству тетиньке казалось, что любить ее так сильно было вовсе не за что. В самом деле, что ж она такое сделала для своих родственников? Она приехала к ним в дом и остановилась у них как бы у себя; ела и пила вдоволь, нисколько не затрудняясь, потому что ела и пила чужое; сверх всего этого навязала еще свое дело им на руки — и за все это, вместо ропота и нареканий, тетинька то и дело встречала улыбки радушия и готовность для нее хоть в огонь и воду. Эта процедура со стороны родственников так озадачила тетиньку, что она вместо ответа произнесла с расстановками:

— Стран…но!..

— Оно, если вы хотите, сестрица, ничуть не странно, потому что у моего Жана, да и у всех моих детей прекрасное сердце — они очень скоро привязываются к людям достойным…

— Я не к тому, сестрица, — перебила тетинька, — но мне как-то странно, что вы хотите меня удержать, тогда как я, кроме беспокойства, ничего вам не сделала…

— Что вы это, бог с вами, сестрица? Вы нас беспокоили? За ваш приезд я по гроб буду считать себя вам обязанной…

— Это странно… — опять с запинками проговорила тетинька, — очень даже как-то странно… за свое добро, да за свои хлопоты вы меня же благодарите…

Добрая родственница как будто этого не слыхала и с таинственным видом, как бы внезапно вдохновенная какою-то глубоко-печальною истиною, потупила глаза в землю и глубоко вздохнула…

— Что с вами? — спросила тетинька.

— Так, ничего, сестрица, — с живостию отвечала добрая родственница, как бы вдруг очнувшись от тяжелой думы.

— Maman, — сказал Жан, не принимавший до того времени никакого явного участия в разговоре, — maman, вы что-то вздохнули.

— Ах! мне жаль сестрицу…

— Тетиньку?

— Ах, да, — сказала добрая родственница, горестно посмотрев на тетиньку, которая с своей стороны никак не могла понять, отчего бы ее жалеть, когда ее ввели во владение и тем упрочили ее владычество над всеми кладовыми, сундуками, комодами и т. п. — Ах, да, — продолжала добрая родственница, — мне жаль сестрицу — помяни мое слово, милый Жан (мне не хотелось бы этого вовсе говорить), помяни ты мое слово, что негодяи родственники не оставят ее в покое…

— Вы обо мне говорите, сестрица? — спросила тетинька, вытаращив на нее глаза.

— Ни за что не оставят в покое… как только сестрица от нас, они опять на нее вскинутся, разбойники.

— На меня! Да как они это посмеют сделать, да кто им дал право, да разве они бога и царя не боятся? — вопила тетинька, смущенная до глубины сердца этою выходкою доброй родственницы.

— Ах, сестрица, до сих пор вы жили у нас, среди родной семьи; но вдовье дело бедовое… я знаю на опыте.

— Мои муж был не чета вашему, сестрица: больной, словно ребенок какой…

— Ах, сестрица, вы не то говорите; хоть и больной, а все же голова. Больной ребенок, а все же при нем вы, небось, не знали, что такое хлопоты, дела и т. п., а как овдовели, так уж и пошло все не то… а как знать, что еще может случиться впоследствии…

Уразумев отчасти истину этих слов, тетинька страх как переконфузилась, мурашки пробежали у нее по всему телу, с головы до пят, глаза посоловели, съеженное лицо вытянулось, и она вдруг зарыдала…

— Сестрица, что это с вами? Ради бога успокойтесь, сестрица! Маша, подай скорее одеколону! Жан, пошли за доктором! Петя, подай стакан холодной воды…

— Не беспокоитесь, не надо, — произнесла осипшим голосом тетинька. — Но что же мне делать, сестрица, скажите, научите меня, ради бога, чтобы раз навсегда отвязаться от мужниной роденьки… Ах, господи ты боже мой!.. Как посмотришь, да как подумаешь хорошенько, сестрица, так ничего-то, право, нет хуже этой родни, прости господи! Ну, чего бы им кажется? Ну на что бы им чужое-то добро — так нет! Чужой кусок из рук рвут… больно лакомы… Вспомнили бы, бездельники этакие, русскую поговорку: раньше вставай, да свой припасай…

Доброй родственнице, по-видимому, этот эпизод о родне не совсем пришелся по сердцу, она опустила глаза в землю и протяжно проговорила:

— Да, сестрица, конечно, чего нет на свете… есть неблагодарные… но есть опять и такие… такие, которые все рады сделать, всем услужить близкому человеку…

Вошедши раз в пассию, тетинька не умела себя воздержать. Ничуть не заботясь, каково было присутствующим, она с фанатическою яростью пушила, на чем свет стоит, всех и каждого, кто только имел несчастие быть ее родственником: но утомясь, наконец, от гнева, она снова приняла вид угнетенной вдовицы и нежным голосом сказала:

— Что же, сестрица, научите меня, как быть?

— Очень просто: оставайтесь в Петербурге.

— Что вы, помилосердуйте, сестрица! — возопила тетинька. — А хозяйство-то мое… а имение-то…

— Хозяйство и имение само по себе; а вы, сестрица, сами по себе.

— Как же это так?

— А вот как: оставайтесь в Петербурге, так они, небось, побоятся… подумают: затронешь, так она, пожалуй, прямо к министрам кинется…

— А что! ведь в самом деле?..

— Божусь, божусь вам, сестрица, что это наведет их на разум. Они непременно скажут: эге!.. знать она себе на уме, коли проживает около…

— Да…

— Скажут, видно, у ней есть там рука…

— Точно.

— Могу вас уверить, что это так.

— Оно, конечно, так, — произнесла тетинька отчаянным голосом, — да петербургская-то жизнь кусается. Здесь не то, что у себя в деревне: квартиру найми, дров на зиму припаси, а стол, а то, а другое… одни холопы да холопки живую съедят до смерти. Нет, сестрица, и рада бы в рай, да состояние не позволяет!..

— Бог с вами, ангел мой! — вскрикнула добрая родственница, кидаясь в объятия оторопевшей тетиньки. — Поверьте, что вам всего этого не нужно: мой дом, стол и прислуга, все к вашим услугам…

Тетинька не отвечала ни слова; но, судя по вытаращенным глазам и судорожному движению губ, видно было, что это предложение не только изумило, но привело ее в какой-то трепет и недоумение. Она не знала: слышит ли она это наяву или это ей так только во сне грезится. Добрая родственница не упустила из виду смущения тетиньки и, чуть-чуть не заливаясь слезами, нежно нашептывала: итак, сестрица, вы моя гостья, вы мой ангел-утешитель. Боже ты мой! Как дети-то мои будут рады! Жан-то, Жан! Я воображаю его радость.

Возгласы доброй родственницы привели, по-видимому, в память ошеломленную тетиньку, и она едва внятным голосом произнесла:

— Да как же это так!.. мне, конечно, это выгодно…

— Ах, сестрица, где родственная любовь и дружба, там выгоды в сторону.

— Но мне, право, совестно.

— Побойтесь бога!..

— Впрочем…

— Послушайте сестрица, — сказала добрая родственница истинно патетическим тоном, — я знаю ваш ум и ваше сердце, как свои пять пальцев, и уверена, что, будь я на вашем месте, вы бы для меня сделали еще гораздо больше. По рукам же, сестрица, по рукам: вы моя гостья, моя пленница, моя госпожа…

Тетинька машинально протянула руку. Добрая родственница вскочила с места, трагически обратилась к образу, висевшему на стене, и торжественно произнесла: «Господи! благодарю тебя!..»

Придя к себе в комнату, тетинька долго была в каком-то забытьи. Бог знает, что за мысли бродили у ней в голове! Деревня, огород, ключи, Петербург, дерзкие племянники покойного ее мужа, которые, впрочем, вовсе не были ему родственниками. Губернское правление… одним словом, дрянь такая лезла в голову, что ужас! Наконец, мало-помалу, после усиленных соображений, тетинька пришла в себя и подумала: никто как господь бог! видно, теперь он, владыко, сжалился над моим сиротством!..

В важных кризисах жизни тетинька была довольно сообщительна и любила поговорить и посоветоваться с крепостною девкой своей, Устиньей, которая, мимоходом заметить, вполне была достойна звания наперсницы своей госпожи. Еще девчонкой лет десяти Устинья взята была, как говорится, во двор и весьма скоро получила важную должность при особе тетиньки. Как только эта почтенная дама ложилась в постель, Уська (так называла ее барыня для краткости и во избежание пустословия) сейчас же являлась на сцену и начинала чесать у ней в голове и потирать пятки. Через несколько лет Уська превратилась в Устинью и заняла еще более важную должность. Она стала одевать и раздевать тетиньку, а по временам даже разговаривать с нею; наконец, входя, как называется, в больший и больший форс, Устинья сделалась правым глазом и правою рукою своей госпожи. Скоро вся дворня стала величать ее Устиньей Яковлевною…

Однажды в девичьей, когда завязался разговор между служанками об Устинье Яковлевне, одна из них, которая, видно, была побойчее, сказала:

— Устинья Яковлевна! Чертова она кукла, а не Устинья Яковлевна!

— Тсс! — сказала другая. — Разве ты не знаешь, в каком она нынче почете?

— А за что? — продолжала та же бой-девка. — За то, что она этакая… Бога не помнит, свою сестру продаст, барыне во всем потакает…

— Тсс!

— Нечего тсыкать! Я люблю говорить напрямки; и барыня-то того… а уж Уська еще пуще…

Эти обстоятельства и отзывы об Устинье довольно ясно показывают, что она стоила барской милости. Кончив ab ovo*, приступаю теперь к разговору тетиньки с Устиньей, последовавшем за предложением доброй родственницы.


  • Здесь: предысторию (лат.).

— Знаешь что? — сказала тетинька вошедшей в комнату Устинье Яковлевне.

— Что такое, сударыня?

— Я остаюсь на жительство в Питере.

— Как так? — сказала Устинья, которой, видимо, не пришлось это по нутру.

— Да так-таки, остаюсь.

И при этом тетинька весьма подробно сообщила Устинье все свои опасения и условия, на которых она остается в доме доброй родственницы… Устинья сомнительно покачала головою.

— Ну, что же ты качаешь головой.

— Да вот видите, сударыня, будете здесь полугостьею.

— Как так?

— Да так, что называется, ни то, ни се.

Всякой другой, кроме Устиньки, подобный отзыв не прошел бы даром, но тетинька в этих случаях была истинным Сократом в женской юбке и потому, не обратя внимания на дерзость холопки, спросила:

— Отчего же это, Устиньюшка?

— Как, сударыня, отчего? Виденное ли дело, чтобы в чужих людях могло быть такое спокойствие, как у себя дома, да еще в деревне: там у вас все свое, все под рукой, а здесь — прости господи! — плюнуть некуда: того и гляди попрекать станут.

— Что ты, бог с тобой, Устинья! Мне еще ни разу сестрица ничем не колола глаз; напротив, она то и дело говорит: возьмите все в свое распоряжение, сестрица; говорит, будьте совершенно, как у себя дома; вы мне этим сделаете большое одолжение… Попытка, Устиньюшка, не пытка, а спрос не беда: поживем, да попробуем, если пойдет так, как шло до этого времени, то поверь, что нам и здесь не хуже будет деревни.

— Уж ежели так, сударыня, то я вам советую не дремать, а как можно скорее все прибрать себе в руки… да и того…

Тетинька не отвечала на это ни слова; но по движению глаз видно было, что она совсем не прочь от этого. Решившись, таким образом, остаться в Петербурге и жить в доме доброй родственницы, тетинька не замедлила приступить к истине советов своей доморощенной наперсницы. Исподволь, мало-помалу, она завладела всем хозяйством и всеми домашними распоряжениями сестрицы. Ключи от кладовых, погребов и других угодий вдруг очутились в руках тетиньки. Не прошло месяца, как глядь — тетинька уже закупала провизию, заказывала стол, вела домовые книги, давала словесные и ручные выговоры людям, и все это qratis*, т. е. на иждивении доброй родственницы. Это обстоятельство до того понравилось тетиньке, что она в весьма короткое время совсем почти забыла о деревне и чрезвычайно полюбила петербургскую жизнь.


  • бесплатно (лат.).

— Мне говорили, что в Петербурге все дорого, — думала часто про себя тетинька, — сущий вздор! Я здесь живу, ем, пью, распоряжаюсь всем, сколько душе угодно, а между тем все это мне приходится очень дешево, выеденного яйца не стоит. Бывало, в деревне не пройдет дня деньского, чтобы староста не пришел и не сказал: соблаговолите, сударыня, на то да на се. Не проходило сплошь одного месяца, чтобы какой-нибудь мелкотравчатый соседишка по дороге не заехал в гости, — там, поди ты, изволь кормить его кляч, корми его челядь; да и его самого, черта, изволь угощать… Нет, право, живя у чужих людей, хлопот гораздо меньше! Что ни говори себе Устинья, а здесь своей копейки не проживешь. С неделю тому назад ко мне было сунулась Варька, да и говорит: «У меня башмаки задырявели; нужно, сударыня, купить новые». — «А мне какое до этого дело, — говорю я. — ступай к своей барыне да и требуй от нее башмаков: ведь я не у себя дома, ведь ты не мне служишь…» Право, как посмотришь да пораздумаешь, так невольно скажешь, что о Петербурге престрашные отпускают турусы на колесах.

Тетинька, по природе своей не видевшая дальше своего носа, конечно, имела полное право рассуждать таким образом; но мы, знающие близко и коротко добрых родственников и петербургскую жизнь, не можем довольно надивиться этому рассуждению. В Петербурге жить дешево? В Петербурге найти людей расположенных?.. Эх-ма! Спросите-ка вы об этом у бедняка, который за 1000 рублей в год понтирует с Выборгской на Литейную[3] и сидит в должности с 9 часов утра до 5 и 6 вечера; спросите-ка вы у этого раззолоченного и затянутого красавца, легко ли ему достается его шитая красота? Легко ли, наконец, какой-нибудь труженик, ремесленник, вытеребливает в поте заработанный рубль у какого-нибудь этакого фон-барона, важного барина, или так называемого аристократа? Спросите-ка у них, да и смекайте.

В Петербурге живется хорошо одним только тетинькам, да еще разве… но об этом ни слова: всякий знает, кому еще хорошо жить на белом свете… Тетинька, рассуждавшая таким образом о Петербурге, вероятно, забыла, что она тетинька, т. е. бездетная вдова с капиталом. Добрая родственница, у которой поселилась тетинька, была себе на уме, т. е. вполне петербургская дама, очень хорошо понимавшая, что, не посеяв, не пожнешь, не дав, не взыщешь… На этом-то основании добрая родственница и делала все пожертвования и уступки для тетиньки. Великое дело — расчет! Расчетом можно запутать не только тетиньку, но даже любого математика…

Взглянем же теперь на жизнь тетиньки в настоящую минуту. Тетинька, привыкнув в деревне вставать в 7 часов, и в Петербурге не вставала никогда позже. Только что пробьет семь — она уже на ногах, вскочит, оденется и прямо-прямешенько за распоряжения. Устинья всегда была уже тут, и следующий разговор завязывался между ними:

— Все еще дрыхнут?

— Дрыхнут, сударыня…

— Эко их право!..

— Да уж точно, сударыня…

— Слушай, Устиньюшка, ты сегодня распорядись вот как: когда все сядут за стол и принесут самовар, ты чайного ящика не подавай, а положи сама две, три ложечки в чайник, да и поставь на самовар; поразопреет, так от двух, трех ложек будет крепок… всю семью напоишь, да и скотам-то еще останется вдоволь…

После этого хозяйственного распоряжения тетинька обыкновенно заводила с Устиньею разговор другого рода.

— А знаешь ли ты, что я хочу сделать?

— Что такое, сударыня?

— Заказать себе новый чепчик.

— А зачем это, сударыня? разве у вас мало их? Слава богу! всякие есть: и такие, и средние, и понаряднее…

— Если не нужно чепчика, так не сделать ли себе новый капотец: нынче, я замечаю, пошли в моду клетчатые тафтички…[4] хорошо и недорого.

— Эх, сударыня, пусть недорого; да зачем вам новое платье, когда от старых шкаф ломится… в десять лет не изволите сносить и того, что есть…

Тетинька после этого ответа на время погружалась в какое-то приятное раздумье и потом обыкновенно говорила: «Какая ты скупая, Устинья! Впрочем, точно ли ты полагаешь, что мне ни чепчика, ни капота не нужно…» — «Совершенно не нужно, сударыня, на кой их…» — отвечала Устинья решительным тоном.

Эти сухие и по-видимому ничего не значащие утренние беседы между тетинькой и ее наперсницей заключали в себе весьма интересный смысл: это была игра двух хитрых умов, понимающих друг друга как нельзя лучше. Тетинька, говоря с Устиньей о новом чепце и тафтичке, никогда и в помышлении не имела обзавестись ими; а говорила это ради того, чтобы хотя на словах пощедриться и помотать несколько. Хитрая девка, давно смекнувшая слабую сторону своей госпожи, очень ловко вывертывалась из разговора и с каждым днем выигрывала более и более во мнении тетиньки. После беседы с Устиньей и чаю с доброй родственницей и ее милашками тетинька обыкновенно проводила остальное утро за пяльцами. Усевшись за них, она вышивала с чужого узора, по чужой канве и чужими гарусами. В этом случае она была истинно бескорыстна и труды свои ставила ни во что. Тетинька думала про себя: узор чужой, шерсть чужая; так отчего ж мне не позабавиться!..

За обедом, по установленному порядку, тетинька обыкновенно садилась на первое место и принимала роль хозяйки дома.

— Сестрица, — говорила она, — я не знала, что вы чувствуете себя дурно, и заказала шти. Не кушайте, пожалуй…

— Жан, — говорила она, обращаясь к известному нам милашке, — ты что-то сегодня бледен… пожалуйста, не ешь штей… А вы, — говорила она, обращаясь к другим милашкам, — смотрите, кушайте меньше… а то ведь сразу потолстеете или желудок испортится, после хлопочи с вами.

Если случайно был кто-нибудь из посторонних, то тетинька, угощая, как следует, гостя, думала про себя: зачем его, право, черт принес!

Под председательством тетиньки так начинался обед и совершенно так же оканчивался.

Послеобеденное время во дне то же, что в году осень: каждому, кто не имеет похвальной привычки спать или, как говорится, отдыхать, становится невыразимо тяжело и скучно.

Карты в этом горе великое пособие, и в доме доброй родственницы тотчас же после обеда составлялся семейный преферанс. Тетинька же, не в упрек будь ей сказано, была не последней охотницей покозырять, но всегда, однако же, постоянно, прежде, нежели она, бывало, сядет за зеленое поле, отговаривается что ни есть мочи:

— Нет, — говорит она, — воля ваша, сестрица, а я не сяду; играйте втроем, а я посмотрю…

— Да отчего же это? — обыкновенно говорила добрая родственница. — Без вас что и за игра?… Садитесь, пожалуйста, ангел мой… утешьте меня.

И тетинька, после некоторых отнекиваний и возражений, выходила на поле битвы. Я полагаю, что тетинька никогда бы долго не ломалась перед карточным столом, если бы преферанс была такая игра, в которую бы она не могла ничего проиграть, но тут каждый раз, как ей предлагали карточку, в воображении ее являлся страшный фантом проигрыша; фантом, который отнимал у ней всякую охоту покозырять. Семейный преферанс обыкновенно бывает копеечный, но для тетиньки копейка и рубли имели одно и то же значение: вынуть из кармана грош для нее было едва ли не так же тяжело, как сотенную бумажку… к тому же тетинька никогда не выигрывала: она всегда была жертвой — хоть грош, а все-таки, бывало, всегда проиграет.

— Вот видите, я говорила, что проиграю: оно так и вышло, а, кажется, меньше всех ставила ремизы; мне решительно никогда не следует играть в карты…

— Ах, сестрица! — говорила обыкновенно добрая родственница. — Сегодня проиграли, завтра выиграете…

— Нет, нет! — говорила тетинька решительным тоном. — Завтра я ни за что на свете не сяду… — И после этого решительного ответа тетинька обыкновенно вынимала кошелек, расплачивалась копейка в копейку и начинала следить за расплатою других. Если Жан, бывало, не додаст какой-нибудь копейки доброй родственнице или наоборот, то тетинька принимала в этом наиживейшее участие, которого не могла даже скрыть.

— Жан, — говорила она, — ты не додал маменьке двух копеек; с тебя еще следует ей получить: ты проиграл 47 копеек, а отдал только четвертак да двугривенный.

Если Жан пропускал это мимо ушей, она с таинственным видом обращалась к доброй родственнице и говорила ей:

— Сестрица, Жан вам не додал двух копеек… он ведь проиграл 47, а отдал только 45.

Если и на этот раз она не получала удовлетворительного ответа, то она видимо волновалась и беспокоилась, как будто о каком-нибудь важном деле. Боже ты мой, что бы это было, если бы ей самой кто-нибудь не додал копейки?.. Тайна вечного проигрыша тетиньки заключалась не в чем ином, как в ее скупости и трусливости. По ее понятиям нужно было иметь семь верных взяток, чтобы набрать шесть, и поэтому она вечно твердила одно и то же: пас, пас и пас!.. Как ни разумны вообще пословицы, но между ними есть и такие, в которых нет ни на волос правды; например, я часто слышу: «скупость не глупость», а на деле оказывается, что скупость идет часто об руку с глупостью. В доказательство я приведу один из случаев жизни тетиньки.

Раз как-то в одно прекрасное утро, при поверке разных счетов и отчетов, тетиньке пришло в голову исчислить свои доходы. Не буду говорить, много ли их оказалось в наличности и довольна ли ими была тетинька, но достоверно знаю, что она ясно усмотрела, что в одном из ее имений есть большая лесная дача[5], которая ровно никакого не приносит дохода. Это ее несколько смутило, и она в ту же минуту решила посоветоваться с Жаном, не продать ли, дескать, эту негодную дачу!.. В делах серьезных, касающихся до сбора оброка, уплаты недоимок, продажи и покупки вещей, тетинька предпочтительно любила беседовать с Жаном. Устинья, дока в деле чепцов и тафтичек, решительно пасовала в более важных вопросах. В этих-то случаях Жан заступал Устиньино место и весьма успешно оправдывал это предпочтение. Коротко сказать, тетинька, посоветовавшись с Жаном, положила продать свою глупую лесную дачу, которая занимала место на ее земле, а между тем не приносила никаких доходов. Само собою разумеется, что Жан тотчас же взялся за приискание выгодного покупщика. В два, три дня дело было слажено: Жан был чудо, а не делец! Он ввел тетиньку во владение законным имением, так после этого уж как ему было не продать чужого; за дачу дали 50 000 чистою золотою и серебряною монетою. Дело, казалось, было в шляпе, но вот тут-то и произошло то обстоятельство, по случаю которого я вкладываю этот эпизод. Она считала серебряные рубли по 3 р. 75 к. ассиг., а их начали принимать по 3 р. 50 к.[6] Вот и вышла сумма гораздо меньше ожидаемой.

— Да как же это так? Растолкуй мне, Жан, ради бога, как это так! Ведь деньги не товар какой-нибудь, так отчего же бы им, кажись, так вздешеветь.

Жан со всевозможным красноречием старался растолковать тетиньке сущность дела — но куда тебе! тетинька и слышать ничего не хотела и стояла на том, что деньгам дешеветь ни под каким видом не следует.

Мысль, что она так много потеряла, не давала ей ни днем ни ночью покою. Чтобы как-нибудь рассеяться от этого обстоятельства, она разложила деньги в баклажки, заперла их в комод, положила ключи в ридикюль и ни слова никому более. Жан, спустя несколько времени, неоднократно обиняками давал знать тетиньке, что большую сумму денег не следует держать дома, потому что проценты теряются, да и то, и другое, и третье может случиться, но тетинька притворялась, как будто этого не понимает, а в существе, она никак не могла решиться внести в банк деньги и получить в обмен билет, на котором значилось бы менее пятидесятитысячной суммы. Этот билет, как рожон какой, вечно бы колол ей глаза; он вечно напоминал бы ей о ее промахе и об переложении, с которым она, несмотря ни на какие доводы, не могла примириться. Время шло, а время, как известно всем и каждому, есть едва ли не лучший врач и целитель наших душевных скорбей. Тетинька мало-помалу стала менее думать о своей потере и, наконец, утешилась тем, что в другой раз ее не проведут на бобах и что прежде, нежели она возьмет с кого-нибудь деньги, будет справляться с «Сенатскими ведомостями»[7].

Продержав таким образом деньги в баклажках, она в одно прекрасное утро решилась, наконец, внести их в какое-нибудь кредитное установление; по этому случаю, разумеется, был призван Жан. Жан, готовый жизнию пожертвовать для тетиньки, разумеется, охотно принял поручение; попросил для большей аккуратности предварительно пересчитать деньги. Можно легко себе представить, что тетинька не долго заставила об этом просить себя. Считать деньги, когда их у кого много, никто не откажется, а тем паче тетинька. С жадностию схватилась она за первую попавшуюся ей в руки баклажку; но кто возьмется описать весь ужас тетиньки, когда она вскрыла ее. Этот ужас, по крайней мере, стократно превосходил ужас Данта, вступившего в смрадное жилище Ада. С ее лицом было то, чего пересказать нельзя… в крике, который она испустила при этом случае, казалось, слышались миллионы смертей и мучений. Действительно, зрелище было ужасное. Туго набитая баклажка до половины была опорожнена, или, как говорится, высохла; тетинька, испустив крик, кинулась прямо к другой, третьей и четвертой баклажке; к счастию, эти баклажки были в нормальном положении, и тут только тетинька перевела дух и едва внятным голосом произнесла: «Ну, хотя за это благодарю господа моего!»

Жан, не желая распространяться об этом грустном предмете, не говоря ни слова, сосчитал деньги, в которых опять оказался важный недочет, и отвез куда следует.

Вследствие наистрожайших домашних розысков оказалось, что вором был ее крепостной человек Иван, которого она за честность, бескорыстие и трезвость привезла с собою из деревни. История, каким образом честный Иван покусился на такой мошеннический поступок, нейдет к делу, и мы скажем только, что он, пронюхав клад, таскал оттуда то рублик, то два, смотря, разумеется, по мере своей надобности. Честному и бескорыстному Ивану тетинька, само собой разумеется, тотчас же велела забрить лоб и, вдобавок к денежным потерям, лишилась еще верного слуги.

Как бы то ни было, тетинька жила-была… и наконец, благодаря судьбе и своей врожденной беззаботности, достигла тех высокопочтенных лет, в которые люди уже не умирают, а так-таки в одно прекрасное утро засыпают себе сном праведников. Когда это прекрасное утро настало для тетиньки, она, после бреда, пришла на время в себя, позвала Устинью и сказала ей слабым голосом:

— Я умираю!..

— Бог с вами, сударыня, что это вы…

— Я чувствую, что мне сжимает грудь, жжет сердце… мне душно, Устиньюшка…

— Бог с вами! — произнесла Устинья, которая, между нами будь сказано, была совсем не прочь полюбоваться карачуном своей барыни. Устинья была давно себе на уме и очень хорошо знала, что смерть тетиньки будет ей с руки.

После мучений нескольких часов тетинька действительно отошла… куда именно, это бог знает!.. Для рая душа ее была слишком ничтожна, для ада — чересчур пуста…

Не нахожу слов описать всю тоску, все непритворное горе доброй родственницы: она просто чуть-чуть не рвала на себе волосы. Жан и все милашки доброй родственницы подражали ей чрезвычайно: воплям и сетованиям не было конца. Похороны тетиньки были трогательны донельзя. Все общество родственников рвалось и ревело над ямой, в которую опустили бренные останки усопшей. О чем бы, казалось, было рыдать им? Ровно не о чем: со смертию тетиньки, по-видимому, умерло, исчезло, уничтожилось созданье бесполезное на свете… Это был нуль, не прилагаемый ни к какой цифре, это было что-то такое, чего и назвать нельзя. После похорон все родственники тетиньки съехались в дом доброй родственницы. Лица у всех были вытянуты, как следует при подобных случаях. Каждый из присутствующих, даже после тетинькиной смерти, старался еще лицемерить и выказать по наружности то, чего на душе вовсе не было. Добрая родственница и ее милашки, казалось, были совершенно убиты. Слезы у них так и катились из глаз, вздохи и оханья надрывали им грудь: боже ты мой! они, казалось, были так огорчены, что и рассказать нельзя. Время шло, а между присутствующими не завязывалось никакого общею разговора, хотя, правду сказать, все они были в глубине души наэлектризованы одною и тою же мыслию. Эта мысль, разумеется, относилась к духовному завещанию покойницы. Каждому из присутствующих, а тем паче доброй родственнице, как говорится, брюхом хотелось знать распоряжение усопшей; но никто не решался первый заговорить об этом: у нас есть обыкновение раскрывать духовное завещание не ранее, как по истечении шести недель со дня смерти. Нельзя достоверно сказать, долго ли бы еще продолжалось это молчание, если бы добрая родственница не была выше предрассудков и обыкновений и не зачала речь таким образом:

— Итак, нашего ангела нет уже с нами! Жан, поди сюда, поцелуй меня, не убивайся, друг мой, — это общая доля человеческая.

Жан подошел к матери, поцеловал у ней руку и зарыдал, как дитя.

— Не плачь, мое сокровище! Не плачь, дитя мое! Душа тетиньки в царстве небесном, а воля и сердце ее в завещании, которое мы скоро узнаем…

— И признаюсь, чем скорее, тем лучше, — произнес кто-то из среды общества.

— Да, — сказала добрая родственница, — чем скорее, тем лучше. Святые распоряжения в бозе почивающей не должно откладывать в долгий ящик…

«Точно!» — «Сущая правда!» — «Воистину!» — «Ей-ей так!» — раздалось со всех сторон — и все единодушно согласились тотчас же распечатать духовное завещание и узнать волю усопшей. В одно мгновение ока юдоль слез и сетований превратилась в какое-то шумное вавилонское столпотворение. Все присутствующие заходили и зажужжали, как пчелы, все бросились в комнату, где находилась драгоценная воля в бозе почивающей, и слова: «увидим!..», «посмотрим!..», «услышим!..» — раздавались со всех сторон. Когда все общество родственников подошло к столу, где хранилось духовное завещание тетиньки, каждым невольно овладел какой-то панический страх. Каждому из них пришло в голову: что если эта старая карга забыла меня и ничего не оставила? Прошу покорно, что тогда будет?..

Недоумение присутствующих продолжалось не долго: добрая родственница и на этот раз не ударила себя лицом в грязь. Взяв бесценный конверт, в котором заключалась священная воля усопшей, она его распечатала, вынула духовную и прочла следующее:

«Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь».

— Хорошо! — сказал кто-то. — Начало законно, посмотрим далее!

«Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь!» — произнесла снова добрая родственница голосом, полным духовного умиления.

— Тсс! слушайте!!!.. — раздалось по всей комнате…

«Будучи в полном уме и сознании — я завещаю следующее:

Во-первых, всех крестьян такой-то и такой-то губернии, с принадлежащими им угодьями, я отпускаю на волю: да благословят они мою память!..»

— Вот уж подлинно баба, — сказал кто-то, — станет распоряжаться — все испортит.

«Во-вторых, все капиталы, приобретенные мною, могу сказать, честно и праведно, я жертвую в пользу такой-то обители…

В-третьих, все движимое мое имущество и тысячу руб. асс. я завещаю Устинье, которая во все время служила мне верно и праведно».

— Добрая барыня! — сказала Устинья, стоявшая у двери. — Она не забыла рабу свою.

— Дурафья была покойница! — сказал кто-то.

— Из ума выжила! — сказала добрая родственница.

«Доброй и многолюбимой мною родственнице я оставляю в знак памяти турецкую шаль, подаренную мне покойным мужем в день нашей свадьбы; нося ее, пусть помнит она обо мне!»

«Подавись ты этой шалью, если не подавилась ею моль», — подумала добрая родственница.

«Племяннику моему, Ивану такому-то, любившему меня, как мать, я назначаю золотую табакерку с моим портретом: зная его бескорыстие, я не могла придумать, чем лучше вознаградить привязанность его ко мне.

Всем остальным моим родственникам желаю от души всякого благополучия и успехов в жизни. Я умираю с покойною совестию, свято уповая, что по великой благости Божией он услышит молитвы мои и помилует вас и меня, рабу грешную».

Вместо эпилога править

Письмо доброй родственницы к какой-то тетиньке править

Напрасно, многолюбезная Дарья Ивановна, вы поздравляете меня с небольшим наследством. Сестрица действительно умерла; но, видно, мы ей угодить не умели — и она меня и все мое семейство забыла в духовной. Правда, она оставила мне какую-то тряпку, в знак памяти, — ну да ведь с этаким наследством поздравлять нечего… Не думайте, мой друг, чтобы я когда-нибудь имела в виду поживиться чем-нибудь от кого бы то ни было; в своем бескорыстии я ссылаюсь на Бога; знаете, мне даже как-то противны те люди, которые заражены гнусною страстию расчета или чего-нибудь подобного… Однако же при всем этом я признаюсь вам, друг мой, мне как-то больно и досадно, что покойная сестрица забыла меня… Не интерес, а справедливость заставляет меня сказать это. В самом деле, я уж не знаю, где покойница могла найти больше радушия и предупредительности, как в моем доме: я, все дети мои, а в особенности Жан (вы знаете моего Жана, каков он), то и дело глядели ей в глаза и старались предупредить малейшее ее желание. Бывало, чтобы угодить покойнице, привыкшей в деревне вставать с петухами, я сама и все мое семейство вскакивало ни свет ни заря. Об хозяйственных распоряжениях и издержках уж я не говорю ни слова, — самой, право, стыдно. Верите ли, что я, зная страсть покойницы к хозяйству, передала ей все ключи от шкафов и погребов и ни во что не вмешивалась — а между тем за все платила из своего кармана. Мало того! Уж если пошло на откровенность, то я должна вам признаться, что даже поганой ее девке Устинье готова была во всем уступить, зная отчасти влияние, которое эта шельма имела на покойницу. При благородстве моего характера вы можете себе представить, чего мне это стоило!

Как бы то ни было, за себя собственно я нимало не в претензии на покойницу. По опытности моей в жизни я давно уже привыкла рассчитывать на неблагодарность людей и собственно я нисколько не оскорблена распоряжением покойницы; но признаюсь вам, мой любезный друг, что за моего Жана я в большом неудовольствии на покойницу; не подумайте, пожалуйста, чтобы пером моим водила какая-нибудь этакая корысть — Боже меня сохрани и помилуй! Но крайне больно подумать, что покойница так несправедливо забыла его в своем духовном завещании. Мой Жан (вы знаете, какой он милашка!) был, просто сказать, — ее благодетелем. Вы, я чай, слышали, что покойница приехала в Петербург, гонимая целою стаею голодных племянников своего покойного мужа, которые во что бы то ни стало хотели оттягать у нее имение, — и поверьте, они бы у ней его отняли, если бы не мой Жан. Без хвастовства, вы сами знаете, как умен, добр, ловок и расторопен мой Жан. Он мигом предложил покойнице свои услуги; знаете, поехал в один департамент, в другой, третий, — коротко сказать, не прошло двух месяцев, как покойница была введена во владение. А пускай бы она попробывала без него действовать, так ей бы это и в копейку пришлось, да чего доброго еще и всего наследства лишилась, пожалуй. Мой Жан, кроме того, что облагодетельствовал ее по горло, был во всем, можно сказать, ее правою рукою: совет ли какой подать, съездить ли куда по ее делам, он, бывало, верите ли, скорей в должность не пойдет, проманкирует визитом, а уж, бывало, непременно угодит своей милой, драгоценной, как он ее называл, тетиньке. И чем же за все она вознаградила его? Как вы думаете? Какой-то табакерчижкой будто бы с ее портретом, а этот портрет на нее столько же похож, сколько на меня с вами… или на какое-нибудь дырявое решето. Вы, вероятно, мой ангел, полюбопытствуете узнать, кому, наконец, досталось все имение покойницы? действительно это любопытно. Распоряжение умершей не только любопытно, но стоило бы, право, распубликовать во всех газетах… Вообразите себе: всех мужиков отпустила на волю… Все капиталы покойница оставила в пользу какой-то «обители». Спору нет, назначение весьма христианское! Но ведь, не тем быть помянута, покойница при жизни гроша никогда не подала нищему. Все движимое, как бы вы думали, кому она завещала? Вы удивитесь, изумитесь донельзя, если я вам скажу это; вообразите себе, друг мой, — Устинье, скверной-прескверной девке, которая влезла к ней в душу, в доверенность — уж черт знает, право, почему! Но я, кажется, слишком расписалась и надоела вам, бесценный друг мой, предметом, не стоящим ничего ровно. Одно мне только крайне досадно, что я на старости лет, при всей моей смышлености, очень глупа. Видит Бог, как я досадую на себя и за то, что принуждала себя и моего Жана любить и потворствовать покойнице. Свет хуже, прости Господи, сатаны: и каждый, если не говорит, то, по крайней мере, думает, что я и Жан увивались около покойницы, что у нас были на нее корыстные замыслы… Между тем как ни я, ни он — и в помышлении ничего корыстного не имели. Но об этом довольно пока: по приезде вашем к нам в Петербург поговорим больше…

Прощайте, моя неоцененная… Целую вас заочно миллион раз и искренно молю Бога, да приведет он нас скорее свидеться.

По гроб вся ваша.

P. S. Мой Жан, не имея чести вас лично знать, очень рад случаю сказать, что от души вас любит и заочно целует ваши ручки. Прощайте!..

--

Примечания:

[1] Эпиграф — «Евгений Онегин», гл. IV, XX.

[2] Ломбардный билет — свидетельство о приеме денег верительными заведениями.

[3] …понтирует с Выборгской на Литейную… — Карточный термин «понтировать» употреблен здесь в прямом значении: ходить. Выборгская и Литейная — части Петербурга (с 1828 г. Петербург разделялся на тринадцать частей).

[4] …пошли в моду клетчатые тафтички… — Тафта — гладкая, тонкая шелковая ткань.

[5] Лесная дача — лесной участок.

[6] Она считала серебряные рубли по 3 р. 75 к. ассиг., а их начали принимать по 3 р. 50 к. — После денежной реформы Е. Ф. Канкрина (1839—1843) серебряный рубль приравнивался к 3 рублям 50 копейкам ассигнациями (или кредитными билетами, на которые обменивались ассигнации).

[7] «Сенатские ведомости» — Имеется в виду газета «Санкт-Петербургские сенатские ведомости», издававшаяся с 1809 г.