Пол Бертрам
правитьТень власти
правитьThe Shadow Of Power by Paul Bertram
правитьИсточник: Поль Бертрам. Тень власти. М: Бук Чембер Интернэшнл, 1993.
Печатается по тексту: Поль Бертрам. Тень власти. Типография Т-ва Л. С. Суворина — «Новое время» С.-Петербург, 1913.
Scan Ustas, OCR Miledi, Spellcheck Ann, апрель 2008 г.
Предисловие
правитьОднажды мне пришлось жить в некоем старом доме в Антверпене. То был старинный аристократический дом, и во времена его пышности и блеска едва ли кто-нибудь мог бы поверить, что некогда его будут поденно отдавать внаем иностранцам. Но величие и падение сменяют друг друга. Так все идет в этом мире. Чудную лестницу и полированный дубовый пол топчут теперь недостойные их ноги.
Мне было жаль старого дома в нем не было ничего рыночного, вульгарного. Каждая вещь, несмотря на свою ветхость, свидетельствовала о суровом былом великолепии. Моя комната была просторна, воздуха в ней было много, а кровать с резными ножками и безукоризненным бельем годилась бы для отдохновения короля. Сначала я долго ворочался, но под конец отказался от всякой попытки заснуть и приготовился покорно встретить бессонную ночь. Пока я лежал в кровати, предаваясь своим думам, мои пальцы лениво постукивали по, украшениям дубовой панели, которой была отделана стена. Каждая панель имела свой собственный рисунок, но на всех было вырезано какое-то странное животное, похожее на тигра в короне. Как я уже сказал, мои пальцы механически постукивали по резьбе, как вдруг дерево под их давлением подалось, и моя рука очутилась в пустом пространстве. Я просунул ее дальше, пока не нащупал нижний край панели.
Я вскочил, быстро зажег свет и взял подсвечник, чтобы взглянуть, что произошло. Оказалось, что я нечаянно задел потайную пружину и заставил панель открыть маленькую нишу, в которой лежала старая книга в кожаном переплете с серебряными застежками. Кроме нее, в нише ничего не было. Я взял книгу и стал ее рассматривать. То была очень старая книга, пергаментные листы которой были покрыты пятнами, но в общем она хорошо сохранилась.
Мне было очень любопытно ознакомиться с ее содержанием. Ведь недаром же пролежала она столько времени в стене, сохраняя свои тайны. Может быть, это Библия: всякий, у кого была Библия, должен был тщательно скрывать ее во времена испанского владычества. Но нет, на Библию она не была похожа.
Некоторое время я смотрел на нее, затем осторожно открыл со странным чувством почтения к этой старой книге, столь неожиданно найденной мной в глухую ночь, после того как она пролежала столько столетий на своем месте.
Застежки не были заперты, я тихонько открыл их и взглянул.
То был дневник. На первой странице я нашел дату — 1572 год, пятый год правления в Нидерландах герцога Альбы. Написан он был на испанском языке того времени. Всю ночь и добрую половину следующего дня я разбирал слова, написанные тонким почерком, и старался ухватить общий смысл всего записанного.
Я хорошо читаю по-испански. Но здесь было немало устаревших выражений. Встречался южный диалект, и это требовало привлечения всех моих знаний. Кроме того, имена лиц и названия местностей, очевидно, были написаны сокращенно. Обозначены были только начальные буквы, да и то не всегда. Странный неразборчивый значок — вот и все. Дневник велся нерегулярно: от одной до другой записи нередко проходило много времени.
Я старался вспомнить, что знал о том периоде. Но ни одно имя, ни одно название не подходили к этой истории. Я перерыл все книги и летописи, какие мог достать, но все было напрасно. Мне не удалось найти недостающих записей, не удалось определить то, что автор в своих целях так искусно скрыл. Рассказанные им события разыгрались, несомненно, в двух небольших, но не лишенных значения голландских городах. В каких именно, я сказать не могу. Пожелтевшие листы книги и выцветшие буквы строго хранят и будут еще хранить свою тайну.
В рассказе, от которого у меня нет ключа, появляются, между прочим, мрачные фигуры инквизиторов. Прошло уже больше трех столетий со времени подвигов инквизиции, время набросило покров на их деяния, от многих процессов не осталось и следа, и ни одного документа не дошло до нас. С 1520 по 1576 год, год усмирения Гента, в Голландии известны имена восьмидесяти инквизиторов. Но, кроме главных и областных инквизиторов, работало немало их делегатов. Немало посылалось инквизицией и доминиканцев. Исполнив данное им поручение, они возвращались в свой монастырь, и о них сохранила память лишь надгробная плита.
Это, конечно, не могло служить мне путеводной нитью. Оставалось одно средство — терпеливо перерыть один за другим архивы всех голландских городов, история которых не была в прямом противоречии с рассказанной в книге. Но в силу обстоятельств я не мог сделать этого до сих пор, да и едва ли сделаю когда-либо в будущем. Поэтому я решил издать эти страницы, вставив вымышленные имена вместо настоящих, которые мне не удалось обнаружить, и добавив от себя то, что отсутствовало в книге. Это было необходимо: иначе было бы трудно читать эти страницы, особенно лицам, мало знакомым с историей того времени. Необходимо сказать, что я не ручаюсь за правильность выбранных мной имен. Но мне не хотелось бы откладывать опубликование этой истории ради тонкой морали, заключенной в ней, — морали, которая годится не только для того времени, но и для всех веков.
Часть первая
править(Гертруденберг, 1 октября 1572 года)
Хочу записать все, что случилось.
Мы выехали из Тургаута до рассвета, приказав седлать лошадей, когда была еще глухая ночь. День наступал медленно, ибо с низин поднимался густой туман. Он охватывал нас, как мокрое платье, и пронизывал до мозга костей. Воздух был холодный и сырой. Стоял уже октябрь. Дыхание вырывалось из ноздрей наших лошадей, как пар. Со спин у них струилась вода, а сбруя блестела от мелких капель. До чего ни дотронешься — все мокро, поводья прилипают к кожаной перчатке.
Люди садились на лошадей со сдерживаемой бранью. Я понимаю их чувства. Было самое начало зимы, и до наступления весны придется мириться и с холодом и с мраком, если нас не убьют к тому времени. И хотя выругаться иной раз и хорошо, однако это не может разогнать осенний туман в Голландии.
Мы сумрачно ехали в этом странной полусвете — ни день ни ночь. Люди, ехавшие в авангарде, смутно виднелись передо мной на дороге. На их шлемах и оружии дрожал слабый, трепещущий отблеск, то появлявшийся, то исчезавший, смотря по тому, выезжали они из тумана или опять погружались в него. За ними мир, казалось, расплывался в какой-то хаос. Все это мне приходилось видеть в Голландии не в первый раз. И однако я помню каждую подробность нашего пути в это утро, быть может, вследствие тех происшествий, которые разыгрались потом.
Время от времени неясное очертание дерева проплывало мимо нас. Словно какая-то тень поднималась с соседнего поля стая ворон, вспугнутая нашим появлением, и, будучи невидима, проносилась над нашими головами. Затем опять нависала тишина, и ни один звук не прерывал ее, кроме случайного поддакивания оружия и шлепанья лошадиных копыт по грязи.
Мы почти никого не встречали на нашем пути, а если и встречали, то всякий боязливо бросался в сторону, уступая нам дорогу. Эта часть Брабанта всегда была довольно безлюдна, а за последние годы стала еще безлюднее. Лишь изредка мы проезжали мимо какой-нибудь деревушки. Одна половина их была разграблена и сожжена «лесными ребятами», а другая — нашими войсками, преследовавшими этих «лесных ребят». Немудрено, что встретить деревню теперь было трудно.
Иногда вдруг перед нами выплывала группа лошадей и через минуту исчезала опять, как будто ее и не было. Не было видно никаких признаков жизни, никто не приветствовал наше появление. Мы проезжали словно по мертвому царству, не слыша даже сдержанной брани или проклятий. Молча ехали мы по пустынным улицам, словно привидения, не оставляя за собой никакого следа.
Наш долг призывал нас следовать дальше. Бреда осталась на несколько миль слева. С этого места мы должны были ехать проселочными дорогами. И наши проводники могли бы без труда сбить нас с пути, но они были слишком запуганы. Мы возвращались после взятия Моиса и гнали остатки разбитой армии принца Оранского обратно с Маасу и Рейну, словно собак к их конурам. Никто не посмел бы оказать сопротивления испанцам по эту сторону великой реки.
Мы упорно ехали вперед с самого рассвета, но перемен никаких не было. Мы были в пути уже четыре часа, и лошади стали уставать. Но мы дали им отдохнуть перед этим и не обращали на них внимания. Приказано было ехать безотлагательно и без проволочек.
Чем дальше мы ехали, тем длиннее казалась нам дорога — узкая полоска, затерявшаяся в бесконечной дали. Можно было сказать, что за ней лежит целая вечность. А может быть, и вправду вечность — по крайней мере, для некоторых из нас.
В пути было запрещено громко разговаривать. Впрочем, в таком запрете не было и надобности: и без того никто не был расположен к тому.
Странные фантазии навевал этот туман: разрывая его пелену, так плотно покрывшую весь мир, вдруг показывались те, кого считал уже давно умершими и похороненными, — любимая женщина, с которой ты поступил нехорошо, враг, убитый нечестно, — каждый из нас испытывал что-нибудь подобное.
Все было серо и холодно. В эту проклятую погоду можно проскакать несколько миль и не согреться. А будешь только дрожать в седле.
Итак, мы тащились уже давно, а густой туман по-прежнему висел над нами, как будто — собираясь оставаться здесь до самого Страшного суда. И вдруг все изменилось.
Ночью шел сильный дождь. Лужи стояли на дороге, отражая серый, пасмурный свет. Я уехал вперед с целью осмотреть местность, лежавшую перед нами, хотя это казалось напрасной попыткой. Вдруг я заметил, что по дороге скользнул какой-то свет. Он задрожал на поверхности воды и пробежал по ней, словно расплавленное серебро.
Я взглянул на небо. Сделалось светлее — светлее от того самого серебряного света, который я заметил на воде. Свет становился все ярче и ярче, серебро превращалось в золото. В эту минуту туман, закутывавший все, разорвался на две части, и перед нами показались темные силуэты стен и башен города, который, казалось, был построен на зыбком тумане. Это продолжалось с минуту. Затем видение исчезло, и все стало опять так же серо и однообразно, как было прежде. Казалось, что башни совсем близко от нас. Я невольно натянул поводья, когда видение явилось перед нами. Без сомнения, то же сделали и мои люди. Но они были так дисциплинированны, что без приказания не смели замедлить рыси.
— Что это — город? — спросил я солдата, ехавшего рядом со мной.
Он бывал раньше в этих местах, и я рассчитывал, что он знает местность. С нами были и проводники, но я всегда предпочитаю обращаться с вопросами, если возможно, к своим солдатам.
— Да, сеньор, — отвечал он тихо, упавшим голосом. По-видимому, долгий путь на рассвете в холодную погоду оказал на всех угнетающее действие.
— Далеко до него? — строго спросил я.
— Неизвестно, — тем же унылым тоном отвечал он.
— Кажется, он совсем близко, но что можно сказать при таком дьявольском тумане, который в этой стране может сбить всякого с пути праведного, хотя бы он и был рядом.
— Если тебе удастся попасть на небо, то только в такой лень, как сегодня. В тумане тебя не выгнали бы за ворота рая, — раздражительно заметил я.
Это был солдат, поседевший в боях, знающий свое дело, но на его совести лежало больше грехов, чем можно было сосчитать.
— Предоставь спасаться святым, если им охота браться за такое трудное дело. Лучше сообрази поскорее, сколько нам еще остается до ворот города.
Старый солдат выпрямился в седле.
— Постараюсь, сеньор, но это не так-то легко. Этот проклятый туман может сбить с толку не то что человека, но и самого дьявола.
И он принялся внимательно разглядывать местность. С виду она была такая же, как и прежде, час тому назад. Низкая желтоватая трава, время от времени группа ив, через значительные промежутки толстое дерево. Однако он, видимо, узнал местность по приметам, известным ему одному. Он стал украдкой креститься и пробормотал несколько слов, которые я не расслышал. Потом он сказал:
— Мне кажется, что мы будем у ворот минут через десять, синьор, если будем ехать тем же аллюром. Может быть, впрочем, придется ехать и дольше, но никак не меньше.
Он ехал, разговаривая тихо сам с собой:
— Я принес хороший дар Святому Йоану и Богородице Турнайской. Что же еще могу я сделать?
Эта местность, очевидно, вызывала в нем множество воспоминаний.
Я прервал поток его воспоминаний, неожиданно повернувшись и скомандовав тихим, но строгим голосом:
— Сомкнись! Смирно и держись наготове!
Он сказал «минут через десять». Возможно, что и меньше. Я не мог знать, что нас ожидает. Если вас посылают с небольшими силами привести к повиновению непокорный город, то приходится стараться, чтобы с самого начала не попасть впросак.
Не прошло и десяти минут, как вдруг перед нами все потемнело. Через минуту наши лошади шли по дереву, и перед нами зияла огромная черная дыра. То были городские ворота. Туман вползал в них и снова выплывал оттуда — все было безмолвно и пустынно. Моя рука инстинктивно схватилась за меч, но я отдернул ее: я готов был к любому сопротивлению, но не ожидал его в этих безлюдных и безмолвных местах.
Казалось, мы въезжаем в город мертвых. С самого раннего утра мы ехали во мраке и теперь словно переходили пограничную линию, отделявшую свет от тьмы. Все это было причудливо и фантастично, как сон. Я чувствовал какое-то странное желание остановиться здесь же и не идти навстречу неизвестности. Но что-то внутри толкало меня дальше, и мы проехали под мрачными сводами ворот, под которыми еще горел одинокий фонарь. Путь наш лежал по темным безлюдным улицам с безмолвными домами, очевидно, покинутыми своими обитателями. Мы инстинктивно ехали медленно.
Улица, на которую мы въехали, была довольно широкая, так что крыши ее домов терялись в тумане. Иногда, когда туман поднимался или спадал, глаз охватывал весь дом от нижнего этажа до деревянного верхнего. Двери и окна были закрыты, когда мы проезжали.
Конечно, тут должно бы оказаться немало любопытных, ибо в моем лице въезжала в город его судьба — милостивая или грозная, смотря по моему желанию. Но нигде не было и признаков жизни, ни один звук не заглушал глухого стука подков наших лошадей о мостовую. Подозревая ловушку, я уже готов был скомандовать «Стой!» — но уверил себя, что на это они не решатся. Молча ехали мы дальше с одной улицы на другую, руководимые чем-то, чего я не сумею определить. Я думаю, что это-то люди и называют судьбой. Наконец мы скорее почувствовали, чем увидели, что улица перед нами расширяется, и, словно с общего согласия, потянули поводья.
В эту минуту серая пелена как будто отодвинулась в сторону. Это было уже второй раз в это утро. Над нами пронесся резкий порыв ветра, расчищая пространство, и между плывшими кусками рассеивавшегося тумана показались три высоких черных столба, мрачно поднимавшихся к светлеющему небу. Из-за серебристого тумана, который еще окружал их, я скорее угадал, чем увидел их.
Через несколько минут все разъяснилось. Мы стояли на краю базарной площади, а перед нами поднимался эшафот с тремя виселицами. К среднему была привязана женщина с густыми темными волосами. Словно затравленный зверь, и она дико смотрела по сторонам. Ее шея и руки были открыты. Рубашка кающегося грешника составляла ее единственное одеяние. Руки и ноги ее были привязаны веревками к столбу. Она была высокого роста, с красивым и гордым лицом, которое было бледно, как у мертвеца. Глаза ее расширились от страха. Когда они встретились с моими, я прочел в них призыв о помощи, выраженный с такой силой, что мне никогда не приходилось прежде видеть ничего подобного в человеческих глазах. Она напоминала мне кого-то из знакомых, хотя я и не мог сказать, кого именно. Реального сходства с кем-либо не было. Другой жертвой, с правой от нее стороны, была старуха с редкими белыми волосами, с исказившимися от пыток и страха смерти чертами. Что касается третьей жертвы, то трудно сказать, был ли то мужчина или женщина. Страдания сделали из него нечто неузнаваемое. Голова его упала на грудь, и он, по-видимому, находился без сознания.
Тут же был и палач со своими орудиями пытки, а в двух шагах от него стоял монах, руководивший всем этим делом, с бледным, изможденным лицом и глубоко посаженными, горящими глазами. Несмотря на строгое выражение лица, складки у рта его говорили, что он остается мужчиной со всеми страстями, свойственными мужчине, — наполовину аскет, наполовину жертва чувственных желаний. Монахи этого именно типа обычно преследуют женщин и, насладившись ими, отправляют их на костер. Инквизитор не должен был присутствовать при казни, но в Голландии теперь не приходится думать о строгом соблюдении формальностей. Да и, кроме того, у него, очевидно, были свои причины для этого. У эшафота жидкая линия солдат едва сдерживала возбужденный народ, приливавший, словно взволнованное море, к столбам, на которых был укреплен эшафот.
Таинственность, которой сопровождалось наше вступление в город, и безлюдье, царившее всюду, теперь стали понятны. Все стекались сюда взглянуть на зрелище, а может быть, и не для того только. Стража, очевидно, ушла от ворот сюда же. Что могло произойти, если бы мы не явились вовремя, я не берусь сказать. Толпа, видимо, была настроена враждебно. Но кто может угадать, что будет делать толпа? Она приходит в ярость или поддается страху благодаря какому-нибудь звуку, одно слово может разнуздать или устрашить ее.
Угрюмо и неподвижно сидели мы в седлах. Тусклый утренний свет едва поблескивал на оружии и шлемах.
Народ увидел нас, и в толпе вдруг поднялся ропот. Люди остановились, как по мановению волшебного жезла. Все взоры устремились на нас со страхом и удивлением. Наступил решительный момент. Я до сих пор вижу три фигуры у позорного столба и монаха, как хищника, караулившего свою добычу. Внизу темная масса народа, двигавшаяся туда и сюда по площади, вверху — бесстрастные к сутолоке крыши и шпили домов, позлащенные восходящим солнцем. Во главе моих закованных в железо солдат я безмолвно стою, держа в своих руках нити судьбы.
Я заметил, что свет распространяется все более и более. Я видел, как крыши из серых делались постепенно оранжевыми, пока не загорелись огнем. Я видел, как пламя вспыхнуло в окнах, обращенных к востоку. Но на площади еще царил полумрак. На нас падало лишь слабое отражение зари, отчего белое платье женщины у позорного столба казалось еще белее.
Я уже поймал однажды ее взгляд. И опять мне стало казаться, что она упорно зовет меня, и я как-то странно вздрогнул от этого призыва. Я считал себя твердым, и обращенные ко мне просьбы не раз оставались без последствий. Благодаря этому я так быстро продвинулся по службе. Не раз приходилось мне видеть, как сжигали людей, и я смотрел на это зрелище спокойно и равнодушно. Но на этот раз я решил — сам не знаю почему, — что ее нужно спасти. Быть может, мне показалось слишком соблазнительным заставить судьбу покориться моей воле. Быть может, мне захотелось узнать, насколько сильна моя власть. Я уже давно привык ставить власть превыше всего. А быть может, я был лишь бессознательным орудием судьбы, помимо моей воли. Я хотел спасти ее здесь же, на эшафоте, в самый момент торжества монаха. Это была опасная затея — в тысячу раз более опасная, чем столкновение с раздраженной толпой, запрудившей площадь и прилегающие улицы, насколько хватало глаз. В шуме толпы слышались угрожающие ноты, которые свидетельствовали, что народу надоели пытки и позорные столбы. Иногда он проявлял и сопротивление, но скоро понял, что от этого дело только ухудшается. Они явились сюда с оружием и хотя отступили перед нами, однако лица у всех были нахмурены, а губы плотно сжаты.
Тут нашлось бы достаточно рук, чтобы стащить нас с седла, и ног, чтобы потом растоптать на смерть, если б только они посмели. Но они не посмели, ибо мы были испанцами — имя ненавистное, но и страшное, как террор.
Народ не пугал меня, но в лице этого священника передо мной стоял член святой церкви, исполнявший одну из самых дорогих его сердцу обязанностей. Всякий знает, что это значило в царствование Филиппа II. Я не был безоружен относительно него, но все-таки спорить с ним было чрезвычайно опасно. Но я проехал с герцогом Альбой от Средиземного моря через всю Европу до Нидерландов и, что бы ни говорили про него, должен сознаться, что он приучил своих людей искать опасности и укрощать их, как женщин.
Еще раз я посмотрел на дрожащую толпу и на доминиканца, спокойно и бесстрастно стоявшего у столба, и скомандовал:
— Трубы!
Звонко и резко звучали трубы, пока мы медленно двигались вперед. Народ давал нам Дорогу, и вот наконец мы посередине площади.
— Дон Рюнц де Пертенья, — громко сказал я, нарочно стараясь говорить так, чтобы меня было слышно везде, — прочтите данный мне приказ. Дон Рюнц, мой лейтенант, взял бумагу, которую я ему передал, развернул ее и стал читать:
«Именем его Величества короля Филиппа II, обладателя Испании, обеих Сицилии и Индии, герцога Миланского и Брабантского, графа Артуа Голландии и Фландрии, да сохранит его Бог, и в силу полномочий, предоставленных нам как главному правителю Нидерландов, мы сим назначаем дона Хаима де Хорквера, графа Абенохара, губернатором города и округа Гертруденберга со всеми гражданскими и военными полномочиями, ответственным после нас только перед королем.
Дан в Монсе 20 сентября 1572 года.
Фернандо Альварец де Толедо,
герцог Альба, правитель Нидерландов».
Когда дон Рюнц окончил чтение, воцарилась глубокая тишина. Все стояли, сбившись в кучу, как овцы при внезапном появлении волка. Я посмотрел на них с минуту, наслаждаясь их страхом, и сказал:
— Кто до сего времени управлял городом?
Сначала ответа не было. Наконец сквозь толпу стал протискиваться высокий старик с длинной белой бородой, одетый в черный бархатный камзол, с золотой цепью на шее. В то же время на небольшое свободное местечко, которое образовалось перед нами, вышел офицер, командовавший солдатами у эшафота. Оба они остановились и оглядывали друг друга.
Вопрос о том, кто раньше был правителем, обыкновенно возбуждал в таких случаях немало споров. Чаще всего горожанину приходится уступать перед солдатом как здесь, так и во многом другом. Представитель города не имел вид человека, который забывает о своих правах и достоинстве, но он понимал, что теперь не время говорить об этом. Командир гарнизона, вышедший из простых солдат, колебался, не зная, что ему делать. В эту минуту седобородый бургомистр находчиво пригласил его жестом рядом с ним и сказал:
— Сеньор Лопец, не угодно ли вам будет присоединиться ко мне, чтобы приветствовать прибытие господина губернатора.
Подойдя ко мне, он снял шляпу и вежливо поклонился, — я убежден, что в его жилах есть капля испанской крови, — и сказал:
— Позвольте почтительнейше и достодолжно приветствовать ваше превосходительство по прибытии в добрый и верный город Гертруденберг. Позвольте заверить вас в полном нашем послушании, — как повелевает нам наш долг, — его Величеству королю на земле и Господу Богу на небесах. Я прошу извинения за то, что вам пришлось прибыть во время события, которое плохо согласуется с чувством радости. Если бы мы знали заранее о вашем прибытии, то, несомненно, встретили бы вас более подобающим образом. Сеньор Лопец, командовавший вооруженными силами короля в нашем городе, представится вам сам. Я же готовый к услугам вашим первый бургомистр города Гендрик ван дер Веерен.
Это была хорошая речь — учтивая, без подхалимства. Я готов поклясться, что во фразе, где говорилось о чувстве радости, была скрытая ирония. Мне этот старый бургомистр все более и более начинал нравиться. Вот человек, который не был солдатом, который, может быть, просидел большую часть жизни над тюками с товарами на каком-нибудь складе, но в котором оставались и находчивость, и мужество перед лицом опасности. Город и он сам были в полной моей власти, а что значила власть ставленника герцога Альбы, почувствовал не один город, верность которого была подвергнута сомнению.
Он нравился мне, потому что мне до тошноты надоели униженные уверения в преданности, с которыми меня встречали всюду на моем пути от Монса. Но мне нельзя было обнаруживать своих чувств. Я должен был держаться бесстрастно и строго.
— Ваша речь хорошо вторит мирной мелодии. Благодарю вас. Но я не уверен, что меня приняли бы так мирно, если б я заранее известил вас о своем прибытии, — сказал я, холодно взглянув на него.
Он слегка побледнел:
— Мое дело ведать мирными делами, и я приветствовал бы вас так же. Военные дела касаются не меня, а сеньора Лопеца.
Опять хорошо сказано.
Я повернулся к командиру гарнизона, который отдал мне честь и стоял безмолвно, невольно отступив перед ван дер Веереном на второе место. Встретив мой взгляд, он встрепенулся и вышел вперед.
— Позвольте вас спросить, всегда ли вы считаете туман наилучшей охраной для доброго города Гертруденберга? Другой охраны я не встретил при моем прибытии.
— Ваше превосходительство, стража у ворот была поставлена, как всегда, в меньшем числе. Я не могу понять, почему вы не нашли людей на их посту. Остальные мои силы — они, как изволите видеть, очень невелики — я стянул сюда на аутодафе по приказанию досточтимого дона Бернардо Балестера.
— Это ваш командир, этот дон Бернардо Балестер? — спросил я.
— Ваше превосходительство… — залепетал он, выпучив на меня глаза.
В эту минуту монах, очевидно, слышавший наш разговор, медленно подошел к краю эшафота. Важно поклонившись, он сказал:
— Дон Бернардо Балестер — это я, недостойный брат ордена Святого Доминика. Я послан сюда инквизитором, чтобы очистить эту общину от скверны. Прошу не гневаться на этого достойного офицера. Все, что он делал, делалось в соответствии с моими желаниями, в которых я руководствовался основательными причинами.
Он говорил это с такой уверенностью, как будто сеньор Лопец и я сам были посланы сюда только для того, чтобы угождать ему во всем. Я вспомнил — я не раз слышал это от герцога, да слышал неоднократно и в дороге, пока ехал сюда из Брюсселя, — что этот монах был рекомендован епископом Рермондским Линданусом, который воображал, что может представлять церковь так, как это было при Иннокентии IV, когда король с покорностью принимал всякие распоряжения папы и его легантов. Но с тех пор времена переменились, и сам Линданус скоро почувствовал это. Наши мечи поддерживали церковь, ибо такова была воля короля. Но мы вложили бы их в ножны, если бы приказание было изменено.
Я с высокомерной снисходительностью ответил на поклон монаха и сказал:
— Я надеюсь, достопочтенный отец, что вы имеете надлежащие полномочия, которые дают вам право так действовать. Позвольте спросить, в чем обвиняются эти три лица.
— В служении дьяволу и Черной магии, сеньор.
Это было страшное обвинение. Если б это было нечто обычное, вроде того, что человек присутствовал на собрании кальвинистов, что считалось государственным преступлением, то я мог бы не церемонясь, вырвать это дело у монаха. Инквизиторам не приходилось спорить со светскими властями о пределах их компетенции, и губернатор может многое сделать, особенно здесь, в Голландии. Но обвинение в ведовстве подлежало исключительно церковной власти.
Впрочем, поразмыслив, я даже обрадовался, что речь идет о ведовстве. Ведьмы не составляли секты, которая грозила бы существованию церкви, и потому на меня не могло пасть подозрение, что я покровительствую еретикам. Кроме того, в некоторых делах мы в Испании держались гораздо более просвещенных взглядов, чем здешний народ.
Как бы то ни было, я решился спасти ее.
Монах сказал о Черной магии.
— Это весьма серьезное дело, достопочтенный отец, — отвечал я. — Но почему на казнь этих вредных лиц вызвали весь гарнизон. Ведь эта казнь должна была бы доставить удовольствие всем добрым католикам. Надеюсь, что этот город — не гнездо ведьм и анабаптистов?
— Нет, — отвечал бургомистр. — Поверьте мне…
— Не очень-то ему верьте, — вскричал монах. — Тут царит дух неповиновения, еретики и ведьмы так и кишат и находят себе поклонников во всех классах. Но здесь правосудие уже свершилось, и ничья рука не может остановить его.
Я стиснул зубы и улыбался про себя, думая, что он может еще сказать. Инквизиторы не привыкли, чтобы у них вырывали их добычу. Я еще не совсем разгадал этого человека. Женщина отличалась поразительной красотой, и ревностному инквизитору, к услугам которого в Голландии целые стаи еретиков, недолго приходится искать ведьм.
Монах, впрочем, еще не кончил.
— Я прошу вас исполнить ваш долг, — говорил он, обращаясь ко мне. — Я требую правосудия. В ваших руках меч. Припомните — им вы должны разить. Грех против святой церкви вопиет об отмщении. Исполните ваш долг!
— Я исполню свой долг и без вашего напоминания об этом, достопочтенный отец, — холодно отвечал я. — Мин хер ван дер Веерен, — продолжал я, обращаясь к бургомистру, который молча слушал нашу беседу; я знал, что он прислушивался к ней с жадным любопытством, — вы слышали, какие обвинения против вас и вашего города были заявлены достопочтенным отцом, пекущимся о спасении ваших душ. Что вы можете возразить?
В моем взгляде и голосе, очевидно, было одобрение.
— От имени города и от себя самого я почтительнейше протестую против заявления достопочтенного отца. Мы гнушаемся ведьм и всяких учений, отвращающих от истинной веры. Наш город — гавань, и к нам приезжают люди из других местностей, за которых мы не можем отвечать. Все остальное население — честные граждане. И да дозволено мне будет сказать, достопочтенный отец далеко заходит в спасении наших душ. Мадемуазель Марион де Бреголль — он указал на женщину в середине — известна как особа вполне добродетельная, и народная молва говорит, что достопочтенный отец введен в заблуждение злыми языками и ложными свидетельствами. Говорят еще и другое, чего я не могу здесь повторить.
По мере того как он говорил, он становился все смелее и смелее.
— Мы обращаемся к вам с просьбой о том, чтобы процесс был пересмотрен. Мы все, не только народ, но и городской совет, уверены, что тогда невиновность, несомненно, будет обнаружена. Мы также просим о правосудии.
Он преклонил передо мной колена и поднял руки. Ветер играл его длинной седой бородой. Сзади него безмолвно стояла густая толпа народа. Все глаза были устремлены на меня, в чьих руках была жизнь и смерть. В глазах доминиканца светился злой огонек, пока бургомистр говорил. Но теперь он потух, и монах холодно сказал:
— Их языки изрыгают хулу, ваше превосходительство. Как вам небезызвестно, судопроизводство инквизиции — тайное, и его нельзя объяснять всем. Ее приговор окончателен, и против него нельзя возражать. Эта женщина осуждена на основании вполне надежных свидетельств в числе, даже превышающем положенное. Кроме того, она созналась, хотя сатана укрепил ее сердце и она не принесла покаяния.
Я глядел на нее во время этой речи, но не мог решить, слышала она это или нет. Она стояла к нам спиной, и ветер дул с нашей стороны, и она не могла говорить.
— Ее признание, конечно, внесено в протокол суда? — спросил я.
— Я его не видел! — вскричал бургомистр, все еще стоявший на коленях.
— Внесено ли оно в протокол или нет, но факт остается фактом, — строго сказал монах. — Я уже сказал, что она созналась. Что же касается этого человека, то вы слышали его слова. Он изобличается ими в бунте против церкви и в ереси. Я прошу арестовать его и доставить на суд церкви.
Это был истый монах, из породы тех, которые не отступят ни на шаг, хотя бы под их ногами разверзлась пропасть. Школа Линдануса сильно отразилась на нем. Его холодная и высокомерная надменность, без сомнения, заставляла повиноваться ему многих, но не меня.
— Насколько я могу понять, вы просили о правосудии, достопочтенный отец, и вам оно будет оказано. По крайней мере, то правосудие, на которое можно рассчитывать на земле. Что же касается полного правосудия, то вам придется подождать его до Страшного суда. Мадемуазель де Бреголль, — крикнул я звонким голосом, который был слышен по всей площади, — вы действительно сознались? Отвечайте мне откровенно.
Неподвижная фигура у столба вздрогнула, как будто бы жизнь вдруг вернулась к ней, и она громко и ясно отвечала:
— Никогда, даже на пытке, я не сознавалась, ибо я невиновна. Клянусь Господом Богом, к которому я готова отойти.
Доминиканец побагровел от гнева. Теперь я вывел его из обычного равновесия. Прежде чем он нашелся, что возразить, я заговорил сам:
— Все это очень странно. Я надеюсь, что почтенный отец имеет надлежащие полномочия в этом деле. Вам предъявлялись его грамоты? — обратился я к бургомистру.
— Он мне их не показывал.
— Как? Грамоты не были предъявлены? Мне приходилось слышать, что здесь шатается немало монахов, которые хвастаются будто бы данными им поручениями. Надеюсь, вы не принадлежите к их числу, достопочтенный отец?
Глаза монаха сверкали яростью.
— Берегитесь, — закричал он. — Вы очарованы лживой внушительной внешностью и гладкой речью служителя сатаны. Его голос для вас сладок, как мед, и ваши уши не слышат скрытого в нем яда и ожесточения. Вы зачарованы, как птица перед змеей. Берегитесь, говорю я. Неужели заведомая колдунья заслуживает большей веры, чем служитель святой церкви? Разве вам неизвестно, что всякий, кто вздумает подрывать приговор, вынесенный инквизицией, тем самым навлекает на себя подозрение в ереси? Берегитесь, говорю вам.
Эти слова могли бы запугать многих, но не меня.
— Не старайтесь одурачить меня, — холодно сказал я. — Кто, кроме вас, присутствовал при разбирательстве этого дела?
— Никто. Да в этом и надобности не было.
— В силу закона вы не могли разбирать дело один. Кроме вас, должен был присутствовать кто-нибудь из членов областного совета. Если не было такого представителя, то какое-нибудь другое лицо, уважаемое и назначенное к тому советом! Отсутствие уполномоченного делает недействительным и приговор.
— Однако если такого человека нет, то на практике… Ибо закон…
— Мое дело не обсуждать закон, а заставлять его исполнять. Кто вам дал приказ вмешиваться в дела веры?
Он побледнел, видя, что я переменил с ним тон. Пора было кончать с этим делом.
— Досточтимый отец, доктор Михаил де Бей, великий инквизитор, — отвечал он.
— Можете вы доказать это? Он побледнел еще более:
— Что же из того, что у меня нет здесь доказательств? Разве мое имя и одеяние не служат достаточным доказательством?
— Нет, не служат. Иначе всякий монах в Нидерландах будет выдавать себя за инквизитора. Моя обязанность беречь от обманщиков церковь вверенного мне округа. Я не допущу ни одного инквизитора, если он не назначен надлежащим образом и не представит грамоты. Последний раз спрашиваю вас: есть ли у вас грамоты?
— Положим, что их у меня нет. Что же из этого? Я получу их в самое непродолжительное время.
— В таком случае, — сказал я, возвышая голос так, чтобы он был всем слышен, — я объявляю приговор, произнесенный над этими лицами, уничтоженным. Дело, возбужденное против них, будет отложено до тех пор, пока его не возбудят вновь законно уполномоченные на то лица. Приказываю немедленно отвязать их от столба. Сеньор Родригец, — сказал я, повернувшись к одному из моих офицеров, — понаблюдайте за исполнением моего приказания.
Но монах никак не хотел уступить. Он выставил вперед крест и, высоко подняв его, громко закричал:
— Их жребий брошен и запечатана судьба их! Писано то есть: не потерпи, чтобы колдунья была в живых! Освободить их было бы таким же святотатством, как прервать богослужение. Берегитесь! Вы боретесь с Господом, ваши распоряжения ничтожны, и никто не будет их слушать. Разве вы не видите: ангел Господень сошел с небес и держит свой меч над этой священной оградой, пока не искуплен будет грех и не очистится город! Это жертвы Господни, и горе тому, кто коснется до них! Засохнет рука его, и проклятие падет на него в сей жизни и в вечной! Горе, повторяю вам!
Я улыбнулся. Мало же знал он испанских начальников, если воображал, что, сделав то, что я сделал, рискнув своей головой, я остановлюсь перед его декламацией и проклятиями. И я снова улыбнулся при мысли, что он сам дал мне отличный козырь против себя, сказав, что мои люди не будут мне повиноваться. Он может быть уверен, что я не забуду упомянуть об этом в письме к герцогу.
— Святой отец не вполне понимает, что говорит, очевидно, от поста и ночных бдений, — сказал я с презрением. — Исполняйте то, что я вам приказал, — повторил я офицеру.
Это довело монаха до бешенства. Он повернулся и крикнул палачу, чтобы тот приступал к исполнению приговора.
Дело принимало решительный оборот. Родригец, слезший с лошади, стоял около нее в нерешительности и не двигался с места.
Я ожидал этого, зная, что в делах такого рода не могу быть вполне уверен в моих испанцах. Я нарочно дал приказание именно ему, не особенно важному человеку, которого я, конечно, не бросил бы в пути, но отделаться от которого я давно искал случая. Я не мог оставить его без наказания за ослушание, тем более что знал настроение моих солдат, — суеверие сидело в них слишком глубоко.
К счастью, почти половина моего отряда состояла из немцев, которые вербуются за деньги во все страны. Они ревностные лютеране, и самому католическому из королей поневоле приходится мириться с этим, если он не может обойтись без них. Впрочем, они не особенно щекотливы в вопросах религии и готовы вести войну с самим Господом Богом, если будет приказано. Поэтому, когда им случается подцепить монаха, это только прибавляет им веселости.
Это различие вероисповеданий в войсках очень полезно для всякого, кто чувствует себя выше этих различий и умеет управлять обстоятельствами. Обыкновенно мои испанцы сердились, когда я в каком-нибудь особенном случае обращался к немцам. Теперь они могли только поблагодарить меня за это.
Тут были еще итальянцы сеньора Лопеца и палач с его помощниками, но я мало надеялся на них.
— Герр фон Виллингер, — обратился я к капитану немецкого отряда, стоявшему от меня слева, — распорядитесь, чтобы полдюжины ваших людей двинулись вперед, и понаблюдайте, чтобы мое приказание было исполнено.
— Слушаю, дон Хаим, — быстро ответил он и вызвал своих людей. То был человек, который любил в точности исполнять поручения.
— Сеньор Родригец, — продолжал я, — вы считаетесь теперь под арестом. Дон Рюнц, потрудитесь завтра же учинить над ним суд по обвинению в неповиновении перед лицом неприятеля.
Родригец побелел, как полотно, зная, чем это может кончиться.
Увидев, что со мной шутки плохи и что тут не помогут ни крест, ни проклятия, инквизитор впал в отчаяние. Он еще раз приказал палачу зажечь костер, но тот, не будучи в таком гневе, как достопочтенный отец, отказался. Его ремесло приучило его быть осторожным.
Зная, что испанское управление, кто бы ни был во главе его, отличается твердостью, он прекрасно понимал, что жизнь его пропадет ни за грош, если он исполнит распоряжение монаха, вопреки моему приказанию. Вооруженная-то сила была у меня, а не у отца Бернардо, и потому он не тронулся с места.
Видя это, доминиканец вырвал из его рук горящую головню и бросил ее в сучья, наваленные около мадемуазель де Бреголль. Посыпались искры, и через секунду она была объята пламенем с головы до ног.
Я предвидел это. Пришпорив лошадь, я, сам не знаю каким образом, вскочил на эшафот. В два прыжка я очутился у столба и шпагой разбросал загоревшиеся уже ветви. Они едва горели, отсырев на утреннем тумане, но связка хвороста, брошенная в середину костра, занялась и зажгла рубашку осужденной, составлявшую ее единственное одеяние. Ветер, дувший сзади, внезапным порывом увлек тонкое полотно навстречу пламени, которое уничтожило его в одну минуту. Горящие клочья разлетелись по площади, как огненные языки, оставив ее обнаженной перед всеми зрителями. Она осталась невредимой.
Остатки рубашки спали с нее, и сильный порыв ветра потушил пламя. Ее густые волосы одни прикрывали теперь ее наготу и развевались по ветру.
Вдруг произошло чудо — чудо для тех, кто верит в чудеса. Минуту я стоял перед ней в полном оцепенении, ибо никогда мне не приходилось видеть до такой степени совершенной фигуры. Несмотря на то, что ее пытали жестоко, на ее теле пытка не оставила никаких следов. Руки и ноги ее были связаны веревками. С минуту я против воли не мог отвести от нее глаз, потом быстро сорвал с себя плащ и, накинув ей на плечи, обрубил шпагой веревки.
Мадемуазель де Бреголль не промолвила ни слова. Чувствуя свою наготу, она гордо смотрела на толпу. Потом ее взгляд встретился с моим, и какое-то странное выражение мелькнуло в нем.
Сзади меня в толпе начался сильный шум. На площади послышались крики. Пусть они кричат, ведь такое зрелище им приходится видеть не каждый день. В Голландии не часто бывает, что жертва, уже возведенная на эшафот, ускользает от смерти, и, пожалуй, кто-нибудь даже разочаровался, простояв здесь так долго.
Я повернулся лицом к монаху. Он бросил мне вызов и проиграл свою игру. Если когда-нибудь лицо человека походило на дьявольское, то это было именно теперь. Он поднял руку с крестом, и я видел, что он хочет призвать на мою голову проклятие, проклятие самое страшное, которое когда-либо изрыгали монашеские уста.
Что касается меня, то я готов был отнестись ко всему этому как к шутовству. Но никогда нельзя знать, какое действие произведет подобная сцена на настроение толпы. В мои расчеты не входило отпустить его с площади триумфатором, находящимся под покровительством церкви, которая может осуждать всех, но сама защищена от всяких осуждений.
— Слушайте, дон Бернардо Балестер, — сказал я тихо, но явственно, — если вы вздумаете поднять руку и произнести какое-нибудь проклятие, я истерзаю вас в куски на дыбе, применять которую умею лучше, чем вы, быть может, думаете. Не воображайте, что эти черные и белые лохмотья на теле устрашат меня. Мне случалось делать еще и не такие дела, как пытать какого-то монаха. Вам никто не давал полномочий, и ссылка на них не защитит вас.
При этих словах подошел фон Виллингер со своими людьми.
— Вы совершенно в моей власти. Это лютеране, и половина моего отряда состоит из них. Если вы не покоритесь мне немедленно, то, клянусь небом, я велю рвать вас на куски, и пока ваши друзья услышат о вашей судьбе — если только услышат, — ваш труп будет гнить в склепах Гертруденберга.
Мой тон, очевидно, испугал его. Кровь бросилась мне в голову, а когда я в гневе, то, говорят, в моих глазах есть что-то страшное. И видит Бог, я сдержал бы слово. После того что я уже сделал, остальное было пустяком. Рука монаха бессильно опустилась.
— Вы обещаете отпустить меня, не причинив вреда? — пробормотал он.
— Я обещаю пощадить вас, если вы немедленно будете повиноваться. Не больше. Этого довольно.
Он взглянул на меня с яростью, но опять опустил глаза перед моим взором.
— Что вы хотите со мной сделать? — спросил он.
— Это вы услышите потом. Герр фон Виллингер, вы будете сопровождать почтенного отца до его жилища. А то народ может забыть, что даже грешный монах пользуется привилегиями своего сана. Поэтому мы должны караулить его в его комнате впредь до дальнейших распоряжений. Вы отвечаете мне за его сохранность.
Когда я шел обратно, я по-немецки шепнул Виллингеру:
— Не позволяйте ему видеться ни с кем. Не давайте ему возможности написать ни строчки и не позволяйте посылать никаких вестей. Вы знаете короля и понимаете, что я вручаю вам свою судьбу. Пусть он хорошенько попостится, это будет ему на пользу.
— Не беспокойтесь, дон Хаим, — отвечал немец. — Я стряпать для него не буду. Мне все это представляется иначе, и я польщен вашим доверием.
Когда я сошел с эшафота и хотел сесть на лошадь, народ ринулся ко мне, выражая свою радость громкими криками. Женщины и дети осыпали меня благодарностями… и старались целовать мои руки. Мадемуазель де Бреголль, казалось, пользовалась любовью среди женщин — вещь довольно редкая.
— Я не заслужил ваших благодарностей, — сказал я. — Я только совершил правосудие. Довольно благодарностей, — строго сказал я бургомистру. — Отведите эту женщину домой, и пусть там за ней будет уход, которого требует ее состояние. Она должна оставаться под строгим присмотром, так чтобы никто из ее друзей не имел к ней доступа. Ответственность за исполнение моих приказаний я возлагаю на вас.
Бургомистр важно поклонился.
— Ваше приказание будет исполнено. С остальными двумя осужденными поступать таким же образом?
— Конечно, конечно.
Я совсем забыл о них. Мне было решительно все равно, отправятся ли они на тот свет теперь, или потом. Да им, истерзанным на пытке, по-видимому, тоже было все равно.
Бургомистр поклонился вторично и, подозвав одного из своих подчиненных, о чем-то стал с ним совещаться.
— Больше не будет каких-либо приказаний? — спросил он.
— Нет, никаких.
— В таком случае позвольте мне просить вас пожаловать в городскую ратушу принять ключи от города и приветствие от городского совета. Я буду счастлив, если после этого вы соблаговолите посетить мой скромный дом, чтобы отдохнуть с дороги.
— Благодарю вас. Я не премину быть у вас. А теперь едем!
Бургомистр выступил вперед и стал кричать:
— Дорогу, расступитесь! Дайте дорогу губернатору города!
Толпа медленно расступилась, и впереди нас оказалось достаточное пространство, чтобы мы могли тронуться в путь. Все время, пока мы двигались между двумя живыми стенами, не прекращался громкий крик:
— Да здравствует дон Хаим де Хорквера! Я остановился и крикнул:
— Благодарю вас, добрые люди! Не кричите: «Да здравствует дон Хаим», а кричите: «Да здравствует король Филипп!» Поверьте, король ищет справедливости. Он не хочет, чтобы в его владениях были еретики и ведьмы. Их никто не потерпит в христианском государстве, и их нужно жечь. Но он хочет, чтобы их жгли за дело. Поэтому кричите: «Да здравствует король Филипп!»
— Да здравствует король Филипп! — закричали они, хотя и не с прежним энтузиазмом.
Я и не подозревал, что приобрести популярность так легко. Еще удивительнее было то, что я сделал популярным короля Филиппа, — вещь, которую не всякий испанский губернатор решится проделать в Голландии.
Это показывает, как легко можно было бы управлять этой страной, в которой пролито столько крови. Если б только в Мадриде взялись за ум! Но попробуйте поговорить с попами. Я рад, что они не слыхали этих криков, сидя в Испании. Иначе они положили бы конец моей карьере.
Когда часа через два я шел вместе с бургомистром к нему в дом, в городе царила полуденная тишина. Улицы были безмолвны и безлюдны. Воздух стал мягким, и в отдалении стлался мягкий туман, блестящий, свойственный северной осени. Пройдя ряд узких переулков, мы вышли на широкий канал. На нас хлынул поток света. Деревья, листья которых уже покраснели от утренних заморозков, стояли как в огне. Дальний изгиб канала пропадал в синеватой дымке тумана.
На улицах уже чувствовалось холодное дыхание приближавшейся зимы, но здесь солнце еще излучало тепло. В садах, доходивших до самого канала, еще цвели последние цветы — темная мальва и светлая вербена, и между ними носились туда и сюда пчелы, забывшие о времени года. А надо всем этим было сияющее небо — теплых, густых тонов на горизонте. Совсем не похоже на ту золотистую пыль, которой покрыта далекая Кордова. Красиво, впрочем, не менее.
Октябрьское солнце весело врывалось сквозь граненые окна в дом бургомистра ван дер Веерена. Широкими пятнами зеленого золота ложились его лучи на пол комнаты, в которую мы вошли. Я не успел ничего рассмотреть, так как, заслонив свет из окна, с кресла поднялась женщина и двинулась нам навстречу. Когда свет упал на ее лицо, я едва удержался, чтобы не вскрикнуть от изумления — так она была похожа на мадемуазель де Бреголль.
Между ними, конечно, было и различие, и прежде всего в наряде. Черные, как и той, волосы были подобраны в золотую сетку, облечена она была в костюм черного бархата. А ведьму я видел без всяких одежд, с одной веревкой на ногах и руках. У этой была такая же изящная фигура, но властная осанка, хотя она была, кажется, меньше ростом. Обе были совершенно не похожи на женщин, которых обыкновенно встречаешь в Голландии. Но между той, которая была на эшафоте, и этой, которая теперь стояла передо мной, была еще какая-то разница, которую я скорее почувствовал, чем заметил при первой встрече.
Голос моего хозяина прервал мои размышления.
— Это моя дочь, сеньор, — сказал бургомистр. — Изабелла, это дон Хаим де Хорквера, граф Абенохара, назначенный губернатором нашего города. Ему подчинен весь город, мы сами и весь наш дом. Благодари его за честь, которую он оказал нам своим посещением.
Девушка с достоинством поклонилась и сказала:
— Я слышала о вашем поступке, сеньор. Город только об этом и говорит. Губернатор, который освобождает осужденного, хотя и несправедливо, за ведовство, — большая редкость и действительно заслуживает благодарности. Приношу вам мою величайшую благодарность.
Она присела. В ее голосе слышалась, однако, ирония.
— Прошу ваше превосходительство извинить мою дочь за болтливый язык. Она еще очень молода, и я боюсь, что избаловал ее. К тому же ни судьба, ни мы не были к ней суровы, — продолжал бургомистр, бросая на дочь нежный взгляд. — В городе стало было накопляться озлобление, но ваше прибытие рассеяло это чувство.
— Я не знаю, разве я сказала что-нибудь неуместное, папа? — смиренно спросила молодая девушка. — В таком случае я очень жалею об этом. Извините меня, сеньор.
Она положительно умна и смела.
— Извинять вас нет никакой надобности, сеньорина, — отвечал я.
Мы говорили по-испански — на языке, которым и она, и ее отец владели в совершенстве. В то время многие говорили на этом языке в Голландии. Это ведь был язык господ, и знание его могло иной раз спасти жизнь.
— Вы не сказали ничего, как вы выразились, неуместного. Поверьте, — прибавил я, обращаясь к отцу, — что после покорности, которую мне всячески изъявили, встретиться с независимым настроением большое удовольствие, особенно когда эту независимость провозглашают такие прелестные уста, — закончил я с поклоном.
— А мне казалось, что испанские губернаторы меньше всего любят это в наших голландских городах.
— Далеко не все. Что касается меня, то я люблю эту независимость хотя бы потому, что могу сломить ее.
Ее глаза скользнули по мне, но, прежде чем она успела возразить, вмешался отец:
— Вместо того чтобы задерживать нашего гостя пустыми разговорами, покажи лучше его комнату. Ему пришлось совершить сегодня утром длинный переезд, и его превосходительство, без сомнения, захочет немного отдохнуть, прежде чем мы сядем за стол.
— Як вашим услугам, — с поклоном сказал я.
— Попрошу вас следовать за мной, сеньор. — Она пошла впереди меня наверх. Две служанки шли сзади нас, чтобы принести и сделать все, что будет нужно.
Она шла впереди меня легко и грациозно. Косые лучи солнца падали на ее прекрасное лицо, когда она поднималась по винтовой лестнице. Наконец мы дошли до отведенной мне комнаты — прелестного помещения с длинными и низкими окнами, через которые врывались ароматы сада, перемешиваясь с запахом цветов, стоявших на окне.
Не раз приходилось мне ощущать этот уют, который отличает жилища в этой стране. Но сегодня я чувствовал что-то особенное и в этом безукоризненном постельном белье с дорогими кружевами по краям, в блестящем хрустале на полках, а главное — удивительное благоустройство, которое я ощущал более чем когда-либо. В этих голландских домах, отделанных темным дубом, удивительно уютно, а значит и в таком скверном климате человек может сделать свою жизнь приятной. Даже зимой, когда на дворе снег и туман, там гораздо теплее и удобнее, чем в моем родовом замке в Сиенне Моренье, хотя там лучи солнца жгучи с утра до ночи, а из окон глаз охватывает всю золотистую равнину, по которой катит до Севиль свои волны Гвадалквивир.
Я хорошо помню, как стонал ветер, врываясь в окна, и как я думал о том, сколько богатства в этих небольших темных голландских домах. Но в наших голых, неуютных стенах где-нибудь в Новой Кастилии выросли люди, которые покорили весь свет, а здесь жил народ, который был завоеван. Но когда я следил за ее движениями, видел, как ее белые руки ловко и бесшумно ставили вещи на места, мне пришло на ум, что это тихое и красивое спокойствие тоже чего-нибудь да стоит.
Спокойствие! На что оно мне? Мы, герцог и все его наместники, посланы за тем, чтобы поднять меч. Сегодня утром я купил свое право на этот час спокойствия и, может быть, слишком дорогой ценой. Но я знал, что это не может долго продолжаться, и, как бы для того, чтобы нарушить охватившее меня очарование, заговорил:
— Вы, очевидно, не особенно лестного мнения об испанских начальниках, сеньорина, а тем более обо мне, хотя я со времени прибытия в Гертруденберг, кажется, не давал поводов к этому и, может быть, дал повод порицать мадридское правительство, но только не вам.
Она повернулась и взглянула мне прямо в лицо.
— O нет, сеньор, — ответила она и опять стала смотреть в сторону. — Вы совершили подвиг и, как вы сами сказали, только из чувства справедливости. Бедная Марион! Я бы хотела знать, как она себя чувствует теперь, после того как она уже приготовилась к смерти! Теперь она вдруг вернулась к жизни и, будем надеяться, не станет в этом раскаиваться.
Что она хотела этим сказать? Я едва верил своим ушам. Смысл ее речи был и темен, и в то же время ясен. Ее тон и манера говорить дополняли то, что осталось не сказанным. У меня было такое чувство, как будто она ударила меня по лицу. Ведь она почти прямо сказала, что я спас донну Марион только для того, чтобы принести ее в жертву себе самому. Клянусь Богом, эта мысль ни разу не приходила мне в голову. Мой гнев и удивление на несколько минут лишили меня дара речи. Эта девушка, эта голландка смеет говорить со мной таким образом!
Я понимал, что она могла так говорить. Пять лет беспощадного угнетения довели голландский народ до отчаяния. Немало за это время было совершено жестокостей, ответственность за которые падает на многих. Естественно, ей могла прийти в голову такая мысль. Но как она решилась высказать ее мне в лицо! Мне, в руках которого была жизнь и ее и ее отца! Я ненавижу быть резким с дамами, но тут был исключительный случай. Как необычны были ее слова, так же необычен и откровенен был и мой ответ.
— Сеньорина, — сказал я, — ваши слова довольно странны. Я не знаю — я много лет не был здесь — не вошло ли в обычай в этой стране оскорблять своих гостей. Но в Испании этого не делается, и я к этому не привык. Поэтому позвольте мне оставить ваш дом, извинившись за беспокойство, которое я вам доставил.
Я поклонился и пошел было назад. На этот раз она действительно испугалась или, по крайней мере, сделала вид, что испугалась.
— Извините меня, сеньор, я против своей воли сделала вам неприятно. Сегодня для меня неудачный день. Прошу вас остаться у нас, хотя бы для того, чтобы не наказывать моего отца за мои безрассудные слова.
— Когда женщина просит извинения, то извинение готово, прежде чем она кончит говорить. Но будьте осторожнее, сеньорина. В каждом человеке два существа — хорошее и дурное. Можно вызвать в нем то или другое, смотря по тому, до какой струны дотронешься. Смотрите, чтобы никогда не задевать дурной струны.
— Постараюсь, сеньор, — гордо отвечала ока, принимая прежний тон. — Вот прибыл ваш человек с вещами. С вашего позволения я вас теперь покину. Если вам что-нибудь понадобится, прошу распоряжаться в этом доме, как в своем собственном.
И, произнеся эту сакраментальную испанскую формулу, означающую приветствие, она, поклонившись, прошла мимо меня с тем же надменным и высокомерным видом.
Таков был первый час, проведенный мной в этом доме, и я кисло улыбался, воображая, что будет дальше. Мой час спокойствия длился недолго, и это, пожалуй, было лучше.
Пока мой человек снимал с меня доспехи, я продолжал размышлять о том, что случилось. Все слагалось как-то странно. Все покорялось моей воле. Я вырвал у церкви ее жертвы и сокрушил ее сопротивление — вещь неслыханная. С другой стороны, народ, на который я был послан наложить силой ярмо, приветствовал меня, как своего избавителя. Приветствовали даже короля Филиппа. Мне стало смешно. Я помню еще то мрачное молчание, с которым встретили его прощение в Антверпене три года назад.
Да, опоздай я на полчаса, все было бы кончено. Мадемуазель де Бреголль уже нельзя было бы помочь ничем, или же, если бы народ вздумал броситься на эшафот, я против воли должен был бы помочь ее сжечь.
Я или судьба сделали все это? Я всегда думал, что человек создает свою судьбу с помощью своего меча и ума, но так ли это? Раз или два мне казалось, что сильная воля способна совершить даже невозможное. Странно, что вызывающим тоном впервые говорит со мной слабая девушка и притом в ее доме, где я имел бы право найти приветливость и ровность обращения. Но я согну или даже переломлю ее.
— Какой костюм прикажете вынуть, сеньор? — вывел меня из задумчивости голос моего слуги Диего.
— Черный, — рассеянно сказал я. — Диего, что ты думаешь о происшествии сегодняшнего утра?
Диего — солдат, прошедший тяжелую школу, но он ухаживает за мной, как едва ли могла бы ухаживать любая женщина. Он слепо повиновался бы всему, что я ему прикажу. Он родился в Пиренеях, недалеко от гугенотской Наварры и, по-видимому, сам гугенот, хотя и посещает мессу самым аккуратным образом. О его прошлой жизни мне ничего не известно. По-испански он говорит хорошо, хотя и не испанец. Несколько лет тому назад я подобрал его на дороге, умирающего от ран, усталости и голода, и с тех пор он привязался ко мне, как верный пес. Он никогда не распространяется о том, что с ним было, а я его об этом не расспрашивал. Однажды он, впрочем, рассказал мне какую-то длинную историю, в которой я не верил ни одному слову. Я находил его полезным для себя, и мне не хотелось ради удовлетворения своего любопытства лишаться его услуг.
— Все это было очень интересно, сеньор, — отвечал он на мой вопрос. — Мне было очень приятно видеть все это. Но это опасно. Берегитесь этого монаха, сеньор. В Наварре есть поговорка: «Не давай ожить оглушенной змее. Когда она очнется, она делается вдвое опаснее».
— Ваши горцы — народ умный, Диего.
— Им приходится быть умными, сеньор. Жизнь на границе не всегда протекает безопасно.
Спустившись вниз к обеду, я нашел ван дер Веерена и его дочь, которые ждали меня. Мы прошли в столовую — длинную, просторную комнату. Стены ее были отделаны панелями, а потолок резным дубом. Столовая, как и все в доме, имела солидный и великолепный вид. Ее, очевидно, строили поколения богатые и любившие искусство. Стол был покрыт тонкой скатертью и уставлен дорогим серебром. Графины были из драгоценного венецианского хрусталя. Комната освещалась мягко и не особенно ярко, благодаря тому, что была невысока, а стены были отделаны темным дубом. Лучи осеннего солнца, врываясь в окно, играли на посуде и хрустале. Велика была разница между огромной, открытой площадью с раздраженной толпой, теснившейся вокруг эшафота, между страшным напряжением последних минут утренних событий и этой уютной тишиной, и хотя я старый бродяга, привыкший уже к быстрой перемене места действия, но на этот раз и я почувствовал эту перемену. Через открытые окна волной вливался из сада аромат цветов, снаружи мягко жужжали насекомые, а донна Изабелла, сидевшая рядом со мной, казалось, готова была исполнить мое малейшее желание. В ответ на замечание, сделанное мной час тому назад, она, видимо, хотела показать, что умеет исполнять обязанности хозяйки.
Она переменила свой туалет — желал бы я знать по своему собственному побуждению или по настоянию своего отца. На ней было платье из светло-голубого бархата, открывавшее шею, не менее красивую, чем у мадемуазель де Бреголль. Только у нее был более темный цвет кожи. Хотя она была более хрупкого сложения, но сходство их очень бросилось мне в глаза. Вероятно, я скоро узнаю его причину.
Теперь я никак не могу жаловаться на ее обращение. И она, и ее отец безукоризненно исполняли обязанности гостеприимных хозяев и притом с таким достоинством, что не уступали любому испанскому гранду. И мне опять приходилось удивляться тому, что здесь, в маленьком городке на окраине Брабанта, я нашел дом, обитатели которого не посрамили бы и придворное общество. Мне было известно, что торговые короли Аугсбурга или Антверпена живут действительно по-королевски, но я не ожидал встретить такого короля здесь.
Впрочем, я припомнил, что раз или два слышал о богатстве ван дер Веерена, но, не будучи поклонником денег, не обратил на это внимание. Я не богат, но могу жить без всяких субсидий от членов фламандских гильдий. Теперь я припомнил все, что слышал раньше о ван дер Веерене, и это отчасти объяснило мне высокомерный задор его дочери. Нет сомнения, что им уже не однажды приходилось покупать свою безопасность, и в девушке укоренилась мысль, что они все могут сделать благодаря своему богатству. Разве она не в состоянии предложить денежное вознаграждение за каждое оскорбление? Однако найдутся люди, которых нельзя купить — деньгами по крайней мере.
Очевидно, у ван дер Веерена были уважительные причины поселиться в этом городке, который для них, вероятно, кажется лачугой после Брюсселя и Антверпена. Мне кажется, что я могу угадать эти причины. Одно только обстоятельство сбивало меня с толку. Многие вещи в их доме напоминали мне об Испании, и я убежден, что у моего хозяина течет в жилах частичка и испанской крови. Правда, донна Изабелла, по-видимому, недолюбливает нас, но это ничего не доказывает.
— Позвольте спросить, — заговорил я, — были ли вы когда-нибудь в Испании? Вы отлично говорите по-испански. Хотя всякий, кто исправляет какую-нибудь общественную должность, и обязан знать оба языка, но ваш выговор — ваш и донны Изабеллы — до такой степени чист и вы так хорошо знакомы с испанскими обычаями, что было бы положительно чудом встретить это в человеке, который никогда не видал солнечной Кастилии или в жилах которого нет испанской крови.
— Вы правы в последнем случае, сеньор. Моя мать, Изабелла де Германдец, была родом из Вальдолиды. Она всегда помнила обычаи и язык своей родины и научила своих детей ценить то и другое. Хотя и не стыжусь быть голландцем, но часто мечтаю о том, что хорошо бы и нам иметь свойства, которыми наделены вы, — умеренность, народную гордость и безмерную смелость, которые сделали вас владыками мира.
Я поклонился в ответ на этот комплимент и отвечал:
— У каждого народа свои добродетели. Я всегда думал о том, какие блестящие результаты могли бы получиться, если бы обе нации мирно слились. Но времена этому, кажется, не благоприятствуют.
Мы продолжали говорить на эту тему, обменявшись парой взаимных комплиментов. Заметив, что луч солнца бьет мне прямо в лицо, донна Изабелла велела служанке спустить штору. Она говорила с ней довольно тихо и на местном жаргоне, тем не менее я хорошо понял ее слова.
— Не беспокойтесь, пусть солнце светит свободно, — сказал я по-голландски, — если только оно не беспокоит вас или вашего отца. Нам осталось немного солнечных дней, и мне приятно чувствовать солнечное тепло на лице.
Я сказал это отчасти искренно, отчасти нарочно. Не желая знать ее секретов, я хотел дать ей понять, чтобы она не говорила обо мне в моем присутствии все, что ей захочется.
Она взглянула на меня с изумлением, потом, приказав служанке оставить штору по-прежнему, обратилась ко мне:
— Вы отлично говорите по-голландски, сеньор. Даже наш жаргон — не секрет для вас. Не многие из ваших соотечественников сделали такие успехи. Не многие из них сочли бы награду достойной их трудов.
— С моей стороны тут и трудов почти не было. Я сам наполовину голландец. Мои испанские титулы достались мне от матери. Мой отец был испанцем только наполовину. Хотя я родился здесь, но воспитывался в Испании и теперь стал более испанцем, чем голландцем. За вашим столом, впрочем, со мной делается обратное превращение, и я чувствую в эти минуты, что одинаково принадлежу обоим народам, — закончил я с поклоном.
На это донна Изабелла как бы проронила несколько слов, от которых кровь бросилась мне в голову.
— Голландец и на иностранной службе! Непонятно!
— Изабелла! — вскричал отец.
— Сеньорита, — спокойно отвечал я, — если тут есть что-нибудь непонятное, то только для меня. Я служу королю Филиппу, нашему общему государю.
— Мы все делаем то же самое, дитя мое, — вмешался ван дер Веерен. — Ты женщина, поэтому этого не понимаешь. Извините ее, сеньор.
— Охотно, — отвечал я. — Женщины пользуются привилегией говорить все, что им вздумается.
— И это всегда, сеньор? — тем же подозрительным тоном заговорила она, опустив глаза.
— Всегда, сеньорита. Есть речи, которые мужчине могут стоить жизни.
— А женщине?
— А женщине это, конечно, сходит с рук, — отвечал я, смеясь.
— Вы вернули мне чувство безопасности, сеньор. Я было думала… впрочем, вы успокоили меня.
— Извините, я опять не понимаю вас, — холодно возразил я. — Вы говорите загадками.
Я, конечно, отлично понимал ее, и, клянусь Богом, если она будет так продолжать, то когда-нибудь ее опасения окажутся справедливыми. Ее отец глядел на нее со страхом; но он не мог подавить вспышек южного темперамента, что был присущ ей. Хотя я и был рассержен на нее, но ее мужество и высокомерное обращение действовали на меня подкупающим образом, точно так же, как ее красота и странная манера держать себя.
— У окружающих меня я пользуюсь репутацией большой мастерицы загадывать загадки. Когда я была молоденькой, я сама выдумывала их для своих сверстников. Позвольте же мне и теперь предложить их губернатору его Величества короля Филиппа. Не угодно ли вам будет сначала попробовать этого вина, — продолжала она, вдруг изменяя тон и манеру. — Этот виноград вырос, правда, не в Испании, а на Рейне, но, говорят, он отличается удивительными качествами. Может быть, он поможет вам разрешить загадки, если вы пожелаете.
— Попробую, сеньорита, если это не будет стоить безопасности мне… и вам, — прибавил я тихо, так что могла слышать только она.
Я поднял свой стакан:
— За ваше здоровье. И да здравствует Голландия и Испания, — прибавил я по-голландски. — При таком тосте все мы можем выпить, думая каждый о своем народе.
Обед кончился, но мы все еще сидели за столом перед стаканами с золотистым вином. Солнце медленно отходило от окон. В комнате стало темнее, и белая грудь донны Изабеллы казалась еще прекраснее на фоне сгущавшихся сумерек. Кругом стояла глубокая тишина, казалось, жизнь остановилась на мгновение. Но судьба была предначертана и именно теперь предрекала беспокойство и борьбу. Впрочем, так и должно быть: каждый миг диктует нам свои требования, и надо уметь принимать их разумно и сознательно.
— Мин хер, — обратился я к своему хозяину после паузы, — надо окончательно уладить дело мадемуазель де Бреголль, и я хотел бы предложить вам несколько вопросов.
В эту минуту, очевидно, по знаку, данному отцом, донна Изабелла поднялась и сказала:
— Мне, вероятно, лучше оставить вас, сеньор, пока вы будете говорить о таких важных вещах.
Но у меня были причины желать, чтобы она осталась.
— Вы доставите мне удовольствие, сеньорита, оставшись здесь, если, конечно, это не будет вам неприятно. Дамы часто замечают вещи, которые ускользают от нашего грубого понимания. Может быть, вы окажетесь нам полезны. Мадемуазель де Бреголль водворена к себе? — спросил я бургомистра.
— Она ждет приказания вашего превосходительства. Дом ее охраняется, она к вашим услугам.
— Я надеюсь, что с ней обращаются, как подобает ее положению, которое, судя по ее лицу и имени, не из последних?
— Она двоюродная сестра моей дочери. Ее отец и моя жена — близнецы. Они — французы, но давно уже поселились в Голландии. Я уверен, что вы заметили ее сходство с моей дочерью.
— Это правда. Сходство поразительное. Я вдвойне рад, что прибыл вовремя и мог спасти ее. Я хотел бы освободить ее совсем, так как не верю в ведьм, по крайней мере, в том смысле, в каком это понимает отец Бернардо. По-моему, она виновна только в том, что слишком красива. Но я должен объяснить вам свое положение. Пока я управляю здешним городом, моя воля — закон. Ваш город подозревается в приготовлениях к мятежу, и я послан подавить его. Для этого выбрали меня, потому что я пользуюсь репутацией человека беспощадного, когда нужно. Моя власть ничем не ограничена. Кого я возьму под свою защиту, тот будет в полной безопасности; кого же я захочу погубить, тот погиб.
Лица моих слушателей несколько побледнели, пока я говорил. Я готов ручаться, что донна Изабелла была в полной уверенности, что теперь-то я и выпускаю когти из-под своего бархатного одеяния. Но все это им нужно знать.
— Но меня могут отозвать, и тогда все то, что я сделал утром и что, как вы изволили совершенно верно заметить, сеньорита, представляется в высшей степени редким поступком, может вызвать удивление в Брюсселе и Мадриде. Я назвал монаха обманщиком. Что ж, я этого отрицать не буду. Но если он не таков, то на имени осужденной непременно останется пятно и впоследствии процесс может открыться вновь. Для того чтобы предотвратить это, я должен иметь доказательства ее невиновности и злостного обвинения ее инквизитором. Мы, то есть я и вы, можем догадываться, в чем тут дело, но этого недостаточно. Известно ли вам о каких-либо фактах?
— Все, что мне известно, едва ли можно назвать фактами. Инквизитор не позволял мне переговорить ни с Марион, ни с ее служанкой, с тех пор как они обе подверглись заключению. На это он, конечно, имел право. Но я уверен, что, если дело возникнет вновь, она будет выслушана, будут вызваны опять все свидетели, и тогда ее невиновность станет ясна.
— Может быть. Но это будет длинная процедура, а я не люблю ждать. Я отправлю донесение завтра утром, а там посмотрим. В чем, собственно говоря, она обвинялась?
— В ереси и в колдовстве, — медленно промолвил старый бургомистр.
— Ересь? Это, пожалуй, еще хуже, чем колдовство! Я уверен, что обвинение было неосновательно.
Я знал почти наверно, что они все были реформатского вероисповедания, но не хотел, чтобы они открыли мне эту тайну.
— Единственная причина ее несчастья заключалась в ее красоте и добродетели, — отвечала донна Изабелла, гневно блеснув глазами.
Как, однако, свободно она говорит о подобных вещах! Монахи и инквизиция многому научили женщин.
— Изабелла! — воскликнул ее отец.
— Не бойтесь, я не принадлежу к числу ханжей. Я думаю, что я доказал это сегодня утром.
— Это правда. Инквизитор, впрочем, не настаивал на обвинении в ереси. По крайней мере, я не слыхал потом об этом ничего, иначе я сделал бы нужные шаги, чтобы спасти ее. В окончательном приговоре она была объявлена виновной в колдовстве и предана в руки светских властей. А это значило эшафот.
Теперь мне стало все ясно. Сначала достопочтенный отец поднял обвинение в ереси, но, сообразив потом, что весь город заражен ею и что сжечь всех нельзя, он благоразумно отбросил эту часть обвинения и ухватился за ведовство, которое, по его расчетам, затронет любопытство многих. Ведь протестанты также любят посмотреть при случае, как жгут ведьму.
— Мы знали, что процесс велся не совсем правильно и не по закону, — продолжал бургомистр. — Он не выставлял объявления о суде, при нем не было ассистента, как вы сами изволили указать. Мы знали, что совет может отменить этот приговор, но мы не смели действовать. Иначе мы пришли бы к столкновению с сеньором Лопецом и его гарнизоном. Если бы правительство не признало наших соображений и приняло бы сторону инквизиции, как случается довольно часто, то на наш город могло бы обрушиться страшное мщение.
— В чем же, собственно, ее обвиняли?
— Позвольте объяснить вам все, сеньор. Месяц назад в нашем городе была оставлена какими-то бродягами маленькая девочка — француженка. Она заболела, и ее не захотели взять с собой. Марион сжалилась над ней, потому что она была бедна и бесприютна, и взяла ее к себе с намерением отправить во Францию, когда она подрастет. Девочка отличалась странным, возбужденным поведением, и некоторые думали, что она одержима нечистой силой. На самом деле она была совершенно безвредна. Нет сомнения, что инквизитор видел ее или слышал о ней. Однажды, когда Марион не было дома, к ней явились его люди и взяли девочку. Я не могу вам в точности сказать, как все это было, но девочка вырвалась и прибежала домой. Через два дня Марион была заключена в тюрьму, и на нее было возведено обвинение в колдовстве. Сначала инквизитор не был, по-видимому, так вооружен против нее и обещал освободить ее, если найдет ее невиновной. Что касается доказательств против нее, то, как я только вчера узнал, они были обычного типа: порча воды в колодцах, следы копыт на полу ее комнаты, кто-то даже сказал, что видел, как она летела по воздуху. Когда я возражал, что в тот вечер, о котором шла речь, Марион была с нами, инквизитор стал объяснять мне, что ведьмы могут быть видимы одновременно в двух местах: ведьма идет по своим делам, а дьявол садится на ее место, принимая ее облик. Хуже всего было то, что у одной женщины вдруг умер ребенок, который только что был совершенно здоров и до которого дотронулась Марион. Соседи говорили мне, что ребенок этот наелся сырых слив. Большинство было уверено в том, что он умер не от прикосновения Марион. Она ведь родилась здесь, и все ее знают, хотя она несколько лет жила с нами в Брюсселе. Она добрая девушка, которую все любят. В народе началось волнение, и слава Богу, что вы прибыли вовремя, сеньор. Не случись этого, я не могу сказать, что могло произойти.
— Слава Богу, что все произошло так. Проявись малейшая попытка к бунту, мы были бы вынуждены поддержать авторитет короля и церкви, и обвиняемая была бы сожжена. Горожане не спасли бы ее, ибо я смел бы их с площади, как пыль.
— Не очень-то вы церемонитесь с нами, бедными голландцами, — вставила донна Изабелла.
— Я говорю только о том, что могло бы быть, не вкладывая в свои слова ни похвалы, ни порицания.
— Ты не понимаешь таких дел, дитя мое, — строго сказал ван дер Веерен. — Дон Хаим прав! Он бы это сделал.
— Вернемся к делу. Вам известны имена главных свидетелей?
— Да, сеньор. Инквизитор сообщил мне их в виде особой любезности, желая, очевидно, показать, что он ведет дело вполне основательно. Свидетелями выступили некоторые зажиточные и уважаемые женщины, хотя говорят, что это были…
Он, видимо, подыскивал слово. Я помог ему:
— Подкупленные свидетели. Доносчики инквизиции?
— Вы сами употребили это выражение, сеньор, а не я.
— Да, я употребил его. Их имена?
— Анна ван Линден и Бригитта Дорн.
Я вынул свою записную книжку и заглянул в нее.
— Они не значатся у меня в списке, и это очень хорошо. Иначе с ними трудно было бы иметь дело. Но это только показывает, как легко осудить невинного человека. Здесь у меня записаны имена двух-трех достойных доверия лиц, которые живут в вашем городе и доставляют сведения об еретиках во славу Божию и для охранения Его царства. Этих двух между ними нет. Они больше не причинят вреда. Но на вашем месте я бы не забывал, что остаются другие. К сожалению, я должен сказать, что этот народ не особенно сокрушается об ошибках, которые ему иногда приходится делать.
Мой хозяин и его дочь удивляли меня. В самом деле, как они могли жить здесь в постоянной опасности, как они могли сидеть здесь сложа руки? Вероятно, они надеялись на свое богатство. Но я уверен, что в данном случае они не жалели денег, и тем не менее это им не помогло.
Может наступить день, когда и белое тело донны Изабеллы будет вздернуто на дыбу, как это произошло с ее двоюродной сестрой, если этого захотят те, кто здесь владычествует.
Как будто угадав мои мысли, она сказала:
— Мы отлично сознаем опасность, сеньор, но надеемся на вашу справедливость.
Так ли это? Действительно ли она видела только справедливость сегодня утром?
— Благодарю вас, сеньорита. Но ведь я могу уехать отсюда, как я уже говорил. И я не стал бы слишком полагаться на справедливость. Это вещь обоюдоострая, и все зависит от того, с какой стороны вы на нее посмотрите. Во имя справедливости совершено было изумительное дело. Я запишу оба имени, которые вы мне сообщили. Не можете ли вы сообщить мне еще что-нибудь?
— Сначала я и подумать не мог, чтобы все это кончилось так, — сказал ван дер Веерен. — Меня уведомили о вынесенном приговоре только вчера вечером. Мы, то есть я и городской совет, сделали все возможное, чтобы смягчить инквизитора, но он и слышать ничего не хотел.
— А вы, сеньорита, не можете ли что-нибудь сообщить мне.
— Очень немного. Марион как-то говорила мне, что ей не нравятся манеры и разговоры этого инквизитора. Больше она мне ничего не говорила, а я не передавала этого разговора отцу. Нам ведь нередко приходится слышать от духовных лиц такие слова, о которых лучше забыть.
К сожалению, это правда. Происходит это оттого, что мы делаем из каждого монаха, каждого священника нечто большее, чем просто человека со всеми его слабостями. Если еретики желают изменить такой подход, то, мне кажется, их нельзя за это порицать.
— И это все, что вам известно? — спросил я.
— Все, сеньор!
Действительно немного. Но я был уверен, что самые интересные вещи мне предстоит узнать от самой Марион.
— Господин ван дер Веерен, благоволите уведомить мадемуазель де Бреголль, что я желал бы ее видеть и прошу ее пожаловать сегодня вечером сюда, в ваш дом. Конечно, если она в состоянии прийти. Кажется, она не получила особых повреждений.
— Хотя Изабелла и не видела ее, но ей говорили, что на Марион не осталось никаких следов пытки. Это удивительно.
Для меня это было вовсе неудивительно, но я был этому очень рад.
— Тем лучше, — сказал я. — Теперь три часа. Назначим свидание на шесть, если это для нее удобно. Передайте ей, что хотя ей и не причинили вреда, тем не менее я очень сожалею, что пришлось потревожить ее сегодня, когда ей нужно было бы отдохнуть. Но это делается для ее же блага. Дело не терпит отлагательства. Итак, свидание будет в шесть часов. Может быть, донна Изабелла не откажется присутствовать при нашем разговоре. Ее присутствие могло бы ободрить ее двоюродную сестру.
— Я готова, если вы этого желаете.
— Дело не во мне, а в мадемуазель де Бреголль. Стало быть, если она того пожелает. У меня нет права голоса в этом деле. Вы не откажетесь, — обратился я к бургомистру, — лично отправиться к мадемуазель де Бреголль и передать ей мою просьбу. Прошу только об одном: я до сих пор не знаю, что было с ней в тюрьме. Но что бы там ни было, я советую ей держать все это в строгой тайне. Мы все добрые католики и должны надеяться, что поступок досточтимого отца Балестера является беспримерным в истории католической церкви. Мы не должны допускать, чтобы ее авторитет пострадал из-за какого-нибудь плохого монаха. Что касается других, то это добрые и святые люди. Было бы грешно, а главное — неблагоразумно, говорить о них дурно. Итак, позвольте мне не задерживать вас более, у меня тоже немало дел. Еще раз позвольте мне поблагодарить вас за ваше радушное гостеприимство.
— Мы должны благодарить вас, — отвечал ван дер Веерен.
— Вы оказали нам слишком много чести, ведь вы наш повелитель, — вставила дочь.
— Я губернатор города Гертруденберга и ваш покорный слуга, сеньорита, — отвечал я, прощаясь.
Вернувшись к себе в комнату, я позвал Диего.
— Иди и отыщи этих женщин.
Я написал их имена и отдал ему клочок бумаги. Диего умел читать и писать не хуже любого писца.
— Это главные свидетельницы в процессе де Бреголль, и я хотел бы переговорить с ними. Я имел основания сделать то, что сделал. Но народ не должен думать, что король Филипп вдруг проникся нежностью к еретикам. Было бы большой ошибкой так думать. Поэтому я хочу вникнуть как следует в это дело и хочу знать, что они показали. Понял?
— Понял, сеньор, — кивнул Диего.
— Возьми с собой двух-трех человек. Но если тебе удастся уговорить их явиться сюда добровольно, то это избавит нас от лишних хлопот. Приведи их в городской дом, где я буду через час.
Диего ушел. Он довольно сносно говорит по-голландски. Иногда он и делает ошибки, но это не важно в данном случае. Важно было одно — избежать осложнений.
Приближаясь к городскому дому, я опять почувствовал удивление, зачем я сделал все это сегодня. Из-за справедливости, которая в конце концов не есть справедливость? Ведь мы не можем устранить вред, причиненный одному, благодеяниями, оказанными другому. Мы можем, конечно, надеяться расположить в свою пользу небеса и избавиться от ада, поставив известное количество свечей пред алтарем. Так для чего же я все это сделал? Ведь я не какой-нибудь странствующий рыцарь, рыскающий по белу свету с целью восстановления справедливости и спасения дам. В наше время для человека, который решился на такое путешествие, нашлось бы слишком много дел, и он уехал бы недалеко. Для чего я все это сделал? Ответа не было. Может быть, под влиянием минуты? Я остановился на этом соображении и даже повеселел на некоторое время.
Я медленно шел по улицам. Было тепло на послеобеденном солнышке. На улицах толпились люди, которые снимали шапки при моем приближении и почтительно давали мне дорогу. Наконец я прибыл в тюрьму и прочитал протокол по этому делу. Я, конечно, не ожидал, чтобы этот акт дал мне многое. Так оно и вышло в действительности. Протокол, в который были занесены все восклицания, вырвавшиеся у донны Марион во время пытки, был очень краток и показывал, что или она обладала необыкновенной силой воли, или же ее щадили. Во всем остальном это был обычный вздор, приукрашенный показаниями сомнительных свидетелей. Всегда, когда женщину обвиняют в колдовстве, можно подыскать с дюжину лиц, которые готовы клятвенно подтвердить это и которые с такой же готовностью откажутся от своих показаний, коль скоро ее признают невиновной.
Я, зевнув, положил обратно этот документ, написанный на плохом латинском языке. От него веяло скукой. Я встал и принялся с любопытством осматривать внутренность здания. Пришлось вступить в разговор с палачом, который производил пытку. Он одновременно палач и специалист по пытке — город слишком невелик, чтобы держать двух специалистов. Но и он не мог мне сообщить ничего или, может, и мог, но не хотел. Конечно, я мог бы заставить его заговорить, но я хотел испробовать другие средства. Палач ведь важная персона, и с ним нужно обращаться с почтением!
Итак, я решил выжидать. Ждать мне пришлось не очень долго. Диего ловко и быстро исполнил поручение и привел с собой двух женщин, из которых одна, к моему великому изумлению, была молода и красива, с великолепными рыжими волосами. Мне хотелось знать, что заставило эту рыжую красавицу взяться за такие дела.
— Сеньор, вот Бригитта Дорн и Анна ван Линден. Они ждут ваших приказаний.
— Ты можешь идти, Диего. Взглянув на обеих женщин, я сказал:
— Это вы дали главное показание против мадемуазель де Бреголль?
С минуту они колебались.
— Мы слышали разные толки о ней, ходившие в народе, и, когда достопочтенный отец стал нас спрашивать, не известно ли нам чего-нибудь о ней, мы, конечно, сказали ему все, что знали, — осторожно ответили обе женщины.
— Ваше показание занесено в судебный протокол в том смысле, что вы возводите на мадемуазель де Бреголль очень тяжкое обвинение, и теперь дело в том, согласны ли вы взять на себя ответственность за то, что показывали только что на основании непроверенных слухов, или же вы можете представить доказательство того, что вы показывали, повинуясь приказанию инквизитора, который вам за это заплатил. Разница, как видите, значительная.
— Мы просим извинения у вашего превосходительства.
— Ну?
— Мы действительно… его преподобие просил нас…
— Я уже слышал об этом. Весь вопрос в том, желаете ли вы, чтобы с вами поступили как с лицами, которые легкомысленно повторяли праздные сплетни, позорившие благородную даму и приведшие ее в конце концов на эшафот, или же как с агентами инквизитора, или, если вам угодно, церкви, — с агентами, которые и раньше оказывали подобные услуги.
— Мы конечно… то есть я… ван Линден может говорить сама за себя… и раньше служила церкви и правительству.
— В таком случае вы в этом деле не только повторили сплетни, распускаемые разными старухами…
— Ваше превосходительство… вы видите…
— Мы знаем, как все это произошло.
— Достопочтенный отец призвал меня и сказал, что он подозревает одну молодую даму в сношениях с дьяволом. Он спрашивал меня, не известно ли мне чего-либо о ней и приказал мне следить за ней. Потом…
— Говорите лучше все по правде. Кое-кто в этом деле пострадает, но кое-кого можно будет пощадить. С вами поступят сообразно тому мнению, которое сложится у меня о вас. Мне нужны только умные люди.
— Ваше превосходительство, я всегда служила хорошо. Я работала еще при достопочтенном отце Мортье, помните, когда была сожжена Клара ван Гульст с золотистыми волосами. Да, ведь вы были тогда еще мальчиком. Я устроила так, что, когда другие не могли добыть никаких доказательств, у меня они нашлись. С отцом Мортье трудненько было иметь дело, он не любил ждать. Но тогда он хорошо заплатил мне. За Клару он дал мне десять золотых гульденов. Да я и заслужила их: дело было очень опасное. Потом…
— Почему вы не внесены в списки? — перебил я ее. Это обстоятельство сбивало меня с толку, и мне хотелось выяснить его.
— Ваше превосходительство, это произошло из-за этого несчастного дела в Бреде. Это была не моя вина. Мне приказали собрать улики против ван Тессельта, и я это сделала. Но он имел большое влияние и в последнюю минуту был освобожден. Меня обвинили в том, что я была подкуплена его врагами, хотя я собственными своими глазами видела его на собрании у кальвинистского проповедника. Но мне не поверили.
Я мысленно отметил это обстоятельство. Оно было чрезвычайно важно для меня.
— Но отец Балестер знал меня хорошо, — продолжала шпионка. — Он знал, что на меня можно положиться. Узнав, что я здесь, он сейчас же послал за мной.
— Ну а вы, ван Линден? — обратился я к молодой женщине.
— Я не хотела, чтобы меня вносили в список. Я, конечно, и без того не могла бы отказать в своих услугах, когда в них есть надобность. Но могли быть случаи, когда я предпочитала бы остаться в стороне.
Странно было слышать такой гордый ответ от подобной личности, и я не знал, как его понимать.
— Хорошо. Начинайте ваш рассказ с самого начала. Достопочтенный отец прислал за вами?
— Да, ваше превосходительство, — отвечала ван Линден. — Достопочтенный отец…
— Он сначала прислал за мной, — перебила старуха.
— Совершенно верно. Досказывайте, а я могу подождать, — не без презрения отвечала ван Линден.
— Ах, вы можете подождать, — со злобой заворчала старая ведьма. — Ты думаешь, что твои действия так важны, что потеряют в цене, если тебе придется подождать. Но я работала не хуже тебя, а даже, может быть, и лучше.
Ван Линден не отвечала.
— Кто нашел жабу в фонтане, подле которого прошла эта дама? Кто созвал народ и показал ему эту жабу?
И старуха пустилась перечислять свои подвиги, победоносно кивая. Ван Линден отодвинулась от нее с видом отвращения, как будто ее дыхание заражало ее.
— Почему ты не отвечаешь? — с гневом продолжала старуха. — Ведь это ты подговорила Катерину сказать, что она не верит в это? Разве я этого не знаю? Да, и его превосходительству это известно, — яростно махнула она рукой. — Но это нехорошо. Ты не одолеешь меня таким путем. Кто следил за домом этой дамы, пока оттуда не вышел на рассвете человек в черном одеянии? А кто нашел отпечаток ноги на полу в ее комнате? Все этому поверили.
Она говорила быстро и громко, раздраженная молчанием ван Линден. Теперь она остановилась, чтобы перевести дыхание. Я молча смотрел на нее и ждал продолжения.
— А кто разузнал, что ребенок Магдалины Брауер заболел, после того как эта дама дотронулась до него? А ты что сделала? Ты пришла на другой день и видела только, что ребенок умер. Вот и все. Молода еще, лучше занимайся своими рыжими волосами. А дело буду делать я. Вот его превосходительство сам разберется во всем.
И вдруг, как бы вспомнив, что положение дел с утра сильно изменилось и что она открыла уж слишком много, старая мегера заговорила:
— Ваше превосходительство, отец Балестер сказал мне, что эта дама виновна. Он, конечно, знал, что говорил, а я простая бедная женщина. Если ваше превосходительство находите, что эта дама не виновна, — продолжала она с хитрой улыбкой, отчего ее беззубый рот стал еще противнее, — то я буду всем говорить, что это действительно так. Все будут ко мне прислушиваться, а я уж знаю, как сказать.
— Не сообщите ли мне чего-нибудь о человеке в черном одеянии, который, по вашим словам, вышел на рассвете из дома этой дамы, а также относительно следов ног в ее комнате?
— Я, ваше превосходительство, передаю только то, что мне говорил достопочтенный отец. Тогда было очень темно, и возможно, что я ошиблась. Может быть, кот вымазался в камине, следы были не очень явственны. Поэтому я прошу ваше превосходительство извинить меня, я разумею в том случае, если вы подозреваете еще что-нибудь и хотите иметь доказательства…
— Я посмотрю, — отвечал я. — А вы что скажете, Анна ван Линден?
Ван Линден, слушая наш разговор, как-то странно молчала. Потом она бросила нам — мне и Бригитте — презрительную улыбку.
— Я полагаю, что ваше превосходительство достаточно уже осведомлены обо всем, — спокойно отвечала она.
— Хорошо, — сказал я. — Благодарю вас за доставленные мне сведения. Позвольте спросить, сколько вам заплатил отец Балестер? Я тоже должен вас отблагодарить за причиненное беспокойство, и мне бы не хотелось отставать от него.
— Он дал мне пять золотых флоринов, — сказала Бригитта. — Но он обещал дать еще.
— А вам, Анна ван Линден?
— Кажется, шесть, ваше превосходительство, — небрежно сказала она, как будто бы это для нее было совсем не важно.
— Ты получила больше за свою физиономию, вот и все, — прохрипела старуха.
— Я сам думаю, что Анна ван Линден заслужила большего. Ибо вы только отравили колодезь, отчего ребенок заболел, а она убила его, когда он вздумал было поправляться.
Бригитта с изумлением уставилась на меня. Анна только улыбалась какой-то загадочной улыбкой.
— Ваше превосходительство, ребенок… — начала было Бригитта, но вдруг остановилась.
— Вы хотите сказать, что ребенок умер от какой-нибудь случайности? Пусть будет так, и я напрасно обвинил вас? Нет сомнения, наиболее трудная часть дела сделана вами.
— Я никогда не говорила, что я…
Она опять остановилась, как будто чувствуя инстинктивное отвращение ко всяким объяснениям.
Я вынул из кармана несколько монет и стал считать их. Потом я опять положил их в карман и сказал:
— Вы, конечно, должны знать, как все это случилось. Я принимал вас за ловких женщин, которые не станут заниматься пустяками. Ясно, что всякий, кто доставит сведения о том или другом событии, поступит лучше и заработает больше, чем тот, кто только его увидит и пройдет мимо.
С этими словами я опять вынул деньги, но уже не все.
Старуха с минуту смотрела на них. Жадность и хитрость явственно отражались на ее лице. Потом она сказала:
— Дайте мне все эти деньги, ваше превосходительство. Все это устроили мы.
— То есть вы хотите сказать, что бросили жабу в колодезь и сделали ребенка больным? И устроили так, что в комнате этой дамы оказались следы ног?
— Да. Поверьте, ваше превосходительство, ребенку не было бы никакого вреда…
— Пока вы не убили его, Анна ван Линден? Она едва заметно пожала плечами и возразила:
— Я только прекратила его мучения. Бригитта права, он никогда бы не поправился.
— Хорошо, я конечно, не сконфужу вас таким ничтожным вознаграждением.
И с этими словами я удвоил количество денег. Бригитта двинулась было вперед, чтобы схватить деньги, но я жестом остановил ее.
— Подождите минуту. Я попрошу вас подписать вот эту бумагу, которая может доказать, что все это дело затеяно инквизитором и что все было подстроено по его приказанию. Вот и все. Согласны вы подписать?
Ей это было не очень приятно.
— Прошу извинения. Как вам известно, церковь… Вы могущественный вельможа, а я бедная женщина. И инквизитор…
— Если он когда-либо вздумает упрекнуть вас в этом, — я не думаю, впрочем, чтобы ему пришла в голову такая мысль, — то вы можете сказать, что я принудил вас к этому. А я могу это подтвердить, когда вам угодно.
— Я не умею писать, ваше превосходительство, — продолжала она отпираться.
— Поставьте крест в таком случае. Этого будет достаточно. Ну а вы как, Анна ван Линден? Вы тоже боитесь подписать?
— Нет, не следует быть трусом в этом мире.
— Вы правы, — сурово сказал я.
Я велел позвать нотариуса, которой уже ждал в другой комнате.
— Анна ван Линден и Бригитта Дорн в вашем присутствии должны подписать данное ими показание.
Сначала они обе не хотели сделать это, особенно Бригитта. Анна ван Линден ни в чем не изменила своего поведения. Но отступать было уже поздно.
В последний раз Бригитта взглянула на бумагу, которую не умела прочесть. Кроме того, она была так сложена, что ей была видна только чистая сторона.
С неохотой поставила она крест за себя. После этого подписалась и ван Линден.
— Потрудитесь засвидетельствовать эти подписи и удостоверить, что все в порядке.
Нотариус исполнил мою просьбу и удалился. Когда он вышел, я сказал:
— Я прочту вам этот документ, чтобы вы не могли отговариваться тем, что не знали его содержания.
«Я, Бригитта Дорн, и я, Анна ван Линден, сим свидетельствуем, что по желанию и приказу достопочтенного отца Бернардо Балестера, инквизитора города Гертруденберга, собрали доказательства сношения с дьяволом Марион де Бреголль, каковые доказательства, по нашему признанию, были ложны и подстроены нами следующим образом: я, Бригитта Дорн, бросила жабу в колодезь на Ватерстрате после того, как мимо него прошла упомянутая де Бреголль, и распустила слух, что эта жаба была брошена ею. Во-вторых, я навлекла болезнь на ребенка Магдалины Брауер и уверила всех, что он заболел от прикосновения Марион де Бреголль, которая в этот день с ним говорила. В-третьих, я ложно уверила всех, будто я видела черного человека, который на рассвете вышел от нее из дому. В-четвертых, я сделала в ее комнате следы ног, которые показала народу, уверив его, что это следы дьявола. Я, Анна ван Линден, прежде всего помогала во всем этом тем, что распускала дурные слухи про означенную даму. Во-вторых, я убила ребенка Магдалины Брауер, который стал поправляться. Все это мы сделали для того, чтобы угодить достопочтенному отцу Бернарду Балестеру, который говорил нам, что он подозревает Марион де Бреголль в сношении с дьяволом, и чтобы получить обещанную им награду, состоявшую из пяти или шести флоринов, которые мы действительно и получили от него. Все вышеизложенное мы показали добровольно, без всякого принуждения или запугивания и пыток. И все вышеизложенное — правда, да смилуется над нами Господь».
Подписано: «Бригитта Дорн и Анна ван Линден в присутствии королевского нотариуса ван Эйра, который подписал этот документ и приложил к нему печать, согласно закону».
Я положил бумагу на стол и взглянул на обеих женщин. На лицах у них был написан испуг.
— На что все это понадобилось? — спросила ван Линден.
— Чтобы восторжествовало правосудие.
— Вы обещали, что мы не пострадаем, если скажем всю правду! — воскликнула старуха.
— Я ничего не обещал вам, — строго сказал я. — Я объявил, что с вами поступят сообразно тому мнению, которое у меня о вас составится. Я так и сделаю. Я встретил двух женщин, которые не задумались убить ребенка и отправить на эшафот невинную девушку из-за каких-то шести флоринов. Они могли бы сделать что-нибудь и еще худшее, если бы только им за это заплатили. Я сказал, что мне нужны ловкие люди, а вы действовали довольно неуклюже. Какие доказательства вы собрали? Жаба в колодце, черный человек да умерший ребенок. Старая история! Давно бы пора все это бросить. Это может действовать только на каких-нибудь старух. Вы сами изрекли себе приговор.
На несколько минут воцарилось молчание.
— Вы обманули нас, заставив подписать бумагу, — яростно завопила Анна ван Линден. — Если бы мы знали, что в ней написано, мы бы никогда этого не сделали. Мы не желаем признавать своей подписи.
— Тише, тише, — отвечал я. — Разве там написано что-нибудь такое, чего вы мне не говорили? Что касается вашей подписи, то вы можете отрицать ее сколько угодно. От этого дело нисколько не изменится. Я обманул вас? Я научу вас, как нужно говорить со мной. Если бы мне нужно было заставить вас сказать неправду, то у меня был для этого другой, более простой путь: комната пыток здесь внизу, да и палач наготове.
Снова наступило молчание. Старуха дрожала от страха, но ван Линден сохраняла полное спокойствие.
— Что вы с нами намерены делать? — спросила она наконец.
— Сейчас узнаете. Прежде всего вы должны подписать другую бумагу, которую я заготовил. Я вам вкратце сообщу ее содержание, чтобы вы опять потом не говорили об обмане. В бумаге будет написано, что все это колдовство, в котором была обвинена мадемуазель де Бреголль, вы проделали сами, а затем, частью по злому умыслу, частью во избежание собственного ареста, свалили все на нее, благо инквизитор, очевидно, был настроен против нее.
— Это неправда! — разом воскликнули обе.
— Как неправда? Ведь доказательства, которые вы собрали против обвиняемой, оказались ложными. А между тем на основании их она едва не была сожжена. Вы ведь сами в этом сознались, и я еще не решил, как воспользоваться этим признанием.
Обе женщины задрожали.
— Ну, теперь вы подпишете? — спросил я тоном, не допускающим возражений.
— Нет, нет! Никогда! — закричала ван Линден. Бригитта, дрожа, сделала лишь отрицательный знак рукой и энергично тряхнула своей седой головой.
— Хорошо.
Я позвонил. Вошел дежурный солдат.
— Что изволите приказать, сеньор?
— Скажи палачу Якобу Питерсу, который ждет внизу, чтобы он взял с собой помощника и пришел сюда.
Солдат ушел. Обе женщины, крепко стиснув руки, застыли в неподвижной позе. На их лицах нельзя было прочесть ничего.
— Вы еще не взяли следуемых вам денег, — сказал я. — Вы их заработали. Хорошо сделаете, если возьмете их и спрячете в какой-нибудь карман. Я не знаю, имеет ли палач привычку возвращать то, что попадается ему под руку. Я еще не успел познакомиться с ним поближе, но люди его ремесла на этот счет обыкновенно очень забывчивы.
Старая ведьма с минуту стояла в нерешительности, потом жадно схватила монеты и спрятала их в карман. Но Анна ван Линден отвечала с гневом, на который я не считал ее способной:
— Можете сами взять свои деньги.
— Я никогда не беру назад денег, которые вышли из моих рук, — высокомерно отвечал я. — Если вы не желаете брать их, то пусть они остаются здесь, пока кто-нибудь не возьмет их.
И я повернулся к ней спиной.
Через минуту в дверь постучали. Вошел Якоб Питере с помощником.
Питере — человек средних лет, по обличью настоящий крестьянин с большой красивой бородой. Никогда бы и не заподозрил в нем палача. Я часто удивлялся, как люди его профессии могут иметь такой благодушный вид, будто жизнь представала перед ними лишь в розовом свете. Происходит ли это оттого, что, живя среди постоянных ужасов, они мало-помалу делаются к ним нечувствительны, или самые мучения доставляют им удовольствие, — этого я не берусь сказать. Впрочем, я не замечал, чтобы их жертвы что-нибудь выигрывали от этого благодушия.
Якоб Питере дружески кивнул обеим женщинам, которых предстояло ему передать, с видом человека, который в высшем обществе чувствует свое привилегированное положение. Вид его, казалось, говорил, что ему будет очень приятно в первый раз поработать в качестве палача над этими двумя женщинами, с которыми он, очевидно, был давно знаком.
По моему приказанию он повел их к маленькой двери, которая находилась против входной двери и скрывала за собой винтовую лестницу, проделанную в стене. Для пыток дом устроен очень удобно: отсюда не дойдет до внешнего мира ни один звук, и без всякого нежелательного вмешательства публики жертву можно было в одну минуту спровадить вниз или вызвать опять наверх.
Когда мы спустились в это ужасное место, в нем было почти темно и пришлось зажечь свет. Я бросил вокруг себя беглый взгляд. Заметив мое любопытство, Якоб Питере самодовольно сказал:
— Все в самом лучшем порядке, ваше превосходительство. За последнее время инструментам некогда было заржаветь.
Я не сомневался в этом, но мне и в голову не приходило, что когда-нибудь мне придется прибегнуть к ним.
— Подпишете вы или нет? — спросил я обеих женщин после того, как Питере бросил любовный взгляд на свои орудия.
— Нет, не желаем, — свирепо отвечали обе. Они, очевидно, не верили, что я могу прибегнуть к этому последнему средству, хотя мне было совершенно неясно, на чем зиждилась эта уверенность в моей чувствительности.
— Возьмите их, — сказал я улыбающемуся палачу.
— Не прикасайся ко мне, грязное животное! — закричала ван Линден, лишь только он хотел взяться за нее. — Позвольте мне, сеньор, самой приготовиться к пытке.
— Пусть так, — согласился я.
Якоб Питере, сделав жест сожаления, приблизился к Бригитте.
Я стоял и смотрел на мрачный низкий свод, прокопченный дымом пыток, что причудливыми завитками медленно выходил через узкое отверстие с решеткой, сквозь которую виднелось небо. Оно казалось таким далеким, и, вероятно, многие потеряли здесь веру в него. Мои глаза следили за медленно извивающимся серым дымом, и я стал думать о том, сколько людей подвергались здесь пытке за преступления, которых они никогда не совершали. Вдруг какой-то нечленораздельный звук, вроде стона, заставил меня опустить глаза. Я увидел Анну ван Линден. Прикрытая лишь куском какой-то тряпки, она бросилась передо мной на колени и обнимала мои ноги. Она, очевидно, рассчитывала на это последнее средство.
Ее голые руки обнимали мои ноги, пышные рыжие волосы разметались, переливаясь в отблесках огня, и она была обворожительна.
— Что я сделала? За что вы так со мной поступаете? — рыдала она. — Я готова для вас сделать что угодно, только избавьте меня от пытки.
— Согласны вы подписать бумагу?
— Но ведь тогда вы сожжете меня, как ведьму.
— Вы думаете, что я не могу сделать это и без вашей подписи? Разница в том, что если вы раскаетесь, вас повесят, а не раскаетесь, вас сожгут.
Она зарыдала:
— Неужели ничто не может смягчить вас?
— Вам нужно только подписать бумагу, — холодно сказал я.
— И тогда вы отпустите меня?
— Отпустить? Нет, конечно, не отпущу. Вы будете содержаться в тюрьме, но с вами будут хорошо обращаться и не причинят никакого вреда. Большего вы не заслуживаете. Благодаря вам много невинных испытали страдания, которых вы теперь страшитесь. Что же касается дальнейшего, то на этот счет я не могу вам дать никаких обещаний.
Она бросилась на пол и закрыла лицо руками. Потом она дико взглянула на меня и сказала:
— Стало быть, здесь ничто не может помочь мне. — Да.
— Дайте бумагу, я подпишу ее.
Я предвидел это и держал бумагу наготове. Она взяла перо и дрожащей рукой вывела свою подпись. Кончив писать, она снова закрыла лицо руками и разразилась горькими рыданиями.
— Не думайте, что я сделала все это из любви к деньгам, — прерывисто заговорила она, несколько успокоившись. — Моя мать считалась ведьмой и была сожжена на основании таких же доказательств, какие мы собрали против Марион де Бреголль. Все боялись ребенка, оставшегося после ведьмы. Еретики, из которых за последние годы я многих довела до костра, были настроены еще хуже по отношению ко мне. Меня едва не постигла такая же судьба, какую испытала моя мать. Как я ненавижу этих доброжелательных господ, которые боятся меня, как чумы! Как мне хотелось отомстить им всем! Я только не знала, каким образом. В один прекрасный день одна женщина, дававшая показания против моей матери, сама подверглась обвинению. Своими показаниями я помогла отправить ее на костер. Я даже не подозревала, что это так легко, и с этого дня я стала поставлять жертвы для костра, укрепляясь в своей ненависти все более и более. Они объявили войну мне, и я платила им тем же. Впоследствии, однако, когда я достигла зрелого возраста, меня охватил ужас при мысли о моей жизни. Раскаяние пришло поздно, но ведь я была еще так молода! Мне было всего десять лет, когда сожгли мою мать, а теперь мне двадцать два года. Пять лет, как я стараюсь порвать с этой жизнью, но не могу! Видели ли вы, как умирают люди, затянутые зыбучими песками. Я однажды видела, как в них погибла одна женщина. С каждым шагом по этой предательской почве она уходила в песок все глубже и глубже, пока он не сомкнулся над ее головой. Теперь это произошло и со мной. Я сильно боролась с собой, — бурно продолжала она. — Но разве я могла жить как все? Во-первых, я была дочерью ведьмы, а во-вторых, доносчицей и шпионкой. Куда бы я ни пришла, мое положение не менялось. Если я давала денег — хорошо. Если бы я была не в состоянии платить — я могла бы умереть где-нибудь в канаве.
Почему же другие могли иметь пищу и кров? Мне ничего не оставалось делать, как выбирать: или идти по прежней дороге, или бродить по улицам. Это, может быть, было бы лучше, но я не могла принудить себя к этому. Нередко бывало и так, что мне оставалось только подписать свое имя, а дело было уже сделано без меня, и никакая сила не могла бы спасти обвиняемых. Я хотела предостеречь Марион де Бреголль, но она не приняла меня. Когда я подошла к ней на улице, она с отвращением отвернулась от меня. Тогда сердце мое ожесточилось, ведь и я человек. Я понимаю, что мне лучше было умереть раньше, но ведь я была так молода… И вот теперь мне предстоит сгореть живьем!
При последних словах она перешла на крик. Вдруг она задрожала и, уставившись в пол, замолкла. Когда она подняла глаза на меня, они как-то неестественно расширились, и она прошептала, как в бреду:
— Страшно сгореть. Я это часто видела. Скоро это будет?
Со странным вниманием прислушивался я к ее словам — к этому крику существа, заблудившегося, подобно многим, в серой пустыне нашего мира. А разве способны на что-нибудь другое, кроме блужданий на ощупь? И она была жертвой того положения вещей, которое создано церковью, проповедующей религию Того, Кто строго осудил своих учеников, просивших ниспослать огонь на Самарию. Не она была главной виновницей своего греха.
— Если меня не заставят, то я не сделаю этого, — сказал я гораздо мягче, чем хотел.
— Благодарю вас, но я чувствую, что смертный час мой близко.
Стиснув руки и опустив голову на грудь, она безмолвно стояла передо мной на коленях. Свет факела дрожал на ней, играя резкими пятнами на ее белой коже и составляя какой-то странный контраст с ее спокойствием. Молила ли она меня? Этого я не знал и продолжал стоять тоже безмолвно.
Наконец она поднялась и спросила:
— Вам больше ничего не нужно от меня?
— Ничего. Я рад, что вы раскаиваетесь.
Она сильно изменилась. Дикий огонек погас в ее глазах, уступив выражению глубокой печали. Она глубоко вздохнула:
— Увы! Слишком поздно.
И как будто только теперь заметив свою наготу, она густо покраснела и закрыла грудь остатками своего наряда. Затем она с трудом поднялась и тяжело отошла от меня.
— Ваше превосходительство, — ворвался ко мне в душу веселый голос Якоба Питерса, — мы готовы заняться с Бригиттой.
— Согласна она подписать?
— Слышишь, что его превосходительство тебя спрашивает? Досадно будет. Мы так хорошо все приготовили. Не желаешь? Отлично. Рекомендуется начинать с легкого ущемления членов, ваше превосходительство. Тут у меня есть свои приемы, которые действуют весьма убедительно.
— Отлично. Управляйтесь скорее. У меня немного свободного времени. Уже поздно. К тому же мне все это надоело, и я хотел бы уйти.
Дикий крик показал мне, что приемы Якоба Питерса в самом деле действуют убедительно.
— Я подпишу, — едва переводя дух закричала Бригитта. — Я подпишу. О, Господи!
— Эге, тетка, — веско приговаривал ее мучитель, — я думал, что ты покрепче будешь. Это ведь только начало. Вспомни-ка о девушках, которых ты присылала сюда, из которых некоторые выдержали все, не сдаваясь.
— Возьмите бумагу, и пусть она подпишет, — приказал я. — Она, кажется, всегда вместо подписи ставит вот такие кресты.
Палач посмотрел на них.
— Точно так, ваше превосходительство. У тетки Бригитты тонкий почерк.
— Дайте ей бумагу поскорее.
Когда бумага была подписана, я положил ее в карман. Надо было еще, как водится, засвидетельствовать подписи. На самом деле их нельзя было подписывать здесь, но мне хотелось завтра же снять с них копию со всеми формальностями. Прежде чем уйти отсюда, я сказал Якобу Питерсу, который был одновременно и производителем пыток, и палачом, и главным тюремщиком:
— И ту и другую нужно задержать и посадить в разные комнаты. Они могут сами заказывать для себя пищу, и не следует их отягощать чем-либо. Не забывайте этого. Завтра я распоряжусь иначе, а до тех пор вы отвечаете за них.
Мне было очень приятно очутиться опять на улице Между высокими крышами виднелась лишь узенькая полоска неба, но, далекая и слабо видимая, она была протестом против ужасов жизни, которая, казалось, разрушалась за стенами тюрьмы. Было уже совершенно темно и холодно Я вздрогнул и быстро пошел, чтобы согреться и рассеять впечатления последних часов. Я чувствовал себя как-то нехорошо, как будто что-то грязное пристало ко мне.
Когда я подошел к гавани, которую мне предстояло обогнуть, все уже окончательно погрузилось во мрак. Только на западе, на самом горизонте виднелась чуть заметная полоска зеленовато-желтого света, отражавшаяся в воде вместе с огнями судовых фонарей и окон домов. Над всем царило полное спокойствие. Уже давно не доходили до моего слуха размеренные шаги часового перед тюрьмой. Не слышно было ни одного звука. Только вода мерно плескалась о каменную набережную. Торжественно сияли звезды и двигались по определенному им пути с гордой уверенностью, как будто сознавая, что никакая сила не в состоянии заставить их свернуть хоть на волос с их дороги, Безошибочно шли они к западу, где понемногу исчезала зеленоватая светлая полоса. О, если бы мы могли идти так — прямо и уверенно. Как часто я завидовал им. Ибо они повинуются одному великому закону, который неуклонно управляет ими, и не знают ни сделок с совестью, ни ее смущения.
Слишком многим управляется наша судьба — иные говорят — Богом, другие — бесом, третьи — силой атавизма, переходящего от предков к потомкам, — силой, которая заставляет нас действовать сообразно нашей натуре, хотя мы и воображаем, что воля наша свободна. Если б я был уверен, что эта сила управляет нами всегда, я встал бы на колени и обожествлял бы ее, как равную самому Господу Богу. Но, кроме нее, в нас есть еще нечто, что говорит «я хочу» и этим побеждает все остальное Ведь в моих руках добро и зло, и я могу выбирать.
Но действительно ли у меня есть выбор? Разве я знаю, где начинается и где кончается моя власть? Могу ли стряхнуть с себя приставшую ко мне грязь, если того захочу? Вот я сейчас иду с борьбы, которая не хочет закончиться поражением, а ищет для себя победы и не обращает внимания на средства. Мои предки сделали меня таким, каков я есть, и я не могу от них отказаться, если б даже и хотел. Так что же тогда остается от моей воли?
Часы на башне пробили половину шестого. Я почувствовал, что глупо предаваться таким мыслям. Я находился в небольшом городке, в стенах которого я был гигантом. Я, очевидно, опьянел от самомнения и вздумал изменить мир. Я шел вперед и издевался над глупостью мира сего, который осуждает и сжигает людей за преступления, которых они не совершали. Ведь дело могло дойти действительно до сожжения, я это чувствовал. Церковь нуждается в жертвах. Но монах никогда не будет в их числе и, вопреки всему тому, что я говорил ван дер Веерену, безопасность Марион де Бреголль и моя собственная висела на волоске. Одно неосторожное движение, и мы оба погибли.
Меня могли простить за то, что я сделал, но не за нарушение принципов. Только мой собственный костер мог бы послужить доказательством моего правоверия после всего того, что случилось. Я сказал, что народ в Испании более просвещен, но даже могучая испанская инквизиция не осмеливается открыто идти против формальных доносов монахов и попов. В течение сотен лет твердили, что колдовство действительно существует. Книги разных богословов полны рассуждениями на эту тему, и вера в колдовство должна оставаться неприкосновенной. Так называемый Епископский канон, возникший еще в VI веке и отрицавший существование колдовства, давным-давно забыт, но он существует. И, как верный сын церкви, которому дорога ее слава, я остановился на этом выходе из дилеммы.
В 1572 году было гораздо сложнее освободить одну женщину от эшафота, чем сжечь сотню еретиков.
Когда я вернулся в дом ван дер Веерена, часы на колокольне церкви Святой Гертруды пробили три четверти седьмого. Я опоздал почти на час. Я заспешил, так как привык быть точным и не любил заставлять себя ждать, особенно даму. В данном случае мне было неприятно вдвойне, ибо могут подумать, что я, будучи хозяином положения, не желаю ни с кем считаться.
На лестнице меня встретил ван дер Веерен. Тем торжественным и немного высокомерным тоном, который так ему шел, он просил меня распоряжаться им. Я поблагодарил его и спросил, здесь ли мадемуазель де Бреголль.
— Она уже ждет вас.
— Пожалуйста, передайте ей мое сожаление в том, что я опоздал. Прошу извинить меня, но я был задержан по ее же делу.
— Тем более она будет благодарна. Я сейчас передам ей это.
Через несколько минут я встретился лицом к лицу с мадемуазаль де Бреголль. Когда я вошел в комнату, она была там одна и стояла, облокотившись на кресло. Мы встретились в той самой комнате, в которой я уже был, когда впервые посетил дом ван дер Веерена. Тогда она была залита солнцем и пропитана запахом духов. Теперь же был вечер, на двух столах стояли рядами свечи, что придавало этой длинной низкой комнате с темным потолком какую-то странную торжественность.
Женщина, которую я спас, также имела сосредоточенный и серьезный вид, как будто подчеркивая, что жизнь, которую я ей даровал, есть вещь далеко не заурядная. Свет от свечей играл на ее лице и за ее спиной, в темноте. Одета она была во все черное, со строгой простотой. Если бы на шее у нее не было белых кружев, то можно было бы подумать, что она в трауре. Волосы у нее были завязаны на затылке узлом, и в них не было никаких украшений.
Она немного выше и стройнее своей двоюродной сестры, но овал лица и мягкие очертания рта у обеих одни и те же. Только глаза у них разные: у нее они шире и не имеют того выражения гневного презрения, которое, по-видимому, обычно для донны Изабеллы. Они были ясны и кротки, когда она подняла их на меня.
Сначала она густо покраснела, но затем лицо ее вновь побледнело. Она быстро сделала шаг вперед и, прежде чем я успел предупредить, опустилась передо мной на одно колено и, схватив меня за руку, поцеловала ее.
— Я еще не успела поблагодарить вас, сеньор, — сказала она просто.
В этом ее поступке было что-то очень серьезное и вместе с тем мягкое. И опять меня охватило чувство какой-то торжественности, когда я взглянул на нее: этот ряд горящих свечей, темная комната и эта женщина в черном у моих ног.
Мне и раньше приходилось видеть такую обстановку — ночь, свечи и прекрасную женщину в черном у моих ног. Я видел, как не одна прекрасная женщина склонялась передо мной долу, так что ее белые руки почти касались моих шпор. Я видел, как они извивались передо мной на земле, умоляя о пощаде — кто сына, кто мужа, кто отца. Я видел, как они уходили от меня, раздавленные моим отказом. Я ведь сказал уже, что я не какой-нибудь странствующий рыцарь, и меня приучили идти по жизни сурово и холодно, не поддаваясь сентиментальным увлечениям. Я до сих пор еще не спас ни одной души таким образом, как сегодня, и никогда не получал благодарности таким способом. Это было что-то совсем новое для меня, и я был смущен такой необычной кротостью.
— Мадемуазель, — сказал я, — вы сконфузили меня. Я не заслуживаю этого. Я только исполнил долг правосудия.
— Нет, вы сделали больше: вы поверили мне. Кроме моего слова, других доказательств у вас не было.
— Нет, у меня они были: это ваше лицо и глаза. А кроме того — не повторяйте за мной этих слов — я не верю в ведьм.
— Помилуй меня Бог, если я сама когда-нибудь в это верила, — промолвила она, вздрогнув. — Поверить тому, будто моя старушка Варвара, которая нянчила меня еще в детстве, это воплощение доброты, будто она созналась, что впускала ночью дьявола в мою комнату и учила меня, как отравлять детей и носиться на помеле! Но эти страшные пытки могут хоть кого заставить отрицать даже существование солнца на небе! Как я выдержала их и не созналась — этого я сама не знаю.
Она снова вздрогнула и закрыла лицо руками.
Я не сказал ей, что причиной этого является ее красота, что инквизитор пытал ее лишь слегка, не желая нарушить гармонии ее сложения.
— Но ужаснее всего было все последующее, — начала она снова, — когда я стояла на эшафоте и ждала конца. В детстве мне пришлось видеть, как сжигали какую-то женщину. Она была молода и сильна, как я, а костер, как и сегодня утром, отсырел. Пламя поднялось кверху и спалило ее одежду, а затем медленно стало пожирать свою добычу, пока не обуглилось все тело. И все-таки она была еще жива. Иногда мне до сих пор кажется, что я слышу ее стоны… Все это я видела и слышала опять, когда стояла в ожидании казни. Я закрыла глаза. Когда я открыла их, то сквозь тонкий туман увидела, словно привидение, отряд всадников, стоявший на площади. Мои глаза встретились с вашими, а потом еще раз. И тогда я знала, что я спасена. Разве это не странно, сеньор?
— Конечно, странно. Именно в этот момент я решил спасти вас.
В ее глазах сверкнул какой-то огонек, и она начала опять:
— Один великий ученый, почтенный старец с длинной седой бородой, говорил мне, что мысль имеет силу проходить через пространство, подобно свету, и передаваться другим. По его словам, она может передать мольбу, как не могут сделать никакие слова. Бедный, он давно уже сожжен, но я хотела бы знать, правда ли это? Он говорил, что сила мысли зависит от силы чувства, и еще что-то, о чем я теперь уже не помню.
Она потупилась и смолкла.
Я понимал, на что она намекала. Я тоже слыхал о такой теории, которую инквизиция поторопилась объявить опальной. Второе условие, о котором она не хотела сказать, было: если найдется родственная душа. По всей вероятности, она помнила об этом, только сделала вид, что забыла. Мне незачем было обсуждать в данный момент эту теорию.
— Я все-таки боюсь, что в конце концов в обвинении в колдовстве, которое возвел на вас отец Бернардо, есть кое-что и справедливое, — отвечал я с улыбкой. — Никогда в жизни мне еще не доводилось освобождать несправедливо осужденных жертв. Скорее наоборот.
— О, не говорите так, — с упреком возразила она. — Я не хочу этому верить. Не повторяйте таких страшных слов. Я вся дрожу от них.
— Я хорошо понимаю это, сеньорита.
Когда я вошел, она обратилась ко мне на испанском языке. Я ответил ей из вежливости по-французски, а потом совершенно бессознательно перешел опять на свой родной язык. Она также говорила на нем безупречно.
— Вам, впрочем, еще придется слышать об этом. Как это вам ни тяжело, я прошу вас рассказать мне всю эту историю. Говорите, как вы говорили бы вашему духовнику.
Я был почти уверен, что, как и большинство здешних жителей, она принадлежит к еретикам, и потому считал не лишним бросить ей слово предостережения. Я чувствовал, что она поймет мои намерения.
— Вы имеете право спрашивать меня, — отвечала она. —
Иначе как же вы будете судить? Но, увы! У меня нет никаких доказательств.
— Я верю вашему слову, сеньорита. Для меня это лучшее доказательство. Расскажите же мне обо всем без всякой боязни.
Кровь бросилась ей в лицо, но это длилось не более одной минуты.
— Я готова, сеньор, — отвечала она.
Мы оба сели. Положив одну руку на подлокотник кресла и заслонив лицо другой, она стала рассказывать свою историю. У нее был чудный низкий голос, какой я люблю слушать. Он совсем другой, чем у донны Изабеллы… И тот и другой голос очень музыкальны, но разного тембра. Однажды я ехал с гор Сьерры-Невады к морскому берегу. Тропинка вилась вдоль берега маленькой речки, которую она пересекала в нескольких местах. Горы в этом месте поднимались прямо из воды. Когда я отъехал от речки, то издали слышался мне мерный ритмичный плеск воды. Спадая со снежных высот, речонка гордо и нетерпеливо перепрыгивала через камни и скалы. Я любил слушать этот шум спешащих волн: в нем мне чудилось что-то родственное моей собственной натуре. Когда я потом услышал густую, могучую музыку океанского прибоя, то мне трудно было решить, что мне больше нравилось.
Голос донны Изабеллы напоминал шум ручья с его внезапными резкими сменами тональности. Голос Марион более походил на шум океанского прибоя. Я понимаю, что это очень искусственное сравнение, но оно невольно пришло мне в голову, когда я, сидя в кресле, слушал ее.
Впоследствии, когда мне приходилось ее слышать, это впечатление еще более усилилось.
— Отец Бернардо появился здесь не так давно, — начала она. — Я встречалась с ним в доме моего дяди и у других. Сначала он говорил мне то же, что и все другие монахи, но говорил не только как духовное лицо, но и как светский кавалер. Вы знаете эти манеры, сеньор. Мне он не понравился. Но, насколько я могу припомнить, я не сказала ни одного слова, за которое меня можно было бы упрекнуть. И ничего не было особенного вплоть до того самого дня, когда я решилась взять под свое покровительство девочку-француженку, о которой вы уже слышали. Я знала, что она ни в чем не виновата, но ее взяли на пытку. Разве я могла поступить иначе. Всемогущий Бог, всевидящий, вознаградил меня свыше моих заслуг, ибо я осталась жива, — прибавила она, понижая голос. — Дня через два после этого меня посадили в тюрьму. Никогда не забуду я этой сырой, пустой комнаты с черным крестом на стене. Под ним стоял инквизитор и настойчиво требовал, чтобы я созналась. Потом стали меня пытать. О, какой позор!
Она снова закрыла лицо руками.
— Какие мучения! Но у меня хватило сил их перенести. Он обещал мне прощение, если я сознаюсь и буду во всем послушна его желаниям. Но когда я спросила, в чем состоят его желания, он отвечал мне довольно неясно и ничего не сказал прямо. Тогда мне пришло в голову… Но ведь у меня нет доказательств. Пытки возобновились, но Господь и на этот раз дал мне силы их перенести. Подумайте только, сколько людей должны были сознаться при таких условиях в том, чего они никогда не делали.
Я видела, как у меня на глазах пытали старушку Варвару до тех пор, пока она не созналась во всем, что от нее требовали. Бедная! Она признала бы себя матерью сатаны, если бы им это было нужно.
Она засмеялась, но в этом смехе не было веселости.
— Но под конец она от всего отказалась, желая, чтобы ее сожгли вместе со мной. Бедная! Несколько дней ей удалось отдохнуть дома. Сегодня утром, когда мы готовились к казни, он в последний раз спросил меня. Остальное вам известно. Увы! У меня нет таких доказательств, которых, как мне говорили, вы ищете. Я боюсь, что вы рискнули слишком многим, избавив меня от костра, — закончила она, взглянув на меня со страхом.
— Полноте, сеньорита. Разве может мужчина рисковать слишком, если ему представляется случай спасти невиновную девушку. Не бойтесь, для опасности не настало еще время. Но скажите мне, хотя это вам и неприятно, скажите мне, как вы сказали бы вашей матери: не оскорбил ли вас когда-нибудь инквизитор? Вы женщина, притом красивая, а он мужчина. Скажите, не оскорблял ли он вас взглядом или словом.
Она покраснела, как мак.
— Когда меня готовили к пытке, он стоял возле и смотрел. Впрочем, они все пожирали меня глазами, — прибавила она с гневом. — Во время, пытки, когда я почти потеряла сознание и Якоб Питере спросил, продолжать ли пытку, — я еще могла слышать, хотя глаза мои были закрыты, — инквизитор подошел и дотронулся до меня. Впрочем, он, может быть, хотел удостовериться, что мне действительно не причинено никакого вреда.
Я, однако, был уверен, что дело было не в одном этом. Очевидно, достопочтенный отец тут был не без греха, хотя и остановился на полдороги. Теперь он был в моих руках. Его, очевидно, охватила неуверенность в своем деле, а когда грешного человека охватывает такая неуверенность, он пропал.
— Это все, сеньорита? — спросил я, желая проверить свои подозрения.
Она пристально посмотрела на меня с минуту. Затем, очевидно, дурно истолковав мои слова, сказала, сверкнув глазами:
— Если бы было еще что-нибудь, то я не стояла бы здесь перед вами. Я не осталась бы в живых. Я знаю свой долг по отношению к моей семье и самой себе.
— Я не предполагал чего-нибудь дурного, — возразил я. — Но ведь все могло быть. Может быть, вы и правы. Но если бы все думали, как вы, то немало девушек покончили бы с собой в Голландии. Да и не в одной Голландии.
Она вздрогнула и стала смотреть в сторону.
— Да помилует их Господь! — прошептала она. — Я не осуждаю тех, которые не нашли в себе достаточной твердости. Разве я могу сказать, что найду ее в себе. И однако мне кажется, что я ее нашла, — прибавила она с гордостью.
Я подумал про себя, что она права.
— Я тоже так полагаю, сеньорита, — отвечал я просто. Я любовался вдвойне — и ее сомнением, и ее уверенностью в себе.
Несколько минут мы оба молчали.
— Благодарю вас за все, что вы мне сообщили, — произнес я наконец. — Я понимаю, как все это было вам неприятно.
— Вы получили право спрашивать меня даже о самых неприятных для меня вещах, — отвечала она тихо.
— Позвольте уверить eat, что к этому мы больше никогда не вернемся. Но я должен сообщить вам, почему я заставил вас ждать, что мне было весьма неприятно. У меня в руках имеются надлежаще засвидетельствованные показания Бригитты Дорн и Анны ван Линден, но не те показания, на которых основывался весь процесс в юридическом, по крайней мере, смысле. Конечно, на деле и без их свидетельств вышло бы то же самое. Нет ничего легче, как, доказать, что та или другая женщина — ведьма. Достаточно, если около нее заболеет какое-нибудь животное или умрет на соседней улице ребенок. Умер ребенок — значит, его убила ведьма. Если он поправился — значит, оттого, что ведьму вовремя арестовали! А кроме того, есть еще и пытка. Если она сознается — отлично; если не сознается, то, значит, дьявол заградил ее уста. И в том и в другом случае доказательства налицо. Но возвратимся к нашим двум женщинам. В этой бумаге они сознаются, что их показание было ложно, и указывают сумму, которую они получили от инквизитора. К несчастью, этот документ не имеет большой важности для дела, потому что обе они были только орудием. Если отец Балестер мог заставить их сказать одно, то я смог заставить их сказать другое. Это только одно звено в цепи, хотя это отняло у меня больше времени, чем я ожидал.
Я прочел ей признания — только первые. О вторых я пока не сказал ей ни слова, ибо это, несомненно, оскорбило бы ее.
— Я еще раз должна поблагодарить вас, — сказала она, когда я кончил читать. — Я удивляюсь, как вам удалось заставить их подписать приговор самим себе.
— Я главный начальник здесь, — отвечал я холодно. — Впрочем, я должен сознаться, что в этом деле я прибег к военной хитрости, хотя мог принудить их к тому силой. Но как бы то ни было, мне удалось мирным путем уговорить их сказать мне все и подписать эту бумагу прежде, чем они успели сообразить, в чем тут дело. Они были страшно поражены, когда поняли ее смысл.
— Они сделали ужасное дело. Но теперь я не желаю им за то зла.
— Это у вас пройдет, — серьезно сказал я. — Такие чувства надолго не остаются.
— Может быть, но это очень жаль, не так ли?
Я не отвечал… На несколько секунд опять водворилось молчание.
— Мой дядя просил меня передать вам, что члены городского совета просят вас удостоить своим присутствием их собрание сегодня вечером, но что он и Изабелла почли бы за особую для себя честь, если бы, вы согласились разделить с ними сегодня их ужин. Позвольте мне от их имени попросить вас об этом.
Я отлично понимал ван дер Веерена. Он, очевидно, боялся, что милейшие члены совета, потеряв голову от утренних событий и вечерних возлияний, могут наделать глупостей. Я сам был уверен, что так и будет. Так как приглашение на вечер шло не через него, то от него легко было отказаться, тем более что я не постеснялся бы даже навлечь на себя неудовольствие гертруденбергских старейшин, если бы это оказалось необходимым.
Я решил послать вместо себя дона Рюнца, он не особенно хорошо понимал по-голландски, и это было как раз кстати.
— Благодарю вас, — отвечал я. — Я с удовольствием принимаю это предложение. Надеюсь, что буду иметь честь видеть и вас за столом?
— Если вы разрешите.
— Разрешу ли я? Я могу только, просить вас об этом.
— Я ведь ваша арестантка, сеньор, — возразила она, улыбаясь особенным, ей свойственным образом.
— Да, конечно, по виду это так, сеньорита. Но сам я никогда не считал вас арестанткой.
— Я с удовольствием исполню ваше желание, сеньор. Не угодно ли вам следовать за мной.
И, сделав рукой знак, она пошла вперед.
За столом мы сидели только вчетвером. Старик ван дер Веерен с манерами настоящего вельможи, его дочь, с губ которой не сходила гневная улыбка, мадемуазель де Бреголль, серьезная и подавленная, но тем не менее очаровательная, и, наконец, я, губернатор короля Филиппа, наделенный обширными полномочиями, я, державший в своих руках честь и даже жизнь всех сидевших за столом и в то же время вынужденный соблюдать крайнюю осторожность в словах, чтобы не встретиться с саркастической улыбкой донны Изабеллы, которой, по-видимому, так и хотелось дать мне понять, что я злоупотребляю своей властью.
Свечи в дорогих венецианских подсвечниках ярко горели над нашими головами. Их огонь играл в бесподобных бриллиантах донны Изабеллы, которые сверкали у нее на шее и в волосах. Они были так же красивы и так же холодны, как и их владелица.
Не таков был золотистый рейнвейн, который она хвалила за обедом. Он скоро прибавил тепла моему седобородому хозяину и нашим прекрасным дамам.
— Ваше превосходительство приступом взяли сердца всех в нашем городе, — сказал ван дер Веерен. — Нет ни одной улицы, где бы я не слышал, как вас хвалят.
— Даже малыши начали играть в дона Хаима, — вскричала Изабелла. — Я сама видела, как они играли на Водяной улице и еще местах в двух. Они никого не забывают. У них был воткнут в землю деревянный шест вместо эшафота, а к нему была привязана маленькая девочка, изображающая Марион. Перед ней лежал пук соломы, которую якобы поджигал отец Бернардо. Его можно было узнать по белому полотенцу и какой-то черной тряпке вместо одеяния. Потом мальчуган, которому выпала честь изображать вас, бросился смело вперед, потушил огонь и отвязал девочку. В конце всего отец Бернардо удалился, пораженный немилостью. Все это они проделали очень живо и осмысленно. Впрочем, в одном месте, кажется, это было на улице Венеры, платье маленькой девочки вспыхнуло, и комедия окончилась трагедией. Вы стали весьма популярны, сеньор.
— Чрезвычайно этим польщен, сеньорита. Но не следует поддаваться этому чувству, это опасно для нас всех. Такого рода энтузиазм не очень похвален в Мадриде. Прошу вас, сеньор, — обратился я к ван дер Веерену, — употребить все ваше влияние, чтобы положить этому конец. Иначе мне придется позаботиться об этом самому и таким образом потерять то доброе мнение, которое сложилось обо мне у жителей города Гертруденберга.
— Дону Хаиму де Хорквера не нужны голландские сердца, — сказала Изабелла с загадочной улыбкой. — Пусть это будет предостережением для вас, кузина. Мы должны остерегаться, как бы одушевляющие нас чувства благодарности не завлекли нас слишком далеко.
Мадемуазель де Бреголль не вспыхнула, как я ожидал. На лице ее мелькнуло выражение, которого я не мог понять. Она хотела было что-то сказать, но я опередил ее и несколько официальным тоном произнес:
— Я уже имел честь заявить мадемуазель де Бреголль, что я и не заслуживаю никакой благодарности. Для того чтобы завоевать сердца, человек моего положения не может всегда действовать так, как ему бы хотелось.
Донна Марион подняла на меня глаза и спокойно сказала:
— Вы не можете требовать ни благодарности, ни любви, не можете требовать и ненависти. Вы можете только принимать или не принимать их там, где найдете их на своем пути.
Сначала я не знал, что ей ответить на это. Из этого затруднения меня вывела донна Изабелла, не выдержавшая молчания.
— Справедливость есть награда сама по себе, — произнесла она саркастическим тоном. — Я совсем было забыла об этом.
— Совершенно верно, сеньорита, — холодно поддакнул я.
— Жители Гертруденберга в настоящее время воодушевлены только чувствами удивления и признательности к вам, — серьезно и деловито вмешался ее отец. — И в своем подчинении вашим желаниям они проявят лишний раз эти чувства.
— Благодарю вас, — отвечал я. — Так будет лучше для всех нас. А затем извините меня, если я сегодня покину вас раньше, чем мне хотелось бы. До наступления ночи мое время принадлежит другим. Позвольте мне поднять бокал за здоровье мадемуазель де Бреголль. Пусть лучшие дни заставят ее забыть все то, что было!
— Благодарю вас, сеньор, но едва ли когда-нибудь я смогу их забыть. Да, пожалуй, и не захочу, — тихо прибавила она.
Наш хозяин снова налил вина.
— А теперь за ваше здоровье, сеньор, — произнес он. — Пусть благополучие не покидает вас за все, что вы сделали сегодня.
— За исполнение ваших сердечных желаний, — вскричала донна Изабелла, поднимая свой бокал. — Я не могу сказать ничего другого. Мы ведь бедные голландские девушки, и наши мысли не могут парить так высоко, как ваше честолюбие.
Мы опорожнили бокалы, и я сказал:
— Теперь я должен идти. Я боюсь, что общество отца Балестера не будет для меня особенно привлекательным после таких собеседниц, но я должен заставить его подписать признание во всех его грехах. Прошу извинения, если потревожу ваш покой ночью — я, вероятно, вернусь должен буду написать еще несколько бумаг, которые отослать завтра утром. Я взглянул на часы:
— Уже десять часов. Отец Бернардо, вероятно, голоден. У него еще ничего во рту не было с утра. Впрочем, пост — превосходное средство для покаяния.
— Если у него были дурные намерения, то я боюсь, что он не сознается, — сказала Марион.
Я рассмеялся:
— Не сознается? Не сознается в этом добром городке Гертруденберг, которым я управляю уже с девяти часов утра? Это невозможно, сеньорита.
Она вдруг побледнела, потом покраснела.
— Могу я обратиться к вам с одной просьбой, сеньор? — спросила она.
Мой ответ прозвучал торжественно:
— Вы можете приказывать мне все, что не противоречит моему долгу и вашим собственным интересам, сеньорита.
— Отец Балестер причинил мне, видит Бог, жестокие страдания. Но я не хотела бы, чтобы с ним поступили так, как поступил он со мной. «Воздавай добром за зло», — сказано в Священном писании.
Я опять взглянул на нее с изумлением. Действительно, они недаром хвалятся этой еретической религией. Это не мертвая буква, а живое слово, которому они повинуются, невзирая на то, будет ли это очень легко или очень трудно, благоразумно или безумно. В этом их сила и слабость одновременно.
— Не бойтесь, — отвечал я. — Он не испытает и десятой доли того, что заслуживает. Но позвольте мне дать вам один совет: не прибегайте к цитатам из Священного писания. Лично я не питаю ни малейшего сомнения в вашем правоверии, точно так же, как и в вашем, сеньор ван дер Веерен, и в вашем, сеньорита, — прибавил я с поклоном, бросив при этом на них такой взгляд, от которого краска сбежала с их лица. — Но ничто так не навлекает подозрения в том, что человек перестал быть хорошим христианином, как эти заимствования из первоисточника христианства. Мы, профаны, не смеем пользоваться словами Христа без разъяснения их церковь! Иначе для чего же существует церковь?
После моих слов водворилось молчание. Я воспользовался случаем, сделал общий поклон и вышел.
Позвав Диего, я приказал ему отыскать мой другой плащ. Вечер был холодный и сырой. Плащ, который был на мне утром, перешел на плечи мадемуазель де Бреголль и остался у нее. Затем я приказал Диего следовать за мной, и мы оба вышли.
Улицы были пустынны. Собирался туман. Словно черные гиганты, высились дома с освещенными кое-где окнами. На всем лежал отпечаток уныния.
Невольно мои мысли унеслись в Испанию — к ее ярким ночам и к веселой толпе, заполняющей залитую светом площадь. Здесь же — ничего, кроме серого тумана и угрюмого молчания. Вода в каналах казалась черной, а сами они бездонными. Впереди все было серо и загадочно.
— Ну, Диего, — сказал я, остановившись на повороте; черные крыши домов выглядели все одинаково, словно пятна во мраке, — тут не то, что в Кордове!
— Совершенно верно, сеньор, — ответил тот. — Там, коли уж привяжут кого к столбу, так уж и сожгут непременно, а здесь иногда приходится и отвязывать. Но я боюсь, что показанный вами пример не будет поддержан, сеньор.
Я едва не расхохотался. Диего всегда обращается к фактам и никогда не считает нужным в них вникать.
— Нет, Диего, этого я и сам не желаю. Ну вот, мы и пришли.
Улица была совершено пуста. Мне не хотелось показывать, что я могу прибегнуть к силе. Достопочтенный отец убрался сегодня утром в полной опале, как будто бы он был не более как самый заурядный монах. Но был ли он инквизитором или нет, он все же оставался духовным лицом, имеющим больше прав на уважение, чем мы, грешные люди.
Тем не менее его жилище находилось под надежным караулом, и только тогда, когда я назвал себя, дверь медленно и неохотно отворилась и пропустила меня. Барон фон Виллингер был неглупый человек и сумел меня понять как надо. Я нашел его перед самой дверью в комнату инквизитора. Он играл в кости со своим лейтенантом.
Можете говорить против немцев что угодно, но когда они обещают что-нибудь, они непременно исполняют это. Немецкие ландскнехты считаются самыми беспринципными и самыми худшими из головорезов всех национальностей, которые нанимаются на службу за деньги, однако они делают свое дело и держатся при этом своих собственных принципов и такой добропорядочности, какой позавидовали бы и более высокопоставленные люди.
Таков был этот барон фон Виллингер. Он умел не хуже других жечь и грабить города и продавать свои услуги тому, кто больше всего за них предложит. Он моментально оставил бы герцога Альбу, если бы принц Оранский захотел платить ему больше. Он был способен убить человека из-за пустяка, если бы почувствовал себя оскорбленным. Но вместе с тем он глазом не моргнув мог нести свою службу целыми днями и считал ниже своего достоинства отлучиться с нее именно потому, что я доверился ему и он дал мне обещание. Он даже не успел выпить ни капли, что в данном случае было с его стороны большим самопожертвованием.
— Барон Виллингер, — сказал я более теплым, чем обыкновенно, тоном. — Благодарю вас. Мне очень досадно, что пришлось поручить вам это дело. Но, кроме вас, не было другого подходящего для этого человека. В вознаграждение за это я приготовил вам квартиру в одном из лучших домов города.
— Не за что благодарить меня, дон Хаим, по крайней мере, вам. Вы сказали, что нужно исполнить то-то и то-то, и все исполнено. За это нам и платят деньги. Кроме того, мы, как видите, устроились здесь комфортабельно.
И он показал на стол, где стояли остатки яств и две или три пустых бутылки.
— Было вовсе не так скучно, — продолжал он с улыбкой. — Святого отца, по-видимому, очень терзали плотские желания, ибо в половине первого он довольно высокомерно потребовал завтрак. Я ответил ему, что на этот счет я не получил от вас никаких распоряжений, а что я лично, как еретик, могу предложить ему, быть может, неподобающую пищу. Сегодня ведь пятница. Мы, то есть я и герр Шварцау, прекрасно закусили. Были рыба, заяц и две бутылки рейнского вина. В этих местах недурно готовят. Почувствовав, что с ним говорят вежливо, святой отец вступил было в переговоры и предлагал даже заплатить за свою долю. Но я, боясь за спасение его души, не решился принять на себя ответственности. После этого он стал говорить серьезно, предлагая мне и герру Шварцау по тысяче крон, если мы отпустим его на свободу. Мы спросили, где же у него деньги. Золото ведь очень вредно для святого человека. Он отвечал, что при нем денег нет, но что если мы пойдем вместе с ним, то он даст нам их. Он, конечно, не сказал, откуда он их раздобудет. Когда же мы отказались идти с ним, он стал угрюм и прекратил разговор. Вот и все, что здесь было. Я пожал ему руку:
— Еще раз благодарю вас, барон Виллингер; я не забуду вашей услуги.
Теперь вы свободны, я хочу сам поговорить немного с достопочтенным отцом. Ваши люди должны остаться здесь. Они еще не устали, не правда ли?
— Караул сменился в десять часов.
— Отлично. Кто теперь останется на дежурстве?
— Фон Эвердинген, если вы смените нас.
— Он не уснет?
— Не беспокойтесь, дон Хаим. В эту, по крайней мере, ночь он не уснет, — со смехом отвечал фон Виллингер — Его мать сожгли, когда он был еще ребенком, и хотя человек не может постоянно думать о таких вещах, но это дело живо напомнило ему далекое детство. Он всегда отличался большой впечатлительностью. Задремав сегодня после обеда, он видел во сне, будто она пришла к нему и сказала: «Фриц, твою мать сожгли, а сегодня ты готов был помогать сжечь такую же невинную, какой была твоя мать. Ты помогаешь сильным мира сего истреблять народ Господень. Что же ты скажешь на Страшном суде, когда придется отвечать за их жизнь?» Как видите, дон Хаим, вы, католики, и мы, еретики, одинаково считаем себя избранниками Божьими. Кто тут прав, не сумею вам сказать. Я как умел утешил малого, ибо он в конце концов все-таки славный парень. Нам ведь платят и потому приходится делать то, что велят, а не рассуждать, что правильно, а что неправильно. Кроме того, мы должны уповать не на свои дела, а на милосердие Божие. Я верую, что Господь не оставит без внимания и наше ремесло, которое не очень-то оставляет нам время на то, чтобы советоваться со своей совестью. Итак, я утешил малого, как я уже сказал. Он, впрочем, не очень ободрился вследствие такого странного стечения обстоятельств в эту ночь. С таким настроением, какое у него теперь, он будет зорко стеречь отца Бернардо. В этом вы можете быть совершенно уверены, дон Хаим.
— Тем лучше, — сухо отвечал я. — Еще раз благодарю вас и желаю вам спокойной ночи. Вам отведено помещение в доме богатого судовладельца ван Сиринга. Он ждет вас.
Я постучал в дверь, ведущую в комнату инквизитора, и вошел.
— Добрый вечер, ваше благословение, — сказал я. — Надеюсь, что с вами обращались со всей почтительностью, какая подобает особе вашего сана.
Он медленно поднялся с кресла, стоявшего около стола.
— Мне даже не дали пищи, сеньор, — отвечал он, свирепо сверкнув на меня глазами. — Я с утра ничего не ел.
— Неужели? — вскричал я беззаботным тоном. — Сегодня у нас пятница. Припомните. Господь Бог постился в пустыне сорок суток. Кроме того, я полагал, что такие святые люди, как вы, находят особое наслаждение в посте и молитве и чудесным образом получают от этого больше силы, чем мы, грешные люди, от самого сытного обеда.
В его глазах показался какой-то стальной блеск.
— Вы издеваетесь надо мной, — процедил он. — Но будьте уверены, за каждую обиду вам учинит возмездие и Господь Бог, и святая церковь, и воздаст вам за все десятирицею. Огонь ожидает вас в здешнем мире и в загробном. Благодаря этой женщине, которая очаровала ваши глаза, вы оскорбили и Господа Бога, и святую церковь. Горе вам, горе! Наказание не замедлит настигнуть вас, хотя бы чувствовали себя в полной безопасности. И гордыня ваша, которую вы обнаружили сегодня, сломится, яко тростник перед гневом Господним!
По мере своей речи он все более и более входил в гнев. Осенив себя крестным знамением и повысив голос, он изрек анафему, которую не решился произнести сегодня утром.
— Да будет на вас проклятие денно и нощно, когда вы в постели и в путешествии, в городе и в поле. Аминь. В час досуга и в час битвы. Аминь. В час скорби, в час радости, в час любви. Аминь. Горький час да будет для вас горчайшим, сладкий час — горьким всей горечью проклятия! Как вы изменили церкви, так пусть изменит вам женщина, которую вы любите. Пусть наследуете вы скорбь в этой жизни и муку в будущей, во веки веков. Аминь! Аминь! Аминь!
При последних словах голос изменил ему и как-то странно задрожал.
Я слушал его спокойно, сложив руки и улыбаясь. Мне давно хотелось слышать что-нибудь подобное, для того чтобы уверить — не себя самого, в этом не было никакой надобности — а некоторых своих приятелей, что слова остаются только словами и что человек может гордо пройти по жизни, не боясь их и не смущаясь ими. До сего времени мне не приходилось слышать ничего подобного.
В данном случае эти слова ничего не стоили: ведь, кроме нас двоих, их никто не мог слышать. Вот почем я выслушал их с большим удовольствием.
Мое спокойствие и улыбка совсем обескуражили монаха. Голос его пресекся, и он смотрел на меня во все глаза с выражением и бешенства, и в то же время страха.
Что он прочел на моем лице, я не могу сказать. Быть может, ему показалось, что перед ним сам дьявол.
Как бы то ни было, но он вдруг побледнел и опустил руки. Потом вдруг сделал последнее усилие, чтобы вновь занять потерянные позиции, и крикнул:
— Нечестивец, не боящийся ни Бога, ни церкви, но еще не потерявший страха перед королем. Ему все будет известно!
— Не думаю, чтобы это стало ему известно от вас, достопочтенный отец, — отвечал я спокойно.
Монах переменился в лице, но старался не терять мужества. Он понимал, что только таким путем он может спасти свое положение. Вероятно, он не думал, что я могу зайти так далеко и, очевидно, упрекал себя в том, что так легко уступил мне сегодня утром.
— Моя судьба в руках Божьих, — сказал он. — Он, в винограднике которого я трудился, Он Сам защитит меня. Я буду призывать Его.
С этими словами он сел, положил руки на колени и стал смотреть в сторону.
Я поглядел на него с минуту и сказал:
— На вашем месте я не стал бы призывать Господа Бога. Что если Он уличит вас в неправде? Вот здесь у меня есть признание двух женщин, которым вы заплатили за их обвинительные показания. Это вы тоже трудились в винограднике Господнем?
— Будьте вы прокляты! — вскричал он. — Да падет проклятие на вашу голову. Ведь нетрудно заставить подписать признание кого угодно, если власть в ваших руках!
— Так ли это, достопочтенный отец? Не угодно ли вам познакомиться с этим признанием?
— Призываю Господа Бога в свидетели! Моя совесть чиста.
Однако в его голосе опять послышалась неуверенность, которую он изо всех сил старался подавить.
— Так ли это достопочтенный отец. — повторил я. — Подумайте хорошенько. Возбудили ли вы процесс против этой дамы только потому, что были уверены в ее виновности или же по каким-нибудь иным причинам? Хотелось ли вам сжечь только грешницу, или же и прекрасную женщину? А может быть, вам было очень приятно, что она стояла перед вами и вымаливала свою жизнь, — она, которая была всегда так холодна с вами? Искушение было слишком велико. Да и дьявол, может быть, подсказал вам, возбудил в вас желание порадовать ваши глаза? Вспомните хорошенько, достопочтенный отец. — Не останавливались ли с особенным чувством ваши пальцы на ее гладкой коже, чтобы освидетельствовать ее сердце, в то время как вы подвергли ее пытке и она лежала в обмороке? Вы знали, что опасности тут не было, да и не ваше это было дело. Неужели все это — труды в винограднике Господнем? Подумайте хорошенько, достопочтенный отец! Разве не видно, что вы решились в сердце своем овладеть ею. Иначе зачем вам было обещать ей свое покровительство. Зачем заставлять ее исповедоваться перед вами? Зачем было вам щадить ее? Оказывать такое милосердие ведьме! А когда оказалось, что овладеть ею вам не удастся, вы решились пойти на это силой, хотя и не осмелились применить ее сами. Каждый вечер дьявол, очевидно, нашептывал вам, что вы слабый человек, пока вам наконец стало не под силу ждать. И вы приговорили ее к сожжению не потому, что она была виновна, но потому, что вы не решались оставить ее в покое. Вы боялись, что она разгадает тайный смысл ваших слов, поймет ясно ваши намерения. И вот вы стали уверять самого себя, что, без сомнения, она ведьма, если ей удалось увлечь вас на такое дело. Но верили ли вы этому в глубине вашего сердца? Действительно ли ваша совесть чиста? Подумайте хорошенько, досточтенный отец! Повторяю, на вашем месте я бы не призывал Господа Бога.
Помимо своей воли, монах во время этой речи поднял на меня глаза. Они впились в мои, словно он был заворожен мною. Когда я кончил говорить, он вздрогнул, как бы очнувшись от забытья, и, перекрестившись, пробормотал хриплым голосом:
— Сатана! Чур меня!
— Сатаной нельзя так распоряжаться, достопочтенный отец. Он не обращает внимания на заклинания своих служителей. Мы только зря теряем время. — прибавил я. помолчав с минуту. — Не пожелаете ли вы написать письмо вашему духовному начальству и принести в нем раскаяние во всех своих грехах, о которых я вам говорил и которых вы не отрицали?
— Но я не совершал таких прегрешений!
— Совершали, достопочтенный отец. Что имеется в ваших руках для опровержения моих слов? Итак, потрудитесь написать письмо, ничего не утаивая и не умалчивая о том, что вы пытали свою жертву, зная, что она невиновна. Добавьте и то, что вы не остановились перед убийством ребенка, для того чтобы доказать справедливость воздвигнутого вами против нее обвинения. Добавьте также, что вы видите в сегодняшнем происшествии перст Господень и что дьявол получил над вами такую власть, что заставил вас поддаться страсти и забыть свой долг, то есть выискивать богатых еретиков, при аресте которых церковь могла бы извлекать немалую выгоду. Вы закончите письмо тем, что признаете себя с этого времени неспособным к исполнению обязанностей инквизитора и попросите наложить на вас соответствующее взыскание.
Выслушав меня молча, монах сделал последнее усилие спасти себя.
— Вы с ума сошли, сеньор. Уж если кому надо сознаваться, то только вам, когда чары утратят свою силу над вами. Тогда вы…
Тут его глаза встретились с моими, и он сразу смолк. Я до сих пор не знал, что насмешливое выражение моих глаз имеет такую силу.
— Довольно! Не будем больше говорить об этом. Вам не удастся обмануть ни меня, ни дьявола. Лучше напишите письмо.
— Неужели вы думаете, что я лишился ума.
— О нет. Я считаю вас человеком в здравом уме, который отлично понимает, что необходимо сделать иной раз в жизни. Осуждение мадемуазель Бреголль было необходимо для вас, но вы слишком замешкались с ним, и теперь все переменилось. Не соблаговолите ли начать письмо?
— Нет, этого я не желаю. Вы не имеете право принуждать меня написать хоть строчку, если я того не пожелаю.
— В самом деле? Могу вас уверить, что пытка превосходно помогает в таких случаях. Я просто очарован ею сегодня. Видно, что ею управляет мастер своего дела. — прибавил я с поклоном. — Отсюда до нее всего несколько шагов. Караульные — люди, как вам уже известно, безбожные и смотрят на всякого монаха так, как мы с вами смотрим на обыкновенного грешника.
Мой собеседник побелел как полотно.
— Вы, однако, дали обещание пощадить меня.
— Да, конечно. Но только в том случае, если вы сделаете свои признания. Фра Николай Эмерик в своем руководстве для инквизиторов указывает, что действительный смысл обещания помиловать очень часто неправильно понимается теми, кто дорожит только делами мира сего, ибо помилованием надо считать все, что приводит грешника к раскаянию. Вы, конечно, читали это благочестивое сочинение фра Эмерика?
— А я и не знал, что вы так сведущи в литературе об инквизиции, — сказал он, скривив губы.
— Мой дядя — инквизитор в Толедо. Он очень любил меня и постоянно носился с мыслью, что я со временем вступлю в орден и займусь тем же делом. Но по семейным обстоятельствам план этот не осуществился. Дядя многому научил меня. Я чувствую к нему живейшую благодарность за это, ибо теперь я знаю, как мне поступать, чтобы совесть моя была совершенно чиста.
Монах молчал. С минуту я смотрел на свою жертву.
— Можете быть спокойны, я обойдусь без помощи Якоба Питерса. Мне было бы крайне неприятно видеть почтенного служителя церкви в руках обыкновенного палача, равно как и молодую женщину. Но я сам умею обращаться с инструментами, а помогать мне будет мой слуга.
Я позвал Диего.
— Умеешь ты обращаться с орудиями пытки?
— Очень хорошо. Будьте спокойны, я могу работать не по-любительски. Я не люблю эту работу. Но раз вы желаете, все будет сделано. Прикажете приступить к делу?
Монах стоял перед нами со стиснутыми кулаками. Лицо его дергалось. Он, очевидно, старался подготовить себя к пытке, но это плохо ему удавалось. Все тело его тряслось, так что ему пришлось сесть.
Несколько минут он сидел. Наконец, не глядя на нас, он сказал сдавленным голосом:
— Давайте бумагу.
— Вот она достопочтенный отец. А вот перо и чернила. Садитесь сюда в кресло, так вам будет удобнее. Прошу вас не торопиться. Не беспокойтесь о том, что вы меня задержали. Я поужинал в десять часов и не чувствую себя утомленным.
Он бросил на меня злобный взгляд и начал писать.
— Пожалуйста, не забудьте ничего. Не забудьте упомянуть, что вы знали о невиновности этой молодой женщины, когда подвергали ее пыткам. Упомяните и о том, что вы не пренебрегали богатыми еретиками. Так будет хорошо, — прибавил я, взглянув через плечо на то, что он написал. — Теперь будьте любезны сделать с этой бумаги две копии — одну для меня, на память, а другую для главного инквизитора.
Монах, не сказав ни слова, взял другой лист бумаги.
— Благодарю вас, — промолвил я, когда он кончил писать, и спрятал оба документа в карман.
Усевшись затем, я спокойно продолжал:
— Покончив полюбовно наши дела, мы можем перейти теперь к главному пункту, то есть к вопросу о том, что мне с вами делать. К несчастью, я не могу отпустить вас с миром, как хотел бы, несмотря на те признания, которые вы здесь подписали. Было бы несправедливо бы сказать, что эти признания вырваны у вас силой, но тем не менее ничто не мешает вам пустить такой слух, и народ может этому поверить. Следовательно, для предупреждения этого нужно что-нибудь сделать. Нужно только обсудить, что именно сделать. Разумеется, лучше всего было бы покончить с вами совсем. Это можно было бы сделать различными способами, из которых каждый имеет свои преимущества. Я мог бы отравить вас, а потом сказать, что вы скончались от лихорадки. Голландия, как вам известно, очень сырая страна. Или можно было бы увезти вас куда-нибудь и там убить — дороги очень небезопасны и кишат еретиками. Или еще можно было бы выпустить отсюда кого-нибудь другого в вашем одеянии — нетрудно подыскать какого-нибудь чувственного и фанатического плута, похожего на вас, — а вас самого задержать здесь навсегда и уморить голодом. Для меня этот план представляется наиболее соблазнительным. Что вы мне в данном случае рекомендуете?
Он дико глядел на меня. На лбу его выступили крупные капли пота. Только теперь он сообразил вполне, каково его положение.
— Мне очень хотелось бы слышать ваше мнение, ибо вы человек практичный. С другой стороны, — продолжал я, бросив на него испытующий взгляд, — я иногда представляю себе, как вы вернетесь к своим собратьям после такого признания. Для инквизитора это будет не совсем обычное возвращение. Я, конечно, не мог бы присутствовать при этом, однако я мог бы получить об этом подробные сведения. Но нужно сначала подрезать вам когти. Нужно, чтобы вы не могли и пальцем пошевелить против меня, не всунув сначала в тиски собственную руку.
Он вытер пот со лба.
— Что же я могу сказать? Я уже признался, что же еще нужно от меня?
— Итак, вы сознаетесь? Свободно и без принуждения?
— Да, я подтверждаю это. Все мы грешны. Но для чего заставлять меня повторять все это?
— Только для успокоения моей собственной души. Впрочем, как я вам уже указывал, все это еще не дает вам ручательства в вашей безопасности. Нет ли в вашей прошлой жизни каких-нибудь фактов, которые вы храните в тайне, — конечно, для того, чтобы от этого не пострадала слава святой церкви, — но о которых вы могли бы сказать мне здесь как на духу? О них, конечно, стоило бы поговорить, если это что-нибудь более серьезное, чем пытка молодой девушки.
Он взглянул мне прямо в глаза:
— Я более ничего не знаю.
— В самом деле? Ну, тогда мы должны вернуться к нашему предыдущему разговору. Отдаете ли вы предпочтение тому или другому роду смерти? Что касается меня, то мне хотелось бы видеть вас на костре, но это всегда вызывает в народе такое волнение. Поэтому я предоставляю это дело вашему собственному вкусу.
— В прошлом году я соблазнил одну деревенскую девушку…
Я рассмеялся:
— Полноте, достопочтенный отец, не смешите меня такими пустяками. Неужели вы принимаете меня за ребенка? Ни один монастырь не станет обращать внимание на такие мелкие прегрешения, неразлучные с вашим званием.
— Спросите его, кто обокрал алтарь Святой Девы в церкви Святого Фирмэна в Лилле, сеньор, — неожиданно произнес Диего своим горловым тембром.
Монах вздрогнул и уставился на него, как будто перед ним явилось привидение. Я тоже с удивлением взглянул на Диего.
— Да ведь Рауля Кавальона подвергли пытке, и он умер в тюрьме, — пролепетал монах, продолжая смотреть на моего слугу.
— Ошибаетесь, достопочтенный отец. Он ускользнул и еще жив. Бог сохранил его для того, чтобы сделать своим орудием сегодня и через него исполнить свое правосудие.
Инстинктивно монах по привычке поднял руку, словно собираясь заклятием прогнать привидение. Но пальцы не слушались его.
— Проклятие! — захрипел он. — Проклятие! Я пропал! Нет больше моих сил.
— Четырнадцать лет тому назад, — начал Диего своим спокойным, без интонаций, голосом, не глядя на монаха, — в Лилле жила прекрасная и добродетельная девушка. Этот человек погубил ее. Каким образом — это теперь не важно. Она пала. Но монах боялся ее жениха, ибо тот был южанин, с горячей кровью, и однажды убил человека, который был груб с его невестой. Поэтому, чтобы спасти себя, монах решил погубить и этого человека. Возвращаясь с работы домой — жених этот был оружейником, — он, как добрый католик, каждый вечер останавливался на минуту в церкви Святого Фирмэна. В один прекрасный вечер он молился особенно долго и горячо: он чувствовал, что на него готова обрушиться беда, но еще надеялся на помощь Богоматери и всех святых. Церковь в этот час была пуста и темна, но если б там было и много народу, он этого бы не заметил. Вдруг он почувствовал, как кто-то крепко схватил его и поволок к алтарю Святой Девы. Церковь огласилась громкими криками об убийстве и святотатстве. У подножия алтаря лежал мертвый настоятель. В груди его торчал кинжал работы этого самого оружейника.
Рака Святой Девы, украшенная многочисленными дорогими приношениями, была открыта и пуста. Перед оружейником стоял монах и обвинил его в убийстве и святотатстве. Все это казалось оружейнику сном. Когда он очнулся и хотел протестовать, его уже вели в тюрьму. Кругом бушевала разъяренная толпа, от которой стража едва могла защитить его. Суд над ним был недолог. Разве монах he показывал против него? Разве он не был родом из еретической Наварры, хотя и числился добрым католиком? Кто мог ему верить? Его осудили, пытали и приговорили к смерти. Он, однако, убежал и полумертвым был найден на дороге одним господином, который, не задавая ему никаких вопросов, спас ему жизнь.
— Сокровища раки Святой Девы найти не удалось, — прибавил он, помолчав. — Может быть, достопочтенному отцу лучше известно, где они теперь.
Доминиканец слушал этот рассказ словно в каком-то забытье.
— Ага, вот так история, отец Балестер! — воскликнул я. — Я почти был уверен, что за вами что-нибудь да есть. Теперь вспоминаете? Полагаю, что сокровища из раки Святой Девы у вас еще целы, — иначе вся история теряет свой интерес. Может быть, вы потрудитесь изложить ее письменно. Впрочем, как вам угодно. Если вы предпочитаете устранить все затруднения относительно вас, так как я вам только что предлагал, то я не вижу к этому никаких препятствий. Взвесив все, я даже думаю, что так будет лучше всего.
Он был совершенно разбит. Не возражая ни слова, он взял перо.
— Подождите, — сказал я, остановив его жестом. — На этот раз я буду диктовать сам. Так как это будет чрезвычайно важный документ, то нужно постараться, чтобы он вышел и достаточно выразительным. Начнем так:
«Я, отец Бернардо Балестер из ордена Святого Доминика, совершив преступление, в котором не смел даже покаяться, и терзаемый совестью, тем более что много лет, отягченный великим грехом, я совершал божественную литургию, теперь для успокоения совести и побуждаемый неведомой мне силой хочу изложить на бумаге историю моего преступления. Приора церкви Святого Фирмэна в Лилле убил я, а не Рауль Кавальон, которого я обвинил в этом преступлении».
— Я не убивал его, — хрипло перебил меня монах. — Я нашел его мертвым перед алтарем. Тут дьявол вложил мне в голову весь дальнейший план.
— Это вы, может быть, и верно говорите. Я сам считаю вас слишком слабым человеком для того, чтобы совершить в одно и то же время и убийство, и святотатство. Но чтобы не сделать ошибки и обезопасить себя, мы оставим бумагу, как она есть.
— Но ведь я же сознался.
— Может быть. Но ведь в нашем распоряжении только ваши слова. Не приказывал ли ваш духовник вернуть сокровища с алтаря Святой Девы?
— Я не раз хотел сделать это, но всегда что-нибудь мешало. А потом я боялся.
— Отлично. Будем продолжать.
«Приор заподозрил меня в ереси и хотел донести на меня. Поэтому я действительно убил его».
Монах положил перо и взглянул на меня дикими глазами.
— О девице нам лучше ничего не говорить. Мы не знаем, как она теперь живет, и не лучше ли будет не возбуждать никаких разговоров о ней. Кроме того, так выходит сильнее.
— Вы сам дьявол! — сказал он со вздохом.
— Ну нет! — спокойно отвечал я. — Мне хочется только правильно представить дело. Ну, будем продолжать. Вы согласны? Тем лучше.
«Монашеская жизнь нелегка, — продолжал я диктовать. — Монах человек, но он должен быть чем-то большим. Помазание, совершенное над ним, не причисляет его к ангельскому сонму и не освобождает его от желаний, которые вспыхивают в нем так же сильно, как и в других людях, а, пожалуй, еще сильнее. Ему остается только терпеть, а когда он не может бороться — только грешить, и опять терпеть, и страдать за этот грех. Таким образом, ему приходится жить и грешить, грешить и страдать. Почему это происходит? Почему бы священнику, например, не иметь жены? Тогда руки, совершающие причащение, были бы чище, ибо он был бы свободен от плотских вожделений, которые мучают его денно и нощно. Закон о безбрачии духовенства дан не Христом, а папами, которым нужно было иметь армию, не связанную никакими земными связями. Так они приказали. Но не погрешили ли они в данном случае? Разве папа Гонорий I не объявил, что у Христа была только одна воля? Разве эта его доктрина не была осуждена через пятнадцать лет на вселенском соборе в Константинополе? Разве сам он не был признан еретиком и не был осужден, как ересиарх? А еще раньше во время споров, поднятых Пелагием, разве папа Зосимий не выступал с утверждениями, как раз противоположными тем, что приводил его предшественник по святому престолу? Разве император Карл Великий не принудил силой папу Льва принять Никейский символ веры в переводе франкской церкви, в котором Дух Святой исходит не только от Отца, но и от Сына? Что было бы, если бы папа Лев выгравировал на серебряной доске подлинный перевод и повесил ее на дверях собора Святого Петра? Слова, которые он не хотел допустить, теперь повторяет вся Западная церковь. Таких примеров можно было бы набрать сколько угодно. Неужели Дух Святой внушал все эти заблуждения? Осужденные и отвергнутые одним папой, они принимались и объявлялись истиной другим. Неужели каноны, установленные таким образом, должны нас, связывать навсегда? Поистине нельзя порицать реформаторов, когда они отвергают их. Но дух заковывается цепями, и камнями побиваются те, кто пытается сбросить свои оковы. Неужели не придет такое время, что человек будет носить закон сам в себе, боясь своей совести больше, чем всяких церковных проклятий?»
Доминиканец остановился и искоса взглянул на меня. Лицо его было ужасно.
— Этого довольно, чтобы меня сожгли, — хрипло сказал он.
— Разумеется, — ответил я. — Так, по крайней мере, подсказывает логика.
— Вы сами великий еретик, сеньор.
— О нет! Не утешайте себя такой уверенностью, достопочтенный отец. Я знаю обо всем этом только потому, что получил хорошее образование. Но я никогда не присоединяюсь к таким крайним выводам. Пока сила в руках духовенства, они совершенно бесполезны. Когда же положение изменится, в них не будет надобности. Итак, будем продолжать наше писание.
«Но страх перед костром, до которого дело могло и не дойти и который во всяком случае мелькал только в отдаленном будущем, на минуту пересилил страх передо мной».
— Я не хочу больше писать, — воскликнул он в последнем припадке ярости.
Я пожал плечами:
— Как вам угодно. Я уверен, что, пораздумав хорошенько, я буду в состоянии подыскать для вас тот род смерти, которого вы заслуживаете на основании ваших собственных признаний.
Монах вдруг упал передо мной на колени, забыв и свою гордость, и свой сан. Это была одна тень того, что было раньше.
— Разве всего этого не довольно? Разве мои преступления еще не достаточно велики? Бог видит, как я в них раскаиваюсь. Если плоть немощна, а дьявол силен, разве я в силах устоять против греха? Я молился, но все было тщетно.
— Меня это не касается, — ответил я, пожимая плечами. — Но выбирайте же одно из двух в этом деле.
— Я сделаю все, что вы хотите, только не это. Это ведь ужасно.
— Как? Вы обязываетесь сделать все, что желает еретик, на которого вы наложили самые страшные проклятия. Припомните-ка, достопочтенный отец. Ведь это было всего час тому назад.
— Я беру это проклятие назад. Я его наложил, я же могу его и снять.
Я смотрел, как он извивался в крайнем унижении у моих ног. От пламени свечи его лицо казалось покрытым темными пятнами — так обыкновенно рисуют мучеников. Я никак не думал, что вечер может кончиться такой потехой.
— Вы можете снять проклятие, достопочтенный отец, но не должны этого делать. Я нарочно хотел этого проклятия, чтобы показать вам, чего оно стоит. Не стоит его снимать. Лучше прибавьте к нему еще что-нибудь.
Опять в его глазах мелькнул испуг, и он отодвинулся от меня, как бы боясь прикоснуться ко мне. Медленно и дрожа всем телом, поднялся он с колен. Он понял, что его просьбы тут не помогут.
— Угодно вам писать дальше? — спросил я.
— Угодно, потому что я должен писать. Но если вы не дадите мне торжественного обещания пощадить мою жизнь, то я не желаю писать. Без того обещания заставить меня написать эти ужасные вещи и убить меня — одно и то же.
— Несомненно, достопочтенный отец. Итак, вы желаете, чтобы я обещал вам пощадить вашу жизнь?
— Да. Впрочем, вы можете обещать, а потом скажете, что подразумевали при этом вечную жизнь, — прибавил он вдруг.
— Очень может быть. Ибо что такое жизнь? Насмешка, намек на нечто лучшее. Действительна только та жизнь, которая ждет нас за гробом, если, конечно, она есть.
— Нет! Нет! Вы должны пощадить мою здешнюю жизнь.
— Извольте, достопочтенный отец. Но, как разъясняют в подобных случаях святые отцы, я не вправе обещать то, что от меня не зависит. Я, конечно, могу дать вам обещание, но оно необязательно для меня. Жизнь и смерть в руках Господних. Если ему угодно, вы умрете при моем участии. Разве я виноват в этом? А если ему это неугодно, то какой вред я могу вам причинить?
Он протер глаза.
— Человечество многим обязано фра Николаю Эмерику и последующим инквизиторам. Им удалось осветить дело с новой точки зрения. Итак, я могу дать вам это обещание, достопочтенный отец, и даже с большим удовольствием.
Монах затрясся. Было чрезвычайно забавно наблюдать за борьбой чувств на его лице. Он был уже не в силах скрывать свои эмоции.
— Обещание это, конечно, ни в чем не может мне помешать, — начал я опять. — У меня еще будет возможность замучить вас пытками. Я, разумеется, поставлю известный предел пыткам. Но если вы умрете раньше, то в этом не я буду виноват.
— В таком случае я не стану писать дальше, — сказал монах, помолчав.
— Ну нет. Писать вы будете. И притом без всяких обещаний. Иначе я прикажу пытать вас до тех пор, пока вам самому не захочется писать. Уезжая из Испании, я имел случай познакомиться с новыми приемами, которые применяются к упорным еретикам. Они очень скоро делают их разумными.
Судорога прошла по его лицу. Он сел к столу и взял перо.
— Диктуйте, — произнес он сдавленным голосом.
— Отлично. Что это, достопочтенный отец? У вас дрожат руки! Не обращайте на это внимания. Когда делаешь такого рода признания, то это даже хорошо — производит больше впечатления.
«Долгое время, — начал я диктовать, — эти мысли терзали мой ум. Трудно удержаться, чтобы не проговориться о том, что лежит на душе. Однако ж во время моего разговора с приором у меня вырвались слова, которые я хотел бы взять назад. Но было уже поздно. Приор взглянул на меня как-то подозрительно. На следующий день у меня пропала брошюра, в которой излагались некоторые новые учения. Мне стало ясно, что время терять нечего, и, подкараулив приора в церкви, я убил его. Он молился в церкви каждый день в определенный час, когда в ней никого не было. Чтобы отвлечь подозрение от себя, я открыл раку Богородицы и ограбил ее, взяв оттуда все сокровища. Потом я пытался вернуть их — монахи и народ сочли бы это за чудо, — но не представлялось подходящего случая. Я был напуган, потому что с этими сокровищами стало твориться что-то неладное. Я не верю в сверхъестественную силу, но всякий раз, как я хотел сжечь их или выбросить от себя, мою руку останавливала какая-то сила. Таким образом, я вынужден был носить их все время с собой, лишь изредка пряча в одно потайное место. В настоящее время они находятся под алтарем в часовне Богородицы в нашем монастыре».
Монах вдруг вскочил и впился в меня взглядом.
— Откуда вы это знаете? — спросил он. Я улыбнулся:
— Раньше я этого не знал, а теперь знаю.
Если бы он мог убить меня взглядом, он сделал бы это с наслаждением.
— Из вас вышел бы превосходный инквизитор, — сказал он сквозь зубы.
— Могу поручиться, что я справился бы с этим делом как следует. Но у меня нет к нему призвания. Ну, теперь закончим наши признания.
«С того времени я вел жизнь, о которой мне противно вспоминать и писать. Я мучился опасениями и плотскими желаниями, но не находил в себе силы порвать со всем этим и начать новую жизнь. Я не могу вести жизнь бродяги и отказаться от власти над людьми. Но по временам прошлое встает передо мной, темное и страшное, и я дрожу при виде представляющихся мне призраков. Тени моих жертв являются ко мне по ночам и вопиют: „Покайся! покайся!“, но что толку — каяться человеку? И Богородица являлась мне, приказывая вернуть ее сокровища. Это, вероятно, была галлюцинация. Но все это очень страшно. Да простит меня Господь Бог. Все это я написал в припадке отчаяния 20 июля 1572 года. Брат Бернардо Балестер».
— Так будет хорошо. Если это покаяние получит огласку, то вы прославитесь как человек, еще не потерявший окончательно совесть. Если вас сожгут, то сожгут торжественно, как настоящего ересиарха. Теперь остается только послать Диего отыскивать похищенные сокровища. Когда они будут в наших руках, вы отошлете их в Антверпен на хранение к ювелиру де Врису и прикажете ему не выдавать их никому, даже вам самому, если вы явитесь без подписанного мной удостоверения. Вам лучше написать письмо де Врису теперь же, чтобы совсем покончить с этим делом. Благодарю вас, — добавил я, когда письмо было готово. — Теперь слушайте. Пока вы не будете выходить из роли кающегося грешника, вы будете в безопасности. Но как только я услышу о каких-либо интригах с вашей стороны против меня — а я, конечно, об этом услышу, — я немедленно отошлю эту бумагу кому следует. Приор церкви Святого Фирмэна, насколько я помню, происходил из хорошей семьи. Один из его братьев — кардинал. Затем я вас больше не задерживаю. Уже поздно, и вы, вероятно, устали.
Доминиканец тяжело поднялся, опираясь на стол.
— Дон Хаим де Хорквера, — медленно заговорил он, — будьте уверены, что я всю жизнь буду помнить эти часы. Вы просили меня прибавить вам проклятий. Хорошо. Вы осилили меня ложью. Пусть же и вы погибните ото лжи.
— Да падет это проклятие на вашу собственную голову, — строго возразил я. — Но во всяком случае помните, достопочтенный отец, помните все и не забывайте ничего. Я боюсь, впрочем, что вы не исполните этого и будете раскаиваться и снова грешить, и так до окончания жизни. Спокойной ночи!
Было уже поздно, когда я вернулся к себе домой. Но спать мне совершенно не хотелось. Мне нужно было отправить мои бумаги рано утром. Писать надо было о многом, не об одном отце Бернардо. Ведь в конце концов меня послали сюда вовсе не для того, чтобы спасать красавиц от костра и препираться с инквизитором, а для того, чтобы охранять эту пограничную крепость — благо пламя восстания еще не совсем погасло — и обеспечить безопасность транспортов, которые шли вверх по Рейну навстречу армии герцога Альбы. По этому вопросу передо мной на столе уже лежал рапорт дона Рюнца, и мне оставалось только переписать его в своем донесении.
Остальное нужно было обдумать хорошенько, ибо все зависело от того, в каком свете дело будет представлено в Брюсселе и Мадриде. Я не мог сообщить им, что я нашел весь город готовым к восстанию. Этого герцог никогда бы не простил мне. Наоборот, я старательно отмечал, что не встретил ни одного проступка, не слышал ни одного слова против короля. Я указал также, что действия инквизитора совершенно не соответствуют приказаниям герцога, который запретил ему возбуждать процессы до моего прибытия, что процессы, которые он затевал, производили крайне невыгодное впечатление, так как были направлены всегда против богатых еретиков, и что, по моему мнению, монах этот заслуживает того, чтобы его хорошенько проучить. Далее я писал, что ввиду жалоб, принесенных на отца Бернардо, вполне основательных и проверенных, я счел за лучшее ознаменовать начало моего управления актом справедливости и милосердия и что, решившись вести себя таким образом, я не мог остаться равнодушным, когда монах вздумал высказывать открытое непослушание представителю короля и делать по-своему.
Таково было мое донесение герцогу Альбе.
В бумаге к главному инквизитору я не так распространялся об этом происшествии, но зато прямо указывал на непригодность инквизитора для исполнения его обязанностей. В отдельный конверт, который как будто шел не от меня, я вложил исповедь монаха. Затем я сообщал главному инквизитору о Бригитте Дорн и Анне ван Линден. В конце я сделал приписку о том, как приветствовал народ короля Филиппа.
Чего же им было еще желать? Однако утром я отправил эти бумаги с чувством полной неуверенности.
Я не боюсь герцога Альбу. В душе он может бранить меня дураком, но наружно он должен поддерживать в моем лице авторитет власти. Не боюсь я и главного инквизитора отца Михаила де Бея, человека просвещенного, который сам подвергся когда-то обвинению в ереси и должен был клятвенно отказаться от своего мнения. Он не фанатик и первый будет рад тому, что отца Балестера уберут с его поста. Я боялся только одного человека, спокойного, с землистым лицом. Он отсюда за тысячу верст и зовут его король Филипп. Сидя в своей комнате, он молча управляет половиной мира. Он не забывает и не прощает преступлений против церкви. Разве он не сказал, что если бы его собственный сын был уличен в ереси, то он сам принес бы дрова, чтобы сжечь его. Я дважды рвал и переписывал письмо к одному из своих друзей, пользовавшихся влиянием при дворе. Но как бы там ни было, дело сделано, и его не переделаешь. Да я и не хотел бы его переделывать.
Прошла уже добрая часть ночи, когда отправились мои курьеры, и стук копыт их лошадей замер в ночной тиши. Я подошел к окну и хотел посмотреть, как они будут отправляться, но видно было плохо. Густой туман заволакивал все. Я немного постоял у окна. Внизу и вокруг меня город спал, не опасаясь за завтрашний день, насколько в Голландии можно не опасаться в нынешние времена. На тревожный вопрос, который этим летом встал передо всеми голландскими городами и встанет затем перед теми, кто преградит дорогу армии герцога, — на вопрос о покорности или бунте, — на этот вопрос сегодня здесь был дан ответ.
Я легко могу себе представить, как тревожно поднимался он в эти последние дни, предшествовавшие моему приезду, и как с каждым часом он становился все настойчивее и настойчивее. Можно было слышать, как об этом громко говорили в тавернах, куда собирались люди, чтобы почерпнуть мужества в стакане вина. Об этом говорили и в каждом доме, не так громко, но зато более серьезно. Об этом же говорили шепотом, закрыв двери, и в городском совете. Об этом же молча, но раздражено, думал каждый про себя. Многие старались отмести этот вопрос, но это не удавалось. Всю ночь он лез в голову любому мужу и жене. Они не могли спать, но молчали, не желая признаться друг другу. В каждом доме шли раздоры. Ибо в одной половине дома спали те, кто дрожал от страха и хотел во что бы то ни стало спокойствия, а в другой — те, кто был готов скорее встретить смерть, чем отказаться от своего Бога.
Одни боялись за свое богатство, другие — за своих жен и дочерей, третьи за честь своего города. Боялись вообще все, ибо можно было потерять многое. Вопрос пока остался не разрешенным. Когда сегодня утром люди собрались на площади, он был еще не решен и ждал своего разрешения с помощью меча. Они видели это, видели со страхом. Было уже поздно, и они понимали, что у них не хватило мужества. И вдруг вопрос этот был решен за них и решен так, что все выиграли. Прежде всего испанское управление дало им гораздо больше, чем могло бы дать им восстание. Они могли разойтись по домам, не рискнув ничем, и воображать на досуге, что вели себя геройски.
Они могут спать спокойно и должны быть благодарны. Если кому придется когда-нибудь расплачиваться за сегодняшний день, то только мне, одному мне. И это будет справедливо. Ибо тот, кто желает управлять, кто привык повторять: «Я выше этого стада», тот должен уметь встретиться в жизни с многим, что вызвало бы у них ужас.
Я отвернулся от окна и подошел к своему столу, на котором горели свечи в низких подсвечниках. До рассвета было еще далеко. Не чувствуя никакого желания слать, я поставил на стол новые подсвечники, сел и стал писать в эту книгу все, что со мной случилось.
Гертруденберг, 2 октября.
Сегодня утром в половине девятого, спускаясь вниз, я встретил на лестнице донну Изабеллу. Я поклонился ей и вежливо осведомился о том, как она почивала.
— Боюсь, что ночью вас беспокоили, — сказал я. — Я вернулся домой около двух часов ночи, а в пять уезжали курьеры с депешами. Я приказал им двигаться осторожнее, но, что ни делай, оружие и шпоры производят шум.
— Прошу не беспокоиться об этом, сеньор, — отвечала она так же церемонно, как и я. — Когда у нас гости, то мы заботимся только о том, чтобы им было удобно, и забываем о своих удобствах. Кроме того, нас действительно никто не беспокоил. Но вам едва ли удалось отдохнуть.
Я пожал плечами:
— Солдатская жизнь! Я уже привык к ней и заставляю ее покоряться. Сейчас мне нужно идти в городской совет. Но сначала я хотел бы засвидетельствовать свое почтение мадемуазель де Бреголль. Полагаю, что я не помешаю ей в этот час. Ее дом находится, кажется, на Нижней площади?
— В двух шагах от площади. Я уверена, что она будет польщена вашим посещением, — отвечала она серьезно и вежливо, но с той особенной интонацией, которая так сердила меня.
Или, может быть, я становился уж чересчур подозрительным? Едва ли. Не думаю, чтобы она сама этого не замечала.
— Если это не составит для вас особого труда, сеньорита, то я попросил бы вас сопровождать меня туда. Если я пойду один, злые языки не преминут распустить сплетни на мой счет. Сеньора ван дер Веерена, как мне сказали слуги, сейчас нет дома. А откладывать визита я не могу — v меня потом будет много дел. Поэтому, если позволите просить вас…
Она слегка покраснела, но оттого ли, что мои слова ей были неприятны, или по какой-нибудь другой причине, этого я не могу сказать.
— Я исполню ваше желание, сеньор, — коротко ответила она. — Я только позову мою служанку, и через минуту мы будем к вашим услугам.
Был прекрасный солнечный день, но на улице было еще холодно и сумрачно, когда мы вышли из дома. Осеннее солнышко не поднялось еще так высоко, чтобы осветить кровли зданий. От верхних этажей на улицу падала еще тень, и мы шли в полумраке. Только за аркой, которая перекинута в конце улицы, день уже наступил вполне. Это была небольшая площадка, беспрестанно затемняемая силуэтами прохожих. Однако с каждым мгновением освещенное место все расширялось и расширялось, становилось все ярче и ярче. Когда мы подошли ближе и протиснулись сквозь толпу народа и целые ряды повозок, то оказалось, что перед нами довольно большая площадь, вся залитая лучами солнца, теплыми, мягкими лучами северного осеннего солнца. От них все как будто изменило свой вид, народ двигался туда и сюда, и люди в этом свете выглядели словно существа какого-то другого мира.
Я инстинктивно остановился, чтобы оглядеться. Обернувшись к донне Изабелле, я увидел, что и она, стоя молча около меня, устремила свои глаза на освещенную солнцем площадь. Мы оба стояли в глубокой тени. Ее пышные волосы казались еще темнее, а ее кожа еще белее от луча солнца, упавшего на ее кружевной воротник. Взгляд ее был печален, чего я никогда не замечал в ней раньше. Или, может быть, мне только так показалось по контрасту с солнечным светом? Как бы то ни было, но она была прекрасна.
Вдруг она тихо вскрикнула и покачнулась. Два солдата, шедшие сзади нас и, очевидно, не заметившие вследствие ослепительного света ни меня, ни ее, стоявшую в тени, сильно толкнули ее и грубо при этом выругались. На мостовой было довольно скользко, и, отпрянув назад, она потеряла равновесие и упала бы, если б я не подхватил ее на руки. На одно мгновение ее холодная щека и душистые волосы прикоснулись к моему лицу, и мною вдруг овладело безумное желание поцеловать ее и посмотреть, как она рассердится на меня. Впрочем, это желание тут же и погасло, я стал смеяться над собой за мою сумасбродную идею. Во мне шевельнулось даже презрение к самому себе. Неужели у меня, дона Хаима де Хорквера, нет другой цели в жизни, как только целовать хорошеньких женщин ради удовольствия посмотреть, как они от этого вспыхнут! Нужно было только взглянуть на этих двух уходивших солдат, чтобы вернуться к действительности!
— Эй, назад! — крикнул я им. При звуке моего голоса оба солдата повернулись и, узнав меня, казалось, окаменели.
— Как вы ведете себя? — строго спросил я. — Марш назад в казармы и доложите начальству, что я велел арестовать вас на неделю. Это научит вас ходить осторожнее.
Они отдали мне честь и, ни слова не говоря, повернули обратно.
— Прошу покорнейше извинения, сеньорита, за их грубость. Это грубые люди, они явились сюда после четырех месяцев войны и не привыкли еще вести себя как следует в городе, в который они не ворвались штурмом через брешь в стене. Но, как видите, дисциплина у них есть. Больше они не будут толкаться, пока они здесь. Еще раз прошу извинения.
— В этом нет надобности, сеньор. Война есть война. Как можем мы рассчитывать на уважение со стороны иностранцев, если мы не в состоянии защищать себя сами? — с горечью сказала она.
В ее словах была сама правда, и я не мог спорить с ней. Действительно, куда бы мы ни приходили, мы почти не встречали сопротивления со стороны этого народа, и мы не обращали на него никакого внимания. Мне хотелось что-нибудь сказать, чтобы возразить ей, но у меня не нашлось для этого слов.
— Вы слишком строги, сеньорита, — произнес я наконец.
— Не имела в виду быть такой, — холодно ответила она.
Через залитую солнцем площадь каким-то темным, зажатым между высокими домами переулком мы вышли на небольшую, тихую площадь, окруженную старыми липами. На ней стояли старинные, аристократически выглядевшие дома, кое-где несколько уже обветшавшие и запущенные. Они как будто хотели сказать, что времена их расцвета давно миновали. Впоследствии я узнал, что это были дома богатейших людей в городе и что инквизиция пожинала здесь обильную жатву, так что у владельцев этих домов или их наследников остались слишком незначительные средства, чтобы поддерживать былой блеск. Сеньор де Бреголль прожил жизнь, не запятнав себя ничем, но и не обеднел, и его вдова с дочерью вели теперь скромный и уединенный образ жизни.
У дома, согласно приказанию, которое я отдал вчера, стоял часовой. Теперь он был уже не нужен. Инквизитор был в моей власти, и дело это можно было считать оконченным. Я приказал часовому уйти и постучал в дверь. Нам отворила дверь девушка с прекрасными волосами, но несколько бледным лицом, — испанская манера управления знала секрет, как делать людей бледными даже в Голландии. Нас повели наверх. Здесь были такие же панели и такая же отделка, как и в доме ван дер Веерена. Не осталось только ценных вещей и картин. Очевидно, буря, которая дважды поднималась над этим домом, унесла их с собой.
Мадемуазель де Бреголль приняла нас радушно, с той величавой грацией, которая всегда заставляла меня чувствовать при ней как будто в присутствии королевы, от которой я могу получить какую-нибудь милость и которой нельзя оказывать эту милость. А между тем я подарил ей жизнь и теперь пришел сюда для того, чтобы сказать, что я обезопасил эту жизнь — конечно, настолько, насколько человек может быть уверен в будущем.
Она приняла нас одна, так как ее мать была нездорова. Я сказал то, что обыкновенно говорится в подобных случаях, и затем сразу перешел к цели моего посещения.
— Вчера вечером у меня был продолжительный разговор с отцом Бернардо. В конце концов он сознался, что вполне убежден в вашей невинности, так что я могу в настоящее время объявить вам что вы совершенно свободны от всякого судебного преследования. Мне хотелось сказать вам об этом поскорее. Вот почему я просил сеньориту ван дер Веерен проводить меня сюда, невзирая на то, что вы, может быть, еще нуждаетесь в отдыхе. Вы так храбро прошли через все судебные испытания, что мне трудно считать вас женщиной. Только идя сюда я сообразил, что с моей стороны, пожалуй, нескромно являться к вам так рано, — прибавил я, бросив взгляд на донну Изабеллу.
Мадемуазель де Бреголль слегка покраснела от моих слов.
— Прошу не думать этого, сеньор, — сказала она. — Моя мать — она надеется поблагодарить вас в другой раз — и я, мы всегда будем считать ваш приход особой для нас милостью. Иначе и быть не может после всего того, что вы сделали. Кроме того, я ведь вполне отдохнула и успокоилась.
Она сказала это с большой теплотой и с таким достоинством, что мне оставалось только отвесить поклон и промолвить:
— Вы очень добры, сеньорита.
— Я говорю, что чувствую, сеньор. Но я забыла свои обязанности хозяйки, — с улыбкой прибавила она и позвонила в колокольчик, который стоял возле нее на столе.
Вошел слуга с подносом, на котором были две бутылки вина, стаканы и фрукты.
— Это испанское вино, а это бургундское, с нашей родины. Пожалуйста, берите, какое вам больше нравится.
— В таком случае я выпью бургундского, — сказал я с поклоном.
Чокаясь с ней, я встретил ее прямой открытый взгляд и сквозь зеленые стаканы уловил недоверчивый взгляд донны Изабеллы. Через головы моих собеседниц я видел в открытое окно, как липы тянулись своими ветвями к голубому небу.
— Я был во Франции и удивлялся ее чудным виноградникам. Но я был там во время войны и боюсь, что у населения остались не особенно хорошие воспоминания о нашем посещении. Это уж несчастье каждого солдата приносить туда, куда он является, разорение и разрушение.
— Вы, конечно, не можете сказать это о себе, — попробовала она возразить.
— Однажды судьба действительно улыбнулась мне, — отвечал я. — Впрочем, отец Бернардо может ведь еще и отравить меня, когда очутится на свободе. А может быть, и я сам буду отозван отсюда. Не бойтесь, — прибавил я, заметив в ее глазах участливое выражение, — этого сейчас ожидать нельзя, хотя будущее никому не известно. Поэтому я хочу, чтобы вы знали все до мелочей, чтобы в случае крайности, которая, будем надеяться, не настанет, вы могли защищать себя сами. Достопочтенный отец принес полное покаяние в своих грехах. Оно изложено в двух частях. Первая часть касается случая с вами. Эта часть уже отправлена мной его духовному начальству. Вторая часть относится к его прежней жизни. Все это произошло несколько лет тому назад, хотя покаяние и написано не так давно. Его прегрешения тяготили его совесть, и теперь, когда он принес мне повинную, ему стало легче. Он может быть уверен, что я не выдам его. Поэтому будем держать его покаяние втайне до тех пор, пока он сам не вынудит нас обнародовать его. Но вы, кого это дело прямо касается, имеете право узнать все теперь же.
С этими словами я подал ей бумаги.
— Кто мог подумать, что в нем скрывались такие чувства и мысли, — пробормотала она. — Вы сильно его пытали? — тихо спросила она, отводя от меня глаза.
— Я совсем не подвергал его пыткам. Я видел, что достопочтенный отец не принадлежит к числу героев. Одного упоминания о пытках оказалось достаточно. Досадно, что он лишил меня возможности попробовать их на нем.
— А я об этом не жалею, — тихо промолвила она.
— Ты слишком скоро все забываешь, сестра. Я бы сама пытала его без всякого сожаления, — яростно воскликнула донна Изабелла.
— Ты не видела и не испытала сама пыток, Изабелла, — возразила мадемуазель де Бреголль. Она произнесла эти слова мягко, но таким тоном, который разом заставил нас замолчать.
Я положил бумаги в карман.
— Говоря по правде, — сказал я после некоторой паузы, — эти признания были не совсем добровольны. Но ясно, что я должен был покончить с этим монахом, если бы мне, не удалось получить что-нибудь такое, что отдавало бы его мне во власть. Он человек неглупый и сам понимал это. Я задал ему вопрос, какому роду смерти он отдает предпочтение. Оказалось, что у него такого предпочтения нет. Он еще долго не хотел рассказать мне все об этом деле, и если бы мой слуга Диего случайно не знал о нем кое-что, то мне, пожалуй, в конце концов пришлось бы преждевременно отправить его в лоно святых. Но когда исчезает без вести какой-нибудь монах, всегда поднимается большая возня. А эти доминиканцы особенно стоят друг за друга. Таким образом, все уладилось как нельзя лучше. Лично я с большой неохотой отпускаю его на свободу и к стыду своему должен сознаться, что моя власть не простирается так далеко, чтобы повесить его, как он этого заслуживает. Но наше время еще не созрело до того, чтобы судить священника, как всякого другого смертного.
— Я гораздо более довольна, что он остался в живых, — мягко возразила мадемуазель де Бреголль. — Еще раз приношу вам свою благодарность.
— Пока еще рано благодарить. Мы еще не видели, чем кончит отец Бернардо. Пока он не, явится к себе в монастырь в роли кающегося грешника, до тех пор он в моих руках, а там дальше увидим.
На этот счет у меня были свои планы, но незачем было раскрывать их перед мадемуазель де Бреголль.
— Теперь я должен с вами проститься.
Услыхав эту испанскую формулу прощания, она слегка вспыхнула.
— Сеньорита ван дер Веерен, буду ли я иметь удовольствие проводить вас домой? После двенадцати часов никто не оскорбит вас даже взглядом, но так как наказание, наложенное мною на тех двух солдат, станет известно другим не раньше этого времени, то теперь вам лучше вернуться в моем обществе.
Она согласилась и покорно сказала:
— Благодарю вас, я согласна.
— Донна Изабелла сделалась сегодня утром жертвой грубости двух моих солдат, о чем я чрезвычайно сожалею, — объяснил я своей хозяйке. — Но этого больше не повторится.
Мы распрощались. Когда донна Изабелла уже вышла, мадемуазель де Бреголль жестом удержала меня.
— Сеньор, — сказала она тихим голосом, слегка краснея, — у меня остался ваш плащ. Позвольте мне сохранить его на память о том, что вчера случилось и что вы сделали!
Я поклонился:
— Вы оказываете мне большую честь, сеньорита. Мне и в голову не могло прийти, что мой бедный плащ получит когда-нибудь столь благородное употребление.
Когда мы вновь очутились на улице, донна Изабелла не показывала большой охоты поддерживать разговор. Я тоже смолк и довольствовался тем, что стал наблюдать игру света и тени на ее лице. Стоило взглянуть на ее кожу, гладкую, как полированная слоновая кость, на ее темные блестящие волосы и гордый рот. Мало-помалу щеки ее порозовели, может быть, оттого, что я пристально смотрел на нее и она это, не видя моего взгляда, чувствовала. Мы почти дошли до ее дома, как вдруг навстречу нам показалась толпа горожан человек из пяти, одетых в свои лучшие платья. Увидев нас, они вдруг было остановились, но потом, отвесив глубокий поклон, тронулись дальше. В середине шел толстый дородный человек, пышущий здоровьем, хороший, хотя и не побуждающий к подражанию образчик голландского бюргера.
— Ваше превосходительство, — начал этот дородный молодец, сняв шляпу. — Прошу извинения за то, что мы прервали вашу прогулку. Но интересы города прежде всего — мы идем к городскому дому, жаждая услышать вашу речь. Встретив вас здесь, я, Ян ван Тилен, которого вы, несомненно, помните, я и мои коллеги имеем честь поздравить вас с прибытием вчера в наш город. А это мои друзья Адриан Гульд, Петер Поттер и Яков Аален. Они просили меня выступить за них перед вашим превосходительством. Мы, а в особенности я, должны заявить серьезные жалобы на солдат, расположенных в наших домах. Зная вашу справедливость, мы уверены, что вы изволите их выслушать.
— Нельзя ли обождать с этим делом? — спросил я полусердито, полусмеясь. — Вы видите, я иду с дамой.
— Я вижу это, ваше превосходительство. С вами прекрасная дочка нашего бургомистра и моего приятеля ван дер Веерена. Сударыня, позвольте мне засвидетельствовать вам свое почтение. Но наше дело не терпит отлагательств. Даже в данную минуту, по всему вероятию, творятся бесчинства.
— В таком случае хорошо, говорите, — сказал я.
Я не рассчитывал на то, что донне Изабелле придется выслушать это дело и мой ответ на его просьбу.
— В моем доме стоят сержант и десять рядовых первой роты, — начал голландец. — На это я не жалуюсь, у меня дом большой, и всем хватит места. Я давал им хорошую пищу: я ведь человек не бедный. Я давал им пива и легкого здорового вина — сидра или чего-нибудь в этом роде, как даю всем, кто живет у меня. Вечером им показалось этого мало, и они потребовали, чтобы им все давалось лучшего качества. Я человек щедрый и сказал служанке, чтобы она пошла в погреб и принесла оттуда бочонок прекрасного крепкого пива. Приготовлением пива я славлюсь на весь Антверпен. Всякий разумный человек на их месте был бы доволен, но сержант начал ругаться, прибавив два-три словца насчет голландской души, которых я хорошенько не понял, но которые, очевидно, имели оскорбительный смысл, потому что другие покатились со смеху. Потом он с двумя своими солдатами отправился за служанкой в погреб, и здесь они вели себя самым безобразным образом. Начали они с того, что стали целовать и тискать служанку. Прошу извинения, что я упоминаю об этом в вашем присутствии, юффрау ван дер Веерен. Я сам слышал, как взвизгивала служанка. Впрочем, дело не в этом. Она уже не первой молодости и, можно сказать, привыкла к этому. Потом они наложили свою руку на дюжину бутылок чудного старого рюдесхеймера, которого у меня был очень небольшой запас. Я приберегал его для праздников, чтобы иметь возможность при случае выпить и самому. Каким образом они, едва прибыв из Испании, — они сами говорили мне, что прибыли оттуда только весной, — каким образом они научились различать качество вин — это для меня загадка. Это вино можно было распознать только по особого вида бутылкам, которые были заказаны для него нарочно. Но служанка этого не знала. Тем не менее это обстоятельство стало им известно. Они выпили все двенадцать бутылок, каждый по одной бутылке, и двенадцатую отдали служанке, которой ничего подобного не приходилось пробовать за всю свою жизнь. Боюсь, что сегодня они заберут из погреба еще больше. Если так будет продолжаться дня два-три, у меня ничего не останется. Прошу защиты, ваше превосходительство.
Он хорошо усвоил урок. Но дело оборачивалось для меня худой своей стороной. Вы устраняете какую-нибудь великую несправедливость и, может быть, с большим риском для себя, а люди, вместо того чтобы терпеливо переносить маленькие неприятности, которых нет возможности устранить, начинают жаловаться на пустяки, осаждают своими требованиями справедливости. И наоборот, если вы держите их в ежовых рукавицах, они довольны уже тем, что сохранили свою жизнь, и не говорят ни слова.
Когда он окончил свою речь, я рассмеялся. Он не понимал причины моего смеха и принял его за поощрение.
— Ваше превосходительство изволили понять, почему я решился вас беспокоить теперь же? — спросил он.
— У вас нет других жалоб, кроме этой?
— Они переломали еще кое-какую мебель, но я уж об этом не говорю. Стулья были не из новых.
— Они не переломали вам ребра, не оскорбили вашу жену и дочерей и не подожгли ваш дом? — продолжал я расспрашивать.
— Что вы, ваше превосходительство, — пробормотал он, отступая назад.
— Нет? А ведь это легко могло бы произойти. Все это они делали, а иногда и кое-что похуже этого. Вам не приходилось слышать о том, что произошло, например, в Утрехте и других местах. Если нет, то постарайтесь разузнать об этом. И тогда вы задумаетесь, прежде чем беспокоить меня из-за нескольких бутылок рейнвейна. Какие-то бутылки с вином! Неужели вы думаете, что если я спас девушку от костра, то вы можете во всякое время обращаться ко мне со всякими пустяками. В моих руках и все ваше состояние и вся ваша жизнь — на ваш город падает подозрение в ереси и приготовлении к бунту, и если бы мне вздумалось, то я нашел бы тысячу оснований повесить или сжечь вас, стащить с вас одежду, которую вы носите. Если я до сих пор относился к вам милостиво, то это была моя добрая воля, которую я сейчас же могу переменить. Какие-то бутылки! Неужели наши времена не настолько серьезны, чтобы думать о чем-нибудь другом? А вы еще стремитесь к свободе? Это требует тяжелых усилий и лишений, а не то что запаса рейнвейна. Я не раз удивлялся, как это с горсткой людей мы можем управлять целыми городами. Теперь я это понимаю. Ведь вы думаете только о ваших деньгах и сырах. Бутылки! Посмотрите на себя в зеркало. Вы пышете здоровьем. Благодарите Бога за каждую бутылку, которую у вас берут. От этого для вас будет меньше опасности умереть от удара.
Он окончательно сконфузился и, не произнося ни слова, смотрел на меня, широко раскрыв рот.
— Все ваши жалобы такого же рода? — спросил я, обратаясь к остальным бюргерам, пришедшим с ним. — В таком случае извините, я должен проводить до дому юффрау ван дер Веерен. Имею честь кланяться.
Я уже ожидал чего-нибудь подобного, хотя и не думал, что это произойдет так скоро и так пошло. Мое вступление в город было столь необычно, что не могло не вскружить голову многим. Я чувствовал, что они воображают, что наступил золотой век, что теперь они будут смеяться над королем Филиппом и я буду им в том помогать. Чем скорее они разочаруются в этом, тем лучше.
Мы пошли дальше. Донна Изабелла шла рядом со мной. На щеках ее горел румянец, глаза были опущены. Я знал, что ей стыдно и досадно — стыдно за народ, который ведет себя так, как эти бюргеры, досадно за то, что они принуждены выслушивать упреки иностранца, не смея ему возражать. Оттого что мои слова были правдой, ей не было легче.
— Итак, сеньорита, — сказал я после некоторого молчания, — вы полагали, что такой народ мог бы вчера выдержать нашу атаку? Вы еще и теперь так думаете?
Она повернулась ко мне. Глаза ее горели.
— Ян ван Тилен и его приятели — это еще не весь город.
— Но в нем немало таких, которые похожи на них, может быть, таких большинство. Иначе как могло бы сложиться такое положение? Армия, во главе которой герцог Альба выехал пять лет тому назад в Брюссель, не превышала двадцати тысяч. Я знаю это потому, что мой отряд входил в нее. А здесь, в Нидерландах, по крайней мере миллион людей, способных носить оружие.
Мои слова были жестоки, но верны. Казалось, она чувствовала это и сама. Ее щеки покраснели еще больше.
— Да, Полмиллиона людей, не обученных военному делу, — возразила она. — А для вас война — профессия. Сравнение ваше неверно.
— Не все из них не обучены военному делу. А если и так, то пусть они выучатся этому делу сами, — безжалостно продолжал я. — Кроме того, они могут иметь сколько угодно солдат из-за Рейна, стоит только раскошелиться.
— Не можете же вы требовать, чтобы мы в одно и то же время соблюдали мир и готовились к войне, — возразила она, стараясь победить меня своими доводами. — Нельзя рассчитывать, чтобы всякий благоразумный хозяин рисковал всем своим имуществом из-за безумного предприятия. Вы же сами удивлялись вчера зажиточности Голландии.
— Это верно. Но если зажиточность заставляет народ вести себя подобным образом, то я предпочитаю держаться испанских воззрений, в силу которых торговля не пользуется у нас большим почетом и ни одному дворянину не позволяется заниматься этим презренным делом.
— Мой отец также занимается этим презренным делом, как вы изволили выразиться, — гордо возразила она.
— Да, сеньорита. Но он такой же благовоспитанный человек, как и всякий дворянин. В его жилах течет благородная испанская кровь, не забывайте — испанская, — точно так же, как и в вас.
— Я хотела бы, чтобы во мне ее вовсе не было! — страстно воскликнула она. — Я ненавижу самое название Испании, которая внесла нищету и разорение в наши дома, сделала из нашей страны огромную бойню, посылая на виселицу и на эшафот людей, вся вина которых только в том, что они решаются молиться Богу по-своему.
— Странный разговор вы ведете с губернатором короля Филиппа, сеньорита.
В это время мы уже подошли к ее дому. Бесстрашно глядя на меня, она остановилась на пороге.
— Вы можете сжечь меня за это, если это доставит вам удовольствие. Наша жизнь в ваших руках, как вы сказали. Я не возьму своих слов назад из страха перед смертью или вами.
— Не думаю, чтобы ваши последние слова были верны, — спокойно промолвил я.
— Не знаю, — перебила она меня таким же сухим тоном. — Время покажет. Если они не оправдаются, то прошу извинения. Но мы уже подошли к дому. Благодарю вас за то, что проводили меня, сеньор.
— Это я должен благодарить вас. Мое почтение господину ван дер Веерену холодно отвечал я.
— Не окажете ли честь пожаловать к нам на обед? Уже около двенадцати часов.
Голос ее изменился. Может быть, она раскаивалась в том, что не сдержалась в своем возбуждении. Я отклонил приглашение:
— Благодарю вас, я не могу. Меня, вероятно, задержат в городском доме.
По дороге к городскому дому я сам удивлялся своему терпению. Здесь, в этом городе, где я обречен властью казнить и миловать, эта девушка решается отнестись к моей власти с презрением, а к смерти с насмешкой. Как будто она для нее недосягаема. Ведь если б я только захотел, я мог бы наделать таких дел, что сама смерть показалась бы милосердием. На нашем фамильном гербе тигр, и подкупить его нельзя. Нельзя его тронуть и мольбами, когда он запустит когти в свою добычу.
Прогулка охладила меня, и мне самому стало смешно при мысли о том, что я так много уделяю ей внимания. Я пренебрежительно пожал плечами. Уж, конечно, не с дамскими настроениями будут сообразовываться мои действия.
Я не совсем еще успокоился, когда подошел к высокому готическому зданию, в котором, очевидно, делалась история этого города. Но какие маленькие решения принимались здесь.
В «комнате принца», названной в честь принца Оранского, к владениям которого принадлежал прежде этот город, я нашел дона Рюнца де Пертенья. Он сидел в уединении на чем-то вроде трона и еле сдерживал зевоту, когда я вошел. По-видимому, пост вице-короля в Гертруденберге оказался не из веселых. Правда, сливки вчера снял я, и дону Рюнцу осталось немного.
Он встал и сделал мне краткий доклад. Все пустяки и ничего серьезного.
— Сегодня утром судили капитана Родригеца, — сказал он под конец.
— А какой приговор вынес суд?
— При том обороте, какой вы дали этому делу, другого приговора быть не могло, как смертная казнь. Бумага лежит здесь в ожидании вашей подписи.
— Отлично. Дайте мне перо и чернила, и я ее подпишу. Вот. Покончите со всем этим сегодня после обеда где-нибудь за городскими воротами. Добрые горожане не должны ничего видеть.
— Я тоже так думаю. Здесь есть подходящее для этого место — там, где река делает поворот. Вчера я случайно был там, осматривая местоположение города.
— Отлично. Поручаю это дело вам. Это наделает вам хлопот. Да и тут вам, кажется, нет особого удовольствия сидеть.
— Почему же, дон Хаим?
— Судя по выражению вашего лица, которое я видел, когда вошел сюда.
— Да, конечно, ведь подвиг-то совершили вы. Не я, а вы спасли эту даму от эшафота, — сухо заметил дон Рюнц. — Караиба! Что это за прелесть! Как я завидую вам.
— Что вы хотели этим сказать? — спросил я сердито.
— Эта дама не захочет остаться неблагодарной! Никто не поверит, что вы решились так открыто бросить вызов святой церкви, да еще в царствование короля Филиппа, и даже рискнуть своей жизнью, не рассчитывая на кое-что.
— И вы также, дон Рюнц? А что если я действительно ни на что не рассчитывал?
— Тогда это было бы чересчур глупо, извините за выражение. Это было смелым делом и ловким ударом, но я боюсь, что когда-нибудь вы за это дорого поплатитесь. И было бы странно, если б вы, холодная расчетливость которого действует даже на герцога Альбу, отказались бы вдруг от требований своей натуры.
— Итак, вы также не считаете меня способным совершить благородное дело ради него самого?
— Ну, благородные дела такого рода нейдут к нашему положению и к такому времени. И, конечно, она испытала бы лучшую жизнь, пользуясь вашей мимолетной страстью, чем выйдя замуж за какого-нибудь голландского чурбана и народив ему дюжину таких же чурбанов, как и он сам.
— А если она все-таки любит не меня, а этого чурбана?
— Это невозможно, если она умеет выбирать. Вы сами этому не верите, дон Хаим.
— А если я считаю ее слишком хорошей для того, чтобы сделать из нее игрушку для себя? Она благородного происхождения. После всего того, что случилось, я не могу сделать ее своей женой, а чем-нибудь другим она для меня никогда не будет. Скорее она умерла бы. Вы не знаете этот тип женщин. Я спас ее — бесполезно рассуждать теперь почему. Может быть, потому, что мне не понравилось лицо отца Бернардо. Как бы то ни было, дело сделано. За последствия отвечаю я.
— Вы здесь владыка и всячески можете проявлять свою волю. Я не буду спорить об этом, — прибавил он, едва заметно пожимая плечами. — Я тоже не люблю доминиканцев. Но это преопасная порода. Берегитесь отца Бернардо теперь, когда он очутился на свободе.
— Вчера вечером я застал его в великом сокрушении. И он просил меня переслать его духовному начальству полное исповедание в своих грехах, которое должно повлечь за собой и соответствующее наказание.
Дон Рюнц засмеялся.
— Вы меня сейчас заставили было забыть, что немного найдется людей, способных оказать сопротивление вашим мягким приемам. Надеюсь, что его покаяние будет длиться долго.
— Надеюсь, что так. Он кое-что мне порассказал, и его прежняя жизнь оказалась очень интересной.
Дон Рюнц снова рассмеялся. Потом, сделавшись опять серьезным, он сказал:
— Будут ли, однако, довольны всем этим в главной квартире? Этот монах — обманщик, и он, конечно, будет выслан отсюда. Но что если они возымеют ошибочную мысль, будто вы воспротивились этому сожжению из-за своих личных целей? Надо же считаться и с тем, какое это произвело впечатление на народ.
— Обо всем этом я уже подумал, — весело отвечал я. — Если они захотят устроить пожар, то для этого готово все, стоит только поджечь.
Дон Рюнц взглянул на меня в изумлении.
— Однако вы не теряли времени даром. Неудивительно, что вы провели его нескучно. Временами вы бываете наполовину демоном. Помните, как когда-то в замке Ларивардер вы обещали графине безопасность от ваших войск и ночью проложили себе путь в ее комнату. Сегодня утром я едва узнал вас. Но теперь я спокоен за вас.
Я нахмурился. Я не люблю, когда мне напоминают об этой истории.
— Не подумайте, что это упрек, дон Хаим, — быстро сказал дон Рюнц. — Это не подобало бы мне, вы ведь мой начальник, да, кроме того, вы дважды спасли мне жизнь. Да и будь я сам на вашем месте, я сделал бы то же самое: графиня была так хороша, что и святого ввела бы в искушение. Кто мог предполагать, что она отнесется к этом так трагически?
Я, впрочем, знал, что дон Рюнц никогда бы не сделал того же самого: он не нарушил бы своего слова.
— Я видел ее только мертвой, — продолжал — он. — Но вчера мадемуазель де Бреголль напомнила мне о ней. Это очень странно, потому что они не похожи друг на друга. Впрочем, я говорю, не думая. Прошу вас извинить меня.
— Ничего, дон Рюнц. Только, пожалуйста, не вспоминайте больше об этом.
Это воспоминание было темным пятном моей жизни, но мой лейтенант не вполне знает, как было дело. Это произошло много лет тому назад, но я стараюсь не вспоминать об этом. Но если что-нибудь напоминает мне об этом, я мысленно снова переживаю эту ночь со всеми ее утехами, ужасами и угрызениями совести. Замок графини охранялся очень небольшим количеством прислуги, и она отказалась впустить нас к себе, если мы не дадим торжественного обещания, что возьмем ее под свое покровительство. Граф был в отъезде, и ее опасения имели основания. Я дал обещание, которого она требовала, и рассчитывал сдержать его. Я был тогда молод, и мне в голову не приходило, что можно как-нибудь изменить своему слову. Когда настала ночь, мне пришлось охранять графиню от одного человека, который был гораздо сильнее меня, в присутствии которого мое обещание и ручательство теряли всякую силу и которого я не мог убить. Он приехал вдруг, без всяких предупреждений. Я чувствовал, зачем он приехал. Мне удалось подслушать его переговоры со служанкой, через комнату которой надо было пройти, чтобы оказаться у графини. Сначала я очень удивлялся, зачем мне было приказано расположиться в этом замке, когда мой маленький отряд в теплую летнюю ночь легко мог ночевать и где-нибудь в поле. Теперь я понял это. Откладывать было нельзя. Я ринулся вперед и предупредил графиню, чтобы она не пугалась. Боже мой! Я до сих пор вижу, как в полутьме комнаты поднялась ее белая фигура, как отразился слабый свет лампады в ее обезумевших от ужаса глазах. Я раньше встречался с ней в Брюсселе, другой раз перед войной, когда король несколько дней гостил у графа; третий раз в этот вечер. Я совершенно не подозревал, что мне придется видеть ее в четвертый раз — в ту же ночь. Она стояла неподвижно, как окаменелая. Я подошел к ней, стал шептать ей на ухо и, не встречая никакого сопротивления, обнял ее за талию. Сзади меня раздался какой-то звук, я стал спиной к двери. Я понял, что человек, о котором я говорю, поднял дверную занавесь. Застав ее с мужчиной, который мог быть ее мужем, внезапно вернувшимся из поездки, — граф был, правда, стар, но он был одинакового со мной роста, к тому же я был закутан, — человек этот вдруг бросился назад и на рассвете уехал из замка.
В своем возбуждении она инстинктивно прижалась ко мне. Мы были молоды, и дьявол вдруг разжег наши сердца. Другого оправдания для меня нет. Но если даже и так, то да простит меня Господь Бог!
Когда забрезжил серый рассвет, она поняла все, что случилось, кинулась к окну и выбросилась на камни. Я подбежал за ней к окну, нервы мои были напряжены до предела, и я сам не знал, что делал, и как сумасшедший смотрел на эту неподвижную фигуру и ее мертвенно-бледное лицо, обрамленное темными волосами, по которым бежали струйки крови.
Услышав шум, солдаты выбежали из помещения, где был караул. Дон Рюнц был в это время в карауле и видел, как я смотрел из окна. Служанка путалась в своих рассказах, и все те, кто видел меня, подумали про меня то же, что и дон Рюнц. Правду знали только я и покойница. Я не мог, конечно, рассказать ни об опасности, которая ей угрожала, ни о слабости, жертвой которой она стала. И я даже рад, что все упреки пали на меня. В моих глазах эта ночь была и всегда будет пятном на моей чести, хотя такие же пятна лежат и на многих других!..
Об этом происшествии говорили недолго. На войне много случается и хорошего, и худого. Меня видели немногие, а другие не смели обнаруживать все то, что им было известно. Человек, о котором я говорил, уехал из замка, как я сказал, рано утром, за какие-нибудь полчаса до смерти графини.
Настанет ли когда-нибудь время, которое там — здесь это невозможно — принесет примирение и успокоение?
Я велел подать себе обед в городской дом и съел его угрюмо, в одиночестве. Потом я приступил к исполнению своих служебных обязанностей, ибо многие дела, которые прежде решали члены городского магистрата, теперь отошли в мое ведение. Другие же мне подавались просто из боязни ответственности. И этих пустых дел было достаточно на этот раз, чтобы дать моим мыслям другое направление.
Когда пришлось разбирать ближайшее дело, я уже не мог себя сдерживать. Судились два горожанина, люди довольно зажиточные. Судились они из-за какого-то дома, лежашего вне города, который, случись осада, а осады в те времена случались так же часто, как корь, неминуемо будет разрушен и сравнен с землей. Я считал, что дело это подсудно общему суду, хотя, конечно, если бы я признал необходимым в целях защиты города принять этот дом в свое владение, я мог бы это сделать, заплатив или не заплатив его стоимость одному из судившихся. Я подозревал, что они явились для того, чтобы нащупать почву в этом вопросе, в расчете повысить таким путем цену дома, которая в действительности была ничтожна. На все это дело не стоило терять ни времени, ни разговоров. Но попробуйте втолковать это голландцу! Так как они не хотели понять этого, а я не был расположен хлопотать из-за таких пустяков, то я спросил их:
— Читали ли вы когда-нибудь Священное писание? Они уставились на меня и не могли найти нужного ответа.
— Мне говорили, что иногда в Голландии это делается. Я не могу, конечно, рекомендовать вам этого, ибо это запрещено церковью, да и опасно. Но в Евангелии от Луки есть такое место: «Не заботьтесь для души вашей, что вам есть, ни для тела, во что одеться. Душа больше пищи и тело одежды. Наипаче ищите царствия Божия, и это все приложится к вам».
Они смолкли и ушли, не проронив более ни слова.
Отделавшись от этих искателей правосудия, искавших все, что угодно, только не правосудия, я приказал подать себе лошадь и медленно поехал по малолюдным улицам к реке. Выехав за городские ворота, я очутился на просторе. Солнце светило ярко, и водные пространства лежали передо мной, как расплавленное серебро. Вдоль дороги тянулся ряд тополей. Осенний ветер почти лишил их летнего наряда, но голые ветви имели какой-то теплый оттенок, и немногие уцелевшие еще желтые листья ярко вырисовывались на бледно-голубом небе. Передо мной были мельницы и колокольни, пересекавшие линию волнистых, светлых облаков, застывших на горизонте. Вид был не из красивых, но зато открывался необъятный простор, и этот простор наводил на такие мысли, которые едва ли возникли бы у человека где-нибудь во Франции или Италии.
И у меня появились мысли, которые раньше не приходили мне в голову. Я поехал быстрее, стараясь рассеять их, но не тут-то было, они не покидали меня. С момента несчастного замечания дона Рюнца — будь проклята его неосмотрительность — я не находил себе покоя. И теперь, несмотря на мое противодействие прошлое вставало передо мной, чего давно уже не было. Я вспоминал свою молодость, прошедшую в Испании. Тот же безграничный простор неба и земли. Осенняя зелень блистала тем же золотым светом на полях Кордовы, от которой равнина стелется до самого подножия Кастильских гор. Потом передо мной прошла моя дальнейшая жизнь, из которой многое, даже слишком многое я охотно бы вычеркнул, если бы мог. А чего я достиг в конце концов? Ничего из того, на что надеялся. Разве я счастлив? У меня бывали в жизни часы страстей, но счастья не было. Да и другим я этого счастья не дал. Правда, вчера я спас жизнь донны Марион. Но разве дает счастье одна-единственная жизнь? Я до сих пор боролся за власть, и что же эта борьба дала мне? Возможность отомстить одному-двум врагам, бесцветное удовольствие — да власть сжигать и вешать дюжинами людей, относительно которых мне было совершенно безразлично, живут они или нет.
Если жизнь не принесла мне ничего лучшего, то что же хорошего в ней? Что за смысл жить изо дня в день, переживая одни и те же надежды и разочарования? И в результате всего этого — ничего. Но если человеку удастся хоть на один час, подобно орлу, подняться над всеми другими людьми, то такой человек, пусть будет с ним потом все, что угодно, проживет свою жизнь недаром. Час, который входит в жизнь триумфом и широко открывает двери, закрытые в другое время; час, который дает нам уверенность, что наша жизнь есть не только обмен материи, но шаг вперед по той тропинке, начало и конец которой теряются в таинственной загадке творения. И вдруг мною овладел сильный порыв, при котором жизнь, как она есть, стала казаться мне несносной. Но как вырвать из рук судьбы этот час? И если это из-за моего нетерпения, не удастся мне, что будет тогда со мной?
Я полагал, что уже перерос такие чувства, но тут я понял, что я не более как жалкий глупец.
— Дитя мое, — говорил мне нередко дядя-инквизитор, — ты слишком впечатлителен. Никогда не добивайся невозможного, и тогда твоя жизнь будет спокойна и удачлива. Иначе это будет ряд неприятностей.
Если он еще жив и по-прежнему судит обо всем только по виду, то он может быть доволен результатами своего учения, он, а не я. Я желал почти невозможного и должен был сказать, что я просто глупец и фантазер.
Я не могу сказать, как далеко я отъехал, погрузившись в эти мысли, как вдруг до слуха моего донеслось нежное пение, походившее как будто на церковное. Сосредоточившись на своих мыслях, я бросил поводья на шею лошади, и она, очевидно, сбилась с проселочной дороги. Я ехал по небольшой тропе, заросшей травой и, по-видимому, протоптанной на лугу овцами. Местность была сначала холмистая, а затем переходила в долину, если можно назвать долиной слегка волнистую почву. И опять я услышал этот тихий и приятный звук, принесенный порывом ветра. Я оглянулся вокруг, но ничего не заметил. Через несколько минут я рассмотрел в самой глубине долины какое-то полузакрытое ветвями деревьев здание, похожее на часовню. Это было старое, серое, изъеденное ветром и непогодой строение, которое едва выделялось из темной массы окружающих его деревьев.
Я подобрал поводья и осторожно поехал вперед. Здесь, впрочем, нечего было опасаться. Ветер дул мне навстречу, и копыта моей лошади едва стучали по гладкому лугу.
По мере того как я приближался, пение становилось все громче и явственнее. Пели один из гимнов Марота, которые так любили еретики. Мне не раз приходилось слышать их раньше во Фландрии. Гимны эти обыкновенно доносились из какого-нибудь полуразрушенного дома. Но в таких случаях я пришпоривал мою лошадь, предоставляя им свободу: иначе я должен был бы сжечь певцов. Теперь, наоборот, я мог поступить, как мне угодно, и никто не посмел бы противоречить мне.
Подъехав к небольшой рощице, я слез с лошади и привязал ее к дереву. Потом я быстро двинулся между деревьями.
Прямо передо мной на расстоянии шагов двадцати или тридцати чернели стены полуразрушенной маленькой церковки. То была очень старая церковь, построенная, вероятно, в десятом или одиннадцатом веке, с узкими дверями и круглыми сводами — стиль того времени. Если я правильно понял полурассыпавшуюся от времени эмблему над входом, она когда-то принадлежала тамплиерам. Ныне она была в полном запустении: стекла в окнах были выбиты, крыша вся в дырах, у колоколов не было языков.
Узкий боковой придел был переполнен народом, можно сказать лучшими и, во всяком случае, более серьезными христианами, чем когда-то были рыцари святого храма. Даже вся паперть была занята народом. Мне удалось подойти довольно близко: все были увлечены словами проповедника, голос которого слабо доносился изнутри.
Никто даже не повернул головы, когда раза два под моими ногами хрустнула ветка. Обыкновенно еретики ставят часовых, которые и предупреждают их о приближающейся опасности. Но здесь они, очевидно, чувствовали себя в полной безопасности, или, может быть, те, кому было поручено стеречь собрание, сами слишком близко подошли к церкви, чтобы не прослушать слов спасения, ради которых они так сильно рисковали. Эти еретики люди серьезные и положительные, и их вера того же доброго старого закала, который двигал горами. Незаметно я подошел к одному из окон и, спрятавшись в росших около него кустах, глядел в разбитое стекло. Проповедник стоял среди толпы, и его голос слабо, но явственно доходил до меня.
— Братья. — говорил он, — не впадайте в отчаяние, ибо для Господа нет ничего невозможного. Хотя мы страдаем и грешим, но не отчаивайтесь. Положитесь на Господа. Милосердие его велико, и он может простить все, если мы не утратим веры в него. Ибо дух прощает всех, кроме неверующих в Него. Это и есть смерть, другой же для нас не будет. Ибо от Бога мы изошли и к Богу вернемся. Может ли кто-нибудь из нас подумать о чем-либо большем, чем Господь Бог? Поэтому будем любить его — это первая и сладчайшая обязанность наша. Вторая же — любить ближнего своего, и она не меньше первой, ибо в ней заключается. Разве все мы не дети Господа? Разве не сказал Он: «Возлюби Господа Бога своего больше всего, а ближнего своего, как самого себя». В этом весь закон.
«Итак, забудьте о себе и осмотритесь и, где нужна рука помощи, подайте ее. Что вы сделаете одному от малых сил, то сделаете Мне, — сказал Господь. Верьте мне: каждый человек имеет свою миссию. Пусть только он заглянет в свое сердце, и он найдет ее там. Если она незначительна и скучна, все равно, исполните ее добровольно. Ибо малое станет великим в глазах Господа. Если ваше дело не дает результатов, не сетуйте. Ибо кто вы, чтобы судить о путях Господних? И если он приводит к огню и мучению, будьте довольны. „Возьми крест свой и иди за Мной“, — сказал Господь. Земные скорби преходящи. Кто думает о дожде и граде, когда пройдет буря? И слаще становится воздух после грозы. Поверьте мне, нет страдания большего, чем потерять Господа.
Воззрите на меня. Хотя я ваш учитель, но я человек, а плоть немощна. Когда Дух внушал мне идти сюда, я услышал, что управлять городом приехал дон Хаим де Хорквера. Он известен своей жестокостью и беспощадностью, и не раз рука его тяжело ложилась на верующих… Мужество мое изменило мне: ибо, как вы сами знаете, пытки и огонь — лютые муки. И триста флоринов назначено за голову того из нас, кто вздумает проповедовать. Целую ночь боролся я с Господом, но, когда наступило утро, я смеялся над своей слабостью. Внимайте! При сером свете утра, когда часы текут медленно, моя воля изнемогла, и я решился остаться и не идти. И ангел Господень медленно отлетел от меня. В страшной пустоте я остался один; один с моим позором. Братья! Не могу описать, какую агонию пережил я в этот час. Но когда наступил день, я радостно пошел на мучения. Ибо могут ли они сравниться с муками отвержения, которые я испытал?
И вот, когда я прибыл сюда, я услышал, что Господня длань коснулась врага нашего и что на этот раз он пришел чтобы спасти, а не истребить. Нет ничего невозможного у Господа. Братья, возблагодарим Его. Возблагодарим Его за спасение Марион де Бреголль, служанки ее Варвары Дилинг и Питера Гоха. Помолимся ему, да благословит он и короля Филиппа, нашего светского владыку, и да простит его за все, что он сделал этой стране. Не ведает он, что творит. Помолимся Господу Богу, да даст Он нам силы не отступать от Него, несмотря на огонь и на мучения, и на искушения. Страшны и неисповедимы пути Господни. И проходит Он по земле, как ураган, истребляя здесь, оплодотворяя там. Да будет благословенно имя Его, ибо Его есть царство и сила и слава во веки веков. Аминь».
Когда он кончил, воцарилось глубокое молчание. Он наговорил много хороших вещей, если верить им. И странно. Он почти нашел ответ на мои вопросы. Он не мог ни разрешить великую загадку жизни — кто может это сделать? — ни предсказать, чем кончили бы все эти миры, если бы с Земли, которая, как говорят, есть только небольшая звезда, поднялся бы такой крик отчаяния и тоски, от которого все небеса наполнились бы беспокойством. Он не мог этого знать, да и не спрашивал, ибо у него была вера. Но у меня скептический склад ума. В племяннике бывшего толедского инквизитора это не удивительно. Что сказать об учении, которое с такой уверенностью проповедовал этот человек? Больше пятнадцати веков прошло с тех пор, как Христос ходил по земле, и из поклонения Богу духовенство сделало поклонение папе. Почему Бог не сделал ничего, чтобы охранить слово Свое? Пусть проповедник, если может, ответит мне на этот вопрос. С каждым столетием дела шли все хуже и хуже, пока мы не докатились до того, что у нас творится теперь. Если когда-нибудь власть перейдет в руки этих еретиков, которые теперь восстают против злоупотреблений в старой церкви и умирают, подобно мученикам раннего христианства, то и они будут поступать так же, как поступало до них духовенство Римской церкви.
Из церкви донесся тихий шум. Проповедник причащал свою паству. Я завидовал вере этих людей. И жизнь и смерть легки для них.
Мало-помалу шум стих. Послышались голоса, поющие гимн; тихий, печальный, но приятный напев мягко лился через разбитые стекла окон, усиливаясь, по мере того как мелодия становилась громче. Потом он затих так же неожиданно, как и зазвучал. Опять наступило торжественное молчание. Потом все поднялись и медленно пошли из церкви; первым шел проповедник — с тонким, исхудалым, как у энтузиастов, лицом, а за ним и весь народ.
Когда все вышли, я все еще стоял в кустах и глядел в темную опустевшую церковь, пока низкое солнце не засияло в противоположном от меня окне и моим глазам не стало трудно выносить его золотые лучи. Я вылез из кустов и пошел. Лошадь моя была привязана к дереву. По-видимому, никто не шел этой тропинкой. А может быть, просто ее не заметили. Я вскочил в седло и медленно поехал назад, не желая настичь замешкавшихся и отставших.
Я ехал наудачу, не обращая внимания на окружающее. Мой лошадь сбилась с дороги, и я не знал, в каком направлении город. Впрочем, тропинка, по которой я ехал, куда-нибудь да должна была привести, а потому я не торопился. Моя лошадь мягко ступала по траве, и вскоре я опять погрузился в свои мысли. Мало-помалу тропинка стала подниматься вверх и извиваться вокруг группы кустов, растущих на гребне обрыва. На нем стояли двое, их темные силуэты вырисовывались на фоне яркого неба. Я охотно повернул бы назад, но было уже поздно. Услышав стук копыт, они повернулись и тихо вскрикнули. То были мадемуазель де Бреголль и ее двоюродная сестра.
Я видел их обеих в церкви, и эта встреча была мне неприятна. Я знал, что они думали, по крайней мере одна из них. Впрочем, мне не нужно было шпионить за ними, чтобы узнать, какова их вера. Если бы она держалась такой же доброй католической веры, как сам король Филипп, то и тогда в моей власти было погубить ее. Как бы то ни было, но они стояли теперь передо мной и отступать было нельзя.
Я слез с лошади, подошел и поклонился.
— Вот неожиданное удовольствие, — начал я. — Надеюсь, вы позволите мне сопровождать вас до Гертруденберга. Говоря по правде, я заблудился и в этом случае был бы вдвойне доволен.
— Очень рады вас видеть, — отвечала мадемуазель де Бреголль.
Ее спутница молчала. Они стояли против света, и я не мог различить выражения их лиц. Обратившись к донне Изабелле, я сказал:
— Надеюсь, вы также позволите мне сопровождать вас?
— Вы здесь хозяин, сеньор, и для вас нет нужды спрашивать позволения.
— Да, я хозяин здесь, но предпочитаю спросить позволения.
— Можно подумать, вас так интересует мой ответ!
— Я всегда люблю получать ответ на свой вопрос, сеньорита. Может быть, это немного педантично, но так уж я привык.
— Отлично. В таком случае я скажу, что мы, конечно, очень рады видеть вас. Могу ли я отказать вашему превосходительству?
В ее тоне была легкая насмешка и вместе с тем сарказм, и все это было так мило смешано, что трудно было обидеться на нее, если не иметь к этому специального предрасположения. В настоящий момент я решил не делать этого.
— Покорнейше благодарю вас, — отвечал я в том же полунасмешливом тоне.
Я взял в руку поводья и медленно пошел.
— Я случайно попал сюда, — начал я опять. — Я задумался, а лошадь моя сбилась с дороги. Должно быть, я заехал дальше, чем предполагал, — продолжал я только для того, чтобы поддержать разговор. — Города отсюда не видно.
— О, мы недалеко от него, — сказала мадемуазель де Бреголль. — Направо идет тропинка, которая через несколько минут выведет нас на дорогу. Если мы дойдем до этой купы деревьев, то увидим ее оттуда. И город тоже. Угодно вам следовать за нами, сеньор?
Я поспешил изъявить согласие, и мы пошли, донна Изабелла бросила на нее быстрый взгляд — очевидно, хотела предостеречь ее. Я уверен, что она с удовольствием поводила бы меня часа полтора, пока я не буду окончательно сбит с толку и не потеряю всякое представление о месте нашей встречи или, по крайней мере, ей так не покажется. Но мадемуазель де Бреголль, очевидно, не приходило это в голову. Она, видимо, доверяла мне или, может быть, только хотела показать, что доверяет.
— Взгляните, — сказала она, когда мы достигли места, о котором она говорила.
И она показала рукой. Дорога шла под уклон по направлению к реке и Гертруденбергу, который темной линией выделялся на золотистом западе.
— Вот городской дом, а вот церковь Святой Гертруды. Массивная башня — это южные ворота, от которых идет дорога на Брюссель. За ней в давние времена был расположен замок, из которого Диркван-Мерведе метал свои стрелы в город во время борьбы против своего дяди. Однако солнце светит мне прямо в глаза, — сказала она, заслоняясь рукой. — Скоро оно зайдет и как будто не поднимется уже больше. Но разве мы не знаем, что оно заходит только на одну короткую ночь? Так и в жизни бывает. Один день умирает с отчаянием и как будто водворяется вечный мрак. А утром опять появляется свет.
Мы боремся с Господом, ибо не понимаем Его… Ее разговорчивость составляла странный контраст с молчаливостью ее спутницы. Они стояли здесь обе, и трудно было сказать, кто из них красивее. Обе были так похожи и так различны. Донна Марион была несколько выше ростом. Различны были их костюмы, но разница в покрое и цвете одежды терялась от золотистых лучей солнца, окутавших их фигуры. Самый большой контраст был в выражении их лиц. У одной блестели глаза и раскраснелись от разговора щеки, другая смотрела прямо перед собой, плотно сжав губы. Лицо ее выражало решимость.
— Солнце слепит меня. Не могу больше смотреть, — сказала донна Марион.
Она отвернулась. На лице ее промелькнуло какое-то радостное выражение, которого я не мог себе объяснить. Донна Изабелла слегка вздрогнула.
— По вечерам становится свежо, — сказала она. — Нам лучше идти. Прошу извинения, сеньор!
— Ваши желания и желания мадемуазель де Бреголль для меня закон, — отвечал я серьезно.
Мы повернули и направились вдоль опушки леса, спускаясь в небольшой овраг, по обе стороны которого тянулись полоски зелени. Невдалеке виднелась большая дорога. Вдруг мы услыхали отрывистую команду, произнесенную по-испански. Это заставило остановиться и меня, и моих спутниц. Высокий край обрыва, за которым шла наша тропа, в этом месте понижался и, приблизившись к оврагу, мы могли видеть, что происходит там внизу.
Шагах в тридцати или сорока от нас стоял небольшой отряд солдат, а перед ним человек, около которого находился священник. Я понял, зачем они здесь.
— В чем дело? — дрогнувшим голосом спросила меня мадемуазель де Бреголль.
— В справедливости, которой не перестают требовать от меня, как только я сюда прибыл, — мрачно отвечал я. — Вчера утром я приказал этому человеку освободить вас на костре, и он не повиновался мне. Если бы я не подоспел вовремя, его неповиновение могло стоить вам жизни. И за это он должен заплатить собственной жизнью.
— О, если моя просьба может помочь…
— Слишком поздно, сеньорита.
Я видел, как офицер поднял саблю. Раздалась другая отрывистая команда, священник поднял крест. Раздался залп, и все было кончено.
— Не печальтесь, сеньорита. Этот человек заслужил такую участь. Одним негодяем меньше.
— Вы неумолимы, сеньор, — тихо промолвила она.
— Говорят, — строго сказал я.
По команде солдаты вскинули ружья на плечо, повернули и двинулись обратно к городу. Только темное тело оставалось лежать на зеленом лужку, озаряемое заходящим солнцем. Словно из-под земли появились два человека. В руках у них были лопаты. Они подошли к телу, подняли его и исчезли так же быстро, как и явились.
— Нам лучше уйти, — сказал я.
Донна Изабелла смотрела на всю эту сцену молча и безучастно. Я дорого бы дал за то, чтобы узнать ее мысли, но она не говорила ни слова. Мы скоро вышли на дорогу и продолжали наш путь. Впереди нас на некотором расстоянии шли солдаты. Разговор не клеился, никто из нас не был к этому расположен.
«Каждый человек имеет свою судьбу», — говорил проповедник там, в маленькой старой церкви. Хотел бы я знать, какова моя судьба. Я начал свое правление здесь со справедливости и старался поддерживать ее по своему разумению. Но я знал, что так долго продолжаться не может. Не может продолжаться нигде, а не только в Голландии во времена короля Филиппа. Рано или поздно, — может быть, даже слишком рано — мне придется употребить мою власть на то, чтобы совершить какую-нибудь большую несправедливость, по крайней мере в идеальном смысле. Что же тогда будет с моей миссией, если считать ее справедливой? Тогда ее не будет. Все это прекрасно для проповеди, но не для мира сего. И мне было досадно, что это не так.
Прежде чем мы подошли к воротам города со стороны реки, произошло еще одно событие! Когда мы проходили мимо какой-то лачуги, из полураскрытой двери ее раздался крик о помощи. Мы распахнули дверь настежь и вошли. Какая-то молодая женщина вырывалась из объятий солдата. Я выхватил саблю и слегка дотронулся холодным лезвием до его шеи.
— Эй, compadre, стой! — воскликнул я.
Он бросил женщину — она выскочила из дома как сумасшедшая — и повернулся ко мне, словно пораженный громом.
— Сеньор! — пробормотал он.
— Ты забыл, как поплатился капитан Родригец? Я запретил всякие насилия такого рода. Разве здесь не найдется податливых женщин в достаточном количестве?
— Сеньор, простите… я с ума сошел… И он пал передо мной на колени.
Я обернулся к своим спутницам.
— Что я должен с ним делать? — спросил я.
— Расстрелять, — быстро ответила донна Изабелла.
— Нет, нет. Лучше сделайте ему внушение, — сказала Марион.
— Боюсь, что я не в состоянии сделать ни того, ни другого. Если я расстреляю его за такой проступок, то мне придется сделать то же самое с другими. Никто из них не безгрешен. Я приказал, чтобы не было эксцессов, но нельзя рассчитывать, что они будут буквально исполнять мои приказания. Не помогут и внушения, ибо в следующий раз его горячая натура, еще более разгоряченная битвой или штурмом, возьмет свое. В вас, донна Изабелла, сейчас сказалась испанская кровь, хотя вы и не любите, чтобы вам о ней напоминали.
Она нахмурила брови:
— В таком случае, я скажу, как и моя кузина: лучше объясните ему.
— Я боюсь, что едва ли это возможно, хотя попробую.
— Слушай! — сказал я человеку, который едва понимал наши слова. То был черный молодец с юга Испании, наполовину мавр. — Слушай! Эти дамы вступились за тебя. По их просьбе я отпускаю тебя, если ты обещаешь не обижать более беззащитных женщин. Вспомни своих сестер. А теперь благодари этих дам.
Он упал на колени перед ними, целуя край их одежды и рассыпаясь в благодарностях на исковерканном диалекте своей родины, который понимал только я один.
— Теперь ступай, — сказал я, — и помни свое обещание… Боюсь, что он скоро его нарушит, — прибавил я, когда солдат удалился.
— У Бога нет ничего невозможного, — отвечала донна Марион, бессознательно повторяя слова проповедника.
К счастью, в комнате было довольно темно. Иначе они заметили бы, что я вздрогнул.
— Благодарю вас, сеньор, — сказала она кротким тоном, отчего голос ее звучал приятно и музыкально.
Ее кузина молчала и не нашла для меня слов благодарности. Конечно, я ее и не заслуживал, так как едва ли мог поступить как-нибудь иначе. Но сказать два-три слова из вежливости было бы нелишним. Она была высокомерна и относилась ко всему скептически, как и я сам.
Было уже темно, когда мы достигли города. Сквозь городские ворота виднелись фонари. Часовые раскладывали огонь. Эта часть города, прилегающая к реке, не из лучших. В одном из небольших переулков два человека, по-видимому из моей команды, решали свой спор при помощи ножей. Какая-то женщина, высунувшись из окна, смотрела на эту сцену. Слышно было, как галдела публика в ближайшем трактире, а впереди, в нескольких шагах от нас, другая женщина вела домой пьяного мужа. Она дождалась его у двери трактира, и теперь он бил ее за это.
Слова проповедника не выходили у меня из головы. Хотел бы я знать, неужели все эти люди также имеют какую-нибудь другую миссию, кроме драк и угнетения своих жен и детей. Хотел бы я знать, неужели они, подобно мне и многим другим, могли быть когда-то совершенно иными в тех обстоятельствах, в которых они выросли. Почему Господь Бог, если для Него нет ничего невозможного, допустил, чтобы эти люди могли так выродиться?
Мужчина бил женщину жестоко. Однако — я был в этом уверен — он принадлежал к новой религии, как большинство простого народа. Он также веровал в свою миссию. И мне захотелось разъяснить ему, что эта миссия не в избиении жены. Я испанский дворянин и не имею обыкновения вмешиваться в уличные скандалы. Но уж очень отвратительно было это зрелище. К тому же, и женщина была беременна.
Извинившись перед своими спутницами, я подошел к нему и, когда он поднял руку, остановил его. С ругательством он бросился на меня, стараясь ударить меня. Но удар в грудь заставил его полететь на землю. Встав на ноги, он испустил яростный рев и, выхватив нож, бросился на меня. На юге Испании умеют обращаться с ножом. В одно мгновение я выхватил кинжал, и его нож со звоном полетел на мостовую. После этого он бросился на меня головой вперед, как разъяренный бык. Я быстро отошел в сторону и ударом кулака сбросил его в водосточную канаву. Он растянулся там без чувств, и грязная вода бежала по его лицу.
Мои дамы со страхом смотрели на это зрелище.
— Пусть он полежит здесь. Прохлада ему полезна. Когда он придет в себя, передайте ему, что если он не будет вести себя как следует, то я прикажу сечь его до тех пор, пока к нему не явится благонравие.
— Кто вы? — спросила женщина, рыдая.
— Я — дон Хаим де Хорквера, новый губернатор этого города. Во всякое время дня и ночи я могу повесить, сжечь его и вообще сделать с ним, что мне заблагорассудится. В настоящем случае я считаю нужным отодрать его хорошенько, и это будет сделано.
Извиняюсь, что заставил вас ждать. Обыкновенно я не вмешиваюсь в семейные дела, но эта сцена была уж слишком отвратительна, — сказал я, присоединившись к дамам.
— Вы скоро преобразите весь наш город, — сказала донна Изабелла с оттенком иронии, как мне показалось.
— По-видимому, в этом нет надобности, — возразил я сердито. — Я хотел бы, чтобы проповедники новой религии, к которой принадлежат все эти люди, учили не только петь псалмы и гимны, но и вести более достойный образ жизни.
Я довел обеих дам до дому, и этим кончился второй день моего управления городом Гертруденбергом. Начал я с того, что спас от костра благородную даму и подрался с пьяным мужиком. Очевидно, моя миссия — нести справедливость, если она действительно такова, — стала менее благородной. Но малые дела велики в глазах Господа, сказал проповедник. Будем надеяться, что это так.
15 октября.
Из Брюсселя пришел приказ — сжечь обеих. Я ожидал его, но, прочитав, почувствовал неудовлетворение, в причинах которого сам хорошенько не мог разобраться. Я не жалел старуху Бригитту: она этого заслужила. Но мне было жаль Анну ван Линден: она, очевидно, искренно раскаялась. Мне было приказано также выслать в Брюссель под конвоем отца Балестера, чтобы в настоящем суде разобрать все это дело. Бумага, полученная мной, была очень коротка, и в ней не было оценки моего поведения.
Впрочем, в Брюсселе приходилось думать не только об этом, но и многом другом. Недавно разграбили город Мехлин, и архиепископ и все духовенство три дня дрожали от страха. В денежных делах герцог Альба не соблюдает набожности, и грабили всех без разбора, не щадя и монастырей. Я получил письмо от дона Рамона де Осунья, который пишет, что это было самым скверным делом, какое он когда-либо видел. А он не из сентиментальных. Мехлин месяца два тому назад открыл свои ворота принцу Оранскому, хотя, как мне кажется, для него не было иного выбора, — все равно приходилось ждать наказания. Такова междоусобная война.
Боже мой! Когда я подумал, что было сделано с Мехлиным, городом самого архиепископа, я подивился своей мягкости. Что если сюда явился бы человек, который ищет денег?
Надеюсь, что до ван Тилена дойдут слухи о том, что произошло в Мехлине. Хотя я и не считаю, чтобы это событие служило к чести Испании, однако для меня лично и для мадемуазель де Бреголль оно очень выгодно: деяние отца Бернардо и мои в такую минуту должны показаться чем-то мелким и маловажным. Правда, я еще не слыхал голоса Мадрида. Но Испания далеко, к тому же и король Филипп не любит решать дела скоро.
Итак, вместо мадемуазель де Бреголль должны сгореть, как ведьмы, обе те женщины. Я сам предложил эту меру и теперь должен был бы быть доволен. Однако этого не было. Незачем, впрочем, расстраивать себя вещами, в которых не можешь ничего сделать. Поэтому я отправился в городскую тюрьму, чтобы самому объявить Анне ван Линден о том, какая судьба ее ожидает.
Когда я вошел, она переменилась в лице и, подняв на меня глаза, сказала:
— Я узнала ваши шаги, сеньор. Я знаю, что вы несете мне смерть. Я ожидала этого.
Против моей воли это простое и даже торжественное обращение тронуло меня.
— Мужайтесь, — сказал я мягко. — Я хотел бы принести вам лучшие вести, но это не в моей власти. Поверьте, что вас ожидала бы лучшая судьба, если бы это зависело от меня. Вы сделали многое и заслужили этого: вы раскаялись.
— Я готова к смерти, — промолвила она тем же торжественным тоном. — Я готова, насколько может быть готов человек еще молодой и жаждущий жизни. Но, — и в ее голосе послышались страстные нотки, — я отдала бы все за то, чтобы перед смертью быть хоть час счастливой. Это так ужасно — прожить жизнь и умереть, не испытав, что такое счастье.
Я думал также. Это тронуло меня еще больше.
— Если я могу сделать что-нибудь для вар, то скажите мне.
— Что вы можете сделать? Одни всего достигают в жизни, другие достигают счастья с великим трудом, теряют его, становятся бедными и отверженными. Я совершала грехи, но многие грешили еще более и не были наказаны так, как я. Можете ли вы изменить это или объяснить мне, почему это так? Как я хотела бы, например, полюбить? Любовь! Я умру и так и не буду знать, что это такое. Я была чиста. Господь знает, что нелегко хранить целомудрие, — и не к чему. Я так и не узнаю, что значит любовь. Из мрака я перейду во мрак. Что вы можете сделать! Разве вы можете дать мне свет?
— Кто знает, во мрак ли вам предстоит идти. Может быть, свет там.
— Вы верите в это? — резко спросила она. — Верите в высшую справедливость? Вы, который совершаете одну несправедливость за другой, говорите ложь за ложью.
Увы! Что я мог сказать на это?
— Если бы у меня не было полной уверенности, то я все-таки стал бы надеяться, — тихо возразил я. — Я верю, что есть Бог и его высшая справедливость и что Он простит нас.
Она опять взглянула на меня:
— Вы сами не верите в то, что говорите. Как можете вы верить в высшую справедливость, видя все, что творится каждый день, когда сжигают тысячи невинных людей во славу Божию.
Ее глаза горели и грудь вздымалась. Меня нелегко взволновать, но я был потрясен энергией, с которой она бросила эти слова.
— А, вас это задело! — продолжала она. — Разве вы сами никогда об этом не думали? Может быть, когда-нибудь и вам придут эти мысли. Что же вы можете для меня сделать? Сжечь и только!
И она горько рассмеялась.
— Может быть, такова воля Божия. Может быть. Он более велик, чем мы предполагаем, и мы не понимаем Его.
Может быть, эти мысли иной раз приходили в голову и мне. Но я все-таки советую вам не терять надежды на Него.
Я, впрочем, сам не верил тому, что говорил в этот момент. Ее судьба, которую разделяет бесчисленное множество людей, опровергала мои слова. Я не знал, что отвечать ей.
— Я не желаю сжечь вас, видит Бог. Но теперь уж поздно. И если вы имеете какое-нибудь желание, я исполню его, чего бы это мне ни стоило.
Она посмотрела на меня как-то странно:
— Может быть, вы и можете кое-что сделать для меня. Не знаю только, во что это вам обойдется.
— Говорите.
С минуту она колебалась и вдруг сказала:
— Поцелуйте меня, прежде чем уйдете отсюда.
Ее лицо густо покраснело, отчего рыжие волосы сделались огненными, образуя настоящую корону над ее пылающим лицом. Помимо воли я отступил назад. Никогда в жизни не был я так изумлен. Женщина, которую я привлек к делу и осудил на смерть, женщина, которую я хотел пытать без всякого милосердия, выражает свое последнее желание — поцеловать меня! — Поистине странный народ эти женщины!
— Это, кажется, для вас труднее, чем я предполагала, — сказала она, неправильно поняв мое колебание. Для мужчины это не так уж трудно.
— Вы не поняли меня, Анна. Но я удивлен. Вы просите меня поцеловать вас, а между тем я-то и довел вас до этого.
— Разве мы можем сказать, почему испытываем те или другие чувства? — ответила она просто. — Разве собака может объяснить, почему она лижет руку, которая только что ее била? Извините меня за все то, что я говорила раньше. Вы вели себя честно по отношению ко мне. Вы все могли сделать. Вы могли отнять у меня все и погубить меня. Мужчины, которых я знала, были очень различными. Вы терпеливо выслушали меня и поняли меня. Я никогда не испытывала таких чувств, как сейчас по отношению к вам. И мне не придется 0олее их испытать, ибо моей жизни настал конец. Хотя вы и вельможа, а я… бедная женщина, но попросить, умирая, чтобы меня поцеловали, может быть, не слишком большая претензия. Согласны вы?
Я нагнулся и поцеловал ее — один, два, три раза. Она страстно притянула меня к себе и вдруг резко оттолкнула.
— Увы! — вскрикнула она. — Ведь вы меня не любите! Да и как вы могли бы полюбить меня! Меня!.. Я и сама не знаю, люблю ли я вас?
И она залилась слезами.
Я был глубоко растроган. Я пробыл с ней еще некоторое время, стараясь утешить и ободрить ее и говоря ей много такого, чему сам не верил. Случай был такой, что всякие утешения были излишни.
Когда я собирался уйти, она спросила:
— Когда это будет?
— Завтра, рано утром. Но если вы хотите отложить…
— Нет, — перебила она. — Чем скорее, тем лучше.
— В семь часов я пришлю вам одно средство. Вы заснете тихо и безболезненно. В восемь я пришлю к вам священника, но его присутствие уже будет не нужно для вас.
— Благодарю вас. Прошу вас, не позволяйте палачу дотрагиваться до меня даже после моей смерти.
— Хорошо. Тело приготовят к похоронам женщины.
16 октября.
День был серый и холодный. Темное, свинцовое небо нависло над большой площадью. Воздух был холоден, как снег. Все было холодно и уныло. На рассвете я приготовил одежду кающейся грешницы для тела Анны ван Линден и смотрел, как его привязывали к столбу. Это было совершенно необычно для испанского губернатора, и мастер Якоб с его помощниками выражали величайшее свое удивление, насколько смели его выражать. Но в этом маленьком городке я мог делать все, что мне вздумается, в мелочах, конечно.
Дул резкий ветер, от которого я дрожал, несмотря на свой плащ. Я сидел на лошади перед эшафотом впереди моих офицеров — точь-в-точь как в день моего приезда. Но теперь все было по-другому. Я не раз присутствовал на аутодафе как в Испании, так и здесь, в Голландии, — этого не избежишь, где бы ты ни был, — но никогда я не чувствовал себя таким беспомощным и низким созданием, как на этом мною самим устроенном сожжении, когда старая Бригитта пробормотала заведомо ложное признание, а палач Якоб удавил ее за то, чего ни она сама, ни какая бы то ни было другая женщина не сделала. Суеверие еще раз восторжествовало!
И я способствовал этому. Никогда я не чувствовал такого стыда, как в тот день. И это была власть! Да это тень ее!
Выйдя от Анны ван Линден, я целый день ломал себе голову, стараясь найти средство спасти ее, и не нашел ни одного. Последним желанием этой женщины было поцеловать меня, а я должен ее сжечь. Она совершила грех, но, как она сказала, многие грешили гораздо больше. С горькой иронией я спрашивал себя, неужели я здесь не хозяин, неужели я не могу дать ей возможность спастись, неужели действительно я не могу сделать для нее ничего? Конечно, я мог. Я мог бы сжечь отца Бернардо, затем уложить свои вещи и отправиться к принцу Оранскому. Но я этого не имел в виду.
При данных обстоятельствах я зашел настолько далеко, насколько было можно, и даже, пожалуй, дальше. Если бы одно из звеньев той цепи, которую я изготовил для того чтобы спасти донну Марион и себя самого, порвалось, если бы герцог заподозрил меня в обмане, то моя власть кончилась бы с прибытием первого же курьера и спасенная мною женщина погибла бы вместе со мной. Если бы даже ради белого тела и рыжих волос Анны ван Линден я пожелал рискнуть собой — чего я вовсе не хотел, — то я не имел никакого права приносить в жертву невиновную женщину вместо виновной. В этом случае я не мог колебаться ни минуты, Я продолжал убеждать себя в этом, но подписал все окончательные распоряжения с чувством глубокого разочарования и разлада с самим собой. Она теперь не чувствует никаких страданий. Но это зрелище и страшно и неприятно. Оно открывает путь для дальнейших аутодафе.
Я посмотрел вокруг себя. Декан церкви Святой Гертруды, явившийся как представитель церкви, — отец Налестер был в опале, — также был серьезен и задумчиво смотрел на ярко горевшее пламя, из-за которого по временам виднелись белое лицо Анны и связанная Бригитта. Декан был добрый старик, который сам по себе не сжег бы и собаки. Узнав о настоящем деле, он был сильно опечален. Он не хотел верить всему этому, пока я не показал ему мои распоряжения. После этого он не сказал ни слова, но я знал, что его вера во власть предержащую пошатнулась.
Порывом ветра дым и искры несло прямо на нас. Я стряхнул пепел со своего плаща. Все уже было почти кончено, и мы могли отправляться обратно.
Несмотря на ранний час и холодную погоду, несмотря на то, что в городе никто не знал о предстоящем аутодафе до самой ночи, на площади собралось много народа.
Когда все было кончено, мы отправились в городской дом. Когда я вышел оттуда, народ еще стоял на площади, толкуя о всем происшедшем. Я старался пройти через площадь как можно скорее, не желая слышать, что они говорят. Узнав меня, они смолкли и посторонились, давая мне дорогу. Не успел я пройти половину площади, как вдруг столкнулся лицом к лицу с мадемуазель де Бреголль. Я вздрогнул от неожиданности. Именно для того, чтобы скрыть от нее все, я и выбрал для совершения казни такой необычный час. Мне не хотелось встречаться с ней, но она была уже так близко от меня, что я не мог сделать вид, будто не замечаю ее.
— Вы рано вышли сегодня, донна Марион, — сказал я, раскланиваясь с ней.
— О, сеньор!
Она сказала только эти два слова, но они были красноречивее целой речи.
— Они обе хотели приготовить для вас эту участь и пожали сами то, что посеяли для других. Разве это не справедливо?
— Нет, сеньор, ибо они поплатились жизнью за преступление, которого не совершали. Какая ужасная смерть! Разве нельзя было выбрать для них другой род смерти?
— Старая Бригитта была незаметно задушена ловкой рукой Якоба. Что же касается Анны ван Линден, то я сам принес ей средство, которое помогло ей безболезненно покинуть этот мир. Ибо она раскаялась. Что же вы еще хотите? — угрюмо спросил я. — А разве прежде вы не отвернулись от нее с презрением, когда она подошла к вам на улице? А ведь она подходила, чтобы предостеречь вас. Несколько раз она делала попытки изменить свой образ жизни, но ей не давали этого сделать.
— О, теперь я припоминаю. Ужасно жаль. Но как я могла знать? Воистину, не должно осуждать никого.
Помолчав немного, она заговорила опять:
— Я так рада, что они сгорели уже мертвыми. Мне все вспоминается та девушка, которая уже почти сгорела, когда смерть сжалилась над ней. Когда я услыхала о казни сегодня утром, я поспешила сюда. Я хотела броситься к вашим ногам и умолять вас, но когда я дошла до площади, пламя поднималось уже высоко. Я не могла поверить, чтобы вы были так жестоки. Но эта исповедь… Подумали ли вы, сеньор, о других невинных, которым также, может быть, предстоит сгореть?
— Я думал об этом, но в данном случае выбора не было. Церковь говорит, что это колдовство, а церковь, как известно всем, не может ошибаться. Тут кто-нибудь да должен был пострадать. Неужели вы предпочитаете, чтобы это был я или вы, а не они?
Такая логика была неотразима, и она смолкла.
— Неужели вы думаете, что я сделал это по собственной воле? — продолжал я. — Но тут другого выхода не было. И ваша безопасность теперь обеспечена. Будущие поколения должны будут позаботиться о себе сами. Что на самом деле произошло сегодня утром? — прибавил я с легким цинизмом. — Один небольшой эпизод в великой борьбе за главенство, которая испокон веку идет во всем мире. Это единственное реальное явление, все остальное — мечтания и химеры, которые неизбежно попадают под колеса судьбы, сокрушаются под ними. Нет ничего, кроме этой борьбы, в которой мы все принимаем участие, — церковь, государство, я сам.
— Я думала, сеньор, что вы преследуете другие, более высокие цели — справедливость и даже нечто большее. Прошу вас, не разрушайте этой иллюзии.
С этими словами она отошла от меня. Подошел декан.
Справедливость и даже нечто большее! Вот рассуждения женщин. Они никогда не бывают довольны. Ее спасли от страшной смерти, с большим риском обеспечили безопасность — и она хочет, чтобы все это было сделано так, чтобы никто не пострадал! Как будто люди — ангелы, а на земле настал рай!
Я пошел домой с деканом, который рассуждал о развращенности людей, принуждающих церковь прибегать к мерам крайне суровым, которые так не согласуются с присущей ей мягкостью. Если б люди не слушали внушений дьявола и не образовывали разных зловредных сект, то церковь, по его словам, с радостью обратилась бы к своей миссии любви и всепрощения и занималась бы только ею.
— Ваша вера в ведьм как будто вернулась к вам, сеньор, — сказала за обедом донна Изабелла тем тоном, которого я не любил.
Я все еще живу у ван дер Веерена. Помещение для меня в городском доме почти уже готово. Не ладится что-то с печами, и ван дер Веерен говорил, что они будут дымить, если их не исправить как следует. Я, конечно, мог бы не считаться с этим и переехать туда: я привык и не к таким неудобствам, как дым или присутствие рабочих, выходящих и входящих в комнату. Но мой хозяин настойчиво просил меня оставаться пока у него, и я хорошо понимал причины этой просьбы: мое присутствие в его доме — ручательство безопасности его самого и его домашних. Его дочь также в вежливых выражениях вторила его просьбам с улыбкой, от которой веяло холодом. Но именно поэтому и, скорее, вопреки этому я у них и оставался.
— Да, конечно, — мрачно говорил я. — Дело идет к зиме. Становится холодно, и необходимо топить. А вы не верите в ведьм, донна Изабелла?
— Смотря по обстоятельствам…
— Как так?
— Кто осмелится не верить в них, если, как в данном случае, вы будете верховным судьей, присутствующим даже на казни? Это обстоятельство будет великим утешением для тех, чья вера поколебалась было после случая с моей кузиной. Теперь они могут радоваться, махинации дьявола выведены теперь наружу. В следующий раз, когда будут сжигать, энтузиазма будет еще больше, — сказала она, глядя не на меня, а на стену.
— Вы чересчур суровы сеньорита.
— Нет, я только указываю на вашу справедливость.
— Так ли? Я очень рад слышать это от вас. Это заставляет меня идти далее по тому пути, на который я ступил, — ответил я, раздражаясь. — В Мадриде с удовольствием узнают о том, что сожгли одну-другую ведьму, но с еще большим удовольствием принимают известия о том, что сожгли еретиков, особенно богатых. Там рассуждают так: всеправедный Господь не может потерпеть, чтобы кто-нибудь, отбившись от истинной веры, обладал богатством в то самое время, когда добрые католики умирают с голоду. Своим богатством такой человек, очевидно, обязан дьяволу, и будет самым святым делом взять у него это богатство, а его самого сжечь. Боюсь, что, с этой точки зрения, меня считают слишком мягким и будут за это меня преследовать. Это было совершенно верно.
— Лично я совершенно равнодушен к подобного рода вещам, — продолжал я, — и готов был бы разрешить каждому молиться по-своему, если только он не беспокоит своих соседей. Что касается меня, то я даже люблю еретиков — между ними попадаются отличные люди. Но в Мадриде думают иначе. Там ждут, что я по крайней мере представлю список этих еретиков. Я не могу, конечно, при отправлении правосудия, которое только что так расхваливала донна Изабелла, руководствоваться моими личными чувствами. Можете вы снабдить меня таким списком, сеньор ван дер Веерен?
Мой хозяин посмотрел на меня пристально, как будто хотел прочесть в моей душе. Донна Изабелла бросила взгляд — впрочем, мне совершенно безразлично, какие взгляды она бросает на меня.
— Вы знаете здесь всех, — продолжал я. — Можно было бы начать с духовенства, которому, я уверен, не занимать стать еретиков. Остальных, мы оставим на потом. Сделаем уступку чувству жалости, которую можно если не оправдать, то простить нам.
Старый ван дер Веерен овладел наконец собой. Бледность мало-помалу исчезла с его лица, и он сказал:
— Это хранится в большом секрете, сеньор. Люди, принадлежащие к новой религии, ведут себя очень странно. Если среди последователей этой религии кто-нибудь встретит своего смертельного врага, то он его не выдаст. Боюсь, что я не могу вам дать никаких указаний в этом случае.
— Очень жаль. Вы могли бы предупредить ошибки, которые я могу наделать. А такие ошибки очень чувствительны для тех, кого они касаются. Хорошо. Если вы не можете этого сделать, пусть будет так. Попытаюсь распутать все сам.
Я удивил его второй раз, и не меньше, чем первый, в день моего прибытия сюда.
Через некоторое время, когда я собирался выйти из дому и искал в передней свою шляпу и шпагу, я почувствовал легкое прикосновение чьей-то руки. Я круто обернулся: передо мной стояла донна Марион. В виде исключения она присутствовала сегодня за обедом, но все время молчала.
— Верно ли, что вы посвящаете себя преследованию? — спросила она. — Я не могу этому поверить.
— Я не стал бы этого делать, если б можно было. Преследовать людей не доставляет мне никакого удовольствия. Но мне не нравится содержание писем, которые я получил. Я имею полномочия, но всегда могу получить прямой приказ от короля. У герцога немало бланков, заранее подписанных королем. Обнаружено, что несколько богатых лиц нашли себе убежище в Гертруденберге, полагая, что этот маленький городок не может навлечь подозрений. Он находится недалеко от Дордренна, откуда они рассчитывают переправиться в Англию. Кроме того, после происшествия, случившегося при моем прибытии сюда, мое положение пошатнулось.
— Если из-за меня должны пострадать многие другие, то я желала бы, чтобы вы вовсе не спасали меня.
— К счастью, ваше желание не может осуществиться. А я желал бы, чтобы эти еретики не вынуждали на крайние меры. Зачем поднимать такой шум, присутствуя в церкви? При некоторой ловкости и вовремя пущенных деньгах они могли бы обезопасить себя от всяких козней духовенства. Но неужели вы думаете, что их собственное духовенство, если оно когда-нибудь получит власть, будет поступать с ними иначе? Им не изменить этого мира.
Какое-то светлое облако прошло по ее лицу.
— Я слышала, что эти еретики — странный народ. Они верят, что у Бога нет ничего невозможного.
— Да, я это знаю. Они веруют, что у каждого человека есть своя миссия. Они радуются, если даже человек кончает жизнь в муках или на костре.
Она вздрогнула. На одну минуту в ее глазах мелькнул испуг, но это выражение сейчас же исчезло. Они опять сияли по-прежнему.
— Вы хорошо запомнили слова, сеньор, — сказала она.
— Прекрасные слова. Я желал бы, чтобы им можно было верить.
— А разве вы не можете?
— Нет, донна Марион. Слыхали ли вы когда-нибудь о последнем инквизиторе Толедо? Он умер не так давно. Во время своей жизни он сжег не одну сотню разного народа. Я забыл, сколько именно, но он где-то записал это число. Он сжигал их весело, без всякого сокрушения, хорошо зная, что они виновны только в том, что являются препятствием для могущества церкви. Он рассуждал приблизительно так: может ли быть, чтобы Бог сошел на землю проповедовать Слово Свое, быть распятым за Него и предоставить первому попавшемуся попу извратить Его? Конечно, это невозможно, рассуждал он. Поэтому он смотрел только на реальную сторону дела — на борьбу за власть. Слабый должен посторониться — таков всеобщий закон. На своем месте он мог только жечь еретиков, иначе его сожгли бы самого, без всякой пользы для кого бы то ни было. Поэтому он предпочел выбрать первый путь как наименее для него мучительный. Во всех других отношениях дон Манрико де Хорквера был человек добрый и очень мягкий.
Донна Марион стояла передо мной, тяжело дыша и выпрямившись во весь свой рост.
— Позвольте вам напомнить последние слова проповедника: кто вы, чтобы судить о путях Господних. Страшны и неисповедимы пути Его, и проходит Он по земле как ураган, истребляя здесь, оплодотворяя там.
— Вы не утратили веру, донна Марион.
— А вы?
— У меня ее нет — по крайней мере, в вашем смысле.
— Как можно жить без веры? Если бы у меня не было веры… Я слабая женщина, но я полагаю, что и вы иногда чувствуете, что вся ваша сила — ничто в сравнении с судьбой. Печальна, должно быть, ваша жизнь.
— Может быть, и так, донна Марион. Но веру не купишь где-нибудь в ближайшей церкви. Надеюсь, что ваша вера останется с вами навсегда. Что касается меня, то моя сила далеко подвинула меня в жизни, и надеюсь, что она не изменит мне до конца. Но позвольте мне дать вам совет не ходить более в ту маленькую церковь за городом. Я забыл тропинку, ведущую к ней, и не в состоянии отыскать ее теперь. Я не желаю знать, кто там был. Но если на эту церковь наткнется случайно кто-нибудь из моих людей, то они не забудут ни тропинки к ней, ни тех, кто ее протопал. Но что бы ни случилось, не бойтесь за себя. Я уже раз спас вас и в случае надобности сумею спасти еще раз.
Наклонившись, я поцеловал ей руку. Она гордо отпрянула от меня и сказала:
— Я думала не о себе, а о других. И я не хочу, чтобы спаслась я одна, если погибнут мои единоверцы.
Я был отвергнут, но не обижен.
— В таком случае это будет помимо вашего желания, — смеясь, ответил я и вышел.
30 октября.
Сегодня я переехал в городской дом. Было как-то странно оставаться опять одному. Как-то странно пользоваться услугами одного Диего, после того как за тобой ухаживали, словно за балованным ребенком, и тебе старалась угодить одна из прекраснейших женщин в мире. Но в моем положении я. конечно, не мог оставаться постоянно у ван дер Веерена. Если возникнут беспорядки, я буду в состоянии скорее защитить их из городского дома, чем в их собственной квартире. Я жил у них целый месяц, что при моем бродячем образе жизни было много. Пора было и расстаться. Я твердо решился на это, хотя старый ван дер Веерен желал, чтобы я остался у него еще.
— Вам будет там неудобно, сеньор, — говорил он.
Увидим. Вечером я буду ужинать в одиночестве, и только мое собственное величие составит мне компанию. Посмотрим, как это мне понравится.
8 ноября.
Прошла уже неделя с тех пор, как я перебрался сюда, и, говоря по правде, мне здесь не нравится. На помещение я жаловаться не могу. Оно прекрасно и просторно, выходит окнами на восток, и в хорошие дни здесь много солнца. Но хорошие дни теперь редки и коротки, а вечера долги, и по временам я нахожу свое жилище довольно печальным. Впрочем, это пройдет. Я ведь много лет прожил один и немало вечеров провел в одиночестве у камина — в Испании, Италии, Голландии. Испанские солдаты проникли далеко, и мир уже тесен для них. Я смотрел, как поднимается пламя, как оно затихает и умирает, подобно нашим мыслям. Когда оно уже ничего не могло мне сказать, я начинал смотреть на звезды, наблюдая за их безмолвным гордым движением на небесах и стараясь постигнуть тайный закон, который обеспечивал им такую правильность.
Я разрушил немало идолов и столько же сладких упований и на развалинах этих преград, стоявших на моем пути к неизвестному, воздвиг алтарь той великой надежды, которую искал. И я чувствовал, что я не один. Но в Голландии звезды сияют редко осенью, а ночи долги и темны. Мой алтарь пуст. Пламя ярко горит в большом камине с красивой готической отделкой, но я не улавливаю в нем смысла.
Очнувшись от моих мыслей, я невольно ищу взором красивую старую голову ван дер Веерена и блестящие глаза его дочери, ищу ее сияющие плечи, которые созерцал целый месяц.
Теперь передо мной были лишь поблекшие картины на стенах, на которых причудливо играли отблески пламени. И я был недоволен каким-то непривычным недовольством. По мере того как появлялись и исчезали тени, я мечтал о взорах, приятных и печальных в одно и то же время.
За последнее время жизнь течет тихо до странности. С тех пор как сожгли Анну ван Линден, не было еще ни одного столкновения, как будто бы судьба удовлетворилась этой жертвой. Когда я еще не совсем проснулся и еще дремлю, я забываю все унижения того дня и опять начинаю воображать, что я здесь хозяин. Ибо король в Мадриде — за тысячу верст отсюда. Даже герцог Альба представляется чем-то далеким, хотя он где-нибудь в Нимвегене или Арнгеме. И я чувствую, что я достаточно силен, чтобы вступить в борьбу с судьбой за невозможное, но чувствую это, пока не проснусь.
15 ноября.
Вчера я провел вечер в доме ван дер Веерена. Как будто для того, чтобы заставить меня сильнее почувствовать разницу между моей одинокой комнатой и их домом, они превзошли сами себя в любезности.
Донну Марион я уже давно не видел. Она редко бывает у ван дер Вееренов, хотя и приходится им близкой родственницей. Не знаю почему. И вчера ее там не было. Что касается меня, я был у нее только еще один раз: с официальным визитом к ее матери.
21 ноября.
На улице льет дождь. Целых две недели стоит серая погода. Сыро и скучно. Выпал было снег, но скоро растаял. Скоро он пойдет опять и на этот раз останется. Осень уже давно прошла. Сегодня я несколько часов пробыл на реке, присматривал под проливным дождем за транспортами для армии герцога. Когда суда отплыли, я еще оставался на пристани, продолжая глядеть на запад, где небо, вода и берег слились в одну серую массу.
Дождь перестал, и вдруг, как бы отвечая на какой-то вопрос, облака рассеялись и на небе засверкало горящее светило. Мягкие отблески света тихо заиграли на воде. Как будто по слову Господню непогода утихла: «Горе вам маловерным».
С океана прилетала целая стая чаек и, не теряя времени, понеслась на сушу, не обращая внимания на нависшие над нею облака.
Они смело направились на туманный восток, зная наверно, что не всегда же будет там мрак. Ибо на востоке за полосой мрака живет утро. Утро! Увижу ли я тебя? И когда?
Опять льет дождь.
22 ноября.
Ночью видимы были звезды, но с раннего утра полил дождь и льет упорно и без перерыва. Прохожие на улицах идут быстро, спеша поскорее добраться до дому. Одна только собака, по-видимому, потеряла дорогу и бегает туда-сюда по площади, напрасно стараясь найти какое-нибудь убежище. В скверную погоду Голландия — весьма печальная страна.
22 ноября ночью.
Сегодня был день, чреватый последствиями. — хорошими или дурными, это я узнаю завтра.
Хочу записать все, что случилось.
Было около десяти часов, когда я перестал писать и отложил перо. Настроение мое переменилось, и я чувствовал, что писать мне больше не хочется. Я подошел к окну и стал смотреть — на мокрые крыши, на мостовые, на которых стояли целые лужи воды. Все это имело безнадежный вид. Мне пришел на ум мой обед в одиночестве, и я невольно вздохнул. Я полагаю, что не в моих привычках поддаваться настроению, однако бывают минуты, когда жизнь кажется тяжелее, чем прежде.
Вдруг за темной колокольней церкви Святей Гертруды небо сразу изменило свой цвет. Сначала я подумал, что зрение обманывает меня, но нет. Сквозь тонкую сетку дождя сначала показался клочок бледно-голубого неба. Затем мягкий голубой цвет сменился серым. Через минуту облака прошли, и на этом месте явилось ярко-голубое пятно, быстро расширявшееся все больше и больше. Через полчаса с того места, где я стоял, не видно было уже ни одного облака. Только колокольня церкви Святой Гертруды продолжала темнеть на ярком фоне неба, но и на ней, на ее южной стороне, появились золотые пятна, сотканные лучами солнца, а крыша и карниз блистали серебром по всем контурам.
Я открыл окно и глубоко вздохнул. Воздух был холодный, но чистый, словно он пришел откуда-то издалека и дыхание города еще не успело загрязнить его.
Мне не хотелось оставаться дома в такой день. Год подходил к концу. Я подошел опять к своему столу и быстро написал несколько строк ван дер Веерену и его дочери, а также мадемуазель де Бреголль, приглашая их на прогулку за город и предоставляя своих лошадей в их распоряжение. Мне говорили, что обе дамы умеют хорошо ездить верхом, хотя ван дер Веерен по понятным причинам и не держал собственных лошадей. Мы предполагали доехать до старинной башни, которая находится на востоке от города и до которой будет около часу езды. Донна Изабелла никогда не была здесь, хотя это и странно. Может быть, потому, что дороги были не особенно безопасны.
Мои люди привыкли делать все быстро, и когда был получен ответ, все было готово. Я вскочил в седло и поехал навстречу своим гостям.
Донна Марион не могла ехать с нами: ее мать чувствовала себя нехорошо, и ей не хотелось оставлять ее. Таким образом, нас было трое и, кроме того, двенадцать всадников, которым я приказал сопровождать нас и ехать за нами на некотором расстоянии. Время было военное, и дорога шла через лес почти на целую милю.
Донна Изабелла была очень красива в темной амазонке и шляпе с широкими полями. Когда я подсаживал ее в седло, я заметил, что у нее очень стройная нога — верный признак благородной испанской крови. Она очень мило поблагодарила меня за приглашение. Ее манера обращаться со мной значительно изменилась с того дня, как я просил ее отца помочь мне составить список еретиков. Произошло ли это оттого, что она стала бояться меня? Мне как-то не хотелось верить этому. Или, может быть, она перестала недоверять мне?
Она ездила очень хорошо, хотя и говорила, что ее кузина — лучшая наездница. Я могу себе представить, что рука донны Марион была бы крепче и увереннее. Во всем, что она делает, заметна какая-то величавая сила, ясная и твердая определенность, которая составляет полную противоположность нервной грации донны Изабеллы и ее настроению, меняющемуся, как облака на небе. Но временами в ее манерах есть что-то неожиданное, порывистое, и это составляет главную ее прелесть. Помимо этого внешнего различия я думаю, что они должны составлять контраст и в любви, и в ненависти.
Ехать было очень весело. Она держалась или рядом со мной, или чуть-чуть впереди, и ее красивая фигура плавно покачивалась при каждом движении лошади. Я был очень доволен, что последовал минутной прихоти, сам поехал и ее заставил проехаться.
Мы ехали довольно быстро, ибо воздух был прохладным. Деревья были уже без листьев, а почва пропитана дождем.
Но небо было светло и ярко в противоположность земле. Мы скоро доехали до башни, и я стал играть, как мог, роль хозяина, хотя и не мог предложить моим гостям той роскоши, какая была у них за столом. Мой старый херес вызвал румянец у донны Изабеллы, и, когда мы поехали обратно, она вдруг вскрикнула:
— Хотите держать пари, что я обгоню вас до тех деревьев?
— Согласен, — отвечал я, и мы поскакали.
Мы неслись как ветер. Ее отец не спеша ехал за нами и улыбался. Ее лошадь не могла сравняться с моей. Как ни быстро она неслась, все же у меня была чистокровная арабская, которую я привез с собой из Испании и которая уже дважды спасла мне жизнь. Я несся впереди нее почти до самой цели, но потом приостановил лошадь, давая ей возможность одержать надо мной победу. Но это не укрылось от нее.
— Я проиграла! — вскричала она, как только мы пустили лошадей более медленным аллюром. — Вы дали мне выиграть пари. Я отлично вижу это. Это нехорошо. Мало вы меня знаете, если думаете, что такая победа может доставить мне удовольствие.
— Вы не могли выиграть пари, донна Изабелла. Ваша лошадь животное благородное — иначе я не мог бы предложить ее вам, — но она не может состязаться с моей, испытанной в боях и способной при случае спасти человеку жизнь. Я только проявил обычную вежливость, как и подобает кавалеру.
— Это опять ваши испанские церемонии, сеньор. Но ведь мы в Голландии, в стране простых манер и простых откровенных людей вроде меня. Я, вероятно, то и дело задеваю вас своей грубостью.
— Ваша улыбка искупает все это. Мои апартаменты в городском доме без нее кажутся мне пустыми.
— Что вам в моей улыбке, сеньор?
— Она красит вас. Если б я не видел ее несколько дней подряд, мне чего-то не хватало бы.
— Разве я красива только тогда, когда улыбаюсь? Вот скудный комплимент!
— Нет. Вы всегда прекрасны, но еще прекраснее, когда вы улыбаетесь. И тогда я знаю, что у вас веселые мысли. Поэтому ради вас и самого себя буду надеяться на то, что впредь эта улыбка будет чаще. Последний раз, когда я вас видел, вы были что-то серьезны.
— Не такое время, чтобы радоваться. Вы тоже улыбаетесь редко.
— Это мне не нужно в такой степени, как вам, донна Изабелла. Да и время не такое, как вы изволили сказать.
— Надеюсь, вы не рассчитываете, что на комплимент я буду отвечать тоже комплиментом? — спросила она лукаво.
— Нет. Я всегда стараюсь, чтобы обо мне судили по моим делам, а не по моему лицу.
— И что же вы скажете о таком способе?
— Да ничего особенного. Впрочем, на меня, может быть, трудно угодить. Я всегда желал чего-нибудь значительного, чего-нибудь даже такого, что кажется невозможным, и однако…
Я смолк. Мы медленно ехали по дороге через лес, о котором я говорил. Теплый отблеск ясного неба лежал на наших лицах. На одной из веток, под которой мы проезжали, остались золотисто-желтые листья, которые буря забыла сорвать и унести. Рукой до них нельзя было достать.
— Последние листочки этого года! Как они красивы! Как мне хотелось бы их иметь! Вы желали чего-нибудь невозможного? Вот для вас задача.
— Вы забыли о моей шпаге, донна Изабелла. Она раза два уже добывала для меня то, что казалось невозможным.
И, приподнявшись на стременах, я отрубил маленький сучок, который, падая, закрутился в воздухе.
Она бросила поводья и вытянула руки, чтобы его поймать. Но ее лошадь, испуганная внезапным этим движением или, может быть, падением сучка, вдруг рванула и сбросила бы ее, если б я быстро не подхватил ее. Я ехал очень близко — дорога была узкая — и потянул к себе ее лошадь.
Та, еще сильнее испугавшись, пустилась по дороге, все более и более вскидываясь.
Все это случилось в одно мгновение. Она тихо вскрикнула и наполовину свесилась с седла, так что я должен был поддержать ее. Моя левая рука очутилась как раз против ее сердца, и я слышал, как быстро оно билось. И вдруг меня опять охватило безумное желание, которое я раз уже испытал, когда она чуть было не упала на улице и я подхватил ее на руки. На этот раз я не мог преодолеть себя. Разве я, впрочем, не сказал ей слишком много и разве она не слушала все это с улыбкой? Я нагнулся и поцеловал ее в губы.
Через минуту я опомнился и отдал бы многое, чтобы этого не случилось. Несмотря на все благоприятные обстоятельства, я в конце концов не знал, приспело ли для этого время. Но было уже поздно. Второй раз в жизни моя горячая кровь увлекла меня слишком далеко — к худу или добру, это я узнаю завтра утром.
Она покраснела до корней волос, но, не сменив свою неудобную позу, не могла сказать ни слова. Почти в ту же минуту я услыхал, как сзади нас неслась лошадь и ван дер Веерен спрашивал, что случилось.
— Не беспокойтесь, — отвечал я. — Лошадь донны Изабеллы испугалась и понесла. Если б я не поддержал донну Изабеллу, она могла бы упасть. Я был бы очень благодарен вам, если б вы сошли с лошади и помогли мне поставить ее на землю. Я надеюсь, что дело обойдется одним испугом.
Он исполнил то, что я ему говорил, и через секунду она уже стояла на дороге. Румянец сошел с ее лица, и оно было бледно.
— Не ушиблась ли ты? — спросил ее отец. — Благодари дона Хаима. Потеряй он присутствие духа, ты бы сильно ушиблась, а может быть, с тобой было бы что-нибудь и похуже.
Донна Изабелла молчала.
— Меня не за что благодарить, — быстро вмешался я, — я не думаю, чтобы в данном случае была какая-нибудь опасность. Если вы останетесь при вашей дочери, я поеду вперед, чтобы поймать лошадь.
Я нашел ее неподалеку возле дороги. Не без хлопот удалось мне схватить ее за узду и привести обратно. Потом я помог донне Изабелле снова сесть в седло, пока мою лошадь держал один из сопровождавших нас конвойных, прискакавших на мой зов.
Я старался поймать ее взгляд, в то время как она садилась в седло, но она упорно не удостаивала меня взглядом. Маленькая ветка, из-за которой все это случилось, лежала в печальном забвении возле дороги. Донна Изабелла даже не взглянула на нее. Я поднял ее и тщательно прикрепил к седлу. Потом я сел на лошадь, и мы снова двинулись.
День уже угасал, и мы ехали быстро и молча. На западе осталась лишь узкая красноватая полоска на горизонте.
Предметы, стоявшие по другую сторону дороги, потеряли свой цвет и выделялись темными силуэтами.
Был уже вечер, когда копыта наших лошадей застучали по неровной мостовой города.
Я простился с ван дер Веереном и его дочерью у их дома и поблагодарил за участие в прогулке. Еще раз я попытался поймать взгляд донны Изабеллы, но напрасно.
Я еще раз поставил на счастье — последнюю ставку. Мне было почти тридцать восемь лет. Невероятно, чтобы я мог влюбиться еще раз. Но хорошо или дурно, а жребий брошен. Что мне выпало на долю, узнаю завтра.
1 декабря.
Мне хотелось продолжать мой дневник: слишком сильна была буря во мне. Но самое худшее уже прошло, и я снова стал спокойным и холодным, каким меня привыкли видеть люди.
Как мало мы знаем друг друга!
Я начну с самого начала. После этой роковой поездки я не мог спать и проснулся рано. Пока я сидел за завтраком, пришла почта из Брюсселя. Прочитав письма, я положил их в карман и нахмурился. Все преследования и сожжения, неужели им не надоест, наконец, все это? Но пока хозяином здесь был я, и ни один костер не вспыхнет без моего желания. Я поставил на карту мою жизнь, и я был готов к проигрышу. Я бросил вызов судьбе последний раз, и если проиграю битву, то не по недостатку мужества.
Управившись с делами, я в одиннадцать часов отправился к ван дер Вееренам. Я осведомился о здоровье донны Изабеллы и спросил, может ли она принять меня. В ответ мне сказали, что она чувствует себя хорошо, но что она устала, еще не одета и не может никого принять. Ее отца не было дома. Последнему я поверил. Дело еще не было так плохо, чтобы кто-нибудь в Гертруденберге осмелился отказаться принять меня. Я велел кланяться донне Изабелле и просил ее назначить мне час, когда бы я мог ее видеть.
Вернувшись через несколько минут, служанка сказала, что меня будут ждать в три часа, если это не затруднит меня.
Такая отсрочка не предвещала ничего хорошего. Очевидно, она считала, что я зашел к ней только из вежливости. Но я старался не падать духом.
В три часа, как было назначено, я зашел снова и был принят сейчас же. Она встретила меня стоя, одетая во все черное, как в день моего прибытия.
На мое приветствие она ответила сухим поклоном, не промолвив ни слова.
— Надеюсь, что вчерашняя поездка не причинила вам никакого вреда? — спросил я.
— Благодарю вас, сеньор, я совершенно оправилась, — холодно отвечала она.
Странное чувство робости овладело мной при виде того, как она держится со мной. Но отступать было поздно. Если для меня готовилось страдание и унижение, я был готов испить чашу до дна.
— Донна Изабелла, — сказал я, — извините меня за то, что мое желание опередило ваше разрешение. Но южная кровь горяча, вы сами это знаете, и по временам с нею трудно бывает справляться. Простите меня. Будь что будет, но я должен сказать вам, — хотя, не доверяя своим силам, я желал бы, чтобы прежде прошло несколько дней, — я должен сказать, что люблю вас. Я немного сделал для того, чтобы добиться вашей благосклонности. Но моя любовь достаточно сильна, чтобы завоевать ее впоследствии и завоевать целиком. Ибо это любовь человека, которому случалось заглядывать в самую глубину жизни и спасать из развалин, похоронивших многие надежды, жажду любви более чистой, чем обыкновенно дается в удел людям. Я имею смелость бороться за нее, хотя бы для других это казалось невозможным. Согласны ли вы быть моей женой, донна Изабелла.
Она слушала меня, вперив глаза в пол. Ее лицо было холодно и неподвижно, как у статуи.
— Я очень польщена вашим предложением, — отвечала она, — и искренно желаю, чтобы ваша жажда любви была когда-нибудь удовлетворена. Но я считаю, что мы не подходим друг другу: вы испанский дворянин, а я дочь голландского бюргера. Вы принадлежите к народу, который управляет, а я к расе, которая служит. Между мужем и женой нужно больше равенства.
— Вы очень жестоки, донна Изабелла.
— Неужели?
Она оставила свой намеренно холодный тон, и в ее голосе зазвучали страстные нотки.
— Если б это было иначе, то разве вы смели бы поступить со мной так, как поступили вчера?
— Я уже попросил за это прощение, донна Изабелла.
— Да, вы уже попросили. Но придет ли вам в голову поступить так с какой-нибудь благородной испанской дамой, которую вы хотели бы взять себе в жены? Впрочем, оставим это. Я однажды сказала уже вам, что ненавижу самое слово «Испания», которая посылает армию за армией, чтобы грабить и угнетать нас, и даже не позволяет нам умирать так, как мы хотим.
— Вы называете себя голландкой! — вскричал я, выведенный этими уколами из себя, — но ведь вы наполовину испанка, точно так же, как и я сам. Ваша гордость, которая так бурно возмущается против малейшего унижения, только мнимого, служит лучшим тому доказательством. Посмотрите на тех, кого вы называете своим народом. Они сгибаются под ярмом и покорно несут его. Поверьте мне, природа справедлива и не позволит народу ходить под ярмом если он призван повелевать. Когда принц Оранский в первый раз пришел сюда в 1568 году, кто помог ему? Много ли городов открыли перед ним свои ворота, когда этим летом он проходил через Фландрию? Вы можете пересчитать их по пальцам. Даже обещанные ими деньги не попали к принцу. Нет, население Голландии еще не может править от своего собственного имени. Может быть, так будет в один прекрасный день, но не теперь, когда мы еще не передали им достаточно нашей крови и силы. Не можем ли мы с вами способствовать этому, донна Изабелла?
— Никогда. Я не люблю вас. Да если бы и любила, то никогда не вышла бы замуж за человека, руки которого красны от крови жертв, виновных только в том, что они любят свою родину, свою веру и свое богатство. Если б я стала женой такого человека, я умерла бы от стыда.
Я сдерживал себя с величайшим трудом.
— Это ко мне не относится, донна Изабелла. Когда вы успокоитесь, вы раскаетесь в том, что сказали это. Итак, это ваше последнее слово?
— Это мое последнее слово, сеньор.
Может быть, ей показалось, что она прочла в моем взоре и тоне угрозу, хотя, видит Бог, в них было одно страдание. Война есть война. Что же я сделал такого, чего не делал и ее народ, когда ему принадлежало господствовать? Войска герцога Оранского вешали священников дюжинами во время последнего своего похода и мучили их до тех пор, пока не выжимали из них все, до последнего гроша. В одном Рермонде они убили их двадцать шесть человек. Может быть, они убили бы и еще больше. И в женских монастырях они вели себя не лучше. Меня называли беспощадным. Может быть, я действительно был беспощаден. Но я был таким очень часто только для того, чтобы пощадить людей, а не проливать кровь. Своей суровостью я спас жизней не меньше, чем другие своим милосердием. Кроме того, мог ли изменить ход вещей, если б и хотел? Терпимость несвойственна нашему веку. А до денег, до золота, я не унижался никогда. Я хотел бы разбогатеть иным путем.
— Если у вас есть какие-нибудь желания, — продолжала она, — удовлетворения которых вы настойчиво от меня требуете, то я уверена, что мой отец охотно исполнит их. Он богат. За меня и раньше сватались, и он…
Она вдруг остановилась, и по лицу ее скользнуло выражение испуга. Если в моих глазах отражалось то, что я переживал, то они, должно быть, были страшны. Кровь прилила к сердцу, и когда она отхлынула, то я почувствовал, что во мне что-то оборвалось. От такого оскорбления я вдруг стал холоден и тверд как сталь. Демон во мне сорвался с цепи, и я уже не пытался его обуздать.
— В первый же день, как я приехал сюда, я заявил, что меня нельзя оскорблять безнаказанно, — сказал я таким голосом, который звучал в моих ушах как-то странно и неестественно. — Вы предпочли забыть об этом предостережении, тем хуже для вас. Теперь слушайте меня, донна Изабелла!
Я сделал шаг вперед. Инстинктивно она попятилась в глубь комнаты.
— Слушайте! Через неделю вы будете моей женой без гроша приданого. Я не богат, но у меня хватит средств на то, чтобы содержать жену сообразно моему положению и не просить ни гроша у ваших гильдийщиков. Моя шпага весит пока больше, чем конторские книги вашего отца. Вы поступите так, как я вам сказал. В противном случае полсотни ваших сограждан через несколько дней будут переданы в руки инквизиции. Вот списки, которые я получил сегодня из Брюсселя.
Я вынул их из кармана и всунул ей в руки. Она хотела было отскочить назад, но, должно быть, в моем тоне было нечто такое, что заставило ее взять их.
— Читайте. Полсотни жизней. По счастью, имя вашего отца не попало сюда. Теперь, если вы согласны на мое предложение, я рискну всей своей властью, и они все получат предостережение, получат время для того, чтобы управиться со своими товарами и уехать безопасно. Если вы несогласны, то я не имею охоты рисковать жизнью своей только для того, чтобы удостоиться, как сейчас, презрения. Выбирайте. За себя и за своего отца не бойтесь: что бы вы ни делали, до вас никто не посмеет коснуться. Такое мщение было бы ниже моего достоинства. Вы можете оставить у себя эти списки на сегодня и просмотреть их на досуге. Через полчаса я прикажу закрыть городские ворота, а завтра в это же время явлюсь за вашим окончательным ответом.
Она продолжала стоять неподвижно, как изваяние, с опущенными глазами. Сероватый отблеск «умиравшего дня играл на ее лице. Я вышел.
Через пятнадцать минут на улицах раздались звуки военных рожков. Ворота были заперты, стража повсюду усилена.
Главный отряд войска был стянут к городскому дому: в одну минуту он мог очистить площадь.
Это не было напрасной предосторожностью. Я знал, что она, если захочет, способна пойти на риск и поднять народ. Я считал ее способной на всякое сумасбродство и потому приставил к ее груди кинжал. У меня не было сведений о том, до какой степени восстание подготовлено в городе. Я сделал многое, чтобы обезоружить ее, но, благодаря своей красоте, она» могла вскружить голову мужчинам и толкнуть их на какое-нибудь безумное дело. Равновесие поддерживалось только страхом перед герцогом и мной, и мне скоро пришлось убедиться, как велик был этот страх.
Я не мог жаловаться на исполнение моих приказаний. Все было сделано с точностью часового механизма. В сорок минут все распоряжения были исполнены. На одну минуту город, собиравшийся уже спать, встрепенулся было, но, выйдя из своего спокойствия, сейчас же струсил. В окнах показались испуганные физиономии, на улицах стали собираться небольшие группы людей, спрашивающих друг друга, что случилось. Но как только появлялись вблизи солдаты, звеня доспехами, все проворно исчезали в каком-нибудь узком, темном переулке. Кто рискнул спросить, не получал ответа и шел в страхе домой.
Обширная площадь опустела, словно кладбище. Только присутствие войска несколько оживляло ее. Надвигалась ночь. На мокрых камнях играли отблески света, падавшего неизвестно откуда. Правильные ряды солдат и лошадей казались в этом безмолвии и мраке чем-то нереальным, как будто все было только сном. Но, увы! То была сама действительность.
Дон Рюнц посмотрел на меня вопросительно, когда я отдавал ему приказания. Но, взглянув мне в лицо, он счел за лучшее не заговаривать со мной. Он знал, что у меня бывают настроения, при которых не следует задавать мне какие-либо вопросы.
Барон фон Виллингер, который способен расспросить самого дьявола, если что-нибудь его заинтересует, проезжая мимо нас к своему посту, весело крикнул:
— Неужели приближается принц Оранский? Это местечко нас совсем засосало, и я рад бы поразмяться.
— Боюсь, что не придется, — отвечал я. — Я хотел только посмотреть, как идут наши дела.
То, что я перечувствовал в этот день вечером и затем ночью, не поддается никакому описанию.
Войска простояли на площади целую ночь и весь следующий день. Не думаю, чтобы это удивляло солдат: ложные тревоги для них были не в диковинку.
Глубокую ночную тишину нарушали лишь стук копыт о мостовую да тихие слова команды при смене караула. Ночь прошла спокойно.
На другой день в назначенный час я стоял опять перед донной Изабеллой. Она была бледна как смерть, но поднялась мне навстречу гордо и величаво.
Я холодно поклонился:
— Я явился выслушать ваш ответ, сеньорита.
— На ваш вопрос, как вы его поставили, ответ может быть только один.
— Вы принимаете мое предложение?
— Да.
— Можете вы приготовиться к свадьбе на будущей неделе?
— Да.
— Я устрою все сейчас днем и дам достаточно времени тем, кто должен покинуть город. Но я был бы очень рад, если б они поспешили это сделать, ибо разные непредвиденные обстоятельства могут заставить меня сократить данный им срок. Будьте добры возвратить мне списки.
— Вот ваши списки, сеньор.
Она взяла их со стола и передала мне.
Глубокая жалость к ней охватила меня в ту минуту, когда она стояла передо мной с крепко сжатыми губами, бледная как смерть. Несмотря ни на что, я ведь любил ее. Одну минуту мне хотелось сказать ей, что я спасу всех этих людей и рискну всем, требуя только одной награды — взглянуть на ее лицо. Если б она помолчала еще, я бы непременно это сделал. Но она опять заговорила, и ее слова спугнули это чувство.
— Какое ручательство вы дадите мне в том, что сдержите свое обещание?
— Только мое слово. Вы можете рискнуть в этом случае, ибо вы все равно в моей власти. Я не отступлю ни на йоту от того, что сказал. Вы еще не знаете дона Хаима де Хорквера. Я не купец, чтобы изменять свои условия или давать ручательства.
Она прикусила губы и опустила глаза.
— Хорошо, я верю вашему слову, — промолвила она после небольшой паузы.
Я поклонился:
— Мне остается только просить господина ван дер Веерена принять меня.
— Он ждет вас. Но… он воображает, что я счастлива. Прошу вас, не разрушайте эту иллюзию.
— С удовольствием. Я вообще не люблю разрушать никаких иллюзий, у кого бы они ни были.
Я нашел ван дер Веерена в его комнате. Не помню, что я говорил ему. Кажется, я старался объяснить такой короткий срок особенностями военного времени — теперь в Голландии нужно скорее справлять свадьбу, иначе она рискует быть отложена навсегда. Должно быть, то, что я говорил, было верно, ибо под конец он засмеялся и сказал:
— Я рад, что моим зятем будете вы, дон Хаим. Вряд ли кому я отдал бы свою дочь с такой охотой. Прошу вас, сделайте, чтобы она была счастлива.
Я кивнул. Видит Бог, я сам хотел этого.
— Что касается ее приданого… — начал было он.
Но тут я перебил его, вспомнив то, что уже раньше сказал на этот счет.
— Прошу вас выслушать и понять меня как следует. Я дал себе зарок взять себе жену без гроша, будет ли она богата или бедна. Позвольте мне теперь сдержать этот обет. Мы, южане, как известно, народ суеверный.
Он смотрел на меня с величайшим изумлением.
— Странное условие вы ставите, дом Хаим. Моя дочь знает об этом?
— Да, и она согласна на это. Мне кажется, я заразил и ее своим суеверием, — отвечал я, грустно улыбнувшись.
Он пристально взглянул на меня:
— Надеюсь, Изабелла не сказала ничего такого, что вы могли бы истолковать дурно. У нее благородное сердце, но иногда ее суждения слишком поспешны и необдуманны. Если она сказала что-нибудь ненужное, прошу вас извинить ее. В ней течет кровь моей матери — та же горячая, южная кровь, что и в вас дон Хаим.
— Я это знаю. Но мы вполне согласны относительно этого условия. Это единственная моя просьба к вам, но я очень на ней настаиваю. Я бедняк в сравнении с вами, но все-таки у меня достаточно средств, чтобы содержать жену приличным образом. Не думаю, чтобы донна Изабелла чувствовала недостаток в чем-либо таком, к чему она здесь привыкла.
Он продолжал смотреть на меня вопросительно. Тут, по-видимому, впервые в его голову закралась мысль, что между мной и ею не все идет так гладко, как это кажется.
— Не такое теперь время, чтобы презирать деньги. В них тоже большая сила. Я бы никогда не стал разделять подобных суеверий.
— Мы все имеем свои слабости, — с беззаботным видом отвечал я.
— Если тут есть какие-нибудь задние мысли, то скажите мне, дон Хаим. Не забывайте, что я ее отец.
Он был прав. Но я уже дал обещание.
— Я уже объяснил вам, в чем дело, господин ван дер Веерен. Если мое желание кажется вам странным, то потерпите немного. Теперь я не могу ничего сказать.
— Но вы, конечно, не будете иметь ничего против, если я сделаю кое-какие подарки дочери?
— Конечно, но лишь с тем условием, чтобы они принадлежали лично ей и не были бы моими даже в глазах закона.
Он опять взглянул на меня:
— Вы мне сказали, что у вас все идет хорошо, иначе я… Положение было трудное. Но что я мог сделать? Не мог же я не исполнить первой же ее просьбы.
Старый ван дер Веерен не продолжал разговора. Не знаю, что он думал. Он приказал принести бутылку лучшего вина, и мы, не торопясь, выпили ее из прекрасных венецианских стаканов, разговаривая о разных предметах, но о чем именно, этого я никогда в жизни не мог припомнить.
— Было бы желательно, чтобы все испанские офицеры были похожи на вас, дон Хаим, — заметил он мимоходом. — К сожалению, это не так.
— Но ведь и не все голландцы похожи на вас, мин хер, — ответил я с поклоном.
— Славный ответ! — вскричал он. — Вы должны знать, что один из офицеров короля Филиппа уже сватался за Изабеллу. Она говорила вам об этом?
— Кажется, она упоминала об этом факте, но без всяких подробностей.
— Я думаю, что лучше будет не называть его имени: дело это окончилось к общему удовольствию обеих сторон. Изабелле он не нравился, а ему нужны были только ее деньги. Пришлось таким образом откупиться от него.
Теперь ключ к тем словам, которые она сказала накануне, был моих руках. Может быть, он и нравился ей немного, кто знает? Но я не могу ей простить того, что она поставила меня на одну доску с человеком, который так себя унизил.
Нужно было уладить еще одно дело, не терпевшее отлагательств.
— У меня есть до вас дело, мин хер, которое, может быть, плохо вяжется с нашей теперешней беседой, но которое не терпит отлагательств. Вчера утром я получил из Брюсселя вот эти бумаги. Кто составлял списки, я не знаю.
Он взял списки. Внимательно просмотрев их, он стал чрезвычайно серьезен.
— Что же вы намерены делать, дон Хаим? — спросил он.
— Я хочу спасти этих людей, — коротко отвечал я. — Скажите мне, каким путем вам удавалось ускользать до сего времени?
Он вздрогнул и бросил на меня быстрый взгляд.
— Я все время думал, дон Хаим, что вы замечаете это.
— Я действительно заметил это относительно вас и некоторых других.
— Вы благородный человек с широким кругозором, дон Хаим.
— Согласен с последним, мин хер, а в первом не уверен. Но как вам удавалось ускользать?
— Платил каждый год круглую сумму кое-кому. Но я понимаю, что это очень ненадежная защита. Когда-нибудь это средство мне не поможет, и даже сегодня оно может оказаться недостаточным, если вы того пожелаете.
— Когда донна Изабелла станет моей женой, вы и ваша дочь будете в полной безопасности, — сказал я. — По крайней мере, я надеюсь на это. Но если я паду, я сумею найти средства защитить вас и донну Изабеллу. Запомните это раз и навсегда. Что касается других, то они должны уехать! Их нужно предостеречь и дать им время. Но они должны спешить, ибо никто не может предсказать, что будет дальше. Дела в Брюсселе и Мадриде делаются в строгой тайне. Я доверяю вам это дело, но прошу вас соблюдать величайшую осторожность. Я рискую не только своим положением, но и жизнью. Если что-нибудь выйдет наружу, тогда я не отвечаю ни за что. Поставьте им на вид, что они получат лишь половину стоимости тех вещей, которые будут распродавать, если станет известно, что они должны уехать. Это соображение подействует на них.
— Вы сообразительны, как настоящий голландец, дон Хаим. Но мы не всегда так любим деньги, как вам это кажется. Будьте уверены, что ваши распоряжения будут исполнены в точности. Мы обязаны вам своей жизнью, и мы слишком серьезный народ и не будем легкомысленно относиться к таким вещам. Я не знаю, как и благодарить вас за все. Надеюсь, это сумеет сделать моя дочь.
Что-то подкатило мне к горлу, и я не мог с минуту сказать ни слова. Потом, оправившись, я ответил:
— Не стоит благодарить меня: я хлопочу ради самого себя.
Это была правда, но не вполне.
И вот я опять ежедневный гость в доме ван дер Веерена. Но теперь все идет не так, как прежде, далеко не так. В присутствии других донна Изабелла оживлена и весела по-прежнему, только румянец на ее щеках слишком ярок, да глаза поблескивают иной раз лихорадочно. Не знаю, замечает ли это кто-нибудь другой, кроме меня. Но когда мы остаемся одни, она сбрасывает маску, и ее лицо делается каменным. Она послушно отвечает на мои вопросы и не нарушает правил благовоспитанности. Но от ее обращения со мной и от ее взглядов веет холодом. Я удивляюсь силе ее духа, который дает ей возможность играть перед отцом и знакомыми роль счастливой невесты. Без сомнения, ее поддерживает и ее гордость. Кроме того, она сильно любит отца. Тем не менее тяжело играть эту ужасную комедию.
Завтра наша свадьба.
7 декабря2 декабря, в субботу, была наша свадьба. В этот день шел снег; глубокий и белый, он покрыл все улицы, словно знаменуя наши отношения. Я приказал расчистить дорожку к церкви, хотя было как-то жалко сметать ярко блестевший снег, по которому мы могли бы мягко и беззвучно пройти. Сопровождавшие нас гости не мешали бы нам своим весельем, которое было не для нас. Но улицы пришлось мести. Пели гимн, хотя мы предпочитали бы похоронную литию. Мне кажется, когда-нибудь нас будут хоронить в этот день.
Я боялся, что возникнут какие-нибудь недоразумения с самой церемонией — со стороны донны Изабеллы или, может быть, духовенства. Но ничего такого не случилось. Да если бы и возникло какое-нибудь сопротивление, я сумел бы преодолеть его. Пока я сохраняю еще власть над всем в Гертруденберге, над всем, кроме сердца моей жены.
Что касается приготовлений к брачному торжеству, то все это я предоставил улаживать ван дер Веерену и его дочери, как им угодно. Донна Изабелла взяла, впрочем, на себя труд посоветоваться об этом и со мной. Я старался сделать все по ее желанию и даже приказал отыскать священника ее нового вероисповедания, чтобы он венчал нас согласно ее вероучению. Это был самый большой риск с моей стороны. Этот обряд был исполнен рано утром в доме ван дер Веерена в полной тайне от всех. Я не знал, придает ли она какое-либо значение обряду венчания — ее отец был человеком широких взглядов. Но когда я предложил ей это, она согласилась. Я не мог освободить ее от совершения брака по католическому обряду. Затем мы должны были вместе причащаться, сообразно прежнему католическому ритуалу. Но она не возражала против этого. Или она была выше узкого понимания сути вещей, или же смотрела на это как на часть той жертвы, которую от нее требовали. Я сказал ей, что для нее нет надобности идти к исповеди: я знал, что никто не осмелится предлагать ей обычные вопросы. Заметив, что один из присутствовавших на церемонии священников собирается обратиться к ней с вопросами, я мигнул ему, и слова замерли на его устах.
Что касается меня, то я охотно причастился бы и по-старому и по-новому, если бы это понадобилось. Я рассуждал так: если это действительно тело и кровь Господня, то Господь не отвернется ни от католиков, ни от протестантов и не придаст особого значения обряду. Но я не рассчитывал, чтобы она могла разделять такую точку зрения.
Мы были обвенчаны деканом церкви Святой Гертруды с большой пышностью, как и подобает губернатору города. Она прошла через это испытание храбро и гордо, не уронив ни одной слезы, от чего не застрахованы, как известно, и самые счастливые невесты. Когда ей пришлось в алтаре поцеловать меня, я было обезумел от радости: одну минуту я готов был верить, что она любит меня, несмотря ни на что — так хорошо она все проделала. Но тут же я понял по ее глазам, что это не так.
Обед в доме ван дер Веерена был целым событием которое едва ли видел когда-нибудь Гертруденберг. На нем не было того шума и суматохи, которыми обыкновенно отличаются голландские свадьбы: на нем лежала тень обстоятельств и моей власти. Никто не знал, что ее дни, может быть, уже сочтены.
В этот вечер я видел мадемуазель де Бреголль, в первый раз после такого долгого промежутка. Я удивлялся, почему все эти дни ее не было около ее двоюродной сестры-невесты. Оказалось, что ее мать была серьезно больна. Я изумился, увидев ее теперь: с виду она была так непохожа на прежнюю самое себя.
На ней было длинное бархатное платье красного, как кровь, цвета, которое прекрасно облегало ее статную фигуру и подчеркивало белизну кожи. Никогда я еще не видел ее такой красивой. Пожалуй, она была гораздо красивее, чем моя жена. Прежде столь гордая и вместе с тем покорная, теперь она блистала радостью и вся искрилась, как молодое вино. Я едва верил своим глазам.
Это меня обрадовало. Раза два у меня появлялась мысль, что мой брак излечит меня от всякого тщеславия, но напрасно. В начале вечера нам неудобно было поговорить с ней: обед, как я сказал, отличался большой пышностью, и на нем присутствовали все мои офицеры и все сановники города. Но потом, когда я остался один и стоял, прислонившись к камину, она подошла ко мне и сказала:
— Я еще не поздравила вас, дон Хаим. Я не могла быть в церкви: моя мать очень больна, и мне нельзя было ее оставить. Но, несмотря на то, что я приехала поздно, поверьте, что мои поздравления от этого не утратили ни искренности, ни теплоты.
Я поблагодарил ее и сказал:
— Надеюсь, что теперь мы будем встречаться с вами чаще, донна Марион. Я давно уже не видел вас. Надеюсь, что вы будете довольны мной.
Некоторые ее родственники были внесены в список.
— Будете довольны — это не совсем так. Вы превзошли самого себя. Как только вы прибыли, сейчас же спасли от костра двух бедных женщин, а теперь спасаете лучших из лучших горожан. Но на этот раз вы соблаговолили принять и награду. А эта награда стоит вас.
— Я что-то не замечал, чтобы кто-нибудь раньше предлагал мне награду, — с улыбкой ответил я.
Это был неудачный ответ, и я сообразил это, как только слова сорвались у меня с языка. Но все эти дни я был сам не свой.
— Нам нечего дать вам в награду, дон Хаим, и мы можем только благодарить вас, но нашей благодарности вы все равно не принимаете, — отвечала она также с улыбкой, в которой мне почудилось что-то высокомерное. — Кроме того, все было сделано, как вы сами сказали, только ради справедливости. Но нечего стыдиться, если на этот раз вы потребовали и получили больше. Одна справедливость — это слишком сухо. А ваш приз — верх красоты.
Она с улыбкой поклонилась мне и отошла. Через минуту она весело смеялась с доном Рюнцем.
Едва ли сама донна Изабелла могла бы обойтись со мной так пренебрежительно. И это обращение кольнуло меня тем сильнее, что у нее были основания для ехидства. Но как она могла узнать об этом? Неужели ей сказала об этом сама донна Изабелла? Может быть, она заметила, что не все идет хорошо между мной и моей женой? Изабелла играла свою роль с изумительным искусством, да и я умел, когда нужно, скрывать свои истинные чувства. Откуда же она могла знать, если только она действительно знала?
Впрочем, не стоит думать об этом. Я тяжело вздохнул и пошел дальше. Ее громкий смех еще звенел в моих ушах.
Всему на свете бывает конец. Кончилось и наше свадебное торжество. В положенное время новобрачную привезли в ее новые апартаменты в городском доме. Здесь для нее на скорую руку было приготовлено несколько комнат, рядом с моими.
Когда все ушли, я долго стоял у окна и глядел на площадь, на мокрой мостовой которой отражались последние огоньки из окон. Я думал, впрочем, думать было не о чем.
Наконец я отвернулся от окна и отправился к моей жене только из вежливости, чтобы осведомиться, как она себя чувствует, и пожелать ей спокойной ночи.
Я подошел к ее двери и постучал.
— Войдите, — сказала она громко.
На пороге я остановился. Я поставил в эту комнату все самое драгоценное, что у меня было. Да и где же мне было поставить все это, как не в комнате моей жены? Драгоценностей, впрочем, было немного: красивое венецианское зеркало, несколько дорогих ковров, которые когда-то были во дворце королей в Альгамбре, один или два золотых подсвечника работы Бенвенуто Челлини, купленные моим отцом при разграблении Рима. Остальные вещи были таковы, что могли бы находиться и в палатке офицера, не затрудняя его сборы в случае внезапного похода. В общем все было бедновато для женщины, выросшей в такой роскоши, как она.
Но в этой высокой готической комнате, потолок которой терялся во мраке, все это казалось грудой сокровищ, а она стоявшая посреди них, заколдованной принцессой. Она переменила одежды и надела широкое платье из синего бархата — ее любимый цвет, переливавший серебром, когда на него попадал свет. Вокруг шеи шла меховая опушка, отчего шея казалась еще белее. Слабый румянец играл на ее щеках.
Я поклонился и сказал:
— Надеюсь, что я не побеспокоил вас, донна Изабелла. Я пришел только поздравить вас с новосельем и спросить, не желаете ли вы чего-нибудь?
— Ничего, дон Хаим. Я хочу только исполнить свои обязанности.
— У вас нет здесь обязанностей, донна Изабелла. Вы здесь хозяйка так же, как были в доме вашего отца.
— Нет, здесь другое. Это ваш дом — и я не должна этого забывать. Я ваша жена и привязана к вам так крепко, как только могут это сделать законы Божеские и человеческие. Вы исполнили свою часть нашего договора. Я не замедлю исполнить свою.
Пока она говорила это, ее широкое платье, оттого ли, что она сделала резкое движение, или от собственной тяжести, наполовину спустилось с плеч. Она подхватила было его рукой, но потом вдруг сразу опустила, и тяжелый бархат медленно сполз на пол. Одежда из мягкого шелка, которая оказалась под этим платьем, скорее очерчивала, чем скрывала ее формы.
Кровь бросилась мне в голову. На колеблющихся складках ее одежды причудливо играли блики света от лампы с цветным абажуром, свешивавшейся с потолка. Как-то странно светились ее обнаженные шея и руки.
Я чувствовал, что не в силах отказаться от того, что мне предлагали. Я понимал, что отказаться от нее теперь было бы самым жестоким оскорблением женской гордости, а это никогда не забывается. К тому же я любил ее. Бог свидетель, что я больше думал о ней, чем о себе. Я думал… о разных глупостях, которые не стоит здесь записывать. Я понимаю теперь, что тогда я должен был бы быть тверд и относительно нее, и относительно себя самого. Но тогда сила воли изменила мне. Женщина, которую я любил, была передо мной, и теплота, исходившая от нее, наполнила все мои чувства. Я не мог рассуждать в ту минуту. Я не был готов к этому, я был безоружен против этого.
— Донна Изабелла, — хрипло сказал я, — я не хотел дотрагиваться до вас до тех пор, пока вы не пришли бы ко мне сами, добровольно и с радостью. Но вы искушаете меня так, что ни один мужчина не вынесет этого.
Есть одна арабская сказка, которую мне рассказывала мать, когда я был еще мальчишкой. Во время рамазана, в те часы, когда люди должны были поститься, вырос и распустился плод, дурманивший разум людей. Его должен был сорвать тот, кто согрешил и еще не раскаялся, не искупил своего греха. Превыше всех земных сладостей казался этот плод, и этот человек чувствовал в себе неземную гордость, считал себя королем королей. Но когда плод растаял у него во рту, он сделался горьким, и он почувствовал в себе великий стыд: ниже нижайшего показался он сам себе. Двенадцать месяцев должен был он носить свой срам в себе, пока на следующий год в этот же час не встретился с новым искушением и не преодолел его. Но как долог показался ему этот год!
Горе жесткому человеку, который любит! И еще большее горе человеку, который, будучи тверд, изменяет себе — на час, на одно мгновение!
И, лежа ночью, я вспомнил проклятие доминиканца: «Горький час да будет для вас горчайшим, сладкий час — горьким всей горечью проклятия!»
15 декабря.
Вот уже две недели, как мы женаты. Нет никаких признаков, что моя жена помнит о первой ночи, которую она провела в моих объятиях. Она вежлива и суха со мной, как с чужим. Она даже улыбается, но когда она это делает, я чувствую потом холод. Она очень послушна и справляется о моих желаниях даже в мелочах. О, как бы мне хотелось схватить ее в свои объятия, поцеловать и сказать ей: «Изабелла, дорогая моя, у меня нет другого желания, как смотреть на твое лицо! Но я не смею сделать этого».
Пришло известие о резне в Зутвене. Это еще более затрудняет для меня приобретение благосклонности моей жены. Я знал только, что город был взят приступом 16 ноября. Но только недавно прибыли оттуда жители, рассказавшие о резне. Дело было хуже, чем в Мехлине, а главное — это была бесполезная жестокость. Правда, раньше в Святой Квентине произошло нечто еще худшее. К тому же здесь мы имеем дело не просто с войной, а с войной междоусобной и религиозной, где страсти раскаляются втрое сильнее. А все-таки, как я уже сказал, в этой резне не было никакой надобности. Герцог стареет, и то, что произошло в Зутвене, есть позор для Испании. Я так говорю. Но, может быть, только оттого, что сказать нетрудно.
На мой рассказ донна Изабелла не отозвалась ни одним словом.
Две недели утонченной пытки!
18 декабря.
Сегодня я получил вести об отце Бернардо. За последнее время я и не думал о нем, да он и не заслуживал этого. Его не отправили сейчас же в монастырь, как я ожидал, а передали в руки инквизиции. Мои сведения идут, конечно, из частного источника, но я могу вполне положиться на них.
Это известие довольно странное. Я хорошо знаком со взглядами Мадрида на государство и церковь, и это всего менее согласуется с ними. Мне неизвестно, кто составлял список лиц, который я получил. А что если это сделал отец Бернардо, чтобы выдвинуть против меня самое сильное обвинение: что я не обращаю внимания на богатых еретиков. У него было здесь достаточно времени для того, чтобы собрать о них нужные сведения. Правда, его занимали другие дела, но он мог не упускать из виду и этого. Сначала удовольствия, потом обязанности, как говорит поговорка.
Что если он рискнул и рассказал обо всем? Он, конечно, погибнет, но погибну и я. В таком случае моя гибель неизбежна, и это только вопрос времени и случая. Меня нельзя тронуть безнаказанно — моя семья имеет большой вес при дворе, а Голландия охвачена войной. Я спасу свою жену во что бы то ни стало, но не себя самого. Будь я один, я не стал бы дожидаться и послал бы им исповедь отца Бернардо сам. Но такой поступок немедленно привел бы к кризису. Ради жены я должен выжидать.
22 декабря.
День идет за днем, но донна Изабелла по-прежнему сохраняет ледяную сдержанность.
Сегодня вечером опять повторилась та же сцена. Мы кончили ужин и молча сидели друг против друга у камина. Она сидела неподвижно, сложив руки на коленях. Ее глаза смотрели куда-то в темноту за мной, а на губах застыла жесткая улыбка.
Время проходит и, может быть, мне выпадут на долю дни, когда мне удастся поговорить с ней. Я знал людей, которые женились силой и с помощью одной грубости заставляли своих жен преклонять перед ними колена. Но я не принадлежу к их числу. Я не могу ни уважать, ни любить женщину, завоеванную подобным образом.
Очевидно, и она страдала: ее щеки побледнели, поблекли. Я принял то, что она предлагала, и я должен был сказать первое слово. Хотя мужчина и не должен унижаться перед кем бы то ни было, но перед женой это допустимо. Не следует мне дожидаться того момента, когда я буду уже свергнут и стану предметом ее сожалений.
Сегодня канун Рождества. И если б было даже слабостью заговорить с ней, я не буду в том раскаиваться.
— Изабелла, — сказал я. — Неужели так всегда будет между нами? Неужели ты не можешь простить меня? Что я должен сделать, чтобы заслужить твое прощение?
Она продолжала молчать.
— Припомни, — добавил я, — что и я могу предъявлять претензии.
— Если я оскорбила вас каким-нибудь словом, то вы оскорбили меня бесконечно сильнее. Слова можно взять обратно, но то, что вы сделали, поправить нельзя.
— Того, кто любит, можно и простить, — горько отвечал я. — Изабелла, — вскрикнул я в отчаянии, — наша первая ночь не оставила никаких следов в твоей памяти?
— Напротив, оставила очень большой след: позор отдаваться не любя и радость, что, отдав себя, я спасла сотню людей от пытки и костра. А это уже много. И я этого никогда не забуду.
Я чувствовал, что меняюсь в лице: ее слова были уж слишком жестоки. Разве я об этом ее спрашивал?
— Хорошо, — сказал я, поднимаясь. — Будьте покойны. Вам не придется больше испытывать этого позора. Вы моя жена, но я буду вести себя так, как будто бы вы ею не были.
— Как вам угодно. Я согласна исполнить всякое ваше желание. Ваше дело приказывать, а мое повиноваться.
Теперь я понял ее. Она хитростью заставила меня сделать то, что сама предлагала, и поймала меня на этом только для того, чтобы потом презирать и унижать в моих собственных глазах. Это было мщение, к которому, быть может, прибег бы и я сам, если бы был женщиной.
25 декабря.
Вчера был канун Рождества. «Слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение» — так гласит Евангелие от Луки. Канун Рождества — великий день в этой стране. Все дарят друг другу в этот день подарки, и не один муж не может оставить без подарка свою жену.
Я долго думал, что бы мне подарить: нелегко было найти подарок для женщины, малейшее желание которой осуществлялось, едва она успевала его выразить. Наконец я нашел подарок. Она очень любит редкие цветы. Однажды, задолго до того, как мы были помолвлены, мне случилось быть в ее комнате. Мы разговорились о цветах, которые стояли на столе. Я стал рассказывать ей о тех, которые цветут в садах Испании, в Альгамбре. Она поднялась со своего места и вскричала:
— У меня тоже есть сад, сеньор, хотя, может быть, и не такой большой, как в Альгамбре. Но в нем есть такие растения, которые вы напрасно будете искать здесь. Они выросли за много тысяч миль отсюда, за океаном, там, где конец света. Пойдемте. Взгляните и убедитесь.
Она привела меня в свою комнату и из окна, на которое падали редкие лучи солнца, показала мне какие-то странные растения, защищенные от ветра загородкой. Они, должно быть, действительно были привезены с другого конца света, из Индии.
— Разве это не красиво? — спросила она. — Сознайтесь, сеньор, что у вас в Испании таких цветов нет.
— Действительно, у нас таких цветов нет, но мы показали путь, как их привезти сюда.
— Ну нет! — воскликнула она. — Это сделал один итальянец. Ему пришлось немало похлопотать, чтобы заставить вас последовать его примеру.
Завязался маленький спор, и мы остались каждый при своем мнении. В конце концов мы оба рассмеялись. Она была очень весела в этот день — теперь это даже трудно себе и представить.
— Теперь вы видели нечто такое, чего вам прежде не случалось видеть. И я надеюсь, что вы поблагодарите меня. У одного из друзей моего отца, некоего ван Даалена из Антверпена, есть два рода этих цветов, которые еще красивее этих. Отец хотел купить их для меня, но ван Даален не желает их продавать. И я его понимаю.
Сначала я думал было добыть для нее эти цветы, но потом оставил эту мысль. Мне не хотелось докучать ей драгоценными подарками, как это делают влюбленные. Но в эти дни я опять стал думать о цветах.
Я также был знаком с ван Дааленом. Несколько лет тому назад в моих руках оказались некоторые уличающие его сведения, вполне достаточные, чтобы повесить или сжечь его — что ему заблагорассудится. Я уже забыл, как все это произошло. В те времена подобные вещи случались сплошь и рядом, и я никогда не давал хода подобным доказательствам, если меня не вынуждали к этому самого. Я не инквизитор. Ван Даален был мне очень благодарен и заявил мне, что почтет за особое удовольствие исполнить любую мою просьбу, если я к нему когда-нибудь обращусь.
Я написал ему, прося прислать эти цветы, и вчера утром они появились. Нелегко было перевезти их среди зимы, однако они дошли благополучно. После завтрака я поставил их на стол моей жены, где были разложены все другие подарки. Может быть, после нашего разговора третьего дня следовало бы поднести ей что-нибудь другое, но было уже поздно.
Утром мы были одни. Ван дер Веерен по старой привычке проводил день до вечера у себя в доме, со своими служащими. Он просил нас не ждать его и явился позднее.
Я поцеловал руку моей жены и принес ей свои поздравления, но очень сухо и холодно, как мы всегда говорили друг с другом. Потом она подошла к столу и взглянула на вещи, которыми он был завален. Некоторые из них были очень ценны. Она, впрочем, едва взглянула на них: удивить ее чем-нибудь было трудно. Чего у нее только не было!
Вдруг она заметила цветы. Я нарочно поставил их сзади, чтобы они не особенно бросались в глаза.
— А, — сказала она, — мой отец балует меня. Я ему скажу, что это нехорошо. Эти цветы стоят дороже всех этих вещей. Сказать нельзя, как они прекрасны, — прибавила она, пристально глядя на них.
Цветы действительно были очень хороши. Я никогда не видал ничего подобного.
— Они имеют совершенно неземной вид, — продолжала она, невольно забывая свой холодный, сдержанный тон. — Посмотрите, — говорила она, поворачивая их к свету, — разве они не прекрасны? Но все-таки я должна сказать отцу, что это нехорошо.
Я не сказал ей ничего. Я любовался ими, трудно было удержаться от восхищения.
Конечно, в конце концов она спросила бы меня, что было поставлено мной на этот стол. Но как раз в эту минуту прибыл ван дер Веерен — несколько раньше, чем мы ждали его.
— О дорогой, глупый папка, я буду бранить тебя, — закричала она. — Конечно, цветы прекрасны, и я очень люблю их, но все-таки ты не должен так баловать свою капризную дочку. Я помню, что ван Даален ни за что не хотел расстаться с ними, хотя ты давал ему почти баснословную сумму. Право, это нехорошо.
Старик засмеялся.
— Я не заслуживаю ни похвал, ни порицаний, дочь моя. Боюсь, что глупым оказался тут дон Хаим. Не правда ли? — спросил он, глядя на меня.
Я отвечал утвердительно. В глазах донны Изабеллы мелькнул какой-то огонек, но я не успел разобрать его значения. Было ли это неудовольствие против меня или против себя? Может быть, и то и другое. Этот огонек вспыхнул на мгновение, и ее отец, вероятно, даже не заметил его. Тут же улыбка появилась на ее губах, и она воскликнула:
— Как! Вы мне ничего не сказали об этом, дон Хаим? И она бросилась ко мне и поцеловала меня.
Эти поцелуи были хуже всего.
Вав дер Веерен смотрел на нас с улыбкой.
— Как вы устроили это? — спросил он меня. — Ван Даален, помнится, говорил мне, что он не расстанется с ними и за целое состояние. За ними ухаживала его недавно умершая жена, и потому эти цветы были ему особенно дорога.
Я этого не знал. Знай я это, я, может быть, не попросил бы эти цветы у него. И это было бы лучше. Но человек не может Знать всего.
— Хотел бы я знать, как вам это удалось, если это не секрет, — продолжал ван дер Веерен.
Я хотел было сказать, что это секрет, но передумал и ответил:
— Нет, это не секрет. Я не глупец, ибо не истратил на эти цветы ни копейки. Ван Дазлен был мне очень обязан. Когда я пожелал иметь эти цветы, он поспешил прислать мне их и, конечно, не принял за них никакой платы.
Мои собеседники сделались серьезны. Ван дер Веерен, без сомнения, понял, чем мне был обязан ван Даален. Не могу сказать, что думала в эту минуту его дочь.
Ван дер Веерен очнулся первым. Он опять стал весел и напустил на себя беззаботный вид.
— Видишь, Изабелла, — вскричал он, — что значит быть замужем за человеком, который имеет власть. Все мое богатство было бессильно, а дон Хаим написал строчку — и готово дело. Надеюсь, ты поймешь, как судьба благоволит к тебе.
— О, вполне, — отвечала она с улыбкой, от которой меня бросило в холод.
Она поставила цветы на прежнее место, как будто они жгли ей пальцы.
Через секунду ее обращение со мной стало опять нежным, как всегда в присутствии ее отца. Сегодня оно было еще нежнее, чем когда-либо, как будто она испугалась того, что на минуту сбросила с себя маску.
Были подарки и для меня: драгоценное кольцо от ван дер Веерена и кошелек для золота, связанный моей женой.
— У меня нет теперь своих денег, — очень мило говорила она, — и тебе придется довольствоваться моим рукоделием.
Хотел бы я знать, о чем она думала, когда вязала этот кошелек.
Я поблагодарил ее и поцеловал ей руку: недаром я родом из Испании — страны этикета. Поцеловать ее в губы я не мог, если б и хотел.
Когда вечером все ушли, я под каким-то предлогом прошел через комнату, где стояли цветы. Навстречу мне пахнуло холодом. Рядом со столом, на котором стояли эти тропические растения, было настежь открыто окно, в которое врывался холод декабрьского вечера. Неужели его открыли слуги? Но ведь я предупреждал их о растениях. Окно оставалось открытым до моего прихода, не долее, и это было сделано, очевидно, для того, чтобы показать, что все это устроено умышленно.
К утру цветы еще не завяли, ибо комнате было все-таки довольно тепло, но они уже никогда не поправятся от холодной струи, так предательски обдавшей их в течение нескольких часов. Они расцвели под тропиками, и воздух голландской зимы им не под силу!
Первым моим движением было закрыть окно и спасти цветы. Не их вина, что ван Даален оказался еретиком и что я не повесил его в то время, когда мог. Не их вина, что отношения между мной и донной Изабеллой были таковы, как я их описывал.
Я подошел к окну, хотел было закрыть его, но в последнюю минуту раздумал. Я подарил цветы ей, они принадлежали ей, и она осудила их на смерть. Пусть совершится ее желание, пусть цветы погибнут. Жаль, что я забрал их у ван Даалена, они напоминали ему о жене. Но что сделано, то сделано.
Я открыл окно настежь. Если они должны умереть, пусть умрут скорее.
Не знаю, что подумала донна Изабелла, войдя в эту комнату на следующее утро. Меня там не было. Но, вероятно, она поняла меня, ибо никто из нас ни разу не упомянул больше о цветах.
1 января 1573 года.
Новый год принес с собой новые вести, и не только вести. Сегодня утром, сидя за письменным столом, я услышал, как по площади скакала кавалерия. Я поднялся с досадой. Я не делал такого распоряжения и подошел к окну.
По площади от Брюссельских ворот двигался довольно сильный отряд. Я не мог определить хоть приблизительно его состав, ибо передо мной был только авангард, остальная часть была скрыта за поворотом. Среди офицеров ехал монах. Скоро увидим, что все это значит.
Глядя на них, я грустно улыбнулся: ничего хорошего это не предвещало. С другой стороны, меня должны были бы уведомить письменно о прибытии этого отряда.
Пока этот отряд не был еще хозяином города.
Войска остановились у ворот дворца. Из ворот быстро выбежал дежурный офицер и со всей покорностью, которую инквизиция сумела внушить заурядному испанцу, приветствовал священнослужителя. Он о чем-то поговорил с ним и вернулся в дом. Через несколько секунд в мою дверь кто-то постучал.
— Войдите! — крикнул я.
Дежурный офицер быстро вошел в комнату и сказал:
— Сеньор, прибыл с письмом от его светлости герцога достопочтенный отец дон Педро де Тарсилла. Он привел с собой полк Альвара де Лема.
— Отлично. Проведите его в галерею. Когда я освобожусь, я приму его в большой зале. Есть еще что-нибудь? — спросил я, видя, что тот, сделав поклон, мнется на месте.
— Прошу извинения, сеньор. Но если я верно понял его преподобие, он ожидает, что вы сойдете вниз и встретите его.
— Нет. Вы, очевидно, ошиблись. Я губернатор Гертруденберга, а не он. Потрудитесь это запомнить и исполняйте только те распоряжения, которые даются вам в установленном порядке. Теперь исполните то, что я вам сказал. А потом пришлите ко мне дона Рюнца и барона Виллингера.
Я не торопился и не спеша закончил свои дела. Выйдя из своей комнаты, я встретил дона Рюнца.
— Вы посылали за мной, дон Хаим? — спросил он.
— Да. Нам нужно принять гостей.
— Я видел их. Вы напрасно не предупредили меня о том, что они прибудут.
— Но я сам этого не знал.
— Вы не знали!
— Нет. Дон Педро де Тарсилла — приходилось вам когда-нибудь слышать о нам? — явился сюда в качестве уполномоченного инквизиции по делам веры с более или менее широкими полномочиями. Он ждет меня в галерее.
Дон Рюнц пристально взглянул на меня и спросил:
— Вы хотите быть с ним высокомерным?
— Да. Я нисколько не боюсь его.
— Вы слишком самонадеянны.
— Это правда. Но он гораздо меньше может повредить мне, чем воображает.
Дон Рюнц с изумлением посмотрел на меня, стараясь угадать смысл моих слов.
— Кто из офицеров сегодня в карауле? — спокойно спросил я.
— У Южных ворот — Альдани, у Речных ворот — де Кастро, на сменах — Валлехо и Кастилья. Во дворце — рота Квесады. Остальные, в том числе и немцы барона Виллингера, находятся на своих квартирах.
— Хорошо. Пусть Альдани вернется к себе на квартиру, а его место пусть займут каталонцы Альвареца. Квесаду нужно сменить, а дворцовый караул нужно заменить немцами. Люди Зурбарана и Гарции должны быть в вашем распоряжении на всякий случай. Могу я положиться на вас, дон Рюнц?
— Можете, дон Хаим. Я обязан вам жизнью. Но если возможно, я предпочел бы умереть как-нибудь иначе, чем встретить смерть на костре.
— Не бойтесь, дон Рюнц. Это можно устроить. Конец еще не так близок, как вы думаете. Но я не позволю шутить со мной. Что касается вновь прибывших войск, то постарайтесь, насколько возможно, рассеять их по всему городу. Когда вы сделаете все необходимые распоряжения, то мы примем достопочтенного отца, который, вероятно, ждет вас с большим нетерпением.
Я принял дона Педро де Тарсилла с особой торжественностью, окруженный всем моим штабом. Я не сделал ни одного шага ему навстречу, но ждал, пока он сам подойдет ко мне. Мне хотелось, чтобы мои офицеры сразу поняли нашу взаимную позицию. До сего дня между мной и королем стоит один человек — герцог Альба.
Дон Педро быстро оценил свое положение и с улыбкой подошел ко мне.
— Я привез вам письмо от его светлости, сеньор. Я послан затем, чтобы наблюдать за духовной жизнью этого города, за которой, по-видимому, не было достаточного присмотра. Мы уже встречались с вами, очень рад случаю возобновить наше знакомство, которое длилось не так долго, как я того хотел бы.
— Наши обоюдные желания, без сомнения, совпадают в этом случае, — отвечал я. — Добро пожаловать в Гертруденберг. Боюсь, что я заставил вас ждать. Если бы я был предуведомлен о вашем прибытии, то будьте уверены, что кто-нибудь из моих офицеров встретил бы вас у городских ворот.
Так действительно полагалось сделать. В Испании даже высшие сановники каждого города выходят навстречу инквизитору, но здесь не Испания.
Когда он слушал мою речь, какая-то тень пробежала по его лицу. Впрочем, она сейчас же исчезла.
— Мой отъезд был решен так быстро, что письмо едва ли могло бы прийти раньше моего прибытия. Это не беда, что при моем приближении не были соблюдены все формальности. Я не обращаю внимания на такие мелочи. Прошу вас не беспокоиться об этом.
Он ловко использовал ситуацию против меня. В Брюсселе сумели выбрать подходящего человека, и с ним нелегко будет иметь дело. Но они не знали, что я обеднел и что взять с меня больше нечего, а такие люди бывают опасны.
— Позвольте мне представить вам дона Альвара де Лема, — продолжал он. — Он командует вновь прибывшими войсками.
Я поклонился.
— Поздравляю вас, достопочтенный отец, с таким храбрым провожатым, который охранял вас от всяких опасностей в пути. Ваше имя мне немного знакомо, — продолжал я, обращаясь к дону Альвару. — Мне его не раз называли. Кажется, вы участвовали в сражении при Монсе?
Он в свою очередь поклонимся.
— Могу ли я смотреть на ваше войско как на усиление моих вооруженных сил? Я счел бы это большой честью. Или вы прибыли только в качестве конвоя достопочтенного отца? Мне хотелось сразу выяснить этот вопрос. Я не был расположен губернаторствовать в Гертруденберге вдвоем.
— Я ожидаю дальнейших приказаний от герцога, А пока я был в распоряжении достопочтенного отца, — сухо отвечал дон Альвар.
Дон Педро бросил на него быстрый взгляд, который не укрылся от меня. Альвар был еще слишком молод и слишком чистосердечен.
— Его конвой, а мои, стало быть, гости! — весело вскричал я. — Располагайтесь как можно удобнее, господа. Боюсь, однако, что лучшие квартиры уже заняты. В военное время все лучшее достается тому, кто является первым. Впрочем, это относится не к вам, а только к вашим людям. Вы же будете моим гостем в городском доме.
Он, по-видимому, был смущен, что я так распорядился им, но, не получая поддержки монаха, поклонился и принялся меня благодарить.
— Дон Рюнц, будьте любезны, позаботьтесь, чтобы войскам дона Альвара были отведены подходящие квартиры.
Он понял меня и сейчас же вышел.
— Я лучше сам позабочусь об этом. Не беспокойтесь, пожалуйста, — сказал дон Альвер, делая шаг вперед.
Я остановил его жестом.
— Дон Рюнц знает город, а вы его не знаете. Помочь ему вы, стало быть, не можете. Будьте уверены, он сделает для вас все, что будет возможно. Позвольте попросить вас подкрепить ваши силы после дороги, — продолжал я с беззаботным видом, обращаясь одновременно к дону Альвару и к его преподобию. — Вы, вероятно, проголодались после такого длинного перехода. Сюда, пожалуйста.
И без малейших проволочек я повел их в мои апартаменты мимо караула, который стоял у дверей.
— Позвольте рекомендовать вам, ваше преподобие, вот это вино, — сказал я, когда мы уселись за стол. — Это настоящий херес, у моей семьи там есть виноградники. Настоящий испанец сумеет оценить его.
С нами сидели также барон фон Виллингер и несколько моих офицеров. Разговор вскоре стал общим. Говорили о разных несущественных вещах.
Когда обед кончился, дон Педро сказал:
— Прежде всего я должен поблагодарить вас, сеньор, за гостеприимство, которое превзошло все, что мы могли себе представить. Но теперь я должен просить вас уделить мне несколько минут для частной беседы по делам государственной важности. Я уверен, эти господа нас извинят.
Я встал, а за мной встали и все другие.
— Як вашим услугам. Господа, прошу не обращать внимания на наше отсутствие, — прибавил я, обращаясь к своим гостям.
Я быстро переглянулся с бароном Виллингером. Он был неглупый малый и понимал положение вещей не хуже меня. Поэтому я мог быть уверен, что дон Альвар выйдет из-за стола только тогда, когда это не будет грозить мне какими-либо затруднениями.
Дон Педро де Тарсилла вместе со мной прошел в мой личный кабинет, куда я приказал подать еще бутылку хереса.
Когда мы уселись, его преподобие 4начал издалека:
— У вас хороший караул, сеньор. Ваши люди боятся вас хуже лютого врага. Дежурный у ворот офицер едва пропустил нас сегодня утром и хотел сначала испросить ваших приказаний Он согласился только после того, как я предъявил ему полученное мной распоряжение и указал ему на ответственность, которой он подвергался. Поздравляю вас, сеньор, что у вас такие дисциплинированные люди.
Я поклонился. Однако про себя я отметил Альдани, который в это утро держал караул у Южных ворот. Ему, стало быть, нельзя было доверять.
— Мне очень понравилось, как вы указали дону Альвару его место, — продолжал он, улыбаясь. — Он еще молод и придает себе слишком много значения. Надеюсь, этот урок пойдет ему на пользу.
— В Гертруденберге не может быть двух хозяев, — отвечал я, также улыбаясь. — Город слишком мал для этого.
Я сказал это с намерением, и дон Педро, очевидно, отлично понял меня.
— Надеюсь, это замечание не относится к области духовных дел? — вежливо спросил он.
— Конечно, ваше преподобие. Мы, светские люди, должны руководствоваться только фактами, а вы имеете возможность судить душу людей и отпускать грехи или наказывать сообразно вашим затаенным мыслям.
Говоря это, я имел в виду отца Балестера. Этим ответом мне хотелось вызвать дона Педро на разъяснения, которые осветили бы мне положение. Но ожидания мои не оправдались.
— Отпущение грехов — одна из благороднейших прерогатив святой церкви, — хладнокровно отвечал он. — К сожалению, церковь не может пользоваться ею так часто, как она желала бы. К несчастью, в Голландии в наши времена ее меры должны быть довольно суровы.
Я изучал дона Педро, пока он говорил. Это был высокий смуглый человек, почти моего роста, с красивыми чертами лица. У него орлиный нос и крепкий, красивый подбородок, который встречается на севере Испании. Лучше всего были его глаза. Они были не только широки и блестящи, как у большинства испанцев высших классов, но имели в себе какую-то скрытую силу, которая могла действовать на женщин. Церковь наложила на него свое клеймо, как и на большинство людей. Но легкая завеса, которую она набросила на его лицо, делает его еще более опасным. Только вокруг рта виднелись кое-какие линии, которые мне не нравились. Я думаю, что этот человек мог изменить до неузнаваемости все лицо — только не рот. Ему было лет сорок. Дон Педро де Тарсилл считался человеком способным, хотя и не очень разборчивым в средствах. Но кто теперь разборчив? Впрочем, его частная жизнь была безукоризненна, насколько, по крайней мере, она была известна.
Он был прислан сюда в качестве делегата инквизиции для заведования верой. В Испании мы бы называли его просто-напросто инквизитором. Но здесь он величался высшим комиссаром инквизиции. Хотят показать, что это нечто иное, чем инквизитор, закрывая глаза на то, что на самом деле это нечто в десять раз худшее. В начале беспорядков в регентстве Маргариты предпочитали употреблять этот титул, рассчитывая приостановить таким образом ход событий. Тогда обыкновенно присылали с этим титулом кого-нибудь из важных вельмож. До сих пор для этой должности не избирали простых испанских монахов. Ибо если есть что-нибудь, чего народ в Голландии боится до смерти, то это именно испанская инквизиция. Впрочем, и в самой Испании она также не пользуется любовью простого народа: эти инквизиторы совершили уже слишком много жестокостей.
Я удивляюсь, почему герцог нарушил в этом случае общее правило. Конечно, дон Педро давно уже живет в Голландии и надо было дать ему какое-нибудь назначение. Но все-таки это очень странно. Впрочем, это дело герцога, и миссия дона Педро, очевидно, направлена столько же против еретиков, сколько против меня, если не больше. В письме, которое предъявил мне дон Педро, говорилось, правда, только о духовных делах, но я не знал, нет ли у него каких-нибудь секретных полномочий.
— Судя по сведениям, которые мы имеем из частных источников, а также по вашим собственным донесениям, ересь, по-видимому, распространилась здесь с особенной силой. Поэтому меня послали сюда, чтобы сделать все, что будет возможно. Я особенно рассчитываю на вашу помощь, дон Хаим. Вы, конечно, действовали сообразно тем спискам, которые мы вам прислали и арестовали или, по крайней мере, отдали под надзор поименованных там лиц?
— О каких списках вы говорите? — смело спросил я. Его лицо потемнело.
— О списках, которые были приложены к полученному вами письму.
— Я не получал никаких списков. Я покажу вам письмо, чтобы вы могли убедиться сами.
И я взял пакет, из которого предварительно вынул эти проклятые списки. К счастью, это можно было сделать, так как о них в письме не говорилось.
Он пробежал письмо и устремил на меня испытующий взор.
— Это странно, — сказал он. — Человек, привезший это письмо, еще здесь?
— Нет. Я отослал с ним мой ответ. Разве этот ответ в Брюсселе не получили?
— Насколько я знаю, нет. Все удивлялись вашему молчанию.
— Я отправил свое письмо дня через два после получения этого. Отвечать мне, впрочем, было почти нечего.
— Какой дорогой поехал этот человек? — спросил он, размышляя.
— Обычной дорогой, вероятно. Я приказал сопровождать его до Тильберга, где кончается подведомственный мне округ. Не могу вам сказать, что с ним случилось потом.
На самом деле произошло следующее. Я приказал в нужный момент привести к себе посланца и стал разносить его за то, что одного письма будто бы не оказалось. Он клялся всеми святыми, что этого не могло быть и что он глаз не спускал с мешка, в котором были письма. Этому, конечно, я охотно верил, но продолжал настаивать на своем, грозя ему пытками, если он не скажет. Он бросился передо мной на колени, умоляя о пощаде и уверяя, что он ни в чем не виноват. В конце концов я как будто смягчился и ограничился только тем, что удалил его со службы, заявив ему, что я не могу больше полагаться на него. Ради жены и детей я дал ему денег и приказал ему убраться куда угодно, хоть к принцу Оранскому или самому черту, предупредив его, что если он когда-нибудь осмелится появиться в Брюсселе или здесь, то я прикажу его повесить.
Дон Педро, конечно, ничего этого не знал. Он стоял передо мной в полном недоумении, которое никак не мог разрешить.
— По временам мне казалось странным, что в полученном мною письме так мало сведений. Впрочем, нельзя быть в претензии, когда письмо идет из главной квартиры. Списки были длинны?
— Да, кажется, они были исчерпывающе полными. Во всяком случае в них были внесены имена еретиков, которые выделяются своим богатством и положением, словом, вожаков всего дела. На них нам указало одно лицо, вполне заслуживающее доверия.
Он хотел что-то прибавить, но удержался.
— Может быть, эти списки были вынуты в Брюсселе, — хладнокровно заметил я. — Шила в мешке не утаишь.
Дон Педро подумал с минуту.
— Как бы там ни было, — сказал он, — мы можем получить эти списки еще раз. Я могу послать за ними в Брюссель. Впрочем, может быть, и у меня найдется копия с них.
Я, конечно, был уверен, что найдется.
— Затем я убежден, — продолжал он, — что и вы не дремали. Вы известны как верный сын церкви. Вы, вероятно, и сами составили такие списки и даже, может быть, произвели кое-какие аресты.
— Нет, — отвечал я, пожимая плечами. — Начать с того, что здесь было много неотложных дел. Время военное. Затем вследствие этой несчастной ошибки отца Балестера весь город пришел в крайнее возбуждение и пришлось его успокаивать. Иначе богатые еретики — я не мог разузнать о них в один день — первыми спаслись бы бегством. И хотя моя власть ничем не ограничена, однако герцог, отпуская меня сюда, советовал мне действовать медленно и осторожно. Вы знаете его образ действий. Он нетерпеливо кивнул:
— Да, конечно, герцог — великий полководец и государственный муж. Но церковь не всегда может ждать. Мы отвечаем за каждую душу, которая гибнет вследствие нашей небрежности.
Тут опять проявилось то страшное лицемерие, против которого восставали мои чувства. Со временем я привык к нему, но в ту минуту оно вызывало во мне неописуемое отвращение.
— Ваша совесть должна быть чиста, ваше преподобие. Вы-то, уж, конечно, не упустили ни одного случая изловить и сжечь еретика и таким путем спасли множество душ.
Он взглянул на меня, но его лицо было непроницаемо.
— Что касается списков, — продолжал я, — то очень жаль, что они потеряны. Но было неблагоразумно доверять их обыкновенному курьеру. Ваша копия едва ли может пригодиться, ибо, если оригинал был украден, то лица, которых это касается, без сомнения, уже предупреждены. За последние две недели из города уехало очень много народу. Не прикажете ли еще стаканчик вина? Нет? Это настоящее вино и не горячит человека. Некоторых из них я, сказать по правде, и сам подозревал в принадлежности к новой религии. Те, которым нужно было уехать, без сомнения, поторопились это сделать прежде, чем замерзнут реки. Поэтому в моем последнем письме, которое, по-видимому, не дошло, я просил герцога дать мне инструкции, так как мне не хотелось брать на себя всю ответственность за преследования. Не получив ответа, я заключил, что герцог не желает, чтобы я что-нибудь предпринимал.
Дон Педро весь побагровел, пока я говорил это. Наконец он понял, что добыча окончательно ускользнула из его рук, а с нею и золото. Невероятно, чтобы он совершенно забыл о нем.
— Вы понимаете, что вы говорите? — хрипло спросил он.
— Вполне. Во всем этом виноваты ваши брюссельские порядки.
— Но вы могли бы сообразить и без особых приказаний, — вскричал он. Гнев, и разочарование взяли верх над его обычной осторожностью. — Какая польза в неограниченной власти, если вы не хотите пустить ее в ход? Вы могли бы…
— Дон Педро, вы не герцог Альба, чтобы указывать мне на то, что я мог бы, — холодно перебил я.
Самообладание вернулось к нему моментально.
— Прошу извинения, дон Хаим. Я не хотел сказать чего-либо обидного. Но вы понимаете, что для ревностного пастыря душ это великое разочарование.
— Конечно, я вам вполне сочувствую. Но что тут можно сделать? В конце концов Божья кара, несомненно, настигнет виновных.
Он опять искоса взглянул на меня. Но едва ли он мог прочесть что-либо на моем лице. Он уставился в пол и сидел несколько минут молча.
— Может быть, не все успели уехать, — сказал он наконец. — Ведь я прибыл сюда совершенно неожиданно. Я сначала попробую отыскать списки. Прошу вас приказать, чтобы никто не смел выехать из города без особого на то разрешения.
— Я сделаю это сейчас же, — отвечал я.
— Что касается остального, то я постараюсь сделать все, что могу. Такие списки никогда не бывают полны, и мы еще посмотрим. Может быть, вы знаете кое-кого, чье имя не внесено в них. А пока мне остается только благодарить вас еще раз за гостеприимство, дон Хаим.
С этими словами он поднялся.
— Наоборот, я должен благодарить вас, — отвечал я. — Надеюсь, что вы останетесь моим гостем, пока не подыщут дом, достойный вас и вашего сана. Позвольте рассчитывать, что вы окажете мне честь и будете обедать у меня. Графиня будет очень рада познакомиться с вами.
Он был изумлен:
— А я и не знал, что вы женаты.
— Я женился недавно — на дочери сеньора ван дер Веерена, первого бургомистра этого города, который с таким трудом удерживал в повиновении его жителей, пока я не прибыл. Он полуиспанец родом. Его мать была донна Изабелла де Гериандец и Виллар.
— Поздравляю вас, дон Хаим. Когда настанет время, я буду счастлив приветствовать графиню.
Я проводил его до комнат, которые отвел для него. Потом вернулся к себе в кабинет и остановился в раздумье. Невольно мои глаза обратились к окну, как со мной всегда бывает, когда я остаюсь один. Перемежающиеся свет и тени имеют для меня какую-то особенную прелесть.
Когда я смотрел в окно, луч бледного январского солнца вдруг загорелся над высокими темными домами. Воздух был довольно плотен, и дым, не будучи в состоянии подняться вверх, висел над крышами. Надо всем было серое небо. Такой вид и всегда-то был суров и мрачен, а сегодня в особенности. Но мне нравился этот вид, я любил его ради того, о чем когда-то мечтал у этого окна. И вдруг мне захотелось знать, будем ли мы вспоминать наши надежды и желания, когда все пройдет, будем ли мы сожалеть тогда, что они превратились в ничто.
Что касается сегодняшнего утра, то я храбро выдержал испытание. На сегодняшний и на ближайшие дни я оставался еще хозяином положения. Если у дона Педро и были поползновения низложить меня, предполагая, конечно, что он имел достаточные для этого полномочия, то сегодня он увидел, что это ему не удастся. Он умный человек и, без сомнения, понял, что ему выгоднее согласиться с моим объяснением, тем более что оно могло быть и истинным. И вот теперь он сидит в своей комнате, взвешивая свои шансы, посматривая на списки и ломая себе голову над вопросом, кто мог вырвать у него добычу. Пусть подумает над этим некоторое время. Когда он в конце концов догадается, — ибо обо всем можно догадаться, если хорошенько приняться за дело, — то все будет зависеть от его полномочий и честолюбия и… от меня, ибо охота за тигром — дело нелегкое. Правда, остается еще король. Но есть вещи, которые решаются прежде, чем его позовут рассудить их.
Увидим.
Я сделал все необходимые распоряжения относительно охраны ворот. После этого я пошел к донне Изабелле и попросил ее уведомить обо всем ее отца. Срок, который я дал, уже истек несколько дней тому назад. Если те, имена которых внесены в списки, еще не уехали, то они должны сделать это немедленно. До сегодняшнего вечера я сделаю для них все, что можно, но после этого я снимаю с себя всякую ответственность.
Вечером того же числа.
Обед кончился. Когда я представил дона Педро моей жене, он был изумлен. Я заметил, что он был поражен ее красотой. Сегодня она имела величавый вид. Что касается дона Альвара, то он просто ошеломлен. Он сразу готов был броситься к ее ногам. Он сидел слева от нее, а дон Педро — справа, на почетном месте. Оба они старались превзойти друг друга в любезности, но солдату было далеко до монаха, который был незаурядным человеком и в совершенстве владел искусством нравиться женщинам. Это был наш первый большой обед, и она великолепно сыграла свою роль хозяйки.
Дон Педро — человек неглупый. За обедом завязался спор о том, куда поместить помощника дона Альвара. Я разрешил этот вопрос холодно и авторитетно. Дон Альвар хотел было возразить мне, но дон Педро предупредил его:
— Мы должны просить вас, дон Хаим, извинить нас за беспокойство, которое мы вам доставили своим неожиданным прибытием. Удивительно, как вы сумели устроить нас всех в такое короткое время. Не могу не удивляться, как твердо и вместе с тем спокойно вы правите своим королевством. Учитесь у нашего хозяина, дон Альвар.
Это было сказано довольно ехидно. Но дон Альвар всегда испортит игру, слепо и без всяких колебаний повинуясь дону Педро, как хорошо выдрессированная собака, и показывая тем самым, что он послан исполнять приказания дона Педро — против меня, разумеется.
Дон Педро, несомненно, неглупый человек. Любопытная предстоит нам борьба.
10 января.
Вот уже десять дней, как дон Педро здесь. Я не знаю, насколько удалось ему накинуть мне на горло петлю. Несомненно, он хлопочет об этом, ибо для человека с его темпераментом, привыкшего к образу действии инквизитора, не может быть приятно занимать второе место, когда он мог бы оказаться и на первом. Некоторое время он, ввиду опасности, еще будет колебаться, но едва ли это продолжится долго.
Повторяю, мне неизвестно, насколько хлопоты его были до сего времени удачны. Мне приходилось довольствоваться созерцанием его улыбки, но она не говорила мне много. Он, со своей стороны, внимательно изучает глаза моей жены, но мне кажется, что этим его наблюдения не ограничиваются.
Моя жена держит себя по-прежнему. Ни малейшего намека на то, что она видит ту борьбу не на жизнь, а на смерть, которая происходит возле нее. Но она не может не знать этого, ибо в самый день приезда дона Педро я сообщил ей о данных ему полномочиях и просил ее быть осторожной. Я сказал ей все, что позволила моя гордость, и она должна была понять меня.
Сегодня утром я остался с ней вдвоем, и ее обращение стало, как всегда, вежливым и холодным, как лед. Но в присутствии моих гостей она довольно оживлена и весела.
13 января.
Маска, надетая доном Педро, непроницаема. Впрочем, после моей последней записи прошло всего несколько дней, а на все нужно время. Такая борьба в особенности требует всякой подготовки. Бывают положения, в которых нельзя спешить. В этом я совершенно согласен с доном Педро.
Он начал свои действия очень скромно, в ограниченном масштабе и в совершенно необычном духе. Ему удалось поймать человека, который громко читал своей семье Библию. За это многие были сожжены, но дон Педро довольствовался тем, что конфисковал его имущество и на некоторое время посадил в тюрьму.
— Человек этот был слишком прост и введен в заблуждение, — говорил дон Педро.
Он пошел еще дальше и дал денег жене и детям арестованного, чтобы удержать их от отчаяния.
Он произнес в воскресенье великолепную проповедь в церкви Святой Гертруды.
Мои офицеры, по крайней мере те, которые понимали по-голландски, слушали с разинутым ртом. Это действительно был образец красноречия, и даже на мою жену это произвело впечатление. Должно быть, дон Педро чувствует себя крепко на своем месте, если решается на такие вещи. Он отлично играет свою роль, и его лицо принимает апостольское выражение. Борьбы с ним, очевидно, не миновать.
15 января.
Сегодня в первый раз на губах дона Педро мелькнула злорадная улыбка, плохо вяжущаяся с апостольским выражением его лица.
Она была вызвана, конечно, не мной, но в подобных случаях нужно держать себя в руках, чтобы этого не мог видеть никто. Когда он прощался после обеда с Изабеллой, в его глазах мелькнул огонек тайного триумфа. Когда его глаза встретились с моими, этот огонек сразу погас, как будто его никогда и не было. Но я ясно видел его. И я знаю, что он теперь понял все и надеется извлечь из этого большую для себя пользу.
Присутствие Изабеллы придает еще больший азарт игре приятно воображать, что эта прекрасная и гордая женщина будет на коленях умолять пощадить жизнь ее мужа, а ты или согласишься, или отвергнешь ее просьбу, смотря по обстоятельствам. Желал бы я знать, как поступит Изабелла, если дело дойдет до этого впрочем, я надеюсь, что дело не дойдет до такой крайности.
Несколько позднее дон Педро нарочно зашел ко мне, чтобы переговорить относительно какого-то человека, которого арестовали за продажу недозволенных брошюр богословского содержания. Вследствие необычного образа действий, которого держался дон Педро относительно еретиков, доносы сыпались к нему, как из рога изобилия: не Бог знает каким грехом казалось заработать немного денег, донося на человека, если известно, что он отделается тюремным заключением на месяц я штрафом. Торговля запрещенными книгами является, вврочем, делом серьезным. А дон Педро предложил мне отпустить этого человека!
— Он был только орудием, — говорил он, — кроме того, он осознал свое преступление.
Конечно, осознаешь свое преступление, впереди видны пытки и костер.
— Неужели мы не можем отпустить его, дон Хаим? — спросил дон Педро. — Это не по правилам, я это понимаю. Но иногда снисходительностью можно сделать больше, чем строгостью и суровостью.
Это было довольно дипломатично со стороны дона Педро, но захватить меня врасплох было мудрено.
— Что касается души этого человека, то, конечно, в этом деле вы являетесь единственным судьей, и я не стану оспаривать вашего приговора. Но его преступление остается, и я обязан предать суду этого человека, если бы вы и отпустили его. Это дело получило теперь огласку, а закон требует в этом случае смерти. Я должен предоставить мудрости святой церкви решить, что лучше в подобных обстоятельствах — строгость или милосердие, хотя до сего времени она не очень-то была склонна к первой. Если я не ошибаюсь, в день вашего приезда вы сами говорили, что в своих мерах она, к сожалению, не может обойтись без строгости.
— Это правда, — отвечал он. — Может быть, без нее и нельзя обойтись. На вас это неприятно подействовало, дон Хаим. Но когда я вижу этих несчастных людей, которым приходится терпеть за грехи других, мне всегда бывает жаль их. Преследований избежать нельзя, но, мне кажется, нет надобности возбуждать их постоянно. Люди, занятые моим делом, обыкновенно слывут жестокими и очень часто это неверно. Вы, вероятно, были того же мнения обо мне, дон Хаим. Это я заключаю по некоторым вашим словам, сказанным в день моего приезда.
— Я считаю вас ревностным пастырем и продолжаю думать так до сих пор, ваше преподобие. Чувства, вами выраженные, делают честь вашему сердцу, и я желаю только заслужить ваше расположение, чем могу. Но в этом случае, к сожалению, я не могу уступить вам. Закон не оставляет для меня никакого выбора.
— Я боялся, что вы так и ответите мне. Ну пусть все идет своим чередом, — сказал он и простился со мной.
Было чрезвычайно забавно видеть дона Педро в роли адвоката, хлопочущего о помиловании. Мне удалось узнать кое-что о его прошлой жизни, и эта внезапная мягкость сердца показалась мне особенно интересной. Что касается торговца запрещенными книгами, то я не могу ему ничем помочь. Он не должен был позволять, чтобы его поймали так легко. Человек, занимающийся таким ремеслом, похож на человека, идущего на битву: ему может посчастливиться, но он может и встретить смерть. Это уж не моя вина. Хотел бы я знать, какие цели преследовал дон Педро, разыгрывая эту маленькую комедию.
Теперь уже довольно поздно. Неужели он не нашел против меня достаточно улик? После обеда он смотрел так самоуверенно. Может быть, ему надо преодолеть некоторые затруднения. Если бы ему удалось вкрасться в мое доверие, то это, конечно, облегчило бы ему его задачу. Впрочем, мне все равно — готов ли он или нет. Он ведет тонкую игру и предает себя в мои руки.
Через день или два он переезжает в собственное помещение. Теперь, дон Педро, судьба наша будет скоро решена.
16 января.
Судьба решена.
Сегодня после обеда я вернулся домой неожиданно. Пройдя через залу, которая вела в жилые комнаты, и раздвинув портьеры, отделявшие ее от ближайшей комнаты, я увидел мою жену, которая стояла у окна и смотрела на площадь, уже окутанную темнотой.
По своему обыкновению, я закрыл дверь очень тихо. Ковер заглушал звук моих шагов. Кроме того, я ходил легкой, бесшумной походкой — наследственной с материнской стороны походкой тигра, как говорили. Моя жена не слышала моего приближения и продолжала стоять у окна, глядя на умирающий день. Она стояла безмолвно, только ее губы шевелились. Мне хорошо был виден ее профиль, на который падал последний отблеск света. Я не хотел застать ее врасплох — к чему? — но в выражении ее лица было что-то такое, что заставило меня остановиться и затаить дыхание. Я не мог разобрать слов, которые она произнесла. Осторожно подвигаясь вперед, я подошел к ней почти вплотную, так что мог слышать то, что она шептала.
— На его гербе изображен тигр, — говорила она сама с собой, — и он сокрушит его, как сокрушил многих, как сокрушил меня. Я видела это по его глазам. Я должна желать этого, ибо я его жена. И эту цепь я буду носить до самого конца. Вся жизнь еще впереди, я так молода. Боже, помоги мне не молиться о смерти моего мужа.
И, прислонившись лбом к твердому, холодному стеклу, она упала на колени.
Я вышел так же бесшумно, как вошел, придерживаясь за стену, пока не дошел до двери. Тихо поднял я занавес и пошел в свою комнату. Пусть исполнится желание Изабеллы. Это не так уж и трудно. Время теперь военное. Сначала нужно, однако, привести в порядок некоторые дела. Но это не займет много времени. Может быть, она и права. Ибо бывают минуты слабости, которые можно искупить только смертью. Разве это невозможно? Но что же я еще могу сделать? Дон Педро будет мне очень благодарен. Он будет удивляться, почему тигр вдруг стал таким тихим и кротким.
18 января.
Дни идут так же, как и раньше. Дон Педро все наклоняется над креслом Изабеллы, а она смотрит на него по-прежнему. Дней через десять я смогу наблюдать за ними с моего места, пока не настанет всему конец.
Жаль, что нельзя теперь же расправиться с доном Педро, но я не должен предоставить моей беззащитной жене считаться с последствиями моего деяния. Имя, которое она носит, должно служить к ее защите, а не к гибели. Если я умру прежде, чем дон Педро предъявит мне свое обвинение, то мои родные достаточно влиятельны, чтобы оградить мою жену, хотя бы ради носимого ею имени. Дон Педро знает это так же хорошо, как и я.
19 января.
Сегодня его преподобие покинул мой скромный дом и переехал в свою собственную квартиру. Я рад этому, ибо теперь он уже не может постоянно изучать выражение глаз Изабеллы. Что касается дона Альвара, то я не обращаю на него внимания: он человек неумный.
Инквизитор — я могу называть его так, хотя сам он, быть может, недолюбливает это название — поселился неподалеку от городской площади — места своих будущих подвигов. Он как будто проснулся и принялся действовать. Когда я зашел сегодня в тюрьму, она, к моему изумлению, оказалась наполовину заполненной. Все арестованные — люди богатые, и улики против них неоспоримы, по крайней мере с инквизиторской точки зрения. Очевидно, дон Педро, если захочет, может быть мастером своего дела. Впрочем, при той системе, которая применяется инквизицией, это не особенно трудно. Всегда найдутся лица, которые не побрезгают стать предателями, тем более что церковь платит добросовестно и щедро. Раз пущенная в ход, эта штука становится чем-то вроде бесконечной цепи, звенья которой несокрушимы. Искусство, с которым они сотворены, сделало бы честь самому дьяволу.
Вот он схватил первую жертву невзирая на то, виновна она или нет. Ее вздергивают на дыбу и пытают до тех пор, пока она не сознается, в чем нужно, как относительно себя, так и относительно дюжины других лиц. Затем эту жертву бросают в тюрьму, неизвестно за что и по какому праву. Вот цепь уже захватила целую сотню людей. И, конечно, среди них всегда окажутся такие, которые не вполне слепы и послушны, как этого требует церковь, которые богаты и, может быть, прекрасны, если это женщины. Церковные каноны вбиваются в сердце каждого, словно железные гвозди, разделяя родителей и детей, мужей и жен. Все связи рушатся, если падет подозрение на кого-либо из членов семьи: дети считают себя тогда свободными от повиновения родителям. Жены перестают соблюдать обеты верности. Жена и дети такого человека, если он даже неповинен, изгоняются, как нищие, на них ложится клеймо позора. А когда сын делает донос на отца или жена на мужа, то они получают награду и наследство. Надо удивляться еще, если кому-нибудь удается избегнуть доноса.
Раз жертва попалась, для нее уже мало надежды: ни Божеские, ни человеческие законы не могут ее спасти, если не захочет того инквизитор. Конечно, можно жаловаться в Рим, если есть деньги и досуг! Но если и придет оттуда отмена приговора, то что в ней толку для человека, тело которого все изломано при пытках или уже начало гнить в тюрьме? Конечно, они могли бы защищать себя. Но как? Все улики и имена свидетелей скрываются от них. Принимается свидетельство любого негодяя. При таких условиях сам святой Павел едва ли ускользнул бы от обвинения.
«Пусть те, которые осуждены невинно, ободрятся, — говорит Франческо Пенья. — ибо они страдают за истину и получат пальму мученичества».
Воистину, если б у меня не было такой крепкой веры, я сам сделался бы еретиком. Но какое я имею право порицать? Разве я сам не пустил в ход эти средства, чтобы добыть себе жену? Мне кажется, что когда человек стоит уже в конце своей жизни и оглядывается назад, то он видит вещи в совершенно другом свете и, быть может, в более верном, но уже поздно.
20 января.
Время идет. Я довольно давно не вижу Изабеллу — неделю или, самое большее, дней десять. Странно, что я еще хочу видеть ту, которая с нетерпением ждет моей смерти. Но из всех странных вещей в жизни — любовь самая странная.
Сегодня утром мы сидели за столом после завтрака. Я смотрел на нее, ожидая от нее слова, которое могло бы смягчить наши отношения за эти последние дни. Это было, конечно, неразумно с моей стороны. Она как-то невзначай упомянула о доне Рюнце. Не знаю почему, но она не любит его. Она предпочитает Альдани, на которого нельзя положиться, — быть может, потому, что он, как итальянец, обладает такими мягкими манерами.
— Вы несправедливы к дону Рюнцу, — сказал я. — Вы вполне можете положиться на него. Запомните это.
Она взглянула на меня вопросительно.
— Солдат никогда не уверен в своей жизни, — прибавил я. — Вы можете вдруг оказаться одинокой.
Ни один мускул не дрогнул на ее лице.
— Хорошо, дон Хаим, я это запомню, — холодно отвечала она.
Я начинаю думать, что у этой женщины нет сердца.
Вечером прибыл к нам к обеду дон Педро — очевидно, не без задней мысли. Дон Альвар все еще остается у нас, тоже не без задней мысли. Я даже рад, что скоро всему этому наступит конец, ибо мне надоело видеть, как эти люди сидят за моим столом и как меняется моя жена, входя в комнату. Первые дни это была настоящая азартная игра, которая нравилась мне, потому что ставка была так велика. Но теперь результат виден уже заранее, и игра не вызывает более азарта.
Изабелла имеет странное влияние на людей. Обыкновенно она держит себя холодно и высокомерно, а подчас и оскорбительно. Но вдруг она улыбнется, и тогда ей все прощаешь. Даже самое оскорбление, нанесенное минуту тому назад, делается лишь удовольствием. Я замечаю, что ее чары действуют на дона Педро. Она действует на него бессознательно. Это опасная затея, Изабелла. Но при наших отношениях невозможно предостеречь ее от этого.
Я написал дону Рамону де Озунья и просил его приехать сюда. Я думаю, что он сделает это ради меня. Его присутствие и его положение будет достаточной охраной для моей жены.
23 января.
Сегодня было аутодафе — второе со времени моего прибытия в Гертруденберг. На этот раз оно было действительно совершено и притом по всем правилам искусства, не хуже чем где-нибудь в Испании.
Наши аутодафе не были многочисленны: двое были сожжены да двое повешены — всего четверо. Городок был невелик, и в это время мы не могли развернуться более пышно. Но обстановка была безукоризненна, зрелище было весьма назидательное. Среди жертв были два лица, которые были внесены в список и которые замешкались, несмотря на мое предостережение. Они, вероятно, не успели продать свои дома и товары, как им хотелось, и медлили, пока их не схватили. Теперь они уж не потребуют обратно ни своих домов, ни своих денег. Их сегодня утром передали мне для наказания с обычной просьбой о помиловании — пусть-де мой приговор не повлечет за собой смерть или пролитие крови.
На мой взгляд, это самое бесстыдное издевательство со стороны церкви, ибо горе тому представителю светской власти, который вздумает согласиться на эту просьбу! Но церковь просит о милосердии, и таким образом вся ответственность падает на других.
Я не знал об этих двух жертвах, пока сегодня утром мне не вручили список с именами. Впрочем, если бы я даже и знал, все равно я ничего не мог бы сделать. Всякое сопротивление с моей стороны только ускорило бы кризис. Внезапный переход дона Педро от кротости к суровости заставляет и меня держаться настороже. Несомненно, он знает все. От этих двух жертв он, конечно, сумел получить все сведения, которые ему были нужны. Он ведь не станет стесняться с пытками.
Вы не должны смотреть на меня с таким холодным презрением, донна Изабелла. Посмотрите на дона Педро. Кровь этих четырех несчастных падет не на мою голову, а скорее на вашу и дона Педро. Ваше желание должно быть исполнено. Если кроме одного, смерти которого вы желаете, пострадают еще некоторые, то вам об этом горевать нечего. За все надо расплачиваться. Не будь вас, положение создалось бы иное, ибо я готов был уничтожить дона Педро, если б даже это и внушало вам страх. Это было бы дьявольским делом — мне не хочется сознаваться в этом даже на этих страницах, но я уверен, что это мне удалось бы. И эти люди не пострадали бы. Как бы то ни было, теперь время уже упущено.
Дон Педро не только выискивает имущество, которое можно было бы конфисковать, но и арестует лиц, принадлежащих к разным классам населения — женщин, детей и даже бедных простолюдинов. Я не могу угадать его цели, но не такой он человек, чтобы делать что-нибудь без уважительных причин. Нужно будет позаботиться о том, чтобы бразды правления не ускользнули из моих рук раньше времени.
Сегодня бросилась передо мной на колени прямо на снег какая-то женщина, умоляя пощадить ее дочь. Сегодняшний день показал, что инквизитор принялся за дело серьезно.
— Вы спасли мадемуазель Бреголль, — кричала женщина, — вы можете спасти мою дочь. Она также невиновна и также прекрасна.
Женщина была в полном отчаянии, но я ничего не мог сделать для нее.
Не знаю, была ли донна Марион на сегодняшнем аутодафе. Я не видел ее со дня своей свадьбы. Навещая мою жену, она бывает у нас, когда меня нет. Мы неоднократно приглашали ее к себе, например, в Рождественский сочельник, но напрасно. Я слышал, что ее матери стало хуже. Не следует ли посоветовать ей поскорее покинуть Гертруденберг? Впрочем, дон Педро едва ли поднимет опять это дело после того, что случилось.
Все эта напомнило мне об отце Балестере, который как-то вышел было у меня из головы. Это дело также надо уладить окончательно. Но я не буду предъявлять его исповеди. Для донны Марион это не имеет значения, да и для меня также. Конечно, он сделал все возможное, чтобы погубить меня, но теперь его ухищрения кажутся пустяками и не стоит мстить таким людям, как отец Балестер.
24 января.
Вчера вечером, вернувшись домой, я застал дона Педро, который сидел с Изабеллой. Совершенное утром аутодафе, казалось, нисколько не омрачило их беседы. Дон Педро сказал, что он пришел переговорить со мной о кой-каких служебных делах, и так как они спешного характера, то он решился дождаться меня. Я был убежден, что ничего тут спешного не было и что с делами отлично можно было повременить до завтра. Я просил его отобедать с нами, на что он согласился.
Был вечер, такой же, каких бывало много, но мне все менее и менее нравилась его манера глядеть на мою жену. В его улыбке было что-то такое, чего я не мог определить, а на ее щеках играл какой-то странный, лихорадочный румянец. Ни одной минуты, впрочем, я не мог бы оскорбить ее подозрением, что она забыла, кто она.
Надеюсь все услышать завтра от дона Рамона. А если мне не суждено услышать, то да поможет мне Бог!
25 января.
Дон Рамон не может приехать. Когда мое письмо пришло, он уже уехал в лагерь под Гаарлем. Получив известие об этом, я целый час сидел за своим столом, устремив взор в одну точку и видя перед собой только одну страшную вещь: времени оставалось уже немного. Сегодня я заметил некоторые признаки, относительно которых нельзя ошибиться. И мысль, от которой я содрогнулся, когда она пришла мне впервые, за последние дни приняла все более и более осязательную форму, хотя я пытался прогнать ее от себя. Теперь она предстает передо мной во всем своем ужасе, и от нее уже нельзя отделаться.
«Для Бога нет ничего невозможного» — вспомнились мне слова проповедника.
Отче, если это возможно, да минует меня чаша сия.
26 января.
Сегодня рано утром я пошел к реке, чтобы посмотреть, каков лед. У меня была еще слабая надежда отправить Изабеллу вперед прежде, чем наступит конец. По сухому пути я не могу ее отправить. Вся страна к северу объята войной, и лишь с помощью сильного отряда можно было бы пробиться в Лейден, Гуду или какой-нибудь другой город, который держит сторону принца Оранского. Впрочем, если бы даже этого и не было, то все равно трудно удержать что-нибудь в тайне от инквизитора. Ее схватили бы и вернули назад. Самый факт бегства послужил бы доказательством ее принадлежности к ереси.
При речном пути было бы другое. Она с отцом смело могла бы добраться до Утрехта, заметая за собой все следы, а отсюда в Англию или куда-нибудь в другое место. Но этого нельзя было сделать, лед еще крепок и, по-видимому, продержится еще несколько недель. Зима чрезвычайно сурова в нынешнем году по всей Голландии. Рейн местами очистился, но до него добраться нелегко.
Дело, о котором я говорил, нужно сделать. Я молился, чтобы чаша сия миновала меня, но моя мольба осталась без ответа. И я, не молившийся годами и теперь вспомнивший о молитве только под влиянием страшной муки, не мог, конечно, роптать на это. Я пойду своей дорогой, но с головой, упавшей на грудь. Ибо хотя человек, носящий одинаково испанское и голландское имя, и может считать себя свободным от присяги на верность, однако эта верность королю была в продолжение целых веков традицией в моем роду, и мне первому придется нарушить ее. Я надеялся встретить смерть с высоко поднятой головой, но этого-то и не будет. Плохо придется и мне, и дону Педро.
Того же числа ночью.
Сегодня вечером дон Педро опять был у нас в гостях. Я сам пригласил его. Как и в тот день, я запоздал, и он пришел раньше меня. Когда он встал, чтобы поздороваться со мной, опять на его губах была та же странная улыбка, и опять румянец играл на щеках моей жены. За обедом в его поведении чувствовалось какое-то облегчение, как у человека, который освободился от большой тяжести и теперь уверен в самом себе. Когда после обеда мы сидели вокруг камина, он пристально взглядывал на Изабеллу. Когда я привстал на минуту и сделал вид, что отвернулся, я заметил, что он осматривал ее взглядом знатока, оценивая по всем статьям, как человек, покупающий какую-нибудь вещь и желающий удостовериться, что она стоит своей цены.
Все готово на завтра. Но я подожду еще день. Может быть, Господь совершит чудо.
27 января.
Не буду больше ждать. Приятно иметь дело с таким искренним и набожным человеком, как дон Альвар. По нему одному можно узнавать свое время, как по часам на колокольне Святой Гертруды.
Сегодня я предпринял обход войск, инспектируя свою гвардию. Я находился недалеко от Речных ворот, когда до моих ушей донесся шум озлобленной толпы. Я быстро двинулся вперед. Крики и ругательства стали доноситься явственнее. Слышно было, как камни ударялись о солдатские доспехи. Я завернул за угол и увидел, как посередине улицы люди дона Педро тащили арестованных — старика и двух девушек. Впереди, загораживая им дорогу, вздымались яростные волны народа, выкрикивавшего угрозы и ругательства. Тут были главным образом женщины и дети: мужчины были на работе. Их было очень много на реке, а солдат было мало. Никакой опасности, впрочем, для них не было. Латы были на них, а испанские солдаты привыкли сражаться и пробивать себе дорогу и при худших условиях.
Такие моменты неприятны и действуют на нервы.
Камни продолжали сыпаться под аккомпанемент брани и проклятий.
— Псы кровожадные! Собаки инквизиции! — вопили женщины. — Вы мужчины, и не стыдитесь такого гнусного дела! Мужчины — и боитесь нас, женщин. Трусы и мясники!
Посылался град таких же мало приятных эпитетов. Офицер, командовавший отрядом, обнажил шпагу и бледный, как полотно, стоял перед толпой, не зная, что делать. В самом деле, положение было не из тех, когда испанскому офицеру можно было бы гордиться.
В этот момент я услышал гул мерных шагов: появился отряд моих солдат, взятых от Речных ворот доном Альваром, который вместе с несколькими своими солдатами шел во главе. Не более пятидесяти шагов отделяло их от толпы, когда дон Альвар выхватил свою шпагу и скомандовал:
— Пики вниз! Вперед!
Это было бесполезной жестокостью. В толпе, как я сказал, мужчин было очень мало. Слугам инквизиции пришлось пережить скверную четверть часа, но это было для них делом обычным.
— Стой! — крикнул я, выходя вперед и став впереди войска, приготовившегося к нападению.
Они сразу остановились.
Дон Альвар был очень удивлен, узнав меня.
— Сеньор! Я уже отдал приказание, — заговорил он сдавленным голосом. — Обстоятельства, как изволите видеть, оправдывают его.
— Насколько я знаю, дон Альвар, вы еще не губернатор Гертруденберга, — сказал я вежливо. — Место это еще не свободно.
Он покраснел:
— Сеньор, взгляните на эту толпу. Они разорвут людей дона Педро и освободят арестованных. Чтобы предупредить это, я привел от ворот подкрепление.
— Стыдитесь, дон Альвар! — воскликнул я. — Тридцать вооруженных солдат — и толпа женщин. Пусть они делают свое дело.
— Вы не очень ревностны к делу святой церкви, сеньор, — заметил он со скверной усмешкой. — Итак, вы не разрешаете вашим людям атаковать эту толпу!
— Толпу женщин — нет!
— Отлично. Тогда я знаю, что мне делать с моими людьми. Я не позволю освободить этих арестованных. Вперед!
— Дон Альвар, предупреждаю вас, что если вы сделаете хоть шаг, я арестую вас со всеми вашими людьми. Здесь командование принадлежит мне.
Он не обратил внимания на мои слова.
— Вперед! — скомандовал он.
— Капитан Квесада, — крикнул я повелительно, — арестуйте дона Альвара де Лема и всех, кто осмеливается не повиноваться моим приказаниям.
Это заставило дона Альвара опомниться. Он сообразил, что зашел слишком далеко и что ему невыгодно доводить дело до конца, имея своих шесть солдат против моих двадцати пяти. Кроме того, он, очевидно, смекнул, что дон Педро не похвалит его за то, что он преждевременно раскрывает их карты.
Он отступил назад. Лицо его было искажено гневом.
— Я не хотел доводить вас до такой крайности, сеньор, — проговорил он. — На этот раз я повинуюсь. Но ответственность за все происшедшее падает на вас. И будьте уверены, я этого не забуду.
— Буду вполне уверен, дон Альвар, — холодно отвечал я.
Он ушел, забрав с собой своих людей. У меня мелькнула мысль задержать его. Но ведь иметь врагом такого нетерпеливого, прямолинейного человека, как дон Альвар, чрезвычайно выгодно. Кроме того, я и не мог бы произвести ареста. Мои люди сделали бы это охотно, ибо мой голос, за которым они не раз следовали на поле кровавых битв, до сих пор сохраняет над ними власть, которую не легко сбросить. Но капитан Квесада двинулся с неохотой, видимо, тяготясь моим приказанием. Я увидел, что с этого времени я не могу полагаться на своих офицеров. Им, очевидно, сообщили по секрету, что дни моего правления сочтены. Если об этом знал даже Квесада, относительно которого могли быть опасения, что он предупредит обо всем меня, то, конечно, это сообщено и всем другим. Дон Педро продвигался вперед быстрее, чем я предполагал.
— Отправляйтесь обратно к вашему посту, — сказал я Квесаде. — Я пойду один и переговорю с народом. Я не боюсь их.
И, презрительно повернувшись к нему спиной, я пошел прямо к толпе, которая с молчаливым любопытством наблюдала за всем происходящим.
— Послушайте. — крикнул я, — вы только ухудшаете дело. Вам известно что, управляя вами, я старался действовать милосердно, где только это было можно. Расходитесь спокойно по домам, а я подумаю, как тут быть.
— Дон Хаим, — добрый человек, — сказал чей-то голос в толпе. — Да здравствует дон Хаим!
— Но он уже не губернатор! — закричал другой.
— Он уже ничего не может сделать, а мою дочь сожгут! Не могу же я стоять и смотреть на это! — кричал кто-то.
— Мой отец! Моя дочь! — раздалось у меня над ухом.
— Послушайте! — начал я опять. — Пусть они спокойно идут в тюрьму. Обещаю вам, что никакого вреда им не будет. Это обещаю вам я, дон Хаим де Хорквера.
Я мог обещать им это. Решение мое созрело.
Сначала они, было поколебались, но затем постепенно стали расходиться и освободили дорогу для арестованных и сопровождавшего их конвоя.
— Вы можете теперь идти вперед без всякого страха, сеньор, — вежливо сказал я офицеру конвоя. — Весьма сожалею о случившемся здесь с вами. Но ведь они — народ необразованный и не особенно вежливы с иностранцами. В своем невежестве они ропщут на то, что их дочерей сжигают, не понимая, что в этом — единственное средство спасти их душу. Поэтому они совершенно напрасно впадают в гнев и не стесняются ставить вас в столь неприятное положение. Но сознание того, что все это произошло к вящей славе Божией, должно служить вам утешением в вашем деле. Без этого его можно было бы счесть неблагодарным для человека вашего происхождения и положения.
Офицер — молодой человек из хорошей семьи — покраснел до корней волос.
— Мне было так приказано, сеньор. Сам я не добивался этого поручения. Если я колебался, то не из страха перед толпой, а потому, что в ней были женщины.
— Очень рад слышать это. Это делает вам честь. Что касается остального, то со временем вы ко всему этому привыкнете. Тут нужна только привычка. Хотя под старость это, может быть, и наскучит вам, и вы сделаете какую-нибудь очень умную или очень глупую вещь, смотря по характеру. Честь имею кланяться.
Не знаю, вполне ли он понял меня. Но он, видимо, неглупый и порядочный малый, и жаль, что для него не нашлось лучшего дела.
Я отправился к барону фон Виллингеру.
Приближался конец.
Часть вторая
правитьГертруденберг. Сентябрь 1573 года.
Не было до сих пор мужества опять взяться за этот дневник. Может быть, моя гордость не давала мне возможности открыть его, пока я не получу возможности сказать, что задача, мной себе поставленная, исполнена. В настоящее время она исполнена, но поздно. Ни для меня, ни для других это не принесло пользы.
Многое успело перемениться. Католический священник уже не служит обедню в алтаре церкви Святой Гертруды и святые удалены из тех уголков, в которых они чувствовали себя в безопасности в течение целых веков. Сама Святая Гертруда не нашла себе приюта в собственной своей церкви. Как-то пусто и неуютно в церковных приделах без этого воинства, которое наполняло темную пустоту жаром и верой.
Замолкли навсегда звуки торжественных гимнов, святые стены отражают теперь слащавые звуки гимна Маро, те самые, которые я когда-то, на другой день после моего приезда, слышал в маленькой часовне за городом. Вышитые облачения и епитрахалии уничтожены, и теперь священник держит речь перед своей паствой в простом черном одеянии, соответствующем важности его миссии. Суеверия многих веков изгнаны, и новому веку предоставлена свобода создавать новые на развалинах старых. Но какое мне дело до всего этого?
«Да будет воля Твоя», — говорил священник в церкви, но я еще не научился повторять это. Что же мне остается сказать?
За последнее время не заглядывал в эти записки и не думал, что когда-нибудь открою их опять. Я надеялся, что белые руки моей жены перевернут когда-нибудь эти листы и что она найдет в них что-нибудь в мою защиту, когда меня уже не будет в живых. Но вышло иначе. Конец настал в тот самый час, который я предвидел, и был ужасен.
Я, который хотел расплатиться за все, уцелел против моей воли, уцелел, конечно, только физически. В других отношениях я, видит Бог, пострадал жестоко.
Теперь я хочу занести все в этот дневник, пользуясь разрозненными, поспешно набросанными заметками. Они лежат на столе передо мной, ожидая, когда я прочту их в последний раз и уничтожу. Но и без них я отлично помню все, как будто это произошло вчера. Если б я даже и захотел забыть все случившееся, я не мог бы этого сделать.
Дело было уже к вечеру, когда я написал последнюю строчку. Около пяти часов, в полумраке сидел я за своим письменным столом. Отложив в сторону перо, я старался собрать свои беспорядочно толпившиеся мысли. Когда человек любит и дает себе жить всего три дня, то в иные минуты мысли его оказываются в расстройстве, и нужны нечеловеческие усилия, чтобы привести их в порядок.
Вдруг сзади меня послышался легкий шелест, похожий на шелест шелкового платья. Я поднял глаза. Передо мной стояла моя жена!
Кровь бросилась мне в голову, ибо никогда еще не приходила она в мою комнату. На ней был туалет для приема гостей, которых я пригласил на вечер, хотя самому мне было не до приема. На ее лице играл свет, бросаемый пламенем свечей. Ее шея и руки были открыты. На шее у нее красовалось ожерелье, подаренное моей матери в день ее свадьбы императором Карлом, которое я несколько недель тому назад дрожащими руками надел на мою жену.
Сначала я не знал, что подумать об этом визите, но, взглянув на нее еще раз, понял, что не из любви пришла она сюда. Лицо ее было бледно, глаза горели, грудь волновалась.
— Я не знала, что вы имеете обыкновение нарушать ваше слово, дон Хаим. Впрочем, виновата. Мне не было дано точного обещания, но я была так наивна, что вообразила, будто оно было дано. Я не подозревала, что ваши понятия о чести так отличаются от наших.
Я вскочил в ярости и отчаянии.
— Что случилось? — закричал я. — С ума вы сошли, что ли?
— Сошла с ума! Наоборот, я теперь только взялась за ум. Как жаль, что это произошло так поздно.
Величайшим усилием мне удалось вернуть себе хладнокровие.
— Прежде чем оскорблять меня, будьте добры объяснить, в чем дело?
— Вы хорошо умеете притворяться невинным. Но, поверьте, теперь это вам уже не удастся, — сказала она, глядя на меня с гордым презрением.
— Что вы хотите этим сказать? — хрипло спросил я. — Если сегодня схватили нескольких несчастных, то я ничем, не мог помочь им. Вы отлично знаете, что в делах этого рода я уже ничего не могу сделать, что моя власть — вопрос, быть может, нескольких часов. Но этим последним жертвам придется пострадать меньше, чем другим.
Она не обратила внимания на мои последние слова.
— Вы очень хладнокровно говорите об этих нескольких несчастных. Конечно, вам к этому не привыкать — я это упустила из виду, — но в числе этих несчастных находится и мой отец.
— Ваш отец! — крикнул я в ужасе.
— Будьте искренни хоть раз в жизни. Так будет лучше. Я стиснул зубы. Надо было сохранять спокойствие. Если я не сдержу себя и поддамся гневу, то никогда не узнаю истины. А это было важнее всего, ибо подходило мое время.
— Ваш отец! — повторил я. — Его взяли в тюрьму сегодня днем?
— А, теперь мы начинаем понимать друг друга. Вы могли бы избавить меня от вступления. Как я была наивна! Дон Педро вчера сказал мне, что он глубоко скорбит о том, что ему приходится сделать нечто такое, что заставит меня страдать, но что, к несчастью, у него нет выхода. Я поняла, что он пришел предостеречь меня. Но я вообразила, что его слова относятся к какому-нибудь аутодафе. Правда, когда я предложила ему какой-то вопрос, он как-то странно посмотрел на меня и сказал: «Поверьте мне, графиня, следователи оказались гораздо рьянее, чем я бы желал». Он что-то еще говорил, но я не обратила внимания. Возможно, что Господь тронул сердце даже инквизитора, нужды нет — каким образом. Но я все еще не понимала. Когда же сегодня произошла эта невероятная вещь, меня как громом поразило, и я теперь еще не вполне понимаю. Я была уверена, ведь вы мне обещали, что мой отец будет в безопасности. Господь видит, что и я кое-что сделала, чтобы добиться этого обещания. Я схватилась руками за голову и думала, думала. Потом я послала за доном Недро. Он явился немедленно и рассыпался в извинениях. Он повторил, что у него не было иного выхода, ибо донос был передан ему от имени короля. Он предложил мне обратиться к вам. Он даже пытался оправдать вас, уверяя, что вы, как ревностный католик, ставите дело церкви выше всяких других соображений. Вы — ревностный католик! Вы, не верящий ни в Бога, ни в дьявола! Дон Педро был глубоко взволнован, расставаясь со мной. И клянусь, если б я была в состоянии, я бы пожалела скорее его, чем вас, хотя он инквизитор и испанец.
— О. как я была наивна! — гневно вскрикнула она, топая ногой. — Как наивна! Еще вчера я могла бы спасти моего отца. Но никогда, никогда я не думала, что человек может быть так низок, так бесчестен. Й вот такой нашелся — мой супруг! Неужели вы не могли захватить его деньги каким-нибудь иным образом? Неужели вы не обладаете мужеством настолько, чтобы открыто совершить преступление и открыто, по-разбойничьи ограбить его? А я — я еще раскаивалась в том, что сказала вам в тот день, когда вы явились ко мне с предложением!
Она визгливо рассмеялась.
— Только подумать, что я отдалась такому человеку и что он владеет мной!
Она закрыла лицо руками. Потом вдруг отняла их и сжала на груди, которая волновалась, как будто силясь разорвать шнуровку.
— Этого я не могу перенести, — вскричала она. — Никогда я не могла представить, что в мире есть что-нибудь более позорное.
Молча и неподвижно стоял я перед ней, ошеломленный этим потоком слов. Когда я заговорил, гнев мой уже потух, и во мне была одна тоска, тоска смертельная.
— Донна Изабелла, — сказал я, — можете вы спокойно выслушать меня?
— Спокойно! Вы слишком многого требуете. Но мой позор так велик, что он едва ли может увеличиться от того, что я вас выслушаю.
— Отлично. Теперь, бедная, обманутая женщина, выслушайте меня. Клянусь вам всем, что есть для меня самого святого, что-то, что вы думаете обо мне, неверно. Если б это было так, то для чего бы мне давать возможность ускользнуть остальным пятидесяти? Ведь они также богаты.
— Я не знаю, сколько они заплатили вам, — презрительно отвечала она.
Я сдержал себя.
— Хорошо. В таком случае почему же я не арестовал вашего отца раньше. У меня была полная возможность для этого, ибо я с первых же дней знал, что вы и ваш отец — еретики.
— Вы просто хотели поделиться добычей. Но король, очевидно, отказался от нее в вашу пользу, ввиду особых обстоятельств в этом случае.
— Вы хорошо затвердили урок. Но если бы я был тем, чем вы меня считаете, то зачем же мне было дожидаться приезда дона Педро? Это он переполнил все тюрьмы и отправил столько жертв на костер, а не я.
Ответ был у нее наготове.
— Это он, а не вы? — ядовито заметила она. — Разве он не просил вас отпустить книгопродавца? Разве вы не отказали ему в этом?
Теперь я наконец понял политику дона Педро.
— Ну а других? — возразил я, разгорячившись. — Женщин, детей?
— Разрешите мне лучше не отвечать на этот вопрос. К стыду моему, я ваша жена, но я отказываюсь от всяких прав жены и не имею ни малейшего желания входить в рассмотрение этих дел.
Я думал, что сойду с ума. Все доводы разбивались о ее уверенность в своей правоте, как об скалу. Я сделал последнюю попытку заставить восторжествовать истину.
— Я не стану возражать на ваши слова, но расскажу вам, как все это произошло. Когда вы выслушаете все, вы можете верить мне или не верить. Это дело ваше. Теперь слушайте. Отпустив этих пятьдесят человек, я навлек на себя подозрение герцога. Мог сойти с рук случай с отцом Балестером, но не это. Вы восстаете всегда против нетерпимости, и вы должны это понять. Дон Педро прислан сюда посмотреть, что здесь делается. Ему даны полномочия низложить меня, если он найдет это нужным. Он в восторге от этого, потому что вы очаровали его. Он не мог действовать быстро, потому что ему надо было сначала заручиться содействием моих офицеров. Кроме того, тут были и вы. Ему нужно было прежде всего обмануть и провести вас, ибо ему хочется сделать вас своей любовницей. Я же равнодушно смотрел на все до сегодняшнего дня, ибо однажды, стоя у окна и глядя на умирающий день, вы прошептали одну молитву. Я слышал ее и хочу доставить вам удовольствие. Вам пришлось несколько обождать, ибо тогда я еще не успел приготовиться к этому. Сегодня вы получили бы это удовлетворение. Но я еще не ослеп и не могу теперь поступить так, как хотел было раньше. Я наблюдал за глазами дона Педро и видел румянец на ваших щеках. Однако я не оскорбил вас подозрением, что этот человек что-нибудь значит для вас. Я и теперь не сделаю этого, несмотря на то, что вы только что здесь сказали. Но я должен принять другие меры, чтобы оградить вас от этого человека, о котором вы столь высокого мнения. Это будет очень трудно для меня. Это будет равносильно измене, и я буду первым в своем роду, который изменит своему королю ради женщины. Но я пойду на это. Не бойтесь, вы и ваш отец будете свободны. Он получит свободу, и через три часа вы будете говорить с ним. Все это я говорю вам не для того, чтобы вас растрогать, — для этого прошло уже время, — но потому, что это правда. Кроме того, я не знаю, чем еще я мог бы убедить вас.
Ни один мускул не дрогнул на ее лице, пока я говорил.
— Я вам не верю, — холодно сказала она. — Все, что вы сказали, очень хорошо и благородно, слишком благородно для вас. Я и не знала, что вы при случае умеете и подслушать.
— Хорошо. Незачем теперь зря тратить слова. Время не ждет, и речь идет о жизни и смерти. Я скажу вам вкратце все, что вам нужно знать. Я возьму войска, на которые могу положиться, и освобожу арестованных. Затем мы силой проложим себе путь к воротам. Если они окажутся закрытыми, я возьму их приступом. Завтра мы будем на Рейне, а через день в Лейдене. После этого вы и ваш отец можете ехать, куда вам будет угодно. Теперь переоденьтесь в другое платье: приема у нас сегодня не будет. Моим гостям придется идти на прием к кому-нибудь другому. Прошу вас как можно скорее уложиться. Возьмите с собой только драгоценности и вещи, которым вы придаете особую цену, и ничего больше. Вы можете купить снова все, что вам понадобится.
Одевайтесь потеплее, ехать по льду будет очень холодно. Теперь идите. Я зайду за вами через час, не позднее. Но если вам дорога жизнь вашего отца, не говорите ничего никому, даже вашей служанке. Ступайте! — прибавил я хриплым голосом. — Чего же вы ждете?
— Я не пойду отсюда, — отвечала она. — Вы хотите удалить меня. А когда я вернусь, мой отец будет убит, ограблен и отнят у своей собственной дочери. Я никуда не поеду из Гертруденберга.
— Изабелла, — начал я кротко и терпеливо, как обыкновенно говорят с больным капризничающий ребенком, — выслушайте меня. Что можно сделать сегодня, того нельзя уже будет сделать завтра. Я склонил на свою сторону людей барона фон Виллингера ценой всего, что у меня было в этом мире. Их достаточно, и они сумеют провести нас ночью.
Но завтра будет уже поздно. Впрочем, я позабыл, что вы не верите мне. Но верите вы мне или нет — не думайте, что вам удастся поднять горожан. В один день этого сделать нельзя. Но если бы даже и могли это сделать — все же это не годится. Горожанам не сравняться с опытными солдатами, буду ли командовать я или дон Альвар. В этом случае дон Педро не захочет, да и не в состоянии будет помочь вам, что бы он вам ни обещал. Город будет разгромлен, ваш отец погибнет, а вы окажетесь в объятиях дона Педро или на дыбе, а может быть, и там, и там.
— Пожалуйста, не запугивайте меня, — холодно возразила она. — Я сумею постоять за себя лучше, чем это было до сих пор.
Я постарался овладеть собой и сказал:
— Обещаю вам самым торжественным образом, что сегодня же ночью освобожу вашего отца и выведу его и вас из Гертруденберга без всякого вреда для вас. Обещаю вам, что через два дня вы будете совершенно свободны от всяких уз, которые нас с вами связывают. Но — пожалейте хоть самое себя — не создавайте напрасно новых осложнений в моей и без того уже трудной задаче. Изабелла, дорогая моя, неужели ты не можешь поверить мне! — спросил я, упав перед ней на колени.
Она взглянула на меня, как на грязную собаку, и брезгливо подобрала свои юбки.
— Дон Хаим, — промолвила она тоном, отнимавшим всякую надежду, — ваши обещания обыкновенно бывают лживы. Мне говорили, что их нужно понимать в двух смыслах. Вспомните обещание, данное вами графине де Ларивардер!
Пока она говорила, я медленно поднимался с колен. При последних словах я, как ужаленный, отскочил от нее в сторону.
— Наконец-то я поразила вас как следует.
— Да, вы поразили меня, но не тем, чем предполагаете. В этом указанном вами случае я действительно виноват, хотя, слава Богу, не настолько, как вы думаете. Дон Педро — ловкий человек, и я не могу не признать его талантов.
— Дон Педро даже не знает об этом. Об этом рассказывал как-то вечером один из офицеров Лемы, больше в похвалу вашей хитрости, чем в осуждение вас. Он не сообразил, что я могла слышать его слова. Когда дон Педро заметил меня, он сделал ему знак, но было уже поздно. Так как я не знаю, что у вас на уме на этот раз, то предпочитаю просто не верить вам.
Начинало уже смеркаться.
— Все равно, — произнес я сквозь зубы. — Если вы не хотите сделать этого добровольно, то я обойдусь и без вашего согласия.
И прежде чем она успела сообразить, я схватил ее в свои объятия и отнес в ее комнату. Она, конечно, сопротивлялась, но я обладал большой силой и сопротивление было бесполезно.
— Переоденьтесь здесь и укладывайте свои вещи, — сказал я, посадив ее в кресло. — Если вы не будете готовы, когда я вернусь, то я возьму вас с собой в том виде, в каком застану.
— Выйдя из комнаты, я запер за собой дверь и ключ положил в карман. Это была одна из отдаленных комнат и имела один выход. В замочную скважину я всунул кинжал, так что она никак не могла отпереть дверь, если бы даже у нее оказался другой ключ.
Придя в свой кабинет, я остановился и задумался, припоминая ее слова, взгляды, жесты. Какое-то странное чувство слабости, странное желание покоя, которого я раньше не испытывал, охватило меня. Но не пришло еще время для покоя. Я медленно подошел к буфету в столовой, налил стакан вина и выпил его залпом. Этот старый херес был последней хорошей вещью, которая у меня еще оставалась. Потом я глубоко вздохнул. Дон Педро де Тарсилла, берегись! Тигр вырвался на свободу, и на этот раз он церемониться не будет!
Я позвал Диего и быстро, но тщательно вооружился. На моем окне горели две свечи — сигнал, означавший, что барону фон Виллингеру с его людьми пора садиться на коней.
Помогая мне одеваться, Диего бормотал своим монотонным голосом, который производил такое впечатление, как будто он дремал:
— Вам не следовало, сеньор, оставлять в живых отца Балестера. Только мертвые не говорят. Я ужасно раскаиваюсь, что рассказал вам его историю. Не расскажи я этого, вы, вероятно, живо разделались бы с ним.
Я взглянул на него с удивлением. Я ни разу не говорил с ним о том, что мне угрожает. Но слуги часто знают гораздо больше, чем думают их господа.
— Может быть, ты и прав, Диего. А, впрочем, не знаю. Они хотят извести еретиков и забрать их золото. А я позволил им ускользнуть. Этого они никогда не простят.
— Это верно, сеньор. Им нужны кровь и золото. Но поистине их дни сочтены, и сметены они будут с лица земли. Так сказал Господь.
Его голос звучал торжественно, а глаза блестели и расширились, как будто он хотел проникнуть взором в темное будущее. Мне не раз приходило в голову, что и сам он, по всей вероятности, еретик. Тем лучше.
В дверь постучали. Вошел дон Рюнц в полном вооружении. Увидев меня в латах, он вскричал:
— Стало быть, вы все знаете, дон Хаим?
— Да, я знаю. Но скажите мне, дон Рюнц. Может быть, кое-что мне и неизвестно.
— Ван дер Веерена бросили в тюрьму сегодня днем. Вашим офицерам был показан приказ герцога — повиноваться не вам, а дону Альвару де Леме. Я не видел этого приказа сам, мне его не показывали, потому что знают, что я с вами в дружеских отношениях. Но, судя по тому, что мне пришлось слышать, уверен, что он действительно существует. Я должен еще прибавить, что Гертруденберг охраняется почти всем отрядом дона Альвара.
— Благодарю вас, дон Рюнц. Я рад, что вы принесли мне эти вести. Это сбережет мне время, которое так быстро летит. Что касается остального, то у меня все готово. Через час или два все будет кончено.
— Вы все приготовили и не пригласили меня, дон Хаим! Я пришел сюда предложить вам свою жизнь, но вижу, что вам это не нужно.
Я схватил его руку:
— Благодарю вас, дон Рюнц. Но вы правы: ваша жизнь мне не нужна. Я не возьму вас туда, куда иду сам.
— Пусть вы идете хоть на смерть, все равно, я хочу разделить ее с вами.
— Нет, дон Рюнц. Перед вами все будущее. А я… изменник! Пусть позор и опасность измены падут на одного меня. Слушайте!
И, наклонившись к его уху, я быстро прошептал несколько слов.
— Вы все-таки пока мой начальник, дон Хаим, — отвечал он.
— Я надеюсь, что вы кончите лучше, чем я, — печально промолвил я. — Ну, теперь прощайте, дон Рюнц. Если вы хотите помочь мне, задержите их как можно дольше. А если встретимся в битве, мы обойдем друг друга. Не так ли, дон Рюнц?
На его глазах были слезы. И мне не стыдно сознаться, что и мои были влажны.
Уходя, он бросил на меня последний взгляд и сказал:
— Вы бледны, как смерть, дон Хаим. Я никогда не видал вас таким. Мужайтесь. Если вы все потеряете, с вами останется ваша жена. Ее поцелуи могут вознаградить человека за многое. Подумайте о ней, дон Хаим.
— Не бойтесь, дон Рюнц, я не забуду о ней.
Он вышел. Я взглянул на часы. Был уже седьмой час, и надо было торопиться. В два прыжка я очутился у комнаты моей жены. Кинжал торчал по-прежнему в замочном отверстии. Я вынул его и постучал, ответа не было. Я отпер дверь и вошел. Комната была пуста. В первую минуту я был совершенно ошеломлен и едва верил своим глазам. Как сумасшедший бегал я по комнате, обыскивая каждый угол. Я тщательно осмотрел стену. Потом подошел к окну, вставленные в него железные брусья были целы. А между тем моя жена исчезла бесследно. Только на полу валялось ожерелье моей матери, видимо, сорванное с шеи, да в камине валялись остатки полусгоревшего письма.
Я вынул их. Это были два клочка бумаги, и на одном из них строки прерывались сразу — это показывало, что это был черновой набросок, не удовлетворивший писавшего. Бумага была так мелко изорвана, что нельзя было понять смысл написанного по тем немногим словам, которые можно было разобрать. Письмо было, очевидно, не ко мне. Оно могло быть адресовано только дону Педро. Кому же еще моя жена могла писать по-испански?
Что она писала ему? Может быть, она и бежала к нему и теперь находилась у него. Я не хотел этому верить даже теперь: ведь я любил эту женщину. О чем она могла писать ему? Я старался угадать содержание письма, но не мог. Подняв ожерелье моей матери, я шатаясь вышел из комнаты.
В соседней комнате я был принужден схватиться за спинку стула, чтобы не упасть, и продолжал думать и думать. Мысли беспорядочно пронеслись в моей голове, а в ушах раздавался голос, слабый и далекий, но явственно повторявший слова проклятья: «Да изменит вам женщина, которую вы любите».
Страшным усилием воли я выпрямился и велел позвать горничных жены, но их не оказалось: ни одна из них не осталась у нас в доме.
Вдруг послышался тихий, волнами расходящийся звук. Часы пробили семь.
Я опоздал.
Диким голосом я позвал Диего:
— Диего, графиня исчезла, не знаю куда. Ты оставался здесь и приглядывал за ней. В этой комнате должна быть где-нибудь потайная дверь. Если тебе удастся найти мою жену, приведи ее на улицу Дьявола. Мы будем вас ждать там до половины девятого, до девяти часов. Она вне себя, и ты должен доставить ее туда добровольно или силой. Понял?
Диего кивнул в ответ.
— Если ты не найдешь ее, оставайся в Гертруденберге и не уезжай отсюда, пока не отыщешь ее. Сходи к дону Рюнцу и передай ему, что если он хочет пожертвовать своей жизнью, то пусть сделает это не для меня, а для моей жены. Мы выйдем через Бредские ворота и направимся на север, к Лейдену. Если ты найдешь ее сегодня же, то постарайся догнать нас. Если это случится потом, выпроводи ее отсюда, как сумеешь. Убей ее, но не давай попасть в руки дона Педро.
— Прощайте, сеньор. Если Бог продлит мне жизнь, желания ваши будут исполнены.
Я бросился через потайную дверь на потонувшую во мраке улицу. Поистине, во всем том, что мне пришлось пережить за мою жизнь, не было ничего подобного тем чувствам, которые я испытал, войдя в комнату моей жены и убедившись в ее бегстве, убедившись в том, что она предпочла довериться моему злейшему врагу, а не мне.
Дом, в котором жил дон Педро де Тарсилла, находился на одной из боковых улиц, недалеко от тюрьмы. То был очень красивый старый дом. Сначала он принадлежал одному знатному человеку, которому отрубили голову за государственную измену. После этого дом был куплен богатым купцом, который, в свою очередь, был сожжен инквизицией — это часто случалось с богатыми купцами в те времена. С того времени судьба этого дома, была скромнее. Он перешел в руки более бедных владельцев. Прекрасный сад, тянувшийся около него, был продан, и в нем построили новый дом. Дон Педро снял и его, чтобы удалить от себя любопытных соседей.
Внутри дом был несколько запущен, и дон Педро велел тщательно отремонтировать оба здания, чтобы приспособить их к своим потребностям, разнообразным и многочисленным.
И вот в то время, когда производились эти ремонтные работы, я пошел к владельцу соседнего дома и разговорился с ним. Это был милый и умный человек, который недолюбливал инквизиторов. Рабочие в доме дона Педро были, без сомнения, тайными еретиками и не любили его. Таким образом, все обошлось благополучно и без всякой огласки. Ибо если дон Педро был хитер, то и я был не промах. Таким образом, мне был открыт путь к нему, о котором никто и не догадывался.
Апартаменты дона Педро, спальня и кабинет, выходили окнами на небольшой задний дворик — единственное, что осталось от огромного сада, который был здесь когда-то в те времена, когда дом стоял во всем своем величии. Дворик был невелик, так что из окон дона Педро открывался широкий вид и можно было даже наблюдать закат солнца. На дворике еще стояло два-три дерева, ветви которых поднимались к окнам дона Педро.
Этот дом был комфортабельным и уютным, какие любят инквизиторы. Конечно, зимой ветви деревьев были голы и печально бились о железные решетки на окнах. Но дон Педро думал не о зиме, а о весне, и глядел в будущее.
Перед его личными комнатами находилась более просторная комната, занимающая соседний дом во всю его ширину. Эта комната служила для дона Педро и приемной, и залой, смотря по надобности. Из нее вело несколько дверей, и всякий, кому надо было достичь святая святых инквизитора, должен был пройти через нее. За ней находилась обширная передняя, кордегардия и другие помещения.
Эта внутренняя гостиная была украшена по желанию дона Педро панно голландской работы, до которых он был большой охотник. Мне эти украшения оказались очень кстати, так как за ними в стене я нашел потайную дверь, через которую можно было войти лишь со двора и которую снаружи не было видно. Она была замаскирована особым щитом, который можно было отодвинуть, нажав пружину. Дом был старинный, верхний этаж деревянный, и все было устроено так, что не привлекало внимания.
Комнаты в соседнем доме были заняты несколькими женщинами, которые вели хозяйство дона Педро. Прислуга занимала целое соседнее здание, правда, небольшое. Вход в него неизменно запирался в восьмом часу вечера. После этого часа каждый должен был входить через главный подъезд мимо часовых, которые дежурили у дверей день и ночь. Ключи от подъезда соседнего дома находились у домоправителя и завладеть ими, не подняв шума, было невозможно. Дон Педро, очевидно, был хороший человек и радел о нравственности. Конечно, он не мог обойтись без прислуги, и в числе ее, конечно, могли быть и женщины. И он, очевидно, старался держать их так, чтобы они не могли впасть в безнравственность, поздно возвращаясь домой или впуская к себе посетителей в неурочный час. Говорили также, что ночью он чувствовал иногда нервную тревогу. Инквизитору это простительно.
Как бы то ни было, слуги всегда народ надежный, не застрахованный от подкупа. Всего пару дней тому назад несколько солдат из отряда барона фон Виллингера, пробравшись в дом, когда он еще не был заперт, провели целую ночь в комнате служанок, в той самой, из которой можно было пройти в переднюю инквизитора.
Это было скандально, но что можно с этим поделать? Молодые люди остаются молодыми людьми. И немцам гораздо больше везло у здешних девиц, чем испанцам, которых они побаивались.
Дон Педро, конечно, почувствовал бы себя оскорбленным, если бы узнал об этом. Но никто ему об этом не сообщил. Хотя моя жена и могла бы написать ему, но, конечно, очевидно, ей самой ничего не было известно.
Таково было положение вещей в этот вечер. Если бы я позаботился об этом заранее, то мог бы незаметно пройти прямо в комнату дона Педро без всякого обо мне доклада. Хуже всего было то, что входные двери служительского флигеля запирались, как я уже сказал, в восьмом часу. Если б даже они оказались еще открытыми, то я не мог бы уже выйти через них: мне пришлось бы пройти в главные двери мимо часовых. Будь это иначе, я мог бы захватить с собой дона Педро и передать его в виде подарка принцу Оранскому, разумеется, не особенно упрашивая его следовать за мной.
Но сегодня было уже поздно благодаря донне Изабелле. Мой расчет был точен, и я все предвидел, кроме этого. Дон Педро возвращался домой не раньше половины седьмого, и у меня в запасе был целый час. Но я опоздал. Теперь приходилось поступать так, как требовали обстоятельства. Конечно, я мог бы прибегнуть открыто к вооруженной силе, но я хотел пустить моих людей в дело позднее. Я мог выдержать только одну битву на улицах.
Я храбро вошел в главный подъезд и спросил, где дон Педро. В его апартаментах я еще был в безопасности, ибо не принято низлагать губернаторов с такой оглаской. Да он бы и не осмелился сделать это сам.
Когда мне доложили, что он в своей комнате, я хладнокровно поднялся наверх, отослав назад человека, который шел впереди меня, показывая дорогу. Я вошел в переднюю, нарочно не постучав в дверь. Обыкновенно в этой комнате сидел секретарь его преподобия, маленький человечек, родом из окрестностей Севильи. В его обязанности входило выслушивать кучу посетителей и просителей, ежедневно заполнявших обширную залу, и впускать к его преподобию только тех, кого он желал видеть.
В тот вечер этот бедный человек был страшно испуган, подняв глаза от бумаги, на которой он писал, и увидев вдруг перед собой меня.
— Добрый вечер, сеньор Каренья, — промолвил я.
Он вскочил и задрожал. Нервы у него, видимо, были не в порядке.
— Добрый вечер, сеньор Каренья, — вежливо повторил я. — Будьте добры доложить обо мне его преподобию. Извиняюсь, что испугал вас.
— Я не слыхал, как вы вошли, — отвечал он неуверенным тоном. — Как вы проникли сюда?
— Через дверь, сеньор. Я всегда вхожу так. Будьте добры доложить обо мне. У меня есть спешное дело.
— Сию минуту, сеньор. Мне кажется, его преподобие сам ждет вас.
Когда я вошел, дон Педро сидел за своим письменным столом, закутанный в длинное одеяние, подбитое мехом. Он встал и поздоровался со мной. Он не мог заметить, что я в полном вооружении, так как шлем я оставил в соседней комнате, а остальные доспехи были скрыты у меня под платьем.
— Я ожидал, что вы придете, дон Хаим, вследствие печального шага, который я должен был сделать в силу необходимости, во имя исполнения своего служебного долга.
Извне послышался легкий шум, который я постарался заглушить звоном своих шпор. Шум вдруг смолк. Дон Педро перестал было говорить и стал осматриваться кругом. Но так как все было тихо, он успокоился и продолжал:
— Я ведь несу ответственность перед его светлостью. Как я уже сказал в день своего приезда, я должен держать ответ за всякую душу, которая погибнет от моего нерадения. Вы так справедливы, что, конечно, правильно оцените мои мотивы.
— Конечно, конечно, ваше преподобие, — отвечал я, кланяясь. — Позвольте спросить, каким образом отец моей жены навлек на себя подозрение?
— Стало известно, что он читает Священное Писание, дон Хаим. Это самое пагубное дело, хотя с виду оно и кажется невинным и даже богоугодным. Это именно и привело к образованию разных новых учений. Ибо слово Господне можно толковать по-разному, и профаны не в состоянии судить, какое из этих толкований будет правильным. Поэтому церковь строго-настрого запретила это занятие, и оно считается верным признаком ереси.
Кто-то тихо постучал в дверь, словно мыши грызли дерево. Сигнал повторился два раза.
— Ваше преподобие совершенно правы, — отвечал я. — Действительно, в Евангелии немало мест, которые могут показаться противоречащими деяниям церкви — на взгляд, конечно, профана, как вы сказали. Вот, например, несколько мест из Евангелия от Матфея: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды». Может быть, ван дер Веерен читал как раз это место!
Дон Педро взглянул на меня в гневном изумлении.
— Может быть, у вас имеются сомнения и в правоверии его дочери? — вдруг спросил я.
В глазах инквизитора вдруг вспыхнул огонек.
— Если родители принадлежат к числу еретиков, то дети, конечно, делаются подозрительными. Но, — прибавил он с лукавой усмешкой, — я хочу сам поговорить с донной Изабеллой и, надеюсь, сумею доказать ей ее заблуждение.
— Конечно, вы сумеете. Боюсь, что она также читает Священное Писание. А там написано: «Не пожелай жены ближнего твоего». Если она сосредоточится на этом месте, вам будет не совсем ловко, не правда ли?
Наконец он увидел, что я смеюсь над ним.
— Вы сам еретик, дон Хаим! Какие еще нужны доказательства?
Он слегка позвонил в серебряный колокольчик, который стоял на столе возле него. Дверь соседней комнаты, которая оставалась полуоткрытой, распахнулась, и в кабинет вошел дон Альвар с тремя вооруженными солдатами.
Дон Альвар выступил вперед, держа в руке какую-то бумагу.
— Именем короля я арестую вас, дон Хаим де Хорквера, именуемый до сего дня графом Абенохара и губернатором города Гертруденберга, по обвинению в государственной измене. Позвольте вашу шпагу.
Я улыбнулся и топнул ногой. Сзади меня что-то зашумело, и в одно мгновение в комнате появилась дюжина людей барона фон Виллингера.
— Мне кажется, вы ошиблись относительно лица, которое надо арестовать, — вежливо продолжал я, улыбаясь. — Сами благоволите отдать мне вашу шпагу.
Дон Альвар, совершенно растерявшись, уставился на меня. Инквизитор же, который соображал быстрее, побледнел как полотно.
— Вы поднимаете бунт против короля, дон Хаим! — вскричал наконец дон Альвар.
— Это мое дело. Позвольте вашу шпагу.
Дон Альвар еще колебался. Губы инквизитора, от которого он привык слышать решающее слово, были плотно сжаты: он, конечно, сообразил, что происходило.
Я потерял наконец терпение:
— Повинуйтесь сию минуту, или…
Дон Альвар понял, что помощи ждать неоткуда. Он отстегнул свою шпагу и бросил ее на пол к ногам моим. Я отшвырнул ее ногой.
— Не вам, господа, ловить тигра, — сказал я, глядя на них с презрением. — В будущем охотьтесь за более мелкой дичью. Свяжите их и заткните им рот, — распорядился я.
На это не потребовалось много времени, ибо люди дона Альвара не оказали никакого сопротивления.
— А теперь, достопочтеннейший отец, — сказал я, делая шаг к инквизитору, — нам надо свести кое-какие счеты.
С ужасом в глазах он отпрянул от меня и схватил колокольчик. Но в то же мгновение острие моей шпаги очутилось у его горла.
— Я не люблю шума, ваше преподобие. Это действует мне на нервы.
Он медленно отвел руку от звонка.
— Ну, так-то лучше. Кроме того, это было бы и бесполезно: вы всецело в моей власти. Не угодно ли будет вам присесть, достопочтеннейший отец? Мне стыдно, что вы стоите передо мной.
Он опустился в кресло. Мелкие капли пота выступили у него на лбу.
— Сначала покончим с делами. Потрудитесь сейчас же написать приказ об освобождения ван дер Веерена, а затем другой — об освобождении всех арестованных по делам веры.
Он бросил на меня подозрительный взгляд.
— Но ведь, заставив меня написать эти приказы, вы потом можете убить меня, — сказал он.
— Конечно, могу. Но такого рода маленький риск неизбежен в вашем деле. И вы будете иметь утешение, что пострадали во имя Господа Бога и примете пальму мученичества. Но обещаю вам пощадить вашу жизнь, если вы подпишете приказ без дальнейших препирательств. Ваш отказ не поможет делу, ибо, если вы не подпишете приказа, я велю взять тюрьму приступом. Но, как я уже сказал, я терпеть не могу лишнего шума.
Я помолчал.
— Впрочем, мне бы не хотелось насиловать вашу совесть. Я и забыл, что вы несете ответственность за каждую погибшую душу. Кроме того, вы только упустите случай получить мученический венец, который я постараюсь обеспечить вам, избрав для вас соответствующий род смерти.
Инквизитор затрясся как в лихорадке.
— Вы обещаете пощадить меня, если я подпишу приказы?
— Обещаю.
— А какое ручательство в том, что вы сдержите свое слово?
— Никакого, конечно. Это один из тех случаев, когда приходится рисковать. Я уже говорил вам об этом. Но время не ждет. Решайтесь.
Он провел рукой по лбу, взял лист бумаги и написал приказ.
— Отлично. Теперь после моей подписи пусть подпишет еще дон Альвар. Я здесь хозяин, пока захочу. Развяжите ему руки, — сказал я, написав свое имя, — и дайте ему чернил и перо.
Дон Педро бросил на меня яростный взгляд.
— Так-то, достопочтенный отец. Я хочу, чтобы все было в порядке. Теперь потрудитесь передать мне все находящиеся у вас бумаги, имеющие какое-либо отношение ко мне. Мне хотелось бы иметь их у себя на память о моих друзьях. Я мог бы, конечно, взять их и сам. Стоило бы только порыться в ящиках вашего стола. Но вам лучше известно, где они лежат, и поэтому вы избавите меня от лишних хлопот.
Он открыл ящик стола и подал мне связку бумаг. Я бросил на них беглый взгляд: тут находилось как раз то, что мне было нужно. Может быть, здесь были не все бумаги, но теперь это не имело особого значения: мне уже было все равно, какие у меня друзья и враги в Брюсселе и Мадриде. Знать это было бы удовлетворением простого любопытства, не более.
С минуту мне хотелось потребовать у него также и письмо моей жены. Но у меня не было уверенности в том, что, уничтожив свой первый черновой набросок, она действительно отправила потом свое письмо. Если, послушавшись внутреннего, предостерегавшего ее голоса, она не сделала этого, то я только выдал бы ее инквизитору. Поэтому я решил не говорить об этом письме.
— Прошу извинения за то, что на короткое время мне придется связать вас, как и всех остальных, — сказал я дону Педро. — На самое короткое время. Вот так. Так будет хорошо.
Я приказал моим людям отнести дона Альвара и его троих солдат во внутренние апартаменты и ждать меня в приемной.
— Ну, дон Педро, теперь мы с вами наедине. И нам нужно поговорить о донне Изабелле.
Он дико взглянул на меня.
— Я боюсь, что ее красота вредно подействовала на ваше душевное спокойствие. Вы слишком подолгу смотрели на ее прекрасные глаза и белую шею.
— Дон Хаим, поверьте мне…
— Я сам видел все. Мы теперь говорим без свидетелей, и вам нечего бояться за вашу репутацию: я не стану где-либо воспроизводить наш разговор. Но для того чтобы спасти вас от новых искушений, если когда-нибудь вы опять встретитесь с ней, я хочу выколоть вам глаза.
Выражение его лица было ужасно. Несколько минут он не мог говорить.
Наконец он вскрикнул хриплым голосом:
— Но вы обещали пощадить мою жизнь!
— Кто говорит здесь о жизни? Вы останетесь вполне здоровы. Вы только перестанете видеть. Но что же из этого? Я вам обещал сохранить только вашу жизнь, и ничего другого. Вы, может быть, поняли меня не так, но я уж в этом не виноват. Вы рассказали моей жене случай с графиней де Ларивардер. И, конечно, вы сами были бы гораздо осторожнее с человеком, способным на такую вещь.
По его телу прошло конвульсивное движение. Напрасно силился он подняться в кресле.
— Пощадите! — прошептал он.
Я обнажил свой кинжал и посмотрел на его острие.
— А вы? Разве вы пощадили бы меня или мою жену? — спросил я.
— Пощадил бы ее. Может быть, и вас, если б она того пожелала. Я люблю ее, — пролепетал он.
— А, вы любите ее! А она вас любит?
— Да! — в отчаянии промолвил он.
— Это она сама вам сказала?
— Да.
— Ну, за эту последнюю ложь, дон Педро, я сделал бы с вами что-нибудь похуже, чем выкалывание глаз, если б только мог придумать. К несчастью, имеющиеся в нашем распоряжении способы мучить друг друга очень немногочисленны — и ваших глаз, вы конечно, лишитесь.
Он открыл рот и хотел закричать, но я быстро всунул ему в рот платок.
Мой кинжал быстро справился со своим делом.
— Ну кончено. Теперь я погашу свечи, ибо они нам уже не нужны. Спокойной ночи, дон Педро.
Я слышал, как он тихо застонал, и вышел. Мое мщение совершилось, и донна Изабелла была застрахована от горькой участи.
Я приказал людям фон Виллингера забаррикадироваться в приемной и, когда я уйду, продержаться в ней, если возможно, часа два. После этого они должны были спасаться, кто как может.
Мерным спокойным шагом спустился я вниз и прошел мимо часовых дона Педро. Вероятно, они были очень удивлены, что я ухожу один, но мне до этого не было дела. Мое дело в этом доме было сделано, и они не могли уже ничего изменить.
На улице меня ждал фон Виллингер со своими силами.
— Устроили все, как хотели, дон Хаим? — спросил он.
— Да, — отрывисто отвечал я. — Мы можем ехать.
Поставив ногу в стремя, я вдруг вспомнил об одном человеке, о котором как-то совсем было забыл: о донне Марион. Я не мог оставить ее здесь одну, без всякой-защиты. После того как меня не будет в Гертруденберге, в городе наступит ад.
И однако я принужден оставить здесь свою жену!
Я приказал барону фон Виллингеру послать за донной Марион четырех солдат с двумя свободными лошадьми и привести ее ко мне, хотя бы и против ее воли.
— Хочет она или не хочет! — прибавил я. — Если ее мать в состоянии ехать, тем лучше. Если не может, то оставьте ее. Не могу же я спасать каждую старуху.
Я пришпорил лошадь, и мы тронулись по улице. Нам пришлось сделать порядочный крюк, так как дом инквизитора находился недалеко от тюрьмы — можно было услышать оттуда крик, — а около тюрьмы, как мне сообщили, были расположены в полной готовности силы дона Альвара. К счастью, земля была покрыта только что выпавшим снегом, заглушавшим всякий звук. Кроме того, поднялся густой туман, который скрывал нас из виду.
Я захватил с собой дюжину людей и поехал к тюрьме. Отрядов дона Альвара нигде не было видно. Они, вероятно, стянуты в одной из боковых улиц и не были видны в тумане, как и мои.
— Позовите дежурного офицера, — приказал я часовым.
Я не знал, были ли они уже предупреждены о моем низложении. Но привычка к повиновению была очень сильна в них, и они отправились исполнять мое приказание, не сказав ни слова. Вскоре вышел караульный офицер. Он был не из моего отряда: здесь уже успели произвести замену.
— Вы караульный офицер? — спросил я.
— Да, я, — отвечал он не очень почтительно. — Но…
— Потрудитесь доставить сюда арестованных, которые перечислены в этом списке, — перебил я его без всякой церемонии. — Вот список.
Он попросил принести фонарь и прочел список. Чтение длилось долго. Я, очевидно, сбил его с толку.
— Ну, кончили? — нетерпеливо спросил я. — Идите и не мешкайте. Ждать довольно холодно.
Он все еще продолжал рассматривать бумагу, которую держал в руке. Потом повернулся и пошел медленно и с видимой неохотой.
— Скорее, или вам придется плохо. Очевидно, дон Альвар недостаточно вас вышколил.
Он угрюмо повернулся, желая, видимо, возразить мне, но в конце концов решил, что лучше будет повиноваться.
Прошло около десяти минут, прежде чем вывели ван дер Веерена — с непокрытой головой и без плаща. Он казался изумленным.
— Где ваши вещи, сеньор ван дер Веерен? — спросил я.
— Не знаю, дон Хаим. Их у меня забрали.
— Что это значит? — спросил я караульного офицера.
— В приказе нет ни слова о вещах, — отвечал он.
— Ах, вы, жадные канальи! Мне стыдно за вас! Принесите все сию минуту! А где другие арестованные?
— Какие другие? — спросил он с удивлением.
— Ах, я дал вам не ту бумагу. Под конец совещания мы по некоторым причинам решили освободить их всех. Вот второй приказ.
Я вынул бумагу, которую нарочно не показал ему сразу, и передал ему.
Он внимательно прочел ее, затем посмотрел на меня и сказал:
— Вот странный приказ, сеньор.
— Вы, должно быть, пьяны или сошли с ума, — холодно отвечал я. — Обсуждать данные вам приказания! При моем правлении таких вещей не бывало в Гертруденберге. Исполняйте приказание немедленно, или я прикажу посадить вас под арест за пьянство во время исполнения служебных обязанностей!
Я умел говорить с солдатами. Мне говорили, что в подобных случаях мой голос приобретает жуткие интонации. Кроме того, ведь этот караульный офицер на знал действительного положения вещей. Может быть, меня восстановили в должности — никто этого не знал.
Офицер отправился.
Через некоторое время тюремные ворота медленно открылись и показался длинный ряд жалких фигур. Они были едва прикрыты лохмотьями, дрожали от холода, некоторые едва могли держаться на ногах. Я и не думал, что их будет так много.
Что мне теперь с ними делать? Имея позади себя толпу больных, плачущих людей, нечего было и рассчитывать пробиться через ворота. Приходилось брать с собой только тех, которые не были еще изувечены и могли двигаться. Остальные должны были остаться. Это было очень неприятно, но делать было нечего.
Мы отвели этих несчастных людей в один из глухих переулков, подальше от главных улиц, и здесь произвели их разбор. Многие плакали и просили взять их с собой: еще жива была в памяти резня, происшедшая в других городах. Но я был неумолим. Те, которые уже не могут жить дольше, должны уступить свое место другим, более жизнеспособным. Таков великий закон жизни. Это жестоко, но это так.
Мы оставили их здесь же, на темной, холодной улице, предоставляя им самим спастись или погибнуть. Может быть, их возьмут к себе какие-нибудь сердобольные люди, несмотря на страшную опасность для тех, кто решился бы приютить их у себя, а может быть, и не возьмут. Мы ничего не могли сделать для них. И мы поскакали дальше во мраке: топот наших лошадей заглушал их тихие вопли.
Скоро мы прибыли к темному проходу, носившему название Чертова переулка. Это было скверное место, в самой плохой части города. Здесь всегда стоял скверный запах, несмотря даже на холодное время года. Но губернатору Гертруденберга приходилось уезжать из города словно вору, ночью, незаметно, без проводов.
Тут должен был ждать нас Диего с моей женой, если бы ему удалось отыскать ее. Но я уже не надеялся на это.
Все-таки я пришпорил лошадь и первым прискакал к этому мрачному месту. Здесь стояла кучка людей — четверо мужчин и одна женщина, но моей жены между ними не было. Мужчины оказались солдатами барона фон Виллингера, а женщина — донной Марион. Я должен был подъехать к ней вплотную и только тогда узнал ее. Она, по-видимому, узнала меня скорее, хотя я был в боевых доспехах.
— Дон Хаим, — воскликнула она, — что случилось?
— Вот что, донна Марион. Моей власти настал конец, и я бегу из Гертруденберга, как павший изгнанник. Теперь я стараюсь спасти всех тех, которые могут погибнуть вследствие моего падения.
— О! — вскричала она. — Я так и знала, что случилось, должно быть, нечто ужасное. Ваши люди силой привели меня сюда. Вам лучше бы оставить меня на произвол судьбы. Ваша жена Изабелла с вами?
— Нет, — с горечью ответил я. — Я не знаю, где она теперь. Я просил ее приготовиться к отъезду, но, когда вернулся домой, ее уже не было. Я отправил на поиски Диего, чтобы он привел ее сюда, но он не пришел. Я уже не могу больше ждать. Я обещал ей освободить ее отца, который следует сюда при войске. Теперь каждая минута дорога. Через полчаса будет уже поздно.
Донна Марион молчала. Что было ей сказать?
Я стал вглядываться в улицу, но, кроме темных силуэтов всадников, ничего не было видно. Прошел почти час с тех пор, как я расстался с доном Педро. Каждую минуту его слуги могли войти в его комнату и найти его там. Немцы, конечно, могут защищать некоторое время переднюю, если захотят удержать за собой эту в сущности крайне невыгодную позицию. В доме дона Педро имеется сильный отряд его охраны, и такое положение не может длиться долго.
Я осмотрелся еще раз. На минуту туман поднялся вверх, и в конце улицы мелькнула слабая полоса света, падавшего неизвестно откуда. На улице было безмолвно и безлюдно.
— Вперед! — скомандовал я. — Донна Марион, я должен просить вас присоединиться к женщинам в арьергарде. Возможно, придется вступить в бой.
Сделав несколько поворотов, мы очутились на улице, которая вела к городским воротам. Мы продолжали двигаться в тумане, едва различая дома на противоположной стороне улицы. Вдруг наш авангард остановился и выстроился темной линией.
Прежде чем достигнуть Бредских ворот, нужно пройти еще внутренние ворота, уцелевшие с того времени, когда город кончался на этом месте. Эти ворота обыкновенно были всегда открыты, и в башне над ними часовых не ставили: ворота были совершенно бесполезны в наше время. Но сегодня ворота оказались закрытыми и на запоре. За ними виднелись часовые.
Я подъехал к воротам и нетерпеливо постучал в них рукояткой моей шпаги.
— Открыть ворота! — крикнул я.
Наверху в отверстии башни показался свет. Какой-то голос спросил:
— Кто идет?
— Дон Хаим де Хорквера. Открывайте ворота.
— Пароль?
— Пароль? Вы смеете спрашивать меня пароль? Приказываю вам открыть ворота.
— Мы не обязаны больше исполнять ваших приказаний, сеньор. Поезжайте обратно, или на вас падет вся ответственность за то, что произойдет.
— Собака! Ты смеешь угрожать мне! Это будет для тебя первый и последний раз. Дайте сюда топоры, — крикнул я.
Я был в ярости от этого неожиданного препятствия. Может быть, я должен благодарить за него мою жену!
Не оставалось ничего другого, как силой пробивать себе путь. По обе стороны ворот непрерывной линией стояли дома, построенные на валах прежнего города, а за ними тянулся канал. Нужно было как можно быстрее скакать назад почти до ратуши, чтобы заехать за ворота, а это было слишком рискованно.
Появились топоры, и тяжелые удары с громом посыпались на ворота. В ту же минуту сверху грянуло несколько выстрелов, а внизу, сквозь ворота, просунулся целый частокол ружей, которые на таком близком расстоянии, конечно, не могли дать промаха. С полдюжины моих людей упало, а ворота были целехоньки.
Если дело пойдет таким путем, то я рискую потерять половину моих сил и не продвинуться вперед ни на шаг. Правда, мы захватили с собой лестницы, но я при этом имел в виду главные ворота, больше подходящие для штурма. Здесь же башня поднималась прямо над бойницами, и наши лестницы, даже связанные вместе, едва достали бы до ближайшего окна, сквозь которое мог бы пролезть человек. При штурме города эта башня не могла иметь такого грозного значения, ибо дома с обеих сторон ее были невысоки — можно было захватить их и через них войти в город. Но нам нужно было пройти с лошадьми, к тому же и времени в нашем распоряжении было очень мало. Никакого сообщения между домами и башней не было, иначе мы бы заметили его.
У некоторых из моих людей были аркебузы и пистолеты, и они старались попасть в защитников ворот сквозь бойницы. Но немцы никогда не были хорошими стрелками. Кроме того, было очень темно, люди нервничали, зная, что каждую минуту враг может нагрянуть сзади, и тогда мы окажемся в мышеловке.
Минута шла за минутой. В первый раз в моей жизни я почувствовал, что такое страх. Я боялся не за себя. Мне стало жутко из-за того, что я буду не в состоянии сдержать свое слово, что те, кого я обещал спасти, и люди, доверившиеся моей ловкости и моему счастью, будут перебиты v меня на глазах.
Второй залп с башни повалил еще несколько человек. Я потерял свое обычное хладнокровие. Соскочив с коня, я выхватил топор у одного из солдат и подбежал к воротам. Я ударил им в ворота со всей силы, но ворота были дубовые, твердые, как железо. Каким-то чудом ни один выстрел не попал в меня. Может, стрелявшие из башни нарочно хотели оставить меня в живых. Не все, конечно, ибо вдруг я почувствовал страшный удар по голове, сопровождавшийся таким грохотом, как будто на меня обрушился целый город.
Я без чувств упал на землю.
Когда я пришел в себя, то почувствовал, что по моему лицу течет что-то теплое, и услышал голос фон Виллингера, который говорил:
— Вы с ума сошли, дон Хаим? Если вы падете в битве, то все погибло. Мои люди пойдут за вами куда угодно, ибо они убеждены, что вы все можете сделать и что вы заключили договор с дьяволом. Но если вас не будет перед ними, то нельзя будет их удержать, ибо наше положение не из приятных. Надеюсь, вы не пострадали? Сначала я думал, что они убили вас этим тяжелым горшком.
— Кажется, нет, — отвечал я, все еще ошеломленный. Через минуту я окончательно пришел в себя. Мой шлем выручил меня. Небольшое кровотечение ничего не значит.
Барон фон Виллингер был прав. Я велел принести лестницы и связал их вместе, но, как я и предполагал, они оказались коротки.
— Разнесите вдребезги ворота ближайшего к нам дома, — приказал я, — и принесите сучьев для огня. Нам нужно их выкурить.
Мое распоряжение было исполнено немедленно. Жители дома, вероятно, умирали от ужаса. Но население Голландии должно было бы уже привыкнуть к таким происшествиям. Когда зажгли огонь и дым потянулся вверх, к бойницам, мы пододвинули лестницы ближе к башне. Теперь они оказались достаточно длинны.
Люди быстро полезли по ним. Но потому ли, что дым недостаточно затянул бойницы, или потому, что защищавшие башню стреляли наудачу, но первый же солдат, ступивший на башню, испустил крик и, пораженный, упал вниз, увлекая за собой других. Все боялись лезть вверх на башню, ибо это значило идти на верную смерть. Но кому-нибудь же нужно было подниматься. Забравшись наверх, он мог бы бросить вниз веревку и поднять за собой следующего. Если б удалось подняться двоим, то один всегда мог рассчитывать уцелеть, особенно если дым будет густ и защитники башни не разглядят, что мы предпринимаем.
— Дайте мне веревок, барон Виллингер, и прикажите поддерживать хорошенько огонь. Так. Хорошо. Теперь я попробую подняться.
— Дон Хаим, не забывайте, что если вы будете убиты…
— Знаю. Но ничего другого не остается. Нельзя медлить.
Я полез по лестнице, обвязав себя веревкой вокруг туловища. Она также могла служить защитой от пуль. Подниматься было крайне неприятно: дым лез в глаза, и лестница шаталась у меня под ногами. Одну минуту я почувствовал, что падаю в обморок. Я, очевидно, еще не оправился от удара. Тем не менее я продолжал подниматься, стараясь миновать опасные места в промежутках между двумя выстрелами.
Поднявшись наверх, я вздохнул свободнее. Но минуты, в течение которых я поднимался на башню, показались мне вечностью. Лестница достигала теперь даже второго окна, и я стал подниматься на второй этаж, расположенный над первым на высоте человеческого роста. Я сообразил, что главные силы врагов находятся именно на первом этаже.
Сделав над собой последнее усилие, я поднялся к окну. Ударом кулака в перчатке я вышиб его. Впрыгнув в башню, я бросился к двери и запер ее. Тут только я мог вздохнуть свободно. Когда я подошел к окну, в нем показалась чья-то голова, а через минуту в башню впрыгнул барон фон Виллингер.
— Там внизу нечего было делать, дон Хаим! — вскричал он со смехом. — Теперь мои люди лезут сюда целой толпой. Им это кажется просто потехой. Что касается их уверенности в том, о чем я вам говорил, то теперь они готовы поклясться в этом.
— Я рад, что дело нравится им. Сказать по правде, я не разделяю их радости.
— Я тоже, дон Хаим. Но я не люблю оставаться позади. Привязав веревку, мы спустили ее вниз как раз вовремя.
Едва Виллингер успел договорить, как на внутренней лестнице, ведущей на второй этаж башни, послышался шум шагов. Раздался страшный удар в дверь. К счастью, она была достаточно крепка, и задвижки были целы. Когда они были выломаны, нас в комнате было уже двенадцать человек, и нападавшие не могли одолеть нас; лестница была довольно тесна, и по ней можно было подниматься только поодиночке. По залитой кровью лестнице, через трупы, мы медленно, но неуклонно прокладывали себе путь вниз, к главному помещению башни. Защитники ее не успели забаррикадироваться и укрывались только за горой трупов. Но это не спасло их. Я был взбешен промедлением, а немцы ожесточены потерями.
Жутко было сражаться в темноте и в дыму. Колеблющийся свет факела или двух только увеличивал смятение. Но вскоре все было кончено, и башня очищена. Я поднес факел к лицу офицера — то был Валлехо. Я не думаю, чтобы это отчаянное сопротивление было оказано им с легким сердцем. Он, вероятно, сам жалел об этом, но решил исполнять свой долг. Затем я окинул взором убитых — все мои люди. Неужели и эта кровь падет на мою голову? Я не знал. Только Бог решит это в великий день последнего суда. Но донна Изабелла может гордиться — ей принесена, словно древней богине, настоящая гекатомба.
Но жертвоприношение еще не кончилось.
Мы спустились вниз и отперли ворота, чтобы пропустить все наше шествие. Раненых мы усадили, как могли, на лошадей, мертвые остались лежать в углу. Пусть они сами позаботятся о своем погребении, у нас же не было для этого времени.
Когда все прошли через ворота, я приказал запереть их опять. На некоторое, хотя и непродолжительное время они задержат преследование; в башне уже не оставалось гарнизона.
Потом мы двинулись дальше, к Бредским воротам. Никогда в жизни не забуду этого шествия.
Стало несколько светлее, поднялась луна. Среди тумана что-то таинственно поднималось, падало и колебалось. По временам холод, словно из могилы, лизал наши щеки. Мы двигались вперед, но каждый шаг казался нам бесполезным. Копыта наших лошадей не издавали звуков, и нас охватили безмолвие и мрак, которые казались чем-то неземным. Мне казалось, что я мертв и проезжаю по безмолвному берегу, где жизнь — есть только воспоминание, хотя и вечное. Передо мной, выделяясь из плававшего тумана, как будто уходя от серого моря жизни, по его берегу шла темная процессия, ведя меня к великому, последнему дню и ужасной темнице вечности. В этой процессии каждый держал в руке свой свиток, и буквы на нем были писаны кровью, алевшей в темноте.
За ними поднимались другие призраки. Я узнал их всех. Здесь была графиня де Ларивадор с застывшими от ужаса глазами, в той позе, в какой она лежала тогда на заре на камнях. Вот Анна Линден с проклятиями на устах, без всякого утешения среди океана вечности, кроме холодного поцелуя. Вот донна Изабелла, одевающаяся к приему гостей, покрытая драгоценностями, но бросающая взгляды презрения и ненависти. «Вы овладели мной силой, — говорит она, — и погубили мою душу и тело. Теперь я совершила грех против вас и нарушила клятвы верности. Но вина за это теперь и во веки веков будет лежать на вас». С жалобным воплем замер ее голос среди безмолвия и мрака. Вот дон Педро, идущий на ощупь с выколотыми глазами. За ним шли люди, убитые в башне. Их оружие и доспехи были в крови, и они говорили: «Мы сохраняли верность королю и сражались с изменниками. За это нас убили». Сзади всех шла донна Марион. И она смотрела на меня печально и с укором, смысла которого я не мог понять.
Я поднял руку, чтобы разогнать это шествие, но напрасно. Не мог я защитить свои уши от их торжественных голосов. Мне пришло в голову, что если человека осудить видеть и слышать все это целую вечность, то есть от чего с ума сойти.
Вдруг моя лошадь поскользнулась на снегу, и толчок вернул меня к действительности. В одно мгновение она ясно представилась моему уму, и это было еще хуже, чем игра воображения. Я видел сон о дне великой расплаты. Но до него было еще далеко, и никто не знает наверно, придет ли он еще. Если он наступил уже, пусть так. В конце концов что же я сделал особенного? Сегодня, по крайней мере, ничего. Я выколол глаза дону Педро. Но что же из этого? Я мог бы сделать еще больше. Моя жена, оставшаяся в Гертруденберге, была в его власти. Дни его власти, конечно, сочтены. Но пока их оставалось еще достаточно. Он потерял зрение. Но что же из этого? Ему оставалось мышление.
Мне хотелось развести огонь под его креслом и сжечь его в его собственном доме. Вот была бы прекрасная смерть для инквизитора. Но я обещал сохранить ему жизнь. К тому же в моих ушах звенел до сих пор голос моей жены, упрекавшей меня в вероломстве и нарушении слова, и я не осмелился, да, не осмелился проделать с ним это. Я, который так издевался над несчастным отцом Балестером. Что он тогда говорил: «Вы одолели с помощью лжи. Пусть от лжи вы и погибнете».
Его проклятие исполнилось от начала до конца. И, однако, нет ничего более несправедливого, чем это проклятие!
— Что с вами? — спросил барон фон Виллингер, ехавший со мной рядом.
Я не отвечал. Мне нужно было решиться: если я хочу еще сделать что-нибудь для спасения моей жены, то нужно было делать это теперь же, прежде чем мы выйдем за ворота. И безумная мысль вернуться и во что бы то ни стало разыскать ее овладела мною. Но это было настоящее безумие. Я понятия не имел о том, где она находится. Я сам был чужим в этом городе, а она знала каждый дом в нем. Кроме того, ведь я был связан обязательством вести с собой тех людей, что шли за нами сзади. Мне доверилось несколько сот человек, и их судьба составляла противовес судьбе одного человека. Хотя то была моя жена, но ведь и всем этим я обязан в немалой степени ей. Она сама выбрала себе дорогу, и возвращаться теперь обратно было бы преступлением, самым непростительным в летописях человечества.
— Что с вами? — спросил опять барон фон Виллингер.
— Ничего, — отвечал я, скрипнув зубами, и двинулся дальше. Никогда в жизни не забуду, этого шествия.
Наконец перед нами показались могучие башни городских ворот. Туман опять разошелся, стало светлее. Я не знал, который был час, но чувствовал, что уже поздно. Около внутренних ворот мы потеряли более часу. Теперь, вероятно, уже нашли дона Педро, и, если мы и здесь задержимся, дело может кончиться очень плохо. Ворота были крепки и заняты гарнизоном под командой дона Хуана Гарция. Таков, по крайней мере, был мой последний приказ, отданный сегодня. Неизвестно, исполнили его или нет.
Ворота были, конечно, заперты, и мы остановились. Из передних рядов потребовали открыть ворота.
— Кто требует открыть ворота? — послышалось сверху. Я выехал вперед.
— Я, дон Хаим де Хорквера. Откройте ворота и пропустите нас.
С минуту продолжалось молчание. Потом голос — я узнал дона Хуана Гарция — произнес:
— Сеньор, поверьте, что это самый неприятный час в моей жизни. Но нам была предъявлена бумага от герцога Альбы, в которой сообщалось, что высшая власть перешла теперь к дону Альвару.
— Это не приказ, дон Хуан, — печально ответил я. — Я только прошу пропустить нас. Со мной женщины и дети.
— Сеньор, очень сожалею, но не могу этого сделать.
— Послушайте, дон Хуан. Разве у вас есть прямое приказание не выпускать меня? Если так, то я сам не желаю, чтобы вы нарушили приказание. Я не могу требовать этого от своих же бывших офицеров. Стало быть, вам приказано во что бы то ни стало задержать меня? Отвечайте.
Он молчал.
Я знал, в чем дело. Я видел бумагу от герцога Альбы в комнате инквизитора. Она вовсе не обязывала дона Хуана действовать так, как он действовал. Он, очевидно, заглядывал в будущее и хотел зарекомендовать себя у нового начальства. Солгать ему мне не хотелось. Я мог добыть приказ о пропуске от дона Альвара, когда он связанный лежал на полу. Но мне не хотелось, чтобы он знал, какой дорогой я пойду. К тому же я был почти уверен в Гарции.
— Сеньор, — начал я, — вы знаете, какие приказания отданы. Вы знаете, что не всегда в них бывает полная ясность.
— В моих ясность была всегда. Не знаю, как в приказах дона Альвара.
Наверху послышался шепот нескольких голосов.
— Не могу, сеньор, — промолвил опять Гарция.
— Послушайте, дон Хуан. Если вы не откроете ворота, я буду штурмовать их. Мы только что взяли приступом одни и еще не успели остыть от битвы. У меня достаточно сил, но мне не хотелось бы обнажать оружие против моих бывших людей, если этого можно избежать. Я слишком часто водил их в бой. Я прошу только пропустить нас. Я видел эти бумаги от герцога и полагаю, что ответственность за это не может пасть на вас.
— Я не могу, сеньор, — повторял Гарция.
А между тем этот человек был обязан мне жизнью.
Опять наверху послышались какие-то голоса. На этот раз они звучали громче, и в них слышались угрожающие ноты. Слышно было, как лязгало железо. Затем опять стало тихо.
Вдруг маленькие ворота внизу медленно открылись, и из них вышло с дюжину моих солдат под предводительством седобородого сержанта. Он подошел ко мне и отдал честь.
— Сеньор, мы желаем получать приказания только от вас. Мы слишком долго служили с вами, чтобы иметь над собой новое начальство.
— Спасибо, Родриго. Но я только прошу пропустить меня. Я не могу уже принять вас под свою команду. Я низложен и бегу на север. Прощайте, Родриго. Еще раз благодарю вас.
— Чем мы провинились перед вами, сеньор, что вы хотите оставить нас?
Я был тронут.
— Родриго, я еду к принцу Оранскому, к еретикам.
— Нам все равно. Моя сестра была сожжена инквизицией в Сарагосе. Отец погиб таким же образом в Перес каждый из нас мог бы припомнить что-нибудь подобное, о чем не хочется говорить. Мы легко обойдемся и без черных ряс.
То была правда. Подбирая себе людей, я строго смотрел за тем, чтобы в их числе не было набожных ханжей. На таких нельзя полагаться: достаточно одного слова их духовника, и они способны изменить вам.
— Мы уже с незапамятных времен не видели королевского золота, — продолжал старый солдат. — То, что мы получали, было только нашим жалованьем. Если бы не вы, мы давно бы уже удрали ко всем чертям. Теперь мы готовы идти за вами и не будем спрашивать, куда вы нас поведете. Не так ли, братцы?
— Так, так! — раздались голоса. — Да здравствует дон Хаим де Хорквера!
Эхо повторило этот крик в темных сводах ворот.
Мои глаза стали влажны второй раз в жизни. Не все еще меня покинули, нашлись еще люди, которые в меня верили. То были простые люди — каталонцы, баски из Наварры и мавры из окрестностей Альпухары. У многих из них, без сомнения, на совести были такие дела, о которых они предпочитали умалчивать, но я никогда не расспрашивал своих людей о их вере и о их прошлом, если они были храбры и надежны. Говорили, что я был суров до крайности, но, очевидно, я не был плохим начальником.
— Вы все согласны на это? — громко и ясно спросил я. К этому времени сошло вниз еще несколько солдат, остальные находились на бастионах.
— Подумайте хорошенько о том, что вы хотите сделать!
— Мы уже подумали, — отвечала сотня голосов. — Да здравствует дон Хаим!
И опять этот крик повторился в сводах ворот.
Я поклонился им:
— Спасибо вам, молодцы. Я не забуду этого часа. Теперь садитесь на коней и следуйте за мной, как бывало прежде.
Они выбрали лошадей, которых заранее по моему приказанию держали наготове недалеко от ворот.
— Что вы сделали с доном Хуаном? — спросил я сержанта.
— Мы связали его и оставили наверху. Как прикажете с ним поступить, сеньор?
— Оставьте его. Он сам выбрал для себя судьбу и, быть может, очень умно.
Когда я вышел за ворота Гертруденберга, около меня опять были мои старые солдаты — единственное, что мне осталось от былого величия и силы, — с которыми я когда-то вступил в этот город. Мои надежды были похоронены и остались теперь позади.
Мы быстро двигались вперед в течение часа или двух. Вдруг из арьергарда прискакал всадник: женщины и раненые не могут ехать дальше, если не дать им отдохнуть. Рано или поздно нам все равно надо было остановиться, чтобы дать отдых коням. Поэтому я приказал сделать привал.
Небо прояснилось, на нем показалась звезда. Ветер по-прежнему был ледяной. Женщин сняли с лошадей и усадили по краям дороги. Они плакали и дрожали от холода. Многие из них были едва одеты, большинство не умело ездить верхом. Я старался, насколько мог, утешить их, но страдания и страх лишили их всякой силы. Тем не менее скоро надо было опять идти вперед.
Я стал искать донну Марион. Раньше я не обращал на нее внимания, зная, что она сильна, и отлично умеет управляться с лошадью. Теперь я никак не мог ее отыскать, никто не знал, что с ней произошло. Конечно, нельзя было требовать, чтобы люди неустанно следили за каждой женщиной, если принять во внимание, при каких обстоятельствах мы выбрались из города. Несомненно, она осталась в городе, как-нибудь отбившись от нас. Ибо когда мы прошли последние ворота, женщины и раненые были помещены в середине, а сзади двигался сильный арьергард вооруженных сил.
— Донна Марион, — громко крикнул я несколько раз, стараясь разглядеть ее в темноте. Ответа не было.
Она, вероятно, отбилась от нас во время схватки у башни. Но почему она отстала от нас? Сколько я ни думал, я не мог найти объяснения.
Между тем время шло, и надо было двигаться дальше. Я вздохнул и приказал выступать. Чтобы избежать расспросов старика ван дер Веерена о моей жене, я приказал держать его под благовидным предлогом подальше от женщин. Скоро я должен был сам сказать ему правду, но теперь я этого сделать не мог.
Печально и медленно продвигались мы вперед. По мере того как проходила ночь, длинная зимняя ночь, остановки приходилось делать все чаще и чаще. Наконец на востоке показалась слабо светившаяся красная полоска. Но наступавший день обещал быть ужасным. Тяжелые облака клубились на горизонте. Местность, по которой мы двигались, как нельзя лучше гармонировала с серым небом. То была обширная равнина с редкими, разбросанными там и сям группами низкорослых сосен, ветви которых были искривлены и согнуты бурями. Извивавшаяся перед нами дорога вела вниз к большой реке, смутно белевшей вдали…
Воздух сырой. Предрассветный ветерок. Я дрожал. Какая-то странная усталость овладела мной. Я чувствовал себя разбитым и сонным. Шлем, казалось, давил с такой силой, что я был не в состоянии носить его. Я, вероятно, ехал, покачиваясь в седле. Через несколько минут, очнувшись, я увидел, что сижу, прислонившись к краю дороги, а барон фон Виллингер держит бутылку у моего рта.
Я бросил взгляд вокруг себя. Сначала я никак не мог понять, где мы. Все вокруг меня имело такой величавый и странный вид. Все было бело. Невдалеке от нас отряд войск темным пятном тяжело расположился на снегу. Лошади понурили головы, и одни лишь пики торчали к небу. За ними расстилалась обширная, пустынная равнина. Казалось, как будто мы затеряны в этом белом безбрежном пространстве. Стоя неподвижно в едва брезжащем свете зари, солдаты имели какой-то необычно торжественный и вместе с тем печальный вид. Сначала я не мог понять, что все это значит.
— Это все результаты падения на вас этого проклятого горшка, дон Хаим, — сказал барон. — Позвольте мне снять ваш шлем и промыть вам голову.
Тут я все вспомнил.
Он откуда-то принес воды, и я предоставил ему действовать, как он знает. Вдруг он взглянул на меня с изумлением и сказал:
— Вы поседели, дон Хаим!
— Неужели? — спросил я равнодушно.
— Я сначала думал, что это от дыма или, может быть, пристала зола. Но это не оттереть. Хороший удар вы получили. Впрочем, вы отделались одним лишь ушибом. Через день или два вы будете чувствовать себя опять молодцом. Надеюсь, графиня здорова? — спросил он, посматривая на меня.
— Не знаю, — отвечал я. — Она осталась в Гертруденберге.
Барон с удивлением сделал шаг назад.
— Пресвятая Дева! — воскликнул он.
Он был лютеранин, но предпочитал выражать свои чувства, как то делают католики.
— Если бы вы сказали мне раньше, дон Хаим, то не оказалось бы такого места, которое мы не взяли бы с бою ради нее.
— Я знаю это и сам не хотел уезжать из Гертруденберга без нее, но я не представляю, где она. Вероятно, ее рассудок не выдержал всех этих потрясений.
Эту унизительную ложь я повторял всем, кто спрашивал меня о жене.
— Когда я вошел в комнату, чтобы взять ее с собой, ее там не оказалось, а ждать было невозможно.
— Пресвятая Богородица! — повторил он. — Теперь я понимаю, отчего у вас волосы поседели. Она в Гертруденберге, где дон Педро полновластный хозяин!
Последние слова он пробормотал себе в бороду, думая, вероятно, что я его не услышу.
— Да, — отвечал я. — Но я выколол ему глаза. Хотя, признаюсь, мог бы и убить его.
Барон опять сделал шаг назад.
— Heiliger Giott! — воскликнул он на этот раз по-немецки. — Много же вы натворили за одну ночь!
— Да, немало, — грустно отвечал я. — И еще больше предстоит сделать. Прислушайтесь-ка.
Фон Виллингер насторожился, потом стал на колени, позвал своего помощника и приказал ему строиться в боевом порядке.
— Вы можете сидеть на лошади, дон Хаим? — с тревогой спросил он.
— Да, конечно. Теперь не время думать о своих болячках.
Самой важной задачей было доставить женщин, раненых, вьючных лошадей и вообще все, что задерживало продвижение войска, поскорее к реке, и, если окажется возможным, посадить их в лодки, прежде чем произойдет столкновение. Лодки, которыми я запасся заранее, были уже здесь и черной линией тянулись по воде. Но их было недостаточно, чтобы забрать нас всех. К тому же не было и времени всем усесться в них. Мы еще не могли видеть врагов, так как с четверть мили нам пришлось ехать под уклон, но уже слышно было, как где-то вдали скачут лошади. Шум доносился еще издалека, но, если приложить ухо к земле, становился совершенно явственным.
Я считал, что мы уже вне опасности, или, если сказать правду, не обращал должного внимания на то, насколько быстро мы двигаемся вперед. Ибо целую ночь я тщетно боролся с судьбой. Раньше мне удавалось раза два заставить ее уступить перед моей волей, но в решительный час моей жизни она оказалась сильнее меня. Когда настало утро, я был уже обессилен и не учитывал, как следовало бы, время. Мы замешкались на нашем пути, опоздали на целый час, а этот час значил многое.
Мы выслали вперед багаж и всех не способных сражаться и поторопили их всячески. Но среди них началась, как всегда бывает в таких случаях, лишь суматоха и паника. Женщины кричали; некоторые из них упали с лошадей, несколько лошадей от испуга шарахнулись в сторону; мужчины ругались. Некоторое время здесь был прямо ад, пока я не протиснулся сквозь толпу и не водворил порядок.
Я наблюдал за этим авангардом, пока он не исчез в овраге, через который извивалась ведущая к реке дорога. Теперь он был в безопасности: через десять минут все будут уже на берегу, через полчаса успеют усесться в лодки и будут в безопасности на серой воде. Что касается нас, остающихся на берегу, то, конечно, мы могли дольше выдерживать натиск, но как долго — этого никто не мог сказать. Я сделал последние распоряжения. Потом мы остановились на дороге и стали ждать.
Пошел снег, падавший тихо и медленно. Отлично. По крайней мере, тем, чей час уже настал, будет мягче лежать, и их могила будет красивее под этим безукоризненно белым покровом. Я сам ждал для себя такой могилы. Хотя лошади будут топтать мой труп, но следы их копыт будут незаметны под хлопьями снега. Мои заблуждения и преступления будут навеки похоронены под этой густой пеленой. Вечен и глубок будет мой сон. И весной, когда дорогой поскачут целые эскадроны, их шум уже не потревожит меня. Я готовился жизнью уплатить долг королю и своей жене. Но пока она была еще в Гертруденберге, я не мог сдержать этого последнего обещания. Я должен жить — если смерть не решит иначе.
Итак, мы сидели на конях и ждали. На наших шлемах от снега образовались маленькие белые горки. Перед нами стлалась белая пустынная дорога.
Вдруг на том месте, откуда дорога начинает спускаться, появился темным пятном авангард неприятеля. Увидев нас, они приостановили лошадей; потом, не дав им передохнуть и не дожидаясь, пока все выстроятся в боевой порядок, они разом ринулись вниз по дороге. Дон Альвар был молод и нетерпелив, но, когда преследуешь тигра, эти качества не приводят к добру.
Мы ждали, пока они полным карьером проскакали половину дороги от начала склона до нас. Затем, вдруг разделившись на правый и левый фланг, бросились на них с возвышенности, поднимавшейся по обеим сторонам дороги. Столкновение было ужасно, но длилось недолго: они попали как бы в железные тиски, из которых нельзя было вырваться.
Лишь немногим удалось последовать за доном Альваром, который едва спас свою жизнь и пытался соединиться с остальными войсками, показавшимися на гребне дороги. Длинные сабли немцев сделали свое ужасное дело. В этой схватке было проявлено немало храбрости, много старых счетов было сведено в этот день!
Но уже неслись свежие войска, встречая на полдороге остатки своего разбитого авангарда. У нас едва хватило времени передохнуть и вытереть кровь.
Мы бросились на них вторично. На этот раз они встретили нас на ровном месте: дорога была завалена трупами.
Мы еще раз выдержали бурю, но это стоило нам дорого. Ветер дул нам в лицо, снег бил прямо в глаза, и я сам принужден был вести в бой своих людей. Дважды я становился во главе моего отряда, и мы врезались в ряды врагов, как железный клин, и дважды мы были отброшены. Только на третий раз удалось нам сломить их, но это обошлось нам дорого. Я не обращал внимания на число убитых — их было много.
На дороге показались новые силы, и сквозь падающий снег мы видели, как вдали они выстраивали свои ряды в боевой порядок.
— Черт побери! Они, кажется, выслали сюда весь гарнизон Гертруденберга! — пробурчал себе в бороду фон Шварцау, подъехавший ко мне за приказаниями. — Кажется, они не оставили в городе ни одного человека, который может сидеть в седле. Это большая честь для нас, или, скорее, для вас, сеньор. Что касается меня, то я не желал бы таких отличий.
Ветер немного стих, пространство между нами было чисто, и я ясно различал каталонцев дона Альвара, которые скучились, готовясь к атаке. Это была лучшая часть моего войска, и я обыкновенно сам водил их в бой. Если бы они бросились на нас сейчас же, нам был бы конец. Лошади наши были утомлены, да и сами мы ослабли от напряжения и потери крови. Я стал махать рукой барону фон Виллингеру, командовавшему на левом фланге, и он ответил мне тем же: он понял значение моего жеста.
Сзади меня был старый Родриго, который вчера вечером выступил парламентером от моей бывшей гвардии. О себе я не заботился, но их участь тревожила меня.
— Глупо ты сделал, Родриго, что пошел со мной, — сказал я, повернувшись к нему.
— Ничего, сеньор. Для нас это лучше. Не правда ли, товарищи? Да здравствует дон Хаим де Хоркевера, или смерть!
Сабли поднялись вверх, и мое поредевшее войско энергично повторило этот возглас.
Я поклонился и поблагодарил их. Если б только не было с моей стороны измены, я и не желал бы для себя лучшего конца.
Так ждали мы последней атаки, а с нею смерти. Но смерть не явилась.
Я видел, как дон Альвар и его офицеры подняли шпаги и скомандовали атаку, но ряды сзади них остались неподвижны. Он еще раз приказал двигаться вперед, но и на этот раз солдаты не тронулись с места. Тут снег пошел прямо нам в лицо, и я не мог видеть, что было дальше.
Мы продолжали ждать. Но все было тихо. Только снег по-прежнему летел на нас густыми хлопьями да слышны были крики ворон, усевшихся на мертвые тела.
— Вы одержали огромную победу, дон Хаим, — послышался около меня голос Шварцау. — Это больше, чем отразить атаку. Этим можно гордиться.
И я действительно гордился. Не знаю, имел ли я на это право. Ведь я был изменником, а мои бывшие войска возмутились против начальства из-за меня. А все произошло из-за одной женщины, которая оскорбила меня, насмеялась надо мной и сторонилась меня при всякой попытке приближения.
Мы подняли раненых и медленно двинулись дальше к реке. Тут мы стали кричать отплывшим в лодках, чтобы они вернулись и захватили нас с собой.
На другом берегу беглецы сбились в жалкую продрогшую кучу. Но здесь они были в безопасности. Конечно, это чего-нибудь да стоило.
Тут действовал высший закон, и не простая присяга королю, который тысячами жег своих подданных только за то, что они поклонялись Господу Богу не так, как это было установлено его духовенством.
Может быть, больше позора для меня было в том, что я так долго служил ему, чем в том, что я нарушил наконец свою присягу.
Чувство стыда перестало мучить меня, когда я увидел тех, кого спас. И в час битвы не проклятие, а благословение снизошло на меня.
Мы перевязали наши раны и остановились для отдыха. Печальная то была остановка среди крутившегося снега. Я подошел к женщинам, чтобы взглянуть, что им нужно. Тут ко мне бросился старик ван дер Веерен.
— Дочери моей, вашей жены, дон Хаим, ее нет здесь! — кричал он. — Никто ничего не может сообщить о ней!
Час объяснения настал.
— Я знаю это, дон Гендрик. Сначала позвольте мне осмотреть этих несчастных, а потом мы поговорим с вами.
Кое-как мы развели несколько костров и стали готовить пищу. Пока другие ели, я отвел ван дер Веерена в сторону и открыл ему всю правду.
— О, бедное дитя мое! — закричал он, закрывая лицо руками.
— Я сделал все, что было в моих силах. И сделал бы еще больше, если бы она не покинула меня. Последуй она за мной, она теперь была бы свободна. Теперь же я должен жить.
— Я не обвиняю вас, дон Хаим. Бог запрещает делать то, что, по вашим словам, она сделала. О, это все горячая испанская кровь! О, если б вы сказали мне раньше! Да сжалится над нами Господь!
— Не падайте духом, дон Гендрик. Может быть, не все еще погибло. Если будет можно, я возьму обратно Гертруденберг.
Приказано было идти дальше. Мы сели на лошадей и по снежной метели двинулись к лагерю принца Оранского.
Я неясно теперь помню все, что с нами было, пока мы не добрались до принца Оранского. Моя голова горела, и мне представлялись странные зрелища — не знаю только, было ли все это в действительности. Трудный то был путь сквозь град и снег, а тут еще в арьергарде тянулась длинная печальная вереница раненых. Долог был наш путь, ибо нам приходилось делать огромный крюк, чтобы обходить города, занятые гарнизонами герцога, отдаваться же во власть восставших мне не хотелось, пока я не переговорю с принцем.
Его лагерь находился под Сассенгеймом, на южном конце Гаарлемского озера. Но было вероятнее, что мы скорее найдем его в Лейдене, лежавшем на несколько миль южнее. Поэтому мы направили свой путь к этому городу.
Помнится, как-то раз отряд королевских войск пытался преградить нам путь. Кто командовал этим отрядом, как велик он был — этого я не могу припомнить, не помню и того, почему они пропустили нас. Мы проехали мимо, тем дело и кончилось.
Наконец мы подъехали к воротам Лейдена. Помнится, это было утром 29-го. А может быть, это произошло днем позже или раньше, хорошенько не могу припомнить. Мы выслали вперед женщин и раненых и попросили разрешения войти в город.
Нас спросили, кто мы такие.
— Беглецы с юга, — отвечал я. — Имеем важное известие для принца.
Дежурный офицер посмотрел на нас с удивлением — сначала на меня, затем на повозки с женщинами и ранеными, наконец на длинную вереницу всадников, которая исчезала в тумане. Они казались грознее, чем было на самом деле: с тех пор как мы выехали из Гертруденберга, ряды их сильно поредели.
— С вами порядочные силы, каких не бывает у беглецов, — произнес офицер. — Его высочеству уже известно о вашем прибытии?
— Нет. Поэтому я был бы очень благодарен вам, если бы вы доложили о нас, — сухо ответил я. — Ему нечего бояться, — прибавил я. — Я прошу только пропустить в город женщин, раненых и лицо, которое должно передать ему важные известия. Войска отойдут на такое расстояние, на какое ему будет угодно, и будут ждать его решения.
Офицер отправился с рапортом к своему начальству, а мы остались ждать.
Через некоторое время он вернулся и сообщил, что моя просьба уважена, но что войска должны отойти по крайней мере на четверть мили и стоять там. Только тогда отворятся ворота и впустят подводы.
Я изъявил свое согласие и сделал необходимые распоряжения.
— Кто желает говорить с принцем? — спросил затем офицер.
— Это я, — отвечал я.
Он пристально посмотрел на меня. Барон фон Виллингер, ехавший рядом со мной, тихо сказал:
— Вы сильно рискуете, дон Хаим. Хорошо ли вы обдумали то, что собираетесь делать?
— Да, барон, я хорошо обдумал все. Но я хочу верить принцу. Кроме того, если бы риск был еще больше, то и тогда я поступил бы так же, ибо я должен сделать это. Мы немало рисковали за эти три дня. Разрешите сначала пропустить повозки? — спросил я офицера.
— Мне приказано прежде всего пропустить лицо, желающее говорить с принцем, — отвечал он.
— Отлично, я готов следовать за вами.
— Не ходите один, дон Хаим, — прошептал барон фон Виллингер. — Позвольте мне идти с вами.
— Благодарю вас. Но вы и так уже много для меня сделали. А то, что еще остается сделать, должен сделать я. Как я уже сказал, мне хочется верить принцу.
Офицер посмотрел на меня с большим любопытством, когда я проходил под темными сводами ворот. Но наличник шлема был у меня спущен, и он ничего не мог увидеть. Пройдя ворота, я нашел конвой из четырех вооруженных людей: двое из них пошли впереди меня, двое сзади. При желании я мог вообразить, что это почетный караул. Но можно было также думать, что меня конвоируют, как пленника.
Таким образом шел я по улицам Лейдена, направляясь к дому принца.
Город Лейден принадлежит к числу древнейших и красивейших городов Голландии. Он еще не так давно сбросил с себя иго герцога и изгнал испанский гарнизон. Когда я шел по улицам, всюду виднелись огромные пристани, красивые многоэтажные дома, в которых, очевидно, собрано так много богатств. Хотел бы я знать, что ожидает этот город в будущем. Сегодня над ним висели мрачные тяжелые облака — столь же темной казалась и его дальнейшая судьба.
Никто в герцогском войске не верил, что восставшим может сопутствовать хотя бы тень успеха.
Да и как можно было в это верить? Мы переходили от победы к победе, брали город за городом и нигде не встречали серьезного сопротивления. Только города на северо-западе, зажатые между океаном и плотинами, держались еще против армии короля.
Хотел бы я знать, что думали лейденцы, но они шли по своим делам совершенно спокойно, и их поведение не говорило ни о страхе, ни о надеждах. Едва ли кто-нибудь обращал на нас внимание, но, проходя, я заметил два-три любопытных взгляда, брошенных на нас.
Мои мысли были заняты принцем. Я говорил с бароном фон Виллингером совершенно искренно, но тем не менее в глубине души я не был так уверен.
Мне никогда не приходилось ни видеть принца, ни беседовать с ним. Но я много слышал о нем. Ни о ком, кроме герцога Альбы, не говорили в стране так много, как о нем. Его наделяли всеми возможными качествами — хорошими и дурными. Храбрость и трусость, патриотизм и эгоизм, государственный ум и полная неспособность к правлению, сила и слабость, величие и ничтожество — все это по очереди приписывалось ему. Что касается трусости, то, на мой взгляд, такое мнение представлялось наименее обоснованным. Человек, который не побоялся в 1566 году лицом к лицу столкнуться с разъяренной толпой в Антверпене, который один, без всякой помощи, боролся против короля Филиппа и Испании, который теперь окончательно посвятил себя делу, казалось бы, заранее обреченному на провал, — такой человек, конечно, не мог не обладать мужеством. Что касается его талантов, то их покажет будущее. Он говорил мало и не любил выставляться напоказ. Но это, конечно, нисколько не доказывало отсутствия у него способностей. Граф Эгмонг был самым блестящим человеком в Брюсселе. Народ боготворил его. Но если в Брюсселе был тщеславный и пустой глупец, то это был не кто иной, как победитель при Сент-Кентене. Принц не мог похвастаться подобными успехами. Но при существующем положении вещей он и не мог их иметь.
Я не мог уяснить причин, по которым он принял участие в этой войне: они были известны ему да Господу Богу. Менее чем кто-либо, принц позволял заглядывать себе в душу. Если он думал не только о судьбе Голландии, но принимал в расчет себя и свою семью — что ж, это вполне естественно для каждого, и я не мог осуждать его за это.
Вот что было известно о принце Вильгельме Оранском как об общественном деятеле.
О его частной жизни мне не было известно ничего. Судьба до сего времени не благоволила к нему. Невзгоды и несчастья не служат, впрочем, верным оселком для воспитания людей. Им может быть только власть, которую они уже успели вкусить. Не могу сказать, был ли он великодушен или мстителен, величав или мелочен в своем обращении с другими. Как ни странно, но люди талантливые и родившиеся под счастливой звездой могут быть в некоторых случаях весьма мелочны. Герцог Альба, например, никогда не мог забыть слов, сказанных ему графом Эгмонтом после победы при Сент-Кентене, и спустя десять лет помнил их так же хорошо, как минуту спустя после того, как они были сказаны.
Я принимал участие во всех битвах, которые принц давал герцогу Альбе. При переходе через Гету я помог рассеять его арьергард; в битве при Монсе я едва не захватил принца в плен. По моему совету его сына отправили в качестве не то заложника, не то пленника в Испанию. И вот теперь я предаю себя в его руки, без всяких предосторожностей, отчасти из инстинкта, отчасти по отсутствию для меня всякого иного выхода. Пройдет ли это мне даром — неизвестно.
Наконец мы прибыли к его дому. Я слез с лошади, совершенно окоченевший от холода: зима была необыкновенно сурова, а я просидел в седле уже несколько часов. Тем не менее самообладание вернулось ко мне, ибо в настоящий час должна была решиться судьба моей жены.
В дверях меня встретил дежурный офицер.
— Вот лицо, которое желает говорить с принцем, — сказал старший конвойный.
Офицер внимательно оглядел меня. Мое вооружение и сбруя моей лошади были довольно ценны.
— Как прикажете доложить о себе и от чьего имени вы явились к принцу? — спросил офицер.
— Я дон Хаим де Хорквера граф Абенохара и являюсь по своей собственной инициативе, — отвечал я, поднимая наличник.
Он впился в меня взглядом, словно перед ним предстало привидение.
Так как он молчал и не двигался, то, выждав минуту, я спокойно повторил:
— Дон Хаим де Хорквера граф Абенохара. Сначала довольно трудно произнести это имя, но потом мало-помалу к нему привыкаешь.
Он снова бросил на меня любопытный взгляд и сказал:
— Мне ваше имя хорошо известно, но я был очень удивлен, что пришлось его услышать здесь. Прошу извинить меня. Я сейчас доложу о вас его высочеству.
Он скоро вернулся обратно и пригласил меня следовать за ним.
Минуты через две я стоял перед принцем. Я хорошо помню все, как было, ибо это был весьма унизительный момент. Я никогда не любил ренегатов и не мог сказать принцу, что я пришел к нему из любви к Голландии, которая, хотя и поздно, проснулась во мне… Я пришел к нему потому, что нуждался в его помощи, чтобы спасти мою жену. И хотя я прибыл не с пустыми руками, однако могло показаться, что то, чего я требовал, превышало то, что я мог предложить. А я был не мастер выпрашивать.
Комната, в которую меня ввели, была невелика и слабо освещена: день был сумрачный, а потолок темного дуба поглощал и тот слабый свет, который проникал через низкое окно. На письменном столе горели еще две свечи. В камине против двери горело несколько больших поленьев.
Принц стоял, прислонившись спиной к камину. Его окружали три или четыре лица, которых я не знал.
Я сразу узнал принца, хотя никогда не видал его раньше. Несмотря на то, что он держал себя спокойно и в высшей степени скромно, никого другого из присутствовавших нельзя было принять за главного. Его волосы уже поредели и начинали седеть на висках, хотя ему было всего тридцать девять лет. Но глаза его блестели и выдавали большую внутреннюю силу.
Я поклонился и ждал.
— Вот неожиданный визит, граф, — начал принц по-испански. — Да еще при самых странных обстоятельствах. Могу спросить, чему я обязан удовольствием видеть вас здесь?
— Ваше высочество, — отвечал я по-французски, — я прибыл сюда для того, чтобы предложить вам мою шпагу и несколько сотен всадников, если Голландии могут понадобиться наши услуги.
Мои слова, по всей вероятности, изумили принца, но он не показал и виду. Все окружавшие его были удивлены. Все смотрели на меня, как смотрели бы на дьявола, входящего в рай с просьбой дать ему место в рядах небесного воинства. Но принц оставался спокойным и невозмутимым.
— Если мы примем ваше предложение, то каковы будут ваши условия? — спросил он.
— Я не ставлю никаких условий, ваше высочество. Если вы примете наши услуги, то, может быть, я попрошу у вас одной милости. Но условий я никаких не ставлю.
Принц в упор стал смотреть мне прямо в глаза, как бы стараясь прочесть в моей душе. Выдерживать этот взгляд с ложью на сердце было не особенно приятно. Но у меня не было необходимости скрываться от его взгляда. Я говорил искренно, и самое унизительное для меня было впереди.
Я также впервые встретил человека, который не боялся моего взора, и сразу почувствовал к нему какую-то странную симпатию, которая обыкновенно невольно вспыхивает между двумя сильными натурами.
— Какое ручательство вы можете представить? — тем же спокойным, холодным тоном спросил принц.
— Кроме себя самого, никакого, — отвечал я.
Тот же вопрос задала мне когда-то донна Изабелла и получила тот же ответ. Но у принца было больше оснований задать такой вопрос.
— Гордый ответ, граф.
— Может быть. Прошу извинить меня, так как другого дать я не в состоянии.
— Разрешите мне, ваше высочество, сказать несколько слов, — промолвил один из стоявших около принца.
— Говорите, — отвечал принц, полуобернувшись к нему.
— Позвольте предостеречь вас: не доверяйтесь этому человеку. Он был злым гением герцога Альбы: он исполнял все, что тот приказывал; сжигал и конфисковывал всюду, куда бы его ни послали. Из всего этого проклятого народа он самый проклятый. По его настояниям увезли вашего сына в Испанию — не забывайте этого, ваше высочество. Действительно, дон Хаим де Хорквера, вы обнаружили огромное мужество, явившись сюда один и предав себя в руки принца и его друзей.
— Я пришел сюда, доверяя принцу, ибо он принц, — просто ответил я. — Что касается его друзей, то я готов свести с ними счеты, каким им будет угодно образом, в том числе и с вами, граф.
Судя по его манерам, я был почти уверен, что предо мной был граф Люмей де Ламарк. И я действительно не ошибся.
— Теперь я только прибавлю, что я всегда был уверен, что поступаю так, как это приличествует моему имени. Герцогу незачем было заставлять меня. Ибо и без меня он привел с собой достаточно народу из Испании. Да и здесь, в Брюсселе, нашлось немало таких, которые готовы были исполнять его волю. Что касается остального, то я исполнял приказания, которые мне передавались от имени короля, иногда даже вами, как это было, например, при Горке.
Он покраснел и схватился рукой за шпагу. Я глядел на него холодно и даже пальцем не пошевелил, ибо с графом Люмеем считался меньше, чем с кем-либо.
Прежде чем он успел что-нибудь ответить, принц поднял руку и сказал тем спокойным, но повелительным тоном, который исключал всякую возможность противоречия.
— Тише, де Ламарк. Извините, граф Абенохара. Но заверения испанцев, которые они дают еретикам, до сего времени были таковы, что не исключали необходимости принимать меры предосторожности. Согласитесь, что появление испанского военачальника, имеющего такую репутацию и положение, как вы, и покидающего герцога, чтобы перейти ко мне, не имеющему возможности похвастаться ни одной победой, согласитесь, что это — странная вещь и что мы имеем право удивляться.
— Ваше высочество, вы изволите забывать, что я ношу не только испанский титул, но по моему отцу я вместе с тем граф Авенсдорнский, а это уже касается голландской земли. Иначе не было бы оправдания тому шагу, который я сделал.
Это, казалось, подействовало на принца. По крайней мере, голос его звучал уже не так холодно, когда он сказал:
— Вы правы. Я забыл об этом. Извините меня. Но я не могу говорить с вами, как бы хотел, — как дворянин с дворянином. Ибо народ вверил свою судьбу в мои руки и рассчитывает, что при всей их слабости они будут защищать его против величайшей державы мира. Поэтому разрешите мне, прежде чем принять ваше предложение, задать вам два-три вопроса.
— Охотно, — отвечал я. — Спрашивайте, ваше высочество.
— Я слышал, что вы привели с собой беглецов. Не пожелаете ли дать нам объяснения относительно их? Может быть, нам придется благодарить вас гораздо больше, чем это мы предполагаем.
— Это пленники инквизиции в Гертруденберге, которым я управлял всего три дня тому назад. Решив сделать то, что я сделал, я освободил их и привел их с собой вместе с частью гарнизона, который пожелал разделить мою участь, даже если ему придется сражаться против короля Филиппа. То, что я сказал, могут подтвердить сами беглецы.
— Я не говорил, граф, что сомневаюсь в ваших словах. Я только просил разрешить мне несколько вопросов.
Я поклонился и продолжал:
— Я скажу вам больше, ваше высочество, не дожидаясь, пока вы меня будете спрашивать. Я буду откровенен и не буду утверждать, что явился сюда только из любви к Голландии. Нет, не эта причина руководила моими действиями, хотя, может быть, именно так и должно было бы быть. Но я назову вам истинную причину. Я прибыл сюда потому, что у меня не было другого выхода. Я совершил два преступления: я спас женщину от костра и дал возможность ускользнуть полусотне еретиков, чтобы тем снискать расположение моей жены-еретички. Если б я не сделался бунтовщиком, я теперь шагал бы арестантом по дороге в Испанию. Я говорю вам это, ваше высочество, для того, чтобы вы сами могли видеть, что возврата для меня нет и что вы смело можете мне довериться. Все, что я сказал, вы можете проверить путем расспроса других.
— Повторяю, что я не имею малейшего сомнения в ваших словах, граф. Благодарю вас за откровенность и не буду больше колебаться. Если вы отныне хотите верно служить Голландии, мы не будем больше спрашивать, какие мотивы руководят вами. Больше того, мы откровенно скажем вам, что с радостью принимаем ваше предложение, ибо сильно нуждаемся в помощи. Судьба Голландии зависит от судьбы Гаарлема. Страна напрягает все силы, чтобы спасти его. Скоро туда будет отправлен новый транспорт. Вы примете командование над ним.
— Благодарю вас, ваше высочество. Позвольте мне напомнить, что я просил вас об одной милости. Дайте мне небольшой отряд, чтобы овладеть Гертруденбергом. Потом вы можете посылать меня куда вам угодно; если даже меня будет ждать верная смерть, я буду благодарен вам.
— Ваше высочество, — вдруг вмешался опять де Ламарк, — извините, что я прерываю ваш разговор. Но это уж слишком. Этот человек, по его собственному признанию, явился сюда беспомощным беглецом с пустыми руками. И он смеет ставить какие-то условия! Он должен быть рад, если мы дадим ему приют.
Я выпрямился:
— Я говорил не с вами, граф, а с принцем. Если я прибыл сюда, как вы изволили выразиться, беглецом, то во всяком случае, не с пустыми руками. Мое имя и моя шпага что-нибудь да значат.
Принц горделиво повернулся к де Ламарку.
— Кто здесь решает? Я или вы, граф? Извините за это вмешательство, — продолжал он, обращаясь прямо ко мне. — Вы правы, и я не отказываю вам в вашей просьбе. Как только судьба Гаарлема будет решена, ваше желание будет исполнено.
— Ваше высочество, я не могу ждать. Я не многого требую. Дайте мне тысячу человек на месяц, но дайте сейчас. Потом будет уже поздно.
Принц с удивлением посмотрел на меня.
— Гаарлем тоже не может ждать, — сказал он серьезно. — Если мы не поспешим туда на выручку, тоже будет поздно.
— Если нельзя будет дать мне тысячу людей, дайте пятьсот на две недели. Не считайте меня эгоистом. Вспомните, что Гертруденберг — ключ к Брабанту и что обозы герцога Альбы проходят как раз мимо него. Взяв его, вы тем самым поможете и Гаарлему, Ваше высочество, — продолжал я, преклоняя пред ним колена, — я еще ни перед кем не становился на колени, кроме короля. Но теперь я делаю это. Исполните мою просьбу, и я готов на все, что в человеческих силах, чтобы отблагодарить вас за вашу милость.
— Прошу вас, граф, встаньте. Я еще не король, и я не хочу, чтобы передо мной становились на колени. Но объясните мне причину, почему вы так на этом настаиваете?
Не поднимаясь с колен, я отвечал:
— В Гертруденберге осталась моя жена, и я боюсь, что она во власти инквизиции.
— Боже мой! — тихо промолвил принц.
Все, казалось, были взволнованы. Даже граф де Ламарк что-то пробормотал себе в бороду.
— Можем мы выделить тысячу человек, господа? — спросил принц. — Наша соотечественница находится в беде.
— Мы не можем дать их, ваше высочество, — сказал высокий, серьезный человек, стоявший справа от принца. — Транспорт, быть может, последний перед оттепелью, отправляется через несколько дней, и мы должны отослать с ним всех людей: мы обещали усилить гарнизон Гаарлема. Нельзя также ослабить и лагерь под Сассенгеймом. Если дон Фредерик не снимет осады, нам понадобится каждый солдат, каждая лошадь, для того чтобы сделать последнее отчаянное усилие освободить это место.
— Но в настоящее время, теперь… — продолжал настаивать принц, — неужели мы на время не можем выделить отряд?
— Нельзя, ваше высочество, ибо мы не знаем, когда придет наш час. Нельзя — ни тысячи, ни пятисот. То есть, если вы прикажете, мы их отдадим. Но вся страна и все города будут удивлены, что, потребовав от них всех до последнего человека, которого они могут выставить, вы находите и солдат, и деньги для новых завоеваний, в то время как Гаарлем гибнет. Их рвение ослабнет, да и — простите меня, ваше высочество, — ваш авторитет пострадает.
Я чувствовал, что этот человек говорит правду, и мое сердце упало. Я знал, что принц не может исполнить мою просьбу. Если б он это сделал, он не был бы человеком, способным освободить страну. Я преклонялся перед ним за то, что он приучил своих помощников говорить ему в лицо неприкрашенную правду.
С минуту принц молчал. Потом, обращаясь к бледному человеку, стоявшему от него слева, спросил:
— А вы, Филипп, как думаете? Нельзя ли набрать этот отряд в ваших городах, взяв отовсюду понемногу?
— Ваше высочество, гарнизоны моих городов очень невелики. Если вы думаете только об интересах государства, то у вас нет выбора. Но…
При этом в его глазах сверкнул какой-то теплый огонек, указывавший на то, что этот человек не только администратор, но вместе с тем энтузиаст и поэт.
— Но государство ведь составляют мужчины и женщины. Само по себе государство — мертвое название. Ему дают жизнь люди. Оно существует ими, и иной раз, может быть, не так благоразумно, зато благородно прежде всего вспомнить о страдающем человеке, а потом уже обо всем народе. И если захочет Господь, безумная любовь может принести в конце концов лучшие плоды, чем вся мудрость детей мира сего.
Несколько минут принц стоял в глубоком раздумье. Я ждал его ответа со страхом, хотя и предвидел его. Мне кажется, я распознал его характер, как только вошел в эту комнату.
— Я должен думать только о государстве, — тихо заговорил он. — Оно вверено мне — и я не смею думать ни о чем другом. Страна борется не на жизнь, а на смерть. Граф, — продолжал он, подходя ко мне и поднимая меня, — я глубоко сожалею, но я должен отклонить вашу просьбу. Я желал бы, чтобы мои силы были больше — ради Голландии, ради вас и вашей жены. Но Богу известно, что они невелики. Я тоже хотел бы ехать в Испанию и освободить моего сына -и не могу. Для каждого, кто стоит во главе государства, наступает момент, когда его силы оказываются слишком малы по сравнению с тем, что требуется, — так малы, что их только в насмешку можно назвать, силами. Для меня такой момент наступал не раз. Но я хочу сказать вам только одно. Не знаю, может ли это вас утешить. Вы объявили, что пришли сюда не из любви к Голландии, а потому, что для вас не было другого выхода. Поэтому я не заставляю вас думать о нашей стране, хотя ее право на вас освящено веками. Но в вечной борьбе между правдой и ложью, между светом и тьмой, свободой и угнетением, борьбой, столь же древней, как и сам человек, борьбой, которая теперь с особой силой поднялась среди болот Голландии, вы сделали, может быть, больше, чем вы думаете. В этой борьбе каждый из нас должен быть готов на какую-нибудь жертву. Если на вашу долю выпадет принести наибольшую жертву, считайте, что судьба ваша стала великой. Жизнь измеряется не радостями, а жертвами. Чем больше вы их приносите, тем больше превосходите вы других. Вот все, что я хотел сказать.
Я получил теперь тот самый ответ, который когда-то давал другим, хотя и не с такой выразительностью. И увы! В великой борьбе, о которой говорил принц, моя роль была не такая, как он предполагал. Его слова прозвучали для меня не утешением, а скорее упреком.
С болью в сердце я поднялся с колен. Моя просьба была безнадежна. Я стоял на коленях и стоял напрасно. Но мне нужно было дать ему ответ.
— Вы правы, ваше высочество. Я понимаю, что вы не можете исполнить того, о чем я просил. Теперь я верю в то, во что не верил до сих пор: вы можете освободить Голландию.
Слабый румянец показался на его щеках.
— Дай-то Бог, — тихо промолвил он. — Но вы, кажется, не совсем здоровы, граф?
Он имел основание задать мне этот вопрос. Странное чувство, которое я не сумею назвать, вдруг охватило меня. Все задвигалось вокруг меня, все вдруг потеряло для меня смысл и значение. Принц и его советники, стоявшие передо мной, серьезные и сосредоточенные, говорившие мне о правде и несправедливости, о свободе и Гаарлеме, — как будто мне это не все равно! Я желал одного: освободить мою жену. Сколько городов было взято приступом и разграблено — что мне за дело, если к их списку прибавится еще один? Толковать мне о Гаарлеме! Это было нелепо. Помню, как у меня вдруг явилось желание смеяться, но смеха у меня не было.
Но все это было глупо. Я просто бредил. Мне казалось, что пол разверзнется у меня под ногами, и, чтобы не упасть, я тяжело оперся на свою шпагу.
— Дайте стул графу, — крикнул принц. — Боюсь, что вы нездоровы. Может быть, вы ранены?
Но я уже победил свою слабость.
— Благодарю вас, ваше высочество, — отвечал я, отодвигая поданный мне стул. — Я слегка ранен в голову, и это иногда вызывает головокружение. Но это пустяки.
— Тем не менее вам нужно отдохнуть, — мягко сказал принц. — Прошу вас воспользоваться моим гостеприимством.
Принц позвонил.
— Господин де Виллье, — сказал он вошедшему камергеру, — это граф Абенохара, который приехал ко мне в гости. Пожалуйста, примите все меры, чтобы он ни в чем не нуждался. До свидания, граф. Мы увидимся с вами, когда вы отдохнете. Может быть, вам что-нибудь нужно?
— Среди беглецов находится отец моей жены ван дер Веерен. Я был бы очень благодарен, если бы ему передали все, что здесь произошло. Кроме того, позвольте рекомендовать вашему вниманию, принц, моих людей. Они еще ждут на холоде, а сегодня им пришлось много поработать.
— Не беспокойтесь, о них позаботятся. Помните, что судьба Гаарлема должна скоро решиться к худшему или к лучшему. Если бы у меня была тысяча человек, я непременно дал бы вам их.
Я поблагодарил принца и вышел из комнаты, в которой я поставил на карту Свою последнюю ставку — и проиграл.
Гаарлем, бедный, храбрый город! Никто из тех, кто стоял сегодня около принца, и не подозревал, что его агония будет продолжаться целых пять месяцев и что все его страдания и геройские усилия останутся тщетными. Впрочем, это не совсем верно: и в самом своем падении он одержал победу. Он вернул Голландии самоуважение и самоуверенность. Он доказал, что за маленькую полоску земли, наполовину затерянную среди северных морей, над которыми почти полгода висят густые, темные туманы, люди готовы умереть с такой же радостью, как и за солнечную Испанию, которую никогда не покидает свет.
Гаарлем пал, но недаром. Я пробился через армию герцога Альбы после взятия этого города, и могу сказать, что это не была армия победителя. Еще одна такая победа, и его армия будет лежать в могиле. Но в то время никто из нас не мог предвидеть этого.
Принц все время был со мной чрезвычайно любезен. Все для меня было приготовлено, и слуги ждали моих приказаний.
Когда сняли с меня доспехи, я остался один и сел в кресло. Странное ощущение, словно я падаю, опять охватило меня, как сегодня утром. Но теперь я сидел в своей комнате один, и не стоило обращать на это внимания.
Я пришел уже к убеждению, что жена моя потеряна для меня навсегда — потеряна, если Господь не совершит чуда. Теперь я смотрел на вещи хладнокровнее и яснее, чем в тот ужасный вечер. Нельзя было предположить, чтобы дон Педро, подстрекаемый страстью и жаждой мести, не схватил ее в один из ближайших же дней. И она считала его своим лучшим другом! Конечно, все, что потом произошло, должно было наконец открыть ей глаза. Но есть ли предел женскому сумасбродству? Дон Педро обладает даром красноречия — я это испытал на себе. Его выколотые глаза, пожалуй, будут говорить в его пользу сильнее, чем говорили его глаза открытые. Правда, там остались дон Рюнц и Диего, но что они могут сделать в таких обстоятельствах?
У меня еще было время — неделя-две, может быть, и целый месяц. Дон Педро был не такой человек, чтобы довольствоваться актом грубой мести. Нет, его месть будет утонченной. Он погубит не только ее тело, но и душу. Как он ни хитер, на это все-таки потребуется несколько дней.
Когда я вышел от принца, у меня мелькнула дикая мысль: назло королю и принцу, назло обоим собрать на деньги ван дер Веерена собственный вооруженный отряд. Но это была только мечта: Германия была далеко, дороги небезопасны, а здесь нельзя было достать ни одного солдата. Нет, единственной надеждой для меня был Гаарлем — освободится ли он или падет — все равно. Когда его судьба решится, я могу вернуться и подумать, что можно сделать для спасения моей жены. Жалкая надежда, конечно, но другой у меня не было.
Не знаю, сколько времени просидел я, погрузившись в эти мысли. День был темный, и переход от дня к вечеру был незаметен. Вдруг в дверь кто-то постучал, и в комнату вошел принц.
— Я пришел взглянуть, не нужно ли вам чего-нибудь. — начал он.
Он опять заговорил со мной по-испански, чувствуя с присущим ему тонким тактом, который давал ему такую власть над людьми, что я предпочитаю язык моей матери всякому другому.
— Необходимо, — продолжал он с улыбкой, — освободить лейденскую дорогу от новых друзей, которых вы привели ё собой. Барон фон Виллингер, которому вы передали командование, не хочет двинуться с места без приказания, написанного вами собственноручно. Он остановил несколько повозок и всех тех, кто проходил мимо него к Лейдену. Он без всякой церемонии задержал даже самого графа Люмея, который вышел к нему, чтобы пригласить его войти в город. Он прислал назад конвой графа с заявлением, что он повесит всех, кого ему удалось захватить на дорогах, в том числе графа Люмея первым. Посланный передал мне, что граф Люмей задыхался от ярости, но барон фон Виллингер уделил ему не больше внимания, чем какому-нибудь лавочнику, и приказал двум своим людям задержать его. Теперь их трудно будет помирить. Я узнаю в этом вашу выучку, дон Хаим.
Невольно я тоже улыбнулся, воображая себе эту сцену. Барон фон Виллингер избрал самый отчаянный способ действия, который мог свести с ума кого угодно. Было бы очень любопытно посмотреть на графа де Ламарка, который был известен, как человек страшно вспыльчивый.
— Я немногому мог выучить барона в этом отношении, — отвечал я. — Прошу извинить его, из дружбы ко мне он прибег к чрезмерной предосторожности. Он вас не знает, ваше высочество.
— А вы меня знаете? — спросил принц, бросив на меня острый взгляд.
— Сегодня я встретился с вами впервые, но я не раз смотрел на ваш портрет в Брюсселе. А лицо говорит о многом. Я удерживал в своей памяти, что о вас говорили — а говорили о вас немало, ибо ваш характер был загадкой для армии герцога. Немногие, по-видимому, решили ее правильно.
— В том числе и вы?
— Не могу этого сказать, ваше высочество. Да я и не смею этого сказать. Но я прибыл сюда, доверяя вам инстинктивно, и результат оказался верным. Но прошу вас простить барона фон Виллингера, который не размышлял о вас так много, как я.
— С большой охотой. Я желал бы иметь побольше таких друзей, — отвечал принц, слегка вздохнув. — Но подпишите, пожалуйста, этот приказ, ибо в этом деле я бессилен. Хотя у графа Люмея есть свои недостатки, но я не хочу, чтобы его повесили.
Я написал приказ, который принц приказал отправить сейчас же.
Когда мы остались вдвоем, он сказал:
— Вы сказали, что изучали мой характер, дон Хаим. К какому же заключению вы пришли? Скажите мне об этом не как штатгальтеру Голландии, а как простому человеку.
— Вы много требуете, ваше высочество. Кто может сказать, что он знает своего ближнего, а тем более человека, поставленного выше его? Никому, кроме вас, я не сказал бы того, что вы желаете от меня слышать. Я считаю вас достаточно великим, чтобы выслушать спокойно мнения, которые, быть может, не будут соответствовать вашим ожиданиям. Кроме того, я прошу вас не забывать, что я лично знаю вас всего несколько часов, правда, эти часы для меня имеют огромное значение, но все-таки это слишком короткое время. Вот почему я прошу вас извинить меня, если мои суждения о вас будут не совсем верны.
— Извиняю заранее. Я очень не люблю лесть, не люблю настолько, что мне даже не нравится, когда другие говорят об этом. Поэтому говорите без всяких опасений, — продолжал он с той привлекательной улыбкой, которая так располагала всех к нему.
— Слушаю, ваше высочество. Позвольте прежде всего напомнить вам, что нет человека, который бы совершенно был нечувствителен к похвале или порицанию: мы не в состоянии воспрепятствовать себе почувствовать эту приправу к кушанью. Это в природе человека, а человек, которого я собираюсь описывать вашему высочеству, есть также человек, хотя, быть может, его мысли более высоки, чем у других. Никто из нас не может преодолеть той внутренней борьбы, которой мы подвержены, желая себе того, чего не можем достичь. Мы вынуждены оставаться ниже наших идеалов, и только высотой, на которую мы их возносим, и определяется различие между нами. Когда высказываешь так много и получаешь за то прощение, то остальное легко угадать. Я замолчал.
— Продолжайте, дон Хаим. Пока вы еще не сказали ничего, за что нужно было бы прощать. Впрочем, немногие решились бы сказать это.
— Я плохой придворный, ваше высочество, и вы должны извинить меня. Но я буду говорить дальше. В Голландии о вас существуют два мнения. Одно, которое преобладает в совете герцога Альбы и вообще в испанском лагере, гласит, что вы исключительно задались целью увеличить ваше собственное состояние, что вы человек беспринципный и неразборчивый в средствах, что вы без всякого колебания продали бы последнего голландца, если бы король Филипп предложил вам выгодную для вас сделку, что вы потерпели неудачу в своих планах только из-за недостатка ловкости и мужества. Другое мнение состоит в том, что вы герой, которому чужды все низменные человеческие чувства, который приносит в жертву освобождению Голландии от инквизиции и деспотизма свою кровь, состояние и даже свою семью. Он не думает о себе и охотно стал бы бродить по земле бездомным бродягой, если бы этим он мог обеспечить каждому голландскому торговцу беспрепятственное обладание капиталами. Он не имел-де до сего времени успеха, потому что с ним вступил в борьбу сам дьявол. Этот человек далек от свойственных людям ошибок и чужд человеческих страстей.
Принц слушал меня совершенно спокойно. По лицу его блуждала слабая, едва уловимая улыбка.
— А каково ваше мнение, дон Хаим?
— Мое, ваше высочество? Я считаю вас человеком, а не ангелом, великим, но не совершенным. По моему мнению, вы совершили немало крупных ошибок. Но основатель государства редко бывает способен класть камень за камнем без того, чтобы потом не приходилось перестраивать и переделывать. Ответственность за неуспех в последней войне, конечно, едва ли может падать на вас. Скорее виноваты в этом церковь и Екатерина Медичи, хотя, не будь Варфоломеевской ночи, вы не одолели бы так легко герцога и нас. Удалившись после того, как кампания была проиграна, в этот уголок Голландии, затерянный в океане, вы обнаружили большую смелость и большую мудрость: ибо сила Голландии — между ее плотинами. Если она когда-нибудь будет освобождена, то ее освобождение начнется отсюда. Что касается вашего сердца, ваше высочество, то я его не знаю. Но вы не давали людям повода думать, что оно склонно к низости и мелочности. Если б вам нужны были только деньги и земля, то вы могли бы в любой день заключить мир с королем. Но вы, очевидно, не успокоитесь, пока не создадите нового государства с новой верой. Если вы мечтали о короне, то, конечно, не ради блеска и тщеславия. Вам казалось, что тонкий золотой венец на вашей голове будет значить так же много для трех миллионов людей, как и для вас самого, а может быть, даже больше. Мне кажется, ваши идеалы гораздо выше, чем идеалы большинства людей, хотя вы также находите, что вам их не достичь. Я слышал, как вы говорили сегодня утром, и считаю вас достаточно великим, чтобы вести эту страну к победе над Испанией. Однако я не считаю вас каким-то небесным существом, которое способно сбиться с пути, потому что ноги его не оставляют следов на земле. Короче говоря, я считаю вас государственным человеком, но не энтузиастом, и во всяком случае настоящим дворянином.
Я смолк. Я не мог ничего уловить на лице принца. Оно было совершенно непроницаемо.
— По вашим словам, вы плохой придворный, дон Хаим, — заговорил принц, помолчав немного, — но я считаю вас слишком тонким царедворцем для моего скромного двора. Если б я был королем, я заподозрил бы вас в самой утонченной лести.
— Я не имею охоты к ней, ваше высочество. Да тут нет для нее и цели. Вы отказали мне в том, что для меня дороже жизни, и я понимаю, что вы должны были так поступить. После этого мне нечего льстить вам. Если б я имел несчастье навлечь на себя ваше полное неудовольствие, то и тогда вы не могли бы нанести мне большего вреда.
— Поверьте, я сильно огорчен тем, что должен был отказать вам. Вот почему я пришел сюда посмотреть, не могу ли помочь вам как-нибудь иначе. Я не хочу вынуждать вас к откровенности. Однако если бы я знал о вас побольше, может быть, мне и удалось бы что-нибудь сделать для вас.
Это было сказано с такой теплотой, что трудно было не поддаться.
Я рассказал ему все, что мог. Когда я кончил, принц сидел молча, не зная, что сказать. Наконец он заметил:
— Несмотря ни на что, я не думаю, что вы должны отказаться от всякой надежды, дон Хаим. Графиня уже давно принадлежит к опальной религии, и за эти дни рабства вы многому научились, открыли немало путей к спасению, о которых вы и не догадываетесь.
— Но за эти годы усовершенствовалось и преследование. Мы тоже привезли из Испании средства борьбы, о которых вы тоже не догадываетесь. Нет, ваше высочество. Тут надежды мало. Но когда определится судьба Гаарлема, я могу исполнить свое желание — так вы изволили сказать. Позвольте просить вас помнить об этом обещании. А теперь я готов ехать в Гаарлем, ваше высочество.
Принц взглянул на меня:
— Да будет так, как вы желаете. Если вы останетесь здесь, то я не могу предложить вам соответствующего места. В Гаарлеме начальствует Вибольд Рибберда и начальствует искусно и мужественно.
— Для меня безразлично, буду ли я начальником или подчиненным. Кто хочет начальствовать, тот должен уметь в случае надобности и повиноваться.
— Еще одно обстоятельство. В Гаарлеме не осталось ни одной католической церкви. Вы увидите, что в этом отношении народ там крайне непочтителен и нетерпим, настолько нетерпим, насколько это может быть порождено долгими преследованиями и великими страданиями. Если вы сохранили в себе привязанность к католичеству, вам там будет не по себе. Впрочем, судя по вашим поступкам, вы принадлежите к нашей вере.
— Не знаю, ваше высочество. Я не верю ни в одну церковь, которая говорит: «Господь принадлежит нам», и запирает Его в четырех стенах. Я не верю ни в одну церковь, которая мечом загоняет верующих в храм. Если я увижу такое же явление в Гаарлеме, то, без сомнения, мне будет не по себе. А может быть — и это вероятнее, — я просто рассмеюсь при виде этого: несмотря на все претензии реформировать людей, они по-прежнему остаются все такими же.
— Разве вы не думаете, что я также стою за веротерпимость? — спросил принц с гораздо большим одушевлением, чем это было до сих пор. — Я принадлежу к реформатской церкви, но знаю, что ни Лютер, ни Кальвин не обладают привилегией толковать слово Божие. Как часто меня просили в той или другой форме устроить религиозное гонение. Но я всегда этому сопротивлялся и, даст Бог, никогда не допущу этого. Если мне предназначено освободить эту страну, то мне же да будет предназначено и воспрепятствовать ей вернуться опять к тому положению вещей, которое довело нас до революции. Но я понимаю, что жители Гаарлема, имея постоянно перед глазами нечто худшее, чем смерть, станут в минуты особого ожесточения обращаться с другими так, как раньше обращались с ними самими. Я не могу предотвратить этого. Я не энтузиаст, но я и не скептик, как вы, и верю в конечную судьбу мира. Реформа все-таки дала нам кое-что. Может быть, другой век более правильно истолкует слова Христа.
Он смолк и стал смотреть на меня. Меня поразил благородный тон которым он говорил со мной, и я молчал.
— За эти несколько часов, — начал опять принц, — я почувствовал к вам какую-то необъяснимую симпатию. Может быть, потому, что вы живо напомнили мне недавние дни, когда я ходил, упрашивая, по всем дворам Европы — и напрасно. Помните, что у вас здесь есть друг. А теперь прощайте: у меня нет больше времени. У меня немного досуга даже для моих друзей.
Я был глубоко тронут его словами.
— Ваше высочество, благодарю вас от всего сердца. Постараюсь заслужить то, что вы мне предложили. Я не забуду ваших слов. Когда я уеду отсюда, я увезу с собой образ действительно великого человека — а это немалое утешение в здешнем мире.
Принц печально улыбнулся.
— Кто на самом деле велик? — спросил он. — Увы! Как вы сказали сами, мы все люди и подвержены людским слабостям. Однако я должен идти.
Он протянул мне руку. Я нагнулся, чтобы поцеловать ее, как делают испанцы. И дружба, завязавшаяся в часы страданий, длится и до сего времени и, я уверен, будет процветать и дальше.
Тридцать первого числа, в полночь или немного позднее, мы сели на коней и тронулись к Гаарлему. С нами был транспорт в сто семьдесят саней, который прикрывали пятьсот человек против армии в двадцать тысяч. Нам помогали туман и ночной мрак, а может быть, это-то самое и могло погубить нас. Еще недавно из-за этого погибли графы де Люмей и Батенбург. Сами они успели спастись, но их отряды были разбиты наголову, и весь транспорт попал в руки врагов. То же самое легко могло случиться и с нами.
Я скомандовал, и мы тронулись во мраке по замерзшей земле.
По обеим сторонам от нас тянулась стена беспросветного мрака. Только под копытами наших лошадей слабо поблескивал иногда лед. Передо мной вдруг возник прекрасный образ, так хорошо мне знакомый, а затем темная фигура с протянутыми руками. И я видел, как эти руки скользили по прекрасному телу, как по смуглому лишенному очей лицу пробежала торжествующая улыбка.
Я поднялся в стременах и произнес самое крепкое ругательство, какое только знал на испанском языке. Но видение не исчезало.
Ехавший возле меня барон спросил, что случилось, ибо хотя его испанский язык и был не свободен от ошибок, тем не менее он хорошо знал испанские ругательства.
Не помню, что я ему сказал. Знаю только, что я всячески хотел отделаться от этого видения и не мог.
Наконец я приказал одному из моих людей дать мне кусок льда, который я и положил себе на голову под шлемом. Это подействовало, и я почувствовал себя лучше.
Не могу сказать, сколько времени мы ехали. От Сассенгейма до Гаарлема не больше шести миль, но мне это расстояние показалось бесконечным. Рассвет наступил совершенно незаметно. Он казался сначала тенью ночи, пока не превратился наконец в настоящий день. Туман понемногу рассеялся, и перед нами показалась башня города Сент-Баво, которую можно было видеть издали. День был пасмурный, темное облако дыма висело над городом. Вдали были слышны испанские пушки.
И вдруг мы попали в самый центр схватки. На дороге показалось несколько лошадей, мчавшихся без всадников. За ними скакал остаток нашего авангарда. Им командовал один из молодых офицеров принца: ему было приказано задержать наступление неприятеля, пока не подойдут главные силы. Но он оказался не в состоянии это сделать. Я и люди, на которых можно положиться, ехали во второй линии, а перед нами двигались сани. Они должны были попасть в город во что бы то ни стало. Сопровождавшему их конвою было приказано двинуться к Гаарлему тотчас же, как будет очищена дорога к воротам, и дать сигнал, когда они будут уже в безопасности.
Испанцы быстро расправились с нашим авангардом и в упоении победы бросились на нас расстроенными рядами. Это была кавалерия дона Габриэля Нералта, который, очевидно, был невысокого мнения о кавалерии принца. Но на этот раз они наткнулись на железную стену, которую не могли пробить. Медленно, но неуклонно мы гнали их назад, пока сани продолжали двигаться к Гаарлему. Я слышал, как дон Габриэль осыпал своих людей ругательствами. Но все было напрасно. Бывают в жизни моменты, когда приходится отступать, и теперь такой момент наступил для вас, дон Габриэль Нералта. Но разбить ряды, к которым я сам принадлежал всего несколько дней тому назад, не доставило мне особого удовольствия:
Когда я поднял саблю и хотел ударить ею юного офицера, который с безрассудной смелостью вступил со мной в бой один на один, я вдруг заметил, как его глаза расширились от ужаса.
— Дон Хаим! — вскрикнул он.
Я вспомнил, что недавно прибыл в Голландию сын моей сестры, дон Мигуэль де Ибарра, о котором мать так просила меня позаботиться и которого я еще не видал. И вот теперь…
Он первый узнал меня. Я изменился меньше, чем он, с тех пор, как я видел его мальчиком. Бедный малый. Он инстинктивно опустил забрало, но если б он и не сделал этого, все равно спасения ему не было. Раз моя шпага поднята, она опускается быстро и тяжело.
Но не будем больше думать об этом. Такова всегда участь ренегата. Но ужаса, отразившегося в его глазах, я не забуду до конца дней моих. Проклятие исполнилось теперь во всем.
Я остановился, чтобы мои всадники не могли его раздавить своими лошадьми. Но в этот момент на меня налетел дон Габриэль Нералта с полдюжиной своих людей. Они окружили меня тройным кольцом. Приходилось думать о спасении собственной жизни и предоставить умирающих их собственной участи.
Дон Габриэль также узнал меня.
— Гнусный изменник! — крикнул он и, пришпорив лошадь, бросился прямо на меня.
Я был очень благодарен ему за его слова. Они вернули мне хладнокровие. Я молча собрал все свои силы. Если б я был суеверным, подобно моим немцам, мог бы сказать, что дьявол хочет, чтобы я остался жив. Ибо до сих пор я не могу понять, как я мог уцелеть в этой свалке, — ведь шесть человек горели желанием убить меня, — пока не подоспела моя кавалерия и не выручила меня. Я видел, как солдаты унесли с собой дона Габриэля. Я разгорячился, и мы бурно бросились вперед. Их линия поколебалась и была прорвана. Мы летели вперед, пока до моих ушей не донесся долгий и слабый сигнал, извещавший, что транспорт уже в безопасности.
Я приказал возвращаться обратно. Я не мог двигаться дальше и атаковать испанский лагерь. Но очень хотел бы этого.
Возвращаясь по той же дороге, я со страхом искал глазами тело бедного дона Мигуэля, хотя и знал, что это напрасно. Нельзя было надеяться распознать тело, по которому во время битвы дважды проскакал целый полк.
Его расширенные от ужаса глаза продолжали мерещиться мне, когда я вступал в Гайрлем.
Не буду описывать здесь моего пребывания в Гаарлеме в течение этих злосчастных пяти месяцев. Может быть, когда-нибудь я это сделаю в другой книге, но не теперь и не здесь. Эта книга содержит в себе историю моей жизни, а в Гаарлеме я был жив только наполовину.
Я делал свое дело. Когда выдавалось время отдохнуть — это бывало очень не часто, — я отдыхал, но не находил себе покоя.
Когда человек смертельно устал, ему хочется спать. Но спал ли я или бодрствовал, меня никогда не покидал страх. Это был какой-то продолжительный и странный сон, который ничто не могло отогнать или сократить.
Для себя самого и для Гаарлема я не мог сделать ничего. Я схоронил себя в погибшем городе. Иногда мне думалось, что, будь я главнокомандующим, я бы только быстрее погубил жителей Гаарлема. Даже это было бы лучше в сравнении с тем, что нас ожидало. Но тогда нельзя было предвидеть такого конца, и Рибберда не имел права рисковать. Это был храбрый, закаленный в боях солдат, и, стоя теперь на краю могилы, я пишу эти строки и вспоминаю о нем с почтением. С тем же чувством вспоминаю я обо всех гаарлемцах, которые там и сям спят теперь в сырой земле. Не всем им выпала на долю спокойная кончина, но все они показали себя храбрецами свыше всякого ожидания.
Не буду здесь описывать страданий этого злосчастного города — неудачных схваток, голода, отчаяния последних дней и, наконец, судбища. Страницы моего дневника и без того довольно мрачны, и незачем омрачать их еще рассказом о судьбе Гаарлема. Я ускользнул от смерти каким-то чудом. Я уцелел, в то время как лучшие люди сложили свои головы на плахе или погибли на виселицах.
Я взял Гертруденберг. В одну бурную ночь мы лезли на его стены, а над нашими головами грохотал гром, и небо казалось объятым пламенем. Был момент, когда мы висели на самом краю стены, не будучи в состоянии ни двинуться вперед, ни отступить. Колеблясь между жизнью и смертью, мы вцепились в стену зубами. Был момент, когда мы держались за скользкие камни, ослепляемые дождем, а по стене неслись, как бурная река, потоки дождевой воды. Казалось, вырвались на волю все демоны, пытаясь отнять у меня мою добычу. Но на этот раз час был мой.
С дымящейся от крови шпагой подъехал я к городскому дому, лишь только сквозь разорванные бурей облака забрезжила утренняя заря. Я гордо смотрел на окна. Опять все здесь зависело от моей воли, и мне казалось, что проклятие снято с меня. Но напрасно.
Завоевание Гертруденберга оказалось для меня бесполезно: я не нашел никаких следов той, ради которой сюда явился.
Я прибыл сюда, решив не терять времени на пустяки. Я дал себе клятву, что для меня будет только одно святое дело, и горе тем, кто вздумает сопротивляться мне. Но человек не имеет власти над мертвыми, а их было немало: дон Педро, дон Рюнц, Диего. Было много и других — длинным был бы их список. Когда бургомистр де Веерд рассказал мне обо всем, я топнул ногой. Бургомистр и его коллеги затрепетали в своих фижмах.
— Ваше превосходительство, — робко заметил наконец бургомистр, — у нас была война, болезни и преследования, а семь месяцев — срок немалый.
Увы! Он был прав. Разгоряченный битвой и победой, я совсем забыл об этом. Охваченный одной мыслью, я забыл, что время все меняет, что оно несет с собой смерть и болезни и не дает стоять на одном месте.
Когда мои войска вступили в город, народ взял тюрьму приступом. Подъехав к воротам ее, я пришел в ярость от того непредвиденного события, которое перевернуло все мои планы. Но дело было уже сделано. Я пришел сюда тайно, как вор ночью, и тем не менее меня опередили. Палач, его помощники, жена и дочь, словом, все, кто мог бы дать мне некоторые сведения, все были убиты. Вокруг их обнаженных трупов плясали какие-то женщины с распущенными волосами и вопили:
— Они жирели нашей кровью и нашими несчастьями. Встречаясь с нами на улице, они, разодетые в красивые наряды, едва удостаивали нас взглядом, нас, на деньги которых они франтили. Теперь они не будут уже смотреть на нас свысока.
— Нет, теперь вы будете смотреть на них свысока, — крикнул я и велел повесить их.
Мщение — вещь хорошая, только не надо мешать моему в Гертруденберге. Они проклинали меня, но я уже привык к проклятиям. Я видел, как их вздернули, но это не могло поправить дела.
Я так и не узнал, что произошло в тюрьме за время моего отсутствия.
Что касается дона Педро, то дьявол вырвал его из моих рук, к счастью для него. Он умер недели через три после моего ухода. Говорили, что он умер от удара. На его место больше не присылали инквизитора: нашли, что здесь место нездоровое, как сообщила мне со свирепым юмором какая-то старуха в тюрьме. Впрочем, преследования продолжались до последнего дня, но спорадически. Людей по-прежнему бросали в тюрьмы и мучили, казнили или освобождали, смотря по тому, какая фантазия приходили в голову власть имущим. Я не мог узнать имена этих несчастных. Палач Якоб был убит, и все списки сожжены.
Что касается дона Педро, то он оставался на своем месте до самой своей смерти. По-видимому, никто в городе не знал в точности, что с ним случилось. Никто не знал и о моей жене. Когда я спрашивал о ней, все смотрели на меня, как на сумасшедшего: все были уверены, что я взял ее с собой.
Если и были люди, которым обстоятельства были известны лучше, которые принимали более близкое участие в ее судьбе, то они старались держаться как можно дальше. Явись я сюда без всякого триумфа, один, без шпаги и власти, то, может быть, мне и удалось бы узнать истину.
Дон Альвар и мои старые войска ушли. Им приказано было идти под Гаарлем для пополнения рядов осаждающей армии. Весь гарнизон в Гертруденберге переменился. Из прежних офицеров остался только один. Я видел его лежащим на улице, и на мои вопросы он уже не мог отвечать.
Так я и до сего времени ничего не знаю об участи моей жены. Я не скупился ни на золото, ни на угрозы, но это не помогало. По ночам, когда мне не спалось, я не переставал думать о доне Педро и о моей жене — и это было все, что мне оставалось.
Возможны были два предположения: или она пала жертвой дона Педро, кончила свою жизнь в тюрьме, забытая всеми, или же она спаслась, и я не хотел расстаться с этой последней надеждой. Тяжело было думать, что в этом последнем случае она не потрудилась даже дать мне знать о себе. Не могла же она не слышать о моем возвращении в Гертруденберг. Об этом везде говорили более чем стоило.
Возможны были только эти два предположения, и тут я мог строить какие угодно догадки.
Не было никаких следов и донны Марион. Что с ней сталось и почему она покинула меня в ту достопамятную ночь — все это было мне неизвестно.
Здесь следует сказать несколько слов о других. Дон Рюнц умер через два дня после моего ухода — от простуды, как было объявлено. Но я хорошо знал эту простуду, от которой крепкий, сильный человек умирает в два дня. Бедный друг! Я так надеялся упрочить твое благосостояние и обеспечить тебе власть! Впрочем, на что только я не надеялся!
Да, когда наступят длинные, скучные вечера, у меня будет довольно времени подумать о доне Рюнце, Диего и о других. Ван дер Веерен также скончался шесть месяцев тому назад. Длинное путешествие в холодную снежную ночь, а больше всего горе убили его. Не увижу я больше его красивой головы и аристократической осанки, не услышу его голоса, который так приятно было слушать, ибо он мог говорить, как никто. Когда после битвы при Рейне, во время нашей последней остановки в снежную метель, я сказал ему о судьбе его дочери, он не проронил ни слова. Потом он воздавал должное и мне, и ей. Он обладал такой деликатностью, что самые резкие его слова давали надежду на утешение в будущем. Человек может быть гордым и самоуверенным и тем не менее не находить таких слов. Но теперь я уже не услышу его.
Я.опять сидел в моей прежней комнате городского дома и смотрел поверх крыш домов. Так же, как и прежде, облака неслись мимо колокольни Святой Гертруды, но я не мог уже надеяться, что они рассеются и все изменится. Мое жилище — великолепно, как и подобает жилищу человека, который может вызывать смерть. Но хотя смерть всегда к моим услугам, жизнь мне не повинуется.
Словно купец, подводящий в конце года итог барышей и убытков, сижу я за своим письменным столом и подвожу итоги своей прожитой жизни.
Сегодня первое октября. В этот самый день ровно двенадцать месяцев тому назад приехал я в Гертруденберг. Поистине, ничтожно владычество человека. Ибо здесь, где я был гораздо независимее, чем король Филипп в Мадриде, всего моего могущества оказалось недостаточно, чтобы добыть мне любовь моей жены, а в то же время я принужден был отправить на костер женщину, последним желанием которой был поцелуй от меня.
Все мои лучшие друзья умерли, и умерли по моей вине. Из моей гвардии уцелела лишь половина. Людей барона фон Виллингера, которые так храбро выручили меня в ту роковую ночь, я могу перечесть по пальцам. Я взял много жизней, но напрасно. Я был убежден, что сильной рукой заставлю судьбу склониться передо мной, но она оказалась сильнее меня. В решительную минуту мое могущество обрушилось на мою голову, как рушится дом, похоронив под собой меня и всех тех, кому оно должно было служить прикрытием. Воистину гордость моя принижена долу. Теперь лучшая часть моей жизни уже прожита, и волосы мои седы.
«Никогда не стремись к невозможному», — говаривал мой дядя инквизитор. Это весьма печальная философия, но, может быть, он был прав. Что, однако, говорил проповедник? «Братья, не отчаивайтесь, ибо для Бога нет ничего невозможного». Желал бы я иметь такую веру, но не могу.
«Верьте, что у каждого человека есть свое назначение». Когда я прибыл сюда, моим назначением было управлять, и с первого же дня я старался быть справедливым. Не моя вина, если моя справедливость оказалась несовершенной. Я делал все, что мог, но проклятие тяготело надо моими трудами. Правда, в одном я был эгоистичен и не мог искупить своего эгоизма жизнью пятидесяти людей, которых я спас. Если бы донна Изабелла отвергла мое предложение, мне кажется, я сжег бы их так же спокойно, как мой дядя инквизитор. Но Богу известно, что я спас донну Марион без всякой цели.
Я знаю, что ответил бы мне проповедник. «Если ты не видишь результатов, то все-таки будь доволен. Ибо кто ты, чтобы судить Господа?» Я знаю, он смотрит вверх, на небо; для него здешняя жизнь есть только странствование, приготовление. Но если в этой жизни наше сердце становится от незаслуженных страданий жестоким, а в душе водворяется мрак, несовместимость с будущим блаженством — что тогда? Нет, ответ проповедника решительно не для меня.
Я хочу судить себя при свете того мира, в котором мы теперь живем. При этом свете я хочу оценить мои ошибки и дела. Итог, конечно, не сойдется: проклятие — от моей жены, клеймо изменника — от короля. С другой стороны, спасение женщины, удары мечом в защиту реформатской церкви в Голландии. Они, конечно, немногого стоят, ибо я не вкладывал в эти удары душу. Кроме того, против спасения одной женщины надо записать гибель в то же время другой. А теперь еще нужно прибавить и гибель моей жены, хотя вина в этом случае падает не на меня одного.
Каков бы ни был в конце концов итог, потери значительно превышали приобретения. Мало радости принес я себе и другим. Жестоко было основание, на котором приходилось строить вторую половину жизни. Но эта половина должна принадлежать принцу и государству, если ей не суждено принадлежать моей жене. Они дали мне средства завладеть опять Гертруденбергом, и они вправе ожидать, что я верну им нечто лучшее, чем маленький городок.
Каждый должен примириться с собой и со своими думами.
Часть третья
правитьГуда, ноябрь 1575 года.
Сегодня я случайно принялся опять за дневник. После минутного колебания я открыл его и стал читать.
Больше двух лет прошло с тех пор, как я записал последние строки в Гертруденберге. Я помню, что лишь только засохли чернила, я закрыл мой дневник и спрятал его.
Моя жизнь, казалось, также была закончена. Не стоило записывать все то, что с тех пор произошло. Я сражался то там, то сям, брал или защищал города. Но это ведь постоянно происходит во время войны, и, осаждая один город, забываешь о другом. Какое мне до всего этого дело?
Но теперь, когда я вновь открыл дневник, я должен записать в него несколько строк. Я как будто буду говорить с другом и расскажу ему просто все, что заслуживает воспоминания, хотя таких воспоминаний наберется немного.
До нынешнего дня я ничего не знал об участи моей жены.
Все мои усилия разбились о судьбу или волю женщины — хорошенько не знаю. Не хочется опять говорить об этом.
Я не остался в Гертруденберге и просил принца назначить нового губернатора, а меня послать куда-нибудь в другое место. Вместе с войной я странствовал туда и сюда. Я надеялся освободить Лейден, но был послан сюда, в Гуду.
Много воды утекло с тех пор, как я в качестве наместника принца въехал в Гертруденберг. Между прочим, исчезло и мое прежнее имя. Но у человека должно быть какое-нибудь имя. Так как мои владения в Голландии были конфискованы герцогом Альбой и отданы вместе с титулами какому-то нуждающемуся дворянину из тех, которые терлись около него, то принц пожаловал мне земли, которые, в свою очередь, были у кого-то отняты. Я теперь превратился в графа ван Стинена. В моем положении годится всякое имя. Я всегда мечтал о каком-нибудь древнем имени, но не всегда удается получить то, что хочешь.
Переменилась и моя религия. Я теперь — кальвинист, как сам принц и все его приближенные. Если я мог прежде относиться с почтением к каждому святому, то отчего теперь я не могу присутствовать и при протестантском богослужении, хотя стены церкви только выбелены краской, а певцы порядочно разноголосят? Ибо если самое богослужение стало теперь не так театрально, зато оно сделалось несравненно более искренним. Кроме того, при новой системе нет инквизиторов, а это что-нибудь да значит. Не знаю, не вздумают ли они установить нечто подобное впоследствии. Надеюсь, что в мое время этого не случится. Как бы то ни было, я бы не хотел, чтобы они явились ко мне в Гуду.
Мне кажется, меня послали управлять добрыми обывателями Гуды потому, что они оказались несколько упорными, и принц решил, хотя и не сказал мне этого прямо, что некоторый возврат к прежним порядкам пойдет им на пользу. И они не могут пожаловаться на то, что я особенно церемонился с ними. Я управлял ими по-старинному, по-испански, хотя я теперь голландец и кальвинист, и они ненавидят меня за мои ежовые рукавицы.
По моему искреннему убеждению, принц дает слишком много воли городам. У него, конечно, есть свои соображения на этот счет, и соображения основательные. Он хочет разбудить в них уверенность в себе и сделать их способными действовать в случае нужды собственными силами, а не дожидаться, пока другие сделают дело за них. Это, конечно, соображения правильные. На то он и государственный человек, который смотрит в будущее. Но мы находимся еще среди бури, и для воспитания не настало еще время. Война есть война, и враг не будет ждать.
Когда испанский главнокомандующий присылает приказ из Брюсселя, он исполняется немедленно, как только прибудет курьер. Его содержание никто не будет обсуждать. Когда же нужно сделать что-нибудь для принца, собирается городской совет и все начинают говорить и рассуждать. Говорят и рассуждают до тех пор, пока не пройдет нужное время. Таким образом, они избавляют себя от всяких хлопот. Такой образ действий приводит меня в бешенство, и хотя приемы короля Филиппа и герцога Альбы порядочно опротивели мне, но в такие минуты я искренно желал, чтобы они испытали их на себе.
Задача моя не из легких, ибо моя власть не та, что была прежде. По соглашению между принцем и городами пределы всякой, назначаемой им власти теперь определены заново, и власть губернатора подверглась значительным ограничениям. Представителей города теперь нельзя назначать или смещать, казнить или вешать по произволу. Теперь они имеют собственную волю и в отведенной для них области могут действовать, как им заблагорассудится, не считаясь с принцем и его ставленниками.
Таков закон, и я должен предоставить им свободу действий, насколько она определяется законами, но ни на йоту больше. Они усиленно домогаются большей власти, но все их усилия разбиваются о мое сопротивление, как волны о скалу. Они не любят меня за это, но я об этом не беспокоюсь. Всякий раз, как я подумаю, причина моей непопулярности делается ясна. Я стал удивительно тверд и бесстрастен. Когда человеку приходится перенести многое, он или размягчается, или ожесточается. Со мной случилось последнее. Может быть, это оттого, что в моей натуре мало величия, но с этим уже ничего не поделаешь.
Когда-то я считал себя очень жестким, но теперь я знаю, что это неверно. Теперь я припоминаю, как глядел в сторону, стараясь не видеть отчаяния на молодых красивых лицах, как бы увенчанных короной из снега, как я старался избегать их взглядов, чтобы не поколебалась моя решимость. Я остался тверд, но дорогой ценой. А теперь я подписываю смертный приговор так же равнодушно, как простое письмо, и это меня вовсе не волнует. Правда, теперь такие приговоры случаются реже, но все же бывают и у моих ног ползают женщины, молодые и старые, не заставляя мой пульс биться сильнее. Человеческая радость и горе не трогают уже меня, и по временам мне начинает казаться, что у меня нет сердца, что Изабелла убила его.
Теперь я могу думать хладнокровно обо всем, даже о ее последних словах, будто она неравнодушна к дону Педро — обстоятельство, о котором прежде я не мог говорить даже на этих страницах, где заключены все мои секреты. Я не поверил ей, когда она это сказала, не поверил и дону Педро и отбросил всякое сомнение, которое возникало было у меня потом. Но если бы я теперь уверился, что она говорила правду, это не произвело бы на меня сильного действия. Я уже привык к наложенному на меня проклятию, и мы спокойно идем вместе — проклятие и я.
Теперь я стал скучным собеседником благодаря своему спокойствию и равнодушию. Когда у меня прием, то собирается довольно большая толпа, ибо я губернатор нашего города. Не будь этого, немногие явились бы проведать меня. Пришли бы только те, которые обязаны приходить. Но я не обвиняю их. Если бы я мог, я бы с большим удовольствием сидел за чьим-нибудь чужим столом, чем за моим собственным. Но я совершенно одинок в моем проклятом доме.
И тем не менее я самый подходящий человек для добрых граждан города Гуды.
Гуда, 5 декабря 1575 года.
Сегодня утром я услышал новость, которая года два тому назад взволновала бы меня чрезвычайно. Теперь же она слегка всколыхнула охватившее меня спокойствие, подобно тому, как налетевший ветерок слегка вызывает рябь на гладкой поверхности воды.
Однажды я читал о человеке, у которого было слишком горячее сердце, такое горячее, что своим жаром оно сожгло само себя. После этого оно становилось все холоднее и холоднее, пока наконец не покрылось ледяной коркой. Обладатель этого сердца стал совершенно невозмутимым, так что ему было все равно, ночь теперь или день, лето или зима. Где бы он ни был, как бы ни злилась зима, как бы ни сияло солнце — невозмутимость не покидала его, и он чувствовал только холод, исходивший из самого сердца, пока в один прекрасный день над ним не сжалилась фея и не дохнула на его сердце теплым дыханием, от которого растаял лед, покрывавший его много-много лет. И этот человек зарыдал и стал опять таким же, как все другие люди.
Впрочем, это только сказка.
Я еще не сказал ничего о новости. Я строго следил за всеми, кто приезжал в город, ибо испанские шпионы и испанское золото проникали всюду. По своему прошлому опыту я знал, как это делается.
Имена всех приезжающих сообщались мне, и я следил за ними внимательно, особенно за приезжими дамами, так как дамы были наиболее опасны. Читая сегодня утром список, я вдруг увидел хорошо знакомое имя — Марион де Бреголль. Наконец-то завеса поднимается! Вполне или лишь отчасти — этого я не знал.
Сегодня же отправлюсь к ней!
В тот же день вечером.
Я виделся с ней. Она живет со своей дальней родственницей фру Терборг.
С чувством, которого нельзя описать, поднялся я по лестнице. Прошлое предстало передо мной со всеми надеждами и разочарованиями, и как-то странно, как мертвые. Я так же холодно отнесся к ним, как мертвый человек среди видений своих друзей.
В гостиной, где меня попросили обождать, висели драгоценные картины, ибо Терборг, недавно умерший, был богат и под конец жизни пристрастился к произведениям искусства. Друзья его говорили, что он больше гнался за именем художника, чем за его произведением, и что он не мог отличить хорошей картины от плохой. Но ведь друзья всегда так говорят. Как бы то ни было, здесь было очень много картин. Некоторые были очень хороши. Я научился любить искусство во время пребывания в Италии и сам хотел когда-то побывать в этом доме, хотя фру Терборг сама по себе не представляла для меня никакого интереса.
Я слышал, как слуга, отворив дверь в соседнюю комнату, доложил: «Его превосходительство, господин губернатор граф ван Стинен». Мне пришлось немного подождать: моего визита, очевидно, не ждали.
Наконец дверь отворилась, и вошла донна Марион.
Она была так же прекрасна, как и прежде. Только лицо побледнело, и взгляд стал сосредоточенным. Полуденное солнце ярко светило в окно, но я стоял спиной к свету, мое лицо было в тени, да и изменился я сильно, хотя она почти не изменилась.
Она не узнала меня и встретила меня с официальным поклоном.
— Чем я обязана чести видеть у себя ваше превосходительство?
— Вы не узнали меня, донна Марион?
Услышав мой голос, она вздрогнула, схватилась рукой за грудь и зашаталась. Я бросился вперед, чтобы поддержать ее, но она в одно мгновение овладела собой и почти с силой оттолкнула мою руку.
— Извините, дон Хаим, — сказала она. — Я никак этого не ожидала. Имя, которое мне назвали, совершенно неизвестно мне. Вернувшись, я тщетно искала вас и даже думала, что вас уже нет в живых.
— А это огорчило бы вас, донна Марион?
Она глянула на меня с каким-то странным выражением — мягко и жестко в одно и то же время — и сказала:
— Я вам обязана жизнью и не могла бы не горевать о вас. Потом она поглядела на меня и воскликнула:
— О, дон Хаим, да вы совсем поседели!
— Все седеют, когда наступает время. Это избавит меня от труда седеть, когда я состарюсь.
— Для вас это время настало слишком скоро, — сказала она с глубокой симпатией.
— Может быть. Судьба поступает с каждым из нас различно. Жаловаться не приходится.
— Вы правы. Судьба была к вам жестока, как, впрочем, и к другим. Но что же мы стоим?
И она показала мне на кресла.
Я понял, что она хочет подготовить меня, и сказал, когда мы сели:
— Расскажите мне все, донна Марион, все, что вам известно.
Она посмотрела на меня долгим взглядом, и мне показалось, что глаза ее стали влажны.
— Мужайтесь, дон Хаим. Ее уже нет на свете.
Я был готов к этому. Несмотря на это, меня вдруг охватила сильная скорбь об этой женщине, которую я так любил. Ничего не видя перед собой, я сидел и думал о ней, о начале нашего знакомства и о конце. Вдруг мягкая теплая рука донны Марион нежно легла на мою.
— Мужайтесь, дон Хаим, — повторила она.
Она не знала, как я теперь стал холоден и спокоен. Так спокоен, что могу даже выслушать весть о смерти моей жены и не проронить ни слезинки, так холоден, что ничто не может отогреть меня, даже прикосновение нежной ручки донны Марион. Но в ее голосе было что-то странное, а ее прикосновение давало ощущение, которого мне никогда не приходилось испытывать.
— Благодарю вас, донна Марион, — отвечал я. — Это уже прошло. Теперь расскажите мне все подробно.
— Она умерла, прося у вас прощения. Она поручила мне передать вам это, если мы когда-нибудь увидимся.
— Я уже давно простил ее, хотя сделать это мне было нелегко. Но и она должна была простить меня за многое.
— Она это сделала, и сделала без всякого принуждения. Это я тоже могу сообщить вам.
От этого прощения моей жены словно какое-то теплое дыхание коснулось меня.
— Благодарю вас, — повторил я. — Я жаждал услышать эти слова и почти отчаялся в этом. Но скажите мне, — продолжал я, помолчав, — каким образом вы оказались при ней и почему вы оставили меня в ту роковую ночь?
Она отвечала таким тоном, как будто бы это было самым простым, естественным делом:
— Я вернулась в Гертруденберг, чтобы спасти ее. Она была моя двоюродная сестра и ваша жена. Мы так любили друг друга, и я сильно надеялась, что мне это удастся.
— Вы хотели принести себя в жертву для того, чтобы спасти ее! — воскликнул я.
— А почему же и не так? — отвечала она просто. — Она была вашей женой. Вы спасли мою жизнь, и я хотела отплатить вам тем же и очень жалела, что это мне не удалось. Я роптала на Бога за то, что он не взял вместо нее меня. Я умерла бы с удовольствием, а ей нужно было жить.
С минуту я не мог промолвить ни слова. Как будто покрывало спало с моих глаз, и я увидел зрелище такое величественное, что был почти ослеплен его блеском. Опять теплое дуновение пронеслось надо мной, словно южный ветерок над снегом.
— Почему вы так желали умереть, донна Марион? — воскликнул я.
— Этого я вам не могу сказать. Ее голос вдруг зазвучал сурово.
— Не стоит слишком заботиться о жизни. Как вы сами только что сказали, судьба поступает с нами различно, и жаловаться нам не приходится.
Прежде чем я успел подыскать подходящий ответ, она продолжала:
— Я должна рассказать вам все, что произошло. Вы услышите страшную историю, дон Хаим. Одного только не бойтесь — это ее миновало. Расскажу вам все по порядку. Я отстала от вас после того, как вы взяли штурмом башню. Это было страшное, но вместе с тем и красивое зрелище, и я не могла оторваться от него. Но когда я услышала, как вас приветствовали после взятия башни, и узнала, что вы остались невредимы, я решила, что удобный момент настал. Никто в это время не обращал на меня внимания, и я незаметно скрылась в темноте.
Сначала у меня не было определенного плана, куда идти. Я не знала ничего о том, что случилось, кроме тех отрывочных сведений, которые вы мне сообщили при нашем отъезде. Но отчасти я угадывала происшедшее, но не могла поверить, чтобы Изабелла могла исчезнуть. В вашем голосе также не было этой уверенности. Поэтому, когда я на обратном пути проходила мимо вашего дворца, я не стала искать ее здесь. Везде были тишина и безлюдье, только в одном окне виднелись две почти догоревшие свечи. Часовых у ворот не было, и вообще не было заметно никаких признаков жизни. Как раз в тот момент, когда я проходила, пламя одной свечки вспыхнуло и погасло. То же должно было произойти и с другой. Это сказало мне больше, чем слова. Я ускорила шаги. Мне не хотелось возвращаться домой. Пусть моя мать думает, что я бежала и нахожусь в безопасности. Ухаживать за ней осталась наша старая Варвара. Поэтому я пошла дальше, сначала к дому проповедника, но Изабеллы там не было, потом к ван Гузуму. Здесь я впервые услыхала о ней: она приходила к нему и просила его поднять город. Когда он не согласился исполнить ее просьбу, она наговорила ему резких слов и ушла, не сказав, куда идет.
Мы посоветовались, что делать. Нелегко было на что-нибудь решиться среди глухой ночи, когда время не терпит и не знаешь, на кого можно положиться. В конце концов я отправилась к ван Спрингу, старому другу ее отца. Когда я добралась до него, было уже поздно, и мне не открыли. Это было неудивительно, так как дом ван Спринга находился как раз на той улице, по которой вы проходили со своим отрядом. Когда я стояла перед воротами, мимо меня шумно промчался сначала один эскадрон, за ним другой, потом третий. Я прижалась к воротам и стояла неподвижно до тех пор, пока они все не проехали. Я знала, что это погоня за вами, и дрожала.
Простояв еще некоторое время перед запертыми воротами, я стала ходить по безлюдным улицам, дожидаясь утра. Я понимала, что до утра ни в одном доме мне не откроют дверей. Завернув за угол, недалеко от тюрьмы, я на рассвете вдруг встретила палача Якоба. Он внимательно посмотрел на меня и воскликнул: «Раненько вы вышли сегодня из дому! Советую, идите лучше домой, собирайте свои вещи и уезжайте поскорее из города, женщинам вашей семьи здесь нельзя оставаться!» Я сразу угадала истину: «Проведите меня к графине, мастер Якоб!..» — «Откуда вы об этом знаете?» — воскликнул он с изумлением. «Это для вас безразлично, только проведите меня к ней!» Сначала он отказывался. Но у меня нашлось немного денег и кольцо, которое мать дала мне на прощание. Он согласился.
Когда я вошла в камеру, где была заключена Изабелла, она встала и горько засмеялась. «И ты, Марион, — сказала она. — Я полагала, что купила безопасность своей семьи, но, кажется, моя стоимость оказалась меньше». — «Послушай, Изабелла, ведь дон Хаим хотел взять с собой тебя и твоего отца». — «Ах, он и тебе рассказывал эту историю?» — спросила она с презрением. «Да, — отвечала я. — Дон Хаим сегодня вечером увел с собой твоего отца и других арестованных из гертруденбергской тюрьмы».
Изабелла взглянула на меня, как будто произошло что-то ужасное.
«Это неправда, — хрипло закричала она. — Ты, вероятно, видела все это во сне».
И, чтобы не упасть, она схватилась руками за стол.
«Изабелла, выслушай меня, — сказала я. — Я была с ними, я видела, как дон Хаим приступом взял внутреннюю башню, ворота которой были заперты».
И я рассказала ей все, что знала.
Это произвело на нее потрясающее действие. С минуту она смотрела на меня как-то дико, потом застонала, упала на колени и стала биться лбом о край стола.
«А я так сердилась на него и бранила его, когда он пришел спасти меня, — тихо пробормотала она. — Не он солгал мне, а другой».
Она смолкла и закрыла лицо руками. Все ее тело вздрагивало от беззвучных рыданий. Я также опустилась на колени возле нее, стараясь успокоить ее. Но она как будто не слышала и не понимала меня. Через некоторое время она перестала рыдать, руки ее опустились, и. устремив взор вперед, она застыла в этой позе, как изваяние. С трудом удалось заставить ее заговорить.
Донна Марион сделала паузу и продолжала:
— Не находя нигде помощи, она направилась прямо к дону Педро. Пришла она к нему, вероятно, часу в одиннадцатом. В доме царило необычайное оживление, но она и не догадывалась о том, что случилось. Ее попросили подождать. Вдруг к ней подошел какой-то офицер и арестовал ее от имени гертруденбергского губернатора — от вашего имени, как она полагала.
Последнюю фразу донна Марион добавила едва слышно и потупив глаза. Потом она снова подняла их на меня и сказала:
— Простите ее, дон Хаим: она не ведала, что творила. Притом же этот человек обладал красноречием и ловкостью настоящего искусителя — потом мне пришлось слышать, как он говорит. Простите ее. Не забывайте, что она пришла к нему ради своего отца.
Трудно было не сдаться, слыша этот умоляющий голос: многое ради него простилось покойнице.
— Я прощаю, — промолвил я после минутного колебания.
— Благодарю вас, — тихо сказала донна Марион. — Рассказав мне все это, Изабелла опять умолкла, вперив в стену остекленевшие глаза. Наконец она очнулась и промолвила: «Я расскажу тебе, Марион, все, для того чтобы ты могла судить справедливо. Если я погибну, — а по-видимому, так и будет, — а тебе придется увидеться с ним, то ты лучше всех можешь служить посредником между нами». И она рассказала мне все, что было между вами.
Донна Марион опустила глаза и опять смолкла.
— Что же вы думаете теперь, когда вам все уже известно? — тихо спросил я.
— Во многом вы были неправы относительно нее, — отвечала она, глядя мне прямо в лицо. — Нельзя заставить любить себя силой, и ни одна уважающая себя женщина не будет любить, если к ней пристанут с ножом к горлу. Но и она также была несправедлива к вам и за это должна была просить у вас прощения. Я ей так и сказала. «Конечно, я сделаю это, — отвечала она, — если мне суждено увидеться с ним. Но я предчувствую, что этого никогда не будет». Я старалась ободрить ее. Я добилась разрешения остаться при ней, и хотя мастер Якоб и дал мне понять, что он не выпустит ее, даже если она наденет мою одежду, тем не менее я рассчитывала, что, может быть, как-нибудь представится благоприятный случай к бегству. Я заставила Изабеллу надеть мой костюм и причесала ей волосы, как у меня. Сначала она отказывалась, но в конце концов мне удалось убедить ее. Мы стали выжидать, но дни проходили за днями, а благоприятного случая, на который я рассчитывала, все не было. Нас так бдительно стерегли, что всякая попытка к бегству была невозможна.
Изабелла все время была в полном унынии и молча сидела на стуле, почти не разговаривая, день ото дня делаясь бледнее. Я видела, что ее угнетают ее мысли, но утешить ее было невозможно. Я ломала себе голову, изыскивая средства бежать, но все было напрасно. Нас навещала только полупомешанная женщина, приносившая нам пищу. Она не вступала с нами ни в какие разговоры и не слушала то, что мы ей говорили.
На десятый день моего пребывания дверь в нашу камеру отворилась в неурочный час, и вошел палач. Помнится, мы обе на минуту лишились чувств, не зная, что значит его визит. Мастер Якоб, улыбаясь, сказал: «Кажется, мое посещение не доставило вам большого удовольствия. Вишь, как вы побледнели. Но я всегда стараюсь быть приятным, чем могу». Его шутки были несносны, и я просила его сказать нам сразу, зачем он пришел. «За одним делом, — отвечал он, снова скаля зубы. — Достопочтеннейший отец инквизитор желает поговорить с графиней, и ей придется отправиться к нему. Поэтому приготовьтесь, я зайду за ней через четверть часа. Я-то хорошо знаю вас обеих, — прибавил он, глядя на меня, — но его преподобие в последнее время стал плохо видеть, и для него не будет между вами особой разницы. Устраивайтесь между собой, как хотите, но не забудьте потом, что я старался сделать для вас все, что мог». Его последние слова дали нам слабую надежду, хотя мы и не понимали, почему это дон Педро не сумеет различить нас. Но не такой был человек этот Якоб, чтобы оказывать услуги без особо уважительных причин.
— Он просто боялся, что в один прекрасный день я вернусь, — мрачно заметил я.
— Пожалуй, что так. Но мы, конечно, ничего этого не знали, да и он не хотел отвечать на наши расспросы. Итак, решив предстать перед инквизитором вместо Изабеллы, я приготовилась идти. Она воспротивилась этому и настаивала на том, что она будет говорить с ним сама. Я боялась, что мне не удастся убедить ее, и не знала, что делать. Вспомнив, однако, о пытках, обо всем, что может сделать человек, ослепленный страстью, я опять стала ее уговаривать. На этот раз она уступила скорее, чем можно было ожидать, — душа ее была надломлена. Потом она сделалась удивительно спокойной и покорной, так что по временам я едва узнавала ее.
Через минуту, однако, ее страстность снова прорвалась наружу. Как человек, смертельно измученный, она бросилась в кресло и забормотала: «Я потеряла право решать мою судьбу. Может быть, будет даже лучше, если я не услышу его, — прибавила она, помолчав. — Он мог бы заставить усомниться в существовании Божием. Теперь я верю, что он отец всякой лжи. Скажи ему, — прибавила она с внезапной энергией, — что я ненавижу его, как самого дьявола».
Она закрыла лицо руками и разразилась слезами. Я стала на колени сзади нее и старалась ее утешить. Могу себе представить, что она теперь чувствовала.
Вдруг дверь отворилась, и опять появился мастер Якоб, спрашивая, готовы ли мы.
«Кажется, вы плакали? — спросил он. — Но уверяю вас, дон Педро настоящий джентльмен и весьма учтив с дамами».
Изабелла вздрогнула и толкнула меня вперед.
«Иди, Марион, иди, пока я не переменила своего решения».
Я поцеловала ее и вышла.
Мой голос бывает иногда очень похож на ее. Когда мы были помоложе, мы забавлялись тем, что обманывали всех своим сходством и умели копировать во всем одна другую.
За дверью ждали два человека, которым и передал меня мастер Якоб.
«Вот графиня», — сказал он.
Меня привели в небольшую комнату, которую я еще не видела. Здесь на кушетке лежал дон Педро. Если б мне не сказали, к кому меня привели, я бы не узнала его. При звуке моих шагов с кушетки поднялся старик с ввалившимися щеками. Глаза его… О, Боже! Когда он поднял голову и я увидела пустые ямы, зарубцевавшиеся под болезненно сведенными бровями, я готова была даже пожалеть его. Страшно было ваше мщение. Было бы милосерднее убить его. Это было бы лучше для вас обоих.
— Неужели вы думаете, что я не понимал этого? Но я обещал пощадить его жизнь при том условии, что он подпишет приказ об освобождении ван дер Веерена и других арестованных, и, помня обвинения моей жены в вероломстве, которые до сего времени звучат у меня в ушах, я не решился нарушить данное обещание. Это было глупо с моей стороны. Я потом очень раскаивался в этом, но было уже поздно.
— О, не говорите так! — воскликнула моя собеседница. — Это придает вам больше величия, хотя вам и пришлось пострадать. Данное слово — святое дело, даже в том случае, если это приносит горе.
— Я не говорю о себе. А что, если это принесло смерть другим?
— О, не говорите так, — повторила донна Марион умоляюще. — Это страшный вопрос. Но Господь, конечно, может спасти, если на то будет Его воля, и не надо прибегнуть к преступлению.
Это было для меня не убедительно, и я молчал.
— А если не будет на то Его воля, что можем сделать мы? — продолжала она мягко. — Я знаю, что трудно всегда сохранять веру. Но должна быть воля Всевышнего, которая управляет нашими страстями, нашими слабостями, нашей силой, иначе как могли бы мы мириться с жизнью?
Последние слова она промолвила с глубокой грустью и так тихо, что их трудно было отличить от вздоха. Она говорила, чтобы меня утешить, а между тем кончила сама на безнадежной ноте. Я не отвечал, не зная, что ей на это сказать.
— При звуке моих шагов, — начала она опять, — дон Педро встал и сказал: «Я не могу пойти вам навстречу, графиня, ибо теперь я уже ничего не вижу. Подойдите сюда и садитесь. Нам нужно поговорить». С этими словами он пододвинул кресло к своей кушетке. «Теперь оставьте нас вдвоем», — повелительно сказал он всем остальным. Потом он начал говорить. О, ради Бога, избавьте меня от необходимости повторять здесь его слова. Я не могу. Я не могла бы воспроизвести его красноречия. Так, должно быть, говорил дьявол первой жене. Несмотря на все случившееся, он чрезвычайно ловко смешал вас с грязью, объясняя каждое ваше действие каким-нибудь гнусным мотивом, унижая вас там, где вы были велики, делая правду ложью, честность — преступлением, день — ночью. Поистине, вы должны простить Изабеллу: она была глубоко обманута.
— Однако вы не были обмануты, донна Марион?
— Я, дон Хаим? — спросила она таким тоном, как будто я сказал какую-нибудь нелепость. — Разве я могла бы поверить этому после всего того, что вы для меня сделали. Но вы должны простить Изабеллу за то, что у нее не было такой веры в вас, какую она должна бы иметь. Ее женская гордость была так оскорблена, к тому же ей пришлось почувствовать всю остроту ваших слов. Не забудем и то, что дон Педро умел говорить, как никто. Когда он говорил, не замечалось даже отсутствие у него глаз. Когда он говорил о любви, которая все побеждает, которая может избрать даже слепого, он был великолепен. Я и до сего времени не могу решить, был ли передо мной дьявол, который привык пользоваться любовью для достижения своих целей, или человек, который, как большая часть нас, любит и страдает.
Когда он убедился, что обман уже не действует, он открыл мне правду. «Что значит любовь, — говорил он, — если ради любимого человека не решиться даже на преступление?» Он говорил так, как будто Изабелла поощряла его, но я знаю, что это неправда. Ее улыбка всегда была так мила, что люди не верили в ее холодность и стремились к ней, как бабочки на огонь. Так как он постоянно твердил о силе своей любви, то я решила обратиться к ней и попросила его:
«Если ваша любовь так велика, то во имя нее отпустите меня к мужу, верните меня к исполнению моих обязанностей».
Эти слова произвели страшное действие. В одну минуту он весь переменился. Все человеческое исчезло в нем, остался дьявол.
Он ответил мне со сдавленным смехом:
«А, теперь я понимаю! Лицо, которое вам когда-то нравилось, теперь изуродовано и обезображено. Это по-женски!»
И он опять засмеялся, и от этого страшного смеха меня охватила с головы до ног дрожь. Потом произошло что-то ужасное. Он не угрожал прямо, но каждое его слово было скрытой угрозой, гораздо более страшной от этой замаскированное. Перед моими глазами уже предстали пытки со всеми их ужасами и мучениями. Я вытащила из волос бриллиантовую шпильку, наподобие тонкого острого кинжала, которую всегда носила, и убила его.
Донна Марион смотрела куда-то в сторону. На ее как бы окаменевшем лице появилось какое-то странное выражение. Тело ее дрожало от конвульсивной судороги.
— Было ли это хорошо или дурно, послужило ли это добру или злу, не знаю, — продолжала она монотонным голосом. — Как бы то ни было, дело сделано, и я буду отвечать за него, когда придется давать отчет за свои дела. Может быть, Изабелла сделала бы то же самое, но, слава Богу, ей не пришлось так поступить, и ее не мучают воспоминания об этом.
— А о себе-то вы когда-нибудь думали, донна Марион? — спросил я, глубоко взволнованный.
— Зачем мне думать о себе? Я одинока и никому не нужна. Я женщина и не могу преодолеть в себе чувства ужаса, когда вспоминаю об этом. Но я рада, что мне удалось удержать ее от унижения или от преступления, ее, у которой были муж и отец. Чем я рисковала? Моей жизнью. Мы боимся смерти, но почему? Это всего один мучительный момент, а жизнь так длинна…
— Не могу не согласиться с вами, ибо — увы! — я нередко сам предавался таким мыслям. Но откуда у вас, такой молодой и прекрасной, столь печальная философия?
— Не могу вам сказать. Мысли приходят как-то сами собой. Если в полдень к вашему окну подлетит ворон, разве вы можете сказать, откуда он прилетел сюда утром? Жизнь многому учит. Кто виноват, что для одних она складывается радостно, для других печально?
Я молчал. Что можно было бы сказать на это? Мало-помалу донна Марион опять вернулась к рассказу.
— Дон Педро опрокинулся на кушетку и лежал неподвижно. На его лице было выражение, которого я никогда не забуду.
Страсть, удивление, упрек — все это смешалось в одно немое, но страшное обвинение. Я стояла тут же, пораженная ужасом, дрожа всем телом, но не могла отвести от него глаз. День догорал, в комнате становилось все темнее и темнее, отчего его лицо приобретало выражение какой-то страшной торжественности. Я не смела двинуться и не могла ни о чем думать. Я только смутно понимала, что мне придется ждать здесь, пока не придут и не схватят меня, и затем объявить, что это сделала я, а не Изабелла. Поэтому я ждала до тех пор, пока совсем не стемнело и не настала мертвая тишина, так что самое мое дыхание казалось слишком громким.
Вдруг позади меня послышался легкий шум, и что-то задело подол моего платья. Без сомнения, то была мышь, выскочившая, положившись на темноту и безмолвие. Но мои нервы были слишком напряжены. Я сильно вздрогнула, бросилась к двери и открыла ее настежь. Коридор, тянувшийся передо мной, был темен и безлюден. Только в конце его тускло горела лампа. Я стояла на пороге, браня себя за трусость. Я хотела было вернуться назад в комнату, но царившее везде безлюдье навело меня на мысль: может быть, мне надо действовать, а не ждать. Может быть, мастер Якоб согласится теперь нас выпустить. Может быть, я сделала не то, что было нужно, но как я могла знать это?
На минуту меня охватило сомнение. Я подумала, что у нас есть шансы на спасение, и быстро, без шума пронеслась по коридору. Везде было пусто. Я была уверена, что найду дорогу, но заблудилась и попала в коридор, который привел меня к какой-то лестнице. Не знаю, куда вела эта лестница. Я продолжала идти вперед, зная, что помещение мастера Якоба находилось внизу. Спустившись по темной и скользкой лестнице, я очутилась в каком-то огромном погребе. Я уже собиралась броситься обратно, как вдруг увидела перед собой полоску слабого света.
В одну минуту я спустилась и увидела мастера Якоба, который, стоя ко мне спиной, зажигал фонарь. Повернувшись, он столкнулся со мной лицом к лицу. Он вздрогнул и так быстро отскочил от меня, что едва не упал на мокрый пол. Мне никогда не приходило в голову, что его вечно улыбающееся лицо могло стать таким испуганным. Однако он быстро пришел в себя и сказал свирепо:
«Вы с ума сошли, и жизнь вам надоела, раз вы пришли сюда».
«Мне кажется, что по временам вы видите привидения, мастер Якоб, да и немудрено», — отвечала я.
«Что вас привело сюда и зачем вы пугаете честного человека, который собирается делать свое дело?» — грубо спросил он.
Голос его продолжал, однако, дрожать.
«Я хотела выйти и заблудилась», — объяснила я.
Я решилась рассказать ему все, но в этот момент слова как-то не шли у меня с языка.
Он пристально посмотрел на меня, и на его лицо мало-помалу вернулось обычное циничное выражение.
«Бедный дон Педро не мог быть так любезен, как привык быть любезен с дамами, — сказал он. — Надеюсь, впрочем, что его общество вам понравилось. Не стоит сердиться на него, — продолжал он, разгадав выражение моего лица, и волноваться из-за пустой штуки, которую народ зовет добродетелью. Нищим и арестантам не приходится выбирать».
«Дон Педро мертв», — прервала я его.
Мастер Якоб впился в меня глазами.
«Боже мой! Неужели это правда?» — вскричал он.
«Да, я убила его», — отвечала я, говоря прямо, хотя и хотела сначала подготовить его к этому.
Он продолжал в изумлении смотреть на меня, словно желая удостовериться, в своем ли я уме.
«Да, это правда, — поспешила я подтвердить. — Если вы дадите нам теперь возможность бежать, мы отдадим все, что у нас есть. Кроме того, графиня потом вам даст, сколько вы пожелаете».
Но он или все еще не верил мне, или хотел поторговаться как следует. Выражение его лица вдруг переменилось и, свирепо улыбнувшись, он отвечал:
«Вы сегодня в игривом настроении! Просите мастера Якоба выпустить вас! После того, что вы наделали! Предлагаете ему ваши драгоценности! Я уверен, что рано или поздно мне придется поработать над вами обеими. Разве вы не знаете, что я и сейчас могу взять все эти безделушки, которые при вас, в награду за свои труды и на память о вас. Я мог бы потребовать от вас и большего».
При этих словах я похолодела.
«Не забывайте, однако, о доне Хаиме! — воскликнула я. — Он не забывает ни добра, ни зла».
«Дон Хаим теперь далеко», — холодно отвечал он.
«Далеко или близко, но он этого не простит, — в отчаянии вскричала я. — И если вы будете способствовать тому, чтобы над нами надругались, а потом нас умертвили, то вы опять увидите перед собой привидения, а вы до них не охотник».
Странное дело — это подействовало на него.
«Будьте вы прокляты, — пробормотал он. — Кто это вас научил говорить о привидениях?»
«Клянусь вам. — торжественно сказала я. — что если мы умрем в этих стенах, замученные вашими руками, наши души не дадут вам покоя, и страшен будет смертный час ваш».
До сих пор мы говорили тихо, но теперь, сама того не замечая, я повысила голос. Благодаря причудливому устройству свода, мои последние слова повторились слабым эхом. Мастер Якоб задрожал, он хотел было выругаться, но слова замерли у него на губах.
«Чем ж я виноват, — хрипло спросил он. — Я ведь только слуга, который должен исполнять приказания своих господ, кто бы они ни были — дон Хаим, дон Педро или дон Альвар. Они уходят, а я остаюсь. Сегодня я должен пытать жертвы одного, завтра — другого. Разве я могу этого избежать?»
Время от времени проносился откуда-то снизу тихий жалобный звук, похожий на отдаленное журчание воды. Мне кажется, что под зданием проходил канал. Теперь этот звук повторился опять, словно кто-то простонал от боли. Может быть, это и на самом деле было так.
Мастер Якоб вздрогнул. Вдруг он, видимо, принял неожиданное решение.
«Каким путем вы ушли от дона Педро?» — спросил он меня.
Я рассказала.
Он еще с минуту колебался и потом сказал.
«Я пойду и приведу сюда графиню, если только город уже не взбунтовался, узнав о внезапной смерти дона Педро. Ждите здесь».
Он вышел.
Не знаю, долго ли я ждала, но мне показалось, что вечность. Тихие стоны продолжали раздаваться время от времени. Холодный воздух легко касался меня, едва задевая, подобно рукам мертвеца. Казалось, как будто все те, кто умер здесь в отчаянии и муках, хотели прошептать мне на ухо свои полные ужаса рассказы; как будто скорбь всего человечества опустилась на меня в эти минуты. Горячие слезы лились из глаз моих, но я не могла плакать. Слишком велика была скорбь в этом тихом шелесте. О, Боже мой, для кого все это — страсть, преступления, страдание?
Я почувствовала, что должна бежать отсюда во что бы то ни стало, что не могу оставаться здесь, когда в моих ушах еще раздаются эти ужасные звуки, и холодное дыхание касается моих щек. Наконец я увидела надо мной на лестнице какой-то просвет. Я бросилась вперед, мимо мастера Якоба. Он засмеялся, когда я прошла мимо него, но я не обратила на это внимания. На второй площадке лестницы передо мной вдруг предстала Изабелла, держащая сзади себя фонарь.
«Марион, что случилось?» — вскричала она.
«Мастер Якоб хочет помочь нам бежать», — отвечала я.
«Я знаю. А как дон Педро?»
«Дон Педро мертв. Я убила его».
Мне не следовало говорить этого так резко, так внезапно. Но мои нервы были слишком напряжены. Изабелла схватила меня за руку и в ужасе бросилась в сторону.
«О, твои руки в крови!» — воскликнула она.
Но через секунду она поднесла мою руку к губам и поцеловала ее.
«Прости меня, Марион, ты сделала это ради меня, я так, по крайней мере, думаю, если я…»
Она не окончила фразы. Дрожь побежала у нее по всему телу.
Мастер Якоб повелительно приказал нам уходить. Он провел нас по низким, темным коридорам, в которых, кажется, нельзя было найти дорогу и днем. Проскользнув почти ползком в темное и низкое отверстие, мы вдруг очутились в просторной комнате, освещенной ослепительно ярко.
«Ну, теперь выбрались, — произнес мастер Якоб. — Вот вам платье. Снимайте свое и надевайте вот это. Да живо!»
Церемониться было некогда. Мы сделали, как он сказал. А он в это время чем-то занялся у стола.
«Теперь графиня пусть подпишет вот это обязательство и вручит его мне. Время теперь ненадежное, и я, быть может, не дождусь от нее ни гроша, но, чтобы не забыть о том, что она должна мне заплатить, пусть она подпишет эту бумажку».
Он передал ей перо и чернила и заставил ее подписать обязательство на двадцать тысяч флоринов.
«Вы — деловой человек!» — заметила Изабелла, кончив писать.
«Я человек бедный и должен думать о себе, — отвечал он. — Я понимаю, что вы и сами должны были бы сделать для меня что-нибудь в этом роде. Имея в виду, что речь идет о жизни и чести вас и вашей родственницы, это совсем недорого. Но если вы предпочитаете оставаться здесь, то не впутывайте, по крайней мере, меня в это дело».
«Не бойтесь, мастер Якоб, — промолвила Изабелла, взглянув на него с презрением. — Имея в виду, что речь идет о графине Изабелле де Хорквера и ее родственнице, — это недорого, как вы сами сказали. Я надеюсь, что отец оставит мне достаточное состояние, чтобы расплатиться с вами».
«О. я человек практичный. Я нарочно поставил круглую сумку. Я люблю их в счетах. С ними хлопот меньше. Но я никогда не требую больше того, что человек может заплатить. Ваш отец легко уплатит эту сумму, — прибавил он с гримасой, означавшей улыбку. — Я не так ценю это обязательство, как боюсь мщения дона Хаима. Можете передать ему это, если когда-нибудь увидите его, — проговорил он, делаясь серьезным. — Теперь я должен просить вас оказать невиданную честь комнате палача и пожаловать туда. Дона Педро нашли раньше, чем я успел вас спровадить отсюда. Вы должны немедленно выехать из города, прежде чем будет отдан приказ часовым у ворот. Дон Альвар явится сюда сию минуту. Он ненавидит дона Хаима. К счастью, он человек глупый и не сразу сообразит, что нужно делать. Таким образом, времени у вас будет довольно. Вы имеете красивую внешность, и эти платья вам к лицу, хотя они и принадлежат жене и дочери палача. Впрочем, от них ведь не пахнет палачом. Идите же скорее. Я выпущу вас и покажу вам кратчайший путь к воротам».
«Позвольте, мастер Якоб, — возразила я. — Нам нужно сначала побывать кое у кого из наших друзей и добыть у них денег. У нас их сейчас нет, а все драгоценности мы отдали вам».
С минуту он пристально смотрел на нас, потом сказал:
«Я не могу отпустить без денег двух дам, сознавшихся, что у них их нет. Я выдам вам некоторую сумму в расчете на обязательство графини, хотя, по всей вероятности, по нему нельзя будет получить ни гроша».
И он вынул несколько золотых монет.
«Это деньги, покрытые кровью. Впрочем, я думаю, вы не обратите на это внимания. Идите и спросите там шкипера мастера Рейбена. Его дом — шестой от ворот. Иногда он берет с собой пассажиров, которые хотят путешествовать спокойно и без всяких волнений. Скажите ему что вы от меня. Он поймет. А теперь идите скорее».
Через несколько минут мы были уже на улице. Морозное дыхание зимней ночи коснулось наших щек. Мы шли быстро и молча, пока не дошли до указанного нам дома. Мы постучались, но дом продолжал оставаться темным и безмолвным. Мы опять начали стучать, подходили к окнам, но по-прежнему никого не было видно. Это нас взволновало: и время шло, да и холодно становилось на улице. Мы было уже хотели одни отправиться к главным воротам, полагаясь на свои силы и удачу, как вдруг ворота соседнего дома немного приотворились, и какой-то голос спросил:
«Кого вам нужно?»
Мы сказали.
«Мастера Рейбена сейчас нет. Но его жена дома. Зачем он вам нужен?» — опять спросил голос.
«Нам сказали, что иногда он берет с собой одного или двух пассажиров».
После этого ворота открылись настежь, и из них вышла какая-то женщина. Она подошла к нам поближе и сказала:
«Он не может взять вас с собой. Он уже уехал. Вам нужно скоро ехать?»
С минуту я колебалась. Но большинство людей в этом квартале — еретики, и я решилась довериться ей.
«Да», — отвечала я.
Она снова взглянула на меня и пригласила нас войти в дом.
«Здесь нельзя об этом говорить», — прибавила она.
Когда мы вошли в комнату, она быстро и прямо спросила:
«Вас разыскивает инквизиция?»
«Да», — отвечала я.
«В таком случае, нужно ехать сейчас же, — серьезно проговорила она. — Здесь оставаться нельзя. Я вас не выдам, но могли видеть, как вы вошли ко мне в дом, и всегда найдется человек, который об этом донесет. Вы должны попытаться как-нибудь пройти через ворота. Я не могу вам помочь — у меня муж и дети. Но теперь еще не поздно, и за воротами есть гостиница. Может быть, завтра утром вам удастся найти там лодку».
Разговаривая с нами, она все время пристально смотрела на нас. Когда Изабелла повернулась, чтобы идти, она вдруг задержала ее и сказала:
«Вы не то, чем кажетесь сначала. Вы можете довериться мне, не боясь. Вы графиня?»
Ответа не было.
«Не бойтесь, — продолжала она. — Дон Хаим когда-то оказал мне и моему ребенку великую услугу. Посмотрите, какой он теперь».
С этими словами она подошла к колыбели и показала нам мирно спавшего ребенка.
«Мой муж после того вечера, как его остановил дон Хаим, не смел уже бить меня. Вы тогда тоже были при этом, хотя еще не были его женой! Помните? Дон Хаим заходил к нам и на следующий день. Не знаю, что он сказал моему мужу. После этого всякий раз, как он собирался бить меня, стоило мне только упомянуть имя губернатора, как он опускал руки и дрожал, хотя был и не робкого десятка. И вот теперь мой ребенок красив и здоров, тогда как мой первенец — несчастное, угрюмое создание. Поэтому я все готова сделать для Жены дона Хаима. Подождите здесь минутку».
Мы едва успели оправиться от изумления, как она вышла из соседней комнаты, волоча за собой три корзины с бельем.
«Каждая из вас пусть возьмет по корзине, — сказала она. — Я постараюсь провести вас через ворота и дойти с вами до ван Димена. Так зовут хозяина гостиницы, о которой я вам говорила».
Взглянув последний раз на мирно спавшее дитя, она подошла к нам и промолвила:
«Подумать только: графиня приходит в мой дом, и я могу оказать ей помощь! Жена человека, в руках которого была жизнь любого обывателя города! Воистину неисповедимы пути Господни! Но идем, нужно спешить».
Мы поблагодарили, взяли свои корзины и пошли за ней. И вот бедная женщина, которую вы когда-то избавили от дурного с ней обращения, теперь спасала вашу жену от надругательств и пытки: большего она сделать не могла.
Когда мы подошли к Речным воротам, главные ворота были уже заперты. Открыты были лишь боковые, — для запоздавших. Услышав звук наших шагов, дежурный часовой высунулся из окна и сердито спросил, кто идет.
«Я, Екатерина Заан, ваша покорнейшая слуга, сеньор Сарредо, — ответила весело наша проводница. — Мы носим белье к ван Димену каждую субботу, как вы знаете. Его жена больна, а остальные женщины в доме — ничего не стоят. Белья было порядочно, оттого мы так и запоздали».
«Вот уж не предполагал, чтобы здешний народ был такой опрятный, — проворчал сержант. — Местечко-то не очень опрятно. Ну, покажитесь-ка, действительно ли ваши прачки такие хорошенькие, как должны быть?»
Он вылез из караулки, подошел к Изабелле и, взяв ее за подбородок, поднес к ее лицу фонарь. «О, да ты прехорошенькая», — сказал он и хотел ее поцеловать.
Изабелла быстро ударила его по лицу.
«Ах ты, дрянь этакая, — закричал он. — За кого ты себя принимаешь? А вот я задержу тебя здесь да поучу хорошим манерам!»
«О, Боже мой! Сеньор Сарредо, оставьте бедную девушку! — закричала Екатерина. — У нее нет матери, и она плохо воспитана. Послушай, Анна, ведь господин офицер похвалил тебя. Проси скорее прощения».
Изабелла пробормотала что-то, вовсе не похожее на извинения.
«Теперь, сеньор Сарредо, вы должны быть довольны. Становится уже поздно, надо скорее идти, а то, если я не вернусь домой вовремя, мой муж будет сердиться».
Сержант все еще стоял перед Изабеллой, загораживая ей дорогу. Дело принимало скверный оборот, и я сказала:
«А мной вы, господин офицер, не интересуетесь, Не очень-то это вежливо».
Он быстро повернулся и подошел ко мне.
«Карамба! Девчонка права. Посмотрим, так ли она красива, как бойка на язык».
И он уставился на меня.
«Клянусь Святым Иаковом! Эта так же прелестна, как и та, да и обходительнее. Ты разрешишь себя поцеловать, не правда ли?»
«Если желаете, то должны действовать сами!» — ответила я.
Он не заставил повторять себе это еще раз. Я ведь была не замужем и могла целоваться с кем угодно.
Екатерина воспользовалась таким оборотом дела и толкнула Изабеллу за ворота. Я последовала за ними. Очутившись за городскими стенами, в пустынной и безмолвной местности, я вздохнула с облегчением. Царила темнота, и только на снегу слабо отражалось звездное сияние. Все было тихо, только издали доносилось журчание воды. Я положительно не знала, что теперь предпринять.
Едва мы прошли с полмили, — продолжала донна Марион, глубоко вздохнув, — и были на половине дороги к гостинице, как сзади нас послышался какой-то шум. Обернувшись назад, мы увидели несколько темных силуэтов, которые быстро приближались к нам. Те, которые двигались впереди, несли высоко поднятые факелы, обливавшие снег красноватым светом. Раньше их скрывал выступ дороги. Теперь же с каждой секундой они приближались все ближе и ближе.
Мы не могли соперничать ними в быстроте. Местность была совершенно открытой. Нигде ни хижины, ни рва, где можно было бы укрыться. С минуту мы стояли в ужасе. Вдруг Екатерина велела нам бросить корзины и бежать к реке: там, вдоль берегов, росли густые частые ивы. Если нам удастся вовремя добежать до них, то можно будет еще спастись. Нам нужно было скрыться и вернуться в гостиницу позднее, когда минует опасность. А в это время Екатерина должна была направить преследователей по ложному следу.
Мы пустились бежать изо всех сил. К счастью, с наступлением ночи мороз усилился, и снег был крепок, иначе нас легко было бы найти по следам.
До первых кустов мы добежали, запыхавшись. Видно было, как движение факелов на дороге вдруг остановилось: они догнали Екатерину. Минуты через две темные фигуры ринулись вперед — по направлению к нам. Мы не стали больше смотреть, а бросились в самую гущу кустов, чтобы как-нибудь скрыться. В этой чаще ив, переплетавшихся с ветвями кустов, при наличии глубоких рвов в разных местах, трудно было отыскать кого-нибудь без собак, которых, слава Богу, у наших преследователей не было. Кроме того, на наше счастье, с реки поднимался туман.
Слышно было, как они подходили ближе. Но и туман становился все гуще. Скоро он совсем окутал нас. Звуки стали доноситься слабее. Ходить около реки, только что покрывшейся льдом после оттепели, было очень опасно.
Вдруг довольно далеко от нас послышался всплеск, проклятие — и затем все стихло.
Мы остались одни среди тумана и безмолвия. Прождав здесь некоторое время, мы пошли обратно на дорогу, но уже не могли ее отыскать. Всю ночь блуждали мы по снегу в тумане. Раза два мы чуть не упали в воду, и только треск льда предостерег нас от опасности. Усталые, мы опять подходили к берегу и старались оттуда пробраться сквозь чащу на дорогу, но напрасно. Мы уже давно потеряли всякую надежду попасть в гостиницу. В отчаянии я пыталась найти какую-нибудь заброшенную хижину, кучу дров или что-нибудь другое, где можно было бы укрыться от беспощадного холода, но все было напрасно.
Когда настало утро, мы были совершенно истощены. Мы промерзли до мозга костей. Около суток у нас во рту не было ни крошки. Искушение присесть и отдохнуть было непреодолимо, но мы знали, что это смерть. В конце концов мы пошли вперед, как лунатики. Изабелла была почти без сознания, и мне приходилось поддерживать ее.
Наконец — не знаю уж, где и когда — мы выбрались на ровное место, на котором виднелись следы колес. Это была дорога. Но едва я ступила на нее, силы мне изменили, и я упала в обморок.
Когда я пришла в себя, вокруг меня было темно. Я попробовала было встать, но почва ускользнула у меня из-под ног, и я сильно ударилась головой обо что-то твердое.
Я опять лишилась чувств. Когда я очнулась я увидела себя в телеге, которая мучительно подпрыгивала по дороге. Потом я разглядела человек пять. Среди них была молоденькая девушка, почти ребенок. Лицо ее уже было обезображено страданиями. Она подошла ко мне и влила мне в рот какой-то жидкости. То был довольно крепкий спирт, и я быстро оправилась. Тут я вспомнила об Изабелле!
«Где моя сестра?» — воскликнула я.
«Она лежит здесь», — отвечала женщина на ломаном голландском языке.
Изабелла лежала на куче старого платья. В головах у нее была грязная подушка. Бедная Изабелла, воспитанная среди такого комфорта! Она была без сознания. Лицо ее горело, ноги были холодны, как лед. Время от времени она тихо стонала. Я пощупала у нее пульс: он был очень част.
Я была вне себя от беспокойства, не зная, сколько времени она была в таком положении. Я спросила, который час. Был полдень. Мне стало досадно на самое себя, и я горько упрекала себя в своей слабости. Если бы ей оказать помощь сразу, то, быть может, она не дошла бы до такого состояния. Мне казалось, что я не сдержала какой-то священной клятвы, и эта мысль была для меня ужасна. Я старалась согреть ее руки и ноги и делала все, что могла. Но этого было мало. Потом я благодарила подобравших нас людей и спросила, кто они такие. Они спасли нас и старались помочь нам, чем только могли. То были бродячие французские актеры. Они, странствующие комедианты, привыкли к суровой жизни и даже не догадывались, что Изабелла была воспитана в княжеской роскоши и едва ли не в первый раз в жизни шла пешком по большой дороге. Они также засыпали меня вопросами, на которые я отвечала, как могла, рассказав им какую-то историю, из которой ясно было, как мы очутились на дороге. Они направлялись в Берген, куда мы менее всего желали бы попасть. Ибо откройся здесь наше настоящее имя, мы бы неминуемо погибли.
Но делать было нечего. Денег у нас не было, а у Изабеллы был сильнейший жар. Мы прибыли в город вечером и остановились в средней руки гостинице, посещаемой таким же бедным людом. С большим трудом мне удалось достать для Изабеллы и для себя жалкую комнатушку. Я не могла тратить много, да и боялась спросить что-нибудь получше из опасения навлечь на себя подозрение. Я уложила Изабеллу в постель и старалась помочь ей, как только могла. К болезням мне было не привыкать, и я знала, что нужно делать при такой лихорадке. Посылать за доктором было уже поздно: улицы были переполнены солдатами, и я никогда не дошла бы до его квартиры. Да и он не мог бы прийти к нам в этот час.
Всю ночь просидела я у постели Изабеллы, охлаждая ей голову, но лихорадка не уменьшалась. Утром я отправилась за врачом. Мне рекомендовали еврея Исаака ван Зоона, слывшего лучшим врачом в городе. Говорили, впрочем, что он жаден и не любит бедных пациентов. Я решила отдать ему все, что у меня было, а там посмотрим. Он, кажется, принял меня за дочь зажиточного горожанина и пошел со мной без всяких отговорок. Увидев нашу жалкую гостиницу, он помрачнел, но уйти уже было нельзя. Тем не менее он внимательно осмотрел Изабеллу. По-видимому, он очень любил свое дело и у постели больного на время забывал обо всем на свете. Он одобрил все, что я сделала, и оставил мне две склянки с наставлениями, не дав мне, однако, больших надежд.
Когда он собирался уходить, я спросила, сколько я ему должна.
«Обыкновенно я получаю золотой за визит, а иногда и больше. — сказал он. — Но, видя ваши трудные обстоятельства, я удовольствуюсь тем, что дадите. Впоследствии советую вам приглашать не столь дорогого врача. Я сказал, что надо делать. Но болезнь остановить нельзя: лихорадка пойдет своим чередом».
«Вы получите свой гонорар полностью, — промолвила я. — У нас немного осталось, но жизнь сестры для меня дороже всего».
После этого он стал гораздо приветливее и обещал зайти еще раз.
Когда он ушел, я бросилась к постели Изабеллы, заливаясь слезами. Неужели мы ушли так далеко и избежали страшных опасностей только для этого? Со всем усердием, на которое только способна, я молилась, чтобы она осталась жива. Пусть лучше я умру вместо нее. Я дала Богу обет, если она останется жива, принести Ему какую угодно жертву. Это был своего рода торг, который я хотела заключить с Богом, как это всегда делали и теперь делают католики.
Это был бессознательный возврат к старой вере, против чего так выступал всегда наш проповедник. То был страстный крик души, в отчаянии готовой перенести все, что угодно, только не грядущее несчастье.
Я встала несколько успокоенная после молитвы. Что бы ни говорили против старой веры, нельзя отрицать одного — она отлично приспособлена к человеческой слабости.
Дни проходили за днями. Изабелла не поправлялась. Исаак ван Зоон приходил к ней несколько раз, но ничего не мог поделать. Наш небольшой запас денег почти иссяк. Его визиты обходились дорого и производили неблагоприятное впечатление на хозяина гостиницы, которому мы должны были все больше и больше.
Однажды Исаак ван Зоон, собираясь уходить, сказал:
«Ваша сестра очень плоха. Она крепкого сложения, но у нее нет сил перенести эту болезнь. Она, по-видимому, истощила себя угнетенным настроением, а может быть, у нее был внезапный шок — вам это лучше знать».
Не получив ответа, он пытливо посмотрел на меня. Что я могла ему ответить?
«Завтра, а может быть, и раньше, наступит кризис, — начал опять ван Зоон. — Если у нее хватит сил, она выдержит его, в противном случае…»
Он не договорил и повернулся, чтобы идти. Я еще не успела заплатить ему и сказала:
«Сегодня я могу заплатить вам только половину того, что вам полагается. Деньги у нас все вышли».
Он резко прервал меня:
«Это плохо, очень плохо. Деньги — самая необходимая вещь. Я не себя имею в виду — я приду завтра, если вы и ничего мне не заплатите. Но если ваша сестра поправится, для нее необходима будет самая лучшая пища и вино, а это вещи очень дорогие. Что вы тогда станете делать?»
«Не знаю, — отвечала я. — Бог мне поможет».
«Конечно, конечно, — сказал он с усмешкой. — Уж слишком многие надеются на Него, и Его помощь нередко приходит с опозданием. У меня есть одно лекарство, но оно стоит очень дорого — два золотых даже для меня самого. А у вас ни одного не осталось. Впрочем, если вы пожелаете, есть средство добыть деньги».
Его лицо с крючковатым носом и редкой бороденкой стало похоже на лицо фавна, когда он подошел ко мне и шепнул на ухо одну вещь.
«Если моя сестра останется жива, я подумаю, — отвечала я. — Но я поставлю свои условия. Присылайте лекарство, о котором вы говорили. Я расплачусь за него, но только в том случае, если сестра будет жива».
Таким образом дело было улажено.
— Неужели вы бы пошли на это, донна Марион! — в ужасе воскликнул я.
Она покраснела до корней волос, но, гордо выпрямившись, отвечала:
— Я сама себе хозяйка и никому не обязана отдавать отчет. Разве я не дала обета не отступать ни перед чем, если это понадобится? Я никогда не отказываюсь от своего слова.
Она замолчала. Потом, высоко подняв голову, но стараясь не глядеть на меня, продолжала:
— Через час я стояла в коридоре, торгуясь с хозяином из-за счета. Когда дело было наконец улажено и он ушел, дверь сзади меня отворилась, и появился господин Лафосс, глава странствующей французской труппы.
«Я слышал ваши переговоры с хозяином, — сказал он. — Дверь была полуотворена. Он — каналья. Но если вам нужно денег, то сегодня вечером мы даем спектакль в присутствии коменданта дона Федериго Амараль. Он щедрый человек, но терпеть не может простых женщин. Моя жена, которая должна была играть сегодня главную роль, внезапно заболела. Если бы вы согласились занять ее место, то оказали бы нам огромную услугу и, кроме того, заработали бы кое-что для себя».
Подумав немного, я приняла это предложение. Конечно, я получу немного — недостаточно для моих нужд. Однако я была рада всякому заработку. Хотя его предложение и не устраивало меня, но оно было почетно в сравнении с предложением ван Зоона.
Часа на два я могла оставить Изабеллу без всяких опасений: она лежала как мертвая, не имея сил ни двигаться, ни причинить себе какой-нибудь вред. Кроме того, при ней оставалась одна из женщин, которая должна была уведомить меня, если ей станет хуже.
Таким образом, актеры одели и загримировали меня. Лафосс в восторге от своей выдумки помог мне выучить мою роль, которую, впрочем, нетрудно было запомнить. По-видимому, я сыграла ее недурно, потому что, как только кончилась пьеса, дон Федериго прислал за мной и, похвалив мой французский язык, дал три золотых. Он говорил еще что-то, но я уже забыла теперь что.
Я вернулась домой позднее, чем рассчитывала. Было уже около полуночи, когда я вошла в комнату. Поблагодарив дежурившую около больной женщину, я отослала ее к себе, потом, сбросив свой костюм, облачилась в свое прежнее платье и села около постели, закрыв лицо руками. Я чувствовала большую слабость, хотя спать мне не хотелось. Не знаю, сколько времени я так сидела, как вдруг почувствовала, как горячая рука коснулась моей головы.
Я сильно вздрогнула и открыла глаза.
«Изабелла!» — крикнула я в ужасе.
Она лежала передо мной, пристально глядя на меня неестественно расширенными глазами. Ее лицо было белее подушки.
«Я спала, Марион, — сказала она едва слышным голосом. — Отчего на тебе такое странное платье?»
«Молчи, дорогая, — отвечала я. — Не разговаривай. Прими это лекарство и постарайся заснуть».
Кризис наступил раньше, чем предполагал ван Зоон. Я дала ей назначенного им лекарства. Она приняла и крепко заснула. Я была взволнована. Неужели мои молитвы услышаны? Неужели она останется в живых? Я стала около нее на колени, стараясь сохранить спокойствие.
Часа через два она опять открыла глаза.
«Марион», — прошептала она.
«Что, дорогая»?
«Я чувствую себя очень плохо. Не можешь ли ты дать мне чего-нибудь?»
Я дала ей приготовленного для нее вина.
«Дай еще», — промолвила она.
Я дала ей опять, после чего она сказала:
«Бедная Марион, много тебе пришлось вытерпеть из-за меня, а я и не поблагодарила тебя».
«Не разговаривай, Изабелла!»
«Я должна говорить, Марион, я чувствую, что мне недолго остается жить».
«О, не говори так, Изабелла», — воскликнула я в отчаянии.
«Наклонись ко мне поближе, Марион, — начала она опять. — Мне многое нужно сказать тебе, прежде чем я умру, а силы мои быстро иссякают».
Помолчав с минуту, она начала опять:
«Когда ты увидишься с доном Хаимом, скажи ему, что я умираю, умоляя его о прощении, и я желаю ему найти лучшую жену. Я во многом была неправа относительно него — он многого еще не знает. Но провинилась я против него только в мыслях. Не забудь прибавить это. Что касается меня, то я вполне его прощаю. Теперь, когда моя горячая кровь начинает стынуть в жилах, я понимаю и прощаю ему многое, чего раньше не могла забыть. Если он погрешил в чем против меня, то он благородно расплатился за все — так благородно, что я чувствую себя уничтоженной. Поэтому будет, быть может, лучше, если я теперь умру, — у меня гордая натура, она не вынесет такого глубокого унижения. Я не прошу его прощать меня, если он считает, что обо мне незачем помнить. Как бы то ни было, я желала бы, чтобы он нашел с другой женщиной то, чего не нашел со мной. Хотелось бы сказать еще многое, но силы меня покидают. Дай мне еще вина, Марион. Передай поклон моему отцу и скажи, чтобы он не бранил дона Хаима. Я сама во всем виновата».
Едва показался серый призрак зари, Изабелла тихо и безболезненно скончалась.
Я думаю, что она все-таки любила вас, хотя и предпочитала не говорить об этом.
Донна Марион смолкла. Солнце давно уже перестало светить в окно. Сияние, которое его лучи образовали вокруг ее головы, становилось слабее и слабее, пока наконец не превратилось в сверкание разукрашенных морозом стекол. Теперь я уже едва мог различать ее черты. Неужели мое зрение стало затуманиваться и слабеть?
Сделав небольшую паузу, она заговорила опять:
— Теперь мне остается вкратце рассказать вам то, что касается непосредственно меня. Когда мне стало ясно, что Изабелла скончалась, я была ошеломлена. Со мной произошел жестокий кризис. Но не стоит говорить об этом. Когда на другой день утром явился Исаак ван Зоон, он взглянул на побелевшее лицо Изабеллы и сказал:
«Произошел паралич сердца. Этого-то я и боялся».
Я бросила к его ногам три золотых, которые получила накануне за свою роль, и попросила уйти.
Вечером я опять играла перед доном Федериго: мне нужны были деньги на похороны. Услыхав об этом, он отнесся ко мне очень милостиво и дал даже больше, чем мне требовалось на похороны. Это было счастье, что дон Федериго узнал о похоронах: так как я не призывала священника к умирающей, то сначала не хотели было ее хоронить. Потом дело уладилось: я предполагаю, что в него вмешался дон Федериго.
Мы похоронили Изабеллу на кладбище города Бергена. Если вы хотите взглянуть на ее могилу, я вам могу ее показать. На ней поставлен простой деревянный крест. Кругом него цветы. Заходящее солнце золотит верхушки небольшого леска около кладбища, а с океана доносится туда чистый и свежий морской воздух. Хорошо пожить в этом месте, хотя бы и не было надгробного камня.
Что касается меня, то я вскоре после этого покинула Берген. Актеры поехали дальше, и я с ними. Запас денег меня был невелик. А таким способом я надеялась безопасно и без особых затруднений добраться до севера. Между прочим, я написала вам письмо, адресовав его в лагерь принца, но оно, как видно, не дошло до вас. Мне не удалось, однако, осуществить свой план, так как актеры изменили свой маршрут. Хуже всего было то, что я сама заболела лихорадкой — не такой сильной и жгучей, которая свела Изабеллу в могилу, а незаметной, но упорной и истощающей силы. Актеры относились ко мне чрезвычайно сердечно и возили меня всюду с собой, хотя я для них была лишней обузой. Я была в таком истощенном состоянии, что едва могла понимать, что со мной происходит. Но вот однажды утром я проснулась с таким чувством, как будто очнулась от тяжелого и долгого сна.
Дотащившись кое-как до окна, я выглянула наружу. Небо было ярко-синего цвета было тепло, дома и люди казались совершенно непривычными для меня. Я очутилась в Милане. Мало-помалу я становилась крепче и опять стала играть с труппой — надо же было чем-нибудь зарабатывать себе на пропитание, да и следовало отплатить как-нибудь актерам за все то, что они для меня сделали. Можете представить, как мне хотелось вернуться назад, на родину. Но моя мечта осуществилась только через два года: в Голландии ведь свирепствовала война.
В конце лета мы прибыли во Францию. В Монтабане губернатором оказался герцог де ля Тремуйль, дальний родственник нашей семьи. Не все губернаторы похожи на вас, это я узнала по собственному опыту. Однако я решилась поведать ему о своем положении. Он, конечно, знал мое имя и мог бы сделать что-нибудь для меня. И он действительно это сделал.
Бедный Лафосс был страшно перепуган, когда герцог сам пришел к нам и стал разыскивать свою родственницу. Но в конце концов он только выиграл от этого посещения. Герцог взял меня с собой ко двору Генриха Наваррского. Потом мы поехали в Ларошель, где он посадил меня на вооруженный гугенотский корабль, отправлявшийся в Англию, и дал мне поручение передать письма лорду Сесилю. Хотя королева приняла меня в высшей степени любезно, но мне хотелось поскорее увидеть Голландию и вас, чтобы передать вам последние слова вашей жены.
Высадившись в Бриле, я сейчас же стала разыскивать вас. Я узнала, что года два тому назад вы взяли приступом Гертруденберг, но затем уехали оттуда. Никто не мог сказать мне, где вы потом были. Некоторые уверяли, что вы умерли. А умерли многие: Изабелла, ее отец, моя мать.
Я приехала в Гуду, где у меня есть родственники. Отсюда я хотела ехать в Дельфт — повидаться с принцем и расспросить его о вас.
Ну, теперь я вам все рассказала. О многом я предпочитала бы умолчать, но нарочно сказала вам, чтобы вы могли убедиться, что с моей стороны было сделано все возможное. Может быть — Богу известно, что эта мысль сильно тяготила меня по временам, но теперь, оглядываясь назад, я не вижу другого пути. Мне страшно прискорбно, что я не могу сообщить вам более отрадных новостей, но, видно, так было угодно Богу. Может быть, это послужит вам утешением когда-нибудь, когда самое худшее уже будет пережито.
Она смолкла, и я напрасно искал слов, чтобы поддержать разговор: я был совершенно ошеломлен тем, что мне пришлось услышать. Наконец я сказал:
— Не знаю, как и благодарить вас, донна Марион. Я не в состоянии выразить словами то, что чувствую. Ваш рассказ похож на сказку из другого мира. Никогда бы я не поверил, что у нас на земле возможны такие вещи.
— Я не совсем понимаю, о чем вы говорите, — холодно отвечала она. — Я действовала так, как мне подсказывало чувство. Я была обязана сделать все это, и потому вам незачем меня благодарить. Но я слишком разговорилась. Становится уже темно, и я велю принести свечи.
Она встала и позвонила. Через минуту вошел слуга со свечами. Теперь я опять мог видеть ее. Она стояла, опираясь рукой на стол и глядя не на меня, а куда-то дальше меня. Она была очень бледна, и на ее лице появилось какое-то жесткое выражение. Я подошел к ней, взял ее руку и поцеловал, как когда-то в первый день моего прибытия в Гертруденберг она поцеловала мою.
— Благодарю вас, донна Марион, — сказал я. — Хотя Богу известно, как я любил Изабеллу, я еще не знаю, захотел ли бы я, чтобы она осталась в живых ценой вашего позора. Да и она сама этого не пожелала бы, конечно.
Рука донны Марион безвольно лежала в моей; но вдруг она отдернула ее.
— Вы бы никогда об этом не узнали, — промолвила она. — Да и она не узнала бы. Мне не хотелось говорить об этом, но слова как-то невольно срывались у меня с языка.
Мне казалось, что без этого мой рассказ будет неполон, будет такое впечатление, как будто не все было сделано для того, чтобы спасти ее. Это была моя слабость. Но, увы! Нам всем так свойственно по временам впадать в эту слабость.
— Только не вам. Если когда-либо была на свете сильная женщина — то это вы, с вашей даже сверхчеловеческой силой.
— Хотела бы я иметь такую силу, — печально ответила она. — Я во всем потерпела неудачу.
— Вовсе нет. Вы много сделали, так много, что я этого никогда не забуду.
Я опять хотел взять ее за руку, но она спрятала ее от меня.
— Вы стало быть, хотите этим просто отблагодарить меня, хотя я и не заслуживаю такой благодарности.
Она протянула мне руку, которая была холодна, как лед.
— Пожалуйста, не целуйте мою руку, дон Хаим. Вы конфузите меня. Не думаю, чтобы вы сегодня хотели быть в гостях, — прибавила она, — и потому не решаюсь просить вас разделить с нами нашу трапезу, хотя фру Терборг будет бранить меня, если узнает, что я не пригласила вас.
— Благодарю вас, донна Марион. Сегодняшний вечер должен принадлежать Изабелле.
— Вы правы.
— Но вы позволите навестить вас завтра. Мне еще о многом нужно вам сказать и о многом попросить, если мне будет позволено.
— Конечно. Вы, кроме того, должны рассказать мне о себе.
Я простился и вышел. Она не хотела принимать моей благодарности и отослала меня домой, но я понял все.
Всю ночь я думал о моей покойной жене и записывал в эту книгу все, что случилось со мной в эти последние дни. Свечи уже догорели, и сероватый рассвет незаметно пробрался в мою комнату. Огонь в камине давно погас, но хотя теперь у нас декабрь и стекла разукрашены морозом, холода я не чувствовал. Проклятие теперь спало с меня. Теплые слезы незаметно лились по моему лицу, когда я думал об этих двух женщинах, сыгравших такую важную роль в моей судьбе. Одна из них, моя жена, оскорбляла, больно задевала меня, заставила меня пережить самые ужасные часы моей жизни. Другая, посторонняя для меня, готова была пожертвовать своей жизнью и честью только для того, чтобы вернуть мне любимую женщину, не ожидая за это никакой награды. Когда-то я думал, что я боролся за невозможное — жалкий глупец! Оно было гораздо выше, чем я думал, и все-таки она достигла его.
Целую ночь думал я о том, что теперь может произойти. Я получил такое известие, значение которого я даже боялся уяснить себе. Для меня открылись совершенно новые горизонты, которые устрашали меня своей широтой.
Я любил Изабеллу. Но что значила моя любовь к ней в сравнении с такой любовью? Я завоевал свою жену шпагой, думая только о своей страсти и гордости. Я погубил ее. Она умерла в расцвете лет и ушла голодная с пиршества жизни. Бедная Изабелла! Действительно, я плохо любил тебя и не удивляюсь теперь, что не слышал от тебя ни слова любви, хотя ты так и не узнала, что я сделал из-за тебя с доном Педро. Не верю я и тому, что в конце концов ты полюбила меня, как утверждает донна Марион. Если твое сердце и билось иногда сильнее, то это было не из-за меня. Бедный необузданный ребенок! Корить меня тем, что я служил Испании и церкви, и пасть жертвой козней испанского попа! Но не он и не она одни виноваты в этом: есть доля и моей вины. Я надеюсь, что когда-нибудь снизойдет мир и на меня.
6 декабря.
Сегодня я опять видел донну Марион, но на этот раз она была настороже. Ни на одну минуту не дала она мне заглянуть ей в сердце, ни словом, ни взглядом не выдала себя. Напрасно старался я выспросить ее о ее личной жизни после смерти Изабеллы.
— Не стоит утомлять вас этими пустяками… Да и воспоминания эти так мучительны для меня, — сказала она.
После этого я не смел настаивать. Вместо этого она попросила меня рассказать ей о себе. Кроме того, что я взял приступом Гертруденберг, она ничего не знала.
Я стал рассказывать. Она слушала меня с тем глубоким сочувствием, которое и без слов невольно ощущаешь. В ее голосе появились какие-то удивительные оттенки, которые я вчера заметил в первый раз. Незаметно она заставила меня отступить от сдержанности и сказать больше, чем я хотел; Я ведь не люблю говорить о себе и о своих делах иначе, как в этой книге. Здесь я записываю все хорошее и все дурное, как летописец, пишущий свою хронику, и удивляюсь, как столь слабый человек, описанный на этих страницах, мог вынести так много. Но еще больше удивлялся я этому вчера ночью.
Я рассказал донне Марион, как я вышел из Гертруденберга, как моя гвардия предпочла идти на смерть, но не оставить меня. Описал ей битву на Рейне, когда мы ждали последней атаки среди снежной бури. Рассказал о принце и Гаарлеме, рассказал ей о вещах, о которых всякому другому сообщил бы лишь в форме циничного замечания, о которых я не думал говорить ни одному живому существу, кроме, конечно, моей жены, если бы она захотела меня выслушать.
В чем был секрет, с помощью которого донна Марион заставляла меня забывать мою обычную сдержанность, я не знаю или, лучше сказать, догадываюсь. Но сама она была сосредоточена и спокойна. Ее обращение, вполне любезное, посторонний человек назвал бы холодным.
Когда нужно было идти к фру Терборг — сегодня я не мог избежать этого знакомства, — я остановил донну Марион и спросил:
— Так как моя жена сказала вам все, то вы, конечно, слышали от нее историю о маркизе Ларивадор. Что вы думаете об этом, донна Марион?
Она взглянула мне прямо в глаза и отвечала:
— Я думаю, что вы способны совершить ужасное дело, когда вы в гневе или распалены ненавистью, что я сама видела. Но я не верю, чтобы вы могли совершить какой-нибудь неблагородный поступок, недостойный вас.
— А что если эта история верна, донна Марион?
— Пусть так. Поступки бывают иногда не такими, как о них рассказывают. Я могу только повторить то, что уже сказала.
Вот ее вера! О, если б у моей жены нашлась хоть десятая доля такой веры!
— Факты верны, — сказал я. — Единственную же вещь, которая извиняет меня, я сказать не могу.
— Вы уже довольно сказали мне, и я в вас никогда не сомневалась, — промолвила она, подавая мне руку.
Мы перешли в соседнюю комнату, где была фру Терборг.
Я знал ее и неоднократно встречал в лучших домах города. Про нее говорили, что она честолюбива, что она смотрела на своего мужа, который был много старше ее, как на переходную ступень к более высокому общественному положению. В этом он обманул ее ожидания, прожив гораздо дольше, чем предполагали, и, когда наконец он исполнил свою обязанность и умер, вдова была уже не так молода, как было бы нужно. Так, по крайней мере, говорили. Верно ли это было, сказать не берусь. Что касается меня, то я недолюбливал ее и старался избегать.
У нее оказались гости, которых я недолюбливал еще более: проповедник Иордане и некий барон ван Гульст. При моем появлении оба поднялись со своих мест и отвесили мне глубокий поклон. Несколько лет тому назад мне пришлось дать им урок, как вести себя, урок, в котором оба они нуждались. Лично мне они были безразличны, но я представлял здесь принца и даже само государство. Следовательно, в Гуде я должен быть первым, а все остальные вторыми! Так оно в действительности и было, хотя такое положение не нравилось многим.
Как я же сказал, оба они встали, поклонились и уставились на донну Марион, пока я здоровался с хозяйкой. Разговаривая с ней, я старался разглядеть ее получше. Ей было около сорока. По своей внешности это была настоящая голландка, цветущая и красивая, хотя несколько грубоватая. Не знаю, кем она доводилась донне Марион, но подобное родство часто встречается в Голландии.
Фру Терборг поздоровалась со мной приветливо:
— Мы долго ожидали этой чести, ваше превосходительство, но все напрасно, — начала она. — Очень рада, что я наконец нашла в лице моей племянницы магнит, который сумел притянуть в наше бедное жилище губернатора нашего города. Нужно сознаться, что действительно до ее прибытия здесь было мало притягательного.
Несмотря на свой возраст, она была еще не прочь пококетничать.
— Мои служебные обязанности не оставляют мне столько времени для удовольствий, как мне хотелось бы, — серьезно отвечал я. — Что касается вашей племянницы, то она — двоюродная сестра моей покойной жены. Я не слышал о ней более двух лет и очень беспокоился о ее судьбе.
Обстоятельства, при которых умерла моя жена, я хотел держать в тайне. Я не мог позволить, чтобы об этом стали, говорить в гостиных. Я уже давно носил по ней траур, и никто не должен догадываться, что я узнал о ее смерти только вчера вечером. Но фру Терборг отличалась большим любопытством, и ее нелегко было удовлетворить в этом отношении. Ее вопросы так и сыпались на меня, и я едва успевал давать на них ответы. Мало-помалу я начал отвечать отрывисто и надменно, за что меня нередко упрекали. Меня называли гордецом, но можно ли было держаться здесь иначе?
Господин Терборг торговал колониальными товарами. Хотя он вел дело с большим размахом и в последнее время занялся коллекционированием картин — все это не улучшило его манер, по крайней мере, насколько можно было заметить по его вдове. О нем самом я говорю только понаслышке. «И эта женщина, за столом у которой, будь то в Испании, я никогда бы и не подумал присесть, здесь говорила со мной с такой фамильярностью, как будто она была мне родня.
Впрочем, здесь многое делается не так, как в Испании, и мне приходится привыкать к этому. Прошлое похоронено в кровавых битвах и бездонной пропастью отделено от настоящего. И теперь я служу более высокому владыке — не королю и не папе, а принципу. Многие, впрочем, этого не замечают. Многое теперь стало лучше в жизни, хотя самые формы этой жизни сделались не так приятны. Эта перемена особенно мучительно подействовала на меня именно теперь, когда я только что перешел сюда из соседней комнаты, где беседовал с донной Марион и где былое так ярко встало опять в памяти.
— Вы сегодня слишком серьезны, — начала опять фру Терборг, обращаясь ко мне, — хотя я выбрала для вас самое лучшее место. Ваша собеседница справа способна согнать складки со лба у кого угодно, а о себе, некрасивой старухе, я уже и не говорю.
Место, о котором она говорила, было между ней и донной Марион.
— Я ценю свое положение молча, — возразил а. — Я только боюсь, что я его не заслуживаю.
Фру Терборг приняла мои слова за комплимент и стала жеманничать. Проповедник Иордане стал протестовать против того, что она назвала себя старухой. Барон ван Гульст вторил ему, хотя более слабо. Он, видимо, был заинтересован донной Марион.
Так как речь проповедника Иорданса, сыпавшего комплиментами нашей хозяйке, грозила затянуться до бесконечности, то я тихонько обратился к другой моей собеседнице, бессознательно заговорив с ней, как делал это и прежде, по-испански. У фру Терборг оказался, однако, тонкий слух. Не обращая внимания на ораторские упражнения проповедника, она сказала:
— Ваше сердце наполовину еще принадлежит Испании, хотя вы сами теперь принадлежите нам.
Она продолжала улыбаться. Мне это не понравилось.
— В моей душе не так-то легко читать, сударыня, — надменно ответил я.
— Мы все заранее верим патриотическим чувствам графа ван Стинена, — вмешался барон ван Гульст с какой-то особенной улыбочкой. — Было бы очень плохо для Гуды, если б мы этому не верили. Кроме того, мы можем в этом случае положиться на вас, сударыня, — прибавил он, обращаясь к донне Марион. — Вы сумеете сделать его еще более голландцем. А было бы трудно для кого угодно не поддаться вашему влиянию, если б вам угодно было пустить его в ход. Я, по крайней мере, не мог бы противостоять ему, если б даже оно вело меня по ложному пути.
— Ого! — вскричала фру Терборг. — Это просто объяснение в любви, Марион. Надеюсь, ваше превосходительство, не будете ревновать!
— Не имею на это никакого права, — возразил я, жалея в душе о старых временах, когда в Гертруденберге люди, подобные фру Терборг, не смели даже рта раскрыть в моем присутствии.
— Однако, Марион, ты еще не поблагодарила барона за его признание, — продолжала она, не смущаясь.
— Никакого признания я не заметила, да и не желала бы удостоиться такой чести, — серьезно ответила Марион.
Слова эти были сказаны вполне вежливо, но в манере, в которой они были произнесены, было что-то до того надменное, что я едва узнал ее. Поистине герцог де ла Тремуйль не постыдился бы назвать ее своей родственницей.
Барон, как человек неглупый, сразу заметил это.
— Увы! На это у меня не нашлось смелости! — воскликнул он с беззаботным видом. — Но его превосходительство вы не отказались бы привлечь на свою сторону? — обратился он к донне Марион.
— Вы преувеличиваете мое влияние, — тем же холодным тоном отвечала она. — Да, я думаю, в этом нет и надобности.
Проповедник Иордане, которому уже наскучило молчать, в первый раз в жизни, сам того не зная, оказал мне услугу.
— Обращение его превосходительства, — начал он наставительно, — было чудесным и благодатным делом Господа. И хотя вы прошли через горе и сокрушение, вы не должны забывать поблагодарить в ваших молитвах Того, Кто вовремя открыл вам глаза, как он открыл их Савлу, преследовавшему верных. Вы, конечно, должны понять это и просить Господа укрепить вас в новой вере.
— Я никогда не следую в таких случаях советам со стороны, — холодно ответил я. Как рассмеялся бы мой дядя-инквизитор, если бы мог слышать эти слова!..- Я молюсь так, как мне подсказывает мой дух, — продолжал я. — Мое правило, надеюсь, вполне согласно с евангелическим учением.
На это он ничего не мог ответить и смолк, как будто кусок селедки вдруг застрял у него в горле. Он засуетился и наконец, оправившись, сказал:
— Я предложил этот совет смиренно, как и подобает служителю Всевышнего. Хотя вы сказали истину, и я не могу оспаривать ее, но, поверьте, не всегда бывает хорошо пренебрегать советами проповедника, ибо мы также говорим по внушению духа. Вы не желали меня послушать, когда я проповедовал, что все католические священники должны быть изгнаны, и напоминал вам, что Господь наш не терпит соперников. Вы не хотели меня слушать и говорили, что нет никакой опасности от того, что некоторые из них останутся. А вот сегодня отец Вермюйден…
— Это совершенно безобидный старик, — прервал я оратора. — Дайте ему умереть мирно. Не думаю, чтобы Господь Бог гневался на проповеди отца Вермюйдена. Его молитвы также направляются к Небу, хотя с другими обрядами.
Иордане не стал спорить на эту тему и сказал:
— Вы называете его безобидным? Но он занят не только тем, что молится в своей комнате. Сегодня утром он ходил со святыми дарами к одному умирающему католику и нес святые дары открыто по улице, причем сам он был в епитрахили, а перед ним звонили в колокол, несмотря на решение совета, воспретившего католическим священникам делать это.
Я посмотрел на проповедника. Передо мной был настоящий поп, который, родись он в Испании, с наслаждением сжигал бы еретиков. Порода эта, как видно, не вымирает, независимо от того, облекается ли она в рясу или в какое-либо другое одеяние.
— Хорошо. Что же из этого? — спросил я. — Можно только сказать, что человек, которому несли дары, умрет спокойнее, если узнает, что он принял их, как полагалось прежде. Я никогда не одобрял этого постановления совета, который вступил в силу до моего прибытия сюда. Мы восстали против нетерпимости прежней церкви. Не будем же подражать ей. Будем обуздывать духовенство в его честолюбивых притязаниях, но не станем стеснять его в исполнении его святых обязанностей.
— Все это хорошо, — возразил он, зловеще поблескивая своими маленькими глазками, — но таким путем нельзя освободить наш город от римских заблуждений. Заметьте, если вы будете так снисходительны, римская ересь опять будет распространяться у нас, пока мы снова не попадем под ее иго.
— Нет, этого не будет. Не бойтесь, колеса времени не вертятся назад.
Отвечая ему так, я думал о многом. Может быть, я был не прав, говоря так, ибо проповедник не знал, о чем я в это время думал.
— А если она будет распространяться, то какими мерами вы думаете ее остановить? — спросил он. — Вы не разрешили светским чиновникам собирать сведения о вероисповедании населения и доносить об этом нам, как мы вас просили» Другие губернаторы сделали еще больше. Те, которые вас лично не знают, считают вас человеком слабым.
Я улыбнулся:
— Из вас вышел бы превосходный инквизитор, господин Иордане.
Он покраснел до корней волос:
— Можете смеяться надо мной сколько угодно. Увидим потом, кто из нас был прав.
— Увидим.
— Вы в самом деле не намерены возбуждать дела о сегодняшнем нарушении отцом Вермюйденом постановления совета? — сладким током вмешался барон ван Гульст.
— Не намерен, барон ван Гульст, — хладнокровно отвечал я. — Может, для соблюдения формальностей мне и следовало бы что-нибудь сделать. Но раз меня к этому принуждают, я решил не уступать ни на йоту. Отцу Вермюйдену уже под семьдесят. Он седой, как лунь. И этот старец следует за Христом так, как он считает себя обязанным следовать. Мне передавали, что во времена преследования он не выдал никого. Поэтому он должен спокойно дойти до своей могилы. Барон почти незаметно пожал плечами:
— Конечно, вы можете поступать, как вам заблагорассудится, но многие будут считать это слабостью, как сказал Иордане. В совете ропщут…
— Пусть их ропщут, — надменно возразил я. — Принц думает точно так же, как и я, и так же, как и я, не обращал внимания на ропот. Я ненавижу Рим и его духовенство, и потому ненавижу и всякие религиозные преследования. Пока я начальствую в Гуде, их здесь не будет.
Водворилось молчание. Я понимал, что в лице Иорданса я нажил себе смертельного врага, хотя он и не решался возражать мне. Но я порвал со своей прежней жизнью и сделался изменником вовсе не для того, чтобы стать орудием другой церкви, хотя бы она и называлась реформатской. Я знал, что оба этих человека, сидевших в этот вечер против меня, едва ли могут возненавидеть меня больше, чем они ненавидели меня до сих пор, ибо Иордансу нужны были преследования, а барону мое место. Пусть их попробуют добиться того и другого.
Донна Марион смотрела прямо перед собой. Так как она сидела рядом со мной, то я не мог видеть выражения ее лица.
— Фи, господин Иордане, — вскричала фру Терборг, — вы слишком мало считаетесь с моим милым гостем и со мной, затевая такие разговоры. А теперь говорить об этом по крайней мере несвоевременно. Вы можете проповедовать в церкви, а не у меня за столом. Лучше не трогайте моего хлеба-соли, если не хотите быть неприятным.
Она нисколько не церемонилась с ним.
— И вы, барон, могли бы вести себя лучше, — начала она снова. — Не грех было бы вам сказать комплимент по поводу глаз моей племянницы или хотя бы моих. Это, конечно, не было бы новостью, но во всяком случае доставило бы удовольствие. А теперь, не угодно ли попробовать этого вина. Это мальвазия, вывезенная с острова, который находится где-то между тем и этим светом. Терборг — мир праху его — сдабривал его пряностями по какому-то собственному рецепту и продавал бутылку по пяти золотых. Это товар первого сорта, как видите.
Она была права. Видимо, Терборг был человеком не без дарований. Его жена тоже была неглупа, хотя ее манеры и не подходили бы ко двору.
Крепкое вино произвело свое действие. Гости развеселились, кроме меня и донны Марион.
По мере того как возрастала веселость и разговоры становились непринужденными, она время от времени бросала на меня тревожные взгляды. На нее, недавно приехавшую с юга, это веселье тоже произвело неблагоприятное впечатление. Двор короля Генриха Наваррского отнюдь не славится своей утонченностью, но во всяком случае он более изыскан, чем гостиная госпожи Терборг. Во всяком случае бояться ей было нечего. Мне раза два говорили, что мое присутствие за столом имеет самое охлаждающее действие. И хотя гости были сильно навеселе, но ни проповедник Иордане, ни барон не забывались относительно меня и донны Марион.
Было уже поздно, когда мы разошлись. Выйдя на улицу вместе с бароном и Иордансом, я остановился и посмотрел им вслед, наблюдая за тем, как они шли, пошатываясь. Каждого человека, каждую страну нужно принимать с недостатками и достоинствами и нельзя рассчитывать на то, что солнце Севильи будет золотить башни Гуды, точно так же, как нельзя надеяться, что свежее дыхание Северного моря будет веять над иссушенными полями Новой Кастилии.
Как бы то ни было, я поставлен теперь судьбой на определенное место и принадлежу этому народу, хотя обтесать добрых обывателей Гуды мне иногда кажется безнадежной задачей. Невольно мои мысли переносятся к прошлому, когда я молодым еще человеком был при дворе императора и мечтал, что когда-нибудь я буду от имени Испании править целым царством. Тогда это не казалось невозможным. Увы! Мы никогда не можем совершенно похоронить прошлое, хотя и стараемся выкопать ему могилу поглубже.
8 декабря.
Сегодня было довольно бурное заседание городского совета. Об этом едва ли стоило бы упоминать, ибо это не последнее и не первое бурное заседание. Но я уже описал в дневнике мои отношения с проповедником Иордансом и бароном ван Гульстом — слишком много чести для них, — и теперь приходится продолжать свой рассказ о них. На меня был сделан форменный донос по поводу отца Вермюйдена, но я не придал ему никакого значения.
И вот на сегодняшнем заседании поднялся господин ван Гутен и важно спросил меня, что я намереваюсь предпринять в этом деле. Я ответил. Он стал возражать, подчеркивая явное нарушение постановления совета и опасность, если это дело останется безнаказанным. После него стали говорить другие, приводя те самые доказательства, которыми меня пытался поразить Иордане на вечере у Терборг. Сам проповедник и барон ван Гульст не открывали рта все заседание. В конце концов совет приговорил отца Вермюйдена к изгнанию.
Я не мешал им говорить и произнести приговор. Но когда они кончили, я встал и спокойно сказал:
— В силу предоставленных мне полномочий я по государственным соображениям отменяю этот приговор и объявляю его не имеющим юридической силы.
Они были так поражены, что некоторое время молчали. Несомненно, многие истолковали мое молчание как проявление слабости, и теперь мое хладнокровие и твердость явились для них совершенной неожиданностью.
Я хотел посмотреть, кто из них мои друзья и как далеко решатся пойти остальные.
Наконец медленно поднялся с кресла бургомистр — он как будто был испуган — и сказал:
— Вы сослались на государственные соображения. Позвольте узнать, какие именно.
— Я уже говорил вам о них, — отвечал я. — Я не возьму на себя инициативу религиозных гонений в Гуде. Мы только что стряхнули с себя иго одной веры и господство попов. И не следует теперь подставлять шею под другое. Исправляйте ошибки прошлого вашей мудростью, покоряйте его нетерпимость вашей гуманностью. Вы можете сокрушить заблуждение, впадая в другое, можете искоренить грех, совершая другой, но только на короткое время. Когда первый удар минует, это заблуждение восстанет опять и будет в десять раз сильнее прежнего и, в свою очередь, сокрушит вас. Если это вас не удовлетворяет, — прибавил я после некоторой паузы, — вы можете жаловаться на меня принцу и, наконец, генеральным штатам.
На это у них не было особой охоты. Они знали, что принц любит меня и, что еще важнее, разделяет мои взгляды. А генеральные штаты далеко, и их нельзя созывать по прихоти двух-трех десятков городских советников. Хотя моя власть теперь не та, что была при короле Филиппе, однако и ныне я могу дать ее почувствовать так, что многим это будет не по душе. Вот почему заседание кончилось гораздо спокойнее, чем началось.
12 декабря.
Остается еще вопрос об имуществе моей жены. Мне не хотелось до сих пор предпринимать какие-либо хлопоты по этому делу: слишком много горя причинили эти деньги. Я свыкся с мыслью о них, как человек свыкается с мыслью о снеге зимой. Если ему холодно, то что же делать — зима, нужно закутаться поплотнее в свой плащ и идти дальше. Так и я закутался в свою твердость и удрученность и шел дальше. Теперь все переменилось. Осталось только чувство сожаления и глубокой жалости к женщине, которую я любил, которая в течение двух коротких месяцев была моей женой, но душа которой была так чужда моей. Хотя она уже умерла, но проклятое золото еще остается здесь, безнравственное, как сам дух злобы. Что-нибудь надо же с ним сделать.
Я обдумал это дело. Старика ван дер Веерена нет в живых, и его единственной наследницей является его дочь.
Пока не было достоверных сведений о ее смерти, я считался ее опекуном и вел все счета самым тщательным образом, не пользуясь из ее состояния ни одной копейкой. Хотя состояние ван дер Веерена теперь было далеко не то, что прежде, вследствие конфискации его домов и товаров в Антверпене, все-таки оно было довольно значительно. Кроме того, за последние два года на него наросли проценты. Так как моя жена умерла без завещания, то законным наследником был я. Следовательно, все должно было бы перейти ко мне, если б не было брачного договора, по которому уничтожались если не юридически, то нравственно все притязания с моей стороны. Кроме того, она умерла раньше своего отца, что еще более осложняло положение.
Никакой суд в Голландии не стал бы оспаривать моих прав, но я не хотел извлекать выгоды из своего положения.
Бог видит, что во мне не осталось никаких других чувств к покойной жене, но я слишком горд, чтобы отступаться от своего слова без ее о том просьбы. А она меня не просила. Конечно, она забыла об этом. Я наведу справки, нет ли у нее ближайших родственников, и, если это будут люди порядочные и достойные, пойду к ним. В противном случае я приму наследство сам и передам его принцу.
14 декабря.
Сегодня утром мне доложили, что умирает один из моих гвардейцев, последовавших за мной из Гертруденберга. Я опять начал записывать в эту книгу все, что касается меня близко, и, конечно, люди, примкнувшие ко мне в тот час, заслуживают того, чтобы упомянуть о них на этих страницах.
Я пошел к умирающему с намерением спросить его, не могу ли исполнить какое-нибудь его желание: его смертный час подошел как-то внезапно. Мне кажется, что в тяжкие минуты его охватило раскаяние, как это часто бывает с людьми самыми беззаботными, ибо около его постели сидел отец Вермюйден. Он поднялся, чтобы поздороваться со мной, умирающий был уже без сознания. Более трех четвертей его товарищей уже отправились на тот свет, ибо на моей службе человеческой жизнью не дорожили.
Отец Вермюйден сделал мне глубокий поклон;
— Я рад, что мне представился случай поблагодарить ваше превосходительство. Я слышал, что вы говорили в совете в мою защиту и что вы воспротивились всякому преследованию меня. Вы воспользовались своей властью ради Господа Бога, и Он воздаст вам за это. Я хотел было явиться к вам для выражения своей благодарности, но побоялся, что это, быть может, будет вам неприятно.
— Вы правы, достопочтенный отец. Это было бы неловко. Да и за что благодарить меня? Я сделал только то, что считал справедливым.
— Нет, вы сделали большое дело. Вы спасли последнего проповедника истинной веры в Гуде и не дали Божьей вере заглохнуть в этих стенах. Неужели не настанет время, когда она опять воссияет здесь, как сияла целую тысячу лет? Скажите, есть ли у вас какая-нибудь надежда на это? Я сумею сохранить тайну. Но я уже стар, и мне хотелось бы услышать радостную весть прежде, чем я умру. Скажите, не близится ли время? — с любопытством спросил он, сверкая глазами.
Увы! И тут мне суждено быть непонятым!
— Нет, достопочтенный отец, — отвечал я. — Пока я управляю в Гуде, не придет это время. Вы не должны принимать меня за кого-то другого. От старой веры я отрекся окончательно.
Огонек в глазах отца Вермюйдена вдруг погас, лицо его вытянулось.
— Я думал… — пробормотал он.
— Да, я вижу это, — продолжал я. — Вы думали, что я остался католиком в душе и ожидаю только благоприятного случая восстановить старую церковь. Нет, достопочтенный отец. Но разве я не могу взять под свою защиту католического священника, вовсе не разделяя его убеждений. Разве не может человек быть праведным, невзирая на то, католик он или кальвинист?
Он посмотрел на меня с изумлением.
— Скажите мне, — продолжал я, — неужели вы искренне желаете возвращения опять инквизиции? Я слышал, что вы не отправили на костер ни одного человека, хотя число ваших прихожан день ото дня становилось меньше. Это как будто указывает на то, что и вы сами чувствовали весь ужас этой инквизиции, хотя она и была создана для защиты вашей же веры. И так как вы были милосердны в те дни, милосердие оказано теперь и вам.
— Я понимаю и искренне благодарю вас за это. Иначе я был бы теперь в самом несчастном положении. Хотя я и готов претерпеть все за дело Господне, но я радуюсь, что остался цел. Я состарился здесь и люблю каждую улицу, каждого члена моей паствы, из которых многих я знаю с детства, и для них это было бы так же тяжело, как и для меня самого. Бог свидетель, — продолжал он, помолчав, — что я старался потушить костры и уничтожить пытки. Тут ответственность падает на Рим.
Внезапно его пыл пропал и, как бы испугавшись собственной смелости, он продолжал тихим голосом:
— Но кто я, чтобы осуждать? Разве не повелел апостол Павел предавать грешников сатане на разрушение плоти их для того, чтобы спасена была душа их в день Страшного суда? Разве сам Христос не осудил бесплодную смоковницу? Истинная вера может быть только одна.
— Вы уверены в этом? — спросил я. — Не обладает ли истинной верой всякий, кто стремится возвыситься к Господу? Не все ли равно, причащается ли он одного хлеба, или хочет прикоснуться к чаше с кровью? Неужели вы думаете, что великие деятели церкви — папы и кардиналы — придавали этому значение? Нет, они хлопотали о своей власти, боялись потерять ее вместе с привилегией приобщать крови Христовой только помазанных. Ведь слова Христа совершенно просты: «Люби Господа выше всего, а ближнего как самого себя. В этом весь закон и пророки». И что бы апостол Павел не писал к коринфянам, он все-таки не Христос. Христос сказал смоковнице: «Ты ввержена будешь в огонь». Но ведь он говорил притчей, и неужели вы думаете, что в его словах был такой узкий, буквальный смысл? Разве Он не сказал также: «Не судите, да не судимы будете, милости хочу, а не жертвы». Какое из этих изречений более соответствует духу, пронизывающему Евангелие?
Отец Вермюйден слушал меня с глубоким вниманием.
— А как же быть с нашим обетом послушания церкви? — спросил он, видимо, забыв, что говорит с еретиком.
— Выше послушания церкви стоит послушание Господу Духу, в нас живущему и говорящему, если мы будем к нему прислушиваться. Не папа и не Кальвин, а Он — наместник Божий на земле.
Отец Вермюйден вздрогнул:
— Вы выразили словами то, о чем я иногда думал в минуту неосторожности и в чем я едва смел сознаваться самому себе. Все то, что вы сказали, мне представляется, к изумлению моему, правильным. Из вашего превосходительства вышел бы отличный проповедник.
— Нет, достопочтенный отец, я слишком слаб и страстен для этого. Но вы, носящий священническое одеяние с честью, как показывает вся ваша жизнь, вы не должны бояться таких мыслей, ибо Господь Бог не инквизитор.
Идя домой, я смеялся про себя при мысли, что мне следовало бы быть проповедником — мне, неверующему! Я не хотел смущать добрейшего отца Вермюйдена, но ведь какие бы слова ни читались в Священном писании — они только слуги мысли. Вся суть в мысли, но, к сожалению, немногие понимают это.
20 декабря.
В совете опять поднялась борьба против меня.
Отец Вермюйден, возвращаясь однажды домой, повстречался с одной из своих прихожанок, маленькой девочкой, которая подошла к нему и поцеловала ему руку. Я не люблю этого обычая, но случай сам по себе совершенно невинный. Нет ничего преступного и вредного в том, что ребенок поцеловал руку человека, которого он уважает — будь то священник или светский человек. Но два человека, стоявшие поодаль и бывшие очевидцами этой сцены, думали, очевидно, иначе. Они подошли к отцу Вермюйдену и обругали его, причем один из них даже вытащил свой нож. Не знаю, что могло бы произойти, может быть, один из этих негодяев был нанят для того, чтобы убить священника. Но как раз в это время проходило несколько солдат моей гвардии. Зная более или менее мой образ мыслей в подобных делах, они без церемоний схватили этого человека за ворот и оттащили его. Его схватили в ту, самую минуту, когда он поднял нож, чтобы поразить отца Вермюйдена. Он оказался известным буяном. На следующий день все жители Гуды, кому это было интересно, могли видеть, как он качался на виселице.
Я сказал, что я не допущу религиозных преследований в Гуде, и я знал, что делал. На следующий день на хмурых физиономиях моих недоброхотов при встрече со мной появлялась самая предупредительная улыбка.
1 января 1576 года.
Наступил Новый год. Я не привык предаваться в этот день молитвам. Но если бы я стал молиться, то просил бы Бога дать счастье той, которая до сих пор знала одно горе, хотя и заслуживает лучшей доли. Для себя я молю только об одном — о мире.
Сегодня был хлопотный день. Я принял с визитом всех больших и малых сановников Гуды, явившихся пожелать мне, более или менее искренно, долгой жизни. Хотя в душе и не все этого желали, но чувства каждого человека есть его личное достояние, и я радушно принимал добрых граждан города Гуды.
Вся эта комедия отняла у меня почти весь день. Покончив с частными поздравителями, я должен был посетить еще нескольких лиц, явившихся ко мне с официальным визитом — вроде бургомистра ван Сильта, явившегося не только от себя, но и от имени города. Нужно сказать, что он наиболее порядочный человек из всей этой стаи, хотя мы и недолюбливаем друг друга.
Было уже довольно поздно, когда я вышел из его дома. Сегодня мне как-то особенно хотелось видеть около себя друга. Я быстро направился к улице, где жила фру Терборг. Боже меня избави назвать ее своим другом. Но этим именем я смело могу назвать донну Марион. Если Богу было неугодно обставить ее более приличными родственниками, то, очевидно, на это были свои причины, и мне незачем об этом рассуждать.
Когда я вошел в гостиную, донна Марион и ее тетка были одни.
— Я была уверена, что ваше превосходительство зайдет к нам, — весело вскричала фру Терборг, — конечно, не ради меня. Ведь вы ни разу не заглянули ко мне, прежде чем не приехала ко мне моя племянница. Впрочем, немногие могут похвастаться визитом господина губернатора, и я должна быть довольна. Впрочем, теперь дело обстоит иначе: если вы желаете поздравить с Новым годом самую красивую девушку в Гуде, то милости прошу пожаловать в мой дом. Очень рада вас видеть.
— Если я не решался нанести вам визит раньше, сударыня, то потому, что меня удерживало сознание своей неуместности здесь. Что же касается де Бреголль, то мы с ней давно знакомы, и я уверен, что она извинит мою назойливость.
Фру Терборг неглупа. В тех случаях, когда она хочет казаться простоватой, она просто прикидывается таковой.
— Не следует думать, — возразила она с улыбкой, — что вы провели меня, напустив на себя такую скромность. Я знаю, что на нашего брата вы смотрите, как на пыль ваших сапог, разумеется, за исключением Марион, которая наполовину француженка, наполовину испанка и только что явилась к нам от двора короля Генриха.
— Вы несправедливы ко мне, сударыня. Я сужу о людях по тому, что они собой представляют, а не по их внешности и обстановке. Я был в Гаарлеме и вынес оттуда истинное уважение к его гражданам, которые без всякого колебания жертвовали на общее дело и свое состояние, и свою жизнь. Если жители Гуды сделают то же самое, когда придет их час, они также получат право на мое уважение.
Незадолго до праздников в совете опять были жаркие дебаты по поводу субсидий принцу, который хотел помочь городу Зирикзе. Пропорциональная часть, принятая на себя городом, была очень невелика, а добровольные пожертвования, за исключением пожертвования госпожи Терборг, были еще меньше.
Я не упомянул об этом в моем дневнике, потому что подобные вещи случаются постоянно. Я имею власть до некоторой степени над их жизнью, но не над их кошельком, который они умеют хорошо прятать. Но как мне противно видеть, что все идет не так, как следовало бы, только потому, что они не хотят расстаться со своими деньгами. Я знаю, что в этой стране совершается немало преступлений из-за денег, и притом не руками голландцев. Но если грабит испанец, то он грабит для того, чтобы тратить, а не для того, чтобы копить деньги, пока они не станут непригодны ни для него, ни для его ближних.
— Кроме того, — продолжал я. — я не могу бывать в гостях так часто, как бы мне хотелось, из боязни, что мои манеры, в которых, может быть, осталось еще кое-что испанское, могут многим показаться неприятными. Вас я прошу простить мои промахи.
— Это значит, что мы люди ничтожные и что наши манеры плохи. Понимаю. Но я не буду вступать в словопрения с вами, ибо в конце концов вы всегда одержите верх. Вы заставляете другого казаться грубым, хотя смысл ваших слов, которые вы говорите с таким достоинством, в сущности, еще грубее. Поэтому я умоляю о пощаде. Сегодня день Нового года, и мы хотели бы услышать поздравления, с которыми вы, вероятно, и пришли к нам.
— Я только ждал позволения принести вам эти поздравления, — отвечал я, невольно улыбаясь.
— Опять наши дурные манеры! — воскликнула она. — Действительно, скоро придется учиться хорошим. Не возьметесь ли выучить меня?
Я высказал обеим пожелания всего наилучшего, причем, обращаясь к донне Марион, старался вложить в мой тон теплоту, которую не решался придать своим словам. Но она отвечала мне холодно и церемонно, словно чужому.
— Ух, какой вы церемонный народ, — воскликнула фру Терборг, с нетерпением прислушиваясь к нашему разговору. — Это хорошо, когда целуют руку по-испански, но, по-моему, по-голландски это следует делать не с такой холодностью.
Если б я захотел поцеловать руку донны Марион, то мне, конечно, следовало сначала поцеловать руку фру Терборг. Этой жертвы нельзя было избежать.
— А может быть, он уже поцеловал твою руку, Марион? — продолжала она. — Не правда ли?
Эта дама становилась назойливой. Сбитая с толку манерами донны Марион и моими, она, очевидно, хотела во что бы то ни стало выяснить себе, в каких мы отношениях между собой. Но лицо донны Марион было непроницаемо: на ее щеках не появилось даже легкого румянца. Она хотела что-то возразить, но я предупредил ее и сказал:
— При дворе императора меня учили, что дамам следует целовать ручку именно так. Прошу извинить меня, если меня обучили не совсем правильно. Фру Терборг сделала гримасу:
— Вы жестоки. Но идемте лучше обедать. Быть может, это настроит вас более благосклонно. Не бойтесь, — прибавила она, заметив, что я собираюсь отклонить ее предложение, — барон Гульст и проповедник Иордане сегодня не будут. Я не пригласила их, надеясь увидеть вас у себя.
— Очень сожалею, что они не были приглашены из-за меня. Я вовсе не боюсь их, — холодно отвечал я.
Фру Терборг залилась смехом:
— О, конечно, вы не боитесь их. Но они-то боятся вас. А сегодня, по случаю Нового года, у меня хороший обед. И было бы жаль, если бы он им не понравился.
Иногда нельзя удержаться от улыбки, слушая фру Терборг.
— Мне пришлось бы запереться у себя дома и жить отшельником, сударыня, если бы я убедился, что мое присутствие лишает аппетита добрых граждан города Гуды, которым, к счастью или к несчастью, я назначен управлять.
— Ну, это была бы небольшая беда. Граждане Гуды от этого только немного похудели бы. Настоящий голландец может переносить легкое горе, легкую ревность и легкий страх, не теряя в собственном весе. Меня вы смело можете пригласить на обед. Мы обе не испытываем перед вами страха, по крайней мере такого, который отбил бы у нас аппетит. Не так ли, Марион?
— Конечно, — отвечала Марион более мягко, чем говорила до сих пор. — А если кто-нибудь и боится, то, несомненно, не без причин.
— Какова вера в вашу справедливость! — воскликнула хозяйка.
— Постараюсь оправдать ее, — отвечал я.
Не помню, какой был обед. Как уже возвестила фру Терборг, он был хорош: она гордилась тем, что у нее лучший стол во всей Гуде. Но я никогда не придавал особенной цены таким вечерам.
Как бы то ни было, это был один из приятнейших вечеров, который я когда-либо провел в доме госпожи Терборг.
Она сидела во главе стола, я занял место справа от нее, донна Марион слева, против меня. По мере того как продвигался обед, хозяйка становилась все более развязной и шумливой, и я с удовольствием бросал взгляды на прекрасное спокойное лицо донны Марион, на котором так редко появлялась улыбка. Но раза два мы не могли удержаться от смеха, слушая выпады фру Терборг. В случае надобности она могла быть очень остроумной, хотя, как я уже заметил выше, ее речи и не годились бы для двора.
Однако, как в первый вечер, который я провел в этом доме, так и теперь, среди цветов и канделябров, я не забывал о темном кресте на бергенском кладбище.
20 января.
Сегодня отличный, ясный день, каких у нас уже давно не было. Я вышел за стены города, чтобы насладиться блеском солнца: как все, прибывшие сюда с юга, я жаждал света и тепла.
К западу от города тянется небольшой лесок. Когда я проходил через него, солнечные лучи золотили стволы, снежные ветви сверкали, как будто усыпанные бриллиантами. Сияло ярко-голубое небо. Было тихо, слышно похрустывание снега под ногами. Мне казалось, что я в сказочном лесу, полном света, мира и тишины. Но, увы! Лесок был невелик. Золотистые стволы стали редеть, и я опять вышел в человеческий мир.
Передо мной тянулась большая дорога. У опушки леса стоял маленький домик, у дверей которого сидела женщина и тихо плакала. Она, казалось, скорбела о том, что ее жилище не в лесу, среди его блеска и тишины, а вне его, где была борьба и беспокойство и где вдали виднелись темные городские башни.
Ей было лет сорок, но время и горе уже оставили следы на ее лице. Оно было худо и бледно, но сохраняло приятное выражение, когда она сквозь слезы смотрела на расстилавшийся перед ней залитый солнцем вид.
Одежда ее была наполовину городская, наполовину крестьянская. Домик ее имел довольно жалкий вид. Но в ней самой было что-то такое, что казалось ценнее всей его обстановки.
Я подошел к ней и мягко спросил:
— Позвольте спросить вас, о чем вы плачете в такой чудный солнечный день? Скажите мне, может быть, я могу вам помочь?
Невелика была моя власть, и, конечно, я не мог бы запретить всякому плакать, если б даже и хотел.
— Благодарю вас, сударь, но вы не можете мне помочь. Я не богата, но все необходимое у меня есть. Благодарю вас за внимание.
— Я не о деньгах одних говорил. Может быть, я могу помочь вам в том, в чем вы нуждаетесь больше, чем в деньгах.
— Никто, даже Господь Бог не может избавить меня от моего горя, по крайней мере, в этой жизни. Но я не ропщу на Бога, ибо Он в конце концов послал мир душе моей. Но иногда я вспоминаю о прошлом и теряю спокойствие. А второе мое горе — это горе моего ребенка. И, может быть, его-то и следует считать самым большим. Но и тут вы не можете помочь мне.
— Кто знает. Я простой человек, и невелика моя власть, но, может быть, она окажется достаточной, чтобы помочь вам.
Она посмотрела на меня с изумлением:
— Вы говорите довольно самоуверенно. Но вы, кажется, приезжий? Я что-то не видала вас в Гуде. Впрочем, за последние годы я редко бывала там.
— Я приехал сюда не так давно, и многие считают меня нездешним.
— Как же вы беретесь помочь мне? Ван Гирт не станет слушать приезжих. Он жестокий человек и не обращает внимания ни на кого, кроме, впрочем, губернатора, которого они все боятся, как самого черта.
— Я отлично знаю губернатора и имею на него некоторое влияние. Может быть, это и хорошо, что его так боятся. Скажите мне, не может ли он что-нибудь сделать для вас?
Она опять взглянула на меня:
— Говорят, что он самый неумолимый человек.
— Не думаю, чтобы он таким остался до сего времени. Итак, скажите мне, в чем дело?
— Но почему вы его знаете и кто вы такой? — спросила она с оттенком подозрения.
— Не стоит говорить об этом. Скажите мне лучше без всяких опасений, в чем ваше горе.
С минуту она была в нерешительности, потом сказала:
— Я слышала, что он большой вельможа, который думает только о государственных делах, а не о нас, маленьких людях. Мне рассказывали, что госпожа Борд ползала на земле перед ним, умоляя пощадить жизнь ее мужа, но все было напрасно. Говорят, ни один мускул не дрогнул на его лице. А она — красивейшая женщина в Гуде. С какой стати он пойдет против влиятельного ван Гирта только для того, чтобы помочь моему сыну, который ему ни сват ни брат?
— Может быть, вы и правы. Но каждый правитель должен смирять все дерзкое и оказывать покровительство всему непритязательному. Что касается самого Борда, то, будучи на часах в самый день битвы, он напился. Хотя губернатор и сам не без греха, но в этом случае, по-моему, он был прав. Не бойтесь, — прибавил я, — никто не узнает о том, что вы мне скажете, никто, кроме меня и губернатора. А мы оба умеем хранить секреты.
Она вспыхнула:
— Вы, наверно, считаете меня неблагодарной, сударь, простите меня.
И она рассказала мне все.
Звали ее Кларой ван Стерк. Она была дочерью некоего ван Ламмена, который когда-то был здесь бургомистром.
Потом она обеднела, и теперь, кроме этого домишка за городскими стенами, у нее ничего не осталось. Ее муж умер. Дочь ван Гирта Марта была помолвлена с ее сыном, но теперь ван Гирт не хочет и слышать об этом браке, рассчитывая выдать ее за некоего ван Шюйтена, богача, летуна сорок старше ее. Марта не хочет выходить за него. Но, как я и сам знаю, есть тысячи способов сломить сопротивление девушки — вещь совершенно простая, повторяющаяся каждый день, и никто не обращает на это внимания.
— Поистине, грехи родителей взыскиваются с детей, — прибавила с глубоким вздохом моя новая знакомая, заканчивая свой рассказ. — Проклятие тяготеет над родом человеческим, и мы не в силах стряхнуть его…
— В войске, которое принц набрал в нашем городе, есть какой-то ван Стерк. Не это ли ваш сын?
— Да. Он пошел в солдаты, чтобы мечом возродить свои рухнувшие надежды. Но невозможно сделать все так быстро, как бы хотелось. После нашего разорения число наших друзей сильно уменьшилось, и пройдет много времени, прежде чем ему удастся сделаться офицером. А когда это случится, Марта уже будет замужем за другим.
— Ну, может быть, этого и не будет. Принц дал мне разрешение на производство нескольких лиц в офицеры, по моему выбору. И принц, и я очень довольны, что нашелся горожанин, который добровольно стал солдатом. Ведь вы, голландцы, народ слишком мирный и слишком любите загребать деньги. Ваш сын будет произведен в офицеры. Но он должен показать, что достоин этого. Я не делаю таких вещей только по протекции.
Она посмотрела на меня с удивлением и страхом.
— Но кто же вы такой? — прошептала она.
— Я здешний губернатор, сударыня.
Женщина поднялась со своего места и в смущении остановилась передо мной.
— Простите меня, ваше превосходительство. Я не знала, что передо мной сам губернатор, и назвала вас надменным и неумолимым. Извините меня, ради Бога.
— За что? Если меня называют неумолимым, то в этом не ваша вина. Может быть, они и правы. Ведь им нужна железная рука. Но оставим это. Будьте уверены, что я помогу вашему сыну, если он и его невеста этого заслуживают. Скажите мне только одно, если это не очень для вас неприятно. Вы сказали, что вы достигли мира в вашей душе. Я тоже ищу этого мира. Как вы нашли его? Она густо покраснела:
— Извольте, ваше превосходительство, я расскажу вам все, хотя это и очень для меня тяжело.
И действительно, она рассказала мне всю свою историю. Так как это было сделано под секретом, то я не буду воспроизводить ее здесь. Это была старая история, хотя каждому, кому приходится в ней пострадать, она представляется новой. Кто не любил и не грешил и для кого не было тут горя, несчастья, а иногда и смерти?
— Не скоро водворился мир в душе моей, — продолжала ван Стерк. — Не раз сидела я в отчаянии на этом пороге, глядя вдаль, пока в один горький августовский день не появился на дороге некий проповедник. Он попросил у меня стакан воды и присел здесь отдохнуть. Мы разговорились. Не знаю, как это случилось, но я рассказала ему всю мою историю, о которой не заикалась никому другому. Он выслушал меня молча. Потом, глядя вдаль и как бы собирая в себе свет от сияющих при вечернем солнце облаков, он промолвил:
«Мы все грешим и страдаем, и в сомнении и в колебаниях проходит жизнь наша, пока не придем к Господу. Никакие силы неба, земли и ада не могут продлить здесь наше пребывание. Но за грехи наши мы время от времени должны терпеть наказание, хотя нам и неизвестно, когда именно постигнет нас это наказание. Иногда же, и не совершив греха, мы должны претерпевать наказание, ибо страшны и неисповедимы пути Господни, и проходит Он по лицу земли, как буря, разрушающая в одном месте и оплодотворяющая в другом. Но кто мы, чтобы судить о Господе? Некоторые, по особой благодати Божьей, приближаются к нему в величии сердца своего, другие сокрушением грехов своих, третьи же только в жизни будущего века. Но никто не достигнет этого, пока не очистится, ибо перед Господом может стать только чистое. Но я верю, что в конце концов мы все очистимся. Здесь для этого только начало, а завершение будет там. Что же касается любви, то выслушай меня, дочь моя. Всякая истинная любовь исходит от Господа и освещает путь наш, как и мысль о Господе. Никакая скорбь, никакое отчаяние не могут омрачить ее навсегда. Но иногда мы бываем обмануты легкомысленными желаниями нашего сердца. И тут большое желание побеждает более слабое, но в день завершения Господь укажет каждому свое место. Но если вы правильно принимаете мир, то еще в здешней жизни вы всегда найдете много хорошего. А если даже не будет ничего хорошего, то можно обрести и здесь мир Господень — и это будет самым лучшим. Я говорил, как повелевал мне дух, говорящий мне. Для тебя ли слова мои, не знаю».
Сказав это, он взял свою палку и пошел на закат солнца. Я стояла и дивилась, не умея понять слов его. Но они показались мне столь властными, что я записала их, дабы не забыть. Читая и перечитывая их, я наконец поняла их значение. По крайней мере, мне так кажется. И мир наконец снизошел до меня. Только иногда, когда я припоминаю старое, слезы сами льются у меня, как, например, сегодня.
Она смолкла. Солнце клонилось уже к горизонту и перестало греть. Становилось холодно. Я поблагодарил женщину за рассказ и простился с ней. Она просила меня зайти к ней, но я отказался и пошел прямо домой, так как ночь медленно наплывала на землю.
21 января.
Сегодня утром я послал за молодым ван Стерком, чтобы глянуть на него. Он, по-видимому, на правильном пути, и я думаю, что окажу милость достойному человеку. Конечно, сначала нужно будет его испытать. Потом я отправился к его бывшей невесте. Я не знал эту Марту, и мне не хотелось поднимать в добром городе Гуде волнение на целую неделю ради девушки, от которой ван Стерк через несколько лет, быть может, будет рад-радешенек отделаться. Любовь слепа, а она как-никак дочь ван Гирта.
Меня встретила миловидная, хрупкая девушка, лет двадцати, с невинным выражением лица и то вспыхивавшим, то исчезавшим румянцем. Я видел, что она страдает. По ее сложению видно было, что недолго она будет в состоянии бороться со своим горем. Но этого не должно быть. Было бы непростительным преступлением выдать ее за ван Шюйтена, который не может быть привлекательным для молодой девушки, даже если она и не любит другого. Должно быть, жена ван Гирта была действительно хороша душевно и физически, ибо от отца Марта не могла наследовать ни красоты, ни хороших нравственных качеств.
25 января.
Сегодня я навестил Клару ван Стерк. Опять шел я через лес, великолепный в своем уборе из снега и инея, раздумывая о словах проповедника. Может быть, и мне когда-нибудь дадут утешение его слова: в день исполнения Господь укажет каждому настоящее место.
По-прежнему я нашел Клару ван Стерк сидящей у порога на солнышке. Но на этот раз ее глаза блестели, и слез в них не было. Она быстро поднялась, чтобы приветствовать меня. Я вошел к ней в дом и провел у нее некоторое время. Когда я собирался уходить, она, против моей воли, поцеловала мне руку и сказала:
— Не знаю, как и благодарить вас. Теперь я вполне умиротворена. Я чувствую теперь, что я прощена и что я могу умереть спокойно.
— Я уверен, что вы еще доживете до того времени, когда ваш сын будет счастлив.
— Как Господу Богу будет угодно.
Возвращаясь домой, я заметил, что не один я соблазнился хорошим солнечным днем. Вышло погулять много народу, между ними и донна Марион. Она раскраснелась от легкого мороза и была чрезвычайно красива. Я поздоровался с ней. Ван Гульст, вертевшийся около нее, демонстративно отстал, как это он всегда делал при моем приближении. Мы пошли вдвоем.
— Солнечный денек соблазнил и вас, — сказал я. — Сегодня можно забыть, что у нас зима.
— В самом деле. Я очень рада, что сегодняшняя погода так хорошо на вас подействовала: ваши глаза так и блестят, а лицо — самое жизнерадостное!
Как, однако, она умеет читать на моем лице! Оно не выдает моих секретов никому, кроме нее.
— Я сейчас был у одного человека, которому удалось водворить мир в душе своей. Это вещь редкая, я никогда не думал, что мне придется увидеть что-нибудь подобное.
— Я думаю, что все люди, имеющие чистые чувства, перед кончиной достигнут такого же настроения, — промолвила она. — Было бы ужасно умереть с мучительным вопросом на губах…
Я взглянул на нее и промолвил:
— Вы принадлежите к верующим, донна Марион.
— Да, и я убеждена, что для каждого из нас наступит мир.
Однако в ее взгляде, которым она окинула снежный, заволакивавшийся вечерней темнотой пейзаж, ясно промелькнуло какое-то страдание.
10 марта.
Умер дон Луис де Реквезенс. На его место назначен его помощник. Хотя он был только тенью герцога, но его смерть даст о себе знать. Все было сосредоточено в его руках, и нелегко будет заменить его кем-нибудь другим. Он умер 5 марта и сам назвал своего преемника. Если мои сведения верны, высшее начальствование над войсками будет возложено на графа Мансфельдта. Испанские генералы отказались от такого предложения. Выйдет большое замешательство, если в Мадриде не примут быстрых мер. Но этого нельзя ожидать от короля Филиппа.
Гражданские власти получили теперь доступ в верховный совет, и это тоже приведет к волнениям. Нехорошо было до сих пор, когда они не смели сказать без разрешения герцога ни слова. Но теперь будет еще хуже. Для Голландии может сразу наступить весна, если здесь сумеют учесть все обстоятельства. Принц-то, конечно, это сделает. Но сумеют ли другие? Они слишком любят сидеть дома и полагаться на Господа Бога, который за них должен все устроить. Вера — дело великое, и я желал бы, чтобы у меня ее было побольше, но кое-что мы и сами должны делать.
25 марта.
Сегодня утром, часов в пять, раздался стук в мою дверь. Вошел ван Стерк. Сапоги его до колен были покрыты грязью.
— Извините, ваше превосходительство, но по дороге в направлении к северу движутся значительные неприятельские силы. Я заметил их еще часа в два. Я скакал во всю прыть и, судя по тому, как они движутся, должно быть, опередил их часа на два.
— У вас есть какие-нибудь сведения об их численности?
— Было еще очень темно, ваше превосходительство, и я не мог их сосчитать. Но они ехали мимо меня минут с десять. Это была частью кавалерия, частью пехотные солдаты, посаженные на лошадей. Кажется, это единственный отряд. Во всяком случае, если за ним явится другой, то мои люди, которых я оставил для наблюдения, своевременно дадут сюда знать.
В своем донесении он не упустил ничего из виду. Я поставил его с несколькими верховыми для наблюдения на юге и приказал ему уведомить меня, если с этой стороны неприятель произведет какое-либо движение. Амстердам сильно желал присоединиться к штабам, и я боялся, как бы испанцы не прослышали об этом и не попробовали вломиться в город силой. Мои предположения, как оказалось, были правильны.
— Благодарю вас, — сказал я ван Стерку. — Идите и передайте начальнику гвардии, чтобы он сейчас же собрал весь гарнизон — всех конных и пеших. Через час мы выступаем.
Он поклонился и вышел.
Облачаясь в доспехи, я обдумывал создавшееся положение. Если б нам удалось опередить их и прибыть к тому месту, где дорога входит в лес, мы могли бы захватить их живьем. Это было бы делом какого-нибудь получаса, самое большее.
Собравшись как можно скорее, я выехал на базарную площадь и бросил клич: силы, находившиеся в моем распоряжении, были невелики. Мне удалось собрать довольно много добровольцев, но те из них, которые уже заранее были завербованы за плату; не отличались особым энтузиазмом. Ради спасения Амстердама стоило рискнуть, но здесь не любят таких внезапных тревог. День был базарный, и, по несчастью, на площади оказался ван Шюйтен, пользовавшийся большим влиянием. Он подошел ко мне и сказал:
— Прошу извинить меня, но подумали ли вы о том, что может произойти, если ваши сведения о силах неприятеля неверны? Что, если эти силы гораздо больше? Извините меня, но мне кажется довольно рискованным пускаться в дело, не имея более надежных сведений и не подготовившись как следует.
Ван Шюйтена-то как раз мне и не хотелось видеть.
— Разве я когда-нибудь предлагал вам, мин хер ван Шюйтен, хорошенько подумать, прежде чем вы будете варить ваше пиво? — резко спросил я. — Нет? Ну, в таком случае предоставим каждому заниматься своим делом. Мое дело — война.
Все удалось блестяще и именно так, как я и предполагал. Был только один критический момент, когда дело могло кончиться очень плохо. Произошло это так: с половиной своего отряда я поместился за изгибом дороги, перед входом в лес. Капитан Брандт был поставлен в засаде сзади меня, и ему было приказано атаковать неприятельский арьергард. Добровольцев я взял с собой: с одной стороны, для того, чтобы своим присутствием внушить им больше мужества, а с другой — чтобы не могли говорить, что я подверг их опасности.
Услышав топот лошадей за лесом, я дал знак, и мы бросились на них, как сокол на свою добычу. Первые ряды мы прорвали, почти не встретив сопротивления, ибо они никак не ожидали нападения. Правда, у них были разведчики, но они выслали их слишком далеко вперед, так что они даже не видели, как мы прибыли к лесу. Покатость дороги еще более усилила стремительность нашего нападения. Мы быстро пробились вперед и скоро оказались у обозов, которые неприятель, по своим соображениям, поместил перед своим центром. Здесь-то мы и встретились с главными неприятельскими силами. Они значительно превосходили нас численностью, и добровольцы, в головах которых крепко засели слова ван Шюйтена, бросились бежать.
На самом деле никакой опасности не было, ибо я знал, что делаю. Хотя перед нами и появились сомкнутые ряды, но я знал, что беспорядок уже внесен в них, к тому же Брандт теснил их сзади. Еще минута, и мы пробились бы сквозь них. Но добровольцы, увидев перед собой врага, вообразили, что он в бесчисленном количестве, как и предсказывал ван Шюйтен, и заколебались. Тщетно старался я ободрить их и двинуть вперед. Они бросились назад, и мы оказались между неприятельскими силами и обозами, где нельзя было ни двигаться на наших конях, ни даже взмахнуть как следует рукой. Неприятельские офицеры быстро сообразили выгоды своего положения, и в одну минуту мы были окружены со всех сторон. Через минуту-другую произошла бы паника, и большая часть из нас была бы изрублена в куски.
Впрочем, я не преминул принять свои меры предосторожности. На полпути между моими силами и лесом я поставил свою старую гвардию и некоторых ветеранов Брандта.
В воздухе стоял легкий туман, который скрывал диспозицию моих войск. Начальство над этим отрядом я вручил ван Стерку, приказав ему спешить к нам на помощь, когда, по его мнению, это будет нужно. Это был день испытания ван Стерка, и он выдержал это испытание. Как раз в самый критический момент он ударил во фланг неприятеля с громким, хорошо знакомым мне криком: «Вперед, за дона Хаима де Хорквера!»
Казалось, это старое имя имеет какую-то возбуждающую силу. Неприятель заколебался и ослабил напор на нас. Мне только это и нужно было, чтобы получить некоторое свободное пространство. Я сбросил одного-двух ближайших ко мне всадников и пустил лошадь в самую свалку. Крик раздался еще раз, и это решило участь сражения. Неприятели — большей частью итальянцы и валлонцы — все полегли здесь костьми. Задние ряды бросились бежать в лес, а середина отряда, зажатая между мной и отрядом ван Стерка, сдалась. Тщетно офицеры кричали на них: только арьергарду удалось пробиться сквозь отряд Брандта. Как я потом узнал, это были каталонцы, а они не охотники сдаваться.
Ван Стерк, весь в крови, подъехал ко мне и салютовал мне.
— Прошу извинить, если мы опоздали. На дороге стоял туман, и мы не могли видеть ясно, что происходит.
— Вы прибыли как раз вовремя, и я выражаю вам свою благодарность.
Я приказал войскам выстроиться. Наши потери были значительны, хотя у неприятеля они были еще больше. Больше всего досталось добровольцам, но тут уж они сами были виноваты.
— Жаль, что пришлось потерять столько народу, — сказал я им. — Но в этом вы сами виноваты. Когда вам придется в следующий раз выступать со мной, верьте больше мне, а не предсказаниям ван Шюйтена.
Они поняли меня и повесили головы.
Через три часа мы были уже в Гуде. С пленниками и добычей мы привезли и убитых: вместо радости получилась печаль.
8 апреля.
Проходя сегодня по городским стенам, я увидел ван Стерка, который грустно стоял на своем посту возле парапета. Перед ним виднелись крыши домов, залитые солнцем. Кое-где вырывался блестящий шпиль колокольни. В то тихое чудное утро город предстал во всей своей красе. Солнечный свет заволакивал даль, отчего город казался как будто на облаках. Но ван Стерк, очевидно, не мог оценить этого прекрасного зрелища: лицо его было сумрачно, а губы плотно сжаты.
— Вы, кажется, не очень-то любуетесь этим дивным утром, ван Стерк, — произнес я.
Он вздрогнул:
— Извините. Я не заметил вашего прихода. Не все же быть веселым.
Когда человек молод, да еще влюблен, то не очень трудно заставить его разговориться. Через минуту он уже рассказал мне все, что, впрочем, я уже знал.
— Она отказала ван Шюйтену дважды, — продолжал он. — и теперь ее отец держит ее взаперти в ее комнате, голодом заставляя ее смириться. Так мне рассказывала их служанка. Подумайте только! Каждый может жениться на девушке, если она не выдержит такой пытки! Как только вспомню об этом ван Шюйтене…
И он заскрипел зубами.
Теперь пришло время действовать мне. Было бы жаль, если б в день обручения фру Марта выглядела бледной и исхудавшей! Ван Стерк был молод, его руки не осквернены, и было бы жаль, если б он выпачкал их о такое животное, как этот ван Шюйтен. Поэтому я пригласил его к себе в кабинет и поздравил с производством в офицеры.
— Я обещал вашей матери сделать это для нее, — перебил я его горячее выражение благодарности. — Она также кое-что сделала для меня.
Он взглянул на меня с изумлением:
— Она никогда не говорила мне об этом.
— Не пришло еще для этого время. Идите, наденьте ваше самое лучшее одеяние и отправляйтесь к ван Гирту просить руки его дочери. Скажите, что я вам это посоветовал. Потом приходите обратно и расскажите о результатах вашего сватовства.
Когда он ушел, я подошел к окну и долго стоял около него, как я делал раньше, еще в Гертруденберге. С тех пор я отвык от этого: слишком много было связано с ним воспоминаний — радостных, печальных и страшных.
Из своего окна я смотрел на узкую улицу и на воду канала, которая медленно текла в Рейн, подобно тому, как жизнь города медленно течет к смерти. Высокие крыши скрывали от меня небо. Я видел только небольшой кусок его, да и тот в отдалении был разрезан пополам колокольней. Но этот кусок по временам становился ярким и теплым.
Сегодня я в первый раз оставался так долго у окна, наблюдая, как солнце врывается в окно и теплые его лучи падают мне на лицо. Казалось, как будто чья-то невидимая рука ткала золотистые нити в этом сияющем сиянии, соединяя прошлое с настоящим и смягчая все слишком темные или слишком яркие контрасты.
На противоположном карнизе вылеплена голова демона, на которую я часто взглядываю с печальным удовольствием. Подобно тому, как он в своем каменном спокойствии с насмешкой глядит на мир, так точно великая цель управляет судьбами этого мира, посылая успех сильной руке и твердому сердцу.
Сегодня эти золотые нити соткали блестящую вуаль вокруг этой хихикающей головы, сгладив ее жесткую улыбку и придав ее чертам необычную мягкость. Гуще и чаще протягивались золотистые полосы, пока дьявольская маска не исчезла в их ослепительном свете. Еще раз солнечные лучи торжествовали над мраком, распространяясь золотыми нитями по всей земле — прекрасная эмблема света вечности. И вера в могущество этого света поднялась во мне с необычайной силой.
Из этих переплетающихся между собой золотых нитей мало-помалу стало вырисовываться как будто чье-то лицо, похожее на лицо моей жены, но с улыбкой, какой я никогда не видел у нее: как будто она радовалась, что другая избавилась от судьбы, которая постигла ее. Я часто видел ее очами своей души, но вид ее всегда был печален и суров, как в тот вечер, когда я покидал Гертруденберг. Теперь она как будто преобразилась, и я был рад ей, хотя она улыбалась и не мне.
Потом невидимые пальцы соткали новый образ.
В сиянии поднялось озаренное милой печальной улыбкой лицо донны Марион. Пристально и задумчиво глядели на меня ее глаза, как будто изверившиеся в счастье, в своей силе.
Я продолжал стоять у окна, пока не постучали в дверь. Возвратился ван Стерк. Лицо его было красно. Как я и ожидал, он получил отказ.
Надев шляпу, я отправился к ван Гирту сам, и предложение было принято. У меня еще довольно власти, чтобы внушить страх человеку вроде ван Гирта.
Теперь у меня был еще один заклятый враг — третий по счету. Для губернатора довольно большого города это, конечно, не так много, и я обязан был бы иметь их побольше. Но, конечно, существует еще значительное количество таких, которые мне неизвестны, и я могу этим утешиться. А ван Шюйтен! Я и забыл о нем. С ним их будет четверо, хотя он и не заслуживает этого имени.
1 мая.
Бедная фру Клара недолго наслаждалась счастьем своего сына. Вчера вечером она умерла. Она была уже плоха, когда я видел ее в последний раз. Полнота ее мира унесла ее от нас. Но частичку этого мира она оставила и мне.
10 мая.
Весна наступила настоящая. Как она все меняет! Лежал глубокий снег, когда приехала донна Марион. А теперь луга пестрят фиалками, ирисы растут прямо по краям каналов. Особенно великолепны фруктовые деревья: яблони и груши в полном цвету. Город как будто утопает в огромном цветнике.
15 мая.
Сегодня я предложил донне Марион пройтись со мной за городские стены, взглянуть на великолепие весны прежде, чем оно станет увядать. В моем предложении не было ничего удивительного: в эти дни все отправлялись за город с дамами. Она согласилась, но довольно холодно и после некоторого колебания. В случае надобности она может быть очень высокомерной и сухой даже со мной. Но я не обращаю на это внимания, ибо я знаю, что в такие минуты она страдает.
Мы наполовину обошли кругом город. От низкого солнца белые цветы казались золотисто-красными, а дома и башни города, покрытые блестящей черепицей, как огненные, поднимались к голубому небу.
Прежде чем угас этот розовый свет, я сломал озаренную им ветку и, подавая ее моей спутнице, спросил:
— Донна Марион, угодно вам принять эту весеннюю ветку от меня?
Ее прекрасное лицо слегка затуманилось, а в глазах блеснул гордый огонек. Только тот, кто знал ее так хорошо, как я, мог его заметить. Но от меня он не укрылся. Я понял, что не настало еще время. Я знал, что мне нужно ждать и не тянуться к плоду жадными руками, как я это сделал три года тому назад. Грубым движением я сорвал его с ветки, но, словно буря, поломал и самую ветку. Теперь я буду ухаживать за ней смиренно, пока всякое сомнение не исчезнет из ее сердца.
— Я назвал эти цветы — цветами моих надежд и моей благодарности, донна Марион. Может быть, вы по одному этому соблаговолите принять их?
Она взяла ветку и прикрепила ее к своему корсажу.
— Вам не за что выражать мне благодарности, — промолвила она, — я обязана всем, а вы мне ничем!
— Я обязан вам больше чем жизнью, донна Марион, — верой и надеждой.
Она не отвечала. Я взглянул на нее, и в сердце моем поднялась волна неизмеримой нежности к этой женщине, которая научила меня чувствовать, что значит жизнь и любовь. На ее бледное печальное лицо легли светлые вечерние тени, и я дорого бы дал за то, чтобы этот печальный взгляд стал веселым.
Мы прошли через ворота и вернулись в город, казавшийся таким серым и холодным после потоков света и тепла за его стенами. Солнце уже село, и последние его лучи замирали на кровлях. В сгущавшемся сумраке лежала перед нами улица, ведущая к колокольне собора — мрачной серой громаде, тянувшейся к потерявшему окраску небу. Вид был довольно унылый, и не знаю, почему меня охватила тяжелая грусть.
Вдруг на отдаленной башне вспыхнул последний отблеск вечерней зари. Словно обещание и уверение, с триумфом поднялся он над сгущавшейся темнотой. Потом свет погас, и башня мрачнее, чем прежде, высилась над потемневшим городом. Неужели и эти яркие деньки пройдут так же быстро и опять сменятся мглой? Моя юность прошла, а я все еще гоняюсь за жизнью и радостями этого мира.
20 мая.
Вчера я добился ответа на мой запрос по поводу того, кто в глазах закона является ближайшим родственником Изабеллы. Оказалось, что донна Марион. Я был весьма удивлен, ибо я всегда думал, что у ван Веерена есть какие-нибудь близкие родственники. У него действительно были родственники в Испании, но о них теперь говорить не приходилось. Следовательно, если я откажусь от своих прав, все состояние перейдет к донне Марион.
Я сделаю это немедленно. Когда-нибудь будут говорить, что… но день этот еще далек, да и настанет ли он?
10 июня.
Сегодня я был так раздражен, что не могу даже описать. Дело было у фру Терборг. Я зашел к ней в надежде видеть донну Марион. Когда я вошел, в гостиной была одна фру Терборг. Я сел, и мы стали говорить о разных пустяках. Пришло известие, что Зирикзе не сегодня-завтра должен пасть. Адмирал Бойсот убит при попытке освободить город, которую он сделал 25-го прошлого мая. Эта весть, как легко понять, занимала весь город.
Но для фру Терборг и этого было мало.
— Вы правите нами сильной рукой, так что мы не смеем даже выдавать наших дочерей за того, за кого хотим. Об этом деле, насколько я знаю, теперь везде говорят. Только герцог мог решиться зайти так далеко. Впрочем, я вас не осуждаю. Ван Шюйтен — дрянной человек, да и ван Гирт не годится в образцовые отцы. Но вы должны не только находить жен для ваших офицеров, но подумать и о себе самом. Давно пора вам бросить свой угрюмый вид. Довольно вам тосковать по жене: вам нужно жениться опять. Нехорошо человеку быть одному. Это и в Библии сказано. Я взглянул на нее:
— Весьма благодарен за ваше участие ко мне, но, боюсь, я не заслуживаю его. Пожалуй, я рискую показаться неблагодарным, но…
Своей иронией я иногда заставлял ее молчать, но на этот раз ирония мне не помогла.
— Этим вы от меня не отделаетесь, — прервала она меня. — Я знаю, что вас боятся, и не найдется человека, который решился бы сказать вам так много. И я боялась вас, должна вам сознаться. Но теперь я решилась переговорить с вами: ведь не отправите же вы меня на пытку.
Мне очень бы хотелось этого, и я едва не высказал вслух свою мысль. Однако я сдержал себя и сказал:
— Конечно, я не могу этого сделать, но…
— Итак, вы сами видите, что не можете, Поэтому я продолжаю. Несмотря на вашу седину, вы еще молодой человек и могли бы взять себе в жены любую женщину в Гуде. Я бы, например, с удовольствием вышла за вас замуж, «когда вам угодно. Хотя я теперь не так уже молода и свежа, но вы, пожалуй, сделаете еще худший выбор. У меня одно из самых крупных состояний в Голландии. В придачу к вашему оно образовало бы огромную силу. У вас много врагов — вы не должны обманывать себя на этот счет, — но тогда никто не смел бы восстать против вас.
Все это она произнесла с холодной уверенностью человека, которому позволяется говорить все, что он хочет.
Действительно, она то и дело бросала на меня нежные взгляды, но мне и в голову не приходило, что это могло значить. Мне, у отца которого на свадьбе присутствовал сам император Карл, мне жениться на фру Терборг! Что за нелепость!
Вероятно, лицо мое выдало мою мысль, потому что она, улыбаясь, сказала:
— Вижу, что это предложение не соблазняет вас, но я не буду отчаиваться. Я, конечно, не придаю своим словам серьезного значения, понимая, что, если у меня в доме такая красавица, как Марион, то ни один мужчина не будет меня слушать. — Почему бы вам не жениться на ней? Она молода, красива и обязана вам своей жизнью. Что вам еще нужно? Я уверена, что она неравнодушна к вам, ибо с каждым днем она становится все бледнее и бледнее. Чего же вы ждете? Это даже нехорошо по отношению к ней. Правда, она небогата. Если бы не это, барон ван Гульст давно бы посватался к ней, но у него у самого нет ничего. А вы можете взять и бедную жену. Кроме вашего личного состояния, вы получаете еще и очень значительное состояние ван дер Веерена. Если препятствие только в ее бедности и если вы не принимаете серьезно моих слов, то я готова сделать что-нибудь для нее. Вы должны сами назначить сумму, лишь бы только осталось что-нибудь мне самой.
Чтобы вопрос об этих проклятых деньгах когда-нибудь осквернил мои уста! Это напомнило мне о дне, который крепко засел в моей памяти и в который я едва не сошел с ума. Кроме того, мне показалось, что в соседней комнате мелькнула чья-то тень. Я готов был задушить эту фру Терборг.
Я поднялся разъяренный и сказал:
— Мне кажется, что мы совершенно не понимаем друг друга, сударыня. Вы, кажется, не допускаете мысли, что деньги далеко не все и что дворянин думает иначе, чем торговец. Я не знаю, будет ли мне суждено когда-нибудь назвать де Бреголль своею, — ибо я далеко не так уверен в ее чувствах ко мне, как вы, — но если бы настал день, когда я сделаю ей предложение, то ее бедность сделала бы ее для меня еще привлекательнее. Впрочем, вы можете успокоиться на этот счет: скоро она будет достаточно богата. А теперь на прощанье позвольте мне дать вам один совет: прежде чем говорить, разбирайте, с кем вы имеете дело.
Я поклонился и вышел. Мне кажется, она перепугалась в первый раз в жизни: она побледнела и не сказала ни слова в ответ — вещь неслыханная и необычная для фру Терборг.
Для меня было ясно, в чем дело. Ей хотелось сделаться графиней ван Огинен, супругой губернатора Гуды. Видя, что это ей не удается, она готова была уступить эту честь донне Марион, отчасти для того, чтобы прикрыть собственное отступление, отчасти и потому, что донна Марион была ее племянницей.
Я вернулся домой в раздражении.
Если тень, которую я видел в соседней комнате, принадлежала донне Марион, то прощай тогда надежды, расцветшие было с наступлением весны! Бедная Марион! Что она должна была чувствовать в эти минуты!
1 июля.
Со времени моего злосчастного визита к фру Терборг я видел Марион раза два. Ее обращение со мной было такое же, как всегда, — спокойное и приветливое с легким оттенком холодности. Сегодня вечером я встретил ее у ван Сильтов. Было уже поздно, и комнаты были полны гостей. Медленно продвигаясь вперед, бросая слова направо и налево, я услышал громкие голоса и смех, доносившийся из соседней комнаты. Мне показалось, что я узнал голос донны Марион, которая полушутя, полусердито протестовала против чего-то.
Это меня заинтересовало. Дойдя до соседней комнаты, я очутился перед небольшой, но плотной кучкой. Все стояли спиной ко мне. Пока они, смеясь и крича, протискивались вперед и отходили, мне удалось заметить донну Марион, которая стояла в самой середине. Здесь же был и барон ван Гульст. Он случайно повернулся и посторонился, пропуская меня. Я прошел вперед и в это время услышал голос фру Терборг, которая кричала:
— Чего вы испугались, барон ван Гульст? Неужели ваш пыл прошел так скоро?
— Я испугался прибытия господина губернатора, — ответил он.
— А, господин губернатор! Он явился как раз вовремя. Вот твой спаситель, Марион!
В эту минуту я был уже в центре группы. Передо мной стояла донна Марион. Какой-то молодой человек, которого я, кажется, не встречал раньше, держал ее за руку, а она старалась оттолкнуть его от себя другой, свободной рукой. Она улыбалась, а вместе с тем лицо ее выражало и неудовольствие.
— Идите и предъявите ваши права, — кричала фру Терборг.
— Попрошу вас прежде всего осведомить меня об этих правах. Признаюсь, я ничего пока не понимаю.
— Мы сейчас просветим вас. Этот молодой человек — Бийс. Он был со своим отцом в Англии и привез оттуда чрезвычайно милый обычай. В канун Рождества там на потолке вешается ветка омелы, как это сделано и здесь.
Я взглянул вверх и увидел, что над головой донны Марион висит ветка, которую я сначала не заметил. Я начинал понимать, в чем дело, хотя и не вполне: какое отношение имеет рождественский обычай к первому июля?
— Кавалер, который поймает даму под этой веткой, имеет право ее поцеловать, — продолжала фру Терборг. — Это очень хороший обычай, не правда ли? Я и раньше слыхала о нем. Бийс утверждает, что этот обычай действует и первого июля, и мы решили его ввести. Все дамы согласились в уверенности, что их никто не поймает. Но Марион была поймана дважды — сначала бароном ван Гульстом, хотя она и отрицает это, а потом Бийсом, чему мы все были свидетелями. Для нее только одно спасение: если в этот момент появится местный верховный правитель, то поймавший даму кавалер должен уступить свое право ему, если он этого потребует.
— Относительно верховного правителя мне ничего не известно, — запротестовал Бийс, глядя на нас с изумлением.
— А я слышала и знаю, что это так. Нам тоже ничего не известно о том, чтобы этот обычай соблюдался и первого июля, однако мы вам верим.
Все рассмеялись. При виде растерянного лица Бийса не мог удержаться от улыбки и я. Он неглуп, но фру Терборг умнее его. Она, очевидно, сообразила, что это может рассердить меня, и с большой находчивостью вышла из затруднительного положения. Она положительно неглупая женщина. Жаль, что ее воспитание не соответствует ее талантам.
— Предъявляйте ваше право! — кричала она.
Я готов был повиноваться ей. Что я мог сделать? Иначе нельзя было поступить, не оскорбляя донну Марион. Вдруг сзади меня чей-то голос произнес:
— В Голландии нет больше верховного правителя, Я круто повернулся.
— Да, здесь больше нет его, — сказал я, — ибо король Филипп действительно был низложен штатами. Но фру Терборг сказала „местный верховный правитель“. Если здесь найдется кто-нибудь, кто станет отрицать мои права, то пусть он скажет мне об этом прямо.
Все молчали. Бийс выпустил руку донны Марион и отошел от нее. Я приблизился к ней и слегка поцеловал ее в губы. Она покорилась этому без сопротивления, но это был самый холодный поцелуй, который я когда-либо получал от женщины.
— Вы имеете право на второй поцелуй за барона ван Тульста, — безжалостно продолжала фру Терборг.
Донна Марион покорилась и на этот раз. Но в глазах ее мелькнуло выражение страдания. Мне было страшно досадно за нее, но что я мог сделать? Если фру Терборг воображает, что этим она ускоряет мое сватовство, то она глубоко ошибается.
15 июля.
Болезнь на окраинах города продолжает распространяться. Не помню, упоминал ли я об этом раньше. Кажется, ее занесли сюда итальянские купцы, из которых двое здесь умерли. Но дело не в том, отчего она началась. Эта часть города населена бедным людом. Немудрено, что с наступлением летней жары болезнь стала развиваться. Она распространилась теперь и на соседние кварталы, вызывая панику у населения. Болезнь эта — вроде лихорадки, очень прилипчива и чрезвычайно капризна: в одной и той же семье одни заболевают ею, другие нет. Доктора, видимо, не знают, как лечить ее, и эпидемия приобретает огромные размеры. Вчера умерло более ста человек. Только немногие из заболевших остаются в живых.
Урожай в нынешнем году был плох, отчего бедность усилилась. Многие лежат больные в своих жалких домишках без всякого ухода и присмотра. Другие, у которых заболели мужья или отцы, гибнут с голоду. Начинают уже жалеть о том, что нет больше францисканцев. Они не очень-то хорошо вели себя здесь и в общем больше служили инквизиции, чем больным. Но в таких случаях между ними всегда находились энтузиасты, которые во имя любви к Богу готовы были идти куда угодно. А в данную минуту нам как раз недостает людей, которые могли бы ухаживать среди этой нищеты.
В старину бедные получали в таких случаях у монастырских ворот похлебку. Хотя эта похлебка и не была особенно вкусной, и, насколько я помню, в Севилье раз произошел даже мятеж из-за того, что похлебка оказалась чересчур отвратительной, однако с ней было все-таки лучше, чем без нее. Конечно, богатые горожане делают кое-что и сделают еще более, но они не торопятся, как всегда, а смерть не ждет.
Некоторые из улиц в этой части города лежат слишком низко и заливаются водой во время половодья. Необходимо сделать более высокую насыпь, но я не могу добиться от городского совета, чтобы он отпустил на это деньги. Они сделают это тогда, когда перемрет довольно много народу. Я уже сделал, что мог, но я сам небогат, хотя об этом никто и не догадывается. Из состояния моей жены я не тронул ни гроша, из своего собственного я уплатил все до последнего талера людям барона Виллингера, когда они выручали меня из Гертруденберга.
Чтобы помочь жителям вверенного мне города, я недавно заложил ожерелье моей матери у некоего Исаака Мардохея, богатого амстердамского еврея, и сегодня я получил деньги. К несчастью, деньги небольшие — менее десятой части того, что стоит ожерелье. Еврей остается евреем, и нельзя рассчитывать, что он будет руководствоваться филантропией, когда он обделывает свой гешефт.
Сегодня после обеда я отправился раздавать деньги. Некоторым они были уже не нужны, но было много и таких, которые сильно в них нуждались. Мне говорили о двух детях, родители которых сегодня умерли и которые остались нищими. Я пошел к указанному мне дому и постучал. Через минуту дверь была открыта высокой прекрасной женщиной. Я едва мог поверить своим глазам — передо мной была донна Марион;
— Вы здесь! — вскричал я в ужасе.
— Да почему же мне не быть здесь? А разве вы сами не здесь?
— Но это мой долг — быть здесь. Я отвечаю за благосостояние города. Я должен каждый день в битвах рисковать своей жизнью, и умрет ли мужчина от удара мечом или от лихорадки, это в конце концов безразлично.
— А разве есть какая-нибудь разница в том, умрет ли женщина от лихорадки или от какой-либо другой причины?
— Есть, донна Марион, ибо вы не должны умирать. Я не хочу этого. Идите сейчас же домой. Ваше присутствие здесь уже не нужно. Я устрою так, что о детях будут заботиться. Родители их умерли.
— Я знаю это, так как именно я ухаживала за ними в последние часы их жизни. К несчастью, я явилась слишком поздно: я была занята с другими. Сначала я надеялась спасти одного из них, но горячка редко кого милует.
— Боже мой! — в ужасе закричал я. — Как вы бледны, какие у вас круги под глазами! Это не должно более повторяться.
— Я уже несколько недель помогаю, где могу. Несколько раз — не очень, впрочем, часто — мне удавалось сохранить жизнь. Но я буду стараться: может быть, мне удастся сделать больше.
— Вы не будете больше этого делать, ибо я вам этого не позволю, — печально сказал я.
— Каким же образом вы можете мне воспрепятствовать, дон Хаим? — спокойно спросила она, как будто мои слова были пустяком, который может уничтожить женское слово или прихоть.
— Сейчас я отведу вас домой, а вечером вокруг кварталов, зараженных болезнью, будет поставлена цепь солдат. Без моего разрешения туда не проникнет никто. Пока еще я хозяин в Гуде.
— Конечно, дон Хаим. И если вы употребите силу, то мне ничего не останется, как повиноваться. Но однажды вы просили меня сказать вам прямо, когда я в душе буду порицать вас. Если вы собираетесь принуждать меня сидеть сложа руки, когда во мне так нуждаются, то, значит, этот момент настал. Я знаю ход этой болезни, и меня здесь никто не может заменить. Если-бы другие женщины и захотели это делать, то они не имеют на это права — они жены и дочери. Вы как-то сказали, что вы немногим нужны. Но еще более немногим нужна я. Я спокойно перехожу от одного больного к другому, вкладывая в это всю душу и не боясь смерти. Почему же вы не хотите оставить меня в покое?
— Я отвечу вам, но не здесь. Я сейчас распоряжусь насчет детей, а затем отведу вас домой.
Совершенно бессознательно я заговорил с ней повелительным тоном. Она не отвечала и приготовилась молча повиноваться.
Я смотрел на нее, пока мы шли по улице. Ее прекрасное лицо поблекло, а в глазах было выражение какой-то грусти, которое тронуло меня до глубины души. Так не должно больше продолжаться.
Мы шли молча по этим узким, вонючим переулкам» пока не вышли на улицу через канал, пересекающий эту часть города. Здесь была набережная, но все было тихо и безлюдно. Большинство рабочих были больны или умерли, и сношения с внешним миром прекратились. Никто не хотел заглядывать сюда больше. Ящики и бочки валялись в беспорядке на набережной, а около них высились гигантские вязы, под тенью которых никто уже не хотел искать убежища. Полуденное солнце ярко блестело в водах канала и отражалось в окнах домов на другой его стороне. Но они казались заколоченными, отвернувшимися от всего прочего мира.
— Теперь я объясню вам, почему я не хотел, чтобы вы приходили сюда, — сказал я, остановившись. — Потому что вы можете умереть, а я не вынесу этой потери. Вы сказали, что вы нужны немногим — я не знаю, скольким именно; но разве вам не приходило в голову, что есть по крайней мере один человек, для которого вы стали всем и который не может жить без вас? Должен ли я еще объяснять вам, что я люблю вас?
— Вы сами себя обманываете, — холодно отвечала она, глядя не на меня, а на воду за мной. — Вы не любите меня, да вы и не спрашивали никогда, люблю ли я вас.
— Не спрашивал. Хорошо. Я спрашиваю вас об этом теперь. Не думаю, чтобы вы стали отрицать это: ваши глаза выдают вас. Да и поступки тоже. Я люблю вас искренно, как только мужчина может любить женщину, и если даже сейчас вы скажете, что вполне равнодушны ко мне, все равно вам не поверю.
— Если мои глаза выдают мои мысли, тем хуже для меня, и я должна примириться с моими поступками: их теперь уже не поправишь. Но я вольна подарить или отнять свою любовь. И опять скажу вам — вы не любите меня, а для того, чтобы принимать милостыню, я слишком горда. Иначе вы перестали бы меня уважать. Ваша любовь к Изабелле, от которой вы преждевременно поседели, не дает возможности возникнуть так скоро другому чувству равной силы, а если это так, как вы говорите, то это было бы чудом. Но в наши времена чудес не бывает.
Все это она проговорила страстно и гордо. На мгновение ее глаза впились было в мои, но теперь она опять глядела на канал и на дома за ним.
— А может быть, они и бывают, — возразил я. — Несмотря ни на что, в моем сердце достаточно места для новой любви, к которой уже не примешивается горечь моего первого чувства. Позвольте мне напомнить вам слова проповедника, которые вы сами когда-то мне приводили: «Страшны пути Господни и непонятны, и Он проносится над землей, как буря, разрушающая в одном месте и оплодотворяющая в другом».
— Вам не удастся убедить меня, — возразила она каким-то странным, жестким голосом. — Я просила бы вас оставить меня сейчас в покое. Если вы не дадите мне возможности помогать этим бедным людям, то я уеду из Гуды. Я не стану отрицать того, что я напрасно стала бы скрывать. Но после этого я буду краснеть от стыда при всякой встрече с вами. Должен же быть предел всему, даже самозабвению. Мне давно хотелось побывать на могиле моей матери в Гертруденберге, и я думаю отправиться туда на несколько дней, а затем перееду в другой город.
— Я не пущу вас! — вскричал я в отчаянии.
— Вы желаете второй раз жениться силой? — спросила она, глядя мне прямо в лицо.
Это было жестоко, и я замолк. Прежде чем я собрался с мыслями, она тихонько повернулась и пошла от меня, оставив меня стоять в тени большого дерева.
Она заставила меня сильно страдать, но я знаю, что ей пришлось вытерпеть еще больше.
Я смотрел, как она, высокая и стройная, удаляется от меня твердыми, легкими шагами. Яркий луч украдкой пробивался сквозь листья деревьев, и ее платье пестрело золотыми пятнами. Я видел, как она вышла на свет и затем скрылась в темноте улицы, как будто навсегда покинула.
Но этого не должно быть. Она призналась, что любит меня, и она не может отказаться от этих слов!
Когда я повернулся, чтобы идти дальше, мне показалось, что сзади меня из лодки, которых довольно много стояло под деревьями и которые сновали во всех направлениях по каналу, поднялась какая-то фигура, заслонив на минуту ярко сиявшую воду. Но, может быть, это мне только показалось. Впрочем, мы не говорили ни о чем таком, чего можно было бы потом стыдиться.
16 июля.
Начиная с этого дня, никто не может выехать из Гуды без моего разрешения. Всякий желающий уехать из города должен обращаться с соответствующей просьбой за день до отъезда. Вечером перед отъездом собираются о нем все нужные справки, и мне на подпись представляется разрешение. Исключение делается только для бедного люда, рыбаков, рабочих и тому подобных лиц, которые хорошо известны страже у ворот.
Я не хочу брать ее силой. Мужчина может сделать это только раз в жизни, да я и убедился на опыте в недейственности в этом случае какого бы то ни было насилия. Но я не должен выпускать ее из города до тех пор, пока не испробую всех средств, для того чтобы ее победить. Было бы с моей стороны слабостью не пустить в этом случае в ход всю мою власть.
Только теперь я вполне понимаю, как много значит она для меня. Она не только женщина, которую я люблю, она воплощение того идеала, который, как я думал, никогда не мог так воплотиться в образе обыкновенной женщины. В ней есть все, что я хотел бы видеть в человеке. Взойдет или закатится моя звезда, я знаю, что она никогда не оставит меня и, когда бы я ни пришел к ней, найду у нее такие слова, которые мне нужны…
Постараюсь не утратить ту высокую и незаслуженную милость, которую она оказывала мне в последние дни, если только у меня хватит сил удержать ее за собой.
Мое распоряжение вызвало общие толки. Оправдывая эту меру в городском совете, я заявил, что у меня есть основания подозревать присутствие в городе испанских шпионов. Насколько я знаю, они действительно могли быть. А если это так, то я ни в каком случае не должен был дремать или оставлять их на свободе. Когда испанцы решаются на такое дело, то они посылают ловких людей, которые, конечно, будут только смеяться над подобной мерой. К счастью, здешнее население боится только одного — шпионов. Все они принимали мои объяснения серьезно, и, несмотря на свою детскую наивность, эта мера производила на них нужное впечатление. Это было все равно, что ловить рыбу, посыпая ей соли на хвост, но они этого не замечали.
В этот день рассматривалось немного дел. Поднялись только разговоры по поводу небольшой суммы, которая была совершенно необходима и которую им не хотелось отпускать.
С тяжелым чувством от всего этого вернулся я домой. Мне думалось, что здесь моя миссия одна из самых скромных.
Благодаря одному из странных капризов судьбы, в это утро мне удалось увидеть истину далеко не так ясно, как я это воображал. Дома меня ждал какой-то человек. Одет он был, как одеваются странствующие торговцы, и так и назвался. Он рассыпался в извинениях и просил разрешения показать мне свои товары. По его словам, он приехал издалека и привез с собой столь драгоценные и редкие вещи, что даже я не откажусь на них взглянуть. Он держал себя более настойчиво и вместе с тем низкопоклоннее, чем это делает обыкновенно этот народ. Кое-где в его выговоре и манерах проглядывало что-то иностранное. Я готов был держать пари, что этот человек родился в Кордове, хотя он и называл себя французским гугенотом.
Я заинтересовался им и велел его впустить.
Когда я сел в своем кабинете, а он стоял передо мной, я сказал:
— Теперь скажите мне, зачем вы сюда явились. Говорите прямо и не ссылайтесь на ваши товары, хотя я и не сомневаюсь в том, что они необыкновенны.
Я говорил по-испански, на кордовском наречии. Мне самому хотелось услышать столь родные мне с детства звуки. Сколько времени прошло с тех пор!
Мой посетитель вздрогнул и в изумлении отступил назад. Однако он сейчас же овладел собой и с улыбкой отвечал:
— Трудно застать врасплох ваше превосходительство. К счастью, это не входит в мои намерения. Но мои товары окажутся для вас еще более удивительными, чем вы предполагаете, хотя и в другом роде. Прежде всего позвольте представиться — дон Рамон де Бельвер. С недавнего времени состою при нашем посольстве в Париже. Меня послали к вам потому, что из уважения к вам сочли невозможным дать это поручение лицу низшего служебного ранга. Вот мои верительные грамоты.
И он подал мне свои бумаги.
— Польщен вашим присутствием здесь, дон Рамон, — холодно и официально отвечал я. — Не знаю, впрочем, привело ли вас сюда ваше поручение.
Он, видимо, опешил, но, или не поняв как следует мои слова, или только сделав вид, что он их не понимает, продолжал:
— Надеюсь, все ваши сомнения рассеются по прочтении этих писем, одно из которых писано собственной его величества рукой. Может быть, вам будет угодно прочесть их на досуге и без помехи. Я могу только добавить, что условия, в них изложенные, не считаются окончательными и что ваши желания будут приняты во внимание и для удовлетворения их будет сделано все возможное. Вы страшный враг. Хотя ваше имя и не всегда появлялось, но нам известно, что многими нашими неудачами мы обязаны вам. Принц ведь не воин. Только благодаря вам был отбит Амстердам. Хотя он еще в наших руках, но он почти без гарнизона, и его падение — только вопрос времени. Я знаю, что герцог получил выговор за то, что довел вас до возмущения. Но он отозван, и о прошлом теперь лучше не говорить. Позвольте прибавить еще одно слово. Я буду с вами совершенно откровенен, дон Хаим, ибо я считаю, что в данный момент откровенность — самая лучшая дипломатия. Положение дел в Брюсселе в высшей степени запутанное. Вы знаете, чем был так называемый государственный совет. Теперь стало еще хуже. Он окончательно дезорганизован. Граф Мансфельдт — на своем месте, но он — только граф Мансфельдт. Армия в Шоувене накануне бунта. Отсюда восстание может распространиться и дальше. Этот поток может задержать только нужный нам человек — испанец, не чуждый этой стране. Рано или поздно такой человек явится. Но чем скорее мы его найдем, тем будет лучше. Я уже довольно сказал вам. Если вам нужны будут дальнейшие объяснения, то пошлите в гостиницу «Льва», где я остановился под именем ювелира из Бордо Франсуа Гаспара.
Он отвесил мне низкий поклон и удалился.
Я вынул письма из шелкового футляра и некоторое время смотрел на них без удовольствия. По временам мне самому казалось, что когда-нибудь со мной должно случиться нечто подобное.
Бумага была та самая, на которой обыкновенно писал король Филипп. Почерк был, несомненно, его. Мне давно уже не приходилось видеть его. Король Филипп пишет очень много, больше, чем всякий другой монарх в мире. Должно быть, плохо им пришлось в Мадриде, если сам король удостаивает писать человеку, голова которого уже оценена!
Я распечатал королевское послание и стал читать.
Оно гласило следующее:
«Удостоверяем дона Хаима де Хорквера, графа Абенохара, в нашем королевском прощении во всех его проступках и возмущении, содеянных им по день получения настоящего письма, если он согласится на условия, изложенные в прилагаемом при сем письме нашего секретаря дона Матео Веласкеса де Леса.
Я, король.
Дано в Мадриде, июля первого дня, 1576 года».
После этого я прочел письмо, приложенное к королевскому посланию. Оно начиналось с восстановления меня в моем прежнем звании и титулах. Это было, конечно, совершенно естественно. Потом шло обещание дать мне еще более высокое место, чем я занимал раньше, и полную независимость в отведенной мне области. Потом шли условия: всякое дело имеет и оборотную сторону.
Условия состояли в следующем.
Во-первых, необходимо получить удостоверение от инквизиции, которое очищало бы меня от всяких подозрений в ереси. Письмо, очевидно, намеренно игнорировало то обстоятельство, что я сделался кальвинистом: с отъявленным еретиком, очевидно, не приходилось и разговаривать. Я обвинялся только в чисто внешних деяниях, к которым я был принужден силой обстоятельств и которых я в душе не одобрял сам. Это доказывало покровительство, которое я оказал отцу Вермюйдену. Конечно, придется наложить на меня легкое наказание, ибо церковь, если пожелает, может быть весьма милосердной. Теперешний новый инквизитор Квирога весьма расположен к нашей семье. Письма от него не было приложено, но не трудно было догадаться, что оно есть среди товаров дона Рамона.
Во-вторых, передать город Гуду королю, если это возможно. Этой оговоркой они облегчали мой путь, в случае если я не буду в состоянии принудить себя к этому, чего, конечно, легко было ожидать.
Предлагали многое множество, не требуя от меня слишком много, если не считать, конечно, нарушения принципа. Но им там в Мадриде не могло и в голову прийти, что я серьезно стал еретиком.
Как бы то ни было, но к посланию приложено было еще одно письмо, также от дона Матео, написанное им по приказанию короля.
Прочитав его, я в изумлении бросил его на стол. Речи дона Рамона, правда, подготовляли меня к этому, но все-таки я был изумлен: мне предлагали ни больше ни меньше, как назначение наместником всей Нидерландской страны, таким же, каким был герцог Альба. Не сразу, конечно. Это было бы и невозможно, и не политично, и ни один здравомыслящий человек не может на это рассчитывать. Моей задачей было сначала привести войска к повиновению, затем возобновить с удвоенной энергией военные действия и продолжать борьбу до тех пор, пока я не добьюсь решительного успеха. Постепенно мои полномочия будут расширяться до тех пор, пока не наступит нужная минута и мне не будет вручен указ о назначении наместником, совершенно такой же, какой был дан и герцогу Альбе. От меня будет зависеть, долго ли придется ждать этого момента, самый же приказ лежит уже подписанный, добавлял дон Матео.
С минуту я не верил своим глазам, но в этой стране случаются иногда изумительные вещи, и дон Рамон, уходя, отвесил мне такой же низкий поклон, какой я, бывало, делал герцогу Альбе… Должно быть, влияние моей семьи при дворе все еще очень велико, если мне делаются такие предложения — искренно или нет, это другой вопрос. Пусть даже неискренно: дайте только мне силу, и я против их воли заставлю их исполнять договор. Если даже это был бы мираж, то блеск этого миража легко мог бы соблазнить человека на некоторое время. Вице-король всех Нидерландов, у которого больше реальной власти, чем у самого короля в Мадриде! Все законы, в сущности, отменяются, и остается один — воля наместника.
Возвращаясь домой из городского совета, я жаловался в душе на свое жалкое положение, а теперь мне предлагают самое высокое положение, какого только может достичь человек, не родившийся на троне.
Я ходил взад и вперед по своей комнате, сжимая рукоятку моей шпаги, которой я всем этим обязан. Я боролся с искушением, не стану отрицать этого. Одно мгновение искушение это было ужасно, когда мне пришла в голову мысль, что, быть может, в этом-то и состоит моя жизненная миссия. Положив шпагу на пол, я опустился на колени и стал горячо молиться, прося Бога просветить меня. Мои пальцы невольно схватились за голову тигра на рукоятке шпаги, словно от этой эмблемы моего дома они хотели почерпнуть силу и мудрость, необходимые мне теперь, когда предстояло принять окончательное решение. Они почти вцепились в нее, как бы принуждая мою судьбу, чьи очертания были размыты, принять определенные формы и приблизиться ко мне, чтобы я мог рассмотреть ее теперь же.
Чего не мог бы сделать человек, облеченный такой властью. Подобно Господу Богу, он держал бы в своих руках проклятие и благословение!
В тишине моей комнаты я стоял на коленях и боролся с искушением, которое пришло ко мне так же неожиданно, как к первой женщине, до тех пор, пока солнце не скрылось за окном и мираж не исчез, как исчезает Фата-моргана на южных равнинах, оставляя после себя вместо золотых серые, безотрадные пески.
Я очнулся от забытья и вздрогнул. Я знал, что я останусь жить здесь, останусь маленьким человеком в маленьком городе, сражающимся с его гражданами из-за таких же маленьких дел, как мы сами. Когда я слягу, чтобы умереть, последний свет, который увидят мои глаза, будет свет этого хмурого неба, которое висит над этой страной в течение девяти месяцев. Мне уже не увидеть, как блестит южное солнце на водах Гвадалквивира, как оно одевает в золото стены Кордовы. Хотя я никогда не говорил об этом и даже не занес на эти страницы, но мне ужасно хотелось бы увидеть все это еще раз перед смертью. Но этому желанию, конечно, не суждено сбыться.
Мои молитвы, должно быть, были услышаны, и я стал спокойнее. Потихоньку мои пальцы выпустили голову тигра, на которой уже не будет больше красоваться корона, и я тяжело поднялся с колен.
То был сон. Теперь я проснулся и знаю, что и для власти вице-короля есть вещи, которые для нее недоступны.
Нужен человек, как сказано в письме, который был бы испанцем и солдатом, который мог бы железной рукой управлять войском. Нужен государственный человек, который был бы наполовину голландцем и который мог бы сблизить обе расы, держа ловкой и мягкой рукой знамя примирения. Солдат и испанец — этому условию я удовлетворяю. Я только теперь вполне почувствовал, какую сильную власть надо мной сохранила старая родина, теперь, когда с болью в сердце приходилось разрывать последние узы с ней. Государственный ли я человек — этого я сказать не мог, но ни одному человеку, который решится бороться за свое господство в этой стране, не удастся осуществить это стремление к примирению. Это все равно, что попробовать примирить воду и огонь.
С одной стороны — власть короля и папы над телом и душой своих подданных, а с другой — свобода человека. С одной стороны — старая церковь и инквизиция, а с другой — новая вера, за которой еще слабо и робко, но уже поднималась терпимость я свобода мысли. Тут дело в борьбе не народов, а идей, а идеи властны и не терпят компромиссов.
Еще одно обстоятельство. Если даже все эти соображения неверны — эта мысль долго еще будет приходить в голову и искушать меня, — то вот что верно — на ступенях, ведущих на вице-королевский трон, лежит измена. В исступлении ума я однажды уже совершил ее, но больше я этого не сделаю. Пусть не говорят потом, что у любого гражданина этой страны чувство чести развито сильнее, чем у дона Хаима де Хорквера, хотя он стал уже однажды изменником, а теперь ему предлагают целое королевство за то, чтобы он стал им во второй раз.
А Марион! Если бы даже не было никаких, других соображений, то одна мысль о ней остановила бы меня от этого. В течение долгих тяжелых лет боролся я за любовь, которую она теперь дает мне, и если бы я мог купить ее ценой всего королевства, то и это было бы дешево. Горе мне, если б я теперь променял ее на власть!
Напишу мой ответ дону Матео де Леса теперь же и заявлю ему прямо, что я уже слишком стар и слишком устоялся в своих мыслях и убеждениях, чтобы менять их еще раз.
Многое произошло со вчерашнего дня. Вместо того чтобы сделаться наместником королевства, я сижу в тюрьме, имеющей не более двадцати квадратных футов, и пишу эти строки в моем дневнике при свете сальной свечки, сгорая от нетерпения узнать, скоро ли все это кончится. Мне никогда прежде не случалось сидеть в тюрьме, и мое теперешнее положение не лишено для меня интереса новизны. Какое странное ощущение, когда вы неосторожно встаете и ударяетесь головой о свод сырого подвала или когда вы садитесь, чтобы посидеть в тишине, а у самых ваших ног громко скребется мышь.
Впрочем, это все преходящие неудобства, и я утешаюсь тем, что знаю, что они продлятся одни, много, двое суток: на том свете будет просторнее. Желал бы я знать, так же ли он богат неожиданностями, как этот? Я полагал, что знаю здешний мир достаточно, но он в конце сыграл со мной такую шутку, которая была столь же замысловата, как и неожиданна.
Смерть для меня — прекрасный сборщик податей, который приходит в ту самую минуту, когда можно взять больше всего. Она могла прийти ко мне много раз, немного получив с меня, и меньше всего во время битвы на Рейне, когда я сидел усталый и ослабевший, не имея за собой ничего, кроме запятнанного имени. Но она не пришла тогда. А вот теперь, когда я богат всем, чем только и как только может быть богат человек, теперь она приходит, чтобы разом взять все. Впрочем, не все: у меня в руках остается еще то, что есть во мне бессмертного. Час, которого я так ждал когда-то, теперь наступил. Задача моей жизни исполнена, и я торжественно уйду из нее. Но со мной уйдет и великая вера и любовь моя. Марион, я скорблю о тебе, но твоя любовь также восторжествует над тенью смерти.
Я рассмеялся над бедными гражданами Гуды, которые воображают, что они отомстят мне за то, что я управлял ими с большей справедливостью, чем они того желали. Они теперь только и думают, что о камере в четыре фута длиной, о топоре, который явится завтра утром, или о кинжале, который покончит со мной на рассвете.
Желал бы я знать, чей это будет кинжал? Не думаю, чтобы они рискнули открыто обезглавить меня на площади. Во времена герцога всегда такие вещи можно было делать смело, не опасаясь какого-либо вмешательства. Но в свободной Голландии, особенно в такую минуту, когда правление еще не установилось твердо, было неизвестно, какой оборот может принять дело. Кроме того, они не решатся взять на себя ответственность перед принцем. Ибо хотя его терпение и велико, но могут быть случаи, когда он шутить не любит. Поэтому дело кончится, вероятно, ударом ножа на заре, когда я еще буду спать. Это для них будет во всех отношениях удобнее. А мне самому — все равно. Они могут потом сказать, что я сделал это сам, побуждаемый сознанием своей виновности. Но ни Марион, ни принц этому не поверят, а на все остальное я не обращаю внимания.
Я должен описать, как все это произошло, если только это нужно. Подходит конец всему, даже сальной свечке; второй они мне уже не дадут.
Сегодня я вышел из дома в десять часов и направился в городской совет. Утром я получил известия, что в королевских войсках, расположенных в Шоувене, вспыхнул серьезный бунт. Солдаты арестовали своих офицеров и выбрали для себя новое начальство. Дон Рамон в своей откровенности действительно не скрыл от меня ничего.
Для штатов теперь настал самый благоприятный момент вооружить всех мужчин и оседлать всех лошадей и идти на Брюссель. И я собирался просить совет снарядить на собственный счет небольшой отряд, чтобы подать этим пример другим городам. Наши советники — близорукие скряги, но они честолюбивы, и я надеялся этим на них подействовать.
Ведь такой момент больше не повторится. У Испании еще довольно войска, будет назначен новый наместник, и борьба опять станет неравной. Я полагал, что они не могут не видеть этого, и рассчитывал, прежде чем отправиться в эту экспедицию, переговорить еще раз с Марион.
Но все вышло совершенно иначе.
Дойдя до угла Водяной улицы, я увидел перед собой толпу народа, стремившегося на одну из соседних улиц, откуда неслись громкие крики и где, видимо, происходила какая-то свалка. Я быстро пошел вперед, довольно бесцеремонно прокладывая себе путь локтями. В толпе меня ругали, но, узнав меня, сейчас же сторонились и давали мне дорогу.
Наконец я понял причину этих криков.
— Ведьма! Ведьма! Катай ведьму и ее отродье! Это испанка, и ее послали отравить и погубить всех! Бейте ее, да и попа кстати. Проклятый римский пес!
Этого-то мне и нужно было. В этом-то для меня и заключалась моя миссия, если только у меня есть какая-нибудь миссия: искоренять плевелы нетерпимости и фанатизма, которыми уже поросла новая, более чистая ветвь.
Пробившись вперед, я увидел женщину с двумя девушками. Они были с распущенными волосами, в разорванных платьях, и отчаянно отбивались от нескольких нападавших на них буянов. Все они были черноволосы. Без сомнения, то были полуиспанки. Этих несчастных созданий здесь довольно много. Они сами не знают, к какому народу они принадлежат, а оба народа обращаются с ними одинаково дурно.
Около них стоял, тщетно стараясь защитить их, патер Вермюйден. Один из парней отталкивающей наружности схватил женщину, сорвал одежду с плеч одной из девушек.
— Любовница сатанинская! — орал он. — Покажи нам клеймо его. Вот оно!
И он грубо толкнул ее к толпе.
Отец Вермюйден, старавшийся освободить ее от его лап, получил такой удар, что упал на колени. Лицо его было разбито в кровь.
— Собака поп! — заорал опять малый. — Сжечь их всех! Пусть они сгорят. Это они навели на нас болезнь.
Учение инквизиции, как видно, не осталось бесплодно.
— Да, да! — поощрительно кричали голоса из толпы. — Гнев Господень на нас, ибо мы продолжаем терпеть в своей среде римскую мерзость!
Тут я быстро вышел вперед.
— Стой! — повелительно крикнул я.
— Кто ты такой? — грубо спросил меня парень.
— Он того же отродья! — закричал один из его товарищей. — К черту его. Проучим его, как вмешиваться!
— Вы не знаете меня? — строго спросил я. — Вы желаете сегодня же вечером качаться на виселице?
— Губернатор! Губернатор! — раздались голоса.
— Это все равно! — возразил малый, с которым я говорил. — Он испанец и папист. Довольно он повластвовал над нами.
И он бросился на меня с ножом.
Это было так неожиданно, что я едва увернулся от удара, быстро отскочив назад. Я понял, что происходит, и выхватил шпагу: дело принимало серьезный оборот.
На меня бросились с длинными ножами четыре человека, и борьба становилась неравной. Я был тесно окружен толпой и не мог свободно действовать шпагой. Кроме того, негодяи были одеты в толстые кожаные куртки, а на мне был только бархатный камзол.
Кругом поднялся страшный гвалт. По всей вероятности, многие в толпе не допустили бы такого нападения, но товарищи негодяев обступили меня и не давали никому прийти мне на помощь. Но, слава Богу, я умею действовать шпагой. Через минуту-другую я сам увлекся борьбой. Мои противники были сильны и грубы, но довольно неуклюжи.
Сделав вид, что я поскользнулся, я усыпил бдительность ближайшего ко мне негодяя. Выпрямившись в то же мгновение, я бросился на него и разрезал его, как курицу. Его падение вызвало замешательство среди нападавших, и я, храбро бросившись вперед на ближайшего негодяя, который в эту минуту не был готов к защите, проколол ему шпагой горло.
Теперь из них осталось только двое, хотя каждую минуту мог подоспеть еще один и всадить нож мне в спину. Я удивился, как они этого не делают, и как раз в эту минуту почувствовал удар в левое плечо, по-видимому, не проникший глубоко. В ту же минуту я услыхал, как сзади меня кто-то упал. Нападавшие на меня спереди, из которых одного мне удалось ранить, отскочили от меня и бросились бежать. В одну секунду они скрылись в толпе.
— Отлично управились, дон Хаим, — произнес сзади меня голос с настоящим кордовским акцентом. — Я не скоро протискивался к вам и очень рад, что подоспел вовремя.
Я с удивлением обернулся назад и увидел перед собой дона Рамона де Бельвера.
— Это вы, дон Рамон. Я должен благодарить вас за спасение своей жизни.
— О, пустяки! Негодяй хотел ударить вас ножом сзади. Это была бы подлая штука, и я ему помешал. Не стоит говорить об этом. Это сделал бы каждый дворянин. Я рад убедиться, что вы все еще остаетесь одним из наших, — прибавил он, значительно улыбаясь.
— Еще раз благодарю вас. Что касается остального, то, быть может, вы зайдете ко мне в четыре часа. Мой ответ готов.
— Отлично, — отвечал он и хотел идти дальше. Я остановил его.
— Еще одна просьба. Не будете ли вы любезны, проходя мимо моего дома, сказать моему секретарю, чтобы он прислал мне в городской совет списки, которые я забыл дома. Я долго провозился с этой историей, и теперь уже поздно идти за ними самому.
Он обещал мне исполнить мою просьбу, и я передал ему записку, в которой распорядился, чтобы моя гвардия немедленно явилась к городскому дому, так как она может мне понадобиться.
Эта записка не была, однако, передана, и моя гвардия не явилась.
Дон Рамон угадал больше, чем нужно было, может быть, по моему взгляду или по голосу, а может быть, и по наитию. Он умный человек, вполне подходящий для своей роли. Теперь мне ясно, что мне не следовало давать ему такое поручение. Это была ошибка, которая будет стоить мне жизни: Маленькие ошибки, незначительные промахи всегда будут обходиться дорого.
Когда дон Рамон удалился, я обратился к толпе:
— Какой срам! — воскликнул я. — Вас так много, и вы позволяете горсти негодяев обижать женщин! Девушка почти голая, а вы стоите, смотрите и ничего не делаете. Дайте мне вот это!
И я без всяких церемоний сорвал платок с плеч какой-то хорошо одетой женщины и закутал в него девушку.
— Кто вы и как давно вы живете здесь? — спросил я ее. Как я и предполагал, то были наполовину испанки. Они направлялись к югу и остановились здесь за неимением денег. В Гуде они прожили две недели.
— Это правда? — спросил я остальных. Толпа подтвердила эти слова.
— Ну, посмотрите теперь, какие вы глупцы. Как они могли напустить на вас болезнь, которая началась два месяца тому назад.
Они повесили головы и молчали.
— Если бы они были виноваты, неужели бы я стал бы защищать их? Разве вы не знаете, что я говорил о вас в совете? Разве вам неизвестно, что я делаю для вас все, что только могу. Если они не той веры, что вы, то что за беда? Вы жаловались на инквизицию, вам не нравились пытки и костры. Теперь все это вам опять понадобилось. Неужели вам не стыдно самих себя? Неужели вы забыли, что сказал Христос «Не судите, да не судимы будете!» Какой срам!
Они опять поникли головами.
— Теперь ступайте спокойно домой и дайте и им идти своей дорогой. И знайте, что, если кто-нибудь поднимет против них оружие, он будет качаться на виселице.
Странное явление — толпа. Она может быть чрезвычайно опасна, но если вам удастся ее образумить, вы можете руководить ею, как ребенком.
Все стали покорны, как нельзя более. На недавних героев никто и внимания не обращал: раздражение улеглось окончательно. Это был хотя грубый, но в душе добрый народ, гораздо-гораздо лучший, чем его собратья в городском совете. Когда я дал женщинам денег, многие из толпы подошли к ним и также дали, кто что мог, и первыми дали те, которые громче всех кричали: «На костер! На костер!»
Словом, дело приняло такой оборот, что им нечего было бояться.
Хуже всех пришлось отцу Вермюйдену. Он получил сильный удар, которым у него был вышиблен передний зуб и который он, конечно, долго будет помнить. Но в то время он радовался, что ему довелось пострадать за Господа.
Как бы то ни было, дело кончилось благополучно, и я поспешил в городской дом. По всему пути меня приветствовали толпы народа. Я не боялся его и не хотел даже показать вида, что боюсь.
Войдя в комнату, где происходили заседания совета, я сел на свое место. Ничего необычного я не заметил. Как только водворилась тишина, я встал и стал просить их осуществить то, что было мною задумано. Я сказал, что жить — не значит только пользоваться комфортом и удобствами, что надо также уважать себя и подумать о грядущих поколениях, что лучше человеку впасть в бедность и умереть, чем сознавать себя скрягой и продолжать жить. Я высказал им все соображения, которые могли прийти мне в голову, и высказал со всем доступным мне красноречием. Но речь моя не имела большого успеха.
Под конец кто-то спросил:
— Кто же будет командовать войсками, которые вы предлагаете снарядить с такими издержками?
— Конечно, я, — отвечал я, слегка удивленный этим вопросом. — По крайней мере, пока принц не решит иначе.
— Мы не уверены в ваших боевых способностях, — важно произнес тот же голос. — Последний раз вы потеряли почти половину добровольцев, которые были вам даны.
— Да, потому что господин ван Шюйтен заразил их страхом. Если бы в критическую минуту они не бросились бежать, надо было очень немногое. Но война есть война, и всякий, кто идет на нее, не должен упускать из виду, что он может и погибнуть.
Дело принимало забавный оборот. Мне только что предлагали высшее начальство над всей испанской армией, а тут кучка торгашей сомневается в моих боевых способностях.
Мне было смешно в душе. Пожав плечами, я прибавил холодно:
— Впрочем, если господину ван Шюйтену угодно занять мое место и стать начальником всех вооруженных сил в городе, то я против этого ничего не имею. Это будет очень приятно для испанцев. Не пеняйте только на меня, если дело примет плохой оборот.
Тут поднялся ван Шюйтен и важно заявил:
— Вам нечего задевать меня. Я и раньше говорил, имея в виду только благо общины, и теперь буду говорить так же, не считаясь с тем, что мои слова, быть может, вызовут ваше неудовольствие.
«Ого! — подумал я про себя. — Цыплята осмелели и делаются уж слишком развязны».
— Пожалуйста, не стесняйтесь, господин ван Шюйтен, — холодно промолвил я. — Но позвольте и мне также не считаться с вашими страхами в интересах чести города.
При этих словах поднялся член совета, говоривший первым. Обыкновенно он держался всегда сзади, я не замечал его до сих пор и даже не знал наверно его фамилии.
— Вы просите нас дать вам много денег и подвергаете опасности жизнь весьма многих, — начал он. — Я не буду больше говорить о вашем командовании, чтобы не вызывать с вашей стороны нападок на ван Шюйтена. Может быть, мы не знаем толку в подобных делах, ибо мы простые граждане Голландии, не испанские гранды. Потому-то мы так и заботимся о жизни наших сограждан.
— Я теперь сам голландец. Прошу этого не забывать, — резко возразил я.
Он не обратил внимания на мое замечание и продолжал:
— Как бы то ни было, вы не можете нам ручаться за успех. В случае поражения опасность будет угрожать самому голоду, и у нас не останется средств ее предотвратить. Вы здесь говорили о многом — о самоуважении и тому подобном, что могло бы звучать для нас довольно оскорбительно. Но я обойду это молчанием и ограничусь фактами. На основании их я буду голосовать против вашего предложения и прошу совет сделать то же самое.
— Но ради освобождения Голландии стоит рискнуть многим! — воскликнул я. — Если бы Гаарлем рассуждал точно так же, то испанский гарнизон до сего времени стоял бы в этих стенах. Если даже мы и погибнем, то мы посеем добрые семена; вспоенные нашей кровью, они дадут добрую жатву в свое время, и наши дети поблагодарят нас за нее.
— Вы говорите о свободе Голландии, но мы не знаем, насколько эта свобода вам действительно дорога. Вы перешли на нашу сторону ведь очень недавно и, как говорят, не совсем добровольно. Это не значит, что я предъявляю вам в настоящую минуту какое-либо обвинение, но вы должны понять, что мы имеем право пораздумать как следует прежде, чем доверить вам деньги, которые даются нам с таким трудом, и жизнь наших сыновей и друзей. Мы не хотим оставлять город без всякой защиты, если случится что-нибудь непредвиденное, вроде того, что в один прекрасный день вы вздумаете опять вернуться на службу к вашему прежнему повелителю.
Я начинал терять терпение.
— Вы… — начал было я, но мой голос был заглушен криками, раздававшимися во всех углах зала.
— Он папист! Пусть оправдается!
Этого я не мог уже перенести. С того места, на котором я стоял, видна была площадь. Я посмотрел, не явилась ли моя гвардия, но ее не было. Очевидно, она и не явится, так как время было за полдень.
Прежде чем крики стихли, послышался зычный голос Иорданса:
— Выслушайте меня, братья, — кричал он. — Я открыто обвиняю стоящего перед вами человека в том, что он остался в душе испанцем и папистом. Разве он не покровительствовал и не охранял католиков все время, пока он здесь? Разве он не заставил нас оставить у себя римских попов, хотя мы и желали освободиться совсем от соблазна? Разве не он наложил иго на нашу совесть, иго, которое мы так долго сносили? Поистине за это нас и наказал Господь болезнью, которая распространяется все больше и больше. Но этому человеку, нашему губернатору, и горя мало. Хотите доказательств. Сегодня утром несколько испанок, очевидно, подосланных, бросали в колодцы какой-то порошок. Слава Богу, они были схвачены несколькими молодцами, которые повели их, чтобы передать их в руки правосудия вместе с патером Вермюйденом, который старался освободить их. Когда они вели их, этот человек напал на них и освободил задержанных, причем убил троих честных работящих людей, все преступление которых состояло только в том, что они заботились о городе, и жены и дети которых теперь должны умирать с городу. Я сам горько упрекаю себя в том, что терпел все это так долго. Но я помню слова Господа: «Если брат твой прегрешает, иди и скажи ему наедине». Так я и сделал. «Но если он не послушает тебя, возьми с собой двоих или троих. Если же и тех не послушает, скажи церкви. Если же и церковь не послушает, то пусть он будет для тебя как язычник и мытарь». Я все сказал. Что вы можете сказать?
— Вам ничего, — надменно отвечал я. — Не вам обвинять и судить меня. Но я хочу дать совету более верные сведения о том происшествии, которое разыгралось сегодня утром. Четыре честных работящих человека, о которых говорил здесь господин Иордане, были просто-напросто самыми отвратительными оборванцами, какие только попадались когда-либо мне на глаза. Настоящее городское отребье. Они напали на меня, а не я на них. Что касается истории с колодцами, то это нелепость, ибо болезнь началась уже два месяца тому назад. По моим сведениям, вся эта история была нарочно разыграна на моих глазах, а люди, нападавшие на меня, были подкуплены, чтобы убить меня, если смогут.
Я замолчал, давая возможность моим словам произвести свое действие.
Видя, что дело принимает неприятный для него оборот, Иордане быстро возразил:
— Если я неправ относительно вас, то первый готов просить извинения. И я охотно это сделаю, потому что душа моя освободится в таком случае от великого смущения. Но вы могли бы устранить все наши страхи, если бы вы согласились, чтобы этих женщин судили как следует, и мы дождались бы решения суда.
Если бы я согласился на это, то, конечно, я погубил бы их, но зато спас бы свою жизнь, — ведь гвардия моя не явилась. Но проповедник был уверен, что я не уступлю. Отдать эту старую женщину и старика-священника на допрос, который будут чинить друзья этого Иорданса, — никогда!
— Я унизил бы свою должность и занимаемое мною место, если бы согласился на вашу просьбу, — возразил я спокойно. — Но я скажу вам, почему вам так хочется подвергнуть пыткам этих несчастных: потому что вам хочется забрать весь город под свою власть. Развивая суеверие и фанатизм, вы хотите тем самым укрепить свое влияние на массы. Кроме того, вы ненавидите отца Вермюйдена, потому что он является — правда, единственным — примером, перед которым вам делается стыдно.
— Я всегда следил, чтобы папизм не распространялся у нас независимо от того, приятно вам это или нет. Я отвечаю за души, которых я являюсь пастырем.
— Те же самые слова сказал мне инквизитор дон Педро де Тарсилла, передавая мне приказание начать преследования и жечь еретиков, — презрительно вымолвил я.
Он покраснел, как в тот вечер у фру Терборг, и закричал:
— Итак, вы не хотите предать их суду, как я предлагал вам?
— Нет, не хочу. Вы восстали против короля, заявив, что вы можете управлять сами собой, а это значит уважать выбранные вами власти и не угнетать тех, кто всецело в вашей власти. Если вы об этом забыли, то я помню. Однажды я уже сказал, что я не допущу преследований в Гуде, и теперь я это повторяю.
— Вот как! — закричал он. — Я вам скажу, почему вы так поступаете. Потому что ваше сердце до сего времени на стороне Испании и Рима. Вы слышали его, — обратился он к совету, — чего же вам еще нужно?
— Да, они меня выслушали, — заговорил я, — но тут есть еще кое-что. Я обвиняю вас, господин Иордане, называющий себя проповедником учения Христова, в том, что вы подстрекаете народ в городе к восстанию против его законных правителей, в том, что вы замыслили убить меня и для этой цели наняли нескольких негодяев. И как только заседание кончится, я прикажу арестовать вас!
Он струсил, и волнение, по всей вероятности, улеглось бы, если бы ему на помощь не поспешил барон ван Гульст. Он поднялся и начал говорить:
— Прошло то время, когда на обвинение можно было отвечать обвинением же. Слишком много у нас поводов жаловаться на вас, ибо вы не только насилуете нашу совесть, но от вас не ограждено даже спокойствие наших семей. Господин ван Гирт, потрудитесь объяснить совету постигшее вас горе.
В это утро, очевидно, будут обнародованы все мои грехи и прегрешения.
— Господин ван Гирт, говорите, — сказал я. — Только говорите правду.
Не глядя на меня, он поднялся и начал:
— Как вам всем известно, у меня есть дочь. Она была обручена с одним достойным и уважаемым гражданином нашего города, членом нашего совета. Но губернатор принудил меня отдать ее замуж не за этого нашего члена, а за одного юного негодяя, семья которого совершенно разорена и который не в состоянии содержать жену. Губернатор грозил мне исключением из совета и даже кое-чем большим, если я не соглашусь. И я уступил, боясь позора. Я поступил, правда, трусливо, и теперь прошу совет извинить меня за то, что я так осрамил учреждение, членом которого я имею честь быть.
Не поднимая глаз, он опустился на свое место.
Самая эта поза сокрушения и унижения сильнее привлекала к нему симпатию, чем если бы он вздумал обнаружить гнев и раздражение.
— Позор! Позор! — раздавалось со всех скамей.
Но тут уж и я рассердился и потерял самообладание.
— Молчать! — загремел я. — Кто смеет кричать «позор»? И на этот — последний — раз мой голос и загоревшиеся глаза испугали их, как это было не раз прежде. Крики стихли, шум утих. Водворилась сравнительная тишина.
— Если кто может говорить о позоре, то только я, — продолжал я. — И вам не стыдно, господин ван Гирт, явиться сюда и рассказывать, что вы сделали? Продать родную дочь ван Шюйтену! Девушку, которой нет еще и двадцати лет, отдать шестидесятилетнему старику! Ван Шюйтену! Вам всем прекрасно известно, какая слава идет о нем. А если неизвестно, то посмотрите на его лицо! Посмотрите и судите сами!
Голая голова, ввалившиеся красные глаза, отвислые щеки — все это говорило само за себя. Не веря своим ушам, он уставился на меня, отчего его лицо приобрело весьма смешное выражение — гнева и вместе с тем полной беспомощности.
— И такому-то человеку, этому воплощение порока и болезни, ван Гирт счел возможным отдать своего невинного ребенка только потому, что он должен этому человеку! Я благодарю Бога за то, что я был в силах предупредить это. Если б я исключил ван Гирта из совета, я был бы совершенно прав, ибо человек, способный продать свою родную дочь, способен продать и город, как Иуда продал Господа.
Мои слова произвели сильное впечатление, но ван Гульст постарался опять парализовать их действие.
— Повторяю, прошло то время, когда на обвинение отвечали обвинением, — закричал он. — Вот я обвиняю вас в измене, вас, который смеет набрасывать тень подозрения на других. Прежде всего, чтобы все знали, что за человек управляет нами и до сих пор старается поступать с нами так властно, человек, который смеет упрекать нас в корыстолюбии, чтобы вы все знали его, я вам скажу, почему был издан приказ, чтобы никто не смел уезжать из Гуды без его разрешения. Он говорил, что это сделано для того, чтобы изловить испанских шпионов. Но он никогда не стал бы их ловить, если бы даже и мог. Об этом, впрочем, после. Приказание было отдано для того, чтобы удержать в городе Марион де Бреголль, на которой он хочет жениться и которая отвергла его предложение. Я как раз проходил мимо них. Они меня не видели, но я слышал их разговор. Я слышал, как она спрашивала его, не хочет ли он и вторую жену взять силой. А сегодня ей не позволяют выехать из города, и не позволяет тот самый человек, которому она ответила отказом. И знаете почему? Сегодня утром опубликовано решение высшего суда, в силу которого к ней переходит все состояние его покойной жены. Корыстолюбие! Каково! Станете вы отрицать эти факты? Что вы скажете на все это?
— Ровно ничего. Мои личные дела не касаются совета. Я умею уважать честь дамы, имя которой вы профанируете своими словами. Если вы не умеете держать себя, как подобает порядочному человеку, то я умею.
— Ну, из этого не так-то легко выпутаться, — захихикал он. — Я полагаю, все здесь видят, в чем дело. И этот человек смел называть нас скрягами! И он говорил нам о самоуважении и тому подобных вещах! Но не это самое худшее. Слушайте! Слушайте все! Вчера утром я заметил, как около его дома, у подъезда остановился какой-то человек и вступил в разговор со слугами. То был странствующий торговец. Конечно, в этом не было ничего особенного. Но лицо этого человека показалось мне знакомым, хотя я и не мог припомнить, где я его видел. Я пошел дальше, но лицо его не выходило у меня из памяти. Я вернулся и еще раз прошел мимо него, и тут я вспомнил, что этот человек не кто иной, как член испанского посольства в Париже, дон Рамон де Бельвер, с которым я там познакомился. Я заговорил с ним, и у меня на это счет не осталось никакого сомнения. Я остановился во дворе и стал ждать. Вышел граф, и они вместе пошли в дом. Купец оставался там довольно долго и наконец вышел. На лице его сияла какая-то особенная улыбка. Я поставил человека, который должен был следить за ним. Вчера ничего больше не случилось, но сегодня дон Рамон спас жизнь графу, который без его помощи был бы убит на улице. Они обменялись между собой несколькими словами на испанском языке, который мой человек не мог уловить. Теперь я спрашиваю: зачем является сюда дон Рамон де Бельвер, человек, занимающий очень видное положение, как не затем, чтобы побудить графа передать город в руки короля? Конечно, за соответствующую цену. Конечно, король может предложить больше, чем мы, и потому, вероятно, его посланец не был ни отправлен обратно, ни арестован. Итак, дон Хаим де Хорквера, именующий себя теперь графом ван Стиненом, я обвиняю вас в государственной измене и прошу совет принять меры, которых требует такое дело.
В течение его речи в зале только и слышен был гневный ропот. Но теперь вдруг водворилось глубокое молчание, гораздо более знаменательное, чем прежний рев. Ни один из приверженцев барона не проронил ни слова: они знали, что эта мертвая тишина гораздо больше способствует осуждению, чем какие бы то ни было восклицания и крики.
Тишину прервал мой голос:
— Этот город вверен мне принцем и штатами, — начал я звенящим голосом. — За него я отвечаю перед ними, а не перед вами. Я могу принимать у себя кого угодно, будь то хоть сам король Филипп, и никто из вас не смеет мне это воспретить. Но я хочу повести вас ко мне домой и показать вам нечто такое, что должно снять с меня всякое подозрение. Но прежде всего вы должны просить у меня извинения, ибо вы не имеете права меня допрашивать.
Я говорил с большой силой, но и барон ван Гульст оказался незаурядным врагом.
— Вы слышали его? — вскричал он. — Он оскорбляет совет! Да, мы пойдем в ваши комнаты, дон Хаим, но без вас. Вы нам не покажете всего и скроете от нас то, что вам неприятно. Я предлагаю совету назначить комиссию для осмотра бумаг графа, пока он останется здесь под арестом. Когда дело касается спасения города, было бы непростительно колебаться хоть одну минуту. Господин ван Сильт поставьте на голосование мое предложение.
Бургомистр колебался. Он был опытным человеком и понимал, что то, что они теперь затевали, было не шуткой.
— Ваше превосходительство не имеете ничего больше сообщить совету? — спросил он.
— Нет, — отвечал я. — Я представляю здесь штаты и те начала, на которых вы устроили свое государство. Мои прерогативы — это их прерогативы, и я добровольно не уступлю ни на йоту. Я уже давно вижу, с кем я имею дело. Вы называете себя христианами, но не имеете ни малейшего понятия ни о любви, ни о милосердии. Вы — маленькие доморощенные тираны, хотя и кричите против тирании. Вы ревностно добиваетесь контроля, но хотите контролировать только тех, кто выше вас. Вы принимаете помощь принца и штатов и в то же время не признаете их авторитета. Но я скажу вам, что, пока я стою здесь во главе управления и пока жив, вам придется считаться с этим авторитетом. Ваш город невелик, да и волосы у меня уже седые. Но если бы я стал даже правителем целого королевства и был во цвете лет, я скорее рискнул бы всем, чем хоть на шаг отошел с того места, на котором должен стоять. Я все сказал.
Опять воцарилось молчание. Члены совета сидели неподвижно, устремив глаза в пол с видом людей, у которых уже созрело решение.
— Господин ван Сильт! Поставьте мое предложение на голосование! — закричал опять барон ван Гульст. Бургомистр обратился ко мне опять:
— Не имеете ли вы что-нибудь прибавить к сказанному?
— Нет. Делайте то, на что вы решаетесь. Если вы будете делать обыск, то обыскивайте хорошенько.
Ван Сильт посмотрел кругом себя. Очевидно, ему оставалось одно. Я не знаю, принимал ли он участие в том, чтобы возбудить это дело, но теперь оно уже пошло полным ходом, и он был не в силах его остановить.
Он подождал минуту-другую и сказал:
— Ставлю предложение барона ван Гульста на голосование. Желающие его принять благоволят встать.
Встали все.
Барон позвонил. Вошли человек десять гражданской стражи, которой он командовал, и стали по обе стороны двери.
— Не позволяйте губернатору выходить из этого зала, пока я не вернусь, — сказал он. — Вы мне отвечаете за него.
Затем бургомистр, барон ван Гульст и еще три члена совета отправились осматривать мои бумаги. После их ухода остальные члены совета, не глядя на меня и не кланяясь мне, один за другим вышли из зала.
Я знал, что я погиб, ибо в моем письменном столе они найдут письма, которые дадут им больше, чем они думали, а мой ответ на них будет, конечно, скрыт. В следственной комиссии принимал участие и барон ван Гульст и, не будь он уверен в себе и в своих товарищах, он никогда не зашел бы так далеко. Ведь речь шла о его жизни. Что же касается ван Сильта, то о нем я не могу ничего сказать. Я считал его честным человеком, если «е моим другом. Но дело зашло уже так далеко, что теперь для них удобнее убить меня, независимо от того, виноват я или нет.
Было уже за полдень. Косые лучи солнца, падавшие в окна, играли яркими пятнами на опустевших креслах и на остроконечных шлемах моей стражи. Все молчали. От этого безмолвия и пустоты казалось, что зал этот принадлежит какому-то другому миру.
Верхняя часть зала терялась в тени, и висевшие там знамена — некоторые из них были еще недавно отбиты мной — казались полинявшими и выцветшими, подобно другим вещам, которые принадлежат прошедшим и уже забытым временам. Да так оно и было.
Вчера мне предлагали стать вице-королем целого государства, а сегодня в этом маленьком городке я был не r силах спасти даже собственную жизнь.
И останутся после меня и вице-королевство, и меньшие знаки отличия, присвоенные губернатору Гуды. Сохранится с нами только то, что успела приобрести наша душа.
Спускались уже сумерки, когда отворилась дверь и вошли члены следственной комиссии. Перед ними шли привратники, неся свечи. Поставив их на стол, они вышли. Ван Сильт приказал солдатам покинуть комнату, остаться за дверями и явиться моментально, если их позовут. После этого он занял свое место. Остальные столпились около него.
— Не угодно ли вашему превосходительству подойти поближе, чтобы выслушать, что мы скажем, — проговорил он.
— Если вам нужно что-нибудь сказать мне, то приблизьтесь ко мне, — отвечал я, не двигаясь со своего места.
— Хорошо.
Он встал и двинулся вперед. Остальные шли за ним. Шага за два до моего кресла он остановился и начал:
— Мы прочли письма короля и дона Матео де Леса. Для такого человека, как вы, едва ли возможно выдержать это искушение. Вы полуиспанец по крови и настоящий испанец по воспитанию. Да вы, по-видимому, и не колебались, ибо вы не прогнали от себя посланного к вам человека и не арестовали его. Но прежде чем судить вас, мы желали бы выслушать вас.
— Нашли ли вы также мой ответ на эти письма? — спросил я, пристально глядя ему в глаза.
— Нет.
Меня взбесило его холодное самообладание.
— И вы смеете являться сюда с такой ложью на языке?
— Я полагаю, что с таким упреком следует обращаться не ко мне, — хладнокровно отвечал он. — Но я не буду с вами спорить. Не имеете ли сказать еще что-нибудь?
— Можете вы дать клятву в том, что ничего другого, кроме этих писем, вы у меня не нашли? — в свою очередь спросил я.
— Да, могу. Мы все можем поклясться, я полагаю.
— Все могут? — спросил я опять.
— Я, по крайней мере, клянусь, — сказал барон ван Гульст, хотя никто не обращался к нему лично.
Остальные повторили то же самое. Я посмотрел на них с презрением.
— Хорошо. Вы совершили клятвопреступление. После этого мне не о чем с вами говорить.
С минуту длилось молчание. Затем ван Сильт заговорил:
— Это ваше последнее слово?
Я посмотрел на него: он, по-видимому, был искренен. Сквозной ветер, потянувший неизвестно откуда, колебал пламя свечей, и их переливавшийся свет клал какие-то странные тени на его лицо.
Мне оставалось последнее средство. Сохранился мой дневник. Конечно, он не был решающим доказательством, но он мог пригодиться мне, чтобы защититься от обвинений. Вдруг я вспомнил о Марион и ее поцелуях, которые мне еще не были даны. Но тогда я должен буду просить ван Сильта и других прочитать страницы, которые никогда не предназначались для постороннего взгляда, должен буду просить этих людей довольствоваться тем, что они там найдут, должен буду выпрашивать свою жизнь у этих людей! Нет, никогда этого не будет! Я все еще дон Хаим де Хорквера, который во всю жизнь никогда не унижался ни перед кем, кроме своей жены да один раз принца, ради нее же.
Были, пожалуй, и другие пути к спасению, ибо я не хуже них сумел бы сплести интригу, если только откинуть уважение к истине и не обращать внимания на данную клятву. Но, унижая себя, я не могу, однако, унижать ни тех, кого я представляю, ни мою любовь.
Я разбил последнего идола — бога успеха, которому служат везде и все. Я разорвал связи со своим народом, которые связали целые поколения, с народом, который думает, что он правит миром, не замечая того, что, наоборот, мир управляет им. Над волей умерших я поставил свою собственную, и над волей плоти я поставлю волю духа.
Часы, которые я провел в опустевшем зале, наблюдая, как солнце медленно отходило от меня и губернаторского места, не прошли для меня бесплодно.
Наконец-то я нашел основной смысл и цель своей жизни. Она заключалась не в том, чтобы сделать то или другое, а в том, чтобы во всех положениях оставаться на той высоте, которая только доступна для меня, и сделать для этого даже невозможное.
— Я говорил с вами больше, чем вы заслуживаете и чем позволяет мое служебное положение, отвечал я ван Сильту. — Я прислан сюда управлять вами и судить вас, в случае надобности, а никак не для того, чтобы подвергаться вашему суду.
Сказав это, я скрестил на груди руки и откинулся на спинку кресла.
— В таком случае, в моем распоряжении оказываются два пути, — начал опять бургомистр. — Один из них чреват важными последствиями. Я человек уже старый и не хотел бы под конец жизни брать на себя такое дело. Но если вы не можете представить нам оправданий, — здесь его голос стал дрожать, — то мы не можем оставить вас в живых. С этим согласен весь совет. Мы слишком многим рискуем. Есть еще другой выход: если вы обратитесь к принцу с просьбой, чтобы он отозвал вас из Гуды, а до отъезда согласитесь побыть под нашим присмотром, то мы готовы даровать вам жизнь.
— Полагаю, что отвечать мне на это нечего, — холодно сказал я.
Что обо мне думал бургомистр ван Сильт? Неужели он принимает меня за одного из тех?
Как бы то ни было, но мой отказ, видимо, расстроил его. Подождав немного, он начал опять:
— С вами поступят, как вам будет Угодно. Сегодняшнюю ночь вы проведете здесь под стражей, причем с вами будут обходиться, как подобает вашему высокому положению. А завтра вы должны будете приготовиться к смерти.
Он приказал страже войти и сказал:
— Отведите, его превосходительство в комнату принца и хорошенько смотрите за ним. Вы отвечаете за него своими головами.
Меня отвели в указанную комнату, но через полчаса явился стражник и сказал:
— Вашему превосходительству нельзя здесь оставаться. Комната недостаточно удобна для вашей охраны, и нам приказано перевести вас в другое место.
После этого меня отвели в это уютное местечко в двадцать квадратных футов, где вода капает с потолка, и крысы являются единственным для меня обществом.
Должен сознаться, что довольно долго я чувствовал себя здесь весьма нехорошо, и я посоветую им, прежде чем сюда опять кого-нибудь засадят, почистить и проветрить это помещение, которое так в этом нуждается. Не мешало бы развести здесь и небольшой огонь, чтобы обсушить стены, ибо если человек получил когда-нибудь рану, то сырость отзовется на ней очень вредно. Я забыл про свою рану, но теперь она разболелась, и я не могу владеть плечом.
Решительно это местечко не годится для долгого пребывания!
Освещение также оставляет желать лучшего. Моя свечка почти догорела и через несколько минут погаснет совсем.
Я принужден закрыть эту книгу. Но прежде чем сделать это, хочу записать в нее мой символ веры — завершить достойным концом мою жизнь. Надежда и убеждения — все еще составляют мое достояние, и, может быть, они достались мне не очень дорогой ценой.
Вера для человеческой жизни необходима. Ведь она так коротка и неполна. Один за другим сходят в могилу люди, сердца которых еще не успели остыть, желания заглохнуть, люди, которые не загладили еще свои грехи и сами не получили от жизни должного. Как много сошло в могилу таких людей! Сколько труда, страстных, отчаянных усилий исчезло вместе с ними, не принеся никаких плодов в этом мире! И как удлиняется с течением веков список таких людей! Но лишь о немногих из них известно что-нибудь, большинство же могил хранят свою тайну. Неужели же они жили напрасно? Неужели же душа остается в земле вместе с телом? Но ведь и для тела нет смерти, а есть только превращение, и цветы на кладбище приобретают свой пышный рост от нашего разложения.
Повсюду мы видим круговорот, и после смерти должна быть жизнь. Неужели только наши души должны умереть без утешения, так и не поняв своего призвания и не измерив своего значения? Неужели дух есть нечто второстепенное в сравнении с материей? Конечно, если бы это было так, то не стоило бы вызывать его из хаоса. Один и тот же закон управляет всем, и в том, что разрешается меньшему, не может быть отказано большему. И должна быть Великая Причина всего. И это должен быть Дух, а не слепая сила.
Горе нам, если наши мысли устремятся к тому, чего они не могут достигнуть. Горе Богу, достигнутому своими созданиями. Мой Бог должен быть выше меня, и я никогда не смогу стыдиться Его. Как я живу в суете и тьме, так он живет в мире и свете. И когда я увижу лицо Его, я приобщусь к Его славе. В том, о чем я догадывался, я буду тогда уверен, и моя мечта станет фактом.
С этой верой я спокойно и бестрепетно отхожу от жизни, готовый предстать перед лицом Божьим. Аминь.
19 июля.
Жизнь наша в руках Божьих, и жизнь и смерть сеет Он по своему произволу.
С площади глухо доносится стук молотков, с помощью которых сооружают эшафот. Но не для меня.
Теперь уже за полночь. Смертный приговор подписан и на рассвете будет приведен в исполнение. Сегодня же я буду отдыхать.
„Не судите, да не судимы будете“, — говорил я всего два дня тому назад и теперь вспоминаю эти слова. Мне тяжело было выступать судьей в собственном своем деле, но оно касается не только меня одного.
Расскажу все по порядку.
Глубокая ночь спустилась в мою темницу. В густом мраке носились передо мной темные видения, поднимались мрачные мысли, которые как-то не хотелось ни отгонять, ни заносить в эту книгу. Я считаю себя храбрым, но ведь я все-таки человек, и в сердце поднимается нечто более сильное, чем простое сожаление, малодушие, не достойное ни меня, ни такой минуты.
Впрочем, это скоро прошло. Мало-помалу воздух становился невыносимо спертым и удушливым, пока на душу и тело не опустилась какая-то свинцовая тяжесть. Я молил Бога только 6 том, чтобы они поскорее пришли и убили меня или же вывели меня отсюда и повесили, обезглавили, лишь бы только мне не задыхаться в этой конуре.
Наконец, я не могу определить, когда именно, — время тянулось для меня бесконечно, — я услышал, как кто-то подошел к моей двери. Через минуту в замке появился ключ и повернулся с лязгом.
Наконец-то! Я в самом деле был рад.
Дверь медленно отворилась, свет фонаря упал на пол.
— Не угодно ли будет вашему превосходительству выйти отсюда? — раздался голос тюремщика.
— С удовольствием, — отвечал я. — В следующий раз, когда вы сюда кого-нибудь посадите, подметите эту конуру и откройте окно. Ты думаешь, что дворянину нужно меньше, чем тебе, каналья? — сказал я, выходя.
— Ваше превосходительство, в этом не моя вина, — отвечал сторож. — Все будет исполнено, как вы желаете.
Меня это порадовало, но вместе с тем его покорность показалась мне странной.
Я взглянул вокруг себя. Потребовалось несколько минут, чтобы оценить положение. В моих глазах все еще мелькал свет фонаря, и хотя это был жалкий свет, но мрак в моей темнице был так густ, что и этот свет казался мне ослепительным.
Мало-помалу я стал различать другую фигуру — какую-то женщину, закутанную в темный плащ. Она что-то сказала тюремщику, тот в ответ поклонился и, поставив фонарь на пол, вышел в дверь, находившуюся в дальнем конце коридора.
Мы остались одни.
Женщина откинула капюшон со лба.
— Марион! — крикнул я, простирая к ней руки.
Она сделала шаг вперед и вдруг со стоном упала на колени, в отчаянии протягивая ко мне руки. Ее пальцы как будто хотели, но не могли схватить меня.
— Простите меня, — зарыдала она, — но я недостойна касаться вас.
— Как, Марион, неужели вы все еще сомневаетесь во мне? Когда человек с минуты на минуту ожидает смерти, то он, конечно, действует и говорит искренно.
— Дон Хаим, простите меня. Если б я поверила вам, то, быть может, все пошло бы иначе. Я должна была знать все раньше и… простите, простите меня!
Рыдания заглушили ее слова.
— Я прощаю вас, Марион. Будьте тверды. Наша любовь не умрет. Но почему я не могу касаться вас?
Ее голова низко опустилась, голос зазвучал как-то неестественно и странно:
— Я дала слово быть женой другого.
— Марион! — закричал я в ужасе.
Страшное подозрение промелькнуло у меня.
— Уж не ван Гульста ли? — спросил я сквозь зубы.
— Да, — отвечала она, не поднимая на меня глаз. Горячая волна гнева поднялась во мне, ибо я не знал еще всего. Для меня ясно было только одно: женщина, которую я любил, унизилась до этого…
— Я уже одной ногой в гробу, но я еще найду средства предупредить это. Клянусь Богом, я сделаю это! — гневно закричал я. — Если вы можете простить, то я не могу.
Сложив руки, она смотрела на меня умоляюще.
— Прошу вас, выслушайте меня терпеливо. Иначе я буду не в состоянии рассказать вам все. Забыть! Мне! Мне, у которой за эти четыре года не было других мыслей, как только о вас! Это было единственным средством спасти вашу жизнь. Не дай я этого обещания, вы теперь были бы уже мертвы — заколоты в своей темнице!
Теперь я понял все. Ее голос дошел до моего сердца. Но как могла она подумать, что я могу остаться в живых ценой этой сделки?
— Я лучше согласился бы умереть тысячу раз! — воскликнул я. — Вы должны были бы знать это. Я переговорю с ван Гульстом. Тут не должно быть обмана.
И я сделал шаг к двери.
Она быстро вскочила с пола и загородила мне дорогу.
— Нет! — закричала она. — Вы не должны этого делать. Сначала выслушайте меня.
В одну минуту она преобразилась. Грудь ее волновалась, глаза блестели. Только теперь я понял всю глубину ее любви.
— Вы должны жить и сохранить свою честь. Неужели вы думаете, что я об этом не подумала? Никто не знает, что вы любите меня. Ван Гульсту известно, что я вас люблю, но он не придает этому значения. Разве я не сделала того же самого несколько часов тому назад? И мне даже не стыдно было в этом сознаться.
— Марион!
— Теперь я знаю все, — продолжала она, сверкая глазами. — И вам нечего бояться. Это будет не такой брак, как у других. Живая я ему в руки не дамся.
— Марион! — закричал я опять. — Разве вы не знаете, что это грех, за который пастыри духовные обещают вечное наказание? И вы, сохранившая в себе веру, хотите совершить его?
— Да, — спокойно возразила она. В ее голосе послышалось что-то величавое, как будто она устыдилась моих сомнений. — Неужели вы думаете что ради вас я остановлюсь перед этим? Но не бойтесь. Бог не осудит меня. А что касается ван Гульста, то я прямо объявила ему об этом, и пусть он идет на риск. Ему нужна не я, а мое состояние — состояние Изабеллы. Мне кажется, на нем лежит какое-то проклятие. О, зачем вы все это сделали!
— Марион, если б я мог знать…
— Увы, вы правы. Если б только вы могли знать… Но мысль о том, что я могла косвенным образом способствовать вашей смерти… свела бы меня с ума! Я не могла бы жить с ней. Теперь я могу быть сильной; но тогда я должна была бы быть слабой! В конце концов ведь я все же женщина. И если моя смерть будет теперь моей обязанностью, тогда она будет грехом, который мне никогда не простится, и я потеряю вас в этом и в том мире. Сжальтесь же надо мной!
Упав опять на колени и судорожно обнимая мои ноги, она продолжала страстно:
— Смотрите! Я теперь прикасаюсь к вам, хотя и не должна этого делать. Я не встану, пока вы не обещаете сделать то, о чем я прошу. Обещайте, обещайте! — в отчаянии кричала она. — Если любите меня, обещайте!
Я был потрясен до глубины души. Вот это была любовь.
— Не сомневайтесь, — продолжала она. — Ваша честь будет спасена, и вы будете реабилитированы. Но вы должны жить, ибо вы не вправе отказываться от жизни.
Что-то строгое зазвучало в ее голосе.
— Вы принадлежите не только себе или мне. Вы нужны стране, чтобы вести ее к победе над заблуждением и мраком. Что я такое? Я только женщина, моя смерть останется незамеченной. Я знаю, знаю, — с необыкновенной мягкостью продолжала она, — что я задаю вам трудную задачу. Но я слаба и даю вам тяжелую задачу потому, что вы сильнее меня.
Я не мог отвечать, не мог произнести ни слова.
— Обещайте это мне, — мягко, но настойчиво начала она опять. — Заставляя меня ждать вашего ответа, вы причиняете мне страдания хуже всякой агонии. Если любите меня, обещайте.
Все мое существо возмущалось против этого. Нет, не должно этого быть.
— Но, Марион, — заговорил я, когда дар речи вернулся ко мне, — прежде всего я должен знать, прежде всего вы должны рассказать мне все. Может быть, есть еще выход.
— Увы, нет. Но я расскажу вам все, только обещайте. Если любите меня, освободите меня от этих мук. Сжальтесь и обещайте.
Она еще сильнее охватила меня. Невозможно было сопротивляться ее умоляющему голосу.
Мысли мои носились в беспорядке. Я был опять на свободе, и, конечно, я, дон Хаим де Хорквера, воспитанный то-ледским инквизитором, окажусь еще достойным соперником для барона ван Гульста и добрых граждан города Гуды, и не опускаясь до лжи. Они выпустили тигра из клетки. Тем хуже для них.
— Прежде всего расскажите мне все, Марион, и если выхода действительно нет, как вы говорите, то я согласен на вашу просьбу.
Она перевела дыхание.
— Благодарю вас. Теперь мне легче, — промолвила она, поднимаясь с колен.
Вдруг она покачнулась и вытянула руки, ища опоры. Все ее силы ушли в эту страстную мольбу: слишком велико было это напряжение. Я привлек ее к себе, чтобы она могла оправиться.
Через минуту она уже опомнилась.
— Нет! Я не должна этого делать, — воскликнула она, освободившись из моих объятий.
Я стиснул зубы. Дорого поплатятся за это ван Гульст и другие.
— Я все расскажу вам, но вкратце: времени у нас немного.
Она говорила быстро, не переведя дух.
— До восхода солнца вы должны решиться. Выхода нет. Ибо меня сторожат так же, как и вас. Со вчерашнего дня ван Гульст и его люди неотступно следят за мной. Но мне все-таки удалось послать мою служанку к Марте ван Гирт и в предместье города предупредить, чтобы все вооружались и шли выручать вас. Ибо если многие ненавидят вас, то многие и обожают вас — таких гораздо больше, чем вы знаете. У одного ван Гирта до пятидесяти служащих, которые гораздо больше любят его дочь, чем его самого. Я думаю, что все они явятся. Но, увы! Вам придется раньше решиться. Я была в вашей комнате и читала то, что написано в книге с серебряными застежками.
— Мой дневник, — тихо сказал я.
— Да, я искала доказательств вашей невинности и нашла вот что. Застежки книги были заперты, но инструменты, которыми вскрыли ваш письменный стол, еще лежали здесь же. Замок, очевидно, подался сразу. Все ваши вещи были перерыты, но не такой любящей рукой. Я надеюсь, вы простите меня. Я начала с конца, переворачивая чистые страницы, пока не дошла до последних записанных вами слов. Я прочла их с жадностью, ибо они как раз отвечали моим мыслям! Подумать только! Вам предлагали целое королевство — ивы отказались! — вскричала она с сияющими глазами. — Потом, — продолжала она, опустив глаза и краснея, — мною овладело непреодолимое искушение. Я не верила, что вы любите меня… А что если так? Не сильно было это сомнение, но раз оно закралось в мою душу, я потеряла над собой всякую власть. Ведь если я переверну еще одну страницу, я узнаю все. И я перевернула и узнала. Простите меня.
— Марион, я благодарю вас за это. Теперь между нами нет никаких сомнений.
— Нет, их нет. Когда я показала ван Гульсту вашу последнюю запись, он холодно произнес: „Это еще не доказательство. Намерения графа могли перемениться“. Ваш ответ куда-то исчез, и я уверена, что он в руках ван Гульста: он обещал очистить вас от всяких подозрений. Без вашего ответа он не мог бы этого сделать. Он очень сожалеет, что напрасно заподозрил вас, — так, по крайней мере, он говорит. Но теперь речь идет уже о его собственной жизни, и он не хочет снять с вас подозрения до тех пор, пока вы не дадите слова не мстить за все, что случилось, а я не соглашусь исполнить его желание. У нас было бурное объяснение, ибо я тоже поставила свои условия, и он знает, что живой я ему не дамся. А ваша честь останется незапятнанной в ваших собственных глазах и в глазах всего света. Если ваша гордость будет иногда страдать, то вспомните, что кое-чем вы обязаны вашей стране и немножко мне.
Голос ее опять зазвучал тихо, и опять невозможно было противиться ей.
— Теперь я вам все сказала. Вы видите, что выхода нет. Его люди стоят за этими дверями.
— Сколько их тут? — прервал я ее.
— О, вы не должны вступать с ними в борьбу. Условие наше таково, что если вы его не принимаете, то вы должны идти обратно туда, откуда вы пришли, и ждать смерти. Руки у нас связаны, и судьба наша тяжела. Но любовь наша крепка, и даже смерть не разлучит нас. Я не знаю, что нас ждет на том свете, и будет ли там жизнь такова, как говорят наши проповедники. Но если любовь следует и в тот мир, то вы не будете там одиноки. Ибо не много времени для печали духа, и, когда наступит час печали, знакомый голос скажет вам, что жизнь коротка, а любовь вечна. Я должна проститься с вами, но раньше я должна поблагодарить вас. Вы спасли меня от костра и дали мне цель в жизни. Благодарю вас за вашу любовь, за то, что вы исполнили мою просьбу. Знаю, что вам трудно было решиться на это. Я поцеловала вашу руку в первый день нашей встречи, позвольте поцеловать ее и теперь, когда мы расстаемся.
Она взяла мою руку и поцеловала ее. Она! Мою руку! Она благодарила меня! И я стоял и позволил ей все это сделать!
Я был подавлен, ошеломлен ее величием. Я не мог говорить, и только горячие слезы застилали мои глаза.
Я страстно бросился к ее ногам, стараясь схватить ее, поцеловать край ее платья. Мои нервы не выдержали, и я едва понимал, что делаю.
Она отскочила назад.
— Тише, — сказала она. — Вы не должны этого делать. Пора.
И она посмотрела в конец коридора, откуда доносились звуки, как будто кто-то открывал и закрывал двери. Я овладел собой и встал.
— Теперь я хочу переговорить с этим человеком. Идемте, Марион.
Мы тихо двинулись по коридору. Мой мозг работал лихорадочно, стараясь оценить положение. Когда мы приблизились к концу коридора, дверь открылась и показалась какая-то полная фигура.
То был барон ван Гульст. Он сделал мне глубокий поклон.
— Надеюсь, вам удалось уговорить его превосходительство простить меня? — спросил он шедшую впереди меня Марион.
— Да, — коротко отвечала она. — Его превосходительство согласен простить вас, если вы поправите дело.
— Сделаю все, что от меня зависит, — отвечал он, вторично кланяясь. — Ваше превосходительство, я весьма раскаиваюсь в том, что неправильно заподозрил вас. Усерднейше прошу простить меня.
Недалеко от нас на стене висел фонарь. Его свет падал как раз на лицо и смеющиеся глаза ван Гульста. Марион кое-чего не знала. Но он слышал мое недавнее с» ней объяснение, он обвинил меня перед советом, он знал всю гнусность затеянного им торга.
— Может быть, — отвечал я. — Прежде всего я должен услышать все условия договора.
Он повел бровями.
— Разве вы не сказали, Марион?
От такого обращения к ней меня словно кто ударил хлыстом по лицу.
— Она говорила о них, — отвечал я вместо нее. — Но я хотел бы слышать их из ваших уст.
— О, условия немногочисленны и просты. Вам сохраняется жизнь, и я обязуюсь добиться вашего оправдания в совете. В свою очередь вы должны поклясться, что не будете мстить мне за все, что произошло в эти дни, и никаким образом. Мне говорили, что, даже когда вы даете обещание, опасность не устраняется. Поэтому я настаиваю на том, чтобы дана была клятва без всяких ограничений про себя.
— Это все?
— Все, что касается лично вас.
— Вы также дадите клятву? Вы не верите мне, а я не верю вам.
Он пожал плечами:
— Как вам угодно. Если вы желаете, я готов поклясться.
— Вы должны дать клятву в присутствии свидетеля, например, ван Сильта, — продолжал я.
— Нет, этого я не сделаю, — резко сказал он. — Свидетелей я не хочу.
— В таком случае вы будете довольствоваться только словом и с моей стороны.
— Здесь мадемуазель де Бреголль, и мы не можем солгать в ее присутствии.
— Да, но вы можете. Следовательно, наш договор нужно изложить письменно, нужно его подписать и дать подписать какому-нибудь свидетелю. Им будет мадемуазель де Бреголль.
— Незачем ни писать, ни подписывать, — грубо прервал он меня. — Вы можете принимать или не принимать мои условия.
— В таком случае я их не принимаю, — сказал я и повернул назад. Я знал, что он не даст мне уйти.
— Да вы с ума сошли! — сердито закричал он. — Прошу прощения, — спохватившись, начал он с иронической вежливостью. — Я хотел сказать, что вы чересчур возбуждены. Извольте, ваше желание будет исполнено. Не думаю, чтобы вы признали когда-нибудь благоразумным делать этот договор достоянием гласности, — прибавил он с нахальной улыбкой.
Потом он крикнул в дверь:
— Дайте сюда бумаги, перо и чернил и принесите стол. Да живо!
Когда принесли все это, ван Гульст быстро написал несколько строк.
— Вот. Я даю здесь клятвенное обещание вернуть вам свободу и оправдать вас перед советом.
— А что же вы ничего не прибавили о восстановлении меня в должности и о том, что мне гарантируется безопасность и в будущем?
— Если ваша невиновность будет вполне доказана, все это сделается само собой. Действительно, вы сегодня чересчур нервны, — насмешливо добавил он.
— Прибавьте еще, что во всем этом деле вы действовали относительно меня вполне добросовестно. Я знаю только то, что вы сказали мне. На самом же деле положение вещей может быть далеко не таким, какого я, по вашим словам, могу ожидать.
Он немножко поколебался, потом вдруг решился и написал то, что я просил.
— Теперь пишите вы, — произнес он, подвигая ко мне бумагу с лицемерной услужливостью. — Впрочем, сначала скажите, что вы хотите написать.
— Клянусь не мстить вам за все, что случилось в эти дни, ни открыто, ни тайно, ни силой, ни своей властью. Я говорю прямо и без всяких оговорок в уме. И я буду верно исполнять мою клятву до тех пор, пока вы будете верно содействовать мне в этом деле. Но если вы окажетесь фальшивым хоть в одном каком-нибудь пункте, я буду считать себя свободным от всяких обязательств.
Он посмотрел на меня испытующе, видимо, испуганный подозрениями. Потом он перевел глаза на Марион. Ее лицо было бледно, но глаза сияли. Стоя здесь в этом темном коридоре, освещаемая колеблющимся светом фонаря, она имела какой-то неземной вид. Ван Гульст бросил на нее жадный взгляд, и я понял, что ему нужны не только ее деньги. Живой она ему в руки не дастся, согласно их договору, но он, очевидно, или не верил, что она найдет в себе силы исполнить свое слово, или думал, что он отыщет средство заставить ее исполнить его желания.
Действовал он очень осторожно.
— Повторите еще раз, — грубо сказал он мне.
Я повторил. Он вслушивался внимательно в каждое слово, как бы желая открыть в них заднюю мысль. Но у него не было повода спорить, иначе он возбудил бы подозрение в коварстве с его стороны. Присутствие Марион сильно действовало на него, а может быть, он просто меня уже не боялся.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Но я должен предостеречь вас, что если вы хотите обмануть меня, то вам не выйти отсюда живым. Все выходы охраняются моими людьми, и вы всецело в моей власти.
Я пожал плечами:
— Итак, можно будет записать наше условие в изложенном виде?
— Хорошо, — не особенно охотно отвечал он. — Вы также должны будете иметь дело со свидетелем, — прибавил он, сверкнув глазами. — с таким свидетелем, которого нельзя опорочить, со священником. Не знаю, передавала ли вам мадемуазель де Бреголль, что она приняла мое предложение. Мне чрезвычайно неприятно, что наше бракосочетание должно совершиться так внезапно и без всяких церемоний. Но теперь времена тревожные, и hwkho принимать меры против изменчивости судьбы. Священник ждет здесь. Он засвидетельствует наше взаимное согласие на брак, а ваше превосходительство подпишете наш брачный договор. Вы сделаете нам это одолжение, не правда ли? — он говорил со мной с едва скрываемым презрением.
— Хорошо, — спокойно отвечал я. — Я подпишу его.
Не знаю, намеренно ли он подверг меня этому последнему унижению. Мне известно, что ой сильно меня ненавидит, но я знал, что он привык рассчитывать все заранее. Я ожидал, что он будет настаивать на том, чтобы бракосочетание его с Марион было совершено завтра утром; но никак не здесь, в моем присутствии. Я даже не знаю, была ли Марион предупреждена об этом заранее: она не выразила никакого протеста. Впрочем, чтобы не оскорблять меня, она и не могла принять вид невесты, согласной на этот брак. И если она видела сквозь тонкую завесу насмешливой учтивости ван Гульста и понимала всю меру моего унижения, то, конечно, не ей было отступать от своего слова.
Вошел священник, маленького роста и незначительного вида, очевидно, креатура барона ван Гульста.
— Подпишите ваше имя на этой бумаге, — приказал ему барон.
— Это… — начал было он робко.
— Это вас не касается. Это не брачный контракт. Подпишите ваше имя, и делу конец.
Когда он подписал, я взял бумагу, сложил ее и передал донне Марион. Она молча взяла ее.
— Ну, теперь займемся другим. Вы готовы, Марион?
— Да, — отвечала она.
— В таком случае, исполните требу, отец Аренде. Эта женщина — мадемуазель Марион де Бреголль — согласна стать моей женой. Подтверждаете ли вы это?
— Да, — храбро ответила она.
В мрачном и унылом месте совершалось это бракосочетание. Темный коридор, под землей, едва освещаемый тусклым светом фонарей. Свечи горели неровно, мигали, бросая фантастические тени на лица людей, стоявших вокруг стола. По временам казалось, словно какие-то привидения носились по влажным стенам, из которых сочилась сырость. Казалось, коридор наполнялся тенями, явившимися сюда протестовать против нового акта несправедливости, который совершался в этих стенах. Руки священника дрожали, и он никак не мог приготовить все как следует!
— Давайте сюда другой фонарь, — приказал барон ван Гульст. — Отцу Арендсу не видно.
Принесли еще фонарь.
— А теперь проворней. Нельзя заставлять совет ждать. Священник взглянул на Марион. С минуту он колебался, и я полюбил его за это.
Свет падал прямо на Марион и ярко освещал ее лица. Она была совершенно спокойна, и ее грудь едва поднималась от дыхания. Руки ее были неподвижны, как у статуи. Выражение ее лица нисколько не изменилось, и только в глазах — она смотрела не на нас, а куда-то мимо нас — можно было уловить потустороннее выражение.
Священник, очевидно, заметил это, и голос его дрогнул, когда он спросил:
— Кто же будет свидетелем этого брака?
— Один из моих людей и господин губернатор. Полагаю, что этого достаточно.
Священник стал читать молитвы, которые полагаются при совершении брака. Читал он медленно, и в голосе его время от времени слышались нервные нотки. Донна Марион смотрела на сырой темный свод, а барон ван Гульст бросал на нее жадные взоры. Его пальцы скрючивались, и он сам был не похож на себя, он, который всегда держал себя так спокойно и ровно. Он был похож на пьяного — пьяного от своего триумфа и радостного возбуждения.
И я прислушивался к молитвам, считая все это искуплением моих грехов. Но когда я услыхал, как она дала обещание оставаться верной ему до гроба, мною овладело желание закричать и остановить совершение обряда, но я вовремя спохватился и только молча впился ногтями в ладонь.
Скоро обряд был совершен. С минуту все стояли молча. Потом ван Гульст стал благодарить Марион. Обратившись затем ко мне, он сказал:
— Покорнейше благодарю ваше превосходительство. Теперь идемте в совет. Он уже собрался… в нетерпении видеть вас, ваше превосходительство, — прибавил он с язвительной усмешкой. — Дайте пройти его превосходительству!
Он бросил взгляд на донну Марион, но она не глядела ни на него, ни на меня, и молча и бесстрастно вышла, как будто действительность для нее уже не существовала.
Когда мы проходили, я слышал, как часы пробили шесть. Теперь, стало быть, было около половины седьмого. В шесть часов Торрихос приходил ко мне за получением распоряжений и приказаний. Если только он не попал в какую-нибудь западню, то он мог бы быть здесь в семь часов. Это было бы еще рано, и в это время я еще не нуждался бы в нем. К несчастью, их всего было человек пятьдесят, между тем как городской стражи было более сотни человек. Лучшая часть гарнизона под командой Брандта и ван Стерка была в отсутствии. С этой стороны момент выбран был удачно. Что касается тех немногих войск, которые еще оставались в городе, то я не мог сказать, на чьей они были бы стороне, если б даже они и узнали обо всем вовремя.
Надежда на бедных жителей окраин города, к которым посылала Марион, также рушилась: на них нельзя было рассчитывать.
Когда мы дошли до площадки, откуда был ход с одной стороны прямо в зал заседаний совета, а с другой — в комнаты принца, ван Гульст отворил последнюю дверь и произнес:
— Баронесса, не угодно ли будет вам подождать здесь, пока не кончится заседание.
— Баронесса ван Гульст, я бы покорнейше просил вас присутствовать на заседании, — сказал я, не дав ей времени для ответа.
Ван Гульст поднял брови.
— Это моя жена, а даме не пристало присутствовать ЙЙГ заседании.
— Я знаю. Но я могу приглашать на заседания, кого хочу.
— Я пойду, — сказала Марион.
Барон взглянул ей прямо в лицо, как будто хотел уничтожить это первое непослушание. Но через минуту он опомнился и пожал плечами.
— Как вам будет угодно, — сказал он.
Привратник отворил дверь, и мы вошли. Мне бросилось в глаза огромное окно с цветными стеклами, на которых был изображен герб города. Вчера я смотрел, как в этом окне медленно умирал свет солнца, как будто он тонул в крови. Теперь стекло было освещено слабым утренним светом. На стенах, на полу, на лицах усталых, измученных от бессонной ночи советников, — везде лежал этот холодный серебряный свет нового дня, который еще ничего не знает о разыгравшихся накануне страстях. Холодно лежал этот свет на креслах, на столе, на перьях и бумагах перед секретарями, которые поднялись вместе с другими и бросали на меня полулюбопытные, полуиспуганные взоры.
Глубокое молчание воцарилось в зале, и на многих лицах ясно выразилось беспокойство. Я не мог видеть своего, но я знаю, что я бледен, как смерть. На мне было черное одеяние, и я чувствовал, что с бледным лицом и с ярко горящими глазами я мог представиться им ангелом мщения. Ван Гульст заключил со мной надежную сделку, но он ничем не оградил в ней других.
Я медленно поднялся к своему креслу. Тишина была такая, что я мог слышать даже шум своих шагов по мягкому ковру. Когда я сел, резко пробили часы. Было без четверти семь.
Потом опять настала тишина. Только извне долетал до моих ушей тихий, неясный гул, словно похожий на шум отдаленной реки. То просыпался город.
Встал ван Сильт и начал:
— Ваше превосходительство, мы глубоко сожалеем о том, что случилось вчера, и просим извинить нас. Мы ошиблись; но мы чувствовали свою ответственность за безопасность города, и поэтому мы поступили так, не имея каких-либо гнусных намерений. Мы верим, что вы простите нас.
— Чем же вы готовы искупить свою вину передо мной? — холодно спросил я.
— Совет уже просил вас о прощении.
— Это я слышал. Но прежде чем я дам вам это прощение, я желал бы знать, чем вы искупите вашу вину.
Ван Сильт устремил на меня глаза.
— Я полагал… — начал было он и остановился.
— Господин ван Сильт, — сказал один из членов совета, — простите меня, что я говорю, не дав вам кончить. Но мне кажется, что совет, прежде чем принимать какие-либо решения, должен быть точно осведомлен обо всем в этом деле. Мы уже слышали, что обвинения, предъявленные господину губернатору, оказались неосновательными, но мы не имеем никаких доказательств этого.
— Барон ван Гульст, не угодно ли вам доложить совету это дело, — сказал бургомистр.
Барон выступил вперед и вынул из кармана бумагу.
— Вот что я нашел в комнате графа ван Стинена, когда производил второй обыск. Это его ответ на письмо короля, и этот ответ освобождает господина губернатора от всяких подозрений.
Он вручил бумагу ван Сильту. Прочитав ее, тот передал ее дальше. Когда все прочитали бумагу, ван Гульст принес ее мне и с поклоном положил на стол.
Наступила неловкая пауза.
— Так как совет убедился теперь в своей ошибке, — начал опять ван Сильт, — то я повторяю нашу просьбу о прощении.
— И это все? — спросил я. — Неужели вы думаете, что вы можете делать то, что вы сделали, и поплатиться за нанесенное оскорбление одной просьбой о прощении? Двадцать четыре часа тому назад этого было бы довольно. Но сегодня… сегодня иное дело.
— Мы готовы понести соответствующую кару…- начал опять бургомистр ван Сильт, но чей-то голос опять прервал его:
— Будьте довольны и этим. Мы достаточно сделали для вас. Мы могли бы признать эти доказательства неубедительными, ибо ваш ответ найден был не с письмом короля. Вы еще в нашей власти, и будьте довольны и этим.
Слова, которых я так ждал, были сказаны. Только я хотел возразить, как вдруг глухой, грозный рев ворвался в окна дворца. Отдаленный шум, о котором я упоминал выше, все усиливался и усиливался. Но мы говорили, и никто не обратил на него внимания. Теперь он ворвался к нам в уши, словно рев какой-то бури.
Все глаза устремились на площадь. Некоторые подбежали к окнам и открыли их. С того места, где я стоял, была видна площадь, и я заметил, что вся она полна волновавшимся народом, вооруженным топорами и железными прутьями, — словом, чем попало. Оружие их было нехитро, но зато лица горели яростью, и шутить с этими людьми не приходилось.
Заметив, что некоторые окна отворились, они замахали топорами и палками и хором завопили:
— Губернатора! Мадемуазель де Бреголль! Мы хотим видеть их и убедиться, что они живы!
Бедняки Гуды пристыдили меня. Те, на кого, по-моему, всякая надежда была потеряна, явились сюда, словно могучий поток, всякое сопротивление которому бесполезно. Деньги, которые я получил за заложенное у Исаака Мардохея ожерелье моей матери и которые я им раздал, теперь вернулись ко мне с лихвой.
Члены совета переглядывались с побелевшими лицами. Только барон ван Гульст не растерялся и быстро что-то приказал одному из своих подчиненных.
— Губернатора! — ревела толпа. — Губернатора! Бейте стекла и ломайте ворота! Идем громить дома советников!
Дело принимало опасный оборот. Конечно, все это происходило не из одной только любви ко мне, и теперь дома ван Шюйтена и других дорого заплатят за страдания и бедность этой толпы.
— Ваше превосходительство, — закричал ван Сильт, — умоляю вас, сделайте что-нибудь и остановите толпу. Покажитесь им, пусть они убедятся, что вы живы и в безопасности.
— Этого я не знаю, — холодно отвечал я. — Здесь только что говорили, что я еще в вашей власти. Народ явился освободить меня, и я не вижу причин препятствовать ему в этом!
— Ваше превосходительство…
Просил уже не он один, просили все. Но их голосов не слышно было среди громовых ударов в главную дверь дворца.
Где-то вдруг ударили в колокол, и его резкий, нетерпеливый звон врывался в уши в промежуток между ударами в дверь. Эти удары становились все сильнее и чаще. Зала вся дрожала, стекла звенели. Царило общее молчание.
Удар раздавался за ударом, а толпа выла, как стая демонов. Они пришли сюда с доброй целью, и я знал, что они хорошо настроены относительно меня и донны Марион. Но в этих волнениях и бунтах всегда есть нечто такое, что будит зверя в каждом даже самом мирном человеке. В этой толпе было немало людей, озлобленных голодом, болезнями и страданиями, в которых они, справедливо или нет, винили совет. И вот теперь они явились сюда, чтобы отомстить за все свои невзгоды и, быть может, в надежде улучшить свое положение за счет тех, кто ест, когда они голодают. За ними стояли их жены, побуждая их. Их крики резко выделялись среди общего глухого гула.
Вдруг раздался сухой треск, за ним второй, третий. То стреляли из окон нижнего этажа люди барона ван Гульста, не знаю, для того ли, чтобы только напугать толпу, или же серьезно.
Дело приближалось к решительной развязке. Раздалось еще несколько залпов. Поднялись ужасные крики и проклятия, разразилось настоящее восстание.
Если толпа ворвется сюда, всем придется плохо, и в зале заседаний совета не было ни одного человека, который бы этого не понимал. Два или три члена совета, бросившиеся было в начале перестрелки к окнам, в ужасе отскочили назад и, дрожа, сели на свои места. Некоторые бросились к ван Сильту и пытались уговорить его принять какие-нибудь меры, но среди общего шума их слов было не слышно. Некоторые, в числе их и ван Гирт, сидели неподвижно и, соблюдая молчание, смотрели в пространство. Один из советников забился в угол и плакал, как малое дитя.
Я взглянул на донну Марион. Она встала со своего места и держалась спокойно, только глаза ее горели. Казалось, ураган, который она сама спустила с цепи, ее нисколько не страшил.
Ван Сильт бросился передо мной на колени, указывая рукой на окно и жестами умоляя меня выйти и заговорить с народом. Но просьбы его были напрасны: разразившуюся бурю ни я, ни кто-либо уже не мог усмирить одними словами. Я только уронил бы теперь свой авторитет, который понадобится мне, когда толпа вломится в зал, — а это было вопросом нескольких минут.
Но не прошло и нескольких минут. Вдруг раздался страшный удар, потрясший до основания весь дом, — двери были выломаны. Все разом поднялись со своих мест. Советник, плакавший в углу, видимо, сошел с ума: он визжал и танцевал.
Минуты через две из коридора донесся глухой шум, подобный прибою сильной волны. Прошла еще минута, и высокие двери, ведущие в залу заседаний, полетели на пол, сорванные с петель. Привратники, охранявшие их, были сбиты с ног и растоптаны. Двери были не заперты, но никто не попробовал их отпереть.
Первым ворвался Торрихос с полудюжиной людей моей гвардии. За ними показалась толпа людей с дикими, возбужденными лицами. Некоторые были одеты только в грубые полотняные рубахи, другие в кожаные передники. Большинство было без шапок, только на двух-трех было что-то вроде стальных касок. Но все были охвачены жадностью, яростью и опьянением бурными событиями начинающегося дня.
Вломившись, они остановились в изумлении: в зале царило полное спокойствие. Многие из членов совета упали в свои кресла, молча ожидая своей участи с таким достоинством, какого раньше в них не было. Только у одного из них зубы невольно выбивали дробь.
Эта торжественная тишина, полусвет, царивший в зале, неподвижные фигуры в креслах — все это отрезвило нападающих. Это было, конечно, мнимое спокойствие, но им, вломившимся сюда из самого центра битвы, оно показалось настоящим.
Я воспользовался этим моментом и заговорил громким голосом:
— Благодарю вас всех. Вы освободили меня, и я этого не забуду. Каждый получит свою награду, но вы должны получить, а не вырывать ее. Торрихос, сторожи двери. Все могут видеть и слышать все, что тут происходит, но никто не должен ни входить, ни выходить из зала: заседание совета еще не кончилось.
Потом я подошел к окну и распахнул его настежь.
— Граждане гудские, — закричал я. Выслушайте меня! В случае надобности я могу говорить очень громко, но первые мои слова были совершенно не слышны и потерялись, как теряется плач ребенка среди рева океана. Три раза пробовал я кричать изо всех своих сил, но только на третий раз меня услышали. Мало-помалу гул стал стихать, и явилась возможность говорить с народом.
— Граждане гудские, — сказал я, — благодарю вас всех. До самой смерти своей я не забуду, что вы сегодня для меня сделали. До сих пор мне немного удалось сделать для вас, гораздо меньше, чем я хотел. Я боялся, что мы не понимаем друг друга, ибо я долго не возвращался в страну моих предков, но теперь я спокоен на этот счет. Благодарю вас, и как мы до сих пор действовали совместно, с Божьей помощью будем действовать и впредь.
Раздались громкие крики, полетели вверх шляпы и фуражки. Хотел бы я, чтобы в этот момент был здесь король Филипп. Он мог бы извлечь сегодня полезный для себя урок. И я не жалел, что отказался от предложенного мне наместничества.
— Де Бреголль! Де Бреголль! — раздавались голоса. Я обернулся.
— Мадемуазель де Бреголль, не угодно ли вам подойти сюда.
Я забыл о ее браке и все еще называл ее девическим именем. Тем не менее она подошла.
Увидев ее около меня, народ стал кричать еще громче. Когда толпа несколько успокоилась, я заговорил опять:
— Граждане, еще одно слово. Я уверен, что сегодняшний день принесет добрые плоды для вас, для меня и для города. Но ждите терпеливо и не омрачайте вашу победу излишествами. Вы пришли сюда, чтобы воевать! Теперь я призываю вас к миру. Обещайте мне это.
Опять в толпе раздались крики. Обещание было дано.
Я заговорил в третий раз, но уже по-испански. Тут же стояла и моя гвардия, хотя она представляла собой лишь тонкую линию в сравнении с необъятной массой народа, толпившегося за ней.
— Солдаты, благодарю вас. Мы давно знаем друг друга, и вы не раз спасали мне жизнь, и я знаю, что вы делали это по зову сердца.
— Да здравствует дон Хаим де Хорквера, — грянули они. Они привыкли к старому имени, но этого, кажется, никто не заметил.
Затем я отошел от окна, сел на свое кресло и огляделся кругом. Передо мной были перепуганные лица членов совета, у разрушенной двери — мои гвардейцы с обнаженными мечами, а сзади них темная масса, которая угрожающе то отступала, то наступала, поднимая палки и пики.
— Я еще не слыхал, какое удовлетворение мне даст совет? — спросил я.
Все молчали и то переглядывались между собой, то смотрели на ван Гульста. Не думаю, чтобы они благодарили его в глубине своего сердца.
Наконец ван Сильт сказал, обращаясь ко мне:
— Не угодно ли будет вам самим указать, какую контрибуцию вы желаете?
— Хорошо, — отвечал я. — Когда покойный император усмирял восстание в Генте, он потребовал и получил известное количество голов членов совета — я забыл, сколько именно. Конечно, Гуда город небольшой, да и я не император, поэтому я довольствуюсь всего несколькими.
— Ваше превосходительство, сжальтесь! — в ужасе закричал бургомистр.
— Сжальтесь! А вы сжалились надо мной? Но позвольте. Прежде чем я буду судить других, мне нужно сначала снять с себя подозрение. Некоторые из находящихся в этой комнате, может быть, еще сомневаются в моей верности и справедливости, ибо доказательство, представленное бароном ван Гульстом, не исчерпывает дела. Он сказал, что нашел между моими бумагами мое письмо к королю, когда делал второй обыск. Объясните совету, когда и где вы нашли это письмо, барон ван Гульст?
Он повел бровями, но иного выхода для него не было, как продолжать лгать или сознаться, что он солгал раньше.
— Теперь я уже не помню того, где я его нашел, — отвечал он. — У меня под руками была целая связка бумаг и, разбирая их, я и нашел это письмо.
— Мой ответ не был приложен к письму короля? Он заколебался, но выхода не было.
— Нет! — закричал он. — Но все равно, где бы я ни нашел его, оно является достаточным доказательством. Мы не сомневаемся более в вашей невиновности…
— Вы, может быть, и не сомневаетесь, но ваше личное мнение еще не мнение всего совета. Ведь вчера я заявил, что ответ мой приложен к письму короля, и теперь может показаться, что я солгал перед комиссией. Конечно, документ такого рода не мог быть найденным где-то в связке бумаг, ненужных и выброшенных. И я утверждаю, что вы нашли мой ответ при первом же обыске, когда явились ко мне вместе с господином ван Сильтом и другими, что вы украли его и спрятали к себе в карман, преследуя свои цели, и что таким образом вы обманули совет.
Он густо покраснел, но отступать было поздно.
— Докажите! — крикнул он в отчаянии.
— Хорошо.
Я знаком подозвал Торрихоса к своему креслу.
— Отправляйтесь ко мне. В моем письменном столе или где-нибудь около него вы найдете письма, запечатанные королевской печатью. Принесите их сюда.
Торрихос поклонился и вышел.
— Мадемуазель де Бреголль, ставшая час тому назад баронессой ван Гульст, не будете ли вы любезны прочесть совету последнюю запись в моем дневнике, помеченную шестнадцатым числом этого месяца? Теперь надо все вывести на чистую воду.
Она принесла книгу из соседней комнаты. Раскрыв ее, она начала читать своим низким, звучным голосом, как явились ко мне искушения и как они исчезли.
Смолкли наконец последние слова. Рука, державшая книгу, медленно опустилась, и две крупные слезы скатились по ее щекам.
В зале опять настала полная тишина. Примолкла даже толпа, гудевшая в коридоре. Все стояли молча, как бы очарованные торжественным выражением лица и голоса женщины, говорившей в зале заседания, испуганные ее слезами, хотя они и не вполне понимали значения всего, что происходило.
Помолчав немного, я заговорил опять:
— Теперь я докажу вам искренность всего того, что я говорил и писал. Дайте мне письмо короля, — промолвил я, обращаясь к Торрихосу, стоявшему сзади меня и ждавшему приказаний. — Смотрите, на оборотной стороне этого письма остались следы синего сургуча, который в здешней стране не употребляется. Тот же самый сургуч и на конверте моего письма. Очевидно, оба эти письма были припечатаны одно к другому и только потом мое было оторвано от письма короля. Мог ли сделать это я? Нет. Это было сделано рукой постороннего человека, вашей рукой, барон ван Гульст. И я повторяю и утверждаю еще раз, что вы намеренно обманули совет, дав ему ложные сведения и подстегнув его восстать против принца и штатов.
— Помните ваше обещание! — закричал он.
— Я еще не нарушил его, хотя имел бы на то право, ибо вы три раза дали ложную клятву: первый раз вчера в присутствии всей комиссии, еще два раза сегодня утром в течение нескольких минут. Не вы очистили меня от подозрений перед советом, а я сам и бедное население этого города. Баронесса ван Гульст, прочтите наше соглашение. Пусть все знают, как обстоит дело.
— Она не смеет получать приказания от вас, — гневно возразил он. — Я ее муж, и без моего позволения она не смеет сделать ничего.
— Вы ее муж, а я губернатор города Гуды, и она обязана повиноваться моим приказаниям. Баронесса ван Гульст, приказываю вам прочесть этот документ.
Приказание было исполнено.
— Теперь вы слышали, — продолжал я. — Но это еще не все. Эта женщина пожертвовала собой, чтобы спасти меня. Ценой ее свободы было куплено сохранение моей жизни. У самой двери моей темницы она была в моем присутствии повенчана с этим человеком, смеявшимся мне в лицо и рассчитывавшим опозорить меня. Неужели вы думаете, барон ван Гульст, что я когда-нибудь пошел бы на это соглашение, если бы не был уверен, что мне удастся найти средства обратить в ничто ваш гадкий умысел? Я уповал на Бога, и Господь не оставил меня. Вы сами попали в петлю, которую приготовили другому. Теперь я передаю ваше дело в руки совета. Хотя я имею право сам судить вас, но не хочу этого делать.
Водворилась полная тишина. Наконец бургомистр встал и произнес:
— Совет слышал все это дело и примет свое решение. Барон ван Гульст, что вы имеете сказать?
— Ничего, — отвечал он резко. — Говорить бесполезно, я вел большую игру и проиграл. Человек может только рисковать, а результат зависит не от него.
С этими словами он тяжело опустился в кресло.
— Не желает ли совет предложить еще какие-нибудь вопросы? — спросил бургомистр.
Все молчали.
После постановки обычных вопросов ван Сильт надел свою шляпу и медленно и торжественно произнес:
— Выслушав и обсудив настоящее дело и сообразуясь с силой законов, совет постановил большинством голосов в две трети за ложную клятву и подстрекательство к бунту, совершенное во время исполнения своих обязанностей, предать барона Якоба ван Гульста, члена городского совета, командира городской стражи, смертной казни. Приговор этот окончательный и может быть изменен только губернатором и его высочеством принцем.
Донна Марион была свободна.
Ни один мускул не дрогнул на лице ван Гульста. Теперь он показал себя с более выгодной стороны, чем прежде. Я не знаю, каковы были отношения между ним и советом, и, вероятно, никогда не узнаю этого, но в данную минуту я не сомневался, что они готовы были осудить его на смерть не раз, а десять. Лишь немногие подали голос в его защиту, и эти немногие дали доказательство своей храбрости, если не справедливости.
— Барон ван Гульст, если вы желаете что-нибудь прибавить, то говорите, — произнес бургомистр.
— Нет, — отвечал он тем же тоном, — что сделано, то сделано, и я не раскаиваюсь. Я ни у кого здесь не прошу прощения, кроме моей жены. Я любил вас, Марион, хотя вы, быть может, этому и не верили.
— Я прощаю вам ваш грех относительно меня лично, — отвечала Марион. — Но я не могу простить вам вашего греха относительно другого.
С этими словами она взглянула на меня, но я не мог поступить так, как она меня, видимо, просила.
Опять встал и заговорил в полсилы. Сначала он начал речь, запинаясь, но под конец разошелся и кончил ее с достоинством.
— Мы произнесли свой приговор, поскольку решение зависело от нас. Теперь мы ждем, что вы объявите относительно нас самих. Ибо нас ввели в заблуждение, в глубине души своей мы думали о наших женах и детях, и наш разум был смущен. И, клянусь Господом Богом, я ничего не знал о том обмане, который совершили с нами. В таком же положении находились все другие, голосовавшие по этому вопросу.
И я прошу ваше превосходительство простить нас, даровать нам прощение, как вы сами надеетесь получить — последний день.
Передо мной высоко на стене висело распятие, старая картина, настолько выцветшая, что реформаторы забыли о ней в своей ретивости. Сегодня утром, когда я как-то случайно взглянул на стену теплый луч упал на картину: мертвые краски ожили, кроткий, скорбный лик Христа глянул на меня с таким выражением, которое запрещает всякую ненависть и злобу. Он умер в муках и не произнес ни слова против тех, кто его распял: «Отец, прости им. Не ведают бо, что творят», — сказал Он.
Несколько секунд луч солнца ярко освещал это бледное лицо, это изможденное тело я темный крест. Потом, как бы с неохотой, он передвинулся дальше, стараясь задержаться на кротком лике, как будто он не мог расстаться с ним. Наконец осталось только сияние вокруг Его головы, как-то странно светившееся в этой мрачной зале. Он умер, но слова Его — вечный упрек нашему малодушию — сияют, подобно этому венцу, сквозь все века.
— Ваше превосходительство, сжальтесь, — опять произнес бургомистр.
А передо мной в вышине сияла голова Христа. «Писано есть: не судите, да не судимы будете», — произнес я про себя и потом громко заговорил:
— Идите домой с миром. «Мне отмщение и Аз воздам», — сказал Господь. Но если вы хотите действительно искупить свою вину, ассигнуйте некоторую сумму в пользу бедных, больных и раненых, а также в пользу семей тех, кто был убит сегодня.
Сумма была ассигнована — самая большая из всех, которые когда-либо ассигновывались советом города Гуды, без пререканий.
Потом я подошел к барону ван Гульсту.
— Я прощаю и вас, хотя вы меня об этом и не просили. Мне не хочется подписывать сегодня смертный приговор, но я не знаю, можно ли его отменить: я должен думать не только о себе, но и о других.
— Это правда, — отвечал он. — Горе побежденным!
Шум и сутолока улеглись. Нетерпеливое позвякивание железа смолкло. Раздался торжественный звон колоколов в церквях, призывающий к молитве; было воскресенье, и гармоничные волны этих звуков лились широкой рекой в окна.
Я распорядился, чтобы на площади воздвигли эшафот: нельзя было надеяться на то, что связь, соединяющая Марион и барона ван Гульста, будет уничтожена, пока топор не сделает свое дело. Я сделал все, что мог, дабы обойтись без нее. Я отправил гонца к принцу, спрашивая его, может ли Марион при таком стечении обстоятельств получить развод. Но в ответ он прислал мне надлежаще подписанный смертный приговор, с письмом, в котором сообщил, что едва ли есть возможность получить развод тем путем, которым я желал, ибо кальвинистские проповедники, заседавшие в совете штатов, люди строгие, не склонные разъединять то, что соединено во имя Господне.
Итак, если сегодня до десяти часов не прибудет другой гонец с вестью о разводе Марион с ван Гульстом, я должен буду приступить к совершению казни: ждать больше нельзя. Теперь уже девять часов, и стрелка беспрерывно движется вперед.
Боже мой! Благодарю тебя!
Как это странно. Я не очень верю в силу молитвы — ибо убежден, что Бог правит миром, как Ему велит Его мудрость, — но я молился за ван Гульста, молился, чтобы он остался жив, — и моя молитва услышана: десять минут тому назад прискакал гонец с желанной вестью.
Я рад, ибо в день моего обручения с Марион, освободившейся от насильственного брака, мне было бы тяжело думать, что даже если мы побеждаем жестокость нашей природы, мир не позволяет нам воспользоваться плодами нашей победы.
Невозможно стало для меня возможным, и я получил то, что чуть было не потерял навеки. Я боролся за него, и борьба увенчалась победой: я достиг той, которая любила меня.
Воистину награжден я выше своих заслуг.