Николай Ашешов
правитьТелеграфистка
правитьКак и всегда, с монотонной однообразностью Марья Петровна приходила в телеграфное отделение в девять часов утра.
Телеграфное отделение помещалось в центре столицы, в аристократическом квартале. И ежедневно мелькали пред Марьей Петровной лица одинаковых профессий, определять которые она быстро выучилась.
Клиентами отделения преимущественно бывали присяжные поверенные, журналисты и офицеры. Изредка купцы. Публика в общем чистая, вежливая и преувеличенно подчеркивавшая свою деликатность в объяснениях с Марьей Петровной.
И Марье Петровне — она сама не знала, почему — была неприятна эта изысканность в тоне, в обращении и даже во внешности большинства посетителей.
Она чувствовала скрытую снисходительность и отношение немного свысока. Дамы менее мужчин стеснялись, и поэтому такие черты у них проявлялись выпукло и четко. И было ярко видно, что полупрезрительно, полусожалея все смотрели на молодую, красивую девушку с прекрасными, золотисто-рыжеватыми волосами, машинально считавшую количество слов и машинально писавшую короткую квитанцию.
И Марье Петровне было холодно от взглядов, коротких фраз, которыми она по обязанности обменивалась, от всего этого утрированного корректного обращения.
И она ласково разговаривала и ласково смотрела своими большими, немного выпуклыми серыми глазами на лакеев, горничных или швейцаров, которые иногда приносили телеграммы своих господ, — телеграммы всегда бессодержательные, пустые, которые можно доверить и прислуге, не боясь ее любопытства.
Так шли дни за днями. И служба казалась Марье Петровне все более и более тяжелой.
Была она слишком молода и много в душе ее било ключей. И потому не могла она, надев ярмо, сразу примириться с ним и привыкнуть к нему, и подневольность неинтересного, мертвого труда вызывала в ней постоянный протест в душе…
Протест был силен и остр, пока она сидела в отделении. Но, приходя домой, в свою убогую обстановку и глядя на свою дорогую старушонку-мать, она сразу смирялась и до утра мирилась со своей жизнью.
А утром вставала и, вся под обаянием молодых и свежих, искушающих снов, опять шла на свой унылый труд с чувством того же протеста и той же непримиримости…
А сны давно уже мучили Марью Петровну.
Были они такими красивыми. Точно она все еще была в институте и спала в мрачном дортуаре под надзором дежурной классной дамы.
Тогда эти прекрасные сны давали смысл и содержание ее жизни, потому что рисовали ей будущее, то светлое будущее, когда она вырвется из стен института и пойдет так легко и свободно по радостному жизненному пути.
Сны продолжались. В них отражались целые поэмы, героиней в которых будет она, золотоволосая Маруся, прозванная в институте «валькирией».
И, чем нуднее развертывалась пред Марусей жизнь, тем сладостнее были сны, эти проклятые соблазнители…
Бывали иногда счастливые дни. Точно кто-то другой, большой и чуткий, заботился о том, чтобы по разнообразить жизнь Маруси.
Бывали, — и даже целыми полосами, — интересные телеграммы. Рисовали они чужую и неведомую ей жизнь. Проходили вереницей картины чужой, интимной жизни.
Болезнь и беспокойство, радость выздоровления и ласка выздоравливающих. Иногда милые слова любви. Иногда серьезное, обстоятельное объяснение, раскрывавшее в деталях суть обыденной семейной драмы. Иногда паутина недоразумений, за которыми чуялось большое и сильное чувство, которого Маруся не испытывала, но которого так страстно ждала потому, что в снах своих она его переживала.
И тогда Маруся оживлялась. И в ее серых глазах горели искры любопытства и жадности к жизни. И, счастливая тем, что она делалась невольной участницей чужой и содержательной жизни, она бежала к себе домой, на 9-ю Рождественскую, и грезила о милых и хороших людях, которые жили, мучились, страдали и радовались в тех коротких словах, которые они доверяли телеграммам.
И Маруся тогда ложилась спать на свою неуютную, «от хозяйки», железную, всегда дрожавшую кровать и мечтала, лежа навзничь и широко разметав руки свои, белые с золотистым пушком, точно ждала она кого-то и точно эти широкие объятия с золотистым пушком страсти готовы были звать и принять к себе чье-то горячее сердце…
И сны в такие ночи истомляли ее и с еще большей тягой к другой жизни и с еще большим отвращением к своей теперешней жизни шла Маруся в свое отделение работать…
Однажды перед глазами Маруси мелькнула телеграмма, которая сразу заставила ее встрепенуться.
В телеграмме крупным, энергичным почерком были выведены ясные слова и от них на Марусю пахнуло запахом тех слов, которые она слышала в снах своих.
«Дорогая, — читала Маруся чужие слова, — все эти дни тоскую. Отсутствие вестей убивает. Пощади меня. Позволь приехать. Обнять тебя, маму. Она позволит называть себя моей мамой?»
Маруся торопливо сосчитала количество слов. Написала квитанцию. И все время неудержимо хотелось посмотреть в лицо того, кто принес эти слова, написанные так энергично и так красиво… Слова, от которых так сладко-больно сделалось у сердца Маруси.
И искоса она метнула своим взором в него, подавшего эти слова.
И, принимая деньги и отдавая сдачу, она увидела молодое лицо, нервное, подвижное. Должно быть, красивое. Потому, что горели глаза. Небольшие черные глаза. Но сразу видные.
Волнуясь, проводила Маруся молодого человека глазами и рассеянно слушала, что говорил ей следующий податель, какой-то офицер с серым лицом, покрытым морщинами.
И почему-то она, продолжая дальше свою работу, все посматривала на кучу синих листков поданных телеграмм, отложенных в сторону. И чуялось ей, что из всей этой груды та небольшая телеграмма — самая прекрасная, самая нежная…
Мальчик унес очередную группу телеграмм. Но Маруся до конца своей службы помнила эти слова, и они теплом веяли на ее душу, и хотелось ей узнать поскорее ответ той… той, которой были посланы такие молитвенные зовы на юг, в Ялту…
На другой день она перебрала ленты и прочитала ответ.
«Приехать неудобно. Мама ничего не знает. Не решаюсь открыть правду. Имей терпение».
Маруся передернула плечами и пошла к себе, за свое обычное место.
В отделении никого не было, и Маруся свободно могла думать.
Ей грезились люди вместо слов. И она за этой женской телеграммой почему-то видела какое-то каменное лицо, с сухими, решительными глазами. Вероятно, худая женщина, сильная брюнетка. Какая-нибудь грязная женщина.
Почему грязная женщина?
Маруся не отдавала себе отчета в этом. Но ей казалось, что эта женщина должна быть нехорошей, не чуткой, нелюбящей.
Она скрывает свою любовь от мамы. От мамуси. Разве это можно? Мамуси все такие чуткие, любящие, всепрощающие. Марусина мамуся такая славная старушоночка. Вся — одна морщинка. И вот уж от нее нельзя ничего скрыть. Все видит, все знает мамуся славная. И сердце у нее больное, но доброе.
А он?
Горячо сделалось от этого вопроса Марусе.
Он, тот высокий, с нервным лицом, значит, со страдающим лицом. У него такие страдающие глаза. И все у него, по-видимому, страдает. Душа его плачет. Ведь, он так любит… И стремится к ней, холодной, скрытной, расчетливой женщине…
И судорога отвращения пробегает по душе Маруси, и вдруг ей страстно хочется видеть его, того, страдающего.
Взглянуть в его лицо и прочитать, что же на нем теперь написано? Как он пережил этот ответ?
И, вся во власти этого желания, опять, по обыкновению, машинально, читала чужие телеграммы, считала слова, получала деньги и отдавала сдачу Маруся. И часто-часто оборачивалась она к входной двери, ожидая, что там промелькнет знакомая фигура того молодого, юного, прекрасного…
Шли часы, мелькали люди. Маруся уходила обедать, вновь приходила, и вновь тусклыми и глупыми, ничего не стоящими казались ей все телеграммы, что считали люди нужным посылать.
И только к вечеру пришел опять он.
В отделении никого не было.
И Маруся, вспыхнув алой краской, увидела его сразу, когда он вошел. И с сильно забившимся сердцем ждала она его и, когда он подошел и дрожащею рукою приняла телеграмму.
И впилась в нее глазами.
«Родная деточка. Не могу больше любить тайно. Ты должна сказать все маме. Молю, пусть позволит она приехать. Хочу твоей ласки. Безмерно люблю тебя. Тоска сожгла меня всего».
Маруся перечитала несколько раз текст телеграммы, делая вид, что она ошибается в числе слов.
— С вас один рубль семьдесят, — говорит она притворно-холодно подателю.
И смотрит на него жадно и любопытно.
Какие у него глаза! Точно молящие, скорбящие, плачущие.
И какой он молодой! Даже легкий румянец на щеках. И небольшие усики, черненькие, над красными губами.
Было неловко долго смотреть, и Маруся отсчитала сдачу.
— Merci, m-lle, — прозвучал спокойный, низкий голос.
— Пожалуйста, — ласково отвечает Маруся и видит тотчас, что в телеграмме есть пропуск: не обозначен город.
И она взволнованным голосом говорит ему:
— Вы ошиблись, m-eur, в телеграмме не указано, что нужно в Ялту.
И ей сделалось стыдно за нескладность своей фразы.
— Разве? — удивился он. — Позвольте, я исправлю.
И он протянул руку.
И такой красивой показалась Марусе эта рука, «страдающая рука», — прибавила она в своем уме, — что страстно захотелось ей поцеловать эту руку…
Он написал название города.
— Простите, с вас еще пять копеек.
И Маруся уже жалеет, зачем она сказала эти грубые, денежные слова. Невелика беда. Могла бы она и сама внести такую сумму…
А прекрасный голос звучит уже с удивлением и иронией:
— Но как вы узнали, m-lle, что нужно в Ялту?
Маруся смешалась.
Действительно, как она сделала такую ошибку? Зачем она так грубо выдала тайну?
И смущенным голосом, сильно заалевшись, она тихо произнесла:
— Но ведь вы по этому адресу отправляли телеграмму вчера, а у меня память хорошая…
— Даже слишком хорошая, — неожиданно резко отвечает он и, круто повернувшись, быстро уходит.
А Маруся сидит, точно ее кто-то ударил по голове. Мысли сразу спутались, и только одно ясно чувствовалось, что он рассердился, и что она совершила нехороший поступок…
Вечером пришел ответ:
«Романтизм. Повторяю — терпение. Мама — человек предрассудков. Сразу нельзя. Не приезжай».
Маруся возненавидела ее.
Она — Надежда Аркадьевна Осьминина. И адрес отвратительный — Виноградная, дом Глинки.
И Маруся чувствует беспредельную ненависть к этой женщине, к дому, где она живет, к улице, где этот дом находится.
И сидела, ожидая вновь его, с его телеграммой всегда такой пылкой, страстной, прямой и смелой.
На этот раз пришла горничная.
Красивая, подвижная блондинка, на лице которой были написаны все городские пороки.
Быстро протянула телеграмму и быстро сказала:
— Двенадцать всего слов. Пожалуйте, семьдесят пять.
И протянула деньги.
«Приеду. Не могу. Целую. Ника».
Горничная ушла. И от нее остался запах какого-то скверного, острого, как уксус пахнущего одеколона. И остался на душе Маруси осадок какого-то скверного дела, какого-то скверного настроения от этой горничной, такой наглой и, по-видимому, знающей все секреты барина.
Телеграммы прекратились.
День за днем ждала их Маруся. И не было их.
И не появлялся тот красивый и нервный, и его горничная не приходила тоже.
Уехал он. Уехал. Слишком сильно любит он. Слишком сильно страдает.
И поехал разрушать все препятствия. И, наверное, победит их. Он ведь смелый, как рыцарь. Глаза у него рыцарские и такая тонкая рука с длинными пальцами…
И Маруся погрузилась в дрему от мыслей о нем. И шел ее трудовой день незаметно. И, когда вернулась она домой, тотчас сладко заснула она, и ей снились новые прекрасные сны.
Видела она его и ее.
Оба стояли пред нею. Он — такой благородный и смелый.
Она — жалкая и падшая.
И он прощал ее и, как облако тая, уходил от нее. Она звала и плакала, а он ей говорил, уходя, что нельзя издеваться над сердцем.
И вдали он сиял сладостным ореолом и был прекрасен.
Прошел месяц.
Маруся тосковала в первые дни, как в тот страшный для нее период жизни, когда она влюбилась в двоюродного брата подруги Гречиной, студента, являвшегося каждое воскресенье на прием.
Она влюбилась в него стремительно, как только увидела его высокую, несколько сутуловатую фигуру и его смущенное от застенчивости лицо. Не разобрала, что он и кто он, и сразу влюбилась.
И когда, через неделю, узнала, что он уехал с каким-то эпидемическим отрядом на Волгу, Маруся в тоске перестала есть и спать и исхудала сразу в несколько дней…
А потом сразу оправилась…
Студента она больше не видела и не знает, что с ним. Но тоска оставила свои следы.
Точно кто-то прикоснулся к сердцу и грубой рукой проложил в нем грубые черты.
Так тосковала она и в эти дни.
Как и тогда, она ничего не ждала. Ни на что не надеялась. Только смущали сны, которые создавали такую близость. С ним, с любимым…
Но разве этот, дававший нежные и страстные телеграммы, — любимый?
Маруся припоминает его лицо.
Из смутных впечатлений прошлого встает вдруг яркий облик его.
Он подписывал всегда телеграммы «Ника».
А внизу четко стояло:
«Верхотуров. Сергиевская, 80».
Милый Ника!
К тебе несутся мечты!
Вот твое лицо наклонилось ко мне, когда ты подаешь телеграмму. Загадочное лицо.
Так печально глядят твои глаза. И так красиво оттеняет их печаль неровная и скромная алость щек.
И так просто твои прекрасные руки с длинными пальцами протягивали телеграмму.
Милые руки! Они умеют ласкать. Как горячо сжимают они ту, которую любят…
Отчего они не сжимают ее, Маруси?!.
И Марусе становится холодно и жарко.
И чем больше она думает о нем, тем жарче ее мечты. Тем ближе она чувствует его и тем страстнее ей хочется увидеть его…
И вот в тот вечер, когда лил дождь в Петербурге, когда было скверно на улицах, грязных и нагло грязью своей блестевших, когда человеческое одиночество на улицах чувствовало себя особенно тревожно, — в этот вечер пошла Маруся на Сергиевскую, к дому № 80.
Ничего не думала Маруся.
Шла машинально, как она выдавала деньги и выдавала телеграммы.
Но что-то внутри говорило о надежде.
Она шла бодрой походкой и ничего не думала. Но чувствовала, что ничего не думает, и удивлялась. И не могла объяснить, почему вдруг такие провалы в ее мыслях образовались только теперь?..
Она подошла к дому № 80 и оглядела его пытливым взглядом.
Дом, как дом. Видно — барский. Везде спущены шторы. И из-за них виден тусклый свет. Где же он?
Спросить дворника, — стыдно.
Маруся прошлась несколько раз мимо дома и, наконец, решилась.
Подошла к дворнику и спросила его:
— Скажите, пожалуйста, здесь живет м-сье Верхотуров?
— Здесь, барышня. Вот подъезд.
Но Маруся уже смешалась и побежала прочь, к удивлению дворника.
Но он быстро сообразил, рассмеялся и весело сказал подошедшему кучеру:
— Опять новая… И откуда это только наш барин берет себе. Каждый раз новая. Вот только что подходила. Совсем молоденькая. Спросила и шарахнулась. Стыдно, видно, с непривычки.
И оба они оживленно заговорили о молодом барине и его постоянных романах…
Шел уже снег, и Петербург делался красивым. В тоске своего сердца, совсем непонимаемой ею, шла Маруся опять по Сергиевской.
Уже без всякой надежды увидеть его, Нику.
Милого Нику, страдающего и до сих пор не вернувшегося.
Маруся была уверена, что Ника еще не вернулся.
В Ялте он. Ждет, пока та, другая, эта отвратительная Надежда, не протянет ему свои руки и не расскажет своей матери про тайну любви.
И так шла Маруся по Сергиевской и дошла, как всегда, к дому, мимо которого она проходила всегда быстро, боясь, что ее узнает тот дворник, к которому она обратилась в первый раз.
И вдруг она увидела, что открылись двери подъезда наружу и из них вышел он.
Вышел, осмотрелся, оглянулся, точно отыскивая кого-то, и пошел к Литейному проспекту.
Маруся тотчас пошла за ним.
Она не знала, почему она идет вслед за этим таинственным для нее, загадочным Никой. Но страстное желание влекло ее, и она шла быстро-быстро, еле-еле поспевая за ним.
И, не думая, она подошла, уже на углу Литейного проспекта, к нему и, задавив свое прерывистое дыхание, обратилась к нему с вопросом:
— Извините меня, пожалуйста, я хотела спросить вас…
Ему послышалось «попросить вас», — и по обыкновению он опустил руку в карман и протянул ей серебряную монету.
Маруся отшатнулась.
Он остановился; стояла и она, впившись в него своими глазами. А он смотрел скучно и рассеянно и совал ей в руку монету.
— Вы ошиблись… Мне не надо…
Он вскинул печальными глазами и сухо ответил:
— Мне не надо тоже… Я не хожу с женщинами…
И он круто повернулся и быстро пошел по перекрестку улиц.
Маруся стояла ошеломленная. С трудом, лениво ползла в ее душу мысль, что он, он, именно он, принял ее за уличную женщину, за продавщицу тела…
Ее тела, чистого, не знавшего ничьего прикосновения…
В полуобмороке пошла она домой…
И все старалась собрать свои мысли, овладеть ими и отдать себе отчет о случившемся…
Но мысли ползли во все стороны и отвлекались.
Ее задевали прохожие и говорили какие-то пошлости. Юный подвыпивший правовед сказал ей какое-то четверостишие. Старый генерал сказал ей, что она похожа на весеннюю золотую муху, и что он готов ей заплатить хорошими золотыми монетами…
Маруся шла и все собирала мысли и все старалась соединить их в один клубок.
Уже подходя к дому, она очнулась.
И сразу сделалось ей все ясно.
Сразу загорелись все мечты. Мечты прошлого. Неосознанные. Непонятые. Но теперь такие отчетливые.
И она засмеялась.
Заставила себя признаться в правде.
Да, ведь, она мечтала в глубине своей сиротливой души о нем, о Нике.
Разве не так грезила она о людях, не зная их? Разве не так она мечтала о нем, своем избранном, любимом, радостном и ожидаемом?
Засмеялась она нервно. И, подойдя к дому, вдруг круто повернула назад…
Там дома ждет мамуля… Милая старушоночка-мамуля, боготворящая свою дочурку Марусеночку. И мечтавшая вместе с ней о том рыцаре, который придет к ним, в их конурку, и похитит от нее, мамули, дочурку.
Мамуля на все была согласна, лишь бы пришел этот рыцарь.
И думает Маруся, что рыцарь пришел… Но отвернулся от Маруси и, вместо ласки сердцу, нанес ему удар…
И, повернувши от дому, Маруся пошла вперед, не зная, куда идет, не понимая, по каким улицам она проходит.
Шла долго и болели у нее ноги. И сырость ползла сквозь шубку ее, ветхую и дрянную, покрытую дешевым воротником.
И так брела она по улицам и когда проходила по Литейному, на котором опять очутилась, то засмотрелась на окна богато и хорошо освещенного дома.
И чуть не остановилась, заглядевшись на люстру зала во втором этаже.
А в это время вышел из подъезда студент и крикнул что-то.
Но, заметив девушку, остановился и сказал ей:
— Прекрасная русалка с золотыми волосами, не хотите ли прокатиться со мной в автомобиле?
И наклонился к ней и весело смотрел на нее своими темными глазами.
Ах, у того совсем другие глаза…
— Оставьте меня, — шепчет Маруся.
А глаза смотрят еще жарче, разгораются. От этого лица, красивого, — нет, у Ники лицо было гораздо красивее! — пахнет вином и сигарой… И хорошо пахнет… И Маруся улыбнулась.
— Вот и прекрасно, — шепчет веселый голос, — царица улыбнулась. Царица поедет… У царицы болит сердце?
Завертелось что-то в голове. Сжалось сердце… Тоска исчезла. Отчаяние мелькнуло, как тень, и Маруся подала свою руку студенту…
Автомобиль мчался.
Студент шептал Марусе ласковые, красивые слова…
И дремалось под них Марусе… Пробуждал изредка толчками, сильными и острыми, автомобиль, но Марусе так сладко грезилось…
Мягкие усы щекотали ее щеки, и ей хотелось продлить эту негу до бесконечности.
И, когда горячие губы коснулись ее губ, она ответила тихо и печально… И ей чудилось, что она целует того, Нику, склонившегося к ее губам за утешением… И что она прогоняет властью своего сердца ту, Надежду… Суровую, непреклонную, сухую.
А студент уже обнимает ее страстной рукой. Касается груди… И прижимает к себе и что-то шепчет, обжигая щеки ее огнем, еще неизведанным. И так приятно… И такое тепло разливается по телу…
Забвенья… забвенья… Прощай Ника…
Утром Маруся вышла из подъезда гостиницы и конфузливо улыбнулась в ответ на крики извозчиков, предлагавших свои услуги.
Она села на извозчика и торопила его, боясь опоздать к службе.
Оставшиеся извозчики пустили ей вдогонку несколько выразительных слов. Они всегда стояли у подъезда этой гостиницы и знали, кто входит туда и кто выходит…
А Маруся ехала, трепещущая и охваченная безумствами всей ночи, для нее до той поры неизвестными.
И в ридикюле у нее не лежал, а горел адрес студента…
Ложный, выдуманный адрес…
Украдкой глядя на него, Маруся мечтала о новом счастье, которое к ней никогда больше не приходило…
Источник текста: Раны любви. Книга рассказов / Ник. Ашешов. — Санкт-Петербург: «Прометей» Н. Н. Михайлова, 1914. — 207 с.; 20 см.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.