Тезисы романа (Корнилов)

Тезисы романа
автор Борис Петрович Корнилов
Опубл.: 1932. Источник: az.lib.ru • Впервые под заглавием «Наше поколение».

Библиотека Поэта. Большая серия. Второе издание

М. —Л., «Советский писатель», 1966

144. ТЕЗИСЫ РОМАНА

править

Искатель правды, наклонись над этой

правдоподобной навсегда строкой,

быть может, неуверенно пропетой,

восторженной и молодой такой.

Ты будь как дома. Закури и пояс

ты распусти — мы будем толковать.

Немудрую ты прочитаешь повесть,

подумаешь и ляжешь на кровать.

И не последней будет встреча эта, —

ведь разговор наш краток, но хорош.

Ты здесь не сыщешь стройного сюжета,

любовных ситуаций не найдешь.

Конечно, это недостатки. Всё же

я говорю про наше бытие,

и как-никак на это непохоже,

что невозможно прочитать ее.

Настанет день — дождями и туманом

он закрывает вышнюю красу, —

я выйду с преогромнейшим романом —

тебе его, читатель, принесу.

Его оценят в кулуарах разно —

тут промолчат, пофыркает старье.

Я напишу в нем, до чего прекрасно

большое поколение мое,

и, фабульное действие построив,

я сквозь тоску и черную беду

в литературу поведу героев,

в поэзию героев поведу.

Я кой-кому скажу: «Папаша, врете,

что мы вообще… Вот Федор, вот Иван…»

И издадут в роскошном переплете

мой стихотворный в семь листов роман.

Ах, переплет! Тончайшей вязью вышит,

вовсю сияет, золотом звеня.

Чумандрин предисловие напишет,

а в предисловье поощрит меня.

И музы запоют, подобны гейшам,

передо мною руки завия:

Хвала, хвала…

Но это всё в дальнейшем,

когда немного поумнею я.

Мечтание лишь про себя похвально,

прости, прости поэту болтовню,

она, понятно, профессиональна…

А все-таки роман я сочиню.

Сейчас немного похваляться рано,

прости меня, читатель, — потому

я только схему, тезисы романа

вниманью предлагаю твоему.

Как мне диктует романистов школа,

начнем с того…

Короче говоря,

начнем роман с рожденья комсомола —

с семнадцатого года,

с октября.

Вот было дело. Господи помилуй! —

гудела пуля серая осой,

и Керенский (любимец… душка… милый…)

скорее покатился колбасой.

Тогда на фронте, прекращая бойню

братанием и злобой на корню,

встал фронтовик и заложил обойму,

злопамятную поднял пятерню.

Готовый на погибельную муку,

прошедший через бурю и огонь,

он протянул ошпаренную руку,

и, как обойма, звякнула ладонь.

Тогда орлом сидевшая империя

последние свои теряла перья,

и — злы, неповторимы, велики —

путиловские встали подмастерья,

кронштадтские восстали моряки.

Как бомбовозы, песни пролетали,

легла на землю осень животом…

(Всё это — предисловие, детали

и подступы к роману. А потом…)

Уже тогда, метаясь разъяренно

у заводской ободранной стены,

ребята с Петергофского района

и с Выборгской ребята стороны

пошли вперед,

что не было нимало

смешною в революцию игрой,

хоть многого еще не понимала

и зарывалась молодость порой.

Ей всё бы громыхала канонада,

она житье меняла на часы,

и Ленин останавливал где надо

и улыбался в рыжие усы.

(Не данным свыше, не защитой сирым,

не сладким велеречьем, а в связи

с любовью нашей, с ненавистью, с миром

ты Ленина, поэт, изобрази.

Пускай от горести напухли веки, —

писатель, помни — хоть сие старо:

ты пишешь о великом человеке —

ты в кровь свою обмакивай перо.)

Он знал тогда, — товарищи, поверьте, —

что эти заводские пацаны

не ради легкой от шрапнели смерти,

а ради новой жизни рождены.

Мы положенье поняли такое,

когда, сползая склонами зимы,

мы выиграли битвы у Джанкоя

и у Самары победили мы.

Из боя в битву сызнова и снова

ходили за единое одно —

Антонова мы били у Тамбова,

из Украины вымели Махно.

Они запомнят — эти интервенты —

навеки незапамятных веков —

тяжелых наших пулеметов ленты

и ленточки балтийских моряков.

Когда блокадой зажимала в кольца

республику озлобленная рать, —

мы полагали — есть у комсомольца

умение и жить и умирать.

Всё в обороте — и любовь и злоба.

Война.

Империя идет ко дну…

(Когда я сяду за роман, особо

я опишу гражданскую войну.

Воспоминаньям дань большую отдав,

распределю материалы так:

на описанье битв и переходов,

глубоких рейдов, лобовых атак —

две-три главы, чтоб вышло пошикарней,

потом я в песню приведу свою

сотрудников политотделов армий,

что пали за республику в бою, —

Якушкина, Кручинина Семена,

Ненилова, — мне все они близки, —

и преклоню багровые знамена

своей любви, печали и тоски.)

Несла войны развернутая лава,

уверенностью била от Москвы —

была Россия некогда двуглава,

а в сущности, совсем без головы.

Огромные орлы стоят косые —

геральдика — нельзя же без орлов!

За то, что ты без головы, Россия,

мы положили множество голов.

Но пулей срезан адмиральский ворон,

пообломали желтые клыки,

когда, патроны заложив затвором,

шагнули в битву наши старики.

Не износили английских мундиров,

не истрепали английских подошв.

Врагу заранее могилы вырыв,

за стариками вышла молодежь.

Офицерье отброшено, как ветошь,

последние, победные бои…

Советская республика, а это ж

вам не Россия, милые мои…

(Итак, в боях у Перекопа, Томска;

на станциях Самара, Луга, Дно

в романе нашем первое знакомство

с героями у нас заведено.

Они различны. Этот — забияка,

а этот лирик… Этого порой

приходится расценивать двояко:

не то — счастливый, а не то герой.

И я, писатель, выступив на сцену,

большую ношу взявший по плечу,

переживаний, настроений смену

в героях подмечаю, хлопочу,

рифмую, делу преданный без лести,

стараюсь, умничаю за двоих,

своих героев сталкиваю вместе,

потом опять разъединяю их —

как говорили раньше: тяжело

иметь талант, бумагу и стило.

Но это всё в дальнейшем, — слава богу,

я не хочу сейчас смущать умы —

сижу себе, кропаю понемногу,

героев просто называю «мы».)

Когда назад мы обернулись разом,

отчаянны, настойчивы и злы,

мы увидали…

Не окинуть глазом

развалин, пепла, щебня и золы.

Разбитые, разломанные тракты, —

над, ними только месяц молодой, —

молчали фабрики,

зияли шахты,

подземною наполнены водой.

И ржавчина сидела на стропилах,

И крыши на сторону все снесло,

и высыпало снеговых опилок

на улицу несметное число.

По грязи гибель подползала ближе, —

ты чувствовал ехидную ее, —

в картофельной, слезоточивой жиже

голодное копалось воронье.

Мы лопали сосновые иголки,

под листьями искали желудей —

и люди все голодные, как волки,

а волки все голоднее людей.

Тут не спасет Россию слово божье —

качало нас от этих новостей,

что высохло от голода Поволжье

до желтых, до изношенных костей,

что только хлеба, хлеба…

Только хлеба.

Огромная разрушена страна,

над нею хлюпает и плачет небо,

ползучая, слепая пелена…

(Сему определение: разруха,

но у героев повести поэт

присутствие свидетельствует духа

и злобу

и настойчивость побед.

Стоит страна трухлявою избою

и шлепает промозглою губой —

выходят победители из боя

и снова в бой.)

И разошлись мы по дорогам разным

в развалины и пакостную слизь,

и вот, мечтам не предаваясь праздным,

мы сызнова за дело принялись.

Отцы — литейщики и хлеборобы,

шахтеры, кочегары, слесаря —

взялись за прежнее не ради пробы,

от нечего поделать и зазря.

Страна влекла свое существованье,

бревенчатая, грязная, в пыли--

у ней на бога было упованье,

который возыграет на земли.

Она ждала,

она теряла силы,

нелепа, неразумна и проста,

но не было и признака в России

вторичного пришествия Христа.

Он дурака валяет, боже правый, —

и вера в господа уже смешна.

А мы пришли —

и не узнать корявой,

так изменилась старая страна.

Пятнадцать лет и снегом и водою

упали, неразрывные, на нас —

пятнадцать лет работой молодою

упорствовал непобедимый класс.

Скрипели заскорузлые ладоши,

и ветер бушевал — норд-ост и вест, —

и отвела в работе молодежи

история одно из первых мест.

Дожди кипели, и пурга играла,

но мы работой грелись, как могли,

и в результате не узнать Урала,

ни гор, и ни воды, и ни земли.

Здесь ранее, отчаянно и пьяно

висевшая на ниточке, слаба,

свистела Пугачева Емельяна

и гасла обреченная судьба.

Не просто так, охочие до драки,

смятением и яростью горя,

рубились оренбургские казаки

за своего мужицкого царя.

— Пожалуйте казацкой саблей бриться,

садитесь на тяжелое копье…

И падали фортеции царицы,

бревенчатые крепости ее.

Приподнимались мужики на пашнях,

сжимая топорище топора,

и много песен про Емелю страшных

запомнила Магнитная гора.

Она стоит, — по Пугачеву тризна,

республики тяжелая стена, —

свидетельствуя мощь социализма,

до неба нами поднята она.

Добытчики руды, взрывая, роя,

с благоговеньем слушают ее —

от Пугачева до Магнитостроя

прекрасно поколение мое.

Мы вспоминаем гульбища и гульбы,

когда, садясь на утлые дубы,

прекраснодушные Тарасы Бульбы

растили оселедцы и чубы.

Горилку пили,

в бубны тарахтели,

широкоплечи, в меру высоки,

и спали на земле, как на постели,

посапывая носом, бурсаки.

Ходила тучей, беспокоя ляха

скрипением несмазанных телег,

и нехристи, приявшие Аллаха,

порубанные, падали навек.

Она носилась, на коней сидая,

по бездорожьям грозная беда, —

рассказывай об этом нам, седая

Днепра непостоянная вода.

Мы не даем тебе дурного ходу,

работай нам, и зла и глубока,

мы перегородили эту воду

бетоном и железом на века.

Опять сгибая на работе спину,

за голубой днепровский водоем,

за новую, за нашу Украину

мы молодость большую отдаем.

(Растет роман. Полны любви и славы,

быть может, неумелы и просты,

в чередованье поспешают главы,

с помарками ложатся на листы.

И скоро утро. Но, главой управясь,

я всё еще заглядываю в тьму —

меня ненужная снедает зависть

к потомку будущему моему.

Во всех моих сомненьях и вопросах

он разберется здорово, друзья,

и разведет турусы на колесах

талантливей, чем предок, то есть я.

Он сочинит разумно и толково, —

на отдалении ему видней, —

накрутит так чего-нибудь такого

о славе наших небывалых дней,

что я заранее и злюсь, и вяну,

и на подмогу всё и вся зову,

чтоб только в эти тезисы к роману

включить еще, еще одну главу.)

Я рос в губернии Нижегородской,

ходил дорогой пыльной и кривой,

прекрасной осеняемый березкой

и окруженный дикою травой.

Кругом — Россия.

Нищая Россия,

ты житницей была совсем плохой.

Я вспоминаю домики косые,

покрытые соломенной трухой,

твой безразличный и унылый профиль,

твою тревогу повседневных дел

и мелкий, нерассыпчатый картофель

как лучшего желания предел.

Молчали дети — лишняя обуза, —

а ты скрипела челюстью со зла,

капустою заваленное пузо

ты словно наказание несла.

Смотри подслеповатыми глазами

и слушай волка глуховатый лай.

Твоими невеселыми слезами

весь залился Некрасов Николай.

Так и стоишь ты, опершись на посох,

покуда, не сгорая со стыда,

в крестьянских разбираются вопросах

смешно и безуспешно господа.

Про мужичка — про Сидора, Гаврилу —

они поют, качая головой,

а в это время бьет тебя по рылу

урядник, толстомясый становой.

Чего ты помышляешь, глядя на ночь?

Загадочной зовет тебя поэт,

и продает тебя Степан Иваныч —

по волости известный мироед.

Летят года, как проливни косые,

я поднимаю голову свою,

и я не узнаю своей России,

знакомых деревень не узнаю.

И даже воздух — изменился воздух,

в лицо меня ударила жара,

в машинно-тракторных огромных гнездах

жужжат и копошатся трактора.

И мы теперь на праздниках нарядных

припоминаем прежние деньки,

что был в России — мироед, урядник,

да кабаки, да церковь, да пеньки.

Но чем же победили мы в упорной

и долгой битве?

Разумом, спиной?

Учились мы по грамоте заборной,

по вывеске заплеванной пивной.

Шпана — и выражались неучтиво

мы, в детстве изучившие пинки,

а в битве — прямо скажем — не до чтива,

когда свистят над головой клинки.

Но мы не дураки. Когда с победой

мы вышли из огромного огня,

нам было сказано:

— Поди изведай

все знания сегодняшнего дня

и, не смыкая пресыщенно веки,

запомни, что висишь на волоске.

Чтобы тебя не продали навеки,

скрипи, товарищ, мелом по доске.

И мы пошли.

Мы знали, всё равно мы

одно, хоть, по профессиям деля,

теперь одни — поэты, агрономы,

другие — доктора, учителя.

Никто из них ни буквоед тягучий,

ни раб бездушный цифры, букваря…

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Но это что…

Я знаю лучше случай,

не единичный, к слову говоря!

Я знаю, да и вы видали малых,

из молодых, подкрашенных подруг,

они тогда мотались на вокзалах,

тащили чемоданы из-под рук,

как мертвецы, на холоде синели,

закутанные в тухлое старье,

существовали где-то на панели —

домушники, карманники, ворье.

И каждый с участью поганой свыкся,

не думая, что смерть ему грозит,

один — бандит,

другая — шмара, бикса,

одна — зараза,

первый — паразит.

И, потаенно забиваясь в хазы,

в подвалы и разбитые дома,

они певали страшные рассказы,

от морфия сходившие с ума.

«Оборванная куртка

и тонкая рука,

попомни слово, урка,

погибнешь от курка.

Загнешься ты со славой,

горяч смертельный пот,

когда тебя лягавый

на деле заметет.

Заплакают подружки

рыданьем молодым,

когда тебе от пушки

наступит вечный дым.

Оставь курнуть окурка,

не грохай в барабан…

Так что нам делать, урка?

Потопаем на бан…»

Вот эту тему поверни, потрогай, —

огромная, достойная она, —

чтобы понять, какою шли дорогой

домушники, хипесницы, шпана,

как после водкой полного стакана

и ножика под хрустнувшим ребром

выходит инженер из уркагана,

а из бандита нужный агроном.

Не выдумка —

вы на заводах наших

разыщете — тем лучше, чем скорей —

в недавних голодранцах и апашах

литейщиков, поэтов, токарей.

Умру я — будут новые витии,

прочтут они про наше торжество,

про наши беды и перипетии

характерные века моего.

Смешают все понятия и планы,

подумают, что мы-де — высота,

не люди, а левиафаны,

герои, полубоги, красота.

Что мы не говорили, а орали,

не знали, что такое есть покой,

одной рукой крутили на Урале,

в Узбекистане левою рукой.

Нет — мы попроще. Мы поем и пляшем,

мы с девочками шляемся в кино,

мы молоды,

и в положенье нашем

с любовью не считаться мудрено.

Мы с удовольствием цветами дышим,

в лесу довольны листьями ольхи,

ревнуем, удивляемся и пишем

порой сентиментальные стихи.

Но мы не забываем, что в позоре

мы выросли и числились в веках,

и костяные, желтые мозоли

у нас еще как перстни на руках.

И мы увидели еще до срока,

прекрасной радостью напоены,

и запад Запада,

восход Востока,

восход разбитой некогда страны.

И если ночью вдруг из-за границы

потянет сладким, приторным дымком,

война на наши села и станицы

через границу налетит рывком

и, газом сыпя с неба, как из сита,

отравой нашей питьевой воды

и язвами от яда люизита

свои оставит грязные следы, —

эх, мы махнем,

и, на коней сидая,

мы молодую песню зайоем,

что, мама богородица святая,

помянь врага во царствии твоем.

Танкисты,

дегазаторы,

саперы,

кавалеристы,

летчики,

стрелки —

запрут страну свою на все запоры,

войдут во все земные уголки.

Нефтяник перепачканный и голый

и лесоруб возьмет свое ружье,

рабочие индустрии тяжелой, —

прекрасно поколение мое.

Когда заразой расползалось тленье

и проникало в сердце и цвело, —

«печально я гляжу

на наше поколенье», —

стонал поэт и поднимал стило.

Он колдовал, хрипя, подобен магу,

смешное проклиная бытие,

и кровь струей стекала на бумагу

и прожигала чистую ее.

Он мчался на перекладных по стуже,

бродил, как волк, в рассыпчатом снегу, —

вот я не так —

я сочинитель хуже,

но я от поколенья не бегу.

Я задыхаюсь с ним одним рассветом,

одной работой,

качеством огня,

оно научит стать меня поэтом,

оно поставит на ноги меня.

И многого я не найду в основах,

там худ и скуден истины улов,

а с ним войду в мир положений новых,

в мир новых красок, действия и слов.

Раздолье мне, —

тень Франсуа Виньона,

вставай и удивленья не таи.

Гляди — они идут побатальонно,

громадные ровесники мои.

Я их пишу,

а вы с меня взыщите,

коль окажусь в словесной нищете,

тогда, не апеллируя к защите, —

не со щитом,

так всё же на щите.

<1932—1933>.

ПРИМЕЧАНИЯ

править

144. «Смена», 1932, 7 ноября под заглавием «Наше поколение», Печ. по сб. «Книга стихов», с. 107. М. Ф. Чумандрин (1905—1940) — писатель, был одним из руководителей ЛАПП. Оселедец — в старину у украинцев длинный чуб на темени бритой головы. Домушники, хипесницы — из воровского арго. Левиафан (по имени огромного хищного животного в библейской мифологии) — нечто огромное, чудовищное. Печально я гляжу и т. д. — из стих. Лермонтова «Дума». Антонов — организатор эсеро-кулацкого восстания в Тамбовской губернии. Виньон (Вийон) Франсуа (род. ок. 1481 г.) — крупнейший французский поэт эпохи Средневековья.