В. Кокосов. На Карийской каторге
Чита, 1955
— Происшествиев разных случалось со мной немало: полсотни лет околачивался с каторгой. За такое время многое бывало! — суетясь около стола за приготовлением закуски и выпивки, говорил старик, отставной приставник Верхне-Карийской каторжной тюрьмы, Тарас Титыч Лапшиков. Я был приглашен им к жене-старухе, заболевшей «стрельбой в ушах и пученьем утробы». Сколько раз на волосе от смерти бывал, думаешь: наступил конец земного бытия; оглядишься, — жив Тарас Титыч Лапшиков, гоголем по белому свечу ходит!
Тарас Титыч был крепко сложенный старик, небольшого роста, приземистый, кряжистый, с объемистым брюшком, с лысой бугристой головой, морщинистым дряблым лицом, с мешочками под глазами.
Огромных размеров синие очки на толстом, картофелиной, носу придавали его лицу своеобразно комическое выражение.
— От роду идет мне восьмой десяток, — протирая салфеткой рюмки, говорил старик, — с тысяча восемьсот двадцать первого, с царя Александра Благословенного, поступил на службу, восьмой год в отставке. Ныне восемьсот семьдесят второй, — сосчитайте, сколько лег я служил с каторгой? В звании канцелярского служителя в отставку вышел, сто двадцать рублей получаю пенсии; был горным штейгером, родился горным служителем, крепостным заводским человеком. Как не бывать происшествиям — бывывали! Милости прошу, док юр. хлеба-соли откушать, выпить за здравие болящей!
Мы чокнулись рюмками, выпили.
— Старуха-то моя поправится? — после минутного молчания, как бы мимоходом, бросил вопрос старик. — Сорок пять лет живем вместе, на одной кровати спим; горя, слез видывали много. Детей не было, на бога не ропщем…
— Поправится, Тарас Титыч, поправится! — успокаивал я старика. — Пройдет день--два, супруга ваша будет молодцом, крепче прежнего.
— Значит, поправится старуха? — переспросил старик. — Извините меня, оставлю вас на минутку, необходимо посмотреть по хозяйству.
Старик вышел.
Оставшись один, я осматривал комнату: аршина три с половиной высоты, три сажени в квадрате, с блестевшими выбеленными стенами, с тремя оконцами на улицу, вымытым, выскобленным некрашеным полом, она казалась приветливой, уютной. В переднем углу, под потолком без риз и киотов, — четыре закоптелые иконы, с подвешенной к ним лампадкой зеленого стекла, с пучками верб за иконами, с прилепленными обгорелыми восковыми свечами. В переднем углу и простенках три стола, покрытые красными скатертями; между ними табуреты, окрашенные в синюю краску. Направо от входа деревянный, окрашенный в синюю же краску шкаф со стеклами в верхних сборках. Сквозь стекла виднелись массивные, толстые в кожаных переплетах книги. Слева от входа зеркалом выдвигалась печь, по средине зеркала выпукло выступали выложенные из кирпича цифры — «1861», на стенах, окнах никаких украшений не было. Проходя через три оконца, отражаясь на белых, блестевших стенах, на синих табуретах и шкафе, солнечные лучи заливали своеобразным сиянием переливов небольшую комнату; спокойствием веяло в пятидесяти саженях от каторжной, переполненной кандальными тюрьмы.
— Повеселела старуха, — торопливо входя в комнату, говорил хозяин, — стрельба успокоилась, утроба утихла. Побаивался я: много ли старому человеку для смерти нужно!? Спасибо вам, доктор! Умри, старая. Титычу крышка. Выпить с радости следует Титычу, табаку понюхать! — наливая рюмки, говорил повеселевший старик. — Титычем плешивым меня каторга давно-о прозвала. «Тише, ребята, плешивый Титыч идет! Плешь не красная, в добром здравии приближается» — слыхивал я много раз. Каторга — народ зубоскалы, чего с ней поделаешь… Нос табаком набиваю, трубку забросил; пробовал сосать, в прок не пошло. Лет сорок с хвостиком, с акатуевского рудника трубку забросил. Застал меня управитель с трубкой в зубах на часах у секретной камеры: бил, бил по голове, пока трубка с чубуком вдребезги не разлетелась: спасибо говорю, голову на плечах оставил. Грозил «зеленой» улицей через тысячу человек — помиловал! С тех пор трубку забросил… В те времена бывали случаи: двенадцать тысяч палок в одну человеческую спину решенье выходило. В четыре-пять приемов били человека: дадут две тысячи, упадет человек, близок к смерти, осмотрит доктор — в лазарет! Мясо на спине клочьями, ребра, лопатки пробиты, а… водят по «зеленой улице»!.. Жестокие были наказания! Вот что удивительно: оставались живыми, радовались…
— Расскажу я вам, доктор, — круто оборвав тему разговора, продолжал старик, — одно происшествие, со мной оно случилось. История мало занимательная, но вы увидите, что значит воля для каторги. Надо вам сказать, каторга всегда в сердцах, что собака на приковке, не узнаешь, когда человек прорвется. Кто прав, кто виноват, — как решить? Я себя считаю правым: несу службу, исполняю приказания, получаю жалование, гну людей в свою сторону; каторга думает по-своему, как бы от работ, от начальства избавиться. Мы ходим на воле, каторга сидит на приковке. Мы, старики, выросли в старых порядках, не разбирали — кто больше каторжный, я или бритоголовый бессрочный: росли вместе с каторгой, вместе горе мыкали, одну березовую кашу ели. Ныне другой народ: молодой, бойкий, родства-свойства с каторгой не признает: смотрит на каторгу свысока, за людей их не считает. Каторга чутьем разбирает людей, хорошего человека убивать не будет…
— Как нам, доктор, было не сродниться с каторгой! Он был каторжный сам за себя, мы, горные служители, — по дедам, по прадедам потомственная каторга… Назначили меня тюремным приставником, заперли на ночь вместе с каторжными для наблюдения. Хе-хе-хе! — захихикал добродушно старик. — Тоже, были наблюдатели! Запрут на замок к сорока душегубам на долгую зимнюю ночь, вместо оружия — берестяная табакерка в кармане, по пяти пальцев на руке, в случае чего выскочить — некуда. Ну, и на-а-блю-да-а-ли-и! Посылали в ночное наблюдение к самым отчаянным головорезам, чтобы они подкопов не выводили, чего худого не задумали. Завалишься рядом с бритоголовым спать… проснешься на зорьке, — вот и все наблюдение,
— Спи со Христом, Тарас Титыч, — говорят, — не бойся! Ты свое дело пришел делать, мы свое по потребности — один другому мешать не будем.
— Случалось, не спится: лежишь с полузакрытыми глазами, наблюдаешь; усядутся в кружок в карты играть, фонарь со свечкой с блока отцепят, караул к дверям назначат; не случится карт, вшей по кругу пускают, которая раньше за черту выползет, хозяин деньги берет, все ставки забирает; не выбежит скороход, хозяин выругается, ногтем раздавит… Привык и к каторге, она ко мне. Привыкли, жили, друг другу не мешали. Встанешь утром, из тюрьмы прямо к начальству.
— Так и так, ваше высокородие, состоит все благополучно; подкопов не велось, происшествий не было.
За сорок лет службы никто из них пальцем меня не тронул; случалось, ругался с ними по службе, грозил, обзывал варнаками, челдонами — они различали: где служба, где человеческий подвох… слушались, покорялись… Ударил меня в Каре Путин, это особое происшествие, я вам расскажу о нем.
В 1863 году сидел в нашей Верхне-Карийской тюрьме — до решения дела — бессрочный каторжный Путин. При последнем, восьмом побеге, он стену секретного карцера пилкой вырезал, вылез в тюремную ограду, вскарабкался на пали, сверху прыгнул на часового, сшиб его с ног, ружье из рук выпало. Путин ружье бросил в сторону, — а сам бежать… Пока опомнился часовой, ружье отыскал, выстрелил для тревоги, путинский след простыл! Кругом тюрьмы место глухое; тайга, кусты, деревья, кичи, болота. В тот день беспокойства, тревоги, ругани было много: искали, искали, поймать не могли; часового судили — на год в арестантское отделение ушел бедняга! Озлобился конвой на Путина, за своего товарища озлобился. Солдатская конвойная служба немногим лучше каторжной жизни!
Из каторги Путин бегал много раз, фамилии своей на Ивана Непомнящего не променивал: «Путиным матушка родимая родила, Путиным умру, снимать родительского благословения не буду!» Курчавый, черноватый, с небольшой бородкой, с серьгой в ухе, лет сорока, громадной силы; зубы на всех скалит, всегда говорит с усмешечкой.
— Не смеяться — не жить, Тарас Титыч! — часто он говаривал. — Жизнь на один раз человеку дадена; умрем — смеяться не будем. И смех, Тарас Титыч, от разных причин бывает, не всегда смеется человек от веселья и радости.
Петр Петрович, наш смотритель тюрьмы, не любил Путина, часто приказывал наказывать. «Естественная сволочь, а зубы скалит: дать ему сто розог». Думаю я про себя: усмешка у Путина была родовая, встречаются люди — с усмешкой родятся; иной родится с печалью, с тем и умирает! Бей человека, не бей — усмешки, печали не вышибешь. Петр Петрович, наш смотритель, думал по-иному: подводил каторгу под один ранжир, как бы под одну колодку.
Привели в Кару Путина года через три после побега; заковали по рукам и ногам; началось дело «о побеге со взломом из тюрьмы, с покушением на жизнь часового». Засадили беглеца не в тюремный карцер, а в секретную караульного дома, в котором человек двенадцать очередных караульных находилось. Со входа большая комната с парами по стенам, из комнаты дверь в секретную, дверь окована железом, запирается на два замка; в двери окошечко для наблюдения за арестантом, секретная — три аршина длины, аршин ширины; нарка для спанья — в три четверти; аршина четыре от полу, под потолком окошечко с решеткой, человеческая голова не пролезет. Секретная — повернуться негде, в ней Путин и продовольствовался. Раз в сутки, к вечеру, по доверию господина смотрителя, заходил я к Путину, со мной заходили караульный начальник и староста. Зайдем, кандалы на нем осмотрим, стены ощупаем, решетку в окне, заглянем под нары; сторож парашку вынесет. Кружку воды, два фунта хлеба приносили; через сутки бачок с горячей пищей для подкрепления сил заключенного.
Месяцев восемь дело шло тихо, мирно, благородно: признаков не было: сидел Путин по-хорошему, никого не беспокоил. Редко, редко запевал песню: потянет, потянет… оборвет, снова примолкнет; не пелось ему в клетке. Караул в песнях ему не препятствовал. Вдруг на него накатило…
В тот день, как всегда, пошел я к Путину, зашел в канцелярию к господину смотрителю, доклады о всяких пустяках он требовал неопустительно, докладываю:
— К Путину иду, осмотреть, проверить.
— Идите, Тарас Титыч, службы забывать не надо; за подлецом наблюдать, охранять следует накрепко. Можно поручиться, на этот раз пташка не вылетит, крылья связаны крепко. Приговор выйдет, зубы скалить не будет, подведем ему животы: меньше ста плетей награды не получит. Хе-хе-хе! — посмеялся, знаете, себе в бороду: не любил он Путина.
Пошел я к караульному дому дорогой, навстречу вольной команды арестант Непомнящий встретился; идет с балалайкой в руках, приплясывает. Грешный человек! Не удержался — выругал его, что в казарме не сидит, по улице с балалайкой шляется; был он в подпитии, попадись смотрителю — порки не миновать. Время к вечеру, солнышко к закату клонилось, между прочим, было светло, опасности не предвиделось…
Каторга с работ возвратилась, гул стоит в тюремной ограде. Сидело в тюрьме восемьсот человек — кашлять начнут, уши затыкай, про разговоры говорить нечего. Захватил попутно сторожа, хлеб, воду, все как следует быть! Подходя к караульному дому, я споткнулся, едва на ногах устоял, однако предчувствий не было, на душе покой, тишина, сомнений не появилось. Вошли мы со сторожем; десяток казаков на нарах сидят, ружья в козлах поставлены: караульный начальник, урядник, с нар поднялся.
— Соловья проведывать пришли, Тарас Титыч?
— Соловья, — говорю, — соловья, клеточку почистить, корму подсыпать…
— Не распевает? — спрашиваю.
— Нет, голоса давно не слышно: полагать надо, думу свою думает, посажен крепко, не выскочить!
Огляделся кругом, безопасно; куда ему бежать? Понюхал табаку, освежил голову; угостил табаком казаков не нюхают, больше кладут за губу: обычай в Забайкалье повсеместный.
— Тронемся, господин караульный начальник.
— С нашим удовольствием!
Подошли мы к карцерной двери: я впереди, за мной урядник, за урядником сторож; отворили дверь, я ногу на порог поставил!
— Здорово, Путин! Каково поживаешь?
Он ка-ак уда-ри-ит меня кандальным замком по голове! Я на спину свалился, затылком урядника с ног сшиб — оба упали. Путин через нас, мимо казаков, в дверь, на крыльцо и… пошел улепетывать! Пока мы с урядником на ноги поднялись, пока опомнились — у меня кровь из головы, из носа течет, ничего не вижу, не понимаю, оглушил! — опомнились, караул с ружьями на улицу выскочил, я пошатываюсь, кто-то выстрелил, поднялась тревога! Выбежали с ружьями казаки из казармы, прибежали командир, смотритель, руками разводят.
Разводи не разводи — Путин из клетки выскочил! Суматоха, тревога; тайгу цепью казаки охватили, конные поскакали на поимку. Я у крыльца стою, весь мир божий кверху ногами перевертывается, кружится, как на мельнице. Кто-то, умный человек, дал знать старухе, что убили Титыча! Прибежала, голосит надо мной. Коменданту, командиру батальона нарочных послали с известием с случившемся.
На другой день к вечеру захватили Путина: ножные кандалы сбил, ручных сбить не мог, руки окровянил, мясо клочьями висит, до кости изрезано. Нашли верст за восемь, под колодиной: лежит, согнувшись в три погибели, тут его и накрыли! Разыскали по следам крови: из пораненных рук кровь текла ручьями. Избили его ружейными прикладами, волоком всю дорогу тащили, били по чему попало; бить били, убить не могли — такова его планида! Отдышался, отлежался в карцере, кровью долго харкал: сейчас жив, в тюрьме находится, зубы скалит по-старому, усмешечки не бросил. Этим дело не кончилось! Месяца через три вышло решенье — «полняк, сто ударов плетью». Все думали: конец пришел Путину, не выдержит! Начальство злобилось, милости не окажет.
Старик замолчал минут на пять. Он сидел неподвижно, перебирая пальцами висевшую со стола скатерть, машинально перенося руку к борту форменного сюртука, поводил пальцами по пуговицам, по борту, как бы сметая насевшую пыль. Машинально достал из кармана брюк берестяную табакерку и впихнул табак в каждую ноздрю щепоти по две.
— Выдержал, господин доктор, Путин и сто плетей, — как бы очнувшись, продолжал рассказ старик, — сто ударов выдержал… это значит триста концов человеческая душа выдержала… больше часа били при всей каторге…
Стонал, стонал, пощады у начальства не просил, потом и стонать перестал, замер… Увезли в лазарет замертво; месяца через три отдышался, снова появился в тюрьме. Есть в таких делах много непонятного для человеческого разумения…
Спрашивал я Путина: за что ты меня изувечил?! Что я тебе худого сделал?
— Виноват я перед тобою, Тарас Титыч, прости Христа ради! Не я тебя бил, видит бог, не я! Дума моя о вольной волюшке била, не был я в себе властен, терпеть дольше сил не хватило! прости меня, родной, прости Христа ради…
— То-то и оно-то! — вздохнув, закончил рассказ старик. — Думаю я, что Путин человек особой категории; души своей не продаст, дорожит ею больше всякого телесного благополучия…
Мы расстались с Тарасом Титычем большими приятелями.
- ) Список произведений В. Я. Колосова дан в книге Е. Д. Петряева «Исследователи и литераторы старого Забайкалья», Чита, 1954. Стр. 203—204.
Впервые напечатано в газете «Владимирец», 1907, № 209.