Тайна
автор Уилки Коллинз, переводчик неизвестен
Оригинал: англ. The Dead Secret (1856), опубл.: 1856. — Перевод опубл.: 1858. Источник: az.lib.ru

Уилки Коллинз

править

The Dead Secret (1856)

править

Уилки Коллинз / Собрание сочинений в десяти томах. Том I. Тайна (роман, печатается по изданию 1858 года).

М., «Пересвет». 1992


23-Е АВГУСТА 1829 ГОДА

править

— Вряд ли переживет она эту ночь?

— Взгляни на часы, Джозеф.

— Десять минут первого: пережила! Дождалась десяти минут нового дня.

Эти слова были произнесены на кухне большого сельского дома, на западном берегу Корнуэлла. Собеседники были двое из слуг капитана Тревертона, флотского офицера и представителя одной из старинных фамилий. Оба говорили шепотом, подсев поближе друг к другу и вопросительно поглядывая на дверь.

— Плохо, — проговорил старший из них. — Сидим одни, темно, мертвецом пахнет, считай себе минуты, пока господь Бог по душу пошлет.

— Роберт! — проговорил другой еле слышным голосом. — Ты служишь здесь с детства… Слыхал ли ты, что до замужества она была актрисой?

— Ты почем знаешь? — резко спросил старый слуга.

— Сс! — перебил другой, поспешно встав со стула.

В коридоре прозвенел колокольчик.

— Нас, что ли? — спросил Джозеф.

— Не знаешь по звуку, который звенит? — презрительно отвечал Роберт. — Это колокольчик Сары Лизон, погляди в коридор.

Джозеф взял свечку и повиновался. Отворив кухонную дверь, он увидел на противоположной стене длинный ряд колокольчиков, над каждым, черными литерами, было написано имя призываемого. Ряд начинался дворецким и буфетчиком, кончался судомойкой и рассыльным.

Поглядев на колокольчики, Джозеф сразу увидел, что один из них был еще в движении; над ним было написано: горничная леди. Джозеф пробежал коридор и на конце его постучался в высокую дубовую дверь старинного пошиба. Отзыва не было: Джозеф отворил дверь и посмотрел в комнату — она была темна и пуста.

— Сары нет в кастелянской, — сказал он, возвратившись на кухню к своему товарищу.

— Стало быть, она в своей комнате, — заметил Роберт. — Взойди наверх и скажи ей, что ее зовет леди.

Колокольчик опять зазвенел, когда Джозеф выходил из кухни.

— Скорей! Скорей! — крикнул Роберт. — Скажи ей, чтобы поторопилась… зовет! — прибавил он потом. — Может быть, в последний раз!

Джозеф пробежал три колена лестницы, обогнувшей длинную галерею со сводами, и постучался в другую дверь, также дубовую и также старинную. На этот раз ему ответили. Чистый и мягкий голос прозвучал: кто там? Джозеф поспешно объяснился. Не успел он кончить, как Сара Лизон встретила его на пороге со свечой в руке.

Невысокая ростом, не очень красивая, не в первой молодости, с робкими приемами, одетая безукоризненно запросто, горничная леди, несмотря на все это, была такою женщиною, что на нее нельзя было взглянуть без любопытства, если не без участия. При первом взгляде на нее немногие могли бы удержаться от вопроса: кто это такая? Немногие удовлетворились бы ответом: горничная мистрисс Тревертон; немногие удержались бы от поползновения прочесть на ее лице какую-то тайну, и, конечно, уже никто не усомнился бы, что эта женщина выдержала когда-то страшную жизненную пытку. В ее осанке, и еще более в ее лице, все как будто говорило жалобно и грустно: «Я развалина того, чем вы некогда любовались, развалина без ухода, без поправки, развалина незаметная, обреченная пасть с гибельного берега в бездну всесокрушающего времени». Вот что можно было прочесть на лице Сары Лизон — и ничего более.

Едва ли нашлись два человека, согласные в мнениях насчет Сары; до того трудно было решить — телесная или душевная мука сразила ее? Та или другая, только следы по себе она оставила. Щеки Сары опали и слиняли, подвижные, изящно очерченные ее губы болезненно побледнели; большие черные глаза, напрасно осененные густыми ресницами, словно застыли: так беспредметен, жалобен и страдателен был их взгляд. Впрочем, и сильная грусть, и тяжелая болезнь оставляют на больных почти такие же следы. Особенность неведомого недуга Сары состояла в противоестественной перемене цвета ее волос, они были густы, мягки и кудреваты, как волосы молодой девушки, но поседели, как у старухи. Странно противоречили они всем признакам юности, присущим ее лицу. Несмотря на всю болезненность и бледность, никто не мог бы сказать, что это лицо — лицо старухи; на бледных щеках не было ни морщинки, в тревожных, робких глазах искрилась и светилась чистая влага, высыхающая под старость; кожа на висках была гладка, как у ребенка. Все эти и другие, никогда не обманывающие признаки, свидетельствовали, что для нее только еще прошла весна: не глядя ей в лицо, можно было сказать, что это женщина лет тридцати; взглянув в лицо, можно было сказать без парадокса, что ее седые волосы были ужасною несообразностию и что она более походила бы сама на себя, если бы они были выкрашены. В этом случае искусство было бы естественнее природы, потому что природа казалась неестественной. Каким морозом побило эти роскошно завитые кудри? Смертный недуг или смертное горе подернули их инеем? Эти вопросы не раз проходили в голове капитанских слуг, пораженных странностью ее наружности, да еще тем, что у нее была закоренелая привычка — говорить с самой собою. Но любопытство их не было удовлетворено ни разу: ничего не узнали они, кроме того, что Сара Лизон, говоря попросту, вставала на дыбки, если заговаривали о ее седых волосах и о привычке говорить с самой собою, да узнали еще, что сама госпожа ее запретила всем, начиная с мужа, беспокоить Сару каким бы то ни было вопросом об этом предмете. В замечательное утро двадцать третьего августа Сара одно мгновение простояла, словно немая, перед призывавшим ее служителем; свечка озарила ее ясно большие, неподвижные черные глаза, а над ними — густые неестественно седые кудри. Мгновение простояла она молча; ее рука дрожала так, что гасильник чуть не соскакивал со свечки; но это было только мгновение: Сара опомнилась и поблагодарила слугу, позвавшего ее к смертному одру госпожи. Смущение и боязнь, звучавшие в ее голосе, кажется, придавали ему еще более приятности; торопливость ее приемов нисколько не уменьшила их обычного изящества, благородства и женственности.

Джозеф, как и другие слуги втайне не доверявший Саре и не любивший ее за то, что, — по его понятиям, — она не была похожа на прочих горничных, был поражен в это мгновение наружностью Сары и звуком ее голоса. Она покачала головой, поблагодарила его еще раз и быстро прошла мимо по галерее. Спальня умирающей мистрисс Тревертон была этажом ниже; Сара в нерешимости остановилась перед дверью, наконец постучалась, и дверь была отворена капитаном Тревертоном.

Взглянув на своего господина, Сара отшатнулась. Если бы ей грозил смертельный удар, она, вероятно, не отступила бы быстрее и с большим выражением ужаса на лице. Впрочем, в чертах капитана Тревертона не было ничего такого, что могло бы навести на мысль о его жестоком или даже просто грубом обращении с людьми: с первого взгляда можно было смело сказать, что этот человек ласков, сердечен и откровенен. На глазах его еще блестели слезы, вызванные страданиями любимой жены.

— Войдите, — сказал он, отвернувшись. — Она не хочет сиделки: ей нужно только вас. Позовите меня, если доктор…-- Голос его сорвался, и он поспешно вышел, не окончив речи.

Сара Лизон, вместо того чтобы войти в комнату своей госпожи, обернулась и начала пристально глядеть вслед капитану, пока не потеряла его из виду; щеки ее побледнели, как у мертвой, в глазах выражались сомнение и ужас. Когда капитан скрылся за поворотом галереи, Сара прислушалась у дверей спальни, боязливо прошептала про себя: «Неужели она ему сказала?» Потом отворила дверь, сделав видимое усилие над собою, постояла мгновение на пороге и вошла.

Спальня мистрисс Тревертон, большая и высокая комната, выходила окнами на западный фасад дома и, стало быть, на море. Ночная лампа, стоявшая возле постели, скорее выказывала, чем разгоняла мрак, сгустившийся по углам. Старинная постель была завешена кругом тяжелыми драпировками. Из других утварей комнаты приметны были только самые массивные. Шифоньеры, гардеробный шкаф, высокое трюмо, кресла с высокой спинкой и, наконец, безобразная масса кровати выступали из темноты; все остальные предметы погружены были в мрак. В открытое окно, отворенное для освежения воздуха после удушливой августовской ночи, долетали в комнату однозвучные, глухие и отдаленные всплески волн о песчаный берег. Всякий остальной шум смолк в этот первый час нового дня. В самой комнате слышалось только тихое, тяжелое дыхание умирающей женщины: эти слабые, предсмертные звуки отделялись печально и отчетливо даже от далекого громового дыхания самого моря.

— Мистрисс, — сказала Сара Лизон, подойдя к занавескам, но не поднимая их, — ваш супруг вышел из комнаты и оставил меня вместо себя.

— Огня! Дайте мне огня! — Смертельная слабость звучала в голосе, но вместе с ней звучала и решимость, заметная вдвойне при сравнении с нерешительною речью Сары. Сильная природа госпожи и слабый дух горничной выказались сразу в этих немногих словах, проговоренных сквозь занавески смертного одра.

Сара дрожащею рукою зажгла две свечи, нерешительно поставила их на стол подле постели, переждала мгновение, бросив кругом себя подозрительный, робкий взгляд, и потом приподняла занавески.

Недуг, от которого умирала мистрисс Тревертон, был одним из самых страшных недугов, поражающих человеческий род, и преимущественно женщин: он подкапывает жизнь, не оставляя на лице больного признаков своего сокрушительного прогресса. Неопытный человек, взглянув на мистрисс Тревертон в то время, как ее горничная приподняла занавески, вероятно подумал бы, что больная получила все облегчение, какое может только доставить человеческая наука. Легкие следы болезни на ее лице и неизбежная перемена в его очерке были едва заметны: так чудно сохранило это лицо весь блеск, всю нежность, все сияние девственной красоты. На подушке покоилась голова, нежно окаймленная богатыми оборками чепца, увенчанная сверкающими черными волосами; по лицу красавицы можно было только заключить, что она или оправилась от легкой болезни, или просто устала и отдыхает. Сама Сара Лизон, не отходившая от госпожи во все время ее болезни, взглянув в эту минуту на мистрисс Тревертон, с трудом могла поверить, что за этой женщиной уже затворились врата жизни и что смерть беспощадною рукой уже манит ее к вратам гроба.

Несколько подержанных книг в бумажных обертках лежало на одеяле: когда Сара приподняла занавеску, мистрисс Тревертон приказала убрать их. Это были театральные пьесы, в некоторых местах подчеркнутые чернилами, с выносками на полях и с отметками сценических входов, выходов и положений. Слуги, разговаривавшие на кухне о занятиях их госпожи до замужества, не были обмануты ложным слухом: капитан, пережив первую пору юности, действительно взял себе жену с бедных подмостков провинциального театра, два года спустя после ее первого дебюта. Подержанные старые пьесы составляли некогда всю ее драгоценную драматическую библиотеку и всегда, как добрые старые знакомые, составляли предмет ее нежного попечения, а в последнее время болезни они не сходили с постели.

Отложив книги, Сара воротилась к своей госпоже; ее лицо выражало не печаль, а какой-то дикий ужас; губы раскрылись, она хотела что-то сказать, но мистрисс Тревертон взяла ее за руку.

— Заприте двери, — сказала она тем же слабым, но решительным голосом. — Заприте двери и не впускайте никого, пока я вас не отпущу.

— Никого? — повторила робко Сара. — Даже доктора? Даже вашего супруга?

— Ни доктора, ни даже мужа, — проговорила мистрисс Тревертон, указывая на дверь. Рука ее была слаба, но и в слабом ее движении был полный приказ.

Сара заперла дверь, воротилась нерешительно к постели, вопросительно подняла большие, неподвижные глаза на свою госпожу и вдруг, нагнувшись к ней, прошептала:

— Вы сказали вашему мужу?

— Нет, — ответила больная. — Я послала за ним с тем, чтобы сказать ему, — слова у меня не сходили с губ, — мне поражала самую душу, Сара, одна мысль о том, как бы лучше открыть ему… я так люблю, так нежно люблю его!.. И все-таки я бы сказала ему, если бы он не заговорил о ребенке. Сара! Он только и говорит, что о ребенке: это заставило меня молчать.

Сара с полным и странным для самой невзыскательной госпожи забвением обоюдных отношений при первом слове мистрисс Тревертон упала в кресло, закрыла лицо дрожащими руками и простонала: «О, что будет! Что теперь будет!»

Глаза мистрисс Тревертон заблестели мягко и нежно, когда она стала говорить о любви своей к мужу. Несколько минут она лежала молча; по ее ускоренному трудному дыханию, по болезненно сдвинутым бровям было видно, что ею овладело сильное волнение. С трудом повернула она голову к креслу, на котором сидела ее горничная, и сказала еле слышным на этот раз голосом:

— Подайте мне мое лекарство, — сказала она. — Мне его нужно.

Сара вскочила и с инстинктивной быстротой послушания отерла катившиеся по щекам слезы.

— Вам нужно доктора, — заметила она. — Позвольте, я позову доктора.

— Нет! Лекарства; дайте мне лекарства!

— Какую склянку? С опиатом, или…

— Нет. Не с опиатом. Другую.

Сара взяла со столика склянку, посмотрела на сигнатурку и заметила, что еще не время принимать это лекарство.

— Дайте мне пузырек.

— Ради Бога, не просите! Подождите, умоляю вас. Доктор сказал, что это лекарство хуже чем дурман, ежели часто принимать.

Ясные, глубокие серые глаза мистрисс Тревертон вспыхнули; яркий румянец окрасил ее щеки; рука с усилием, но повелительно отделилась от одеяла.

— Откупорьте пузырек и подайте, — сказала она. — Мне нужны силы. Что за дело, — умру ли я через час или через неделю. Дайте мне пузырек.

— Зачем же весь пузырек? — спросила Сара, все-таки подавая его под влиянием своей госпожи. — Тут два приема. Подождите: я принесу рюмку.

Она снова пошла к столу. В это же мгновение мистрисс Тревертон поднесла пузырек к губам, выпила все, что в нем было, и откинула его прочь.

— Она убила себя! — вскрикнула Сара и в ужасе кинулась к двери.

— Постойте, — произнес с постели голос еще решительнее, чем прежде. — Постойте, воротитесь и приподнимите меня повыше на подушки.

Сара взялась за ручку замка.

— Воротитесь, — повторила мистрисс Тревертон. — Пока я жива, я хочу, чтоб мне повиновались. Воротитесь. — Румянец ярче разливался по ее лицу и ярче блестели ее глаза. Сара воротилась и трепетными руками подложила еще подушку к тем, которые поддерживали голову и плечи умирающей женщины; при этом простыня и одеяло несколько сдвинулись с места; мистрисс Тревертон судорожно поправила их и опять окутала ими шею.

— Вы не отперли двери? — спросила она.

— Нет.

— Я запрещаю вам подходить к ней близко. Подайте мне портфель, перо и чернила из бюро, там у окошка.

Сара подошла к бюро и открыла его; но вдруг призадумалась, как будто в ее душу проникло какое-то сомнение: она спросила — какие именно письменные приборы нужно подать?

— Принесите портфель и увидите.

Портфель и на нем лист бумаги были положены на колени мистрисс Тревертон; перо было обмокнуто в чернила и дано ей в руки. С минуту она сидела неподвижно, закрыв глаза, и тяжело дышала; потом принялась писать, говоря своей горничной, по мере того, как поднималось перо: «Смотрите». Сара тоскливо глянула через плечо своей госпожи и увидела, как перо медленно и слабо провело первые два слова: «Моему мужу».

— О, нет, нет! Не пишите этого! — крикнула она и схватила свою госпожу за руку, но тотчас же отпустила ее при взгляде мистрисс Тревертон.

Перо продолжало двигаться и еще медленнее, еще слабее вывело целую строчку и остановилось; буквы последнего слова слились вместе.

— Ради Бога! — повторила Сара, падая на колени возле постели. — Не пишите ему, ежели вы не могли уже сказать на словах. Позвольте мне скрыть до конца, что я так долго скрывала. Пусть тайна умрет с вами и со мною и никогда не будет узнана светом. Никогда, никогда, никогда!

— Тайна должна быть открыта, — отвечала мистрисс Тревертон. — Мой муж должен бы был ее знать, и должен узнать. Я решилась сказать ему, но у меня недостало духу. Я не могу вам доверить: после моей смерти вы ему ничего не скажете. Надо написать. Возьмите перо и пишите с моих слов.

Сара, вместо того чтобы повиноваться, припала лицом к одеялу и горько зарыдала.

— Вы не разлучались со мной со дня моего замужества, — продолжала мистрисс Тревертон. — Вы были мне скорее подругою, чем служанкой. Неужели вы мне откажете в последней просьбе? Вы отказываете? Безумная! Поднимите голову и слушайте. Вы погибнете, ежели откажетесь взять перо. Пишите, или я не буду лежать спокойно в гробу. Пишите, или — как Бог свят я приду к вам с того света.

Сара упала ей в ноги с слабым криком.

— У меня волос дыбом стал! — прошептала она, глядя на свою госпожу с выражением суеверного ужаса во взгляде.

В это самое мгновение лишняя доза возбудительного лекарства начала действовать на мистрисс Тревертон. Она беспокойно заметалась на подушке, продекламировала бессвязно несколько строчек из одной из пьес, снятых Сарой с ее постели, и вдруг протянула своей горничной перо, с театральным жестом и со взглядом, кинутым на мнимую публику.

— Пишите! — крикнула она громким, наводящим ужас сценическим голосом. — Пишите! — И слабая рука поднялась опять давно забытым сценическим движением.

Механически сжав пальцами вложенное в них перо, Сара, все с тем же выражением суеверного ужаса, ожидала дальнейшего приказания своей госпожи. Несколько минут прошло, прежде чем мистрисс Тревертон начала говорить. В ней оставалось еще довольно сознания, чтобы смутно следить за действием лекарства и противиться ему, пока оно окончательно не помутит ее мыслей. Прежде она спросила нюхательного спирту, потом одеколону.

Смоченный одеколоном и приложенный ко лбу платок несколько освежил ее умственные способности. В ее глазах блеснул разумный луч, и когда она повторила горничной: «пишите», силы воротились к ней настолько, что она могла диктовать спокойным, ровным и решительным голосом. Слезы все еще катились по щекам Сары; с ее губ срывались несвязные речи, в которых слышалось странное смешение: мольбы, ужаса и раскаяния; но она покорно выводила неровные строки, пока не исписала первых двух страничек. Тогда мистрисс Тревертон перестала диктовать, пробежала глазами написанное, взяла из рук Сары перо и подписала свое имя. При этом усилии она опять потеряла возможность бороться с действием лекарства. Густой румянец еще раз выступил на ее щеки, и она торопливо проговорила, вложив перо в руки горничной.

— Подпишите! — крикнула она, слабо ударяя рукой по одеялу. — Подпишите: Сара Лизон, свидетельница. Нет! Пишите — соучастница: возьмите и свою долю — не одной же мне. Подпишите, я настаиваю на этом! Подпишите, как сказано.

Сара повиновалась, и мистрисс Тревертон, взяв бумагу, указала на нее тем же театрально-торжественным движением руки.

— Когда я умру, — сказала она, — вы передадите это вашему господину и ответите на все его вопросы так же правдиво, как на страшном суде.

Всплеснув руками, Сара в первый раз бросила решительный взгляд на свою госпожу и в первый раз проговорила решительным голосом:

— Если бы я только знала, что должна скоро умереть, с какою радостью поменялась бы я с вами.

— Обещайте мне, что отдадите бумагу вашему господину, — повторила мистрисс Тревертон. — Обещайте!.. Нет! Обещанию вашему я не поверю — мне нужна ваша клятва. Подайте мне библию, что священник читал сегодня утром. Подайте мне библию, или я не успокоюсь в гробу. Подайте ее или я приду с того света.

Она засмеялась, повторив этот обет. Горничная содрогнулась, повинуясь непреложному повелению.

— Да, да, библию, что священник читал, — рассеянно продолжала мистрисс Тревертон, когда книга была принесена. — Священник хороший, слабый человек — я напугала его, Сара! Он меня спросил: «Примирились ли вы со всеми?» А я ему сказала: — Со всеми, кроме одного… Вы знаете, Сара, кроме кого.

— Кроме вашего деверя. О, не умирайте во вражде, с кем бы то ни было. Не умирайте во вражде даже с ним, — упрашивала Сара.

— Священник мне тоже говорил, — сказала мистрисс Тревертон. Глаза ее блуждали по комнате; голос вдруг сделался тише и невнятнее.

— Вы должны простить ему, сказал мне священник. А я ему ответила: «нет», прощу всем на свете, только не моему деверю. Священник испугался, Сара, и отошел от постели. Говорил, что будет за меня молиться и опять придет ко мне. Придет ли он?

— Конечно, — отвечала Сара. — Он человек хороший и придет наверное… О! Скажите же тогда, что простили вашего деверя. Дурные речи об вас, когда вы выходили замуж, рано или поздно отзовутся ему. Простите его, простите перед смертью.

Произнося эти слова, Сара хотела было потихоньку скрыть библию от глаз своей госпожи, но мистрисс Тревертон заметила это движение, и угасающие духовные силы ее снова вспыхнули.

— Постойте! — крикнула она, и прежний луч озарил ее темнеющие глаза; с усилием схватила она Сару за руку, положила ее на библию и не выпускала ее из своей руки. Другой рукой она стала водить по одеялу, пока не нашла письма, адресованного к мужу. Пальцы ее судорожно сжали бумагу, и отрадный вздох вылетел из губ.

— А, — сказала она, — теперь я вспомнила, зачем мне нужна библия. Я умираю в полном сознании, Сара, и вы не можете обмануть меня даже и теперь.

Она помолчала, слегка улыбнулась, прошептала: «Подожди! Подожди! Подожди!» И потом прибавила громко, с сценическим голосом и с прежним сценическим жестом.

— Нет! Вашему обещанию я не поверю. Мне нужна ваша клятва. Станьте на колени. Вот мои последние слова на этом свете, — не повинуйтесь им, если осмелитесь.

Сара стала на колени возле постели. Ветерок, окрыленный близким рассветом, слегка зашевелил занавеской и отрадно повеял в комнате больной. Вместе с ним долетел и отдаленный шум прибоя, раскатившись в глухих, но непрерывных звуках. Потом оконные занавески опять лениво опустились, всколыхнутое пламя свечи опять выпрямилось, и мертвая тишина комнаты стала еще мертвенней.

— Клянитесь, — сказала мистрисс Тревертон. Голос ей изменил, когда она произнесла это слово. Она сделала над собой усилие, оправилась и продолжала: — Клянитесь, что вы не истребите этой бумаги после моей смерти.

Даже при этих торжественных словах, при этом последнем жизненном усилии выказался неискоренимый инстинкт актрисы: Сара почувствовала, как холодная рука, лежавшая на ее руке, отделилась на мгновение; как, грациозно колеблясь, протянулась к ее груди, как опять упала ей на руку и сжала ее судорожно. При последнем призыве Сара робко проговорила:

— Клянусь!

— Клянитесь, что вы не унесете бумаги, если оставите дом после моей смерти?

Опять Сара замедлила с ответом, опять почувствовала то же судорожное пожатие, только слабее, и опять трепетно проговорила:

— Клянусь!

— Клянитесь, — начала в третий раз мистрисс Тревертон. Голос снова изменил ей, и на этот раз она тщетно силилась придать ему повелительный тон. Сара подняла голову и взглянула на свою госпожу: лицо больной начала передергивать судорога; пальцы белой, нежной руки скорчились, когда она протянула их к столику с лекарством.

— Вы все выпили? — крикнула Сара, задрожав с ног до головы. — Мистрисс, дорогая моя мистрисс! Вы выпили все — остался только опиат… я пойду… я позову…

Взгляд мистрисс Тревертон не дал ей кончить. Губы умирающей быстро шевелились. Сара почти приложила к ним ухо. Сперва она слышала только прерывистые вздохи, потом разобрала сквозь них несколько внятных слов:

— Я не успела… Вы должны поклясться… Ближе, ближе, ближе ко мне… Поклянитесь третий раз… Ваш господин… Поклянитесь отдать…

Последние слова замерли где-то далеко. Произнесшие их с таким трудом уста открылись и не закрывались более. Сара бросилась к двери, отперла ее, крикнула в коридор, потом опять кинулась к постели, схватила исписанный листок и спрятала его на груди. Последний взгляд мистрисс Тревертон упорно и укоризненно остановился на Саре и не изменил своего выражения, пока не застыли все черты лица. Еще мгновение — и тень смерти согнала с этого лица последний жизненный луч.

В комнату вошел доктор в сопровождении сиделки и одного из слуг, поспешно подошел было к постели, но с первого же взгляда догадался, что помощь его более не нужна. Прежде всего он обратился к слуге:

— Ступайте к вашему господину, — сказал он, — и попросите его подождать в кабинете, пока я не приду,

Сара, не замечая никого, все еще стояла у постели, немая и неподвижная.

Сиделка подошла опустить занавески и отступила назад при взгляде на лицо Сары.

— Я думаю, что этой особе лучше бы выйти из комнаты, сэр, — сказала она доктору с презрительным выражением во взгляде и в голосе. — Она чересчур поражена тем, что случилось!

— Совершенно справедливо, — заметил доктор. — Гораздо лучше ей удалиться. Позвольте мне посоветовать вам — оставить нас на минутку, — прибавил он, тронув Сару за руку.

Она боязливо отшатнулась, прижала одну руку к груди, на том месте, где лежало письмо, а другую руку протянула к свечке.

— Вам спокойнее будет в вашей комнате, — сказал доктор, подавая Саре свечку. — Впрочем, позвольте, — продолжал он, подумав немного, — я иду с недобрыми вестями к вашему господину, и он вероятно жаждет услыхать последние слова мистрисс Тревертон в вашем присутствии. Может быть, вам лучше пойти со мною и переждать, пока я пробуду в кабинете у капитана.

— Нет! Нет! О, не теперь, не теперь, ради Бога! — торопливо и жалобно шепча эти слова и пятясь к двери, Сара исчезла, не дождавшись нового вопроса.

— Странная женщина, — сказал доктор, обращаясь к сиделке, — ступайте за ней и посмотрите — куда она пошла: может быть, нам придется посылать за ней. Я подожду здесь.

Сиделка воротилась с ответом, что она шла за Сарой Лизон до ее комнаты, видела, как она вошла в нее, и слышала, как заперла за собой дверь.

— Странная женщина, — повторял доктор, — молчаливого, таинственного сорта.

— Плохого сорта, — сказала сиделка. — Все бормочет что-то про себя, а уж это, по-моему, дурной знак. Не люблю я ее глаз — нехороши… Никакой я веры к ней не имела, сэр, с первого же дня, как поступила в дом.

СКРЫТИЕ ТАЙНЫ

править

Не успела Сара Лизон повернуть ключ в свою спальню, как поспешно вынула листок из-под корсета и дрогнула, словно ее обожгло прикосновение к нему; затем она его развернула, положила на туалетный столик и устремила взоры на начерченные строки. Сначала они слились и перепутались между собою. Сара приложила руки к глазам и через несколько мгновений снова взглянула на письмо.

Теперь буквы были яснее, живо ясны, и, как казалось Саре, неестественно крупны и близки к глазам. Сначала был адрес: «Моему мужу», потом первая строчка, набросанная рукой покойницы; затем следующие строки, писанные собственною рукою Сары и в конце две подписи — сперва мистрисс Тревертон, потом Сары. И все это было не более как несколько речений, умещенных на ничтожном лоскутке бумаги, который пламя свечи могло мгновенно обратить в пепел. Сара сидела и читала — читала — читала, не дотрагиваясь до письма и прикасаясь к нему только тогда, когда следовало перевернуть первую страницу.

Недвижно, молча, не отрывая глаз от бумаги, сидела Сара и, как преступник читает смертный приговор, так и она читала немногие строки, за полчаса написанные ею и покойницей.

Тайна поразительного влияния этого письма заключалась не только в его содержании, но и в обстоятельствах, при которых оно было написано. Клятва, предложенная мистрисс Тревертон, была вызвана последней своенравною причудой расстроенного воображения, подстегнутого смутными воспоминаниями сценических эффектов, была принята Сарою Лизон за священное и нерушимое обязательство. Вынужденное повиновение последней воле умирающей, загробная угроза, произнесенная ею шутя, только для того, чтоб напугать суеверную девушку, произвела тяжелое впечатление на робкую душу Сары, как неотразимый приговор, невидимо грозящий ей каждое грядущее мгновение. Когда она, наконец, несколько опомнилась, отодвинула от себя бумагу и поднялась на ноги, она простояла несколько мгновений, как онемелая, прежде чем оглянулась кругом; взгляд ее недоверчиво углубился в темноту отдаленных комнат.

Старая ее привычка говорить сама с собой вступила в свои права, и Сара быстро зашагала по комнате взад и вперед, вдоль и поперек, беспрестанно повторяя отрывистые фразы: «Как я ему отдам письмо? Такой добрый господин, такой ласковый ко всем нам. Зачем она умерла и оставила все на моей совести! Мне одной не под силу». Говоря эти слова, Сара машинально прибирала у себя в комнате, хотя в ней все было в надлежащем порядке. Все ее взгляды и все ее движения обличали тщетное усилие слабой души выдержать гнет тяжелой ответственности. Она переставляла на камине фарфоровые безделушки; десять раз перекладывала свою подушечку то на туалет, то на стол, десять раз передвигала на умывальнике кувшин и мыльницу то на одну, то на другую сторону таза. Несмотря на всю бессмысленность этих движений, природное изящество, ловкость и чистоплотность женщины проглядывали в них в эту минуту, как и всегда. Она ничего не задела, ничего не сронила; шаги ее были беззвучны; одежда была в таком порядке и так прилична, как будто бы был белый день, и на нее были устремлены взгляды всех соседей. Иногда смысл слов, которые она бормотала сама с собою изменялся: то в них были слышны урывками более смешные и самостоятельные мысли; то эти мысли сменялись другими, которые как будто насильно влекли ее к туалетному столику и к раскрытому письму. Она вслух читала адрес: «моему мужу», пронзительно глядела на письмо и говорила твердым голосом… «И зачем я отдам ему это письмо? Зачем этой тайне не умереть вместе с ней и со мной! Зачем ему знать эту тайну? Не нужно!» Произнеся эти последние слова, она отчаянно поднесла письмо на вершок к зажженной свечке. В это мгновение белая оконная занавеска зашевелилась, как будто свежий ветерок проник сквозь старинные, плохо замазанные рамы. Сара увидела, как тихо заколебалась занавеска, обеими руками быстро прижала письмо к груди и прислонилась к стене, не сводя глаз с занавески, с тем же выражением во взгляде, с каким она слушала мистрисс Тревертон, когда покойница требовала послушания даже за могилой.

— Что-то шевелится, — едва внятно прошептала она. — Что-то шевелится вокруг меня.

Занавеска еще раз тихо зашевелилась. Пристально смотря на нее через плечо, Сара прокралась вдоль стены к двери.

— Неужели вы уже пришли ко мне? — проговорила она, не отрывая глаз от окна и ощупывая рукою отверстие замка. — Еще и гроб не сколочен, и могила не вырыта, и тело не остыло!

Она отворила дверь и проскользнула в коридор, остановилась на мгновение и снова поглядела в комнату.

— Успокойтесь! — сказала она. — Успокойтесь: у него будет письмо.

Лестничная лампа вывела ее из коридора. Поспешно сходя по ступенькам, она в минуту или в две сошла в нижний этаж и подошла к двери капитана Тревертона. Дверь была открыта и комната пуста. Подумав немного, Сара засветила одну из свечей, стоявших в столовой на кабинетной лампе, и поднялась по лестнице к спальне своего господина. Постучав несколько раз в двери и не получив ответа, она решила войти в спальню. Постель была не тронута, свечи не зажжены, и по-видимому в комнату никто не входил в эту ночь. Оставалось искать капитана только в одном месте: в комнате, где лежало тело его покойной жены. Достанет ли у Сары духа отдать там ему письмо? Несколько времени она оставалась в нерешимости, а потом прошептала: «Я должна! Я должна!» Теперь ей приходилось опять сходить по лестнице, и она стала спускаться потихоньку, придерживаясь за перила и останавливаясь на каждом шагу, чтобы отдохнуть. Дверь бывшей спальни мистрисс Тревертон при первом стуке Сары была отворена сиделкой, которая грубо и подозрительно спросила ее, что ей нужно?

Мне нужно поговорить с капитаном, — проговорила она.

— Ищите его где-то в другом месте. Здесь он был полчаса тому назад и ушел.

— Не знаете куда?

— Не знаю. Я в чужие дела не вмешиваюсь: своих довольно.

С этим неприятным ответом сиделка захлопнула дверь. Когда Сара отвернулась от двери, взгляд ее случайно упал на противоположный конец коридора: там была дверь в детскую. Она была полуотворена, и в щель проходил слабый свет.

Сара пошла на свет и увидела, что он выходил из внутренней комнаты, обыкновенно занимаемой нянькой и единственным ребенком Тревертонов, девочкой лет пяти по имени Розамонда.

— Неужели он здесь? Из всего дома именно в этой комнате?

При этой мысли Сара торопливо спрятала на груди письмо, которое до тех пор держала в руке, словом, поступила точно так же, как в первый раз, когда отходила от смертного одра своей госпожи.

Она прокралась на цыпочках через детскую в следующую комнату. Первый предмет, кинувшийся ей в глаза, была нянька, задремавшая на спокойном кресле подле окна. Осмелившись после этого открытия взглянуть смелее в комнату, Сара увидела своего господина: он сидел у детской кроватки. Маленькая Розамонда не спала и стояла на кровати, обхватив руками шею отца. В одной из ее ручонок, лежавших на отцовском плече, была унесенная в постельку кукла; другою малютка играла с волосами капитана. Незадолго перед тем она кричала во весь голос, потом поуспокоилась и только изредка хныкала, припав головкой к руке отца.

Крупные слезы навернулись на глазах Сары, когда она увидала своего господина и ручонки, обвившие его шею. Она остановилась перед поднятой занавеской, несмотря на то что с минуты на минуту ее могли увидать и обратиться с вопросом, и стояла до тех пор, пока не услыхала нежных слов капитана, обращенных к ребенку:

— Полно, милая Роза, полно голубушка! Перестань плакать по бедной маме. Подумай о бедном папе, постарайся утешить его.

Как ни были просты эти слова, но, услыхав их, Сара Лизон едва могла совладать с собою. Не давая себе отчета, слышали ее или нет, она бросилась в коридор, как будто была в опасности. Забыв об оставленной свече, даже не взглянув на нее, Сара сбежала вниз по лестнице в кухонный этаж. На кухне сидел один из слуг и, при виде ее, тревожно спросил — что случилось?

— Я больна… Я слаба… Мне нужен свежий воздух, — отвечала она несвязно и в замешательстве. — Отворите мне дверь в сад и выпустите меня.

Слуга повиновался, но неохотно, как будто думал, что ей не следует доверять самой себе.

— Сегодня она еще чуднее, — сказал он своим сотоварищам после того, как выпустил Сару. — Теперь мистрисс умерла, вероятно Сара будет искать нового места. Я раз навсегда скажу, что сердце у меня по ней не лопнет с тоски… А у вас?

Свежая прохлада повеяла из сада в лицо Сары и успокоила ее волнение. Она свернула в боковую аллею, выводившую на террасу, против соседской церкви. На дворе начинало уже брезжить. На востоке, над черной полосой болотистой местности разливался тихий полусвет, предвестник солнечного восхода. Старинная церковь с купами миртов и фуксий, осенивших небольшое кладбище с возможною роскошью Корнуэльской растительности, ясно вырезывалась на небе, озаренная рассветными лучами. Сара в изнеможении оперлась рукой на спинку дерновой скамьи и стала смотреть на церковь. Ее взоры перенеслись от храма на кладбище, остановились на нем и следили за горячим рассветом зари по уединенному убежищу покойников.

— Ох, мое сердце, мое сердце! — сказала она. — Отчего ты не разбилось до сих пор?

Несколько времени стояла она, склонившись на скамью, грустно глядела на церковный погост и обдумывала слова капитана Тревертона к ребенку. Ей казалось, что эти слова, как и все остальное, должны были иметь прямое отношение к предсмертному письму мистрисс Тревертон. Она еще раз достала письмо и гневно смяла его пальцами.

— Все еще в моих руках! Все еще никто не видел его! — сказала она, глядя на смятый листок. — Но моя ли это вина? Если бы она была еще жива, если бы видела, что видела я, если бы слышала, что слышала я, могла ли бы она ожидать, что я отдам ему письмо?

Она задумчиво поднялась со скамьи, пересекла террасу, спустилась по нескольким деревянным ступенькам и пошла по обсаженной кустарником тропинке, извилисто проложенной от восточной к северной части дома. Эта часть здания была необитаема и заброшена в течение более чем полувека. При жизни отца капитана Тревертона из северных комнат были вынесены лучшие картины и более ценные вещи для украшения западных комнат, оставшихся единственно обитаемыми и достаточных для помещения семьи и случайных посетителей. Все здание было выстроено очень своеобразно, в форме квадрата, и когда-то сильно укреплено. Теперь от прежних укреплений осталась только понурая приземистая башня на южной оконечности западного фасада. По ней и по соседней деревне самый дом назывался Портдженской башней. Наружный вид северных комнат из дикого, запущенного сада доказывал вполне, что много лет прошло с тех пор, как в этих комнатах обитало человеческое существо. Рамы кое-где были разбиты, кое-где покрыты слоем грязи и пыли. В ином месте ставни были заперты, в другом полурастворены. Раскидистая ива, мох и трава, пробивавшиеся в расщелины камня, фестоны паутины, обломки дерева, кирпичи, известка, битые стекла, грязное лохмотье, свесившееся с окон, — все говорило о давнишнем запущении. По своему положению эта запущенная часть дома казалась развалиной: темнота и зимний холод лежали на ее стенах даже в солнечное летнее утро, когда Сара Лизон вошла в запустелый сад. Потерявшись в лабиринте собственных мыслей, она тихо проходила мимо цветников, разбитых когда-то, по убитым щебнем и песком дорожкам, уже поросшим сорною травою.

Впечатление, которое произвели на Сару слова капитана, подслушанные ею в детской, перевернуло, так сказать, всю ее природу, пробудило нравственное мужество и дало ей силу решиться на последний отчаянный поступок. Идя все тише и тише по дорожкам забытого сада, более и более отрешаемая мыслями от всего окружающего, Сара нечувствительно остановилась перед открытым местом, с которого открылся вид на длинный ряд северных необитаемых комнат.

— Что меня обязывает отдать письмо моему господину? — думала она, расправляя скомканную бумагу на ладони. — Моя госпожа умерла и не успела обязать меня клятвой отдать письмо. Неужели она будет меня тревожить с того света, ежели я сдержу только произнесенные мною клятвы и не пойду далее? Я свято исполнила все, в чем поклялась. Почему же мне не выждать, что случится, хоть самое худое?

Здесь она приостановилась своим мысленным рассуждением: суеверный страх преследовал ее в белый день и под открытым небом, точно так же, как и в комнате, во мраке ночи. Еще раз посмотрела она на письмо, еще раз припомнила всякое слово клятвы, данной ею мистрисс Тревертон.

Под влиянием такого рода ощущений она безотчетно взглянула вверх. Прежде всего ее взоры остановились на уединенном северном фасаде дома, потом были привлечены особенным окном, в самой середине здания, во втором этаже: — это окно было больше и светлее всех остальных. Глаза Сары вспыхнули внезапно мыслью; слабый румянец пробился сквозь ее щеки, и она поспешно подошла к дому. Рамы широкого окна пожелтели от пыли и покрылись фантастическим узором паутины. Внизу лежала целая куча разных обломков на высокой клумбе, где когда-то, вероятно, красовались цветы и кустарник. Форма клумбы была еще заметна по ободку из травы и дерна. Сара нерешительно обошла ее кругом, на каждом шагу поглядывая на окно; наконец остановилась под самым окном, поглядела на письмо и отрывисто проговорила:

— Решаюсь!

Произнеся эти слова, она торопливо свернула к обитаемой части дома, прошла по кухонному коридору к комнате дворецкого, вошла в нее и сняла со стенки связку ключей с широким ярлыком в слоновой кости, привязанным к кольцу. На ярлыке было написано: «Ключи от северных комнат».

Сара положила ключи на письменный столик, взяла перо и на обороте письма, написанного под диктовку покойницы, прибавила следующие строки:

«Ежели эта бумага когда-либо найдется (чего я не желаю от всего моего сердца), да будет известно, что я решилась скрыть ее, потому что не осмеливаюсь показать ее содержания моему господину, к которому она адресована. Поступая так, я, конечно, не исполню предсмертной воли моей госпожи, но не нарушу клятвы, данной ей на смертном одре. Эта клятва запрещает мне истребить письмо или унести его с собою, если я оставлю дом. Я не сделаю ни того, ни другого: мое намерение — спрятать его в таком месте, где, по всей вероятности, его никогда не найдут. Всякая случайность, всякое неприятное последствие да падут на меня самое. Впрочем, по чистой совести, гораздо лучше скрыть страшную тайну письма».

Она подписала свое имя под этими строками, поспешно придавила их к пропускной бумаге, лежавшей на столе вместе с прочими письменными принадлежностями, потом сложила письмо, схватила связку ключей и, озираясь, словно из боязни, что за ней подсматривают, вышла из комнаты. Все ее движения, с тех пор как она вошла в эту комнату, были торопливы и порывисты: она, видимо, боялась единой минуты размышления.

Выйдя из комнаты дворецкого, она поднялась по черной лестнице и при конце ее отворила дверь. На нее полетело облако пыли, сырой холод охватил ее, когда она вступила в большую каменную залу с почерневшими семейными портретами, некоторые полотна повыпали из рамы и свешивались по стенам. Поднявшись еще по многим ступеням, она дошла до длинного ряда дверей на северную половину дома.

Она стала на колени возле одной из дверей, положила письмо возле и начала примерять ключи к замку. Для нее это было нелегкое дело, волнение ее было так сильно, что она еле-еле могла отделять один ключ от другого. Наконец ей удалось отпереть дверь. Ее покрыло опять облаком пыли; сухая, удушливая атмосфера проникла всю ее насквозь, так что она попятилась было назад к лестнице. Но решимость возвратилась к ней мгновенно: «Теперь я не могу уйти!», — проговорила она отчаянно и возвратилась назад.

Она осталась там не более трех минут. Когда она оттуда вышла, лицо ее побледнело от страха, а в руке, в которой она держала письмо, уже ничего не было, кроме небольшого ключа.

Заперев дверь, она внимательнее осмотрела большую связку ключей, унесенных ею из комнаты дворецкого. Кроме дощечки из слоновой кости, прикрепленной к кольцу, к связке привязано было еще несколько билетиков из пергамента с надписями, объяснявшими значение ключей. К ее ключу был привешен такой же билетик, она поднесла его к свету и прочла полинялую от времени надпись: «Миртовая комната».

Стало быть, комната, в которой она спрятала письмо, имела имя! Удачное, звучное название: вероятно привлекало оно многих и осталось во многих воспоминаниях. Этого названия она должна опасаться после ее поступка.

Сара достала из кармана рабочий прибор и ножницами отрезала билетик. Но довольно ли истребить только один билетик? Она потерялась в бесполезных соображениях и кончила тем, что отрезала и все остальные билетики; единственно из инстинктивного подозрения к ним. Заботливо подобрав лоскутки пергамента с пола, она положила их вместе с ключом от Миртовой комнаты в пустой карман передника. Потом, неся в руке связку ключей и заботливо замыкая за собой отворенные двери, Сара вошла в комнату дворецкого и, не видя там никого, повесила ключи на прежнее место.

Боясь встретиться с одной из служанок, так как день начинал уже заниматься, Сара поспешила воротиться в свою спальню. Оставленная ею свеча слабо светила в свежем, разгоравшемся рассвете. Когда Сара приподняла оконную занавеску и погасила свечу, тень недавнего страха пробежала по ее лицу даже под лучами зари. Она открыла окно и жадно стала впивать в себя прохладный воздух.

К добру или к худу, но тайна скрыта и дело сделано. Первое сознание этого поступка было успокоительно: теперь она могла рассудительнее всмотреться в свою темную будущность. Ни под каким видом не решалась она остаться в доме, так как все прежние отношения пресекла смерть. Она знала, что мистрисс Тревертон в последние дни своей болезни поручала ее особенной ласке и покровительству капитана; знала также и то, что последняя воля покойницы, впрочем и все прежние ее просьбы, была священным законом для ее супруга. Но могла ли она принять покровительство и ласку от руки господина, которого обманула в сообществе с госпожой и которого продолжает обманывать уже одна? Мысль о таком низком поступке была до того возмутительна, что Сара, нимало не колеблясь, решилась на последнее средство — немедленно оставить дом. Но как его оставить? Формальный отказ непременно повлечет за собой затруднительные и страшные вопросы. Могла ли она встретиться лицом к лицу с господином после того, что она сделала, встретиться с ним, зная, что первый вопрос его будет о покойнице, что он будет допытываться малейших подробностей, доискиваться мимолетного слова, произнесенного умирающей в последние мгновения при ней, при Саре, при ней одной? Опустив глаза в землю, Сара раздумывала о последствиях такой невыносимой пытки и вдруг сняла со стены салоп и боязливо прислушалась у двери. Чу, кажется, слышны чьи-то шаги? Уж не послал ли за нею господин? Нет: все было тихо. Несколько слезинок скатилось по ее щекам, когда она надевала шляпку: она смутно почувствовала, что этот простой туалетный прием — последний шаг через порог вынужденной тайны. Отступить было уже нельзя; ей оставалось или жить под вечным опасением, или выдержать двойную пытку: покинуть Портдженскую башню — и покинуть ее тайно.

Тайно, как воровка? Тайно, не сказав ни слова своему господину, не написав ему ни одной строки для испрошения прощения… «А что если, — подумала она, — я оставлю здесь письмо, чтобы его нашли после моего ухода из дому?» Размыслив немного, она дала себе утвердительный ответ и так быстро, как только успевало перо, написала несколько строчек капитану Тревертону и созналась, что скрыла от него тайну, которую обязана была ему открыть, но по чести и по совести полагает, что не нанесла ни ему, ни кому-либо из его близких вреда, не исполнив своего обязательства: письмо свое она заключила просьбой о прощении в том, что тайно ушла из дому, умоляя при том о последней милости, — не отыскивать ее следов. Запечатав и оставив на столе эту записку на имя своего господина, Сара еще раз прислушалась и, убедившись, что никто ей не помешает, сошла в последний раз по лестнице Портдженской башни. При входе в коридор, ведший в детскую, она остановилась; долго сдержанные слезы снова брызнули из ее глаз, как ни были побудительны причины безотлагательного ухода из дома. Сара как будто в каком-то помешательстве сделала несколько шагов к двери детской. До сих пор она шла так тихо, что не пробудила ни одного отголоска в целом доме. Теперь она остановилась в нерешительности: тоска, небывалая тоска подступила к ее сердцу и вырвалась резким воплем. Этот звук ужаснул ее самое: она поняла, что не должна оставаться ни одного мгновения, бросилась к лестнице, безопасно добралась до нижнего этажа, проскользнула в садовую дверь, отворяемую обыкновенно еще на заре. Вместо того чтобы идти по ближайшей тропинке, проложенной через болото к большой дороге, Сара свернула в Портдженские поля и направилась к церкви; но по пути остановилась у публичного колодца, вырытого близ хижин Портдженских рыбаков. Осторожно оглянувшись кругом, она кинула в колодец ключ от «Миртовой комнаты»; потом поспешно отошла прочь и вступила на церковное кладбище, шаги ее направились к могиле, находившейся несколько в стороне от прочих. На плите было написано:

Посвящается памяти
Гуго Польуиля,
имевшего 26 лет от роду.
Смерть его застигла
при падении со скалы
в
Портдженский рудник
декабря 17, 1823.

Сорвав несколько листочков травы с могилы, Сара раскрыла книжку «Гимнов Вестлея», взятую ею из Портдженской спальни, и заботливо уложила листочки между страниц. Ветер приподнял заглавный листок «Гимнов» и обнаружил на нем надпись, наброшенную крупным и грубым почерком: «Книга принадлежит Саре Лизон, подарок Гуго Польуиля». Уложив между страницами листочки травы, Сара стала пробираться к тропинке, выводившей на большую дорогу. Подойдя к болоту, Сара вынула из кармана своего фартука пергаментные билетики и рассыпала их под кустами вереска.

— Пропадайте, — сказала она, — как я пропала. Помоги и прости мне Господи. Теперь всему конец.

С этими словами она повернулась спиной к старому дому и к морю и по болотной тропинке продолжила свой путь к большой дороге.

Четыре часа спустя, капитан Тревертон послал одного из слуг предупредить Сару Лизон, что он желает от нее слышать о последних мгновениях ее госпожи. Посланный вернулся с встревоженным видом и с письмом Сары, адресованным в собственные руки мистера Тревертона.

Пробежав письмо, капитан немедленно послал в погоню за Сарой. Все ее приметы, — преждевременная седина, неподвижный взгляд и постоянная привычка говорить с собою, — были до того исключительны, чго за ней неотступно следили до самого Трэро. В этом большом городе следы ее потерялись. Предложены были награды; местные власти вмешались в дело; все, чем богатство и силы могли помочь разыскать, было сделано — и понапрасну.

Не отыскали ни малейшего признака местонахождения Сары; не напали ни на один намек на упомянутую ею в письме тайну.

Сары не видали и не слыхали более в Портдженской башне с самого утра двадцать третьего августа тысяча восемьсот двадцать девятого года.

ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

править

Церковь в Лонг-Бэклэе (большом пахотном селении в средней Англии) как здание не имеет ничего замечательного ни в отношении архитектуры, ни в отношении древности, но она имеет одно неотъемлемое достоинство, которого промышленники, лондонские деспоты лишили самым варварским образом свой величавый собор св. Павла: в ней много места для посетителей, и ее прекрасно видно вокруг, откуда ни взглянешь.

К большой, открытой площади, на которой стоит церковь, можно подойти с трех разных сторон.

Есть дорога из деревни — прямо к главным церковным дверям. Есть широкая, убитая песком, аллея; она идет от дома священника, пересекает кладбище и заканчивается, как и подобает, у входа в ризницу. Есть тропинка через поля, по которой владетель замка и вообще дворянство, имеющее честь жить в его соседстве, может достигнуть боковых дверей здания, в случае, если их христианское смирение (поддерживаемое хорошей погодой) побудит их вспомнить день субботний и сходить в церковь, уподобляясь классу верующих на собственных ногах.

В половине восьмого часа, в одно прекрасное летнее утро, в тысяча восемьсот сорок четвертом году, если бы какой-нибудь посторонний наблюдатель невзначай нашелся в каком-нибудь незаметном уголке кладбища и стал бы пристально всматриваться в окружающие его предметы, он, вероятно, сделался бы свидетелем такого рода поступков, которые навели бы его на мысль, что в Лонг-Бэклэе таится заговор, что церковь — место сборища, а некоторые из самых почетных жителей — главные заговорщики. Если бы он посмотрел на дом священника в ту минуту, как часы ударили половину, он увидел бы, как пастырь Лонг-Бэклэя, почетный доктор Ченнэри, осторожно вышел из дому через боковую дверь, беспокойно озираясь, подошел к песчаной аллее, ведущей к алтарю, таинственно остановился у самой двери и тревожно стал смотреть на дорогу к деревне.

Положим, что наш наблюдательный незнакомец отвел бы глаза в другую сторону и подобно священнику посмотрел бы вдоль по дороге. Он прежде всего увидал бы церковного причетника с суровым видом, с желтым лицом и с важной осанкой; он приближается с непроницаемой таинственностью в лице и с связкой ключей в руке. Он увидел бы, как церковный служитель поклонился священнику с многозначительной и мрачной улыбкой — так мог Гэй-Фокс поклониться Катэзби, когда эти два знаменитые владельцы пороховых боченков встретились, чтоб сделать осмотр своим обширным владениям под домом парламента.

Он бы увидел, как священник кивнул как-то особенно церковному служителю и сказал, без сомнения придавая таинственное значение по-видимому простому замечанию и дружескому вопросу: «Славное утро, Томас. Что, вы уже позавтракали?» Он услыхал бы, как Томас отвечал, с особым вниманием к малейшим подробностям: «Я выпил чашку чаю с сухарем, сэр». И он увидел бы, как эти два местные заговорщика, посмотрев оба разом на церковные часы, пошли к боковой двери, откуда была тропинка через поле.

Следя за ним, что, вероятно, не преминул бы сделать наш наблюдательный незнакомец, он открыл бы еще трех заговорщиков, приближавшихся по тропинке. В главе этой предательской партии был пожилой джентльмен, с лицом, на котором видны были следы житейской бури, и с резкими, открытыми приемами, как раз приноровленными для отклонения всяких подозрений. Двое его спутников были молодой человек и молодая девушка; они шли под руку и разговаривали шепотом. Они были одеты просто, по-утреннему. Лица обоих были несколько бледны, движения молодой леди тревожны. Впрочем, в них нечего было заметить особенного, пока они не дошли до калитки, ведущей на кладбище. Тут поведение молодого человека могло показаться с первого разу необъяснимым. Вместо того чтобы поддержать дверь и пропустить в нее молодую леди, он отступил назад, допустил ее отворить для себя калитку, подождал, пока она ступит на кладбище, и потом, протянув руку к двери, позволил ей провести себя в нее, сделавшись вдруг из взрослого человека беспомощным ребенком.

Принимая в расчет это обстоятельство и заметив, что, когда партия, пришедшая с поля, приблизилась к священнику и церковный служитель отпер своей связкой ключей церковную дверь, спутник молодой девушки был введен туда (на этот раз рукою доктора Ченнэри) точно так же, как перед тем был введен в калитку, наш наблюдательный незнакомец должен был прийти к тому заключению, что особа, требующая такого рода помощи, страдала слепотой. Несколько смущенный этим открытием, он еще больше удивился бы, если б посмотрел в церковь и увидал бы, что слепой юноша и молодая девушка стоят перед алтарем, а пожилой джентльмен находится при них в качестве отца. Как бы ни было велико его недоверие к тому, что заговорщики соединились в эту раннюю утреннюю пору узами брака и что цель их заговора заключалась в том, чтобы обвенчаться с возможной таинственностью, это недоверие рассеялось бы в пять минут при появлении доктора Ченнэри из ризницы, в полном облачении и при совершении венчального обряда, что исполнил почетный джентльмен самым гармоническим голосом. По окончании церемонии внимательный незнакомец должен быть совершенно изумлен, заметив, что все действующие лица разошлись, как только кончились поклоны, поцелуи и поздравления, приличные этому обстоятельству, и быстро удалились теми же путями, какими пришли в церковь. Оставим церковного служителя возвращаться по деревенской дороге; жениха, невесту и пожилого джентльмена — по тропинке через поле, а умного незнакомца исчезнуть с этих страниц и последуем за доктором Ченнэри к пасторскому завтраку и послушаем, что он будет рассказывать о своих утренних занятиях в семейном кружке.

Особы, собравшиеся к завтраку, были, во-первых, мистер Фиппэн, гость; во-вторых, мисс Стерч, гувернантка; в-третьих, четвертых и пятых, мисс Луиза Ченнэри (десяти лет), мисс Амелия Ченнэри (девяти лет) и мистер Роберт Ченнэри (восьми лет). Материнского лица, для дополнения семейной картины, не было: доктор Ченнэри был вдовцом с рождения своего меньшого ребенка.

Гость был старый школьный товарищ священника; он проживал в Лонг-Бэклэе, как говорил, для здоровья. Есть люди, которые во что бы то ни стало стараются составить себе в том кружке, где они вращаются, особого рода репутацию. Мистер Фиппэн был человеком с некоторым характером и пользовался между своими друзьями большим уважением за то, что прослыл мучеником диспепсии. Куда бы ни пошел мистер Фиппэн, и страдания его желудка шли за ним. Он при всех предписывал себе диету и при всех себя лечил. Он так исключительно занимался собой и своими болезнями, что, казалось, язык был именно устроен для разговора об них; он так же часто рассуждал о своем пищеварении, как другие о погоде. Об любимом своем предмете, так же, как и обо всех других, он говорил с привлекательной нежностью, иногда грустно и протяжно, а иногда замирающим и чувствительным голосом. Учтивость его была притворно-ласкова; он употреблял беспрестанно слово «любезный», когда относился к кому-нибудь с разговором. Наружность его никак не могла назваться красивой. Глаза у него были хотя и большие, но слезливые и светло-серые; они вертелись из стороны в сторону с влажным восторгом к кому или чему-нибудь. Нос его был длинный, наклоненный, глубоко задумчивый, если такое выражение может быть допущено, говоря об этой отдельной черте лица. Что касается до остального: губы его были плачевно сжаты, рост мал, большая голова неуклюже сидела на плечах; одевался он эксцентрично, по причине болезненного пункта; лета — около сорока пяти; положение в свете — одинокого человека. Таков был мистер Фиппэн, мученик диспепсии и гость священника в Лонг-Бэклэе.

Мисс Стерч, гувернантка, может быть коротко и ясно очерчена, если мы скажем, что эта девица никогда не была встревожена никакой мыслью и никаким чувством со дня рождения. Это была маленькая, кругленькая, невозмутимая, белокожая, улыбающаяся, чисто одетая девушка, настроенная на исполнение известных обязанностей в известное время и обладающая неисчерпаемым запасом избитых разговоров, которые нескончаемой струей текли с ее уст, когда только ей в них случалась надобность, всегда в одинаковом количестве и всегда одинакового качества, во всякий час дня и при всякой перемене времени года. Мисс Стерч никогда не смеялась и никогда не плакала, а решилась придерживаться середины и постоянно улыбалась. Она улыбалась, когда сошла вниз в одно январское утро и объявила, что очень холодно. Она улыбалась, когда сошла вниз в июльское утро и сказала, что очень жарко. Она улыбалась, когда епископ приезжал раз в год навестить священника; она улыбалась, когда мальчик приходил от мясника каждое утро за приказаниями. Она улыбалась, когда мисс Луиза плакала у нее на груди и умоляла о снисхождении к ее географическим заблуждениям; она улыбалась, когда мистер Роберт прыгал к ней на колени и требовал, чтобы она завивала ему волосы. Что бы ни случилось в доме священника, ничто не могло столкнуть мисс Стерч с той ровной колеи, по которой она постоянно катилась и все с одинаковой скоростью. Если бы она жила в семье роялистов, во время народных войн в Англии, она бы призвала повара и заказала бы ему обед в то утро, как казнили Карла Первого. Если бы Шекспир ожил и пришел бы к священнику в субботу, в шесть часов вечера, чтобы объяснить мисс Стерч, какая у него была цель написать трагедию Гамлет, она бы улыбалась и говорила бы, что это очень интересно, пока не пробило бы семь часов; а в это время попросила бы авонского Барда извинить ее и оставила бы его на середине фразы, чтобы пойти надсмотреть за горничной при поверке в книге белья. Достойная девушка, мисс Стерч! (как говорили про нее дамы в Лонг-Бэклэе); как она справедлива к детям и как привязана к домашним обязанностям; какие правильные суждения, какой приятный туш на фортепиано; довольно разговорчива; довольно не стара, может быть, немного склонна пополнеть в талии, а впрочем достойная девушка, надо отдать ей справедливость.

Над характеристическими особенностями воспитанников мисс Стерч не стоит долго останавливаться. Мисс Луиза постоянно приобретала себе насморк. Это была ее слабая сторона. Главным недостатком мисс Амелии была непреодолимая склонность к добавочным обедам и завтракам в неузаконенное время. Самые предосудительные проступки мистера Роберта происходили от способности рвать свои платья и тупости при изучении таблицы умножения. Добродетели всех трех были совершенно в одном роде — это были здоровые, правдивые, дети, неистово привязанные к мисс Стерч.

Чтобы дополнить галерею фамильных портретов, надо сделать еще один очерк, с самого священника. Доктор Ченнэри в физическом отношении делал честь своему званию. В нем было около шести футов росту и более двухсот фунтов весу; он был лучший игрок в кегли в лонг-бэклэйском клубе; он был непогрешительный знаток в вине и баранине; он на кафедре никогда не приводил неприятных теорий о будущности народа, вне кафедры никогда ни с кем не ссорился. Его жизненный путь пролегал по самой середине ровного, высокого и гладкого шоссе. Боковые тропинки несчастий могли змеиться справа и слева вокруг него — он шел себе прямо и не обращал на них внимания. Молодые новобранцы церковного воинства, любящие нововведения, могли раскрывать перед самым его носом все тридцать девять статей устава, но усталые глаза ветерана не видели ни на волос далее его собственной подписи. Он ничего не знал в богословии; он за всю свою жизнь не дал себе минутного труда заглянуть в правила частного собора; он был невиновен и в писании памфлетов и совершенно был неспособен отыскать дорогу в Экзетерский зал. Короче, он был из духовных самый светский, но зато для рясы у него была редкая наружность. Прямой, мускулистый стан, при более двухста фунтов веса, без малейшего порока или изъяна, внушают особую доверенность к стойкости — во всяком случае необходимом качестве всех возможных столпов, и в особенности драгоценном в столпе церковном.

Как только священник вошел в залу, где завтракали, дети бросились к нему с криками радости. Он строго соблюдал правила дисциплины в своевременном принятии пищи; теперь бой часов удостоверял его, что он четвертью часа опоздал к завтраку.

— Очень жаль, что заставил вас ждать, мисс Стерч, но нынешнее утро я имел достаточную на то причину.

— Не беспокойтесь, сэр, — сказала мисс Стерч, потирая с любезностью свои пухленькие ручки. — Прелестное утро! Я боюсь, чтоб не было опять такого же жаркого дня. Роберт, душа моя, у вас локоть на столе. Прелестное утро, прелестное в самом деле!

— Опять желудок не в порядке, а, Фиппэн? — спросил пастор, принимаясь резать ветчину.

Мистер Фиппэн наклонил печально голову, приложил свой желтый указательный палец, украшенный большим бирюзовым перстнем, к центральному краю своего светло-зеленого летнего сюртука, жалостно посмотрел на доктора Ченнэри и, вздохнув, сделал движение пальцем и достал из бокового кармана своего верхнего платья красного дерева ящичек, вынул оттуда хорошенькие аптекарские весы, с необходимыми при них развесками, кусок инбирю и отполированную серебряную терку.

— Любезная мисс Стерч, простите инвалида! — сказал мистер Фиппэн, начиная слабо тереть инбирь в ближайшую чашку.

— Отгадайте, что заставило меня сегодня опоздать четверть часа? — сказал пастор, обводя таинственный взор вокруг стола.

— Пролежал в постели, папа, — закричали трое детей, с торжеством хлопая руками.

— Что вы скажете, мисс Стерч? — спросил доктор Ченнэри.

Мисс Стерч по обыкновению улыбнулась, по обыкновению потерла руки, по обыкновению скромно откашлялась, пристально посмотрела на чайник и попросила с самой милой учтивостью извинить ее, если она ничего не скажет.

— Твой черед, Фиппзн, — сказал священник. — Ну, отгадай, отчего я сегодня опоздал?

— Любезный друг, — сказал мистер Фиппэн, ударяя доктора братски по руке, — не проси меня угадывать, я знаю! Я видел, что ты вчера ел за обедом — видел, что ты пил после обеда: никакой желудок не устоит против этого, даже и твой. Угадать, отчего ты опоздал сегодня утром! Фу! Фу! Я знаю. Ты, бедная, добрая душа, ты принимал лекарство!

— Не прикасался ни к одной капле в последние десять лет, слава Богу! — сказал доктор Ченнэри со взглядом, проникнутым благодарностью к небу. — Нет, нет; вы все ошибаетесь. Дело в том. что я был в церкви, и что вы думаете я там делал? Слушайте, мисс Стерч, слушайте, девочки, внимательно. Наконец бедный, слепой юноша Фрэнклзнд теперь счастливый человек: я обвенчал его с нашей милой Розамондой Тревертон сегодня утром!

— Не сказавши нам, папа! — крикнули разом обе девочки отчаянным и удивительным голосом. — Не сказавши нам, когда вы знаете, как мы были бы рады это видеть!

— Вот оттого-то я вам и не сказал, мои милые, — отвечал пастор. — Молодой Фрэнклэнд еще не так свыкся, бедняжка, со своим положением, чтоб перенести удивление и сожаления толпы к слепому жениху. У него было такое нервное отвращение сделаться предметом любопытства в день своей свадьбы, а Розамонда, как истинно добросердечная девушка, так беспокоилась о том, чтобы были исполнены его малейшие прихоти, что мы положили обвенчать их в такой час утра, когда нельзя было ожидать никакого праздного народу поблизости к церкви. Я был обязан словом сохранить в тайне назначенный день; также и мой клерик Томас. Кроме нас двух, жениха с невестой и невестиного отца, капитана Тревертона, никто не знал.

— Тревертон! — вскрикнул мистер Фиппэн, протягивая свою чашку с натертым инбирем на дне к мисс Стерч, чтоб она ее наполнила. — Тревертон! (Не наливайте больше чаю, любезная мисс Стерч.) Как это удивительно! Я знаю это имя. (Долейте водой, пожалуйста.) Скажи мне, любезный доктор (Очень, очень благодарен; не надо сахару, он окисляется в желудке.), эта мисс Тревертон, которую вы сегодня венчали (Очень благодарен; молока тоже не нужно.), одна из корнских Тревертонов?

— Без сомнения! — присовокупил священник. — Отец ее, капитан Тревертон, глава этой фамилии. Хотя членов этой фамилии очень немного: капитан, Розамонда, да этот своенравный, старый скот, ее дядя, Андрей Тревертон, теперь последние остатки старого корня… богатая фамилия и знатная фамилия… в старые годы — друзья церкви и отечеству, знаете ли, и все такое.

— Согласны ли вы, сэр, чтоб Амелия получила вторую порцию хлеба с мармеладом? — спросила мисс Стерч, обращаясь к доктору Ченнэри, с полным несознанием, что прерывает его. Не имея в своей голове отдельного места, куда бы она могла откладывать вещи до времени, мисс Стерч всегда делала вопросы и замечания в ту минуту, как ей самой что-нибудь делалось известно, не дожидаясь начала, середины и конца разговора, происходящего в ее присутствии. Она неизменно участвовала в разговоре как внимательная слушательница, но сама говорила только тогда, когда разговор относился прямо к ней.

— О, дайте ей вторую порцию, что за беда! — сказал беззаботно священник. — Ей надо объесться, так не все ли равно мармеладом с хлебом или чем другим.

— Бедная, добрая душа, — воскликнул мистер Фиппэн, — взгляни на меня, какая я развалина, и не говори таких поразительно бессознательных слов, чтоб можно было допустить объесться нашу маленькую кроткую Амелию. Обремените желудок смолоду, что тогда будет с пищеварением в зрелые лета? Вещь, которую простонародие называет внутренностью, — участие мисс Стерч в здоровье ее прелестных воспитанников послужит мне извинением в том, что я вдаюсь в физиологические подробности, — это ничто иное как аппарат. С точки зрения пищеварения, мисс Стерч, самые юные и прекрасные между нами не больше как аппарат. Подмазывайте свои колеса, коли хотите, но берегитесь засорить их. Мучные пуддинги и бараньи котлеты, бараньи котлеты и мучные пуддинги — вот лозунг, который должен бы быть принят, если б от меня зависело, по всей Англии. Смотри сюда, милое дитя, смотри на меня. Эти маленькие весы не игрушка, а страшная вещь. Гляди! Я кладу на весы, с одной стороны сухой хлеб (черствый, сухой хлеб, Амелия!), с другой — несколько унций весу. "Мистер Фиппэн! Кушайте с весу. Мистер Фиппэн! Кушайте каждый день одинаковое количество, ни на волос больше. Мистер Фиппэн! Переполните эту меру (хоть бы даже черствым, сухим хлебом), если осмелитесь: Амелия, душа моя, это не шутка, это то, что говорили мне доктора, доктора, дитя мое, которые делали исследования в моем аппарате во всех направлениях, в продолжение тридцати лет, посредством маленьких пилюль, и не нашли, где засорились мои колеса. Подумай об этом, Амелия, подумай о засоренном аппарате мистера Фиппэна и скажи: «Нет, благодарю вас, в будущий раз». Мисс Стерч, тысячу раз прошу у вас извинения, что вступаю в ваши владения, но участие к этому бедному ребенку, мой горький опыт мучений, подобных стоглавой гидре… Ченнэри, добрая, честная душа, о чем бишь ты говорил? А, об невесте, об интересной невесте! Ну, так она из корнских Тревертонов? Я немного слышал об Андрее, несколько лет тому. Эксцентрик и мизантроп. Холостяк, как и я, мисс Стерч. Диспептик, как и я, любезная Амелия. Совсем не то, что его брат, капитан, как я думаю? Итак, она вышла замуж? Прелестная девушка, нет сомнения. Прелестная девушка!

— Милей, правдивей, лучше ее не бывало на свете, — сказал священник.

— Очень живая, энергическая особа, — сказала мисс Стерч.

— Как я буду жалеть об ней! — сказала мисс Луиза. — Никто так не забавлял меня, как Розамонда, когда я лежала больная с моим несносным насморком.

— Она нас угощала такими вкусными ранними ужинами, — сказала мисс Амелия.

— Это единственная девушка, которая в состоянии играть с мальчиками, — сказал мистер Роберт. — Она могла поймать мяч, мистер Фиппэн, сэр, одной рукой и скатиться с горы на ногах.

— Помилуй Бог! — сказал мистер Фиппэн. — Вот странная жена для слепого человека! Ты сказал, что он слеп, любезный доктор, не правда ли, ты это сказал? Как бишь его зовут? Вы не будете слишком строго судить меня за мою беспамятность, мисс Стерч? Когда индижестия[1] сделала опустошения в теле, это отзывается и на умственных способностях. Мистер Фрэнк, ведь, кажется, слепой от рождения? Жалко! Жалко!

— Нет, нет — Фрэнклэнд, — отвечал пастор. — Леонард Фрэнклэнд. И вовсе слепой не от рождения. Не дальше как год он видел так же хорошо, как и мы.

— Несчастный случай, верно! — сказал мистер Фиппэн. — Извините меня, если я возьму кресло? Несколько наклонное положение очень помогает мне после пищи. Так с его глазами был несчастный случай? Ах, какое наслаждение сидеть в таком покойном кресле!

— Едва ли случай, — сказал доктор Ченнэри. — Леонард Фрэнклзнд был один из таких детей, которых трудно воспитывать: во-первых, страшно слабое сложение. Со временем он это превозмог и рос таким тихим, смирным, порядочным мальчиком — совершенно не похожим на моего сына — таким милым, что, как говорится, с ним легко было справиться. Вот хорошо: явилась у него склонность к механике (все это я рассказываю, чтоб дать понятие об его слепоте) и он, переходя от одного занятия такого рода к другому, стал наконец делать часы. Странное занятие для мальчика, но все, что требовало тонкого осязания и большого, последовательного терпения, именно и могло развлечь и занять Леонарда. Я, бывало, говорю его отцу с матерью: «Ссадите его с этого стула, разбейте эти увеличительные стекла и пришлите его ко мне: я посажу его на деревянную лошадь и научу его играть в лапту». Только это были напрасные слова. Вероятно, родители его знали лучше и говорили, что его надо тешить. Хорошо, все шло так, пока довольно спокойно, как вдруг он опять сильно занемог, как я думаю, оттого, что делал мало движения. Как только он поднялся на ноги, так опять возвратился к своему прежнему часовому мастерству. Только беда-то была за плечами. Последний раз, как он этим занимался, поправлял, бедняжка, мои часы — вот они; идут так же верно, как песочные часы. Они попали в карман гораздо после того, как я узнал, что у него сделалась сильная боль в затылке и что у него перед глазами все мелькают какие-то пятна. Ему бы давать побольше портвейну, да заставлять ездить часа по три в день на смирном понни — я так и советовал. А они, вместо того чтобы послушаться, послали в Лондон за докторами, растравили ему за ушами и между плеч, и начали поить мальчика Меркурием, и заперли его в темную комнату. Ничего не помогло. Зрение все делалось хуже и хуже, он моргал более и более, наконец оно совсем потухло, как пламя свечи. Мать его умерла — к счастью для нее, бедная — прежде, чем это случилось. Отец чуть не обезумел, повез его к окулистам в Лондон, к окулистам в Париж. Все, что они сделали, это то, что назвали слепоту длинным именем и объявили, что будет напрасно и бесполезно пытаться делать операцию. Некоторые сказали, что это следствие продолжительной слабости, которой он дважды страдал после болезни. Другие нашли, что у него был апоплектический удар в мозгу. Все покачали головой, услыхав об его часовых занятиях. Так его и привезли домой слепого; и слепым он останется, бедный, добрый юноша! До конца своих дней.

— Ты меня смущаешь, любезный Ченнэри, ты меня ужасно смущаешь, — сказал мистер Фиппэн. — В особенности когда развиваешь эту теорию о продолжительности слабости после болезни? Боже милосердный! Как же, какая у меня была продолжительная слабость — да и теперь еще. Пятна он видел перед глазами? Я вижу пятна, пятна, прыгающие черные пятна, черные, желчные пятна. Честное слово, Ченнэри, это на меня прямо подействовало — все мои сочувствия болезненно потрясены — я чувствую эту историю слепоты в каждом нерве моего тела; уверяю тебя?

— Вы бы с трудом поверили, глядя на Леонарда, что он слеп, — сказала мисс Луиза, вмешавшись в разговор с той целью, чтобы возвратить мистеру Фиппэну душевное спокойствие. — Кроме того, что у него глаза смотрят спокойней, чем у других, в них нет разницы. Кто этот знаменитый характер, о котором вы нам говорили, мисс Стерч, который был слеп и так же этого не показывал, как Леонард Фрэнклэнд?

— Мильтон, моя душа. Я просила вас запомнить, что он был самый знаменитый эпический поэт Англии, — отвечала мисс Стерч с кротостью. — Он поэтически описывает свою слепоту, говоря, что причиной ее было «непроглядное бельмо». Вы будете читать об этом, Луиза. После того, как мы займемся немножко французским языком, мы займемся немножко Мильтоном нынче поутру. Тише, милая, ваш папа говорит.

— Бедный молодой Фрэнклэнд! — нежно проговорил священник. — Это доброе, нежное благородное создание, с которым я повенчал его ныне поутру, ниспослано, кажется, самими небесами на утоление его горя. Если есть человеческое существо, способное осчастливить его на всю жизнь, так это Розамонда Тревертон.

— Она принесла жертву, — сказал мистер Фиппэн, — и я уважаю ее за это: я сам принес жертву, оставшись холостым. И в самом деле, это обстоятельство было необходимо для человечества. Мог ли я без зазрения совести, при таком несварении желудка, как мое, соединиться с одним из членов лучшей части творения? Нет: я олицетворенная жертва и питаю братское чувство ко всем, мне подобным. Сильно она плакала, Ченнэри, когда вы ее венчали?

— Плакала! — презрительно отозвался священник. — Розамонда Тревертон не из плаксивых и не из сентиментальных. Она милая, покорная, добросердечная, тихая девушка: говорит правду, если говорит человеку, что хочет быть его женою. А вы думаете, что она вышла по принуждению. Если бы она не любила мужа всем сердцем и всею душою, она давно могла бы выйти замуж за кого бы ей только захотелось. Но они были помолвлены гораздо прежде несчастия, поразившего молодого Фрэнклэнда: их родители, как близкие соседи, несколько лет уже ударили по рукам. Ну вот, когда Леонард ослеп, по врожденной совестливости он предложил Розамонде отказаться от ее обязательства. Если бы ты мог прочесть, Фиппэн, письмо, которое она написала ему по этому случаю! Сознаюсь, что я плакал как ребенок, читая. Я должен был повенчать их тотчас же по прочтении письма, но старый Фрэнклэнд был человек беспокойный, пунктуальный и настоял, чтобы назначено было полгода испытания для проверки чувств Розамонды. Он умер прежде срока, и это обстоятельство еще раз отдалило свадьбу. Только никакие отсрочки не были властны над Розамондой: не шесть месяцев — шесть лет не могли бы изменить ее. Вот нынче утром она была так же нежна к своему бедному слепому страдальцу, как в первый день их помолвки. «Ты никогда не пережил бы ни одного грустного столкновения во всю свою жизнь, Лэнни, если б я была в состоянии помочь горю». Это были первые ее слова, когда мы все возвратились из церкви. «Я вас слышу, Розамонда, — сказал я, — помните это». «И будете моим судьей, — ответила она с быстротою молнии. — Мы возвратимся в Лонг-Бэклэй, и вы спросите Лэнни, сдержала ли я мое слово?» Тут она вклеила мне, Господь ее прости, такой поцелуй, что услыхали бы его и в здешнем доме. Мы будем пить за обедом за ее здоровье, мисс Стерч, мы будем пить за здоровье обоих их из лучшей бутылки с моего погреба.

— Из стакана с водой, что до меня касается, — мрачно заметил мистер Фиппэн. — Но любезный Ченнэри, говоря о родителях этой милой молодой четы, ты упомянул, что они были близкими соседями здесь в Лонг-Бэклэе. Я с сожалением замечаю, что память моя тупеет, но мне казалось, что капитан Тревертон был старший из братьев и жил всегда в семейном поместье, в Корнуэлле?

— Так и было, — отвечал священник, — пока была жива жена его. Но с тех пор, когда она умерла, а это было в двадцать девятом году; постой, теперь у нас сорок четвертый, значит, этому будет…

Священник замолчал на мгновение и стал соображать, взглянув на мисс Стерч.

— Этому будет пятнадцать лет, сэр, — подсказала мисс Стерч, с сладчайшей своей улыбкой.

— Без сомнения, — продолжал доктор Ченнэри. — Хорошо. С тех пор, как мистрисс Тревертон умерла пятнадцать лет тому, капитан Тревертон даже и близко не подъезжал к Портдженской башне. Да это бы еще ничего, Фиппэн! При первом удобном случае он продал имение, все, до последней соломинки, рудник, рыбные ловли, и все-все за сорок тысяч фунтов стерлингов.

— Может ли это быть, — вскрикнул мистер Фиппэн. — Что же, там им воздух был нездоров? Мне кажется, что местные произведения, собственно съедобные, должны быть очень грубы в этих варварских странах? Кто купил имение?

— Отец Леонарда Фрэнклэнда, — ответил священник. — Продажа Портдженской башни — длинная история и к ней примешано очень много любопытных обстоятельств. Не сделать ли нам тур в саду? Я расскажу тебе обо всем за утренней сигаркой. Мисс Стерч, если вам меня будет нужно, я буду на лужайке. Девочки, вы знаете свои уроки? Боб, помни, что в сенях стоит палка, а в уборной лежит березовый прут. Пойдем, Фиппэн, вставай с кресла. Ведь ты не откажешься от прогулки в саду?

— Не откажусь, любезный друг, если ты дашь мне зонтик и позволишь мне взять мой складной стул, — отвечал мистер Фиппэн. — Мое зрение слишком слабо, чтобы выносить солнечный свет. Я не могу ходить далеко без роздыха. Как только почувствую слабость, мисс Стерч, так разложу мой стул и сяду, невзирая ни на какие приличия. Я готов, Ченнэри, если ты готов, готов и в саду гулять, и слушать историю о продаже Портдженской башни. Ты говоришь, что прелюбопытная история, не правда ли?

— Я говорю, что с ней связаны некоторые любопытные обстоятельства, — отвечал священник. — Вот послушаешь, так сам согласишься. Пойдем. Твой складной стул и всякие зонтики найдешь в сенях.

При этих словах, доктор Ченнэри раскрыл свою сигарочницу и вышел из столовой.

ПРОДАЖА ПОРТДЖЕНСКОЙ БАШНИ

править

— Как прекрасно! Как пасторально! Как успокоительно для нервов! — говорил мистер Фиппэн, глядя сентиментально на лужайку, расстилавшуюся за домом священника, под тенью легчайшего зонтика, какой он мог только достать в зале. — Три года прошло, Ченнэри, — три мучительных года для меня, но не нужно на этом останавливаться, — с тех пор как я в последний раз стоял на этой лужайке. Вот окно твоей старой студии, где у меня был припадок сердцебиения в последний раз, когда поспела земляника, помнишь? А, вот и учебная комната! Могу ли я забыть любезную мисс Стерч? Она вышла ко мне из этой комнаты, — ангел-утешитель с содой и инбирем, — так помогала мне, так внимательно размешивала его, так непритворно огорчалась, что в доме не было нужного лекарства! Мне так отрадны эти воспоминания, Ченнэри; они такое же доставляют мне наслаждение, как тебе сигара… однако, не можешь ли ты идти с этой стороны, друг мой? Я люблю запах, но дым для меня лишний. Благодарю. Теперь об этой истории — этой занимательной истории? Как бишь название старинного замка, это меня так интересует, начинается с П, наверно?

— Портдженская башня, — отвечал священник.

— Именно, — присовокупил мистер Фиппэн, слегка помахивая зонтиком с одного плеча на другое. — Но что же, скажи на милость, могло заставить капитана Тревертона продать Портдженскую башню?

— Я думаю, причина была та, что он не мог видеть этого места после смерти своей жены, — отвечал доктор Ченнэри. — Имение, как ты знаешь, за наследниками укреплено не было, так что капитану никакого не было труда с ним расстаться, кроме того, чтобы найти покупщика.

— Почему же бы не продать брату? — спросил мистер Фиппэн. — Почему бы не продать нашему эксцентрическому другу Андрею Тревертону?

— Не называй его моим другом, — сказал пастор. — Дрянной, низкий, циничный, себялюбивый, презренный старик! Нечего качать головой, Фиппэн, и стараться казаться обиженным. Я знаю прошлое Андрея Тревертона так же хорошо, как и ты. Я знаю, что с ним поступил самым подлым и неблагодарным манером школьный его приятель, взяв у него все, что тот мог дать, и надув его самым мошенническим образом. Я все это знаю. Но один неблагодарный поступок не может оправдать человека, который отлучился от общества и взносит хулу на все человечество, как будто оно тяготит землю своим присутствием. Я сам слышал, как старый скот говорил, что величайший благодетель для нашего поколения был бы второй Ирод, который не допустил бы родиться от нас другому племени. Может ли человек, произносящий такие слова, быть другом человечества или чувствовать какое-нибудь уважение к себе и другим?

— Друг мой! — сказал мистер Фиппэн, схватив руку священника и таинственно понижая голос. — Любезный и почтенный друг мой! Я уважаю твое благородное негодование на человека, проповедовавшего такие крайние мизантропические чувства, но — признаюсь тебе, Ченнэри, под страшной тайной — бывают минуты, по утрам в особенности, когда мое пищеварение в таком состоянии, что я готов согласиться с этим ужасным истребителем Андреем Тревертоном! Я просыпаюсь, у меня язык черный, как уголь, я ползу к зеркалу и гляжу на него, и говорю самому себе: пусть лучше прекратится человеческий род, чем ему продолжаться таким образом!

— Пф! Пф! — крикнул священник, выслушав исповедь мистера Фиппэна и помирая со смеху. — Выпей стакан крепкого пива в другой раз, если у тебя будет язык в таком состоянии, и ты пожелаешь продолжения той части человечества, которая занимается пивоварством, без всякого сомнения. Но возвратимся к Портдженской башне, или я никогда не доскажу этой истории. Когда капитан Тревертон забрал себе в голову продать это имение, я не сомневаюсь, что при обыкновенном порядке вещей он предложил бы его своему брату (который наследовал, как ты знаешь, материнское имение), имея в виду, разумеется, оставить имение в своем роде. Но так как дела были в таком положении (что продолжается, к сожалению, и доныне), капитан не мог делать Андрею никаких личных предложений; тогда, как и теперь, у них не было ни словесных, ни письменных сношений. Грустно сказать, но хуже ссоры, как между этими двумя братьями, я и не слыхивал.

— Извини меня, любезный друг, — сказал мистер Фиппэн, открывая складной стул, который до тех пор мотался, прицепленный шелковыми шнурками к загнутой ручке зонтика. — Могу я сесть, прежде чем ты будешь продолжать? Меня несколько возбудила эта часть рассказа, а я не смею утомляться. Сделай одолжение, продолжай. Я не думаю, чтобы ножки моего складного стула оставили следы на лугу. Я так легок, почти скелет, в самом деле. Продолжай же!

— Ты, вероятно, слышал, — продолжал пастор, — что капитан Тревертон уже в летах женился на актрисе. Это была женщина горячего темперамента, но безукоризненного свойства; влюбленная в своего мужа, как только женщина способна; и вообще, по моему воззрению, отличная для него жена. Несмотря на то, друзья капитана, как водится, подняли обычный крик, а брат капитана, как ближайший родственник, взялся попытаться расторгнуть этот брак самым неделикатным и обидным манером. Не успевши в этом, ненавидя бедную женщину, как яд, он оставил братний дом, говоря, между прочими дикими речами, одну такую ужасную вещь об невесте, которую — которую, клянусь честью, Фиппэн, — мне стыдно повторить. Каковы бы ни были эти слова, их к несчастью передали мистрисс Тревертон; а они были такого рода, что ни одна женщина, даже и не такая вспыльчивая, как жена капитана, никогда не простит. Между братьями последовало свидание, имевшее, как ты можешь себе вообразить, самые горестные последствия. Они расстались очень печально. Капитан объявил в пылу гнева, что у Андрея никогда не было ни одного благородного побуждения с тех пор, как он родился, и что он умрет, не полюбив ни одно существо в мире. Андрей отвечал, что если у него нет сердца, так есть память и что он будет помнить эти прощальные слова, пока не умрет. Так они и расстались. Два раза после того капитан пытался с ним примириться. Первый раз, когда родилась его дочь Розамонда; второй раз, когда умерла мистрисс Тревертон. Оба раза старший брат писал, что если младший откажется от тех страшных слов, которые он говорил про свою невестку, ему будет предложено всякое удовлетворение, чтобы загладить неприятности, которые наговорил ему капитан, разгоряченный гневом в последний раз как они встретились. Никакого ответа на письмо не было от Андрея: и вражда братьев продолжается до сих пор. Ты теперь понимаешь, почему капитан Тревертон не мог предварительно узнать расположения Андрея, прежде чем не объявил публично о своем намерении продать Портдженскую башню?

Мистер Фиппэн объяснил в ответ на это воззвание, что он очень хорошо понимает. Пустив несколько сильных клубов дыма из сигары (которая не раз, в продолжение рассказа, готова была потухнуть), Ченнери продолжал:

— Хорошо; дом, земли, рудники, рыбные ловли Портдженны, все было объявлено в продажу вскоре после смерти мистрисс Тревертон; но никто не вызывался купить имения. Разоренное состояние дома, плохая обработка земли, законные затруднения относительно рудника и арендные затруднения относительно сборов доходов, все это вместе представляло из имения, по выражению акционеров, плохой пай. Не успев продать поместья, капитан Тревертон все-таки не изменил своего намерения переменить место жительства. Смерть жены все еще терзала ему сердце, потому что, по всем слухам, он так же нежно любил ее, как она его, и даже один вид дома, где совершалось горестное событие жизни, сделался ему ненавистен. Он переехал с маленькой дочкой и с бывшей ее гувернанткой, родственницей мистрисс Тревертон, к нам по соседству и нанял красивый, небольшой коттедж, смежный с церковными полями, неподалеку от большого дома, который ты, вероятно, заметил; сад еще обнесен высоким забором и примыкает к Лондонской дороге. В то время в этом доме жили отец и мать Леонарда Фрэнклэнда. Новые соседи скоро подружились, и поэтому случилось, что повенчанная мною нынешним утром чета выросла вместе и что дети полюбили один другого прежде еще, чем с них сняли фартучки.

— Ченнэри, любезный друг, тебе не кажется, что я сижу совсем на один бок, не правда ли, на один бок? — крикнул мистер Фиппэн, внезапно и с испуганным взглядом перебив рассказ священника. — Мне очень жаль, что я прерываю тебя, но достоверно, что в ваших краях трава удивительно нежна. Одна из ножек моего складного стула становится короче и короче, каждое мгновение. Я сверлю дыру! Я клонюсь вперед! Милосердное небо! Чувствую, что падаю — упаду. Ченнэри, клянусь жизнью, упаду!

— Что ж за беда такая! — крикнул священник, приподнимая сначала самого мистера Фиппэна, а потом его складной стул, на дорожку: на ней ты не просверлишь дыру. Ну, что еще с тобой?

— Сердцебиение, — проговорил мистер Фиппэн, бросив свой зонтик и прижав руку к сердцу, — сердцебиение и желчь. Я опять вижу эти черные пятна, эти адские черные пятна: так и скачут перед глазами. Ченнэри, не спросить ли тебе одного из приятелей твоих, астрономов, о свойстве твоей травы? Помяни мое слово, твоя лужайка гораздо мягче, чем следует. Лужайка! — презрительно повторил про себя мистер Фиппэн, наклоняясь, чтоб поднять зонтик. — Какая это лужайка — это болото!

— Сиди, сиди, — сказал священник, — и не удостаивай ни малейшим вниманием ни сердцебиения, ни черных пятен. Не хочешь ли чего-нибудь выпить? Чего-нибудь лекарственного, или пива, или чего?

— Нет, нет! Мне так досадно, что я тебя потревожил, — отвечал мистер Фиппэн. — Я соглашусь лучше страдать, много лучше. Мне кажется, что если бы ты продолжал свой рассказ, Ченнэри, это бы меня подкрепило. Я не имею ни малейшей идеи, к чему он ведет, но помнится мне, что ты начал рассказывать что-то очень занимательное о фартуках.

— Пустяки! — сказал доктор Ченнэри. — Я хотел только рассказать тебе о взаимной привязанности двух детей, которые теперь выросли и составили счастливую чету. Хотел я также сказать тебе, что капитан Тревертон, вскоре после переезда к нам в соседстве, обратился снова к служебной деятельности. Ничто более не могло бы наполнить пустоты, оставленной в его жизни смертью мистрисс Тревертон. При его связях с адмиралтейством ему нетрудно при первом желании получить корабль, и теперь он редко бывает на берегу — большей частью в море, хотя его дочь и приятели говорят, что он видимо стареет. Не гляди так тоскливо, Фиппэн: я не вдался в большие подробности. Мне нужно было только обозначить главные обстоятельства, и теперь я перейду к самой занимательной части моего рассказа — к продаже Портдженской башни. Что с тобой? Тебе опять надобно встать?

Да, мистеру Фиппэну опять надобно было бы встать, по тому рассуждению, что лучшим средством унять сердцебиение и рассеять черные пятна в глазах оказалась небольшая прогулка. Ему было очень совестно, объяснил он, причинять какие-либо затруднения, но если бы достойный друг его Ченнэри, не приступая к продолжению своего в высшей степени занимательного рассказа, мог дать ему, Фиппэну, руку, понести складной стул и потихоньку направиться под окошко классной комнаты, чтобы быть в приличном расстоянии от мисс Стерч, на случай, буде понадобится, прибегнуть к последнему средству — приему нервокрепительного лекарства? Неистощимое добродушие священника устояло и против этой пытки, причиненной диспептическими недугами мистера Фиппэна: он исполнил все требования своего приятеля и стал продолжать рассказ, невольно войдя в роль доброго родителя, старающегося всеми силами забавлять болезненного ребенка.

— Я говорил тебе, — продолжил он, — что старший мистер Фрэнклэнд и капитан Тревертон были у нас близкими соседями. Через несколько дней знакомства один узнал от другого что Портдженская башня продается. Услыхав об этом, старый Фрзнклэнд расспросил слегка об местности, но не сказал ни слова насчет покупки. Вскоре после того капитан получил корабль и вышел в море. В его отсутствие старый Франклэнд отправился частным образом в Корнуэль осмотреть имение и расспросить занимающихся домовым и сельским хозяйством о всех удобствах и неудобствах поместья. Впрочем, он никому не говорил ни слова до тех пор, пока капитан Тревертон не воротился из первого рейса. Тогда в одно утро он сказал своим покойным и решительным голосом: Тревертон, если вы хотите продать Портдженскую башню за свою цену, так как вы уже решились продать ее с аукциона, напишите к вашему нотариусу, чтобы он привез ко мне документы и получил деньги.

— Разумеется, капитан Тревертон был несколько удивлен таким поспешным предложением, но те, кто знают, как я, историю старого Фрэнклэнда, не очень-то удивились. Состояние его нажито торговлею, и он всегда имел глупость стыдиться такого простого и почетного факта. Дело-то в том, что его предки принадлежали к сельскому дворянству и имели значение перед гражданской войною: так вот главная амбиция у старика была в том, чтобы прикрыть звание торговца дипломом сельского дворянства и оставить сына в качестве сквайра[2] наследником большого имения и значительного местного влияния. Он был бы готов пожертвовать половиной состояния, чтобы выполнить эту великую задачу; но половины его состояния было недостаточно для приобретения большого поместья в таком земледельческом крае, как наш. Цены на землю высоки. Такое обширное поместье, как Портдженна, стоило бы вдвое дороже против цены, запрошенной за него капитаном, если бы находилось в здешнем округе. Старый Фрэнклэнд очень хорошо знал это обстоятельство и придавал ему необыкновенную важность. Кроме того, что-нибудь стоили феодальная наружность Портдженской башни, а также права на рудник и рыбные ловли, передававшиеся также при продаже: все это льстило надеждам старика восстановить прежнее величие его рода. В Портдженне он, а после него сын, могли властвовать, как он думал, в широких размерах, могли направить, по своей воле и желанию, промышленность целых сотен бедняков, рассеянных по берегу или мучившихся в небольших деревушках. Предприятие было искусительно и могло осуществиться за сорок тысяч фунтов стерлингов, то есть десятью тысячами меньше той суммы, какую он мысленно назначил для преображения себя из простых купцов в великолепного землевладельца и джентльмена. Все, кто знали эти факты, не очень удивились, как я сказал, поспешности Фрэнклэнда в покупке Портдженской башни. Не стоит и говорить, что капитан Тревертон и не подумал затягивать дело со своей стороны. Имение перешло в другие руки. И отправился старый Фрэнклэнд, с целым хвостом лондонских простачков за колесами, обрабатывать рудник и производить рыбную ловлю по новым научным правилам и отделывать сверху донизу старый дом заново, под надзором некоего джентльмена, называвшего себя архитектором, но с виду похожего на переодетого католического монаха. Каких-каких не было составлено изумительных планов и проектов! И чем же, ты думаешь, все это кончилось?

— Говорите, говорите, любезный товарищ! — подхватил мистер Фиппэн, и в то же время в уме его мелькнула мысль: хотел бы я знать: хранит ли мисс Стерч камфору в своей фамильной аптеке?

— Из всего этого, — заговорил священник, — вышло то, что все планы рушились. Корнийские жители приняли его как незаконного владельца. Древность его фамилии не произвела на них никакого впечатления. Может быть, действительно он происходил от древней фамилии, но не был корниец. За Тревертонами они готовы были идти на край света; но для Фрэнклэнда никто из них не захотел сделать и шагу. Что касается до рудников, то они, кажется, разделяли чувства людей. Лондонские умники, на основании глубоких ученых соображений, изрыли их во всех направлениях; каждый кусок руды, стоивший не более шести пенсов, обходился им в пять фунтов. С рыбными ловлями было не лучше. Новый проект соления сардели, который в теории был чудом экономии, на деле оказался чудом сумасбродства. Ссора с архитектором, походившим, как я заметил, на переодетого католического монаха, спасла нового владельца Портдженны от окончательного разорения; без того он убил бы весь свой капитал на восстановление и украшение ряда комнат, лежащих на северной стороне дома, который пятьдесят с лишком лет был сущей развалиной. Короче, израсходовав без всякой пользы столько тысяч фунтов, что я и сосчитать не умею, старый Фрэнклэнд отступился наконец от всех своих планов, поручил дом своему дворецкому, обязав его не употреблять на улучшение строения ни одного фартинга[3], и возвратился в нашу сторону. Возвратившись назад, он встретил на берегу капитана Тревертона и в присутствии его слишком резко отозвался о Портдженне и об окрестных жителях. Это посеяло вражду между двумя соседями, которая, вероятно, прекратила бы всякие сношения между ними, если бы не дети; они продолжали видеться так же часто, как прежде, и мало-помалу рассеяли неприязненность отцов, обратив ее просто в шутку. В этом, по моему мнению, заключается самая любопытная часть моей истории. Важнейшие интересы семейства зависели от молодых людей, которые влюбились друг в друга. И то была самая романтическая любовь, тогда как отцы их на первый план ставили мирские интересы. Никогда мне не случалось соединить двух влюбленных с такой прекрасной целью, как в то утро. В имение, купленное у капитана, предназначенное в наследство Леонарду, дочь его должна была возвратиться как хозяйка и как единственное дитя должна была по смерти отца получить в приданое деньги, заплаченные старым Фрэнклэндом за Портдженну. Я не знаю, что вы скажете о начале и середине моей повести, но конец должен вам понравиться. Слышали ли вы когда-нибудь о женихе и невесте, которые бы вступали в жизнь при такой блестящей обстановке?

Прежде нежели мистер Фиппэн собрался отвечать на вопрос священника, мисс Стерч высунула голову из окна и, увидев, что они приближаются к дому, обратилась к ним со своей неизменной улыбкой.

— Извините, сэр, что я вас обеспокоила, — отнеслась она к доктору Ченнэри, — мне кажется, что Роберт не может совладать сегодня с таблицей умножения.

— На чем он остановился? — спросил доктор.

— На семью восемь, сэр.

— Боб! — крикнул он через окно. — Семью восемь?

— Сорок три, — отвечал плаксивый голос.

— Я сейчас примусь за палку, — сказал доктор. — Смотри! Семью…

— Любезный доктор, — прервал мистер Фиппэн, — прежде чем вы употребите в дело вашу палку, позвольте мне уйти отсюда и избавить мисс Стерч от неудовольствия слышать визг этого несчастного мальчишки. Есть у вас камфора, мисс, — прибавил он, обращаясь к мисс Стерч. — Мои нервы так расстроены, что я умоляю вас не отказать мне в моей просьбе.

Между тем как мисс Стерч, всегда возмущавшаяся до глубины души отеческими мерами, поднималась на лестницу со своей обыкновенной улыбкой, мистер Боб, оставшийся наедине со своей сестрой, вытащил из кармана три старые, засохшие леденца и предложил их ей, прося взамен открытие таинственной цифры.

— Ты их любишь, — прошептал Боб.

— О, да, — отвечала мисс Амелия, задетая за живую струну.

— Скажите же мне, сколько семью восемь?

— Пятьдесят шесть, — отвечала Амелия.

— Точно?

— Да пятьдесят шесть.

Леденцы, перейдя из рук в руки, отвратили домашнюю драму; мисс Стерч явилась с камфорой, которой мистер Фиппэн успокоил свои нервы, а докторская палка отправилась на свое место, где ей предстояло оставаться до другого дня.

— Очень вам благодарен, мисс, — произнес мистер Фиппэн, обратясь к мисс Стерч. — А вы, доктор, — прибавил он, дружески сжимая руку Чэннери, — рассказали прекрасную историю. Но хотя ваш здравый ум, которым вы обязаны вашему здоровому желудку, и отвергает мою болезненную философию, но я вам все-таки скажу — не забывайте облака, что явились над теми двумя деревьями. Посмотрите, они стали уже заметно темнее.

МОЛОДЫЕ

править

В Сент-Свитинс-он-Си, под мирной кровлей своей матушки-вдовы вела скромную и тихую жизнь мисс Мовлем. Весною 1844 года сердце старушки было порадовано на склоне жизни маленьким наследством. Подумав, как бы лучше употребить полученные деньги, рассудительная вдова решилась, наконец, купить мебель, привести в лучшее состояние первый и второй этажи своего дома и вывесить записку, возвещавшую публике, что в ее доме отдаются в наем меблированные комнаты. Летом план старухи был приведен в исполнение, и не прошло недели, как явилась какая-то почтенная особа в черном, осмотрела комнаты, нашла их весьма удобными и наняла на месяц для новобрачных, которые должны были вскоре приехать. Эта особа был никто другой, как слуга мистера Фрэнклэнда, и нанимал он комнаты для мистера и мистрисс Фрэнклэнд.

Читатель может догадаться, что материнское участие, которое мистрисс Мовлем почувствовала к своим первым жильцам, было самое искреннее и живое; но мы можем назвать его апатией в сравнении с тем глубоким, сердечным участием, какое принимала ее дочь в новобрачных. С той минуты, как мистер и мистрисс Фрэнклэнд вступили в дом, она принялась изучать их с жаром, свойственным ученому, попавшему на какое-нибудь новое, никем до того не замеченное явление. Ни одной удобной минуты не пропускала она, чтобы не прокрасться по лестнице, произвести наблюдения, и потом спешила к мамаше с собранными новостями. В течение первой недели, проведенной молодыми в доме мистрисс Мовлем, глаза и уши ее дочери были постоянно в самом напряженном состоянии, так что она могла бы записать недельный дневник жизни мистера и мистрисс Фрэнклэнд с точностью и подробностью Самуэля Пеписа[4].

Но чем более узнаешь, тем более представляется новых вопросов для разрешения. Открытия, сделанные мисс Мовлем в течение семи дней, повлекли ее к дальнейшим исследованиям. На восьмое утро, отнесши поднос с завтраком, неутомимая наблюдательница остановилась по своему обыкновению на лестнице, припала к замочной скважине и напрягла все свое внимание. Оставшись в таком положении минут пять, она стремглав бросилась в кухню сообщить свежие новости своей достопочтенной матушке.

— Как бы вы думали, что она делает? — вскричала мисс Мовлем, вбежав в кухню, простерши руки кверху и широко открыв глаза.

— Конечно вздор какой-нибудь, — отвечала мать с саркастической улыбкой.

— Она сидит у него на коленях! Скажите, сидели ли вы когда-нибудь на коленях у отца?

— Конечно, нет. Когда я вышла замуж за твоего отца, мы не были такими безрассудными.

— Она кладет руки на его плечи; обе руки, мамаша, — продолжала мисс Мовлем, приходя в волнение, — обнимает его за шею, обеими руками, и прижимает его так крепко, как только может.

— Пустое, я никогда этому не поверю! — воскликнула в негодовании мистрисс Мовлем. — Как можно, чтоб такая богатая, образованная леди вела себя как какая-нибудь горничная с своим любовником. Не может быть! Не говори мне этих пустяков, я не поверю!

Но то была сущая правда. В комнате стояли отличные кресла, набитые самым лучшим конским волосом. Мистрисс Фрэнклзнд могла спокойно сидеть на весьма удобных креслах, могла обогащать и услаждать свой ум археологическими сведениями, богословскими истинами, красотами поэтическими, но, такова суетность женской натуры, она не обращала внимания на эти духовные сокровища, ничего не делала и предпочитала колена своего мужа мягким креслам мистрисс Мовлем.

Она часто сиживала в том неприличном положении, которое так возмутило мисс и мистрисс Мовлем, и, отшатнувшись назад немного, подняв голову, пристально смотрела в спокойное, задумчивое лицо слепого человека.

— Лэнни, ты сегодня очень молчалив, — произнесла она. — О чем ты думаешь? Если ты мне расскажешь все свои мысли, я расскажу тебе свои.

— Ты действительно хочешь знать все мои мысли? — спросил Леонард.

— Да, все. Ты не должен скрывать от меня ничего. О чем ты теперь думаешь? Обо мне?

— Нет, не совсем о тебе.

— Это тебе стыдно. Разве я тебе наскучила в эти восемь дней? С тех пор, как мы здесь, я только о тебе и думаю. Ты смеешься! Ах, Лэнни, я тебя так люблю; могу ли я думать о ком-нибудь другом? Нет! Я не стану целовать тебя; я хочу прежде знать, о чем ты думаешь.

— Я думаю о том сне, который я видел в прошлую ночь. С тех пор, как я ослеп… Ты кажется не хотела целовать меня, пока я не расскажу, о чем думаю!

— Я не могу целовать тебя, когда ты начинаешь говорить о своей слепоте. Скажи мне, Лэнни, облегчаю ли я тебе сколько-нибудь эту потерю? Ты был счастливее прежде; возвращаю ли я тебе хоть часть прежнего счастья?

Говоря это, она отворотила в сторону свое лицо; но это движение не ускользнуло от Леонарда; он осторожно поднял руку и коснулся ее щеки.

— Ты плачешь, Розамонда, — сказал он,

— Я плачу! — проговорила она веселым тоном. — Нет, мой друг, — продолжала она после паузы, — я не хочу обманывать тебя даже в таких пустяках. Мои глаза теперь должны служить нам обоим; во всем, в чем не может помочь тебе осязание, ты зависишь от меня. Могу ли я обмануть тебя, Лэнни? Да, я плакала, но немного. Я не знаю, как это случилось, но я, кажется, никогда не жалела тебя так, как в эту минуту… Но продолжай, что ты начал рассказывать, продолжай.

— Я начал говорить о том, что после того, как я потерял зрение, я заметил в себе весьма любопытную вещь. Я часто вижу знакомые места, встречаюсь с знакомыми людьми, говорю с ними и вижу выражение их лиц, но никогда я сам не представляюсь себе слепым, никогда мне не приходилось ходить ощупью.

— Что ж ты видел во сне, Лэнни?

— То место, где мы первый раз встретились, когда еще были детьми. Долина мне представлялась такой, как тогда; корни деревьев переплетались и вокруг них огромными кустами росла ежевика, слабо освещенная светом дождливого дня, пробивавшимся сквозь ветви деревьев. Пройдя вовнутрь долины, я видел болото, следы коровьих копыт и женских калош: потом мутную воду, собравшуюся от продолжительных дождей и бежавшую на другую сторону дороги. Здесь я увидел тебя, резвую девочку, покрытую грязью и водою, все было совершенно так, как в тот день; шубу и руки ты перепачкала, делая плотину через поток, и ты сердилась на свою няньку, которая хотела увести тебя домой. Все представлялось мне точь-в-точь так, как было тогда; только я сам не был мальчиком. Ты была маленькой девочкой, долина была в прежнем состоянии; но я сам представлялся себе взрослым человеком, таким, как теперь, только не слепым.

— У тебя прекрасная память, Лэнни, ты помнишь все мельчайшие подробности, хотя прошло уже столько лет; ты помнишь, какою я была ребенком. А помнишь ли ты, какою я была, когда ты видел, ах, Лэнни, одна мысль об этом разрывает мое сердце! — когда ты видел меня в последний раз?

— Помню, хорошо помню! Мой последний взгляд на тебя оставил в моей памяти неизгладимый твой портрет. В моем уме хранится много картин и портретов, но твой образ яснее и определеннее всех.

— И это, конечно, лучший мой портрет, снятый с меня в юности, когда лицо мое всегда пылало любовью к тебе, хотя уста не произносили о любви ни слова. В этой мысли есть одна утешительная сторона. Когда годы пронесутся над нами, и время начнет изменять меня, ты не скажешь себе: «Моя Розамонда уже становится старухой». Я никогда не состарюсь для тебя, любовь моя! Мой юношеский образ сохранится в твоем уме, когда голова моя покроется сединою и щеки морщинами.

— Да, всегда тот же самый образ твой будет мне представляться.

— Но уверен ли ты, что он ясно представляется тебе? Нет ли в нем сомнительных черт, незаконченных углов? Я не изменилась еще с тех пор, как ты видел меня; я осталась такой же, как была за год перед тем. Вообрази, что я осталась такою же; верно ли ты опишешь меня?

— Спрашивай.

— Хорошо. Первый вопрос: многим ли я ниже тебя?

— Ты мне по ухо.

— Правда. Теперь скажи, каковы мои волосы на твоем портрете?

— Темно-русые; вот здесь лежит большая их часть, и некоторые думали, что они начинаются слишком низко.

— Бог с ними! Разве и ты такого же мнения?

— Конечно нет. Мне это нравится. Мне нравятся эти естественные волнистые линии, которыми они очерчивают твой лоб, потом уходят назад, открывая всю щеку и ухо, и собираются в большой узел позади головы.

— Как ты хорошо меня помнишь, Лэнни! Дальше.

— Потом твои брови. Они очень нежно обрисовываются на моем портрете.

— Да, но в них есть недостаток. Скажи, какой?

— Они не так резко оттеняются, как бы нужно было.

— Правда. Ну, а глаза?

— Глаза! Большие, темные; глаза, которые могут глядеть нежно и при малейшем возбуждении могут открыться еще шире и сверкать решимостью.

— Да, помни их такими. Потом?

— Потом нос. Не совершенно пропорционален и притом немного…

— Скажи это по-французски; скажи: немного retrousse[5].

— Теперь рот, и я должен сказать, что он как нельзя более приближается к совершенству. Уста твои имеют прекрасную форму, свежий цвет и приятное выражение. На моем портрете они улыбаются, и я думаю, они теперь улыбаются?

— Могут ли они не улыбаться, когда ты их так превознес? Тщеславие мое шепчет мне, что лучшего портрета я сама не составила бы. Но шутки в сторону; ты не поверишь, мой Лэнни, как я счастлива, что ты можешь сохранить в памяти мой образ. Ты заслуживаешь сто тысяч поцелуев, мой милый, дорогой Лэнни, — заключила Розамонда, принимаясь целовать Леонарда.

Между тем как мистрисс Фрэнклэнд награждала заслуги своего мужа, в углу комнаты послышался скромный кашель. Обернувшись в ту сторону с быстротой, характеризовавшей все действия Розамонды, она увидела мисс Мовлем, стоявшую у двери с глупой сентиментальной улыбкой на устах.

— Как вы смели войти, не постучав в дверь! — вскричала мистрисс Фрэнклэнд, топнув ногою. Чувство негодования и ужаса в одно мгновение сменили ее нежность и доброту.

Мисс Мовлем, пораженная сверкающим, гневным взором, который, казалось, проникал ее насквозь, совершенно побледнела и с нерешительным видом протянула письмо, будто бы оправдывающее ее внезапное появление, промолвив самым смиренным голосом, что ей очень жаль.

— Жаль! — воскликнула Розамонда, еще более возмущенная этим оправданием. — Какое мне дело до ваших сожалений! Я никогда не была так оскорблена, никогда, понимаете ли вы, жалкое создание!

— Розамонда, Розамонда, успокойся, — произнес мистер Фрэнклэнд спокойным голосом.

— Но, мой Лэнни, я не могу этого снести! Эта женщина может свести с ума. Она шпионит нас с той минуты, как мы приехали сюда. Я ее прежде подозревала, и теперь убедилась. Нам нужно запирать от нее двери! Я этого не хочу. Подайте счет. Мы уезжаем отсюда. Подите, составьте счет и скажите вашей матери, что мы уезжаем. Положите письмо на стол, пока вы еще не распечатали его и не прочитали; положите письмо и ступайте, скажите вашей матери, что мы сейчас же оставляем ее дом!

При этих словах мягкая, кроткая и услужливая от природы мисс Мовлем в отчаянии воздела руки к небу и залилась слезами.

— О Боже мой. Боже мой! — завопила она, обращаясь к потолку. — Что скажет мать! Что со мной будет! Ох, мэм, я, кажется, стучала. Ох, мэм, моя мать вдова, мы в первый раз имеем жильцов, за эту мебель мы отдали все наши деньги! Ох, мэм, мэм, что ж мы будем делать, как вы уедете! — Здесь истерические рыдания заглушили слова мисс Мовлем.

— Розамонда! — произнес опять мистер Фрэнклэнд, уже несколько изменившимся голосом; и эта едва заметная перемена не ускользнула от внимания Розамонды. Взглянув на мужа, она увидала, что он несколько побледнел и опустил голову, и в одно мгновение вся изменилась. Она подошла к мужу и, приложив уста свои почти к самому его уху, прошептала:

— Лэнни, ты сердишься на меня?

— Я не могу на тебя сердиться, Розамонда, — отвечал Леонард прежним голосом, — но мне бы хотелось, мой друг, чтобы ты скорее овладевала собою.

— Я так была пристыжена, Лэнни, — отвечала Розамонда, и уста ее еще ближе придвинулись к его уху, между тем как рукою она обвила его шею. — Но, Лэнни, это могло рассердить хоть кого, не правда ли? Ты простишь меня; я обещаю тебе вести себя благоразумнее. Она там плачет, — прибавила Розамонда, взглянув на мисс Мовлем, которая неподвижно стояла у стены и рыдала, закрыв лицо платком. — Я помирюсь с нею, я утешу ее, я сделаю все на свете, чтобы она простила меня.

— Два, три короткие слова, и больше ничего не надо, — отвечал Фрэнклэнд, довольно холодно и принужденно.

— Перестаньте плакать, перестаньте, — сказала Розамонда, подойдя к мисс Мовлем и отняв от лица ее платок, без дальнейших церемоний. — Не плачьте. Я была рассержена, мне очень жаль, что я так поступила с вами; но вы не должны были входить, не постучав. Я вам никогда не скажу дурного слова, если вы впредь будете стучать в дверь и перестанете плакать. Мы не уедем отсюда, перестаньте плакать. Вот возьмите эту ленту, она вам нравится; вы ее третьего дня рассматривали здесь, когда я лежала на софе, и вы думали, что я сплю. Но это ничего, я не сержусь. Возьмите же эту ленту и успокойтесь, я вам ее пришпилю, вот так. Дайте же мне вашу руку, и будем друзьями.

Сказав это, мистрисс Фрэнклэнд отворила дверь и, положив руку на плечо испуганной и расстроенной мисс Мовлем, обнаружила пред нею свое хорошее расположение духа, потом заперла дверь и, возвратясь к мужу, села на его колени.

— Я помирилась с нею, Лэнни. Я отдала ей свою ярко-зеленую ленту; с нею она так безобразна, как…

Здесь Розамонда взглянула в лицо мужа и остановилась в испуге.

— Лэнни, ты все еще сердишься на меня!

— Нет, Розамонда, я на тебя никогда не сердился и не могу сердиться.

— Я никогда не буду так сердиться, Лэнни.

— Я в этом уверен. Но теперь я не о том думал.

— О чем же?

— О твоем извинении пред мисс Мовлем.

— Разве я не довольно ей сказала? Я позову ее, скажу ей, что прошу у нее извинения, сделаю все, что хочешь, только не поцелую. Я никого не могу целовать, кроме тебя.

— Моя милая, какое ты дитя в некоторых отношениях! Ты сказала более, чем нужно было, гораздо более. И ты извини, что я тебе сделаю замечание — ты увлеклась своим великодушием и добротой и забылась пред мисс Мовлем. Я ни слова не сказал тебе о том, чтобы ты отдала ей ленту, хотя, впрочем, это не так важно, но из того, что ты говорила, я могу думать, что ты в самом деле пожала ей руку.

— Что ж тут дурного? Я полагала, что это лучшее средство помириться.

— Да, между равными, правда. Но ты забыла, какая разница между тобой и мисс Мовлем.

— Хорошо, я буду впредь думать об этом, если ты желаешь, Лэнни. Но знаешь ли, мой отец (добрый старик!) никогда не обращал такого внимания на различие общественного положения людей. И я не могу не любить тех людей, которые расположены ко мне, хотя бы они были выше или ниже меня по своему положению. Я постараюсь думать так, как ты, но я должна тебе сознаться, что я очень склонна, не знаю, почему, сделаться тем, что в газетах называют радикалами.

— Милая Розамонда, не говори о себе таким образом, даже шутя, потому что от этого различия зависит благосостояние общества.

— Может быть, Лэнни. Но мы все созданы одинаково. У нас всех одинаковое число рук, ног; мы все одинаково бываем голодны, хотим пить, страдаем от жары летом и от холода зимою, смеемся, когда мы счастливы, и плачем, когда несчастливы, испытываем те же чувства. Ведь я не могла бы любить тебя больше, чем теперь, если б я была герцогиней, или меньше, если б была горничной.

— Мой друг, ты не горничная и пойми, что ты не столько ниже всякой герцогини, как думаешь. Немногие люди могут насчитать столько предков, как мы. Фамилия твоего отца одна из древнейших в Англии; даже фамилия моего отца не такая древняя, и мы были знатными людьми уже в то время, когда в списке лордов не было еще многих имен. Смешно, мой друг, слышать, как ты называешь себя радикалом.

— Я не буду повторять этого, Лэнни, только ты не смотри так серьезно. Я сделаюсь тори, если ты поцелуешь меня и позволишь подолее посидеть у тебя на коленях.

Мистер Фрэнклэнд не устоял против перемены политических мнений своей жены и предложенных ею условий. Лицо его прояснилось, и он стал смеяться почти так же весело, как Розамонда.

— Да, — произнес он после небольшой паузы, собравшись с мыслями, — ты, кажется, приказала мисс Мовлем положить на стол какое-то письмо. К кому оно?

— Ах, я о нем совсем забыла, — отвечала Розамонда, подбежав к столу. — К тебе, Лэнни, из Портдженны.

— Должно быть от архитектора, которого я послал переделывать старый дом. Одолжи мне своих глаз; послушаем, что он скажет.

Розамонда распечатала письмо, придвинула скамейку к ногам мужа, села на нее и, положив руки на его колена, стала читать:

«Леонарду Фрэнклэнду, сквайру.

Сэр, согласно с инструкциями, которые я имел честь получить от вас, я должен был осмотреть Портдженский замок и сообщить вам, как нужно сделать поправки вообще в доме и преимущественно в северных комнатах.

Что касается наружности строения, то, я полагаю, его нужно только выбелить; стены и фундамент выстроены, кажется, навеки, по крайней мере мне еще никогда не случалось видеть такого прочного здания. Относительно внутренности дома я не могу дать вам такого благоприятного ответа. Западные комнаты, в которых жили постоянно во время пребывания капитана Тревертона в замке и которые хорошо содержались людьми, оставленными для присмотра за домом, находятся в довольно хорошем состоянии. Я думаю, что двухсот фунтов ст. будет достаточно, чтобы привести их в совершенный порядок. В эту сумму я не включаю издержек на исправление и переделку западной лестницы, которая в нескольких местах заметно подалась, и сверх того перилы от первой до второй площадки также весьма ненадежны; так что, по моему мнению, будет достаточно от тридцати пяти до сорока тысяч фунтов.

Фасад северных комнат находится в самом жалком состоянии, от основания до самой крыши. Мне рассказывали, что во время капитана Тревертона не только не открывали этих комнат, но даже никто к ним не приближался, люди, живущие в настоящее время в замке, также боятся открывать их, воображая, что там обитает какое-то живое существо. И теперь никто не хотел войти со мною в эту половину, и даже никто не мог сказать, к какой двери принадлежит ключ.

Я не могу найти плана, на котором были бы означены имена или число комнат и, к моему удивлению, не нашел никаких меток. Все они были на большом железном кольце, на котором был ярлык с надписью: Ключи от северных комнат. Я осмелился изложить все эти подробности, так как они объясняют, почему я остался в Портдженском замке долее, чем было необходимо. Почти целый день я употребил на то, чтобы снять ключи с кольца и примерить их; на другой день в течение нескольких часов был занят тем, что ставил на дверях цифры и привязывал к ключам ярлыки для предупреждения ошибок и замедлений на будущее время.

Так как я надеюсь в скором времени доставить вам подробные сведения о том, какие исправления должно сделать в северных комнатах, то теперь мне остается только сказать, что они потребуют значительного времени и значительных издержек».

Затем Томас Горлук (так звали архитектора) описывал жалкое состояние северной части дома, где большая часть потолков обвалилась, пол сгнил и проч., говорил, что, для того чтобы сделать их обитаемыми, необходимо пожертвовать большую сумму денег, и заключил письмо просьбой, чтобы мистер Фрэнклэнд прислал кого-нибудь из своих доверенных друзей для поверки его сметы, в случае, если расходы покажутся ему слишком большими.

— Честное, прямое письмо, — сказал мистер Фрэнклэнд, когда жена кончила читать.

— Мне бы хотелось, чтобы он прислал смету, — сказала Розамонда. — И почему он не написал, что по его мнению может стоить вся переделка?

— Я думаю, мой друг, он боялся, чтобы эта цифра не показалась нам слишком крупной.

— Эти гнусные деньги! Они всегда встретятся на всякой дороге и разрушат всякий план. Если у нас мало денег, то ведь мы можем занять. Кого ты пошлешь в Портдженну осматривать комнаты? Постой, я знаю кого!

— Кого?

— Меня, и разумеется, я поеду вместе с тобою. Что ж ты смеешься? Я бы осмотрела все, торговалась бы с мистером Горлуком без милосердия. Мне один раз случилось видеть, как осматривали дом, и я знаю, где и что надо смотреть.

И мистрисс Фрэнклэнд стала рассказывать, как она стала бы осматривать стены, потолки, записывать, мерить и прочее.

— Хорошо, Розамонда, — прервал ее муж. — Ты гораздо опытнее, чем я думал, и я вижу, что лучшего ничего не мог бы сделать, как предложить тебе съездить туда на короткое время; мне весьма приятно, что западные комнаты в довольно хорошем состоянии, ты можешь там поселиться.

— Как ты добр, Лэнни, — в восторге вскричала мистрисс Фрэнклэнд. — Я уехала оттуда пятилетним ребенком, и мне очень хотелось посмотреть опять на Портдженну. Знаешь ли, я никогда не видела этих старых, развалившихся северных комнат! Но я их так люблю! Мы все вместе пойдем осматривать. Я тебе предсказываю, что мы найдем там клад, увидим привидение, услышим таинственный шум.

— Так как теперь мы заговорили о Портдженне, то я хочу сказать тебе серьезно несколько слов. Я вижу теперь, что поправки в северных комнатах будут стоить нам очень дорого. Но, мой ангел, ты знаешь, что я не пожалел бы никакой суммы, чтобы доставить тебе удовольствие. Ты знаешь, что я во всем согласен с тобою…

Мистер Фрэнклэнд остановился. Жена его спокойно сидела, положив руки на плечи и глядя ему пристально в глаза. Так прошло минуты две, три.

— Продолжай, Лэнни, — проговорила Розамонда.

— Ты хотела, чтобы твой отец, возвратившись из путешествия, отказался бы от своей службы и поселился у нас. Хорошо; если на ту сумму, которую я ассигную для переделки северных комнат, можно будет их так изменить, что новый вид их рассеет печальные воспоминания твоего отца, и ему действительно приятно будет поселиться в своем прекрасном доме, то, конечно, лучшего употребления из этих денег я не мог бы сделать. Но, Розамонда, уверена ли ты в успехе нашего предприятия? Говорила ли ты о нем своему отцу?

— Да, Лэнни, я сказала ему, что никогда не буду спокойна до тех пор, пока он не оставит своего корабля и не станет жить с нами, он согласился. Я ни слова не говорила ему о Портдженне; но он знает, что мы решили жить там, и согласился, не сделав никакого условия.

— Я думаю, что смерть твоей матери, то печальное воспоминание, которое остановило его?

— Не совсем. Есть и другая причина, о которой никогда мы не говорили; но я могу тебе сказать, потому что между нами нет секретов. У моей матери была девушка, ее фаворитка, которая постоянно жила при ней со времени ее выхода замуж, и, по какому-то странному случаю, одна присутствовала при ее кончине. Я немного помню эту женщину и знаю, что, кроме матери, ее никто в доме не любил. В то утро, как моя мать умерла, она исчезла странным образом, оставив таинственное письмо к моему отцу; она писала, что за несколько минут до смерти мать передала ей какую-то тайну, поручив рассказать ее отцу, и прибавляла, что, так как она не имеет духу упоминать об этой тайне и не желает, чтобы ее расспрашивали, то решается оставить наш дом на время. Письмо это было распечатано через несколько часов после того, как она скрылась, и с тех пор о ней мы ничего не слышали. Этот случай так же сильно подействовал на моего отца, как смерть матери. Наши соседи и слуги думали (и я тоже думаю), что эта женщина была сумасшедшая; он никогда не был согласен с ними, и, я знаю, не уничтожил и не забыл ее письма.

— Странный, очень странный случай; я не удивляюсь, что это могло произвести сильное впечатление на него.

— Но слуги и соседи правы — она была сумасшедшая. Как бы то ни было, все же таки это необыкновенный случай в нашем семействе. Обо всяком старом деле рассказывают какие-нибудь истории; об нашем тоже. Но время пройдет и все изменит. Я, впрочем, не думаю, чтобы эта история могла изменить наш план. Мы отведем отцу новые комнаты в северной половине; северный сад будет служить ему палубой, — он там будет прогуливаться, а за результаты я ручаюсь. Впрочем, все это еще будет; обратимся лучше к настоящему; скажи мне, когда мы поедем в Портдженну осматривать дом?

— Мы останемся здесь три недели.

— Да, и потом поедем в Лонг-Бэклэй. Я обещала священнику, что мы ему первому сделаем визит, и он объявил заранее, что не отпустит нас раньше трех недель или месяца.

— В таком случае мы разве через два месяца будем в Портдженне. Есть у тебя здесь бумага и чернила?

— Да, здесь на столе.

— Так напиши к мистеру Горлуку, что через два месяца мы встретимся с ним в старом доме. Скажи ему также, чтобы он теперь же занялся исправлением западной лестницы и перил; да хорошо было бы, если б ты написала и той женщине, которая живет в Портдженне, когда она должна нас ждать.

Розамонда села к столу и начала писать письма в самом приятном расположении духа.

— Через два месяца мы будем в Портдженне; я опять увижу этот почтенный старый дом! — вскричала мистрисс Фрэнклзнд. — Через два месяца, Лэнни, мы отворим таинственные комнаты!

ТИМОН ЛОНДОНСКИЙ

править

Тимон Афинский[6] удалился от неблагодарного света в пещеру на морском берегу. Тимон Лондонский искал уединения в Байватере. Тимон Афинский изливал свои чувства в величественных стихах, Тимон Лондонский высказывал их в шероховатой прозе. Тимон Афинский имел честь именоваться милордом; Тимона Лондонского звали попросту, мистером Тревертоном. При всем их несходстве была однако ж у них одна общая черта — мизантропия, искренняя и неподдельная. Оба они были равно неисправимы.

С самого детства в характере Андрея Тревертона видно было сочетание многих хороших и дурных наклонностей, противоречащих друг другу и делавших из этого человека то, что обыкновенно в свете называют эксцентриком. С первого шага в жизнь он как-то отделился от остального человечества, и за то человечество постоянно его казнило. На руках кормилицы он был необыкновенным ребенком, в школе — мишенью, на которую сыпались насмешки и удары, в коллегии — жертвой. Глупая кормилица называла его странным мальчиком, ученый наставник его в школе несколько варьировал эту фразу и называл его эксцентрическим мальчиком, а профессоры в коллегии положительно утверждали, что в голове его недостает одной клепки.

Лучшая сторона его эксцентричности проявлялась в виде дружбы. В школе, например, он питал неодолимую и совершенно необъяснимую привязанность к одному из товарищей, который, как весьма было известно, не подал к тому ни малейшего повода; но всем также было известно, что карманные деньги Андрея Тревертона всегда были к услугам этого мальчика, что он неотступно бегал за ним, как собака, и принимал на себя все выговоры, наказания, которые должны были бы обрушиться на его друга. Когда этот друг поступил в коллегию, Андрей Тревертон просил, чтобы и его послали туда, и еще более привязался к товарищу своего детства. Такие чувства, как известно, не рождаются и не живут в душах людей, не имеющих несчастие носить название эксцентриков. Но этой дружбы не разделял товарищ Андрея. По прошествии трех лет, в течение которых с одной стороны высказывалось постоянное себялюбие и эгоизм, с другой — полное самозабвение, наступил конец этой странной связи, и в глазах Андрея засверкала злоба. Когда кошелек его оскудел в руках его друга, счет которого он уплачивал, этот друг посмеялся над ним и бросил его, не сказав ни слова на прощанье.

Тревертон возвратился к отцу, человеку, много пострадавшему в жизни, возвратился, чтоб слушать упреки за долги, сделанные в пользу товарища, который нагло обманывал и оскорблял его. Тревертон, в самом мрачном расположении духа, отправился путешествовать. Путешествовал он долго и кончил тем, что решился оставить отечество. Жизнь, которую он вел в течение долгого пребывания в чужих краях, общества, в которые он входил, докончили образование его характера и, когда он возвратился в Англию, он ни во что не верил. В это время единственная его надежда оставалась на брата, влияние которого могло быть для него благодетельно; но женитьба капитана Тревертона навсегда разлучила его с братом: они рассорились. С этого времени Андрей Тревертон был потерян для света. При всех столкновениях с людьми он припоминал горькие опыты жизни, на участие людей отвечал сарказмами, имевшими такой смысл: Мой лучший друг обманул и надругался надо мною, мой единственный брат поссорился со мною из-за актрисы. Чего же я могу ожидать от остальных людей?

Весьма немногие лица, осведомлявшиеся о нем после того, как он их оттолкнул от себя подобными словами, узнали спустя три или четыре года после женитьбы его брата, что он живет в окрестностях Байватера. Местные жители дополняли, что он купил там хижину, стоявшую совершенно отдельно и окруженную стеною, что он жил как скряга и держал при себе одного слугу по имени Шроль, такого же врага человечества, как он сам; что он никого не впускал в свой дом, даже поденщицы, и что, наконец, отрастил бороду и приказал Шролю последовать его примеру. В 1844 году большинство просвещенного английского общества видело в бороде признак помешательства. Но в то же время, как мог засвидетельствовать его маклер, он был один из деятельнейших людей в Лондоне; мог оспаривать всякий вопрос и, попав на слабую сторону предмета, мог изливать такой обильный поток софизмов и сарказмов, что сам доктор Джонсон позавидовал бы ему; домашние счеты он вел необыкновенно аккуратно; глаза его всегда имели спокойное и умное выражение; но что могли значить все эти доказательства в мнении его соседей, когда он жил не так, как они, и носил на нижней части лица несомненный признак своего безумия?

Общее мнение о помешательстве мистера Тревертона было так же неосновательно, как и рассказы об его скупости. Он проживал только одну треть своих доходов не потому, чтобы ему приятно было копить деньги, но потому, что не нуждался в комфорте и роскоши, добываемых посредством денег. Надо отдать ему справедливость: он так же спокойно смотрел на свое богатство, как на богатство соседей. Но в рассказах о нем была доля правды: он действительно купил первую попавшуюся ему хижину, стоявшую особо и огороженную стеною; действительно никто не входил к нему в дом, и единственное лицо, делившее его затворничество, слуга его Шроль, был такой же мизантроп, как его хозяин.

Жизнь этих людей приближалась к жизни диких. Признавая необходимость пить и есть, мистер Тревертон старался в этом отношении как можно менее зависеть от других людей; а потому эти пустынники сами разводили зелень в огороде, лежавшем за домом, сами варили пиво, пекли хлеб, закупали большие запасы говядины и солили ее, чтобы как можно реже ходить на рынок.

Когда нечего было печь, варить или копать, хозяин и его слуга оставались в комнате, садились друг против друга и курили по целым часам, не произнося ни слова. Разговор их вращался около одного предмета — отношения их к людям — и оканчивался обыкновенно ссорой.

В одно утро, недели три спустя после того, как мистрисс Фрэнклэнд писала к мистеру Горлуку и извещала о скором приезде своем в Портдженский замок, мистер Тревертон спустился с верхних пределов своей хижины в нижние, с своим обыкновенным суровым выражением в лице и во всей фигуре. Подобно своему старшему брату он был высок ростом, хорошо сложен; но его угловатое суровое лицо не имело ни малейшего сходства с прекрасным, открытым, загорелым лицом капитана. Никто, увидев их вместе, не подумал бы, что они братья: так мало было сходства в очертании и выражении их лиц. Сердечные страдания, перенесенные в юности, рассеянная, скитальническая жизнь, а потом физическое истощение так одряхлили его, что он казался старше своего брата по крайней мере двадцатью годами. С нечесанными волосами, немытым лицом и седой бородой, в заплатанном, запачканном байковом сюртуке, этот потомок богатой древней фамилии казался человеком, родившимся в рабочем доме и проведшим всю жизнь на какой-нибудь фабрике.

Было время завтрака, то есть мистер Тревертон чувствовал голод и думал о том, чтобы поесть чего-нибудь. Над камином, в таком положении, как в обыкновенных домах висят зеркала, в жилище Тимона Лондонского висел окорок. В углу комнаты стоял бочонок с пивом и над ним на гвоздях висели две оловянные кружки; под решеткой камина лежал старый рашпер. Мистер Тревертон вынул из кармана складной нож, отрезал ломоть окорока и начал его жарить на рашпере. Он уже поворотил свой кусок, когда отворилась дверь и вошел Шроль.

Встречаясь раз утром, господин и слуга не произносили ни слова. Шроль засунул руки в карманы и молча ожидал, пока господин отдаст ему рашпер. Мистер Тревертон взял, наконец, свой завтрак, отнес его к столу, отрезал кусок хлеба и начал есть. Поднося первый кусок ко рту, он взглянул на Шроля, который в эту минуту приближался к окороку, держа открытый нож в руке.

— Что это значит? — спросил мистер Тревертон с негодованием, указав на грудь Шроля. — Вот безобразное животное! Он надел чистую рубашку!

— Покорно благодарю, что заметили — отвечал Шроль саркастическим тоном. — Что же я могу больше сделать в день рождения моего господина? Остается только надеть чистую рубашку. Вы, может быть, думаете, что я забыл, что сегодня ваше рождение. А сколько вам лет, сэр? Когда-то в этот день вы были хорошеньким, чистеньким, полненьким мальчиком, целовали своего папа, потом мама, дядю, тетю, получали от них подарки и прыгали от радости. А теперь испугались, что я надел чистую рубашку. Да я, пожалуй, сниму ее, припрячу к следующему дню вашего рождения, а, может быть, и к похоронам. В ваши лета этого надо ждать, не так ли, сэр?

— Да, припрячь, если хочешь, к похоронам, — отвечал хозяин. — Я тебе по смерти не оставлю денег, Шроль, Ты пойдешь в рабочий дом, когда я уйду в могилу.

— Вы наконец-таки написали завещание? — спросил Шроль и потом, после паузы, в течение которой он с большим старанием резал окорок, прибавил. — Извините, сэр, но мне кажется, вы боитесь писать завещание.

Слуга очевидно тронул за больное место своего господина. Мистер Тревертон положил недоеденный кусок хлеба на стол и гневно посмотрел на Шроля.

— Боюсь писать завещание? Ты дурак. Я не пишу завещания, не хочу писать и поступаю в этом случае по убеждению.

Шроль начал насвистывать какую-то песню, продолжая лениво резать свой окорок.

— По убеждению, — повторял мистер Тревертон. — Богатые люди, оставляющие другим деньги, только поощряют людские пороки. Если в человеке есть искра великодушия или он чувствует потребность обнаружить это великодушие, пусть оставляет наследство. Если кто хочет развивать разврат в целых массах, пусть завещает свое богатство на благотворительные учреждения. Если кто хочет приготовить гибель молодому человеку, поссорить родителей и детей, мужей и жен, братьев и сестер, — пусть оставляет им наследство. Писать завещание! При всей своей ненависти к людям, Шроль, я не хочу быть причиной такого зла.

Окончив эту перебранку, мистер Тревертон пошел в угол комнаты и выпил кружку пива. Шроль поставил на огонь рашпер и разразился саркастическим смехом.

— Какому же черту мне завещать свои деньги? — вскричал мистер Тревертон. — Не брату ли, который считает меня животным, сумасшедшим, который роздал бы мои деньги своим любимцам, актрисам. Их детям, которых я в глаза не видел, которых научили ненавидеть меня? Или тебе, обезьяна? Нет! Мое нижайшее почтение, мистер Шроль! Я ведь тоже могу смеяться, особенно, когда я уверен, что после моей смерти у вас не будет шести пенсов.

Последние слова несколько раздражили Шроля. Насмешливо-вежливый тон, которым он заговорил, войдя в комнату, вдруг перешел в суровую грубую речь.

— Охота вам говорить этот вздор. Вы должны ж кому-нибудь оставить свои деньги.

— Да, я оставляю, — ответил мистер Тревертон. — Я завещаю их первому человеку, который умеет честно презирать ими, который, получив их, не сделается хуже.

— То есть никому, — проговорил Шроль.

— Я знаю, что с ними делать, — возразил мистер Тревертон.

— Но вы не можете никому не оставить их, — настаивал слуга. — Надо же их завещать кому-нибудь. Больше вам нечего с ними делать.

— Я знаю, что делать, — возразил хозяин. — Я могу делать, что мне угодно. Я превращу весь свой капитал в банковые билеты и перед смертью сожгу их вместе с этим домом. По крайней мере умру с сознанием, что я не дал никому нового средства делать зло.

Речь мистера Тревертона была прервана звонком, раздавшимся у ворот его жилища.

— Ступай, посмотри, кто там. Если это женщина, покажись ей, пусть полюбуется на твою фигуру, авось другой раз не придет. А если мужчина…

— Если мужчина, то я ему размозжу голову за то, что он помешал мне завтракать, — прервал Шроль.

В отсутствие своего слуги мистер Тревертон набил трубку и закурил ее. Но прежде чем она разгорелась, Шроль возвратился и известил, что приходил мужчина.

— Что ж ты, разбил ему голову? — спросил мистер Тревертон.

— Нет, — ответил Шроль. — Я нашел письмо, он положил его под ворота и ушел. Вот оно.

Письмо было написано на бумаге малого формата, приказным почерком. Когда мистер Тревертон раскрыл конверт, из него выпали два куска газеты; один упал на стол, за которым он сидел, другой — на пол. Шроль поднял его и пробежал весьма покойно.

Медленно потянув табачный дым и еще медленнее выпустив его, мистер Тревертон принялся читать письмо. Первые строки, по-видимому, произвели на него не совсем обыкновенное действие, по крайней мере, губы его зашевелились как-то странно, и зубы сильнее сжали кончик мундштука. Письмо было не длинное и оканчивалось на первой странице. Он прочитал его до конца, посмотрел на адрес и опять начал читать. Губы его продолжали шевелиться, но он перестал курить и только кусал кончик чубука. Прочитав во второй раз, он бережно положил письмо на стол и как-то бессмысленно поглядел на своего слугу, который заметил, что рука мистера Тревертона дрожала, когда он вынимал изо рта трубку и клал ее на стол возле письма.

— Шроль, — сказал он совершенно покойно, — мой брат утонул.

— Я знаю, — отвечал Шроль, не отводя глаз от клочка газеты. — О нем здесь написано.

— Я помню последние слова, которые он мне сказал, когда мы поссорились из-за актрисы, — продолжал мистер Тревертон, относясь более к себе, нежели к лакею. — Он сказал тогда, что я умру, не питая никакого доброго чувства ни к кому.

— И правда, — проговорил Шроль, повернув свой кусок газеты на другую сторону и посмотрев, нет ли там чего-нибудь достойного внимания.

— Желал бы я знать, подумал ли он обо мне, умирая? — сказал мистер Тревертон, взяв письмо со стола.

— Не думал он ни о вас и ни о ком другом, — отвечал Шроль. — Если он мог думать в это время, то разве о том, как спасти жизнь.

Сказав это, он подошел к пивному бочонку и почерпнул пива.

— Проклятая актриса! — прошептал мистер Тревертон, лицо которого сделалось мрачнее обыкновенного, и губы тесно сжались.

Он опять взял письмо. Ему казалось, что он не вполне понял его содержание, что в письме есть или должна быть мысль, которой он еще не уловил. Пробегая его про себя, он начал читать вслух медленно, как будто бы хотел затвердить каждое слово.

"Сэр, — читал он, — мистрисс Фрэнклэнд, урожденная мисс Тревертон, желала, чтобы я, как старший друг вашего семейства, известил вас о смерти вашего брата. Это печальное событие совершилось на корабле, которым он командовал. Корабль был брошен ветром на скалы Антигуа, разбился и утонул. Прилагаю описание этого крушения, напечатанное в Times, из которого вы можете заключить, что брат ваш умер, честно исполняя свой долг, и отрывок из корнийской газеты, где также сказано несколько слов об погибшем джентльмене.

Прежде чем кончу письмо, считаю нужным прибавить, что в бумагах капитана Тревертона никакого завещания не найдено, вследствие чего капитал, вырученный капитаном от продажи Портдженского замка, единственного его имения, переходит, в силу закона, к его дочери, как ближайшей родственнице.

Ваш покорный слуга
Александр Никсон".

Газетный листок, упавший на стол, заключал в себе статью из Times; другой листок был из корнийской газеты; его-то и читал Шроль и потом, в припадке вежливости, подал своему господину. Но он не обратил на него ни малейшего внимания и молча сидел у окна, продолжая глядеть на письмо, прочитанное уже четыре раза.

— Отчего вы не читаете печатного? — спросил Шроль. — Вы бы прочитали и это; узнали бы, по крайней мере, какой великий человек был ваш брат; как честно он жил, какую удивительную красавицу-дочь оставил, там сказано тоже, что она хорошо вышла замуж и муж ее теперь владеет вашим наследственным имением. Теперь ей недостает только ваших денег. У них теперь в Корнуэлле домик получше вашего, да тут еще ветер принес сорок тысяч фунтов. Вы, конечно, этому очень рады? Они хотели было переделать весь дом и приготовить помещение для вашего брата; он обещал жить с ними, возвратившись из путешествия. Кто для вас станет переделывать дом? Любопытно бы знать, что бы сказала ваша племянница, если б вы, пообчистившись немножко, явились к ней?

На этом вопросе Шроль остановился, — не потому, чтобы у него иссяк поток мыслей, но потому, что не поощряли его высказывать их. Мистер Тревертон слушал или только казался слушавшим, но ни один мускул на лице его не шевелился; оно было совершенно покойно и не выражало никакого определенного чувства, никакой определенной мысли. Когда Шроль замолчал, наступила продолжительная пауза.

— Выйди, — произнес наконец мистер Тревертон.

Шроль был человек не легкий на подъем, но приказание было отдано так настойчиво и решительно, что он готов был уже повиноваться, хотя верить не мог, чтоб господин приказал ему выйти из комнаты.

— Поди вон! — повторил мистер Тревертон. — И держи свой язык на привязи. Не смей мне ни слова говорить ни о брате, ни о его дочери. Я никогда не видел детей актрисы и никогда их видеть не хочу. Молчи и убирайся вон!

— Он мне даже за это нравится, — подумал Шроль, выходя из комнаты и запирая дверь.

Оставшись за дверью, он мог расслышать, что мистер Тревертон ходил взад и вперед по комнате и говорил сам с собою. Из отдельных слов, долетевших до него, он мог заключить, что мысли его господина вращались около «актрисы», бывшей причиною ссоры его с братом. Мистер Тревертон, казалось, хотел высказать наедине с самим собою всю злобу на эту женщину и оставленное ею дитя. Через несколько времени голос его затих, и Шроль сквозь замочную скважину увидел, что он сидел за столам и читал газетные листки. В некрологе были упомянуты некоторые подробности о семействе Тревертонов, известные читателю из рассказа Лонг-Бэклэйского священника и, между прочим, было замечено, что мистер и мистрисс Фрэнклэнд, вероятно, не оставят своих планов относительно старого дома в Портдженне, так как туда уже послан ими архитектор.

Это замечание, кажется, напомнило мистеру Тревертону лета его юности, когда старый фамильный дом был его домом. Он прошептал несколько слов, быстро встал с кресла и, подойдя к камину, бросил в огонь газетные листы. Пламя мгновенно превратило их в черный пепел, а тяга воздуха унесла в трубу. Мистер Тревертон стоял у камина и следил за процессом горения.

Спустя короткое время, Шроль услышал вздох, который испугал его так, как не мог бы испугать пистолетный выстрел, раздавшийся у самого уха. Когда он выходил из комнаты, глаза его были широко раскрыты и выражали крайнее удивление.

ПРИЕДУТ ЛИ ОНИ?

править

Получив письмо от мистрисс Фрэнклэнд из Сент-Свитина, ключница Портдженского замка тотчас же начала необходимые приготовления к принятию молодых господ; все уже было готово, и она со дня на день ожидала их приезда, как явился почтальон и чуть не до обморока испугал ее, подав письмо с черными каемками, запечатанное черным сургучом. В письме заключалось краткое известие о смерти капитана Тревертона, вследствие которой приезд мистера и мистрисс Фрэнклэнд откладывался на неопределенное время.

С той же почтой архитектор, которому поручено было сделать поправки в западных комнатах, получил письмо, где его просили известить, как скоро может быть окончена эта работа, причем мистер Фрэнклэнд присовокуплял, что постигшее их семейное несчастие лишает его возможности заниматься планами относительно северных комнат и что, вероятно, эти планы еще изменятся. Вследствие этого письма архитектор и его рабочие, окончив работу в западных комнатах и исправив лестничные перилы, уехали, и в Портдженском замке опять осталась одна ключница.

Прошло восемь месяцев, и ключница ничего не слышала о своих господах, только изредка случалось ей читать в местной газете статейки, где высказывалось предположение, что владельцы замка, вероятно, скоро воротятся в свой наследственный старый дом, так давно оставленный всеми. Случалось также — и то очень редко — что дворецкий, встречаясь в городе с старыми друзьями и бывшими слугами Тревертона, узнавал от них какой-нибудь слух. Поэтому ключница пришла к тому заключению, что мистер и мистрисс Фрэнклэнд, узнав о смерти капитана Тревертона, поселились на несколько месяцев в Лонг-Бэклэе, а потом — если газеты говорят правду — переехали в окружность Лондона и живут в доме одного из своих друзей, уехавшего на континент. Здесь они должны были остаться некоторое время, потому что пришел новый год и никаких новых известий не принес в Портдженну. Январь и февраль прошли точно так же. В начале марта дворецкий, возвратясь из города, привез известие, которое сильно заинтересовало ключницу. В двух разных местах, от людей весьма почтенных, он слышал, что господа ищут хорошую мамку, которая понадобится в исходе весны или в начале лета, то есть что в числе новых человеческих существ, долженствующих явиться в свет в течение следующих трех месяцев, будет одно, которое наследует имя Фрэнклэнда и произведет сенсацию по всему западному Корнуэллю, как наследник Портдженны.

В апреле, прежде чем ключница и дворецкий успели достаточно потолковать и поспорить о последнем, весьма важном известии, почтальон принес новую весть, которая наполнила сердце ключницы неподдельной радостью. Письмо извещало, что мистер и мистрисс Фрэнклэнд намерены приехать в мае в Портдженну и что их должно ожидать там с первого до десятого числа.

Причина, почему владельцы Портдженны не могли назначить определенно времени своего приезда, связывалась с разными обстоятельствами, о которых мистрисс Фрэнклэнд считала лишним писать. В сущности же она заключалась в том, что супруги не были совершенно согласны относительно выбора местопребывания после возвращения их друга с континента. Мистер Фрэнклэнд настаивал — и весьма основательно, — чтобы возвратиться в Лонг-Бэклэй, так как там они встретят своих старых друзей, а главное — найдут хорошего доктора. К несчастию, это последнее удобство, по мнению мистрисс Фрэнклэнд, вовсе не говорило в пользу Лонг-Бэклэя. Она всегда чувствовала отвращение к этому доктору, может быть, он и в самом деле был искусный врач, отличный человек, но он ей никогда не нравился и никогда не понравится, и на этом основании она решительно отвергала мнение мужа. Мистер Фрэнклэнд предлагал другие планы, но и те были отвергнуты, наконец был выбран Портдженский замок, и супруги решились ехать туда. Мистрисс Фрэнклэнд, составляя этот странный проект, руководилась отчасти желанием увидеть старый замок, отчасти желанием поручить себя заботливости доктора, лечившего ее мать во время последней болезни и продолжавшего еще свою практику в окружностях Портдженны. Доктор этот и ее отец были старинные друзья и каждую субботу, вечером, сражались на шахматной доске. Когда обстоятельства разлучали их, они каждый год посылали друг другу подарки к рождеству. По смерти капитана доктор написал к Розамонде письмо, полное участия; он утешал ее и изливал свои нежные чувства к ее почтенному родителю. Короче, мистрисс Фрэнклэнд пламенно желала поселиться в Портдженне.

К первому маю западные комнаты в Портдженне были совершенно готовы; ключница и дворецкий позаботились обо всем, стараясь предупредить желания своих молодых господ; но прошло утро первого мая, наступил полдень, уже солнце стало садиться, а мистер и мистрисс Фрэнклэнд не являлись.

Но ведь они сказали, что приедут непременно первого мая. Так думал дворецкий, и ключница тоже находила, что неладно было бы терять надежду даже и в том случае, если бы они не приехали и девятого числа. Прошло пятое мая, и ничего не случилось. Прошло шестое, восьмое, наступило, наконец, и девятое, но ничего не нарушило спокойствия обитателей старого замка.

Десятого мая ключница, дворецкий и служанка встали ранее обыкновенного, отворили все двери, ходили взад и вперед по лестницам, сметали всякую пылинку, постоянно подходили к окну и глядели на большую дорогу. Но на большой дороге ничего не было видно. Прошел целый день в ожидании, наступили сумерки — никто не едет. Темнота уже скрыла все предметы, а ключница все еще сидела у окна; дворецкий и служанка напряженно вслушивались в тишину ночи. Пробило десять часов, но весенний ветер не приносил в открытое окно ничего похожего на стук экипажа.

Ключница начала рассчитывать, сколько нужно времени, чтоб проехать по железной дороге из Лондона до Девоншира и потом почтой через Корнуэлль в Портдженну. Когда господа выехали из Портсмута? — был первый вопрос. Не могли ли они встретить каких-нибудь задержек на дороге? Последовали прения: ключница и дворецкий были насчет задержки разного мнения, но оба соглашались в том, что мистер и мистрисс должны прибыть не позже полуночи, вследствие чего служанка должна была выслушать приговор верховных властей, которые изгоняли ее из постели и осуждали на непрерывное бдение в течение следующих двух часов, причем, для подкрепления ее духа, предложено ей было читать святые Гимны.

Мерный звон часового колокольчика известил о наступлении полночи. Дворецкий дремал, служанка спала, повесив голову над святыми Гимнами, а ключница сидела, устремив глаза на окно, хотя голова ее время от времени своевольно опускалась на грудь. С последним ударом часов она встала, прислушалась и, не услышав ничего, ударила по плечу служанку, сказав:

— Ступай спать, они не приедут.

— Как? Вы говорите, что они вовсе не приедут? — спросил дворецкий.

— Нет: я говорю, что они сегодня не приедут, — отвечала ключница резко. — Это будет прекрасно, когда мы, после стольких хлопот, и в глаза их никогда не увидим. Уж в другой раз обещают и не едут. Тогда помешала смерть капитана, а теперь что, желала б я знать? Другая смерть, что ли?

— Что ж больше? — проговорил дворецкий.

— Опять смерть! — воскликнула ключница, ощущавшая нечто вроде страха. Если опять смерть, то это значит, что они должны отказаться от этого дома.

МИСТРИСС ДЖАЗЕФ

править

Если бы ключница предположила, что не смерть, а рождение заставило ее господ отсрочить свое путешествие в Портдженну, то она прямо указала бы на истину и доказала бы свою проницательность. Мистер и мистрисс Фрэнклэнд выехали из Лондона девятого мая и, проехав несколько станций по железной дороге, должны были остановиться в небольшом городке в Сомерсетшире. Новый гость этого мира, крепкий, здоровый мальчик, явился месяцем раньше, чем его ждали, предпочтя скромную гостиницу в Сомерсетшире огромному величественному замку Портдженны, который должен был со временем сделаться его собственностью.

Немногие события волновали так мирный городок Вест-Винстон, как неожиданная остановка, встретившая путешественников в этом городке. Баснословные рассказы о красоте мистрисс Фрэнклэнд, о слепоте мистера Фрэяклэнда и ее причине, о его несметном богатстве переходила из уст в уста во всех слоях городского общества. Никогда, со времени экзамена, доктор Орридж не чувствовал такого сильного внутреннего волнения, как приобретя такую пациентку. Все глаза теперь были на него устремлены, и у всех, так сказать, отлегло от сердца тогда, когда пронеслась весть, что в 8 часов вечера родился мальчик и закричал здоровым полным голосом.

В течение целой недели жители Вест-Винстона получали из Тигровой Головы (так называлась гостиница, где остановились путешественники) самые благоприятные известия; но на десятый день совершилась катастрофа. Нянька, ехавшая вместе с мистрисс Фрэнклэнд, внезапно заболела и не ранее могла приступить к отправлению своей обязанности, как через неделю, а может быть, и две. Пособить такому несчастию в маленьком городе было трудно. Мистер Фрэнклэнд требовал, чтобы по телеграфу дали знать об этом одному из его приятелей в Лондоне и просили его прислать няньку; но доктор Орридж настаивал, что к этому средству должно прибегнуть только в том случае, если он до вечера не найдет няньки в Вест-Винстоне.

Мистер Орридж провел целый день в поисках, совершенно бесплодных. Он нашел много желающих, но у одной голос был слишком громкий, у другой — грубые руки, у третьей — тяжелая походка, словом, ни одна не годилась. Прошло утро и полдень, и заменить больную няньку все еще было некем.

В два часа пополудни доктор должен был отправиться в один дом, лежащий за городом, где у него был пациент — ребенок. «Может быть, я еще вспомню кого-нибудь, — думал он, — еще есть время. Подумаю во время дороги». Наконец, перебрав в памяти почти всех известных ему замужних женщин, он остановился на той мысли, что всего лучше было бы призвать на помощь мистрисс Норбори, даму, иногда пользующуюся его советами. Когда он начал практиковать в Вест-Винстоне, его пригласили к мистрисс Норбори, и он нашел, что то была полная, здоровая женщина с веселым нравом и хорошим аппетитом. Муж ее, туземный сквайр, славился своими старыми шутками и старыми винами. Он помогал жене принять доктора как можно радушнее, и рассыпался шутками и остротами, вращавшимися около того общего положения, что он никогда не употребляет никаких жидкостей, заключенных в бутылках, за исключением тех, которые ему приносят из погреба. Мистер Орридж был весьма доволен приемом и теперь решился обратиться к мистрисс Норбори с просьбой, не поможет ли она его горю, так как она старая обитательница Вест-Винстона и знает всех городских и окрестных жителей.

Согласно этому плану доктор, осмотрев ребенка и не найдя в его болезни ничего опасного, направил свои стопы к мистрисс Норбори. Войдя в комнату, он спросил ее, слышала ли она что-нибудь об интересном происшествии, случившемся в Тигровой Голове.

— Вы спрашиваете, — сказала мистрисс Норбори, женщина прямая и любившая говорить без обиняков, — вы спрашиваете, слышала ли я о той леди, которая на дороге заболела и родила в гостинице? Кроме того, мы ничего не слышали о ней; мы живем так, что (благодаря Бога) никакие сплетни до нас не достигают. Как она себя чувствует? Кто она? Хорошенький ребенок? Не могу ли я чем служить ей?

— О, вы много можете сделать для нее и для меня, — отвечал доктор, — не можете ли вы указать мне какую-нибудь почтенную женщину, которая годилась бы в няньки для нее?

— Это значит, что ее ребенок без няньки! — воскликнула мистрисс Норбори.

— У нее была нянька, отличная нянька, но, к несчастью, сегодня утром заболела и принуждена отправиться домой. Теперь я должен приискать женщину на ее место. Скажите мне, где я найду такую женщину, которая бы могла совершенно удовлетворить мистрисс Фрэнклэнд.

— Так ее зовут Фрэнклэнд? — спросила мистрисс Норбори.

— Да, она, кажется, урожденная мисс Тревертон, дочь капитана Тревертона, погибшего недавно на корабле, утонувшем в Вест-Индии. Может быть, вы помните, что писали в газетах?

— О, да! Я помню и самого капитана. Я познакомилась с ним в Портсмуте, когда он был еще молодым человеком. Его дочь и я не совсем чужие друг другу, особенно при тех обстоятельствах, в которых она теперь находится. Я отправлюсь в гостиницу, если вы захотите представить меня ей. Но что нам делать с нянькой? Кто теперь при ней?

— Служанка, но она молодая девушка и не может понимать обязанностей няньки. Я полагаю, нам придется вытребовать няньку из Лондона, по телеграфу.

— Да ведь для этого нужно время. Пожалуй, приедет какая-нибудь пьяница или воровка, — сказала мистрисс Норбори. — Не можем ли мы придумать что-нибудь получше этого? Я совершенно готова услужить мистрисс Фрэнклэнд. А знаете ли, доктор, не посоветоваться ли вам с моей ключницей, мистрисс Джазеф. Вы, пожалуй, скажете, что она слишком странная женщина с странным именем, но она живет в моем доме уже пять лет и знает наших соседей; может быть, она знает кого-нибудь. — С этими словами мистрисс Норбори позвонила и приказала вошедшему слуге позвать мистрисс Джазеф.

Через минуту у двери послышался стук и вошла мистрисс Джазеф. Глаза мистера Орриджа остановились на ней, когда она явилась в комнате. Осмотрев ее с большим любопытством с ног до головы, доктор нашел, что мистрисс Джазеф — согласно общей молве — было около пятидесяти лет. Его медицинский глаз тотчас же заметил, что ее нервы не совершенно здоровы и мускулы личные двигаются не совсем правильно. Он заметил также, что глаза ее имели постоянно рассеянное выражение, которое не оставляло их даже, когда все остальное лицо изменялось. «Эта женщина, должно быть, была когда-то очень испугана», — подумал про себя доктор.

— Это доктор Орридж, джентльмен, недавно начавший практику в Вест-Винстоне, — сказала мистрисс Норбори, обратись к своей ключнице. — Он лечит ту леди, которая заболела во время путешествия и принуждена была остановиться в Тигровой Голове. Вы, вероятно, слышали о ней что-нибудь.

Мистрисс Джазеф, остановившаяся у двери и почтительно глядевшая на доктора, отвечала утвердительно. Хотя она произнесла только два слова — да, мэм, — но доктор мог заметить, что она обладала приятным, мягким голосом, так что, если бы этот голос послышался ему из другой комнаты, то он мог бы приписать его женщине. Глаза его остановились на ней, хоть он чувствовал, что ему следовало бы смотреть на ее госпожу. Мистер Орридж, не особенно наблюдательный человек, так хорошо заметил всю ее фигуру и одежду, что помнил все до мельчайших подробностей.

— Хорошо, — продолжала мистрисс Норбори, — эта бедная дама теперь нуждается в няньке для своего ребенка, потому что та, которая была при нем, заболела; и вот мы не можем никого найти на ее место. Не можете ли вы, мистрисс Джазеф, помочь нам? Не знаете ли хорошей, честной женщины, которую мы могли бы рекомендовать?

Мистрисс Джазеф, подошедшая к столу по приглашению своей госпожи, отвечала отрицательно словом нет, не обнаружив при том никакого участия к предмету, так занимавшему ее госпожу.

— Может быть, вы и найдете кого-нибудь, если подумаете, — сказала мистрисс Норбори, — я принимаю особенное участие в этой даме, потому что, как сейчас говорил мне доктор, она дочь капитана Тревертона, погибшего во время крушения.

Услышав эти слова, мистрисс. Джазеф быстро обернулась к доктору, сделала при этом такое размашистое движение рукою, что стоявшая на столе бронзовая собака, принадлежавшая к чернильному прибору, полетела на пол. Ключница бросилась к ней с криком ужаса.

— Боже мой, что с вами! — вскричала мистрисс Норбори. — Собака цела, ведь она бронзовая, поставьте ее на место. Это, сколько я помню, первая ваша неловкость. Вы можете принять это как комплимент, мистрисс Джазеф. Хорошо. Я сказала, — продолжала мистрисс Норбори, спокойным тоном рассказчицы, — что эта леди — дочь капитана Тревертона, погибшего при крушении, о котором писали в газетах. Я знала ее отца в молодости и потому считаю себя вдвойне обязанной помочь ей в настоящем случае. Так подумайте, пожалуйста, нельзя ли найти здесь няньки для нее?

Доктор, продолжавший свои наблюдения, заметил, что в то время, когда мистрисс Джазеф повернулась к нему, лицо ее было совершенно бледное и, если б она упала на пол вслед за собакой, он нисколько бы не удивился. Но когда госпожа опять начала говорить, она овладела собою, и яркий чахоточный румянец окрасил ее бледные щеки. Глаза ее блуждали по комнате, и пальцы сложенных рук бессознательно шевелились.

— Интересный субъект, — подумал доктор, следя за неврическими движениями ключницы.

— Подумайте, — повторила мистрисс Норбори. — Мне очень хотелось бы помочь этой бедной леди.

— Мне очень жаль, — проговорила ключница, несколько дрожащим, но по-прежнему мягким голосом, — мне очень жаль, что я не могу никого припомнить, но…

Она остановилась. Никакое дитя, введенное первый раз в многочисленное общество, не могло бы выразить такого смущения, какое обнаруживалось во всей фигуре этой странной женщины. Глаза ее были опущены, щеки опять стали бледнеть, а пальцы продолжали работать все скорее и скорее.

— Что — но? — спросила хозяйка.

— Я хотела сказать, мэм, — отвечала мистрисс Джазеф, не поднимая глаз и с трудом произнося слова, — что пока для этой дамы приищут настоящую няньку, я, принимая во внимание ваше участие к ней, готова была бы, если позволите…

— Что? Идти к ней! — вскричала мистрисс Норбори. — Конечно, я уверена в вашей доброте и готовности помочь, и я вовсе не так себялюбива, чтобы не позволить вам сделать это доброе дело, но вопрос в том, можете ли вы взяться за это дело? Ходили ли вы когда-нибудь за детьми?

— Да, мэм, — отвечала мистрисс Джазеф, не поднимая глаз. — Вскоре после замужества… (щеки ее побледнели) я имела случай ходить за ребенком и была несколько лет нянькой после смерти мужа. Я осмеливаюсь предложить свои услуги, сэр, — продолжала она, обратясь к доктору и приняв более сознательный вид, — я осмеливаюсь предложить свои услуги, только с разрешения моей госпожи и на то только время, пока не будет найдена другая женщина, более способная к этой должности.

— Что вы скажете, мистер Орридж? — отнеслась мистрисс Норбори, выслушав свою ключницу.

Доктор колебался, так что мистрисс Норбори должна была повторить свой вопрос.

— Есть одно обстоятельство, почему я не могу сейчас же принять обязательное предложение мистрисс Джазеф, — отвечал доктор.

Мистрисс Джазеф обратила на доктора вопросительный, но все еще пугливый взгляд.

— Я сомневаюсь, — отвечал доктор, — вы извините меня за мою откровенность — как доктор, я должен упомянуть об этом, — я сомневаюсь в ваших силах; достаточно ли мистрисс Джазеф здорова, чтобы быть в состоянии исполнить трудную обязанность, которую она хочет принять на себя?

Замечание это, несмотря на всю вежливость доктора, произвело на мистрисс Джазеф неприятное впечатление. Печальное лицо ее поразило доктора, когда она повернулась назад и, не сказав ни слова, медленно пошла к двери.

— Не уходите еще, — вскричала мистрисс Норбори, — или если вы хотите уйти теперь, то возвратитесь через пять минут. Я уверена, что тогда мы скажем вам что-нибудь более положительное.

Мистрисс Джазеф кротко взглянула на мистрисс Норбори, как бы желая этим взглядом выразить свою благодарность, потом посмотрела на доктора и бесшумно вышла из комнаты.

— Теперь мы одни, мистер Орридж, — произнесла хозяйка, — и могу сказать вам с полным уважением к вашей опытности медицинской и знаниям, что вы, кажется, преувеличили нервные страдания мистрисс Джазеф. Правда, у нее очень печальная наружность; но я знаю ее уже пять лет и по опыту могу сказать, что она гораздо здоровее, нежели вы думаете; я вполне уверена, что она может услужить мистрисс Фрэнклэнд в течение этих двух или трех дней, пока вы найдете кормилицу. Она предобрая женщина и до глупости честна в исполнении своей обязанности.

— Я уверен, что мистрисс Фрэнклэнд будет вам весьма благодарна, — сказал мистер Орридж. — После всего, что вы сказали, я не могу не последовать вашему совету. Но вы извините меня, если я предложу вам один вопрос. Не подвержена ли мистрисс Джазеф каким-нибудь припадкам?

— Никаким.

— Не бывает ли с нею истерика?

— Никогда; по крайней мере с тех пор, как она живет в моем доме, ничего подобного не было.

— Это удивительно, в ее взгляде и жестах есть что-то очень…

— Да, да, это все замечают с первого взгляда, но я полагаю — ее робкий взгляд и порывистые жесты служат признаком только нежного сложения; притом я подозреваю, что в молодости она много страдала. Дама, рекомендовавшая ее мне, дама, вполне заслуживающая доверия, говорила мне, что мистрисс Джазеф очень несчастливо вышла замуж; она сама ни слова не говорила о своей брачной жизни, но я уверена, что муж ее дурно обращался с нею. Впрочем, это не касается до нашего дела. Я могу сказать только то, что она отличная служайка, и я, на вашем месте, рекомендовала бы ее мистрисс Фрэнклэнд как лучшую женщину, какую она могла бы себе желать при настоящем ее положении. Мне больше нечего говорить. Возьмете ли мистрисс Джазеф или потребуете из Лондона чужую, незнакомую — я от того ничего не потеряю.

Мистер Орридж заметил, что в последней сентенции мистрисс Норбори слышалось маленькое раздражение.

— После всего, что я от вас услышал, мне нечего колебаться, и я с благодарностью принимаю ваш совет и услуги вашей ключницы, — отвечал доктор.

Мистрисс Норбори позвонила.

— Мистер Орридж принимает ваше предложение, — сказала она, когда ключница вошла в комнату. — Я убедила его, что вы гораздо здоровее, нежели кажетесь.

Радостная улыбка пробежала по устам ключницы. Она казалась несколькими годами моложе, когда начала, улыбаясь, благодарить за доверие, которое ей делают.

— Когда я могу поступить туда, сэр? — спросила она.

— Чем скорее, тем лучше, — отвечал доктор.

При этих словах лицо мистрисс Джазеф просияло неподдельною радостью.

— Ступайте же, мистер Орридж подождет вас, — отнеслась к ней мистрисс Норбори. — Я знаю, у вас все в порядке, и для сборов не понадобится много времени.

— Я полагаю, вам все-таки нужно будет приготовиться, — вмешался доктор.

— Нет, сэр; мне достаточно будет получаса, — отвечала мистрисс Джазеф.

— Сегодня вечером еще не будет поздно, — сказал доктор, взяв шляпу и кланяясь мистрисс Норбори. — Приходите в Тигрову Голову и спросите меня. Я буду там между семью и восемью часами вечера. Очень вам благодарен, мистрисс Норбори.

— Передайте мои наилучшие желания вашей пациентке, доктор. Прощайте.

— Между семью и восемью в Тигровой Голове, — повторил доктор, когда ключница отворяла ему дверь.

— Между семью и восемью, сэр, — повторила мистрисс Джазеф своим мягким и кротким голосом, звучавшим подобно голосу молоденькой девушки и обличавшим ее радость.

НОВАЯ НЯНЬКА

править

В семь часов вечера мистер Орридж надел шляпу и собрался в Тигрову Голову. Лишь только он отворил дверь, как пред ним явился посланный, объявивший, что его просят к внезапно заболевшему человеку в одну из отдаленнейших частей города. Сделав несколько вопросов посланному, он убедился, что его приглашают к опасно больному и что ему не остается ничего делать, как отложить свой визит к мистрисс Фрэнклзнд. Приехав к больному, он увидел, что необходимо тотчас же сделать операцию, которая задержала его несколько времени, так что было без четверти восемь часов, когда он явился в Тигрову Голову.

Приехав туда, он узнал, что новая нянька ждет его с семи вечера и что трактирщица, не получившая от него никаких приказаний, не смела впустить незнакомую женщину в квартиру мистрисс Фрэнклэнд, а предложила ей ждать его приезда.

— Разве она хотела идти к мистрисс Фрэнклэнд? — спросил доктор.

— Да, но я ее не пустила без вас, она в моей приемной. Угодно вам ее видеть?

Доктор последовал за трактирщицей в небольшую комнату, находившуюся на задней половине дома, и нашел там мистрисс Джазеф, сидевшую в самом дальнем и темном углу. При входе в комнату доктор с удивлением заметил, что она опустила свою вуаль.

— Извините, что я вас заставил ждать, — сказал он, — Впрочем, еще нет восьми часов.

— Я боялась опоздать и потому пришла сюда пораньше, — отвечала мистрисс Джазеф, и доктору в голосе ее послышалась принужденность; казалось, эта женщина боялась, чтобы лицо и голос ее не изменили ей.

Что могло встревожить ее, когда она сидела одна-одинешенька в комнате трактирщицы? Какое чувство она хотела скрыть в себе?

— Не угодно ли вам пойти со мною? Я вас представлю мистрисс Фрэнклэнд.

Мистрисс Джазеф медленно поднялась с места, опираясь одной рукой на стоявший возле нее стол; это движение снова пробудило в докторе сомнения насчет здоровья новой няньки.

— Вы, кажется, устали, — сказал он, подходя к двери. — Вы, вероятно, пришли сюда пешком?

— Нет, сэр. Госпожа была столь добра, что приказала отвезти меня сюда.

Доктор опять услышал ту же принужденность, как прежде, между тем как лицо ее все еще было покрыто вуалью. Входя на лестницу, он мысленно решился внимательно наблюдать за действиями мистрисс Джазеф в комнате его пациентки и послать в Лондон за нянькою, если она не обнаружит ревности в исполнении принимаемой ею должности.

Комната мистрисс Фрэнклэнд находилась в самой отдаленной части и была избрана ею потому, что туда не достигал шум, неизбежный в каждой гостинице. Она освещалась одним окном, откуда открывался вид на несколько хижин, за которыми расстилались тучные Вест-Сомерширские луга, окаймленные длинной монотонной линией холмов, покрытых лесом. Почти посередине комнаты стояла старинная кровать с четырьмя столбами, поддерживавшими дамаскиновый занавес; направо от нее была дверь, налево окно, а впереди камин. На стороне, обращенной к окну, занавес был открыт почти на фут.

— Как вы себя чувствуете, мистрисс Фрэнклэнд? — спросил доктор, подойдя к постели. — Не вредит ли вам недостаток свежего воздуха?

— О, нет, доктор; напротив, я чувствую себя гораздо лучше. Но я боюсь, что потеряю в вашем мнении, когда вы увидите, чем я была занята.

Доктор открыл занавес и не мог удержаться от смеху, взглянув на мать и лежавшего возле нее ребенка. Мистрисс Фрэнклэнд забавлялась тем, что убирала своего сына голубыми лентами в то время, как он спал. Эта картина до того заняла мистера Орриджа, что он совершенно забыл о новой няньке, о которой он не сказал ничего до тех пор, пока мистрисс Фрэнклэнд не спросила:

— Вы, кажется, пришли не один, доктор? Лэнни, это ты? Как ты сегодня долго обедал; вероятно, пил за мое здоровье, между тем как я здесь скучаю одна.

— Мистер Фрэнклэнд еще обедает, — сказал доктор. — Но здесь действительно есть еще одна особа: мистрисс Джазеф.

Во время этого разговора, ключница, стоя у двери, осматривала лежавшую пред нею часть комнаты. Когда доктор позвал ее, она обошла кровать и стала спиною к окну, так что тень от ее фигуры, упавшая на постель, скрыла картину, которой любовался доктор.

— Ради Бога! Кто вы? — вскричала Розамонда. — Женщина или привидение?

Мистрисс Джазеф подняла, наконец, вуаль, хотя лицо ее было в тени, однако ж, мистер Орридж, стоя возле нее, мог рассмотреть ее лицо и подметить изменение, происходившее на нем в то время, когда мистрисс Фрэнклэнд начала говорить. Губы ее несколько дрожали; небольшие морщины на щеках, признаки старости и заботы, углубились, и брови сдвинулись вместе. Глаз мистер Орридж не мог видеть, потому что она опустила их в землю при первом слове Розамонды. По всем признакам доктор заключил, что эта женщина страдает нравственно. «Она скрывала это от своей госпожи, но от меня она не скроет», — подумал он.

— Кто вы? — повторила Розамонда. — И зачем вы закрыли свет?

Мистрисс Джазеф не отвечала, не подняла глаз и только подвинулась в сторону.

— Был у вас сегодня посланный от меня? — спросил доктор, обратясь к мистрисс Фрэнклэнд.

— Да, был, — принес хорошие вести о новой няньке.

— Она здесь, — произнес он, указывая на мистрисс Джазеф.

— В самом деле? — воскликнула Розамонда. — Но ведь иначе и быть не могло! Кто ж бы мог прийти с вами? Я должна была догадаться раньше. Подойдите ближе. (Как ее имя, доктор? Джозеф, вы сказали? Нет, Джазеф). Подойдите ближе, мистрисс Джазеф. Я очень благодарна, что вы пришли ко мне. Я думаю, что с этим маленьким ангелом вам не будет слишком много хлопот. Он все спит. Но мне кажется, вы слишком слабы, чтобы быть нянькой, — извините мою откровенность. Доктор, как вы думаете?

Мистрисс Джазеф нагнулась и начала торопливо собирать цветы, разбросанные по постели.

— Я тоже думаю, — отвечал доктор, — но меня уверили, что наружность мистрисс Джазеф обманчива и что она совершенно способна к этой должности.

— А, вы собираете цветы? — сказала Розамонда, заметив, чем была занята ее новая нянька. — Какой прекрасный букет! Я думаю, здесь страшный беспорядок? Я позову девушку, пусть она уберет.

— Если позволите, я займусь этим, мэм; мне очень приятно быть вам полезной.

Говоря это, мистрисс Джазеф подняла глаза и встретила взгляд Розамонды,

— Как вы странно смотрите на меня! — произнесла она, изменившись в лице и опустившись на подушку.

При этих словах мистрисс Джазеф вздрогнула, как будто бы ее что-нибудь кольнуло, и быстро отодвинулась к окну.

— Пожалуйста, не примите моих слов в дурную сторону, — сказала Розамонда, заметив это движение. — Я имею несчастную привычку говорить все, что мне приходит в голову. Да вот и теперь вы смотрите на меня так, как будто бы вы боялись меня. Но я вас прошу, забудьте это, мы скоро короче познакомимся и, надеюсь, будем жить мирно и дружно…

В то время, как Розамонда произнесла последние слова, мистрисс Джазеф отошла от окна и скрылась за занавесом постели. Розамонда хотела было сказать доктору, что манеры приведенной им няньки кажутся ей весьма странными, но он не обращал на нее внимания и весь был погружен в созерцание своей клиентки.

Очутившись между кроватью и камином, она закрыла лицо руками; но прежде нежели доктор успел осознать впечатление, произведенное на него этим жестом, руки ее поднялись выше и поправили чепчик. После того она пошла в угол комнаты и стала убирать разные вещи, принадлежавшие к гардеробу ее новой госпожи. Доктор продолжал следить за нею, между тем как она приводила в порядок разбросанные вещи, оставляя под рукою то, что могло понадобиться родительнице; потом она подошла к столу, где находились лекарства, внимательно рассмотрела все склянки и на одном краю стола расставила те, которые нужны ночью, на другом те, которые должно принимать днем. Все это доктор видел и внутренне был доволен. Все, что она делала, делала хорошо; тихо и скромно ходила она из угла в угол и везде водворяла изящный порядок.

— Какая странная женщина! — прошептала мистрисс Фрэнклэнд.

— Да, очень странная, — отвечал также шепотом доктор, — и притом очевидно больная, хотя и не хочет сознаться. Но видно по всему, она порядочная женщина; я советую вам удержать ее несколько времени, потом, если вы найдете необходимым, можно будет переменить.

— Она меня очень занимает, доктор. В ее лице и в манерах есть что-то, я не могу сказать, что — чрезвычайно любопытное. Я постараюсь вызвать ее на разговор… Я прошу вас, доктор, сходить к моему мужу; ваше общество будет ему очень приятно; но посмотрите сперва на этого маленького; не опасно ли, что он так много спит?… Да, еще одна просьба, мистер Орридж: обещайте мне, что вы проводите мужа сюда.

— Очень охотно, — отвечал доктор и отошел от постели.

Отворив дверь, он остановился и сказал мистрисс Джазеф, что будет внизу и через несколько времени возвратится, чтобы сделать кой-какие распоряжения. Когда он проходил мимо нее, она стояла на коленях у сундука и складывала разные мелкие вещи, брошенные в беспорядке. Прежде чем он заговорил с нею, она вынимала из сундука рубашку, но услышав шаги доктора, проворно сунула ее назад и покрыла платком. Это движение также не ускользнуло от глаза доктора и немало удивило его, но он постарался скрыть свое удивление. В голове его мелькнула мысль, не хочет ли она украсть эту вещь, и в противоположность этой мысли пришли на память слова мистрисс Норбори, уверявшей его, что это кротчайшая и добрейшая из всех известных ей женщин.

— Оставьте этот сундук, — сказала Розамонда, когда доктор запер дверь. — Это обязанность моей горничной; впрочем, я думаю, ей ничего не останется делать; вы все привели в порядок. Подите сюда, сядьте вот здесь и отдохните. Посланный доктора сказал мне, что ваша госпожа знала моего отца. Я думаю, это было уже очень давно, по крайней мере, меня тогда еще не было на свете. Мне вдвойне приятно принять от нее услугу, потому что она сделана из уважения к моему отцу. Но вы не могли питать подобного чувства; вы пришли ко мне единственно из доброго желания помочь мне. Подите сюда, мистрисс Джазеф, сядьте возле меня.

Мистрисс Джазеф закрыла сундук и подошла к постели; но лишь только Розамонда заговорила о своем отце, она проворно отвернулась и отошла к камину.

— Подите сюда, сядьте возле меня, — повторила егде раз Розамонда. — Что вы там делаете? — прибавила она уже нетерпеливо.

Фигура новой няньки опять появилась в полусвете, падавшем из окна.

— Уже стемнело, — сказала мистрисс Джазеф, — пора закрыть окно и опустить штору. Я запру, мэм.

— Да, окно заприте, но не опускайте шторы. Я люблю сумерки. Весь этот вид напоминает мне мое детство и наш старый дом в Корнуэлле. Знаете ли вы что-нибудь о Корнуэлле, мистрисс Джазеф?

— Я слышала, — на первом слове мистрисс Джазеф запнулась. Она старалась запереть окно, которое, кажется, не хотело ей повиноваться.

— Что же вы слышали?

— Я слышала, что это дикая, скучная страна, — отвечала нянька, все еще занятая окном.

— Вы, кажется, не можете запереть окна? — спросила Розамонда. — Оно запирается очень легко. Оставьте, я позову горничную. Я хочу, чтоб она убрала мне волосы и приготовила одеколон с водою.

— Я уже заперла окно, мэм, — сказала нянька, отвернувшись от окна. — Если позволите, я приготовлю одеколон и уберу вам волосы, вам незачем звать горничную.

Мистрисс Фрэнклэнд приняла это предложение, считая свою новую няньку самой странной женщиной в свете. Между тем как мистрисс Джазеф приготовляла одеколон, на дворе совершенно стемнело, и комната наполнилась темными тенями.

— Вы бы зажгли свечу, — сказала Розамонда.

— Благодарю вас, мэм, — торопливо отвечала Джазеф. — Я вижу.

Окончив эту работу, она начала чесать Розамонду, причем сделала два или три вопроса, которые очень порадовали Розамонду, доказав ей, что ее новая нянька умеет говорить, не дожидаясь, чтоб ее вызывали на разговор.

— Вы, пожалуйста, не удивляйтесь тому, что я вам скажу, мистрисс Джазеф, — сказала Розамонда, когда волосы ее были заплетены и убраны. — Я немного странная женщина. Вы прекрасно чесали, но все время, как вы держали в руках мои волосы, в голове моей являлись самые странные мысли. И право, это так, знаете ли, два или три раза, как вы наклонялись ко мне, я думала, что вы хотите поцеловать меня. Говорил ли вам кто-нибудь такие глупости? Но я вам наперед говорю, что во многих отношениях я такое же дитя, как вот этот; — она указала на сына, который все еще спал самым сладким сном.

Мистрисс Джазеф не отвечала. Пока Розамонда говорила, она отошла от постели за одеколоном и, возвратись, остановилась так далеко от постели, что Розамонда серьезно начала думать, не обидела ли она ее своей излишней откровенностью. Чтоб убедиться в этом, она заговорила о своем ребенке. Ответы мистрисс Джазеф успокоили ее; но в ее дрожащем голосе, нежном и кротком, слышалась затаенная, тяжелая грусть.

— Вы, должно быть, очень любите детей, но ваша любовь какая-то грустная, печальная, — сказала Розамонда, воображавшая, что ее ребенка должны окружать такие же веселые и счастливые лица, как она сама. — Вы, — продолжала она, — вероятно, понесли тяжелую потерю. Были ли у вас собственные дети?

При этом вопросе мистрисс Джазеф, не говоря ни слова, так тяжело опустилась на стоявшее возле нее кресло, что ножки его затрещали. Голова ее упала на грудь, щеки пылали, уста двигались и пальцы шевелились с необыкновенной быстротою. Боясь потревожить ее, мистрисс Фрэнклэнд ничего не сказала, когда она порывисто наклонилась к ребенку и поцеловала его, причем с ее щеки скатилась слеза на щеку ребенка.

В комнате стало еще темнее; но мистрисс Джазеф не думала зажигать свечу, хотя она стояла перед нею. Розамонда чувствовала себя не совсем покойною в потемках, наедине с этой странной нянькой, и потому решилась предложить ей зажечь свечу.

— Мистрисс Джазеф, потрудитесь зажечь свечу, — сказала она. — Так темно, что я уже не вижу никакого сходства с Корнуэллем; все уже слилось вместе.

— Вы, кажется, очень любите ваш Корнуэлль? — спросила мистрисс Джазеф, поднявшись с места, чтобы зажечь свечу.

— Да, очень люблю, — отвечала Розамонда. — Я там родилась; теперь мы ехали туда и вот принуждены были остановиться здесь. Вы, кажется, не можете найти спичек?

Наконец спички были найдены, но все не зажигались. Засветив свечу после долгих усилий, мистрисс Джазеф отнесла ее на стол, закрытый от Розамонды занавесом постели.

— Зачем вы туда поставили свечку? — спросила Розамонда.

— Я полагаю, для вас будет приятнее не видеть света, — отвечала мистрисс Джазеф и потом торопливо прибавила, как бы боясь противоречия со стороны мистрисс Фрэнклэнд. — Так вы отсюда поедете в Корнуэлль? Вы хотите только путешествовать? — При этих словах она зажгла другую свечу и отнесла туда же, где была первая.

В это время Розамонда подумала, что ее новая нянька, несмотря на свою кротость и мягкость, непослушная женщина; но не хотела оспаривать у нее права ставить свечи, где ей угодно.

— О, нет, — отвечала она, оставив вопрос о свечах, — мы прямо едем в наш старый замок, где я родилась. Он теперь принадлежит моему мужу. Я уехала оттуда на пятом году; помню, однако ж, что этот дом очень стар. Я думаю, вы дрожите при одной мысли жить в Портдженском замке?

Розамонда услышала, что шелковое платье няньки зашевелилось, и при словах «Портдженский замок» шорох совершенно затих и наступила могильная тишина.

— Вы, я думаю, привыкли жить в новых домах, — продолжала Розамонда после продолжительной паузы. — Вы и представить не можете, что значит жить в старинном замке. Вообразите себе дом, огромный, старый дом; в одной половине его никто не жил в течение шести или семи сотен лет, из этого вы можете заключить о величине этого дома. Мы будем жить в западной части; а северная половина уже в очень плохом состоянии; там никто не жил; но я думаю, мы их восстановим. Все думают, что там какие-то привидения; мы, вероятно, найдем там старинные вещи. Как удивится наш дворецкий, когда я возьму у него ключи от северных комнат и отопру их!

Тихий подавленный крик и звук, похожий на то, как будто бы что-то ударилось об стол, послышались мистрисс Фрэнклэнд, когда она договаривала последние слова. Она повернулась на постели и спросила торопливым голосом, что там случилось.

— Ничего, — отвечала мистрисс Джазеф, почти шепотом. — Ничего, совершенно ничего, мэм. Я ударилась об стол; вы пожалуйста не беспокойтесь, это пустое.

— Но вам, вероятно, больно?

— Нет, нет, вовсе не больно.

В то время как мистрисс Джазеф уверяла свою госпожу, что ей вовсе не больно, в комнату вошел доктор, ведя под руку мистера Фрэнклэнда.

— Мы пришли пожелать вам покойной ночи, мистрисс Фрэнклэнд, — сказал доктор, подведя к постели ее мужа. — Где нянька?

Розамонда рассказала доктору, что нянька, вероятно, ушиблась очень больно и требует его помощи, и потом, обратясь к мистеру Фрэнклзнду, начала говорить с ним тихим голосом; между тем как доктор расспрашивал мистрисс Джазеф, что с нею случилось. Во время этого разговора он заметил, что глаза ее постоянно блуждали от его лица к разным предметам и чаще всего останавливались на мистере и мистрисс Фрэнклэнд с таким выражением, что ее можно было принять за самую любопытную женщину в мире.

— Теперь я сказал все, что нужно, вашей няньке, — сказал мистер Орридж Розамонде. — Позвольте пожелать вам покойной ночи, — прибавил он и предложил мистеру Фрэнклэнду последовать его примеру.

— Если мистрисс Фрэнклэнд станет говорить, — сказал доктор мистрисс Джазеф, уходя, — вы не поддерживайте разговора: ей нужен покой. Как ребенок успокоится, пусть и она заснет. Свечу оставьте здесь. А вы сами можете спать в этих креслах.

Мистрисс Джазеф ничего не отвечала, она только с любопытством взглянула на доктора. Этот странный, рассеянно любопытный взгляд возбуждал в докторе опасение. «Пусть сегодня остается; завтра мы вытребуем няньку из Лондона», — подумал он, спускаясь с лестницы вместе с мистером Фрэнклэндом.

Когда мужчины вышли, мистрисс Джазеф, занятая около ребенка, не говорила ни слова; а когда занятие это окончилось, она два или три раза обнаружила намерение подойти к постели, открывала уста, как будто бы хотела что-то сказать, и оставалась недвижимой до тех пор, пока ребенок не заснул на руках матери. Тогда Розамонда наклонилась к нему и поцеловала маленькую ручку, сжатую в кулачок, лежавшую на ее груди. В эту минуту ей послышалось за занавесом сдержанное рыдание.

— Что это? — воскликнула она.

— Ничего, мэм, — отвечала мистрисс Джазеф таким же глухим шепотом, как прежде. — Я заснула было и во сне вздохнула. Но это ничего, мэм; надеюсь, вы извините меня.

— Извините! — повторила Розамонда, не на шутку испуганная этим вздохом. — Я бы советовала вам поговорить с доктором. Подождите там, — прибавила она, помолчав, — я вас позову.

Мистрисс Джазеф стала ходить по комнате, как бы желая удостовериться, все ли приготовлено к ночи и, спустя несколько минут, наперекор приказанию доктора, попробовала вызвать мистрисс Фрэнклэнд на разговор, спросив что-то о Портдженском замке и о переменах, какие молодые супруги намерены были произвести в нем.

— Может быть, мэм, — сказала она голосом, который странным образом противоречил всем ее движениям, — может быть, вам не понравится Портдженский замок, и вы перестанете его любить, когда увидите? Кто знает, может быть, вы захотите навсегда уехать оттуда, поживши там несколько дней, особенно если вы пойдете в запущенные комнаты? Я думаю, что вообще таким дамам, как вы, — извините мою смелость, мэм, — не следует и приближаться к таким диким, печальным, запущенным местам.

— Я на этот счет совсем иного мнения, особенно если задевается мое любопытство, — отвечала Розамонда. — Мне гораздо любопытнее взглянуть на Портдженский замок, чем на семь чудес света. Даже если б нам пришлось совершенно отказаться от этого дома, то и в таком случае мы прожили бы в нем несколько времени.

Мистрисс Джазеф не отвечала. Она подошла к двери, где стояли кресла, назначенные для нее доктором, осталась там несколько минут и потом начала ходить из угла в угол. Эта ходьба беспокоила Розамонду, тем более, что мистрисс Джазеф что-то говорила про себя. Отдельные слова, доходившие до слуха Розамонды, могли доказать, что мысли няньки вращаются около Портдженны. Но беспрестанное движение и шепот до того беспокоили и раздражали Розамонду, что она решилась прекратить их.

— Что вы говорите? — спросила она, когда мистрисс Джазеф произнесла несколько слов громче других.

Мистрисс Джазеф остановилась и взмахнула руками таким образом, как будто бы проснулась от тяжкого сна.

— Кажется, вы что-то говорили о нашем старом доме, — продолжала Розамонда. — Мне послышалось, будто вы сказали, что мне не следует ехать в Портдженну и что вы не хотели бы быть на моем месте, или что-то в этом роде.

Мистрисс Джазеф покраснела, как шестнадцатилетняя девушка.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, мэм, — сказала она и опять подошла к креслу.

Между тем Розамонда, наблюдавшая за нею с напряженным вниманием, видела, что она, копаясь у своего кресла, ничего не делала такого, что бы доказывало ее намерение лечь спать. Что ж это значит? Вместе с этим вопросом в голове Розамонды мелькнуло подозрение, от которого ее обдало холодом: уж не сумасшедшая ли ее новая нянька. В одно мгновение представилось ей все странное поведение этой женщины, ее порывистые жесты, рассеянный и в то же время любопытный взгляд, вздохи, шепот, и все это утверждало ее в той мысли, что ее оставили с сумасшедшей женщиной. Она инстинктивно обняла одною рукою лежавшего возле нее ребенка, а другую протянула к сонетке, висевшей у ее изголовья. В это время мистрисс Джазеф пододвинулась к постели и посмотрела на нее.

Розамонда имела столько присутствия духа, что рассчитала, что обнаружить свое подозрение без достаточного повода было бы неблагоразумно. Потому она не позвонила, а медленно закрыла глаза, частью для того, чтобы избегнуть взгляда няньки, частью, чтобы придумать какой-нибудь благовидный предлог, который бы оправдывал необходимость присутствия в комнате ее горничной. Но прошло несколько минут, и она ничего не могла придумать. Тогда она подумала, не лучше ли было бы выслать няньку из комнаты, послав ее за мужем; но в то время, как она обдумывала шансы за и против этого плана, послышался шорох шелкового платья у самой ее постели. Первым побуждением ее было дернуть за сонетку; но страх парализовал ее руку, холод пробежал по всему ее телу. Оправившись немного, она приподняла веки и увидела, что на лице няньки, стоявшей уже на середине комнаты, не выражалось ничего, что бы могло внушать ужас и обличать ее помешательство; движения ее обнаруживали скорее смущение и тревогу. Простояв таким образом с минуту, мистрисс Джазеф сделала несколько шагов вперед и, нагнувшись к постели, произнесла шепотом:

— Вы еще не спите?

Розамонда хотела было отвечать, но сердце ее так сильно билось, что она не могла произнести ни слова. Тогда нянька, с тем же беспокойством и смущением в лице, опустилась на колена у изголовья Розамонды, посмотрела вокруг, как бы желая удостовериться, что в комнате нет никого, наклонилась, опять посмотрела кругом, наклонилась еще ниже и прошептала на ухо Розамонде:

— Как будете в Портдженне, не ходите в Миртовую комнату!

Дыхание мистрисс Джазеф коснулось щеки Розамонды и заморозило всю кровь в ее жилах. Она вздрогнула и в ужасе дернула за сонетку изо всей силы.

— Успокойтесь, успокойтесь! — вскричала мистрисс Джазеф, опрокинувшись назад всем туловищем и сложив руки с отчаянием.

Розамонда еще несколько раз дернула за звонок. Послышались громкие голоса и торопливые шаги; было не более десяти часов, и никто из прислуги еще не ложился спать. Сильный звонок встревожил весь дом.

Услышав движение, нянька поспешно встала и отошла к стене; она молчала; но движение рук и вся ее фигура обличали в ней сильное волнение и испуг.

По звонку первая явилась горничная мистрисс Фрэнклэнд, за нею вошла трактирщица.

— Попросите сюда мистера Фрэнклэнда, — сказала Розамонда последней. — Мне нужно говорить с ним. А вы, — продолжала она, обращаясь к горничной, — останьтесь здесь, пока придет мистер Фрэнклэнд. Я очень испугалась.

Горничная, также немало напуганная, с удивлением глядела на свою госпожу. Когда трактирщица вышла, мистрисс Джазеф отделилась немного от стены и посмотрела на Розамонду. Другого движения она не сделала, пока не возвратилась трактирщица и за нею не вошел в комнату мистер Фрэнклэнд.

— Лэнни, — прошептала мистрисс Фрэнклэнд, когда к ней подвели мужа. — Я не могу оставить новую няньку на ночь, нет, я не могу!

Мистер Фрэнклэнд положил руку на висок жены, потом на сердце.

— Боже мой! Что с тобою, Розамонда! Что случилось? Ты была совершенно спокойна, когда я ушел, а теперь…

— Я очень испугалась. Меня ужасно испугала новая нянька. Она, несчастная, должно быть, помешана. Только ты не сердись на нее, а ушли ее, скажи, пускай идет отсюда. Я умру от страха, если она останется здесь. Она так странно ведет себя и говорит такие странные вещи… Лэнни, Лэнни! Дай мне руку. Она подошла ко мне тихонько, стала на колени вот здесь, где ты теперь стоишь, наклонилась к самому моему уху и прошептала… какие-то странные слова!

— Успокойся, успокойся, мой друг, — сказал мистер Фрэнклэнд, серьезно встревоженный раздраженным состоянием жены. — Забудь эти слова и не повторяй их. Успокойся. Я сделаю все, что ты хочешь, только ты будь спокойна и лежи смирно. Мне незачем знать этих слов; довольно того, что эта женщина испугала тебя и ты хочешь удалить ее от себя. Завтра она объяснится. Я очень жалею, что мы не послали в Лондон за нянькой. Где хозяйка?

Трактирщица подошла к мистеру Фрэнклэнду.

— Поздно уже? — спросил он.

— Нет еще, сэр; одиннадцатый в начале.

— Прикажите привести карету, как можно скорее. Где нянька?

— Она позади вас, у стены, — отвечала горничная. Мистер Фрэнклэнд обернулся в ту сторону, а Розамонда, взяв его за руку, прошептала: «Не будь к ней строг, Лэнни!»

Горничная с любопытством смотрела на мистрисс Джазеф, лицо которой совершенно изменилось при этих словах. По щекам ее покатились слезы, губы судорожно двигались, и пальцы то сжимались, то разжимались. Когда мистер Фрэнклэнд обернулся к ней, она отшатнулась к стене, но не могла не слышать, что Розамонда повторила свою просьбу.

— Лэнни, Лэнни, будь к ней снисходителен. Бедная женщина! О боже мой! Она говорила очень ласково! Очень ласково, Лэнни!

— Я вовсе не знаю, что здесь случилось, — произнес мистер Фрэнклэнд, — и нисколько не обвиняю вас. Я вижу только, что мистрисс Фрэнклэнд напугана и взволнована и что причиною этого были вы. Как это случилось, я не знаю, но вижу только, что вы не можете остаться на этом месте; и потому, надеюсь, вы оправдаете нас перед вашей госпожой, и расскажете ей, почему мы не можем принять ваших услуг.

— Вы очень снисходительны ко мне, сэр, — ответила она спокойным тоном, в котором слышалось сознание своего достоинства, — и я не хочу беспокоить вас оправданиями.

Проговорив это, она прошла на середину комнаты, откуда могла видеть Розамонду, с очевидным намерением сказать ей что-то. Но прошло несколько секунд, прежде чем она овладела собою и могла начать говорить.

— Прежде чем я оставлю вас, мэм, я попрошу вас верить, что в моих словах не было ничего злого, что я не имею к вам никакого неприязненного чувства. Прошу вас помнить, что я не сержусь и никогда ни на кого жаловаться не буду.

В голосе ее слышалось столько кротости, добродушия и искренности, что сердце Розамонды болезненно сжалось; она готова была обвинить себя в несправедливости к этой несчастной женщине.

— Зачем же вы испугали меня? — сказала она почти с сожалением.

— Испугала вас! Как я вас испугала? О Боже мой! Из всех людей в мире я наименее для вас страшна.

Мистрисс Джазеф подошла к креслам, где лежали ее чепец и шаль, и надела их. Трактирщица и горничная, с любопытством следившие за нею, увидели, что по ее щекам покатились слезы, равно как и то, что в ее манерах было нечто не совсем обыкновенное для простой служанки. Идя к двери, она остановилась против постели, посмотрела сквозь слезы на Розамонду и произнесла таким голосом, в котором слышалось волнение и сдавленные рыдания:

— Благослови вас Бог. Пусть Он хранит вас и вашего ребенка. Если вы когда-нибудь подумаете обо мне, то вспомните, что я вовсе не сержусь и никогда жаловаться не буду.

Она постояла еще, поглядела на мать и на ребенка и, заливаясь слезами, вышла из комнаты. Когда дверь за нею затворилась, никто из оставшихся в комнате не двинулся с места и не произнес ни слова в течение нескольких минут.

СОВЕТ ТРЕХ

править

На другой день известие об удалении от места мистрисс Джазеф достигло доктора Орриджа в то время, когда он сидел за завтраком. Эта новость показалась ему несколько странной; он поспешил окончить завтрак и пошел в гостиницу двумя часами раньше обыкновенного.

На дороге остановил его посланный мистера Фрэнклэнда.

— Меня послал к вам мистер Фрэнклэнд, — сказал слуга, — он вас просит прийти к нему как можно скорее.

— Правда, что мистер Фрэнклэнд прогнал няньку вчера вечером? — спросил доктор.

— Правда, сэр.

Доктор посмотрел весьма серьезно, обнаружив при том некоторое замешательство, и молча последовал за слугою. Его неприятно поразило уже то, что нянька, им рекомендованная, была удалена без его совета. Конечно, мистер Фрзнклэнд распорядился в настоящем случае совершенно независимо, как человек, вполне полагающийся на свое богатство и высокое общественное положение. В голове мистера Орриджа начали блуждать разные мысли революционного свойства, вызванные таким заключением.

— Кто здесь? — спросил Леонард, когда отворилась дверь его комнаты.

— Мистер Орридж, сэр, — отвечал слуга.

— Доброе утро, — сказал доктор и, весьма развязно пожав руку мистеру Фрэнклэнду, опустился в кресла, скрестив ноги, точно так же, как мистер Фрэнклэнд и подобно ему засунул руки в карманы. Но он забыл, что мистер Фрэнклэнд был слеп, и его независимое фамильярное обращение не могло произвести на него никакого впечатления. Но этим достоинство мистера Орриджа было поддержано в его собственных глазах, и этого было довольно.

— Я очень рад, что вы пришли так рано, доктор. Вчера вечером случилось весьма неприятное происшествие. Я был принужден сейчас же удалить новую няньку.

— В самом деле? — спросил доктор таким тоном, который, по его мнению, должен был доказать мистеру Фрэнклэнду, что он принимает это известие совершенно равнодушно. — Вы ее прогнали?

— Если бы было время послать за вами и спросить вашего совета, — продолжал мистер Фрэнклэнд, — я бы не замедлил это сделать. Но ждать было некогда. Мы все были очень встревожены, и когда я пришел в комнату мистрисс Фрэнклэнд, она была в сильном волнении. Она сказала мне, что была напугана новой нянькой, которая, как она думает, помешана. Жена просила меня удалить ее немедленно. Мне ничего более не оставалось делать, как отослать ее домой. Я поступил не совсем учтиво в отношении к вам, но, надеюсь, вы извините меня, когда увидите, в каком состоянии находится моя жена.

Мистер Орридж несколько смутился. «Какие прекрасные манеры у этих богатых людей», — подумал он и мысленно занялся составлением фразы в достаточной степени вежливой.

— Вы естественно желали бы знать, что сделала или сказала эта женщина, — продолжал мистер Фрэнклэнд спокойным тоном. — Я ничего вам не могу сказать. Мистрисс Фрэнклэнд вчера была в таком волнении, что я не решился беспокоить ее расспросами, и намеревался сегодня утром объяснить это дело. Вы так много беспокоились, отыскивая нам няньку, что бесспорно имеете право услышать объяснение причины, заставившей нас удалить ее. К счастию, мистрисс Фрэнклэнд гораздо лучше, нежели я мог ожидать. Она ждет вас, и если вы будете столь добры, дадите мне свою руку, мы можем идти сейчас.

Мистер Орридж поспешно встал и поклоном предложил свои услуги. При первом взгляде на мистрисс Фрэнклэнд доктор заметил, что вчерашнее происшествие неблагоприятно подействовало на нее. Глаза ее были утомлены, кожа суха и пульс ускоренный и неправильный. Ясно было, что она провела бессонную ночь и что нравственно не успокоилась. На вопросы доктора она отвечала коротко и скоро и тотчас же перешла к мистрисс Джазеф.

— Я думаю, вы уже слышали, доктор, что у нас вчера случилось? — спросила она. — Не могу сказать вам, как все это меня опечалило. Мое поведение в ваших глазах и в глазах этой несчастной женщины может показаться поведением капризной и бесчувственной женщины. Я готова плакать, когда вспомню, как я необдуманно поступила и как мало у меня было смелости. О, Лэнни, я понимаю, как ей было больно… она так горько плакала, бедная…

— Но, Розамонда, — прервал ее мистер Фрэнклэнд, — ты забываешь, в каком состоянии я нашел тебя здесь. Ты забываешь, что вчера находила ее помешанной. Разве ты переменила свое мнение!

— Это-то и беспокоило меня всю ночь. Я не могла переменить своего мнения. Я более чем уверена, что эта бедная женщина помешана, но когда я вспоминаю, как она готова была услужить мне, мне становится стыдно моего подозрения. Мистер Орридж, не заметили ли вы в лице ее чего-нибудь, доказывающего ее помешательство?

— Конечно нет, — отвечал доктор, — иначе я никогда не решился бы рекомендовать ее вам. Я бы не удивился, если бы узнал, что она заболела, что с нею сделался какой-нибудь припадок. Но, признаюсь, ваше подозрение меня удивляет.

— Неужели я так ошиблась? — вскричала Розамонда, смущенно глядя то на доктора, то на мужа. — Ах, Лэнни, если я в самом деле ошиблась, я никогда не прощу себе!

— Не можешь ли ты рассказать нам, что привело тебя к такому подозрению? — спросил мистер Фрэнклэнд.

Розамонда колебалась.

— Все, что я могу рассказать, покажется вам очень пустым; между тем, все это весьма важно для меня. Вы можете подумать, что вовсе не было причины пугаться и что я была несправедлива к этой женщине.

— Расскажи все, как было, мой друг.

— Прошу заметить, мистрисс Фрэнклэнд, — прибавил мистер Орридж, — что я не приписываю никакой важности своему мнению о мистрисс Джазеф, потому что некогда было составить его. Вы имели более возможности наблюдать ее.

Ободренная таким образом, Розамонда просто и откровенно рассказала все, что происходило в ее комнате накануне вечером, по уходе доктора до той минуты, как она закрыла глаза, услышав шум шелкового платья у своей постели. Здесь она остановилась.

— Что ж ты остановилась? — спросил мистер Фрэнклэнд.

— Я не могу спокойно вспомнить тех слов, которые она мне сказала перед тем, как я позвонила.

— Что ж она сказала? Разве ты повторить не можешь?

— О нет, нет! Я скажу, и мне очень хочется слышать твое мнение. Я сказала, что мы говорили о нашем намерении ехать в Портдженну и возобновить северные комнаты. Мистрисс Джазеф много расспрашивала меня о старом доме; по-видимому, он ее очень интересовал.

— Да?

— Да. Потом, подойдя к постели, она стала на колена, наклонилась ко мне к самому уху и прошептала: «Как будете в Портдженне, не ходите в Миртовую комнату».

Мистер Фрэнклэнд вздрогнул.

— Есть такая комната в Портдженне? — спросил он поспешно.

— Я никогда о ней не слышала.

— Уверены ли вы в этом? — вмешался доктор. До этой минуты доктор думал, что мистрисс Фрэнклэнд спала и что весь ее рассказ был сновидение.

— Я уверена, что никогда никто мне не говорил о такой комнате, — отвечала Розамонда. — Я уехала из Портдженны, когда мне было всего пять лет, и никогда ничего не слыхала о такой комнате. Отец мой впоследствии часто говорил о старом доме, но никогда не называл комнат особенными именами. То же самое я могу сказать и о твоем отце, Лэнни. Притом, ты помнишь, что архитектор писал к нам, что на ключах не было ярлыков и что ни номеров, ни названий комнат не было, и никто в Портдженне не мог ему ничего сказать об этом. Как же я могла знать о «Миртовой комнате»? Кто мне мог сказать?

Мистер Орридж начал убеждаться, что мистрисс Фрэнклэнд спала и видела сон.

— Я ни о чем более не могу думать, — сказала Розамонда мужу. — Я не могу забыть этих странных слов. Посмотри, как бьется мое сердце. Это очень странные слова. Как ты думаешь, что они значат?

— Кто эта женщина? Это вопрос важнее, — сказал Фрэнклэнд.

— Но почему она мне именно сказала эти слова, я бы хотела знать? Стало быть, я должна их знать?

— Успокойтесь, успокойтесь, мистрисс Фрэнклэнд, помните о вашем ребенке. Я обещаю, что употреблю все средства, чтобы объяснить этот странный случай. Я сегодня же отправлюсь к мистрисс Норбори и, может быть, мне удастся заставить самое мистрисс Джазеф объяснить свои слова. Я передам ее госпоже все, что слышал от вас и уверен, что она, как честная и решительная женщина, употребит все меры, чтоб объяснить этот таинственный случай.

— Ступайте, ступайте, сейчас! — воскликнула Розамонда. — Ступайте, мистер Орридж!

— Я должен прежде навестить нескольких больных в городе, — заметил доктор, улыбаясь.

— Ступайте к ним, не тратя времени, — сказала Розамонда. — Ребенок совершенно покоен, мне самой гораздо лучше; мы вас не задерживаем. Но, мистер Орридж, будьте снисходительны к этой бедной женщине, скажите ей, что я никогда и не подумала бы удалить ее от себя, если б она не испугала меня. Скажите, что мне очень жаль, скажите…

— Мой друг, если мистрисс Джазеф действительно помешана, то эти извинения совершенно лишние, — прервал мистер Фрэнклэнд. — Гораздо естественнее будет, если мистер Орридж будет столь добр и примет на себя труд оправдать нас перед ее госпожою.

— Ступайте! Прошу вас! — вскрикнула Розамонда, заметив, что доктор намерен отвечать мистеру Фрэнклэнду.

— Не бойтесь, мистрисс Фрэнклэнд, я не потеряю времени, — сказал доктор, отворяя дверь. — Но помните, что ваш посланный ничего не скажет вам, если найдет вас в таком же положении, как вы теперь, — прибавил доктор и вышел.

— Как будете в Портдженне, не входите в Миртовую комнату! — повторил мистер Фрэнклэнд. — Это странные слова, Розамонда. Кто же эта женщина, в самом деле? Она совершенно чужая. Ни я, ни ты не знаем; встретились мы с нею случайно, и вдруг видим, что она знает о нашем доме, чего и мы не знаем. Странно!

— Она предостерегает меня, Лэнни. Ах, если б мне заснуть и не просыпаться, пока не возвратится доктор.

— Я думаю, эта женщина никому ничего не скажет.

— Не говори этого, Лэнни. Я думаю, я сама способна была бы идти к ней и Спросить, чтоб она объяснила свои слова.

— Даже и тогда ты ничего от нее не узнаешь. Она боится за те последствия, которых мы не предвидим; поэтому она ничего не скажет, и, что еще вероятнее, может быть, отопрется от своих слов.

— В таком случае, мы сами можем объяснить их.

— Каким образом?

— Очень просто. Поедем в Портдженну и станем искать в старом доме Миртовую комнату.

— Вероятно, там есть такая комната.

— Конечно есть. И мы ее найдем, непременно. Тогда ничто не удержит меня. Я узнаю, что там такое! — заключила мистрисс Фрэнклэнд.

ОПЯТЬ СТРАННАЯ ВЕСТЬ

править

Окончив с возможной поспешностью свои городские визиты, мистер Орридж в час пополудни остановился пред домом мистрисс Норбори. Услышав стук экипажа и быстрый лошадиный топот, лакей проворно сбежал вниз, отворил дверь и ввел доктора в залу, как-то злобно и самодовольно улыбаясь.

— Ну, вы, вероятно, все были удивлены, когда ваша ключница возвратилась вчера вечером? — спросил доктор.

— Да, сэр. Мы были очень удивлены, когда она возвратилась вчера вечером, — отвечал лакей, — но еще более удивились, когда она сегодня утром опять ушла.

— Опять ушла? Что это значит?

— Да, сэр. Она потеряла место и ушла. — Говоря это, лакей оскалил зубы; горничная, случившаяся при этом, слушала его с видимым удовольствием. Ясно, мистрисс Джазеф не пользовалась в людской большою любовью.

Доктор так удивился, услышав эту новость, что уже и не расспрашивал более. Слуга между тем отворил дверь в столовую, и мистер Орридж вошел туда. Мистрисс Норбори сидела у окна и наблюдала своего больного ребенка, который с большим аппетитом пил чай.

— Я знаю, что вы хотите сказать, — произнесла мистрисс Норбори, вставая. — Но прежде посмотрите ребенка.

Доктор осмотрел ребенка и объявил, что он весьма скоро поправляется, после чего нянька унесла его и уложила спать. Лишь только дверь затворилась, мистрисс Норбори решительно обратилась к нему, сказав, что очень хорошо знает, о чем он намерен говорить.

— Но, мистер Орридж, прежде я должна сказать вам кое-что. Я женщина справедливая и ссориться не хочу с вами. Вы были причиною неприятности с тремя лицами, но вы были бессознательною причиною, и потому я не хочу вас упрекать.

— Я ничего не понимаю, — начал было мистер Орридж, — уверяю вас…

— Вы очень хорошо знаете, что я говорю, — перебила мистрисс Норбори. — Не вы ли были поводом, что я послала свою ключницу к мистрисс Фрэнклэнд?

Доктор не мог не сказать: — Да.

— Хорошо, — продолжала мистрисс Норбори тоном судьи, — и следствием того было то, что я имею неприятность вдруг с тремя лицами. Во-первых, мистрисс Фрэнклэнд из глупой прихоти вообразила, что моя ключница напугала ее; во-вторых, мистер Фрэнклэнд вообразил, что таким прихотям надо потакать и прогнал мою ключницу, как какую-нибудь негодницу; наконец, что всего хуже, моя ключница имела дерзость нагрубить мне, прямо в лицо, так что я принуждена была приказать ей оставить мой дом в течение двенадцати часов. Теперь защищайтесь! Но я все знаю, что вы скажете. Я знаю, вам больше нечего было делать, как отослать ее назад. Я не сержусь на вас, помните это, я не сержусь!

— Я не вижу надобности защищаться, — проговорил доктор, воспользовавшись паузой, которую сделала мистрисс Норбори. — Я убежден так же твердо, как вы, что меня не за что обвинять. Только меня крайне удивляет, что, как вы говорите, мистрисс Джазеф поступила невежливо в отношении к вам.

— Невежливо!? — вскричала мистрисс Норбори. — Кто говорит о невежливости? Нагло, дерзко, бесстыдно, я говорю. Мистрисс Джазеф, возвратившись из Тигровой Головы, была или пьяна или помешана, а, может быть, и то и другое. Вы видели ее, вы говорили с нею, можете ли вы сказать, что эта женщина способна говорить дерзости вам прямо в лицо и противоречить вам в то время, когда вы говорите?

— Я должен сказать, что мистрисс Джазеф менее всех способна к поведению подобного рода, — отвечал доктор.

— Хорошо. Теперь слушайте, что тут было, когда она возвратилась вчера вечером, — сказала мистрисс Норбори, приготовляясь к долгому рассказу. — Слушайте. Она приехала, когда мы готовились идти спать. Понятно, что я была удивлена, увидев ее, и позвала в приемную, чтоб спросить объяснение. Кажется, в этом ничего удивительного. Я заметила, что глаза у нее были красные и что смотрела она как-то дико и злобно; я молчала, ожидая ее объяснения. Но она мне ничего не сказала, кроме того, что она испугала мистрисс Фрэнклэнд и что мистер Фрзнклэнд отослал ее назад. Я, естественно, не хотела поверить; она же очень настаивала на своем и решительно объявила, что ничего более не может сказать. «Если вы мне ничего более не скажете, — сказала я, — то я буду вправе думать, что мистрисс Фрэнклэнд поступила с вами несправедливо, единственно по прихоти, из каприза». «Нет, — говорит она, — я никогда не обвиню мистрисс Фрэнклэнд ни в несправедливости, ни в капризах». И так странно она начала смотреть на меня, как никогда не смотрела прежде. «Что это значит?» — спросила я и сама стала смотреть на нее, как она. «Это значит, — отвечала она, — что я справедлива к мистрисс Фрэнклэнд». «Вы, вы, — я говорю, — справедливы? Тогда я вам скажу, что я умею чувствовать оскорбление и что в моих глазах мистрисс Фрэнклэнд необразованная, капризная, бесчувственная женщина». Что ж, как бы вы думали, она сделала? Она подходит ко мне, вообразите, подходит и говорит: «Неправда, неправда; мистрисс Фрэнклэнд ни необразованная, ни капризная, ни бесчувственная женщина». "Вы, кажется, решились противоречить мне во всем, мистрисс Джазеф? — спросила я. — «Нет, — отвечает она, — я решилась только защищать мистрисс Фрэнклэнд от вашей несправедливости». И даю вам честное слово, она говорила этими самыми словами. Что вы на это скажете?

Доктор изъявил удивление; мистрисс Норбори посмотрела на него с торжествующим видом и продолжала:

— Это меня, наконец, рассердило, «Мистрисс Джазеф, — сказала я, — я не привыкла к подобным словам и всего менее ожидала услышать их от вас. Я не хочу знать, почему вы берете на себя труд защищать эту мистрисс Фрэнклзнд, которая так неучтиво поступила в отношении ко мне и к вам; но я вам прямо скажу, что я требую от своих слуг почтения ко мне и не позволю ключнице вести себя таким образом, как вы себя ведете». Она хотела было говорить, но я ей не позволила: «Нет, — сказала я, — лучше молчите; всякую другую на вашем месте я бы прогнала сию же минуту, но к вам я буду снисходительна, потому что в течение вашей службы вы вели себя примерно». «Уйдите, — говорю, — теперь и подумайте, что вы мне говорили. Я надеюсь, завтра утром вы возьмете назад свои слова». Вы видите, мистер Орридж, я поступила с нею и справедливо и снисходительно. Но что ж она мне отвечала? «Я, — говорит, — готова извиниться сейчас, если мои слова вас обидели; но ни сегодня вечером, ни завтра утром не буду молчать, если вы при мне будете называть мистрисс Фрэнклзнд необразованной, капризной и бесчувственной женщиной». «Вы говорите мне это решительно?» — спросила я. «Да, — говорит, — я говорю это решительно; и мне очень жаль, что я не могу поступить иначе». «А если так, — сказала я, я избавлю вас от необходимости сожалеть. Я прикажу дворецкому выдать вам ваше жалованье и прошу вас оставить мой дом и чем скорее, тем лучше». «Хорошо, я, — говорит, — оставлю ваш дом. Благодарю вас за вашу доброту и внимание, которые вы оказали ко мне. Прощайте». Тут она поклонилась и вышла. Вот вам от слова до слова все, что было сказано между нами вчера вечером. Как вы объясните это поведение? Я говорю, что во всем этом есть что-то непонятное. Она просто с ума сошла.

Доктор начал думать, что подозрение мистрисс Фрэнклэнд было не совсем безосновательное. Он высказал свое мнение и потом, выслушав ответ мистрисс Норбори, объявил ей, что приехал, чтоб извиниться пред нею за мистера и мистрисс Фрэнклэнд. Но оскорбленная леди и знать ничего не хотела.

Доктор был удивлен поведением мистрисс Норбори, которая, излив свой гнев на мистера и мистрисс Фрэнклэнд в весьма энергической тираде, вышла, захлопнув дверь. Мистер Орридж, оставшись один, стал думать, что ему делать. Он сам был заинтересован таинственным поведением мистрисс Джазеф почти так же, как сама Розамонда. Он решился позвать лакея и приказал подать экипаж. Проходя через залу, он спросил, когда уехала мистрисс Джазеф?

— Около десяти часов, сэр, — отвечал слуга, — тут извозчик ехал к станции железной дороги; она с ним уехала.

— Она взяла все свои вещи? — спросил мистер Орридж.

— Я думаю, сэр, — сказал слуга, смеясь.

Возвратившись в город, доктор отправился на станцию железной дороги в надежде собрать еще какие-нибудь сведения о мистрисс Джазеф. От смотрителя станции он действительно узнал, что в числе пассажиров, выехавших из Вест-Винсона в одиннадцать часов, была одна дама, сидевшая с опущенною вуалью и спрашивавшая, в какой дилижанс нужно сесть в Эксетере, чтобы попасть в Корнуэлль?

— Она совершила какое-нибудь преступление, сэр? — в заключение спросил станционный смотритель.

— О, нет, нет! — проговорил доктор, сел в экипаж и приказал ехать в Тигрову Голову.

Он теперь утешался мыслью, что к своим весьма неполным сведениям о мистрисс Джазеф может прибавить достоверное известие, что она уехала в Корнуэлль.

ПОКУШЕНИЕ УНИЧТОЖИТЬ ТАЙНУ

править

Вечером того дня, как мистер Орридж собирал сведения о мистрисс Джазеф по корнуэллийской дороге, недалеко от Трэро, катился дилижанс с тремя пассажирами: старым джентльменом, его дочерью и дамою под вуалью, в которой читатель легко бы узнал таинственную мистрисс Джазеф.

Приехав в город, отец и дочь пошли в гостиницу, а мистрисс Джазеф стояла на улице, в нерешимости, не зная, что делать. Заметив это, кондуктор подошел к ней и спросил, не может ли он в чем-нибудь услужить ей. Мистрисс Джазеф сделала такое движение, как будто бы проснулась от тяжелого сна, поглядела на него подозрительно и нерешительным тоном спросила, может ли она оставить на некоторое время свой чемодан в конторе дилижансов. Получив утвердительный ответ, она пошла по главной улице и скоро повернула за угол. Оглянувшись назад и удостоверившись, что за ней никто не следит, торопливо прошла несколько шагов и остановилась перед магазином, наполненным книжными шкафами, письменными столами и рабочими ящиками. Посмотрев внимательно на вывеску, на которой яркими большими буквами намалевано было имя Бухмана с означением в подробностях его профессии, мистрисс Джазеф заглянула в окно. У окна сидел человек средних лет и полировал кусок розового дерева. Убедившись, что в магазине нет покупателей, мистрисс Джазеф вошла.

— Мистер Бухман дома? — спросила она.

— Да, мэм, — отвечал работник, улыбаясь. — Вы слышите музыку; а если музыкальная машина играет арию из Моцарта, то это значит, что мистер Бухман дома. Вы желаете его видеть, мэм?

— Он один?

— Совершенно один. Прикажете доложить ему?

Мистрисс Джазеф хотела произнести свое имя; но остановилась на первом звуке. Работник этому нисколько не удивился, а отворил дверь и произнес:

— Какая-то леди хочет говорить с вами, сэр.

— Не угодно ли вам сесть, мэм, — произнес мистер Бухман. — Извините, моя музыка сейчас прекратится. — В произношении его слышался иностранный акцент, но он говорил совершенно правильным английским языком.

— Неужели я так переменилась? — спросила мистрисс Джазеф, подойдя к нему ближе. — Неужели ты не узнаешь меня, дядя Джозеф?

— Gott im Himmel! Das ist ihre Stimme![7]. Это ты, Сара! — вскричал дядя Джозеф и с жаром влюбленного юноши бросился обнимать и целовать свою племянницу,

— Наконец-то Сара вспомнила своего старого дядю! Сколько лет мы уже не виделись! Наконец-то Сара Лизон опять у своего дяди! — говорил старик, заботливо усаживая ее в кресла.

— Сара, да; но только не Сара Лизон, — проговорила мистрисс Джазеф, сложив свои дрожащие руки и смущенно глядя в землю.

— А, du bist verheiratet?[8] — весело спросил мистер Бухман. — Пора, пора! Ну рассказывай мне о своем муже.

— Он умер. Умер и забыт, — прошептала Сара, как бы про себя.

— Бедное дитя! Оставим это, Сара. Будем о другом говорить. Ты, кажется, устала? Ты очень бледна. Не хочешь ли чаю? Хорошо? Сейчас будем пить чай. Будем говорить о том, что весело; зачем нам припоминать наше горе? Ты очень переменилась Сара, но я всегда узнаю твой голос, хоть он уж не такой, как был тогда, когда, ты помнишь, твой бедный дядя Макс, говорил, что ты была бы счастлива, если б училась петь. А вот прекрасная вещь. Ты помнишь этот ящик с музыкой, это ведь от Макса. Ты забыла? Неужели ты забыла этот ящик? Его сам Моцарт собственными руками отдал твоему дяде, когда он был мальчиком и учился в музыкальной школе в Вене. Послушай! Я заведу его. Это ария из Моцартовой оперы, называется Батти, Батти! Ах, как это прекрасно! Твой дядя Макс говаривал, что в этой арии вся прелесть музыки, весь гений Моцарта. Я ничего не знаю о музыке, но у меня есть уши и сердце, и они мне говорят, что это правда.

Проговорив это, старик налил чашку чаю и подал ее племяннице, уверяя, что она осчастливит его, если выпьет ее всю; но в то же время он заметил, что по щекам ее текли слезы.

— Ох, дядя Джозеф! Помню я, помню и этот ящик, и дядю Макса; я помню все, что интересовало меня, когда я была моложе и счастливее. Ты можешь подумать, что я забыла тебя, что я не писала тебе столько лет, потому что перестала любить тебя; я не могла быть так неблагодарна к тебе, дядя Джозеф. Я была так несчастлива, что не считала себя вправе огорчать других своим горем и старалась переносить его одна.

— Моцарт может подождать, — произнес дядя Джозеф, отойдя от ящика. — Я тебе что-то скажу, Сара. Слушай и пей чай, потом скажешь мне, прав ли я или нет. Что сказал тебе Джозеф Бухман, когда ты первый раз пришла к нему и сказала ему о своем горе. Это было четырнадцать, пятнадцать, нет более — шестнадцать лет назад. Что он сказал тебе, вот здесь, в этом самом доме, на этом самом месте? Я, Джозеф Бухман, сказал тебе тогда: горе Сары — мое горе; радость Сары — моя радость. И если бы кто-нибудь спросил меня, почему? Я сказал бы тому, что имею на то три причины.

Он заглянул в чашку и жестом предложил племяннице кончить пить чай.

— Эти причины следующие: во-первых, ты дочь моей сестры, плоть от ее плоти, кровь от ее крови, а следовательно, и от моей. Во-вторых, моя сестра, мой брат, я сам, мы все были обязаны твоему отцу, доброму Англичанину, всем, что имели. Это, дитя мое, вот что значит: друзья твоего отца кричали: Фи! Агата Бухман бедна, Агата Бухман иностранка! Но твой отец любил Агату Бухман и женился на ней, несмотря на их фи! Друзья твоего отца кричали: Фи! У Агаты Бухман брат музыкант, вечно толкует о Моцарте, а не может достать себе кусок хлеба! Твой отец сказал: mein Gott![9] Эти толки мне нравятся, а хлеб у него будет — и доставил ему уроки. Друзья твоего отца кричали: Фи, фи! У Агаты Бухман другой брат, дурак, который способен слушать, что говорит тот, музыкант, и говорит Amen. Запри от него все двери, не подпускай близко к своему дому! Твой отец сказал: Нет! В этой глупой голове вовсе не глупый мозг! Теперь их уже нет! Твой отец, твоя мать, дядя Макс, все умерли. Остался только твой другой дядя, дядя Джозеф, который с благодарностью их вспоминает и будет их всегда помнить до гробовой доски! Вот почему твое горе — мое горе; твоя радость — моя радость. Понимаешь ли ты меня, Сара?

Он остановился. Сара хотела было что-то сказать, но он остановил ее.

— Нет, подожди! Еще я не кончил. Разве я сказал третью причину? А, ты ее знаешь, дитя мое! Когда я женился и жена моя умерла, оставив мне маленького Джозефа, и когда этот маленький Джозеф заболел, кто ухаживал за ним, кто лелеял его день и ночь? Чьи маленькие ручки качали его? Чьи светлые глазки, не утомляясь, глядели на него? Кто по целым часам держал перед ним этот ящик, да, этот ящик, до которого сам Моцарт дотрагивался своими священными руками? Кто пришел к дяде Джозефу, когда бедный мальчик умер, и, став на колени у его ног, сказал: успокойся! Твой сын слушает теперь лучшую музыку, райскую музыку? Кто? Ты помнишь те дни, Сара?

Воспоминания, вызванные дядей, перенесли Сару в давно прошедшие лета юности. Слезы градом текли по ее щекам; она ничего не могла сказать и только протянула руку, как бы желая остановить старика. Дядя схватил эту руку и осыпал ее жаркими поцелуями.

— Пойди теперь сюда, Сара. Теперь мы помолчим и послушаем, что сыграет нам этот ящик — ящик Моцарта, Макса, Джозефа.

Он завел машину, сел к столу и, не шевелясь, два раза прослушал арию Batti, Batti. Потом заметил, что племянница его несколько успокоилась, и проговорил совершенно покойно:

— Скажи мне, Сара, что причиною твоей печали? Твой муж?

— Да; но я плачу о том, что я встретилась с ним, что я вышла за него, — отвечала Сара. — Он умер, и я хотела бы забыть его.

— Забыть? Как ты посмотрела странно, когда сказала эти слова! Скажи мне…

— Я сказала тебе: он умер, и я забыла его.

— Забыла? Он был жесток? Да, понимаю! Это был конец. Ну, а начало? Ты его любила?

Сара покраснела и отвернулась.

— Тяжело, больно признаться, — прошептала она, не поднимая глаз. — Я не могу не сказать тебе правду, дядя Джозеф, — проговорила она, с трудом произнося слова. — Я не любила своего мужа; я не любила ни одного мужчины!

— И, однако ж, вышла за него? Но нет, я не должен упрекать тебя за то. Ты была бедна и беспомощна, когда вступила в этот брак. Ты вышла замуж, когда тебе следовало возвратиться к дяде. Я только жалею, что ты не поступила таким образом.

Сара опять безмолвно протянула к старику руку; он зашевелился на своем стуле и замолчал.

— Правда, я была бедна, — проговорила она, оглядывая в смущении комнату, — но я не потому вышла за него. — Она остановилась, отчаянно всплеснула руками и отодвинулась от стола.

— Так! Так! — сказал старик. — Довольно говорить об этом.

— Я не могу оправдываться ни любовью, ни бедностью, — продолжала Сара, делая над собою страшное усилие. — Я согласилась выйти за него, потому что не имела силы сказать — нет. Последствия этой слабости и страха преследовали меня всю жизнь, отравили каждую минуту моей жизни. Я сказала ему один раз — нет; но он преследовал меня, пугал меня и уничтожал во мне остаток моей воли. Я говорила то, что он хотел; шла туда, куда он меня вел. Нет, не подходи ко мне, дядя Джозеф, не говори мне ничего! Его уж нет, он умер, я его простила и хочу забыть. О, если б я могла истребить и всякий намек на прошлое. Сердце мое еще в молодости было разбито, и с тех пор я никогда и нигде не знала покоя… Тише! Там кто-то есть! В магазин кто-то вошел! Будем говорить шепотом. С тех пор все, что я ни говорила, было ложь, что я делала, было ложь. Я была не такой, как все люди… Там кто-то ходит, дядя! Нас подслушивают, — проговорила она отчаянным шепотом.

Дядя Джозеф, взволнованный так же, как его племянница, вскочил со стула и посмотрел за дверь, но никого не нашел. Работник сидел на своем месте и не мог слышать, что говорилось за дверью мистера Бухмана. Удостоверившись в этом, старик постарался рассеять подозрения своей племянницы и занял прежнее место.

— Там точно никого нет, — прошептала Сара, — или ты только хочешь успокоить меня?

Дядя опять принялся уверять ее, что их некому подслушивать.

— Хорошо. Я буду говорить далее, но только не о моей замужней жизни. Я ее похоронила вместе с мужем. Я провела несколько спокойных лет в чужих домах, служанкою; со мною поступали хорошо, но об этом не стоит говорить. Я скажу тебе, что привело меня к тебе. Разумеется, не радость, а горе, страшное горе; оно старее того времени, о котором мы говорили. Помнишь, как мы виделись с тобой последний раз.

— Ох, как это давно! Шестнадцать лет, — сказал старик недоверчиво.

— Да, ты помнишь, где я жила, и что случилось тогда…

— Когда ты тайком приехала ко мне и просила, чтоб я тебя спрятал. Это было вскоре после смерти той госпожи, которая жила в старом доме. Ты была тогда испугана, бледна… Я испугался, взглянув на тебя.

— Как все. Все думают, что я больна, страдаю нервическими припадками.

Проговорив это, она порывисто взяла чашку, выпила ее до дна и подала старику, сказав отрывисто:

— Хочется пить; еще чаю.

Потом, придвинувшись к дяде, она продолжала:

— Ты помнишь, как я была тогда напугана. Я говорила тебе тогда, что госпожа, умирая, оставила мне тайну в письме; я должна была это письмо отдать ее мужу. Я сказала тебе тогда, что спрятала его, потому что не в силах была передать его; потому что мне легче было бы умереть, нежели выговорить эту тайну. Вот что я тебе сказала. Больше я ничего сказать не могла и не могу, потому что я на евангелии клялась моей госпоже молчать. Дядя, есть у тебя здесь свеча? Можно ее зажечь, не призывая никого сюда?

— Вот здесь свеча и спички. Но еще не очень темно, Сара.

— Да, на дворе. Но здесь темно.

— Где?

— Вот в этом углу. Зажги свечу, я не могу снести, когда темнота начинает собираться в углах и распространяться по стенам.

Дядя Джозеф зажег две свечи, поставил их на стол и, поглядев во все углы комнаты, сказал полушуточным, полупечальным тоном:

— Ты боишься темноты, дитя мое.

Сара, казалось, не слушала его. Глаза ее были устремлены в один угол, руки спокойно лежали на коленах, только пальцы немного шевелились.

— Дядя, — произнесла она вдруг, — как ты думаешь, могут ли мертвые выходить с того света, преследовать живых и наблюдать, что они делают?

Старик вздрогнул.

— Как ты можешь говорить такие вещи! Что за странный вопрос?

— Бывает ли с тобою, — продолжала Сара, не обращая внимания на слова старика, — что ты пугаешься, сам не зная чего, и вдруг тебя обдаст холодом с ног до головы, пробежит дрожь по спине, и волосы, кажется, зашевелятся? Я чувствую это даже летом. Я чувствую, как будто бы чьи-то холодные пальцы прикасаются ко мне; и это бывает со мною в разное время. В Новом Завете сказано, что мертвые выйдут из гробов и пойдут во святое жилище. Мертвые! А до того времени ведь они остаются в могилах, не могут выходить? Не правда ли?

Дядя Джозеф совершенно растерялся; он выхватил свою руку из руки племянницы и, наклонившись, стал внимательно смотреть в угол и, разумеется, ничего там не увидел.

— Госпожа моя за несколько минут до смерти, — продолжала Сара, — заставила меня поклясться на евангелии, что я никогда не уничтожу письма, и я его не уничтожила; я поклялась ей, что, оставляя их дом, я не возьму его с собою, и не взяла. Она хотела было заставить меня произнести и третью клятву, но смерть ей помешала. Но она мне грозила, уже тогда, когда на лице ее видны были признаки смерти, она грозила мне прийти с того света, если я не исполню ее требования, и я не исполнила.

При этих словах она быстро двинулась и сделала отчаянный жест рукою в ту сторону, куда были устремлены ее глаза.

— Уйди, уйди, оставь меня! Разве мой господин жив? Отыщи его на дне моря и скажи ему свою тайну!

— Сара! Сара! Что с тобой? — лепетал старик, дрожа всем телом. — Ты пугаешь меня, Сара!

Она медленно обернулась к нему, рассеянно посмотрела ему в глаза, видимо не давая себе отчета в своих действиях.

— Gott in Himmel![10] Что с нею? — говорил старик, беспокойно оглядываясь во все стороны. — Сара! Что с тобою? Ты больна? Ты наяву видишь сон.

Он взял ее за обе руки и потряс их. Почувствовав это внезапное прикосновение, она задрожала всем телом и зашаталась, но при этом глаза их встретились, она сознательно посмотрела на старика и молча опустилась в кресло.

— Слава Богу! Она пришла в себя, — проговорил дядя Джозеф, не сводя с нее глаз.

— Пришла в себя? — рассеянно спросила Сара.

— Да, да, — отвечал старик, стараясь ее успокоить. — Ты больна, Сара. Здесь есть хорошие доктора, завтра тебе лучше будет.

— Не нужно мне докторов! Я не могу их снести. Они смотрят на меня с каким-то глупым любопытством, словно хотят что-нибудь найти во мне… Да, на чем я остановилась? Мне так много нужно сказать, но я столько страдала, дядя Джозеф, я так ужасно страдала, и все эта тайна…

— Не говори о ней, — почти умоляющим голосом произнес старик, — сегодня по крайней мере не говори!

— Почему нет?

— Потому что тебе опять сделается дурно, ты опять станешь смотреть в этот угол. Ты очень больна, да, да, Сара, ты очень больна.

— Нет, я не больна! Ох, зачем мне все говорят, что я больна? Дай мне сказать, что мне нужно. Я затем и приехала к тебе; я не могу быть покойна до тех пор, пока не скажу. Только ты мне не говори ничего, если я стану смотреть или говорить не так, как другие, — прибавила она уже совершенно спокойным голосом и с сознательным выражением. — Я иногда забываюсь и сама того не замечаю; но это ничего, дядя, совершенно ничего.

Успокоив таким образом старика, она повернулась спиною к тому углу, к которому прежде сидела лицом.

— Хорошо, хорошо. Вот это мне приятно слышать. Мы не будем говорить теперь о прошлом, потому что ты, пожалуй, опять забудешься. Лучше станем говорить о настоящем. Я так же хорошо помню прошлое, как и ты. Ты сомневаешься? Я все перескажу тебе в двух, трех словах. Слушай: ты оставила свое место в старом доме, бежала ко мне, просила меня, чтоб я тебя спрятал. Между тем слуги твоего господина искали тебя повсюду. Я просил тебя остаться у меня, но ты решилась навсегда уехать из Корнуэлля. Вот и вся история. Бог с нею! Скажи мне лучше, какое теперь у тебя горе?..

— Старая причина, дядя Джозеф, все та же тайна…

— Что? Ты опять назад?

— Да, опять. Всегда назад!

— И зачем?

— Затем, что тайна эта скрыта в письме…

— Так что ж?

— И я боюсь, что оно будет открыто. Вот что меня мучит. Шестнадцать лет оно там лежало, и теперь, после такого долгого времени его там найдет именно тот, кто не должен знать о его существовании.

— Так, так! Уверена ли ты в том, Сара? Почему ты это знаешь?

— Я это узнала из ее собственных уст. Случай нас свел вместе…

— Нас? Что ты разумеешь под этим «нас»?

— Я разумею — ты конечно помнишь, что капитан Тревертон, у которого я служила, жил в Портдженском замке?

— Я забыл его имя. Бог с ним.

— Когда я оставила свое место, мисс Тревертон была пятилетней девочкой. Теперь она замужем… О как она хороша! Как она счастлива! У нее ребенок, такой же прекрасный, как она сама. Я не знаю, что бы я дала, чтобы ты мог ее увидеть!

Дядя Джозеф изобразил на лице своем удовольствие и чмокнул губами, представляя себе прекрасную даму, которой он, к сожалению, видеть не мог.

— Теперешнее ее имя Фрэнклэнд, — продолжала Сара. — Конечно, это лучше, чем Тревертон. Муж ее, кажется, страстно любит. И может ли он ее не любить?

— Так, так, это очень хорошо, — заметил старик, — это очень хорошо, если муж любит свою жену. Но ты опять уходишь в какой-то лабиринт. Твое объяснение, мой друг, ничего не объясняет.

— Я должна говорить о них. Портдженский замок принадлежит теперь ее мужу, и они хотят жить в нем.

— Но ты опять возвращаешься на старую дорогу.

— Они хотят жить в том самом доме, где скрыта эта тайна; они хотят переделать те комнаты, где лежит письмо. Она сама хочет идти туда, она хочет позабавить свое любопытство…

— Но ведь о письме она ничего не знает?

— Избави Бог!

— У них в доме, конечно, много комнат, и письмо положено в одной; почему же им непременно нужно идти в эту одну?

— Потому, потому что я, глупая, сумасшедшая, я сказала ей, чтоб она не входила в Миртовую комнату!

— Ах, Сара, Сара! Как могла ты это сказать?

— Я не знаю, что со мною сделалось? Она говорила о своем доме с таким наслаждением, воображала себе, что вот она идет по этим старым комнатам… Я не вытерпела и сказала ей: не ходите в Миртовую комнату. Видишь, дядя, это было уже вечером, все углы и стены были темны, зажечь свечу я не хотела, боялась, что она увидит, что на моем лице выражался испуг. Когда я зажгла свечи, мне стало еще хуже. Я не знала, что делала. Я готова была вырвать язык, чтоб не сказать ни слова и однако ж сказала! Помоги мне, дядя Джозеф, ради нашего прошлого времени, помоги мне, дай мне совет!

— Я посоветую тебе, Сара. Только ты не смотри так страшно. Ты не должна смотреть такими глазами. Я тебе посоветую, только ты скажи мне, в чем?

— Разве я тебе не сказала?

— Нет, ты мне еще ни слова не сказала.

— Я теперь тебе скажу…

Она помолчала, внимательно посмотрела на дверь, ведущую в магазин, прислушалась и стала продолжать:

— Мое путешествие еще не окончено, дядя Джозеф. Я еду в Портдженну, пойду в замок, в Миртовую комнату, туда, где лежит письмо. Я не посмею ни уничтожить его, ни взять его оттуда; но я положу его в другое место. Я должна его взять из Миртовой комнаты.

Дядя Джозеф молча покачал головою.

— Я должна взять его оттуда, — продолжала Сара, — прежде чем приедет туда мистрисс Фрэнклэнд. Там есть такие места, которых никогда никто не заметит. Лишь бы мне взять его из этой комнаты, а уж я найду, куда его спрятать.

Дядя Джозеф задумчиво качал головою.

— Одно слово, Сара: знает ли мистрисс Фрэнклэнд, которая комната называется Миртовой?

— Я думаю, что она не знает; спрятавши письмо, я уничтожила все знаки и надписи на дверях. Но они станут искать, обойдут все комнаты.

— Если она и найдет и прочитает письмо, что ж из того?

— Я буду тогда причиною несчастия невинных людей. Я не переживу этого!

— Довольно, довольно, Сара.

— Я должна ехать в Портдженну. Если бы меня ожидала там смерть, я и тогда пойду. Но как сделать, чтоб меня на заметили, чтоб не открыли моего намерения? Ты мужчина! ты старее и опытнее меня, кроме тебя, мне не у кого просите совета. Помоги мне, дядя Джозеф, помоги, ты мой единственный друг во всем свете.

Дядя Джозеф встал, сложил на груди руки и посмотрев племяннице в глаза.

— Ты едешь? — сказал он. — Скажи мне свое последнее слово: да или нет?

— Да, это мое последнее слово.

— Хорошо. Когда?

— Завтра. Я не должна терять ни одного дня, ни одного часа.

— Скажи мне, действительно ли ты убеждена, что открытие письма будет причиною несчастия?

— Да, если б от этого слова зависела жизнь моя, и тогда я должна была бы сказать: да.

— Тебе ничего более не нужно в этой комнате, как только взять письмо и положить его в другое место?

— Ничего.

— И кроме тебя никто его не должен трогать?

— Никто. Тревертон умер, теперь уж никто.

— Хорошо. Сиди здесь, Сара, и удивляйся, если можешь, но молчи. С этими словами старик пошел к двери, приотворил ее и позвал человека, сидевшего в магазине.

— Самуэль, друг мой! Завтра я должен съездить с моей племянницей — вот с этой дамой — за город. Смотри за магазином, а если кто придет и будет спрашивать мистера Бухмана, говори, уехал за город и возвратится через несколько дней. Вот все. Запри теперь магазин и ступай ужинать; желаю тебе, мой друг, аппетита и хорошего сна.

Прежде чем Самуэль успел поблагодарить за доброе желание, хозяин запер дверь. Прежде чем Сара успела проговорить одно слово, дядя Джозеф одною рукою закрыл ей рот, а другою вынул платок и отер ей слезы.

— Теперь не будем больше ни говорить, ни плакать, — заговорил он веселым голосом. — Сегодня ты спишь здесь, а завтра едем. Ты хотела моего совета — я сам еду с тобою — это вернее всяких советов. Теперь я закурю трубку и подумаю, говорить и действовать будем завтра. А ты ступай в постель. Возьми с собою ящик твоего дяди Макса, пусть он тебе сыграет Моцартову арию, это приятнее, чем плакать и грезить. Зачем так много плакать? Есть тут о чем плакать или думать? Я с тобою, Сара. Я сказал, что твое горе — мое горе; твоя радость — моя радость. Я то же повторю и завтра!

СНАРУЖИ ЗАМКА

править

Ночь не изменила планов дяди Джозефа и его племянницы. Странная цель прибытия Сары в Корнуэлль перепутала совершенно и смутила все его мысли, среди которых он сознавал совершенно ясно только то, что Сара находится в опасном положении, и он решился спасти ее, не зная, в какой степени верно избранное ею средство. Ее рассеянные взгляды, ее замешательство, странные речи развеяли все его сомнения. Когда Сара, встретившись с ним на другое утро, стала упрекать себя за то, что вызвала его на такую жертву, он ничего слышать не хотел и объявил решительно, что об этом нечего уж и говорить. Выразивши таким образом свое мнение, дядя Джозеф, чтобы переменить разговор, спросил племянницу, как она провела ночь.

— Я очень хотела заснуть, но не могла победить своего страха и всю ночь продумала и проходила.

— Продумала? Вероятно, опять об этом письме, о Портдженне, о Миртовой комнате.

— О том, как войти в Миртовую комнату, — отвечала Сара. — Я всю ночь приискивала предлог, чтобы войти в замок, и ничего не могла придумать; я еще до сих пор не знаю, что сказать, когда я встречусь со слугами. Что я им скажу. Как их убедить, чтоб они меня пустили. Не можешь ли ты мне сказать, дядя Джозеф? Если ключи и теперь там хранятся, где прежде, то мне нужно только десять минут, и все будет готово. О, как я буду тогда счастлива! Помоги мне, дядя. Скажи мне, что я им скажу.

Дядя Джозеф выразил на лице своем необыкновенную важность и начал:

— Ты помнишь, Сара, что вчера вечером я сказал тебе, что закурю трубку и подумаю. Я курил и думал и выдумал три мысли; первая мысль моя: терпение; вторая моя мысль: терпение; третья: терпение.

— Терпение? — повторила Сара печально. — Я тебя не понимаю. Ты хочешь, чтоб я ждала? Чего же ждать?

— Потерпи, пока приедем к замку. Как войдем в двери, тогда и обдумаем все, что надо. Теперь ты понимаешь?

— Понимаю. Но здесь еще одно затруднение. Я должна тебе сказать, что письмо заперто.

— Заперто в комнате?

— Нет, хуже. Оно под двумя замками. Мне нужен не только ключ от дверей, но другой небольшой ключик…

Сара замолчала и рассеянно стала смотреть вокруг.

— А ты его потеряла?

— Я выбросила его нарочно в то утро, когда бежала из замка. О, как бы я его хранила, если б знала, что он опять мне понадобится.

— Ну, этому уж нельзя помочь. Скажи мне, в чем же оно заперто.

— Я боюсь, нас подслушивают.

— О, какой вздор! Скажи мне на ухо.

Она недоверчиво посмотрела кругом и прошептала что-то на ухо старику.

— Ба! — вскричал он. — Мы счастливы. Это, как говорят англичане, так легко, как лгать. Ты отворишь без малейшего труда.

— Как же?

Дядя подошел к окну, у которого подоконница была сделана по-старинному и служила вместе и сундуком и сидением, поднял крышку и, пошарив там, вынул долото.

— Смотри, — сказал он, — подложишь это долото вот так — раз, потом так — два, потом сюда — три, и замка, как не бывало. Возьми это долото, заверни в бумагу, и спрячь в карман. Ты сумеешь это сделать?

— Я повторю это там на месте. Теперь едем.

— Едем! Но прежде первую и главнейшую вещь — Моцарт должен надеть свой плащ и ехать с нами. Он взял ящик и, опустив его в кожаный футляр, вышел с трубкой, табаком и другими принадлежностями. Собравшись в путь, дядя Джозеф предложил племяннице посидеть. А сам пошел справляться о карете.

Через полчаса дядя Джозеф возвратился и предложил племяннице отправиться к почтовой карете, а в два часа пополудни путешественники наши достигли небольшого городка, от которого Портдженский замок отстоял только на полчаса ходьбы. На дороге в замок они встретили почтальона, относившего туда письмо.

Во время всего путешествия мистер Бухман не произнес ни слова ни о своей цели, ни о средствах для вернейшего достижения ее. Замечания его относились исключительно к предметам, попадавшимся на дороге.

— Я должен сказать тебе слова два, дитя мое, — сказал он, наконец, ведя под руку Сару. — Когда мы ехали, мне пришла в голову счастливая мысль: если ты сделаешь в этом замке, что тебе надо, и возвратишься в мой дом, то я тебя уже не отпущу от себя. Что ж ты молчишь, Сара?

— Несколько дней тому назад я имела место, — отвечала она, — но теперь я свободна, я потеряла место.

— А! Ты потеряла место? Каким образом?

— Я не могла слушать, когда при мне несправедливо обвиняли лицо, совершенно невинное, и…

Она замолчала. Но эти слова были сказаны таким решительным тоном, что старик с удивлением посмотрел ей в глаза, причем заметил, что щеки ее пылали.

— Вот что, Сара! — воскликнул он после долгой паузы. — Ты поссорилась?

— Тише! Не спрашивай более. Смотри, вот Портдженский замок; по этой дороге шестнадцать лет тому я бежала к тебе. Пойдем скорее! Я ни о чем теперь не могу думать.

С этими словами она пошла так скоро, что дядя Джозеф едва поспевал за нею. Минут через десять перед ними открылся весь западный фасад старинного дома, по которому уже начинали скользить лучи солнца, перешедшего за меридиан. Дядя и племянница быстро приближались к замку, и каждый шаг вперед вызывал в ее страждущей душе новые воспоминания, которые она силилась предать забвению.

— Постой, — проговорила она, задыхаясь от усталости и волнения. Старик остановился и увидел тропинку, которая шла влево от дороги, а вправо — другую дорожку, ведшую к церковной паперти. Дядя Джозеф в недоумении посмотрел кругом.

— Подождешь меня здесь, дядя. Я не могу пройти мимо этой церкви и не посмотреть… Я не знаю, что будет, когда мы уйдем из этого дома…

Она замолчала и обернулась к церкви; по щекам ее покатились слезы, которые она хотела скрыть от старика.

— Ступай, мое дитя. Я буду ждать тебя. Теперь Моцарт может выйти из своей клетки и пропеть что-нибудь на открытом воздухе. С этими словами он вынул ящик, закурил трубку, завел машину и с видом гастронома, сидящего за роскошным обедом, стал втягивать в себя табачный дым и вслушиваться в каждую нотку менуэта из Дон Жуана.

Между тем Сара быстро шла по направлению к церкви и скоро скрылась за оградой, окружавшей маленькое кладбище. И теперь она обернулась в ту сторону, в котору направлялись ее шаги в день смерти ее госпожи. У той могилы, которая влекла ее к себе, которая в то памятное для нее утро лежала одиноко, теперь явились соседи справа и слева. Ограда у нее была еще цела, но за оградой росла высокая, густая трава, жалобно склонявшаяся, когда по ней пробегал ветер. Она опустилась на колена и стала разбирать надпись на могильном камне. Тяжелый вздох вырвался из ее груди, когда она дочитала до конца:

Посвящается памяти
Гуго Польуиля,
имевшего 26 лет от роду.
Смерть его застигла
при падении со скалы
в
Портдженский рудник
декабря 17, 1823

Потом она наклонилась и припала устами к камню.

— Так лучше, — произнесла она, став на ноги. — Меньше чужих глаз будет смотреть на нее, он будет спокойнее лежать!

Она отерла слезы, вырвала горсть травы и пошла с паперти. Проходя мимо церкви, она остановилась на минуту, вынула книжку, которую взяла с собой в день своего бегства из Портдженны, выбросила из нее остатки травы, пролежавшей там шестнадцать лет, на ее место положила свежей и поспешно пошла к старику. Дядя Джозеф, насладившись музыкой, прятал в кожаный футляр своего Моцарта.

— Ах, Сара, ты опять плакала! Что ты там увидела? Так, так! Вижу, не спрашивать. Но позволь один вопрос: мы сейчас пойдем в замок?

— Да, да. Сию минуту, иначе я потеряю всю храбрость.

Через несколько минут они достигли восточной стены замка; к главному входу в дом, лежавшему на западной стороне, в последние годы весьма редко отворяемому, вела терраса, с которой видно было море. Меньший вход был на южной стороне; он был открыт и вел мимо людских комнат в большую залу и к лестнице, принадлежащей к западным комнатам. Сара, хорошо знакомая с Портдженной, инстинктивно пошла к этому входу. Достигнув южного угла здания, она остановилась и посмотрела кругом. На всей дороге, кроме почтальона, они не встретили ни живой души, и здесь, у самых стен не видно было не только никакого человеческого существа, но даже домашних животных.

— Как здесь пусто, — сказала Сара, печально глядя вокруг. — Ну вот дверь. Дядя, что мы будем делать?

— Прежде всего позвоним.

— Хорошо. А когда слуга выйдет, что мы скажем?

— Что скажем? — Дядя Джозеф нахмурил брови, что должно было означать усиленную деятельность его мозга. — Что скажем?.. Знаю, знаю! Постарайся казаться совершенно спокойной, Сара. Когда слуга выйдет, я стану говорить.

— О пожалуйста, что ж ты скажешь?

— Что скажу? Прежде всего: здравствуйте, потом скажу: можем ли мы осмотреть этот прекрасный замок?

Между тем как путешественники ходили под стенами замка, и Сара силилась успокоиться и принять любопытно равнодушный вид, дома была другая женщина, которая в беспокойстве и волнении сидела, держа в руке только что полученное письмо. Эта дама была ключница Портдженского замка; письмо, взволновавшее и беспокоившее ее, было письмо мистрисс Фрэнклэнд, написанное ею после долгого разговора с мужем и мистером Орриджем, который доставил ей свои весьма неопределенные сведения о мистрисс Джазеф. Ключница уже несколько раз прочитала письмо и чем более читала, тем сильнее было ее беспокойство и тем больше изумления изображалось на ее лице.

— Доброго утра, мистрисс Пентрис, — сказал вошедший в это время в комнату ключницы тяжеловатый мужчина с конической головой и добродушным лицом, славившийся в окрестностях Портдженны как замечательно здравый и основательный ум.

— Что нового, мистрисс Пентрис? — спросил он важным голосом.

Мистрисс Пентрис, разделявшая мнение соседей об умственных способностях дворецкого, тотчас же подала ему письмо, прося прочитать и объяснить, что оно значит.

Мистер Мондер сел и с необыкновенною важностью в лице и во всей фигуре начал читать письмо ровный протяжным тоном:

«Мистрисс Пентрис, вы, вероятно, желали бы получить от меня письмо, в котором был бы точно назначен день нашего приезда в Портдженну. Но я в настоящее время не могу определить, когда мы приедем; скажу только, что выедем из Вест-Винстона, лишь только доктор позволит мне продолжать путешествие».

— До сих пор все понятно, — прервала ключница. — Здесь еще нет ничего особенного. Но в середине и в конце написано Бог знает что.

— Посмотрим, — произнес глубокомысленно мистер Мондер и с необыкновенною важностью вытер нос.

"Главная цель этого письма состоит в том, чтобы просить вас и мистера Мондера от имени моего мужа разузнать как можно скрытнее, не являлась ли в окрестностях Портджены одна женщина, путешествующая теперь по Корнуэллу. Имя этой женщины мистрисс Джазеф; она средних лет, имеет манеры женщины хорошего общества, в движениях и взгляде ее видно нервное расстройство и вообще она слабого здоровья. Она одевается в черное платье, весьма опрятно и прилично. Глаза ее замечательны выражением робости, говорит она тихим и приятным голосом. Эти приметы особенно важны для вас в том случае, если она путешествует не под тем именем, которое нам известно.

"Объяснять причины нет надобности; но я и мистер Фрэнклэнд думаем, что мистрисс Джазеф когда-то имела сношения с Портдженной. Справедливо ли это предположение или нет, однако ж не подлежит сомнению, что она хорошо знакома с внутренностью замка и что, по причине нам неизвестной, заинтересована этим домом. Соображая эти факты с полученным нами достоверным известием, что мистрисс Джазеф находится теперь в Корнуэлле, мы полагаем, что или вы, или мистер Мондер, или кто-нибудь из слуг может с нею встретиться; и мы весьма желали бы, чтобы — в случае, если эта дама захочет войти в дом и осмотреть его, она была бы принята вежливо и чтобы вы, незаметно для нее, наблюдали за всеми ее действиями во все время ее пребывания в доме. Не упускайте ее из виду ни на минуту и, если возможно, поручите кому-нибудь из близких и надежных людей узнать, куда она отправится, вышедши из замка. Точное исполнение этих инструкций, хотя они могут показаться вам очень странными, чрезвычайно важно.

"Я должна еще прибавить, что мы ни в чем не можем обвинять эту особу и мы очень желали бы, чтобы вы (если встретитесь с нею) действовали как можно осторожнее и никаким образом не возбудили ее подозрений, что поступаете по нашему приказанию или что наблюдаете за нею. Будьте столь добры, сообщите это письмо дворецкому; можете передать его содержание и всякому другому лицу, на которое можете полагаться, если найдете то необходимым.

Розамонда Фрэнклэнд".

«P.S. Я уже выхожу: ребенок очаровательно мил».

— Что вы скажете, мистер Мондер? Случалось вам когда-нибудь читать подобные письма?

Мистер Мондер слегка кашлянул, заложив левую ногу на правую, наклонил голову набок, опять кашлянул и посмотрел на ключницу. Если бы на месте мистера Мондера был кто-нибудь другой, мистрисс Пентрис могла бы заметить, что на лице его ничего не выражалось, кроме тупоумия. Но лицо мистера Мондера — первой головы в околодке — внушало ей слепое доверие и почтение.

— Я готов думать…-- сказал мистер Мондер.

— Да? — сказала мистрисс Пентрис.

Тем разговор их и кончился, потому что в эту самую минуту вошла служанка и стала накрывать на стол.

— Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не накрывала на стол, пока я не скажу? Мне нужно поговорить с мистером Мондером о деле, а ты пришла мешать, ступай пр…

В эту минуту у входа в замок раздался звонок — звук, не совсем обыкновенный в Портдженском замке, потому что немногие лица, ходившие туда, не имели привычки нарушать его тишину звоном, особенно днем.

— Кто там? — вскричала мистрисс Пентрис и бросилась к окну.

Первый предмет, бросившийся ей в глаза, была дама, одетая весьма чисто в черное платье.

— Силы небесные! Мистер Мондер! — вскричала ключница, бросившись опрометью к столу и схватив письмо мистрисс Фрэнклэнд. — Вот она, вот эта леди, или женщина… чисто одетая, в черном платье… Боже мой! Что это! Бэтси, стой, стой здесь!

— Я хотела пойти к дверям, — отвечала изумленная и напуганная Бэтси.

— Останься здесь! — воскликнула мистрисс Пентрис в сильном волнении. — Ты глупа, стой здесь. Я сама пойду.

ВНУТРИ ЗАМКА

править

Изумление мистрисс Пентрис еще увеличилось, когда она, отворив дверь, увидела возле дамы джентльмена. Возбужденному воображению ключницы внезапно появившаяся фигура дяди Джозефа, приятно улыбающегося и вежливо кланяющегося, показалась сверхъестественным явлением.

— Здравствуйте, мы желали бы осмотреть этот замок…-- произнес дядя Джозеф.

Мистрисс Пентрис была поражена безмолвием. Кто этот джентльмен, произносящий английские слова с иностранным акцентом и фантастически кланяющийся? Что значит появление его с дамой в черном платье? В письме мистрисс Фрэнклэнд о нем нет ни слова!

— Здравствуйте, мы желали бы осмотреть замок, — повторил мистер Бухман, вежливо раскланиваясь.

— Вам угодно осмотреть замок, сэр? — повторила ключница, приобретшая, наконец, способность говорить. — А дама? — продолжала она, глядя через плечо стоявшего на первой ступеньке лестницы джентльмена на его племянницу, находившуюся у подножия лестницы. — А дама тоже желает осмотреть замок?

Короткий утвердительный ответ Сары навел ключницу на ту мысль, что описанная ее госпожою женщина стоит перед нею. Мягкий, приятный голос посетительницы, опрятная одежда, черный цвет, робкий взгляд, который ключница успела подметить, не оставляли на ее счет никакого сомнения. Но чем объяснить явление ее кавалера? Этот вопрос повергал мистрисс Пентрис в совершенное недоумение. Поступить ли и с ним по инструкции мистрисс Фрэнклэнд? Дозволить ли ему осмотреть дом, или оставить его у двери, пока она будет ходить по замку? В таких трудных обстоятельствах мистрисс Пентрис привыкла обращаться за советом к глубокомысленности и проницательности мистера Мондера.

— Угодно вам будет подождать здесь, пока я позову дворецкого, — сказала мистрисс Пентрис, обращаясь исключительно к Саре.

— Очень вам благодарен, — отвечал дядя Джозеф, кланяясь и улыбаясь. — А? Что я тебе сказал? — прошептал он торжественно племяннице, когда ключница скрылась.

Первым движением ключницы было идти к мистеру Мондеру, но она вспомнила приказание мистрисс Фрэнклэнд не упускать ни на минуту из виду этой опрятно одетой дамы и остановилась. Подумав с минуту, она осторожно позвала Бзтси и приказала ей пригласить мистера Мондера.

Мистер Мондер явился. Он привык, чтобы с ним почтительно обращались, и потому был очень недоволен ключницей, которая, услышав звонок, оставила его именно в ту самую минуту, когда он готовился высказать свое мнение о письме мистрисс Фрэнклэнд. Вследствие того, когда мистрисс Пентрис отвела его в сторону и шепотом изложила свои сомнения, он принял все сказанное ему с видимым равнодушием. Но мистрисс Пентрис было не до того. Она досказала все до конца и заключила тем, что, по ее мнению, даму следует впустить, а джентльмена оставить у двери.

— Да, таково ваше мнение, мэм, — строго сказал дворецкий, — но я его не разделяю.

— Вы думаете, что и джентльмена надо впустить?

— Да, я думаю, — сказал мистер Мондер.

— Поэтому вы примете на себя ответственность за это отступление от инструкции мистрисс Фрэнклэнд? — спросила ключница.

— Конечно я, — отвечал дворецкий тоном авторитета,

— Хорошо, я всегда рада следовать вашему совету, — сказала ключница.

Мистрисс Пентрис осмелилась еще заметить, что ответственность за исполнение приказаний господ падает столько же на него, сколько и на нее.

Между тем, стоя у двери, дядя Джозеф разговаривал с Бэтси (которая не могла преодолеть своего желания увидеть странных посетителей) так фамильярно, как будто бы всю жизнь был с нею знаком. Прежде всего он спросил, нельзя ли где-нибудь получить экипаж, чтоб доехать до ближайшего города, где останавливался дилижанс; потом повел речь о доме, хорошо ли ей жить и мало-помалу дошел до северной части замка, на которую не переходил никто из домашних.

— Скажи мне, моя милая Бэтси, — говорил дядя Джозеф, когда мистрисс Пентрис, сопровождаемая дворецким, спускалась с лестницы, — почему же никто не ходит в эти комнаты?

— Потому что там привидение, — отвечала со смехом Бзтси, развеселенная шутками старика.

— Молчи и убирайся в кухню, — раздался гневный голос ключницы над самым ухом служанки. — Этот глупый народ, — продолжала она, обращаясь к Саре через голову дяди Джозефа, — рассказывает нелепые истории о нескольких комнатах на той половине, в которой никто не жил шестьдесят или семьдесят лет; рассказывает нелепые истории о привидениях, и моя служанка имеет глупость верить им.

— Нет, нет, я им вовсе не верю, — сказала Бэтси, которая возвратилась, услышав, что разговор принимает мистический характер. — Я вовсе не верю в привидения.

Проговорив это, Бзтси встретила гневный взгляд ключницы и весьма неохотно удалилась со сцены. Мистрисс Пентрис заметила с некоторым удивлением, что таинственная леди побледнела, когда заговорили о привидениях; но прежде нежели она успела спросить о причине, явился мистер Мондер и, обратясь к путешественникам, важным тоном пригласил их следовать за собою; потом он важно повернулся и повел их к восточной лестнице таким шагом, каким серьезные задумчивые англичане прогуливаются по воскресеньям. Ключница выступала важно, а за нею следовали дядя Джозеф и Сара.

— Это похоронное шествие, — прошептал старик. С этими словами он взял под руку племянницу и заметил, что она дрожала.

— Что с тобой? — спросил он.

— Дядюшка, не понимаю, отчего они нас приняли с такой готовностью, — прошептала она. — Что они говорят там между собой? И почему эта женщина не спускает с меня глаз?

Старик хотел было что-то отвечать, но ключница оглянулась и весьма выразительно попросила их следовать за нею. Через минуту они стояли у подножия восточной лестницы.

— Ага! — воскликнул дядя Джозеф, болтливость которого не унималась даже в присутствии величавого мистера Мондера. — Великолепный дом и великолепная лестница!

— Мы привыкли слышать такие отзывы о нашем доме, сэр, — сказал мистер Мондер, решившийся уязвить слишком фамильярного иностранца. В Весткорнуэллийском гиде, которым вам следовало бы запастись, предпринимая путешествие в нашу сторону, говорится, что Портдженский замок один из прекраснейших замков в Англии, Я очень сожалею, сэр, что вы не имеете гида.

— О, к чему это? — проговорил нисколько не смутившийся германец. — Стоит ли сожалеть о гиде, когда вы сами нас провожаете? О, сэр, вы несправедливы к себе! Неужели такой путеводитель, как вы, который ходит и говорит, может быть заменен мертвым, печатным? Никогда! — При этом дядя Джозеф очень ловко поклонился, посмотрел на дворецкого и покачал головою с видом дружеского упрека.

Мистер Мондер был парализован. Если бы иностранец был английский герцог, то и в таком случае он не ожидал подобной фамильярности.

Между тем Сара, сопровождаемая ключницей, медленно поднималась на лестницу. Мистер Бухман поспешил к ней, а мистер Мондер постоял еще с минуту и тоже последовал за дерзким иностранцем с решительным намерением наблюдать каждое его движение и наказать за его невежество при первом удобном случае.

Шествие по лестнице заключалось, впрочем, не дворецким, а служанкой, которая старалась держаться поодаль, чтобы не быть замеченной ключницей. Приезд иностранцев был великим событием, взволновавшим ее скучную жизнь в Портдженском замке.

Между тем ключница ввела Сару в главные комнаты западной стороны замка. Проходя по лестнице, Сара, внимание которой было возбуждено опасениями и подозрением, не могла не заметить, что перилы и самая лестница были возобновлены.

— У вас в доме работают? — спросила она скороговоркой.

— Вы это заключаете по лестнице? — возразила ключница. — Да, у нас работали.

— А теперь нигде не работают?

— Нет, но мы ждем, что скоро опять начнутся работы. Даже здесь, в лучшей части дома половина спальных комнат и некоторые лестницы так плохи, что по ним не совсем безопасно ходить. Они немногим лучше были уже во время последней мистрисс Тревертон, так мне рассказывали; а со времени ее смерти…

Ключница остановилась, с видом удивления и неудовольствия. Леди, опрятно одетая, вместо того чтобы поддержать репутацию дамы хорошего общества, сделала непростительное невежество — отвернулась от мистрисс Пентрис, прежде чем та кончила свою речь. Поэтому мистрисс Пентрис, помолчав, повторила свои последние слова строгим, внушительным тоном:

— Со времени смерти мистрисс Тревертон…

Но ей опять не позволили кончить. Странная леди проворно повернула к ней свое бледное лицо и, почти не глядя на нее, отрывисто сказала:

— Я хочу спросить вас… как говорят: привидение, которое является в тех комнатах, мужчина или женщина?

— Я говорю о последней мистрисс Тревертон, — сказала ключница тоном строжайшего выговора, — а не о привидении. — Если вы желаете что-нибудь знать от меня, то вам необходимо обратить внимание на то, что я говорю.

— Извините, прошу вас, извините… Но я бы желала знать…

— Если вы желаете знать о тех нелепостях, которые тут рассказывают, — начала мистрисс Пентрис, смягченная последними словами Сары, — то я вам должна сказать, что, по словам этого глупого народа, привидение является в виде женщины.

Лицо странной женщины еще более побледнело.

— Ох, как жарко! — проговорила она, подходя к открытому окну.

— Жарко? Сегодня северный ветер! — воскликнула удивленная ключница.

В это время подошел дядя Джозеф и очень вежливо спросил, не намерены ли дамы осмотреть комнаты. В последние пять или шесть минут он задал дворецкому несколько вопросов, но, получив от него самые короткие и неудовлетворительные ответы, в отчаянии оставил его.

Мистрисс Пентрис готовилась идти в столовую, потом в библиотеку и гостиную. Все эти три комнаты были соединены между собою, а рядом с ними тянулся вправо длинный коридор. Она дотронулась до плеча Сары, давая ей таким образом знать, что пора идти.

— Что касается до привидения, — говорила мистрисс Пентрис, отворяя дверь, — то вам нужно спросить у тех глупых людей, которые в него верят. Они вам все скажут — старое ли или молодое, как ходит и прочее, чего я вам сказать не могу.

Между тем как ключница поднимала шторы в столовой, а дворецкий отворял двери в соседнюю комнату, дядя Джозеф подошел к Саре и прошептал ей несколько ободрительных слов.

— Смелее, смелее! Главное — старайся сохранить присутствие духа, — шептал он.

— Мои мысли! Мои мысли! — произнесла Сара. — Они восстали против меня. Как я посмела войти в этот дом?

— Вы лучше посмотрели бы в это окно, — отнеслась к посетителям мистрисс Пентрис, подняв штору. — Такие виды не везде бывают.

Когда все вошли в комнаты, Бэтси, остававшаяся внизу, не могла уже видеть странных людей, возбудивших ее любопытство, ни слышать их разговора; поэтому она, скрепя сердце, ушла в кухню и занялась приготовлением обеда.

Налюбовавшись видом из первой комнаты, все вошли в библиотеку. Здесь мистрисс Пентрис могла осмотреться и заметить, что мистер Мондер вовсе не заботится о точном исполнении инструкции мистрисс Фрэнклэнд. Оскорбленный непочтительностью дяди Джозефа, дворецкий держался в стороне. Войдя в библиотеку, он стал осматривать книги, шкафы, смотреть всюду, но только не туда, куда следовало. Мистрисс Пентрис решилась ему предложить наблюдать за иностранцем так же внимательно, как она наблюдает за дамой.

— Хорошо, — небрежно отвечал мистер Мондер. — Куда вы их поведете потом, мэм? Назад или в коридор на двор?

— Разумеется, в коридор: покажу следующие три комнаты, что за этими.

Мистер Мондер вышел в гостиную, оперся на камин и стал любоваться своею физиономиею, отражавшеюся в зеркале.

— Это гостиная, — сказала мистрисс Пентрис, обращаясь к посетителям. — Камин, высеченный из камня, считается драгоценнейшею вещью в этой комнате.

Прогнанный таким образом от камина, мистер Мондер отошел к окну и стал смотреть вдаль. Сара, по-прежнему бледная, безмолвная, машинально подошла к камину, когда ключница указала на него. Дядя Джозеф осматривал комнату с большим любопытством, не умолкая ни на минуту. От камина он пошел в угол, из угла — к столу и везде осматривал мебель с энтузиазмом специалиста, всею душою преданного своему предмету.

— Ай! Ай! Ай! — закричал внезапно мистер Бухман голосом, полным искреннего восторга и изумления. — Откроите его, заведите машину! — кричал он, указывая на музыкальный ящик великолепной работы. — Заведите машину! умоляющим голосом вопил дядя Джозеф.

— Мистер Мондер! — воскликнула ключница, подходя к окну. — Что вы там смотрите? Остановите его. Он хочет открыть ящик. Оставьте, сэр!

— Заведите машину! — повторял дядя Джозеф, схватив за руку мистрисс Пентрис и тряся ее изо всей силы. — Смотрите, вот и у меня тоже ящик, играет ваш что-нибудь из Моцарта? Он в три раза больше моего. Вот, вот, мой ничтожным кажется в сравнении с этим. Его дал моему брату король всех музыкантов — Моцарт. Да, сам божественный Моцарт! Заведите его. Потом я заведу свой! Заведите, если вы меня любите…

— Сэр!!! — воскликнула мистрисс Пентрис, почти задыхаясь от негодования и покрасневши до ушей.

— Что это значит, сэр? — вмешался мистер Мондер. — Как вы смеете говорить таким образом с почтенной дамой? Вы думаете, мы нуждаемся в вашей заморской болтовне, в вашей заморской морали, в вашем заморском невежестве? Да, сэр, в невежестве. Всякий, кто называет человека, кто бы он ни был, хоть ваш Моцарт, божественным, тот невежда, тот произносит богохульство. Кто вы? Вы невежа, сэр!

Но прежде нежели дядя Джозеф успел произнести одно слово в свое оправдание и в защиту своих нравственных начал, в комнате раздался вопль мистрисс Пентрис, заставивший вздрогнуть и нечестивого германца, и богобоязненного островитянина.

— Где она? — вопила ключница, оглядываясь во все стороны.

Дама, опрятно одетая, исчезла. Ее не было ни в библиотеке, ни в столовой, ни в коридоре. Осмотрев эти три апартамента, ключница возвратилась к мистеру Мондеру с выражением неописанного ужаса в лице и с минуту простояла пред ним, не произнося ни слова.

— Где она, говорите? — вскричала мистрисс Пентрис, обратясь к дяде Джозефу. — Говорите! Вы двуличный, бесстыдный человек! Говорите, где она!

Щеки мистрисс Пентрис были покрыты смертною бледностью, в глазах изображалась ярость, и руки дрожали.

— Я думаю, она пошла осматривать дом одна, — сказал дядя Джозеф. — Мы ее найдем, конечно, когда будем проходить по другим комнатам.

Как ни прост был дядя Джозеф, однако ж понял, что совершенно неожиданно оказал услугу племяннице. «Так, так, — думал он, — пока эти два злые чудовища бранились здесь, Сара побежала в ту комнату, где лежит письмо. Славно! Я только подожду, пока ока возвратится, и домой; а там пускай они бранятся, сколько им угодно»

— Что мне делать? Мистер Мондер, скажите, что мне делать? — вопила ключница. — Мы не должны терять ни минуты. Мы должны ее найти. А! Она спрашивала о лестнице. Она во втором этаже. Мистер Мондер! Останьтесь здесь и не выпускайте из глаз этого человека ни на минуту. Подождите, пока я осмотрю второй этаж. Там все спальные комнаты заперты.

С этими словами мистрисс Пентрис выбежала из комнаты и бросилась на лестницу.

Между тем как она бегала по западной части дома, Сара спешила по открытым коридорам, ведущим на северную половину.

Вызванная на решительный поступок своим отчаянным положением. Сара выскользнула из гостиной, лишь только мистрисс Пентрис отвернулась от нее. Нимало не думая, она сбежала с лестницы и направилась в комнату ключницы. Она не знала бы, что сказать, если бы нашла там кого-нибудь. Она не составляла никакого плана; да и не могла; волнение остановило ее умственную деятельность. Она сознавала только то, что ей необходимо было пройти в Миртовую комнату. Эта мысль внушила ей неестественную смелость, дала ей неестественную силу и быстроту.

В комнате ключницы никого не было. Вбежав туда, Сара увидела на хорошо знакомом гвозде связку ключей, схватила их и побежала по длинным пустым коридорам, ведущим к северным комнатам, не останавливаясь ни на мгновение, как будто бы она вчера еще ходила по этим местам. Наконец она остановилась у запертой двери. За этой дверью была огромная северная зала.

Тогда она стала отыскивать ключ и теперь только заметила на них ярлыки, привязанные архитектором, осматривавшим здание. При первом взгляде на ключи она вся задрожала. Если б она была спокойнее, то поняла бы. что новые метки на ключах означают намерение открыть забытые комнаты, и это, может быть, внушило бы ей более твердости. Но она была так взволнована, все чувства ее были в таком напряжении, что она решительно не могла дать себе ни в чем отчета. На одном ключе, который был больше других, не было метки; он именно принадлежал к той двери, пред которой она стояла. Сара судорожно вложила его в замок и, употребив невероятное усилие, повернула: дверь, от одного удара ее руки, отворилась. и она пустилась бежать к лестнице, находившейся на другом конце залы.

Она остановилась и посмотрела на дверь: нет, то была не та, которую она искала: мелом на ней поставлен был № 1. Это поразило ее; она силилась сообразить, что значит этот знак; но не могла. Тогда, в отчаянии, она закрыла лицо руками и, простояв таким образом несколько минут, пошла к другой двери. № 2, далее № 3, № 4. Она вздрогнула: то была дверь Миртовой комнаты.

Сара стала отыскивать ключ с № 4, долго перебирала ключи, но второпях не находила. Руки ее, наконец, опустились, и она с отчаянным видом оглянулась назад. Перед нею лежала огромная северная зала. Фамильные портреты, которые, казалось, выступали из своих рам, когда она прятала письмо, теперь казались темными пятнами на стенах. Дневной свет едва одолевал мрак этой обширной комнаты и едва освещал паутину, фестонами висевшую на треснувших, местами обвалившихся карнизах, и сор, лежавший в разных местах.

Она прислушалась; все было тихо, как в могиле. Но вот послышался какой-то звук. Откуда он? Из Миртовой комнаты, отвечало раздраженное воображение Сары. Ноги ее, казалось, приросли к полу, все чувства онемели; она не совершенно ясно сознавала, где была и зачем пришла. На лице ее опять явилось дикое выражение, так напугавшее дядю Джозефа накануне, и она с испытующим видом тихо обернулась к двери Миртовой комнаты.

— Мистрисс! — прошептала Сара. — Я опоздала? Вы здесь уже давно?

Едва внятный шорох послышался возле нее и замер в другом конце залы.

Глаза ее, устремленные на дверь, раскрывались все более и более, как будто бы она хотела видеть, что делается за запертою дверью.

— В чем они ее похоронили? Какой странный шорох от этого савана! — проговорила она.

По зале опять пронесся глухой звук, и снова все стихло.

Если бы она могла бросить спокойный, сознательный взгляд на стену, перед которой стояла, она увидела бы, что этот таинственный шелест производили длинные полосы обоев, висевшие у двери Миртовой комнаты и в других местах, оторванные архитектором. Но она была под влиянием сверхъестественного страха, лишавшего ее и чувств, и мыслей.

Сара обернулась и платьем коснулась к бумаге; шорох, послышавшийся у самых ее ног, заставил ее отодвинуться от двери. Она отчаянно махнула рукою, и связка ключей, вырвавшись из руки, перелетела через перилы и упала на пол залы. Эхо пронеслось по всей зале, и почти в то же мгновение послышался на другом ее конце женский крик, потом чьи-то шаги и голоса, крик опять повторился — Сара задрожала, дыхание остановилось, в глазах потемнело — и она упала.

МИСТЕР МОНДЕР НА СУДЕЙСКОМ СТУЛЕ

править

Шумные голоса и скорые шаги слышались все ближе и ближе. Потом наступила тишина, которая была прервана громким восклицанием: «Сара, Сара, где ты?» и вслед за тем в дверях, ведущих в северную залу, появился дядя Джозеф и стал внимательно смотреть вокруг себя.

В первую минуту он не заметил фигуры, лежавшей на площадке, составлявшей вершину лестницы, но через мгновение взор его упал по направлению к лестнице, и он увидел темное платье и руку, лежавшую наверху. С криком ужаса бросился он через залу, взбежал на лестницу и, став на колена возле Сары, поднял ее голову. В то же время явились ключница, дворецкий и служанка, и все трое столпились у двери.

— Воды! — кричал старик, дико жестикулируя свободной рукой. — Она здесь, она упала, она в обмороке! Воды, воды!

Мистер Мондер смотрел на мистрисс Пентрис, мистрисс Пентрис — на Бэтси, а Бэтси опустила глаза в землю, и все трое стояли неподвижно; никто из них, казалось, не был в состоянии пройти через залу. На лицах их, видимо, выражалась причина, удерживавшая их на одном месте: все они были напуганы.

— Воды, я говорю, воды! — повторял дядя Джозеф, потрясая своим кулаком. — Что вы там столпились в дверях? Воды, воды, воды!

— Я, пожалуй, принесу воды, мэм, — сказала Бэтси. — если вы, или мистер Мондер решимся снести ее туда.

Бэтси побежала в кухню и, возвратясь со стаканом воды, весьма почтительно предложила его сначала ключнице, потом дворецкому.

— Как ты смеешь делать подобные предложения? — сказала мистрисс Пентрис и отвернулась от двери.

— Да, как ты смеешь делать нам подобные предложения? — повторил мистер Мондер и тоже отвернулся от двери.

— Воды, воды! — кричал между тем старик, стараясь приподнять свою племянницу по крайней мере столько, чтобы она могла головою опереться на стену, находившуюся позади нее. — Воды! — кричал он, выходя из себя от нетерпения и гнева.

— Позвольте вас спросить, сэр: точно ли вы уверены, что там наверху лежит дама? — проговорила Бэтси, сделав несколько шагов вперед и дрожа всем телом.

— Уверен ли я? — воскликнул дядя Джозеф, спускаясь с лестницы. — Что за глупый вопрос? Кто ж может быть?

— Привидение, сэр, — отвечала Бэтси, подвигаясь все нерешительнее. — Привидение северных комнат.

Не отвечая ни слова Бэтси, дядя подошел к ней, с презрительным жестом взял стакан и поспешил к племяннице. Удовлетворив требованию дяди Джозефа, служанка повернулась с намерением поскорее убраться отсюда, но в то же мгновение увидела связку ключей, лежавших на полу у подножия лестницы. После некоторого колебания она призвала всю свою храбрость, подняла ключи и бросилась вон из залы.

Между тем дядя Джозеф мочил своей племяннице виски и лоб. Через минуту грудь ее начала медленно подниматься и опускаться, мускулы на лице пошевельнулись, и она тихо открыла глаза. Они смотрели на старика, но были лишены сознательного выражения. Он дал ей напиться и проговорил несколько слов тихим голосом:

— Сара наконец пришла в себя.

— Не оставляй меня! — проговорила она и придвинулась к дяде.

— Не бойся, дитя мое, — сказал старик. — Я не оставлю тебя. Скажи мне, Сара, что с тобой случилось? Ты испугалась чего-нибудь?

— Не спрашивай меня! Ради Бога, не спрашивай меня!

— Хорошо; я не стану говорить. Возьми еще глоток воды.

— Помоги мне; помоги мне встать.

— Нет, нет; подожди немного. Еще воды.

— Ох, помоги мне. Я хочу уйти отсюда, чтоб не видеть этих дверей. Мне будет лучше, как я сойду с лестницы.

— Так, так, — сказал дядя Джозеф, силясь поднять ее. — Подожди теперь, стань; теперь опирайся на меня, смелей, смелей, я хоть не велик ростом, но довольно силен. Вот так… Ты была в комнате? — прибавил он шепотом. — Ты взяла письмо?

Сара в ответ горестно взглянула на него и с видом отчаяния опустила голову ему на плечо.

— Как, Сара! — воскликнул он. — Прошло столько времени, и ты еще не была в комнате?

Она внезапно подняла голову, задрожала и слабым движением потянула старика к лестнице.

— Я никогда не увижу этой комнаты, никогда, никогда! — сказала она. — Пойдем, я теперь могу идти, пойдем! Дядя, если ты меня любишь, увези меня из этого дома куда-нибудь подальше, чтобы мы опять были на свежем воздухе, чтоб мы не видели этого дома.

Поднятые брови дяди выражали крайнее удивление; но он боялся тревожить свою племянницу новыми вопросами и потому молча начал спускаться с лестницы, поддерживая Сару, Но она была так слаба, что ей нужно было остановиться у подножия лестницы, чтобы отдохнуть немного. Видя это и чувствуя, как она, идя через залу, с каждым шагом все тяжелее и тяжелее опускалась на его руку, он обратился к мистрисс Пентрис с просьбой, не может ли она дать Саре каких-нибудь капель. Утвердительный, хотя и не совсем вежливый ответ ключницы сопровождался таким быстрым действием, которое ясно доказывало, что она была очень рада первому благовидному предлогу, чтобы возвратиться на обитаемую половину своего дома. Бормоча что-то такое про себя, она немедленно направилась в свою комнату, между тем как дядя Джозеф вел свою племянницу, молча выслушивая ее просьбы, чтобы тотчас же уехать из замка.

Мистер Мондер стоял в великом смущении и безмолвно покачивал головой; он ждал, пока можно будет запереть дверь на ключ. Исполнив это, он отдал ключи Бэтси, приказал отнести их на свое место и сам поспешил ретироваться в более безопасное место. Отойдя на довольно значительную дистанцию от северной залы, мистер Мондер тотчас же овладел собою. Он умерил шаги, собрал свои рассеянные мысли и, казалось, был совершенно доволен собою, так что, при входе в комнату ключницы, его манеры и взгляд приняли обычный характер торжественности. Подобно огромному большинству пустых людей мистер Мондер чувствовал неизмеримое наслаждение, слушая свои собственные речи, и теперь он понимал, что может доставить себе эту роскошь после всего, что произошло в его доме.

Войдя в комнату, он нашел там дядю Джозефа, который сидел возле своей племянницы и впускал в стакан воды какие-то капли. В другом конце комнаты перед открытым ящиком с разными медицинскими снадобьями стояла хозяйка. Мистер Мондер медленно пошел в этот конец комнаты, взял стул, придвинул его к столу и сел, изобразив в лице своем крайнюю задумчивость; после того он позаботился привести в порядок полы своего платья, вследствие чего стал удивительно похож на президента верховного суда, восседающего в полном облачении на своем президентском стуле.

Мистрисс Пентрис, которой хорошо было известно, что после таких приготовлений должно воспоследовать нечто необычайное, поместилась поодаль дворецкого. Бэтси, повесив ключи на гвоздь, готова была скромно убраться в кухню; но мистер Мондер остановил ее.

— Не угодно ли вам подождать? — сказал он. — Я сейчас потребую от вас точных показаний, молодая женщина.

Бэтси повиновалась и, стоя у двери, дрожала при мысли, уж не совершила ли она какое-нибудь неизвестное ей преступление, и не облечен ли дворецкий властью судить и приговорить и казнить на месте.

— Теперь, сэр, — произнес мистер Мондер, обращаясь к дяде Джозефу с важностью, приличной разве президенту нижней палаты, — если вы приготовили лекарство и если дама, сидящая возле вас, может меня слушать, то я позволю себе сказать вам два-три слова.

При этом обращении Сара, напутанная и не совсем еще овладевшая собою, хотела было встать, но дядя остановил ее, сказав ей на ухо: «Сиди спокойно и жди, что дальше будет. Я буду отвечать, а как тебе будет лучше, мы уйдем отсюда!»

— До настоящей минуты, — продолжал тем же тоном мистер Мондер, — я удерживался от выражения моего мнения. Но теперь я вижу необходимость сказать вам, что поведение ваше весьма странно. Это я должен вам сказать, этого требует мой долг; я полагаю, мистрисс Пентрис согласна со мною, что ваше поведение весьма странно.

Последняя сентенция относилась исключительно к Саре. Проговорив ее, оратор оперся на спинку стула и торжественно посмотрел кругом.

— Мое единственное желание, — продолжал он после паузы тоном холодного беспристрастия, — поступать совершенно честно и откровенно. Я не хочу никого пугать, стращать, приводить в ужас. Я желаю только представить вам очень замечательные факты. Я желал бы только уяснить или распутать странные обстоятельства и потом представить их вам, мэм, и вам, сэр, и просить вас, просить покорнейше представить, если вам будет угодно, свое объяснение.

Мистер Мондер опять остановился, как бы давая время своим слушателям вполне уразуметь его глубокомысленную речь. Мистрисс Пентрис хранила благоговейное молчание; Бэтси неподвижно стояла у двери. Дядя Джозеф сидел совершенно покойно и держал руку своей племянницы, которая оставалась неподвижна и хранила на лице выражение испуга.

— В чем же состоят эти факты и обстоятельства? — начал опять мистер Мондер, не меняя тона. — Вы, мэм, и вы, сэр, позвонили у дверей этого чертога (при этом слове он многозначительно посмотрел на дядю Джозефа), вас впустили или, вернее, вас приняли. Вы объявили, сэр, что намерены осмотреть этот замок, это ваше подлинное выражение. Что ж затем последовало? Вас повели; хотя мы не имеем обыкновения водить иностранцев, однако ж были особые причины…

Сара вздрогнула.

— Какие причины? — спросила она, быстро взглянув на оратора.

— Тс, не говори ничего! — прошептал дядя Джозеф, дернув ее за руку.

— В письме мистрисс Фрэнклэнд сказано, чтобы не подавать вида, что мы действуем по приказанию, — прошептала мистрисс Пентрис, наклонившись к уху мистера Mондера.

— Неужели вы воображаете, что я забыл то, что должен помнить? — спросил мистер Мондер, в самом деле забывший о приказании госпожи. — Сделайте одолжение, предоставьте мне это дело. Какие причины, спросили вы, мэм? Мы говорим теперь о фактах, а не о причинах: позвольте мне при том просить вас выслушать, что я говорю, и не прерывать меня. Я сказал, что вы, сэр, и вы, мэм, были впущены в этот чертог. Вас проводили к западной лестнице, открыли вам столовую, библиотеку и обращали ваше внимание на все замечательное, более нежели вежливо. В гостиной вы, сэр, дозволили себе дерзость, да, сэр, дерзость, а вы, мэм, вдруг исчезли, или, вернее, скрылись. Увидев такое неучтивое, неприличное, странное поведение, мистрисс Пентрис и я сам были…

Мистер Модер остановился, приискивая приличное слово.

— Удивлены, — подсказала мистрисс Пентрис.

— Вовсе нет, мэм, ничего подобного! Мы вовсе не были удивлены; мы были поражены удивлением. И что потом последовало? Что вы делали, сэр, в первом этаже (обращение к дяде Джозефу) и что вы слышали, мистрисс Пентрис, когда вы во втором этаже искали отсутствующую даму? Что?

— Крик, — отвечала мистрисс Пентрис.

— Нет, нет, нет, — произнес мистер Мондер, ударяя рукой по столу. — Визг, мистрисс Пентрис, визг. Что же это значит, что означает этот визг? Молодая женщина (мистер Мондер обратился к Бэтси), мы изложили все обстоятельства, все странные факты и нуждаемся теперь в вашем объяснении. Пожалуйте сюда и в присутствии этих двух лиц скажите, почему вы произнесли или издали то, что мистрисс Пентрис называет криком, но что я нахожу более прилично назвать визгом. Объясните нам это. Говорите смело. Вы понимаете меня? Говорите!

Ободренная мистером Мондером, Бэтси выступила вперед и начала смущенным тоном речь, которая главным образом заключалась в следующем:

Во-первых, Бэтси объявила, что в то самое время, когда она начала приправлять соус, в комнате ключницы послышались чьи-то торопливые шаги. Во-вторых, вышедши из кухни, чтоб посмотреть, кто бегает, и что значит эта беготня, она услышала те же торопливые шаги в коридоре, идущем на северную половину дома, и, увлеченная любопытством, последовала туда же. В-третьих, пробежав небольшое пространство, Бэтси остановилась и отчаялась увидеть побежавшую особу, потому что ею овладел страх при одной мысли, что она одна идет к тем комнатам, где живет привидение. В-четвертых, стоя таким образом в нерешимости, она услышала, как отперли дверь; ей любопытно было взглянуть, что там делается, и она пошла еще далее; но скоро опять остановилась и занялась решением страшного вопроса: могут ли привидения ходить, не отворяя дверей, или им необходимо отворить двери; так точно, как и живому человеку. В-пятых, она припомнила несколько достоверных рассказов, в которых привидения проходят через запертую дверь. В-шестых, подкрепленная этим авторитетом, она решилась идти к отворенной двери. В-седьмых, подойдя к ней, она услышала падение какого-то тела. В-восьмых, она напугалась и крикнула или завизжала; в-девятых, бросилась бежать в кухню, не помня ничего, не чувствуя под собой ног.

— Совершенно справедливо! Совершенно справедливо! — сказал мистер Мондер, когда Бэтси окончила свой рассказ, — Можете отойти назад. Здесь нечему смеяться, сэр, — продолжал он сурово, обращаясь к дяде Джозефу, которого очень забавлял рассказ Бэтси. — Вы бы лучше постарались припомнить, что произошло после того, как эта молодая девица завизжала. Что мы потом увидели? Мы увидели потом вас, мэм, распростертую на первой площадке северной лестницы; и через несколько минут увидели эти ключи, висящие теперь на гвозде; они, подобно вам, были распростерты на полу в северной зале. Вот что я хотел и должен был сказать. Что вы можете отвечать? Я торжественно приглашаю вас, сэр, и вас, мэм, приглашаю именем владельца этого чертога, именем мистрисс Пентрис, моим собственным объяснить, что все это значит.

— Скажи ему, что-нибудь, — прошептала Сара. — Скажи ему, чтобы успокоить их. Они с ума меня сведут.

Решившись содействовать Саре в ее предприятии и подвергнуть себя всяким неприятностям, мистер Бухман вместе с тем решился спасти племянницу от лишних страданий и вывести ее из дома при первой возможности. Поэтому, не обращая внимания на то, что мистер Мондер приложил к уху руку, намереваясь слушать оправдание своих подсудимых, он встал, весьма развязно поклонился и отвечал на длинную речь дворецкого восклицанием:

— Желаю вам здравствовать, сэр!

— Как вы смеете желать мне подобные вещи! — воскликнул дворецкий в пылу негодования. — Как вы смеете прерывать речь о серьезном предмете такими пустяками? Вы желаете мне здравствовать! Вы полагаете, что я выпущу отсюда вас и эту женщину, которая шепчет вам что-то на ухо, когда ей говорят. Вы думаете, что я вас выпущу, прежде чем вы объяснитесь, прежде чем вы мне скажете, зачем вы украли ключи от северных комнат?

— Ах, вы это желаете знать? — веселым тоном отвечал Дядя Джозеф, не обративший внимания на слово «украли», которое привело в трепет его племянницу. — Извольте, я объясню. Помните ли вы, сэр, что мы сказали, когда пришли сюда? Мы сказали, что желаем осмотреть этот дом. В этом доме две половины: одна западная, другая северная. Хорошо! В нем две половины, и я с племянницей тоже двое. Вот мы и разделились пополам. Я, одна половина, пошел вместе с вами, сэр, и с этой почтенной дамой осматривать западную сторону; моя племянница, другая половина, взяла ключи, пошла осматривать северную сторону и упала в обморок, потому что этот дом похож на могилу. Вот вам все объяснение. Довольны ли вы? Мое вам почтение, сэр! Желаю здравия, мэм!

— Черт возьми! — заревел мистер Mондер, забыв свое достоинство, положение, важные речи и приказания мистрисс Фрэнклэнд. — Вы, господин иностранец, желаете знать, что я скажу. Нет, вы так со мной не разделаетесь. Здесь есть полиция, судья, господин иностранец; вы узнаете, что они скажут!

Здесь мистер Мондер остановил на минуту поток восклицаний и, овладев собою, продолжал более спокойным тоном.

— Этот дом поручен моему надзору, и пока я не услышу от вас удовлетворительного объяснения, зачем эта дама похитила ключи, висящие здесь, на гвозде, вы их видите, сэр, вы не выйдете отсюда. Я потребую законного объяснения, я обращусь к суду! Слышите ли вы это, сэр?

Лицо дяди Джозефа зарделось при последних словах дворецкого и приняло такое выражение, что ключница отступила.

— Вы хотите нас задержать? Вы? — вскричал он, подняв голос до возможно высокой ноты. — Посмотрим! Я беру эту даму (Смелее, смелее, дитя мое! Здесь нечего бояться), иду к двери, отворяю ее и теперь жду, достанет ли у вас дерзости затворить ее.

Дядя Джозеф стал в величественную позу и устремил глаза на Мондера, который сделал было шаг вперед, но дальше… дальше не посмел идти.

— Я жду, посмотрим, достанет ли у вас дерзости затворить передо мною дверь. По законам вашей страны, сэр, я такой же англичанин, как вы. Если вы можете говорить суду на одно ухо, то я могу говорить на другое. Если он обязан слушать вас, потому что вы английский гражданин, то он обязан слушать и меня, потому что я тоже английский гражданин. Заприте дверь, если вам угодно!

Мистер Мондер готовился что-то сказать, но ключница помешала ему; она отозвала его к тому месту, где он сидел прежде, и тихим голосом проговорила: «Помните письмо мистрисс Фрэнклэнд».

В эту минуту дядя Джозеф, находя, вероятно, что ждать больше нечего, пошел к двери, но был остановлен племянницей, которая проговорила ему на ухо. «Смотри, они опять шепчутся! Они опять говорят о нас!»

— Хорошо! — сказал мистер Мондер в ответ на слова ключницы. — Я помню письмо мистрисс Фрэнклэнд, мэм; что ж отсюда следует?

— Тише, тише! Не так громко! — прошептала ключница. — Я не могу противиться вашему мнению, сэр, но хочу только спросить вас, можем ли мы обвинять перед судом этих людей?

Этот вопрос поставил в тупик мистера Мондера.

— Можем ли мы, — продолжала ключница, — публично говорить о том, что произошло в нашем доме? Не будет ли это противоречить желанию мистрисс Фрэнклэнд? Она желает, чтобы мы осторожно, как можно скрытнее наблюдали за поведением этой женщины и чтобы потом посмотрели, куда она уйдет. Я не смею советовать вам, мистер Мондер, но что касается до меня, то я умываю руки в этом деле и не принимаю на себя ответственности за отступление от инструкций мистрисс Фрэнклэнд.

Мистер Мондер колебался. Между тем дядя Джозеф увидел, что ключница заговорилась, медленно пошел к двери и совершенно покойно обратился к Бэтси с просьбой показать дорогу к выходу.

Бэтси посмотрела на ключницу, но ключница жестом показала ей, что она должна обращаться за приказаниями к мистеру Мондеру.

— Бэтси, — повторил дядя Джозеф. — Неужели вы, моя милая, оглохли? Я прошу вас показать дорогу к выходу.

— Подождите! — вскричал нетерпеливо мистер Мондер. — Я требую, чтобы вы подождали, сэр!

— Вы требуете? Хорошо, хорошо! Если вы ведете себя невежливо, то это не дает мне повода быть тоже невежей. Мы подождем немного.

Проговорив это с своей обыкновенной вежливостью, мистер Бухман, проговорил тихо племяннице:

— Сара, дитя мое. Я, кажется, порядком напугал этого болтуна. Сейчас мы уйдем отсюда.

Между тем мистер Мондер продолжал шептаться с ключницей, тщетно усиливаясь сохранить спокойный вид высшего авторитета.

— Во всем, что вы мне сказали, мэм, есть значительная доля правды. Но вы говорите об этой женщине, между тем как я говорю о мужчине. Не потребовать ли мне, чтобы он сказал свою фамилию и адрес.

— А вы думаете, что этот человек скажет вам свою настоящую фамилию или свой настоящий адрес? — спросила мистрисс Пентрис. — Я не смею противиться вашему мнению, но должна признаться, что я уверена в противном. Предположим, что вы их задержите и объявите о них суду. Как же это сделать? Во-первых, судья отсюда далеко, добрых две мили; а во-вторых, вы рискуете оскорбить, мистрисс Фрэнклэнд, обвиняя эту женщину, потому что, хотя этот иностранец на все способен, а ключи взяла все-таки она, а не он. Не так ли?

— Совершенно справедливо, совершенно справедливо! — воскликнул мистер Мондер. — Странно, как я упустил из виду это обстоятельство! Совершенно справедливо!

— Я полагаю, что лучше было бы, — продолжала ключница, — поступить, как сказано в письме: выпустить обоих, и послать кого-нибудь присматривать за ними. Можно послать садовникова мальчика за ними, он теперь в западном саду. Если их выпустить из южной двери, он догонит их…

— Замечательно, мистрисс Пентрис, что, когда я сел к столу, мне самому пришла в голову мысль о садовниковом Джаке…

Терпение дяди Джозефа начало истощаться.

— Я должен сказать вам последнее слово, сэр, — обратился к нему мистер Мондер. — Вы не думайте, что ваше буйство и невежество произвело на меня какое-нибудь действие. Совершенно нет. Может быть, между иностранцами из этого началась бы ссора, но между англичанами ничего подобного не должно быть.

Старик пожал плечами и, улыбаясь, подошел опять к племяннице. Между тем мистер Мондер продолжал совещаться с ключницею. Сара просила дядю уйти, ничего не дожидаясь, но старик не соглашался.

— Мистер Мондер! Мистер Мондер! — прошептала ключница и этими словами предупредила взрыв негодования, которое было вызвано снова пожатием плеч и улыбкою дяди Джозефа.

— Пока вы будете говорить с этим негодяем, я сбегаю в сад и скажу Джаку, что ему делать.

— Ступайте, мэм, — важно отвечал мистер Мондер, помолчав немного.

— Что это значит? Куда она побежала? — прошептала торопливо Сара, когда ключница шмыгнула мимо них.

— Теперь, сэр, — сказал дворецкий, остановившись на пороге, заложив руки за спину и гордо подняв голову. — Теперь не угодно ли вам, сэр и вам, мэм, выслушать мое последнее слово. Скажите мне решительно: получу ли я от вас удовлетворительное объяснение, для какой цели взяты были ключи, или нет?

— Разумеется, получите, — отвечал дядя Джозеф. — Я повторю, если вам угодно, то же объяснение, которое уже имел честь вам представить. Угодно вам еще раз выслушать его? Другого объяснения мы дать не можем.

— Не можете? — спросил мистер Мондер. — Не можете? Так извольте идти из этого дома. Ступайте! — добавил он тоном негодующего авторитета. — Да, сэр! Мне не нужны ни ваши поклоны, ни ваша болтовня; я презираю их, ступайте, куда вам угодно! Проводи их, Бэтси! Я умываю руки, я отпускаю вас. Покажи им выход, Бэтси! Я смотрю на все с презрением!

— А я, сэр, — отвечал дядя Джозеф самым вежливым образом, что, впрочем, означало его крайнее негодование, — я никак не могу смотреть на вас с почтением. Я, маленький иностранец, отвечаю на презрение толстого англичанина таким презрением, какое может чувствовать человек к человеку. Прощайте. Благодарю вас!

Дядя поклонился, взял под руку племянницу и пошел за Бэтси по длинному коридору, ведущему к южному выходу, предоставив мистеру Мондеру негодовать наедине с самим собою.

Минут через десять, возвратилась ключница и увидела, что дворецкий в сильном волнении ходил взад и вперед по ее комнате.

— Успокойтесь, мистер Мондер, — сказала ключница, они уж ушли, и Джак побежал на дорогу.

ПРОЩАЛЬНАЯ АРИЯ

править

Вышед из замка, дядя Джозеф долгое время не говорил ни слова. Пройдя мимо восточной стены, он остановился, посмотрел на замок, потом на племянницу, опять на замок и наконец произнес:

— Я очень опечален, Сара. Я очень опечален. Это была, как говорят англичане, плохая проделка.

Полагая, что старик говорит о сцене, происшедшей в комнате ключницы, Сара начала просить извинения, что была невольным поводом к ссоре с таким неприятным человеком, как мистер Мондер.

— Нет! Нет! Нет! — вскричал дядя. — Я не об них говорю. Бог с ними, с этими злыми чудовищами! Я говорю о вещах, которые касаются тебя и меня, потому что все, что важно для тебя, дитя мое, то важно и для твоего дяди. Пойдем скорее, я доскажу на дороге — вижу, ты опять начинаешь пугаться. Пойдем! Возьмем наш багаж в гостинице, и поскорее прочь из этой дикой страны!

— Да, да, поскорее!

Они повернули на ту же дорогу, по которой шли к Портдженскому замку, а за ними, шагах во ста, шел Джак с заступом на плече. Когда они останавливались, останавливался и он и начинал тыкать заступом в землю, показывая вид будто работает на дороге. В надежде получить обещанные ключницею шесть пенсов Джак строго исполнял инструкцию мистрисс Пентрис и ни на минуту не упускал из виду странных чужеземцев.

— Теперь я скажу тебе, дитя мое, что меня печалит, — сказал старик, выйдя на большую дорогу. — Меня печалит то, что мы совершили это путешествие, подвергали себя неприятностям и ничего не сделали. Одно слово, которое ты мне сказала шепотом, очнувшись от обморока, это слово, доказало мне, что мы ходили в эту тюрьму напрасно. И это слово глубоко опечалило меня. Да, дитя мое, это была плохая проделка.

С последними словами он посмотрел на Сару и встретил ее взор, исполненный такой нежной, такой искренней благодарности за это участие, что все лицо ее, казалось, помолодело.

— Это печалит тебя, мой милый дядюшка, — произнесла она тихим, нежным голосом, обняв шею старика. — А я так много, так долго страдала, что подобные неудачи уже не могут печалить меня.

— Не говори, этого, Сара! — вскрикнул старик. — С этого времени ты перестанешь страдать, перестанешь встречать неудачи, или твой дядя Джозеф Бухман будет болван, осел!

— Тот день, который прекратит все мои страдания, уже недалеко. Мне уже недолго ждать его, я приучилась терпеть и ни на что не надеяться. Опасения и неудачи сгубили всю мою жизнь. Ты удивился, что я, держа ключ в руке, стояла у двери Миртовой комнаты и не могла взять письма. Но меня это не удивляет. Так прошла вся моя жизнь. Силы мне всегда изменяли, когда мне оставалось только протянуть руку…-- Пойдем, пойдем…

В голосе Сары слышались подавленные слезы отчаяния. Старик в ужасе взглянул на нее.

— Нет! — воскликнул он решительно. — Назад! Пойдем к этой тюрьме! Мы найдем другое средство достать письмо из этой могилы. Черт с ними, с этими дворецкими, ключницами, служанками! Черт с ними! Я возьму письмо! Я принесу его тебе. Пойдем! Пойдем туда.

— Нет, уже теперь поздно.

— Как поздно! О, проклятая тюрьма! — воскликнул дядя Джозеф, бросив суровый взгляд на Портдженский замок, одна сторона которого еще освещалась лучами заходящего солнца, между тем как другая начинала темнеть.

— Уж слишком поздно, — повторила Сара. — Я не могла воспользоваться этим случаем; другого такого не будет: слишком поздно; если мы возвратимся туда, я не в состоянии буду и приблизиться к Миртовой комнате. Моя последняя надежда пропала! У меня одна цель в жизни, но я не могу теперь говорить об этом… Не говори мне о том, чтоб возвратиться в Портдженский замок.

Дядя Джозеф начал было доказывать, что еще возможно все исправить, но Сара остановила его на половине фразы восклицанием:

— Посмотри! Кто-то идет за нами. Мальчик какой-то! — Старик обернулся и увидел фигуру мальчика, который копал землю.

— Пойдем, пойдем, скорее! — умоляла Сара, не давая старику отвечать. — Я ничего не могу сказать тебе, пока мы не будем в гостинице.

Старик повиновался. Скорым шагом шли они по дороге, пока не взошли на возвышенность, с которой видна была вся пройденная ими дорога и весь Портдженский замок. Здесь они остановились и посмотрели назад. От этого места дорога спускалась вниз, и возвышенность совершенно скрывала замок в его окрестностях.

— Мальчика не видать, — сказал дядя. Сара окинула глазами пройденное пространство и действительно не увидела никого. Она отошла немного в сторону и устремила глаза в ту сторону, где темнела высокая башня старого дома.

— Прощай навсегда! — прошептала она. — Навсегда! авсегда!… Тебе недолго придется ждать меня, — произнесла она. поглядев на церковь и маленькую ограду; скрывавшую несколько скопившихся в кучу могил. — Скоро и мне будет конец!

Она прижала руку к груди, на которой лежала маленькая книжечка, и слезы, помрачив ее глаза, скрыли от нее стлавшееся пространство. Постояв еще минуту, она быстра подошла к дяде и, взяв его за руку, увлекла за собой.

— Я уверена, что нас преследуют. Кажется, я видела того мальчика, что копал землю.

В это время из-за большого гранитного камня, лежавшего в стороне от дороги, выдвинулась фигура мальчика с заступом на плече и принялась копать землю.

— Да, да, вижу, — сказал дядя Джозеф, когда племянница указала ему на мальчика. — Ну что ж? Пусть его копает, нам что до этого.

— Пойдем! Пойдем! — прошептала Сара, не обращая внимания на его слова.

Менее чем через минуту Портдженский замок скрылся из виду, с церковью и со всем западным видом. Хотя сумерки начали уже окутывать туманом лежащее вокруг них пространство, но Сара часто еще останавливалась и долго всматривалась в темневшие вдали предметы, не отвечая ни слова на беспокойные вопросы своего спутника. Только тогда, когда перед ними явился городок, где они вышли из дилижанса, Сара перестала оглядываться и сказала старику, что в гостинице она скажет ему все, что нужно.

Они заказали себе постели и в ожидании ужина остались в отведенной для них комнате. Когда слуга вышел и они остались одни, Сара придвинулась к старику и прошептала:

— Дядюшка! Этот мальчик шел за нами всю дорогу, до самого города.

— Так, так! И почему ты это знаешь?

— Тс! Нас могут подслушать, там есть кто-нибудь за окном! Заметил ли ты, что этот мальчик, который копал землю…

— Ты сама себя пугаешь, дитя мое! Какое нам дело до мальчика?

— Тише, ради Бога, тише! Они расставили сети, и мы в них попали! Я это подозревала, когда мы вошли в замок, теперь я уверена. Зачем они беспрестанно шептались? Я наблюдала их физиономии и уверена, что они говорили о нас. Когда они нас увидели, когда мы сказали, что хотим смотреть замок, они почти вовсе не удивились. Ты не смейся, в этом-то и заключается действительная опасность. Это вовсе не мое воображение. На ключах от северных комнат, — при этих словах Сара еще больше придвинулась к дяде, — ключи от северных комнат пронумерованы, на дверях тоже нумера. Подумай об этом! Подумай о том, что они все время шептались между собою, особенно перед тем, как мы хотели уйти. Заметил ли ты, как дворецкий переменил тон, когда ему сказала что-то ключница? Ты не мог этого не заметить. Они нас впустили и выпустили слишком легко… Нет, нет, я не стану обманывать себя. Тут есть что-то такое. Они, кажется, должны были нас впустить. Этот мальчик следил за нами. Он постоянно шел за нами, Я его видела так же ясно, как тебя. Я не стану пугаться без причины. Да, мы попали в западню.

— Какая западня? Где и что? — восклицал дядя Джозеф, беспокойно оглядываясь и теряясь в недоумении.

— Они хотели заставить меня говорить, они хотели узнать, куда я пойду, — говорила Сара, не обращая внимания на слова старика. — Ты помнишь, что я сказала мистрисс Фрэнклэнд, чего не должна была говорить! Они не поняли меня, они начали подозревать меня! Я уверена, что мистрисс Фрэнклэнд ищет меня и хочет, чтоб я ей открыла тайну Миртовой комнаты. Но этого не может быть. Мы должны уехать так, чтоб никто не знал, куда мы едем. Мы должны убедить здешних слуг, чтобы они ничего не говорили о нас!

— Хорошо! — сказал старик, наклонив голову с видом совершенного самодовольствия. — Будь покойна, дитя мое, и предоставь это дело мне. Когда ты пойдешь спать, я пошлю за хозяином и скажу ему: «Достаньте нам экипаж, чтобы мы могли доехать в Трэро».

— Нет. нет, нет, мы не должны нанимать здесь экипажа.

— А я говорю, да, да, да! Мы наймем здесь, потому что прежде всего мы должны привлечь на свою сторону хозяина. Слушай. Я ему скажу: если кто-нибудь придет сюда и будет о нас спрашивать, держите ваш язык на привязи, сэр. Я привлеку на свою сторону хозяина, и тогда дело в шляпе!

— Мы должны быть уверены не только в хозяине, но во всех. Мы должны уйти пешком так, чтобы никто нас не видел. Смотри, вот здесь карта западного Корнуэлля, посмотрим, куда нам идти. За ночь я отдохну. У тебя, кроме трубки и этого ящика, нет ничего. Мы можем пройти, по крайней мере, миль десять. Посмотрим на карту.

Дядя Джозеф постарался было защитить свой план и уверить племянницу, что, уехав в карете, они избегнут преследования, но напрасно. Сара заставила его рассматривать карту. Немного севернее того городка, в которой они находились, означены были две пересекающиеся дороги, из которых одна вела в Трэро, а другая — в другой, город, лежавший более на севере, откуда опять спускалась дорога в Трэро. Увидев это, Сара предложила отправиться пешком в первый город. Таким образом она полагала скрыть свой путь. Даже в случае новых затруднений она считала более безопасным уйти до наступления ночи.

Дядя Джозеф пожал плечами, безропотно принимая предложение племянницы продолжать путешествие пешком.

— Нужно слишком много ходить, чтобы наблюдать за нами, — отвечал он. — Не лучше ли, дитя мое, сесть в карету и спокойно уехать в Трэро? Тогда — конец нашим странствованиям.

— Твоим, да, но я еще не могу сказать, что и мои странствия кончатся.

При этих словах лицо старика мгновенно изменилось. Глаза его с вопросительным выражением остановились на племяннице, щеки побледнели и руки опустились.

— Сара! — сказал он тихим, почти умоляющим голосом. — Сара, неужели у тебя достанет духа покинуть меня?

— Достанет ли у меня духу остаться в Корнуэлле, спроси меня. Если бы я могла слушать только голос моего сердца, о, тогда я бы не рассталась с тобою, но ты знаешь, что мне судьба отказала в этом счастье. Страх, что мистрисс Фрэнклэнд найдет меня и станет требовать объяснения моих слов, гонит меня из твоего дома. Мне страшно думать, что она найдет меня и станет от меня требовать объяснения. Пусть уж лучше она найдет письмо. Я уже сказала ей то, чего не должна была говорить. Если я опять увижу ее, она может сделать из меня все, что ей угодно. Боже мой! Боже мой! Думать, что эта женщина, которая вносит всюду с собою счастье, наводит на меня ужас! Я бегу от нее, как от чумы. С того дня, когда она приедет в Корнуэлль, моя нога не должна быть здесь… Дядя, милый дядя, не мучь меня вопросами: достанет ли у меня духу расстаться с тобою. Ради моей матери верь мне, что я должна оставить тебя, хотя бы от того зависела жизнь моя.

С этими словами она в изнеможении опустилась на диван; глубокий вздох вырвался из ее груди, руки опустились. Дядя Джозеф безмолвно стоял перед нею и смотрел глазами, полными слез,

— Я постараюсь перенести разлуку с тобою, — прошептал он, наконец, и сел на диван. — Ты будешь писать ко мне, когда я опять останусь один. Ты посвятишь несколько минут и твоему бедному дяде Джозефу.

— Я часто буду писать к тебе, — произнесла она, быстро обернувшись к старику и порывисто обхватив его шею своими руками. — Я буду обо всем писать тебе! Если я буду в затруднении или в опасности, ты обо всем узнаешь!

Проговорив эти слова, она снова упала на спинку дивана и с видом отчаяния закрыла лицо руками, как будто сознавая, что даже и в этих ничтожных действиях она не совершенно свободна.

Старик встал и молча начал ходить по комнате. В это время вошел слуга и стал накрывать на стол. После ужина дядя и племянница расстались, не сказав ни слова о занимавшем их предмете.

На другой день мистер Бухман старался казаться веселым и беззаботным; но голос, взгляды, жесты ему постоянно изменяли. Заметив это, Сара сказала ему несколько слов в утешение, но он отрицательно махнул рукой и пошел расплачиваться с хозяином.

После завтрака дядя и племянница, к великому удивлению хозяев и посетителей, пустились в дорогу пешком. Дойдя до перекрестка, они остановились и посмотрели назад. Ни на дороге, ни по сторонам ее никого не было видно.

— Дорога чистая, — сказал дядя Джозеф.

— Да, никого не видно, — отвечала Сара. — Но я не доверяю этим камням, — она указала на большие гранитные камни, лежавшие возле дороги. — Чем больше я думаю, тем больше боюсь, что нас поймали в западню.

— Ты говоришь «нас», Сара. Зачем им меня ловить?

— Они видели тебя со мною. Когда мы расстанемся, ты будешь безопасен. И это новая причина расстаться.

— Куда же ты поедешь, расставшись со мною. Далеко?

— Я не остановлюсь до тех пор, пока не почувствую, что я затерялась между людьми. Я поеду в Лондон. Не смотри на меня так печально. Где бы я ни была, я не забуду своего обещания. Я имею друзей — разумеется, не таких, как ты, но все-таки друзей — я к ним теперь поеду. В Лондоне, я знаю, меня не найдут. По всему, что я теперь видела слышала, я почти уверена, что мистрисс Фрэнклэнд ищет меня, а если она узнает, что было вчера в ее доме, то употребит все средства, чтобы найти меня и допытать. Если они найдут тебя в Трэро, постарайся как можно осторожной отвечать на их вопросы.

— Я ничего не буду отвечать, дитя мое. Но скажи мне, — потому что я хочу знать, есть ли надежда, что ты возвратишься ко мне, — скажи мне, что ты станешь делать, если мистрисс Фрэнклэнд найдет письмо?

— Если она найдет Миртовую комнату, — отвечала Сара, остановившись и поглядев на старика, — то все-таки ей трудно будет найти письмо. Оно невелико и спрятано в таком месте, что никому и в голову не придет там искать.

— Ну, а если она его найдет?

— Если письмо будет в ее руках, то это новая причина бежать от нее.

Сара отчаянно заломила руки, лицевые мускулы судорожно двинулись, глаза закрылись, щеки покрылись мертвенною бледностью. Так простояла она с минуту, потом медленно достала платок и начала обтирать лицо. Старик спросил, не жарко ли ей, и предложил сесть у дороги. Сара отвечала, нет еще, и пошла, увлекая за собою старика.

Через полчаса они достигли поворота на большую дорогу; здесь скоро нагнала их пустая телега. Сидевший в ней человек предложил им сесть и доехать до ближайшего города. Они приняли это предложение и не более как через час остановились у дверей гостиницы. Узнав, что дилижанс уже ушел, они доехали до Трэро в частном экипаже. В продолжение всего пути они не встретили ничего, что бы могло возбудить подозрение, что за ними наблюдают.

В пять часов пополудни они вошли в контору дилижансов в Трэро, чтоб узнать, в какое время отправляется дилижанс в Экстер, и узнали, что один идет через час, а другой в восемь часов утра.

— Ты не поедешь сегодня? — умоляющим голосом спросил старик. — Ты подождешь до утра.

— Нет, лучше уж ехать сегодня, иначе, я боюсь, решимость моя исчезнет, — отвечала Сара.

— Но ты так бледна, утомлена, слаба.

— Я никогда не бываю сильнее.

Дядя Джозеф тяжело вздохнул и повел племянницу к себе. Подойдя к окну, они увидели работника, который сидел в своей обыкновенной позе и полировал кусок дерева. В отсутствие хозяина он принял несколько заказов и хотел было сказать о них, но старик, ничего не слушая, печально побрел в свою комнату.

— Если б у меня не было магазина, заказов, я поехал бы с тобою, дитя мое, — сказал он, оставшись наедине с племянницей. — Садись и отдыхай, а я позабочусь о чае.

Когда чай был подан, старик вышел из комнаты и через несколько минут, возвратился с корзинкой в руке, которую не позволил брать носильщику, пришедшему за вещами Сары.

— Теперь, — сказал он, поставив на место ящик (музыкальный), — прослушай на прощание арию Моцарта. Бог знает, когда тебе опять удастся ее услышать.

Старик снял чехол, завел машину и, сев у стола, казалось, весь превратился в слух. Когда Сара подняла глаза, лицо Джозефа напомнило ей тот день, когда он, держа этот же самый ящик, сидел у кровати своего умирающего сына.

— Музыка остановилась, — вскричал старик, вскочив и бросив чехол на ящик, как бы желая скрыть его от человеческих взоров. — Так остановилась музыка в день смерти Джозефа, — прошептал он по-немецки.

В своем горе старик забыл завести машину как следует, а музыка точно остановилась, проиграв половину второй арии.

— Останься лучше со мною, Сара, — проговорил он умоляющим голосом. — Подумай, что ты делаешь; останься!

— У меня нет выбора, — отвечала Сара, не успевшая еще понять причины этой внезапной перемены, происшедшей в старике. — Ты считаешь меня неблагодарной?

Он молча поцеловал Сару и пожал ей руку.

— Нет, нет, дитя мое, но я думаю, что тебе было бы лучше остаться у меня.

— Я должна ехать отсюда.

— В таком случае нам пора идти, — проговорил он. Тяжелые предчувствия и опасения, запавшие в его душу в ту минуту, когда прекратилась музыка, сообщили его лицу грустное и в то же время несколько суровое выражение.

Они пришли на станцию в то время, когда кучер садился на козлы; на прощание оставалось немного времени.

— Да хранит тебя Бог, дитя мое, — произнес дядя Джозеф; удерживая слезы. — Я буду молиться, чтоб он привел тебя назад ко мне, счастливую и веселую. Возьми эту корзинку; тут несколько вещей, нужных для путешествия…

На последнем слове голос его оборвался, через минуту Сара сидела в дилижансе и, когда потом она выглянула из окна, глаза ее, отуманенные слезами могли различить фигуру дяди Джозефа, стоявшего в толпе зевак, собравшихся посмотреть, как уйдет дилижанс.

Проехав несколько станций, Сара вспомнила о корзинке и посмотрела в нее; там был горшочек варенья, французский хлеб, сыр, еще кой-какие съедобные вещи и между ними небольшой пакет с деньгами, на котором рукою старика было написано: «Не сердись». Сара закрыла коробку и опустила вуаль, и долго еще мысли ее блуждали вокруг дома, где так радушно, с такою любовью она была встречена своим единственным другом в свете.

Когда дилижанс скрылся из виду, старик побрел домой.

— В день смерти Джозефа она тоже остановилась, — прошептал он, остановившись перед столом, на котором стояли ящик и чайная чашка, не допитая Сарою.

СТАРЫЙ ДРУГ И НОВЫЙ ПЛАН

править

Сказав положительно, что мальчик, копавший землю, преследовал их до самого города, Сара была совершенно права. Проводив их до гостиницы и убедившись, что они не намерены продолжать путешествие в этот вечер, Джак возвратился в Портдженну, донес обо всем дворецкому и ключнице и получил обещанную награду.

В тот же вечер портдженские власти принялись сочинять письмо к мистрисс Фрэнклэнд, в котором извещали ее обо всем происходившем в замке с минуты появления в нем странных посетителей и того времени, когда за ними затворилась дверь гостиницы. Письмо, разумеется, было усеяно цветами красноречия мистера Мондера, а потому было бесконечно длинно и до крайности бестолково.

Нечего и говорить, что мистрисс Фрэнклэнд читала это послание с величайшим интересом. Муж ее и мистер Орридж, присутствовавшие при чтении, были удивлены столько же, как она сама. Хотя она писала к ключнице единственно потому, что как она, так равно и мистер Фрэнклэнд допускали возможность найти мистрисс Джазеф в Корнуэлле; но они никак не воображали, что их предположение могло осуществиться и притом так скоро. Удивление их еще более увеличилось, когда они прочитали подробный рассказ дворецкого о дяде Джозефе. Вопрос о тайне, заключенной в Миртовой комнате, усложнялся участием какого-то иностранца. Письмо было прочитано несколько раз, критически разобрано по параграфам, анатомировано доктором, который напрягал все усилия, чтобы отделить существенные факты от красноречивого пустословия мистера Мондера, и наконец все единодушно признали, что это самый странный, самый запутанный, непонятный документ, который когда-либо начертала рука смертного.

По прочтении письма Розамонда первая подала свой голос. Она находила, что ей и ее мужу (разумеется с ребенком) необходимо немедленно отправиться в Портдженну, допросить слуг о мистрисс Джазеф и бывшем с нею джентльмене, исследовать северные комнаты, словом, отобрать все сведения, пока они еще свежи в памяти свидетелей. Против этого плана восстал доктор, основываясь на том неопределенном факте, что мистрисс Фрэнклэнд еще рано пускаться в дорогу.

Потом последовало предложение со стороны мистера Фрэнклэнда. Он решительно объявил, что, по его мнению, в таинственную комнату возможно проникнуть только тем путем, каким шла туда мистрисс Джазеф; почему он предлагал немедленно отправить в Портдженну одного из своих слуг, человека рассудительного и преданного, и поручить ему внимательно исследовать местность северной части дома.

Это предложение было одобрено и тотчас же приведено в исполнение. Через час слуга мистера Фрэнклэнда, снабженный деньгами и надлежащими инструкциями, ехал в Корнуэлль. Но собранные им там известия были весьма неполны.

Он не щадил ни трудов, ни денег, но узнал положительно только то, что все следы мистрисс Джазеф и бывшего с нею джентльмена пропадали у дверей гостиницы, где они ночевали. Многие их видели на другой день; но в которую сторону они направились в путь, никто не мог сказать.

Результаты исследований, произведенных в северной половине дома, были столь же неудовлетворительны. Посланный удостоверился, что эта часть дома состояла из двадцати двух комнат; шесть из них были в нижнем этаже, в среднем верхнем — по восемь; он осмотрел все двери и убедился, что они были заперты. Поведение самой мистрисс Джазеф ничего не объясняло и не доказывало.

Что же остается делать? На этот вопрос не мог ничего отвечать ни мистер Фрзнклэнд, ни мистрисс Фрэнклэнд, ни мистер Орридж. Наконец Розамонда решила, что им остается одно средство — призвать на помощь четвертое лицо Лонг-Бэклэйского священника. Доктор Ченнэри, их старинный друг и советник, знал их еще детьми, знал историю ихъ семейства, всегда принимал в них живейшее участие и вдобавок, обладал здравым практическим умом: этот человек, без всякого сомнения, даст им самый разумный советъ. Так не обратиться ли к нему?

Мистер Фрэнклэнд охотно согласился на это предложение, и мистрисс тотчас же написала письмо, в котором изложила все обстоятельства странного происшествия и с следующей почтой получила весьма обязательный ответъ. Доктор Ченнэри не только сочувствовал естественному любопытству мистрисс Фрэнклэнд, но даже предлагал план открыть таинственный смысл странных слов, сказанный мистрисс Джазеф.

Священник прежде всего сильно протестовал против намерения преследовать эту женщину, полагая, что уже слишком много прошло времени, и открыть след ее будет трудно, если положительно невозможно, потом прямо перешел к рассмотрению вопроса, как мистер и мистрисс Фрэнклэнд могут открыть Миртовую комнату.

Так как для этого необходимы сведения о расположения и устройстве внутренности Портдженского замка, то священник находил, что в живых есть только одно лицо которое может доставить таковые сведения, и это лицо есть никто другой, как близкий родственник Розамонды — Андрей Тревертон. Это смелое мнение доктор Ченнэри подкреплял следующими доводами. Во-первых, мистер Тревертон единственный представитель прежнего поколения Тревертонов, который жил в замке, когда предания о необитаемой части дома были еще свежи в памяти жителей замка. Люди, живущие в нем теперь, были наняты отцом мистера Фрэнклэнда, а слуги капитана Тревертона или перемерли, или живут неизвестно где. Поэтому единственное лицо, которой может служить своими воспоминаниями молодым супругам, есть мистер Андрей Тревертон,

Во-вторых, если бы даже время изгладило из памяти Андрея Тревертона подробности местности и названия комнат, то все-таки есть еще надежда. По духовному завещанию деда Розамонды, умершего вскоре после того, как Андрей оставил коллегию, он наследовал старинные книги, хранившиеся в библиотеке Портдженского замка. Полагая, что он сохранил эти драгоценные древности, священник утверждал, что в них должны находиться планы или описания старинного дома.

Оставалось решить вопрос, как получить эти сведения от старого мизантропа. Доктор Ченнэри понимал, что после непростительно грубого поведения Андрея в отношении к отцу и матери Розамонды они не могут обращаться к нему непосредственно. Устранить это препятствие доктор брал на себя. Хотя он и питает нелюбовь к этому человеку и вовсе не одобряет его убеждения, однако охотно подавит в себе антипатию и напишет к нему, прося доставить им нужные сведения. Если мистер и мистрисс Фрэнклэнд найдут какое-нибудь другое средство выйти из затруднительного положения, то доктор Ченнэри очень охотно отказывается от своего плана. Во всяком случае, он просит их помнить, что их интересы для него столь же близки, как его собственные, и что он всегда совершенно готов служить им.

Прочитав это письмо, Розамонда и ее муж согласились, что другого плана, более основательного и верного, им не составить, а потому остается принять с благодарностью предложение доброго священника. Вследствие этого Розамонда послала к священнику письмо, в котором благодарила его и просила писать к Андрею Тревертону, не медля ни минуты.

Доктор Ченнэри тотчас же приступил к сочинению этого важного послания, в котором убеждал мистера Тревертона привести в известность свои сведения о старом доме, с которым соединена история фамилии Тревертонов, или доставить план и описания, без сомнения сохранившиеся в его библиотеке, налегая исключительно на их археологический интерес.

Письмо это было отправлено лондонскому поверенному пастора с распоряжением, чтобы было доставлено по адресу верным человеком и чтобы посланный узнал, будет ли какой-нибудь ответ.

Через три дня после отправления этого письма Розамонда получила позволение продолжать путешествие. Обещав мистеру Орриджу извещать его об исходе любопытного дела, супруги простились с Вест-Винстоном и отправились в свой наследственный замок.

ДЕЛО ИДЕТ К КОНЦУ

править

Тимон Лондонский и его слуга приготовлялись печь хлеб, когда посланный с письмом доктора Ченнэри явился перед воротами их жилища. Позвонив три раза, он, наконец, услышал за стеною грубый голос, спрашивавший, какой черт там трезвонит и что ему надо.

— Письмо к мистеру Тревертону, — сказал последний отступив от калитки.

— Брось через стену и убирайся! — проговорил тот же голос.

Человек с грубым голосом или, говоря проще, Шроль поднял письмо, взвесил его на руке, посмотрел на адрес с выражением презрительного любопытства, положил в карман и потащился в кухню. В этом отделении своей хижины, которое вернее было бы назвать кладовою, была поставлена ручная мельница, и у нее работал мистер Тревертон, доказывая таким образом, что можно жить, совершенно независимо от всех мельников в Англии. При входе слуги он повернул рукоять мельницы и сердито спросил:

— Зачем ты сюда пришел? Я позову тебя, как мука будет готова. Я вовсе не нахожу удовольствия смотреть на твою безобразную рожу. Убирайся вон!

Шроль очень спокойно прослушал это обращение и весьма спокойно вынул из кармана письмо.

— Так я думаю, вы посмотрите на это, — сказал он, небрежно бросив письмо на стол, находившийся возле мистера Тревертона. — Частенько же вам приходится получать письма. Желал бы я знать, уж не племянница ли ваша задумала втереться к вам в дружбу? Вчера в газетах писали, что она родила сына и наследника. Бьюсь об заклад, что она вас приглашает на крестины. Уж конечно, без вас дело там не обойдется. Сын и наследник ждут от вас серебряного несессера, нянюшка его — гинеи, а мамаша — наследства, и вам ничего не стоит осчастливить их. Перестаньте же молоть, читайте письмо.

— Как ты смеешь напоминать мне о племяннице? — прокричал Тревертон. — Ты знаешь, что я ее так же ненавижу, как и ее мать? И с какой радости ты мне беспрестанно твердишь о моих деньгах. Я их скорее оставлю тебе, нежели ей! Или сожгу все банковые билеты.

Излив таким образом свое негодование, Тимон Лондонский сорвал печать Лонг-Бэклэйского священника и принялся читать его послание с таким видом, что если бы здесь присутствовал сам автор, то, конечно, отчаялся бы в благоприятном результате.

По мере того как он приближался к концу, лицо его становилось все мрачнее и мрачнее.

— Преданный вам Роберт Ченнэри! — проговорил мистер Тревертон с сардоническим смехом. — Мне преданный! Очень мне нужна его преданность!

Он опять посмотрел на письмо, прочитал несколько строчек и опять нахмурился.

— Здесь есть что-то любопытное в этих строках, — проворчал он. — — Я ведь не его прихода; закон не дает ему права обманывать меня.

Он остановился, подумал и быстро обернулся к Шролю.

— Затопил печку?

— Нет, — отвечал Шроль.

Мистер Тревертон просмотрел в третий раз письмо, поворочал его в руках, потом медленно разорвал его пополам и бросил Шролю.

— Если тебе нужна бумага, так возьми это; можешь сжечь, — говорил в раздумьи мистер Тревертон, — а если завтра утром придет кто-нибудь за ответом, так скажи, что я письмо разорвал и бросил в печку, и что другого ответа не будет.

С этими словами он опять принялся молоть, храня на лице своем выражение злобного самодовольства. Между тем Шроль, вышед из кухни и притворив дверь поплотнее, сложил разорванное письмо и стал его читать с большим вниманием, начав с самого адреса. Окончив чтение, он бережно его сложил и спрятал в карман.

«С этим письмом можно сделать что-нибудь получше, чем сжечь», — подумал он и решился не думать о нем, пока все работы в доме не будут кончены. В четыре часа он принялся опять читать его. Тон письма привел его к тому убеждению, что, доставив доктору нужные ему планы и книги, он сделал бы ему такое одолжение, за которое был бы вправе ожидать щедрой награды.

«Тут верных пять фунтов стерлингов», — решил Шроль, медленно поднимаясь по лестнице, которая вела на чердак, где была сложена разная рухлядь и где между прочим валялись редкие книги, некогда украшавшие портдженскую библиотеку, теперь разрозненные, покрытые пылью и плесенью. Шроль прохаживался между ними в глубокой задумчивости, поднимая с полу разные томы и читая с большим глубокомыслием заглавия. Но ни на одном за главном листке не было ни слова о Портдженском замке. Потеряв в тщетных поисках около часу, Шроль решился ограничиться пересмотром книг, отличающихся обширностью размеров. Первая книга, попавшаяся ему на глаза, был атлас. Он посмотрел его и положил в сторону. Другая отличавшаяся столько же объемом как и богатством переплета, была собранием гравированных портретов замеча тельных людей. Шроль и ее отложил в сторону.

Уже куча отложенных в сторону книг возросла до значительной высоты, когда в руки нашего антиквария попала книга, носившая на своем заглавном листке явное доказательство, что поиски его увенчались успехом. Прислушавшись с минуту, Шроль убедился, что хозяин его сидит спокойно в своей комнате и принялся с большим вниманием перелистывать найденный фолиант. Первая страница была чистая, в конце второй написано было поблекшими от времени чернилами: «Очень редкая, печатано только шесть экземпляров. Д. А. Т». Посередине следующей страницы красовалось посвящение: «Джону Артуру Тревертону, сквайру, лорду Портдженны, секретарю его величества и проч., это сочинение посвящает автор». Затем следовали строки высокопарных слов, которых Шроль не мог найти в своем лексиконе. То было в самом деле сочинение, посвященное описанию Портдженского замка и носившее следующее многословное заглавие: «История и древности Портдженского замка со времени его постройки до нашего времени, содержащая любопытные генеалогические подробности, относящиеся до фамилии Тревертона, со включением краткого исследования о начале готической архитектуры и нескольких мыслей о теории укреплений в период завоевания Англии Норманнами. Сочинение Иова, Дарка, Д. Т., ректора Портдженны, украшенное портретами, видами и планами, исполненными со всею тщательностью. Напечатано Снальдокком и Гриммами, Трэро. 1734 г».

Следующая страница была занята гравированным видом Портдженского замка с западной стороны, потом следовало рассуждение о готической архитектуре, потом мысли о фортификации, далее Портдженский замок с запада и после — история фамилии Тревертонов. Шроль с величайшим любопытством остановился на виде Портдженны с северной стороны. После этого открытия Шроль быстро перелистал книгу, чтоб увидеть, что в ней еще заключается, и к неописанному удовольствию нашел план северного сада, а за ним именно то, о чем просил Роберт Ченнэри, — план внутренности северной половины дома.

Первым движением Шроля было спрятать книгу в безопасное место, где бы можно было ее найти, когда придет посланный за ответом. Но подумав, он пришел к той мысли, что, распорядившись так произвольно чужою собственностью, он навлек бы на себя негодование своего господина, который ни в каком случае не любил церемониться. Вследствие того Шролю пришла другая, более безопасная мысль, — снять верную копию плана и продать ее.

С этою мыслью он спустился в кухню, взял старое иссохшее перо и бутылку чернил и возвратился с ними на чердак снимать самую вернейшую копию. С первого взгляда работа эта показалась ему весьма обыкновенною; но, рассмотрев внимательнее чертеж, он совершенно отчаялся в успехе своего предприятия.

Комнаты лежали рядом, одна возле другой, представляя небольшие квадратики, в которых мелким шрифтом напечатано было их название; двери, лестницы, коридоры означены были параллельными линиями различной длины и толщины. После нескольких неудачных опытов Шроль нашел, что самый легкий способ перерисовать план, положить на него бумагу и обвести чернилами все линии, какие в состоянии будет уловить его глаз. Долго он пыхтел, ворчал и храпел над этой трудной работой, однако ж привел ее к вожделенному концу.

Тогда явилась другая, не менее трудная задача — скопировать названия комнат. К счастью для Шроля, который не очень привык к употреблению пера, все имена были недлинны, ему все-таки было трудно написать их таким же мелким шрифтом, каким они были написаны на плане. Однако ж, сделав отчаянное усилие над своими грубыми пальцами, он вписал все имена, в том числе и слово Миртовая. Таким образом труд его увенчался полным успехом, и когда он взглянул на свое произведение, лицо его просияло улыбкой полнейшего удовольствия.

На другое утро калитка в жилище Тимона Лондонского представляла совершенно новое зрелище. У нее красовалась фигура Шроля, который сидел, скрестив ноги и засунув руки в карманы, в ожидании прихода посланного доктора Ченнэри за получением ответа.

БЛИЗКО К ПРОПАСТИ

править

По дороге из Лондона в Портдженну мистер и мистрисс Фрэнклэнд остановились девятого мая на Вест-Винстонской станции; одиннадцатого июня они снова отправились оттуда, а двенадцатого, пробывши ночь в дороге, прибыли к вечеру в Портдженскую башню.

Целое утро шел сильный дождь с бурею, к вечеру, непогода утихла, и в то время, когда путешественники подъезжали к дому, ветер унялся, густой белый туман закрыл море от глаз, и порывистый, неровный дождь время от времени падал на землю. Никого не было видно на террасе дома в ту минуту, как коляска, вмещавшая в себе мистера и мистрисс Фрэнклэнд, ребенка и двух слуг, подъехала, к крыльцу. Никто не вышел к ним навстречу, потому что никак не ожидали возвращения их в тот день. Кучер должен был слезть с козел и позвонить в колокольчик; только через несколько минут ворота отворились. Под дождем, падавшим непрерывно на крышу коляски, в холодной сырости, проникавшей сквозь все покровы, молодая чета ждала, чтоб; ее впустили в собственный дом, как следовало бы ждать только незваным гостям.

Когда, наконец, двери растворились, то мистер Мондер. и мистрисс Пентрис, Бэтси и слуга Фрэнклэнда, все высыпали в сени и рассыпались в извинениях, что не встретили коляски у крыльца. Появление ребенка превратило извинения ключницы и служанки в выражения восхищенного удивления; но мужчины оставались по-прежнему серьезными и печальными и все говорили о дурной погоде. Провожая молодых хозяев на лестницу, они объяснили, что буря, бывшая утром, погубила трех портдженских рыбаков, которые утонули в море и смерть которых повергла в уныние всю деревню. Слуги только и делали, что толковали об этой катастрофе, и мистер Мондер счел долгом объяснить, что отсутствие поселян при прибытии владельцев имения должно быть приписано единственно впечатлению, произведенному между ними смертью рыбаков. Если б не это печальное обстоятельство, то, конечно, терраса была бы наполнена народом, и въезд коляски был бы приветствован громкими криками радости.

— Лэнни, я почти жалею, что мы поторопились приехать сюда, — прошептала Розамонда, судорожно сжимая руку мужа. — Грустно и неприятно возвращаться домой в такой день, как сегодня. Этот рассказ о несчастных рыбаках — печальный рассказ, встречающий меня при вступлении в то место, где я родилась. Пошлем завтра же утром узнать, что мы можем сделать для бедных, беспомощных вдов и сирот их. Я не буду покойна до тех пор, пока мы не облегчим хотя немного судьбу их.

— Я надеюсь, сударыня, что вы осмотрите все исправления в доме? — сказала ключница, указывая на лестницу, ведущую во второй этаж.

— Исправления? — отвечала Розамонда задумчиво. — Я не могу теперь слышать этого слова без того, чтоб не думать о северных комнатах и о средствах, которые мы изобретали для того, чтоб заставить моего бедного отца жить в них. Мистрисс Пентрис, мне нужно о многом расспросить вас и мистера Мондера касательно всех необыкновенных вещей, случившихся в то время, как эта таинственная женщина и этот непонятный незнакомец приезжали осматривать этот дом. Но скажите мне сначала, далеко ли мы теперь от северных комнат, долго ли нужно туда идти?

— О, сударыня, не больше пяти минут, — отвечала мистрисс Пентрис.

— Не больше пяти минут! — прошептала Розамонда, снова сжимая руку мужа. — Слышишь ли, Лэнни? Через пять минут мы можем уже быть в Миртовой комнате.

— Ну, — отвечал Леонард, улыбаясь, — при нашем настоящем неведении всего мы так же далеко от нее, как если бы были теперь в Вест-Винстоне.

— Не думаю, Лэнни. Может быть, это одно воображение, но теперь, когда мы на месте, мне кажется, будто мы проникнули в самые сокровенные изгибы тайны. Теперь мы в доме, который хранит эту тайну, и никто не уверит меня, что мы не скоро разъясним ее. Но довольно нам стоять на этой холодной лестнице… По какой дороге нам ближе идти?

— По этой, сударыня, — сказал мистер Мондер, ухватившись за первый удобный случай, чтобы выставить себя. — В зале горит огонь. Вы мне позволите, сэр, иметь честь повести вас туда? — прибавил он, церемонно подавая руку мистеру Фрэнклэнду.

— О, конечно, нет! — быстро перебила Розамонда. С обычною быстротою соображения она угадала, что в мистере Мондере не было чувства деликатности, которое должно бы ему помешать смотреть с любопытством на ее слепого мужа в ее присутствии, и за это она уже заранее была не расположена к нему. — Где бы ни была эта комната, я сама поведу туда моего мужа, а вы, если хотите услужить нам, идите вперед и отоприте двери.

Видимо приведенный в негодование этим ответом, мистер Мондер пошел вперед, указывая дорогу в залу. Та горел яркий огонь, старомодная мебель стояла в живописном порядке, обои на стенах были свежи и красивы, мягкий и густой ковер грел ноги. Розамонда усадила мужа в кресле у камина, и теперь только почувствовала, что она у себя дома.

— Право, все очень хорошо, — сказала она. — Когда мы сбросим с себя это платье, пропитанное сыростью, когда зажгут свечи и подадут чай, нам решительно не о чем будет печалиться. Тебе нравится этот чистый, теплый воздух, не правда ли, Ленни? Здесь и фортепьяно есть, мой милый; я могу по вечерам играть тебе в Портдженне, как играла в Лондоне. Кормилица, садись, пожалуйста, и устрой как можно покойнее для себя и для ребенка. Прежде чем мы сымем шляпки, я должна пойти с мистрисс Пентрис осмотреть спальни. Ну, а тебя как зовут, розовая добрая девушка? Бэтси, кажется? Ну, Бэтси, ступай и принеси нам чаю; очень обяжешь тоже, если достанешь поесть чего-нибудь холодного.

Отдавши эти приказания веселым тоном и заметив, что муж ее немного недоволен тем, что она так фамильярно обращается с служанкой, Розамонда вышла из комнаты в сопровождении мистрисс Пентрис.

Когда она возвратилась, лицо ее и манеры были уже не те; она смотрела и говорила спокойно.

— Кажется, Лэнни, — сказала молодая женщина, — что я все устроила как нельзя лучше. По словам мистрисс Пентрис, самая светлая и широкая комната та, в которой умерла моя мать. Но я подумала, что нам не нужно пользоваться ею, потому что один вид ее уже произвел бы на меня грустное впечатление. Потом, в коридоре, есть комната, бывшая моею детской. Здесь я приказала затопить огонь и устроить постели. Есть еще третья комната, имеющая сообщение с детскою. Мне кажется, что мы можем очень хорошо устроиться в этих трех комнатах, если только ты не имеешь ничего против этого…

Мистер Фрэнклэнд был согласен с мнением жены и был очень рад подчиниться всем ее домашним распоряжениям. В это время принесли чай, и появление его возвратило Розамонде ее обычное расположение духа. После чая и ужина она сама пошла посмотреть, чтобы ребенка ее покойно уложили в комнате, соседней с детскою; потом, исполнив этот материнский долг, воротилась к мужу. Разговор между ними зашел, как он всегда заходил теперь, когда они бывали наедине, о мистрисс Джазеф и Миртовой комнате.

— Я жалею, что теперь ночь, — сказала Розамонда. — Мне бы хотелось сейчас же начать осмотр. Лэнни, ты будешь ведь всегда со мною во время этих поисках, не правда ли? Я буду служить тебе моими глазами, ты поможешь мне своими советами. Ты не должен терять терпения и говорить, что ни в чем не можешь быть полезен мне… Между тем, я думаю, мы можем приступить к некоторым расспросам, — продолжала она, позвонив в колокольчик. — Позовем сюда ключницу и управляющего, и попытаемся, не скажут ли они нам больше, чем сказали в письме?

На звон колокольчика явилась Бзтси. Розамонда велела послать к себе мистера Мондера и мистрисс Пентрис. Бэтси, выслушав это приказание, догадалась, для чего барыне понадобились управляющий и ключница, и таинственно улыбнулась.

— Верно и ты видела что-нибудь во время посещения этих странных гостей? — спросила Розамонда, подметив улыбку. — Да, я уверена, что ты видела. Скажи мне все; нам нужно знать все, что случилось, до малейшей безделицы.

Спрошенная так прямо и неожиданно, Бэтси, в совершенном смущении, принуждена была рассказать все, что она заметила в поступках мистрисс Джазеф и незнакомца, сопровождавшего ее. Окончив свой рассказ, она пошла к дверям, когда Розамонда остановила ее вопросом:

— Ты говоришь, что та дама была найдена в обмороке на верху лестницы; не знаешь ли ты, отчего она упала в обморок?

Служанка остановилась в нерешительности.

— Говори, говори, — сказала Розамонда. — Я вижу, что ты знаешь. Говори сейчас же.

— Право, сударыня, я боюсь, что вы станете сердиться на меня, — отвечала горничная с смущением.

— Пустяки! Я буду сердиться только тогда, когда ты ничего не скажешь. Говори же, отчего та дама упала в обморок?

Бэтси еще с минуту подумала и отвечала:

— Мне кажется, сударыня, что она упала в обморок, потому что увидела привидение.

— Привидение? Что такое? Разве в доме есть привидения? Лэнни, да тут, кажется, целый роман. Что ж это за привидение? Расскажи нам все.

Рассказ Бзтси не много объяснил ее слушателям. Привидение, по ее словам, была жена одного из давних владетелей Портдженской башни, обманувшая своего мужа. За это она осуждена была бродить около северных комнат до тех пор, пока стены их будут стоять. У этой женщины длинные светлые волосы, очень белые зубы, ямочки в щечках, и красота ее имеет в себе что-то ужасающее. Приближение ее возвещаемо было тому, что имел несчастие попадаться к ней навстречу, порывом холодного ветра, и кого раз обдавал этот холод, тому мало надежды оставалось вернуться к жизни. Вот все, что знала Бэтси о привидении; этого, по ее мнению, было достаточно, чтобы оледенить кровь в жилах при одной мысли о нем.

Розамонда улыбнулась, но скрыла улыбку от горничной и сказала серьезно:

— Я бы желала, чтоб ты побольше рассказала нам. Но так как больше ты ничего не знаешь, то надо расспросить мистрисс Пентрис и мистера Мондера. Пошли их сюда, пожалуйста, поскорее.

Показания ключницы и управителя тоже не много разъяснили. Эти люди повторили только то, что уже заключалось в их письмах. Главное убеждение мистера Мондера заключалось в том, что таинственный незнакомец проник в Портдженскую башню с преступным намерением, касавшимся фамильного блюда. Мистрисс Пентрис соглашалась с этим мнением и сообщила к тому свое собственное, что женщина, приезжавшая сюда, была несчастное создание, убежавшее из сумасшедшего дома. Таково было воззрение ключницы и управителя на образ действий таинственных посетителей, и никакая человеческая сила не могла заставить их на волос отступить от него.

— О, бессмысленные, возмутительно, непонятно бессмысленные люди! — вскричала Розамонда, когда она снова осталась наедине с мужем. — Видно, Лэнни, нам нечего надеяться на какую-нибудь помощь от них. Теперь остается только сделать завтра подробный осмотр дома, да и это, пожалуй, так же ничего не разъяснит нам, как и остальное. Отчего нет с нами доктора Ченнэри? Отчего не выслушали мы его, прежде чем оставили Вест-Винстон?

— Терпение, Розамонда, терпение. Посмотрим, что привезет завтрашняя почта.

— Уж, пожалуйста, милый, ты не говори о терпении. Я всегда отличалась этой добродетелью, но наконец оно истощилось. О, несколько недель сряду я напрасно задавала себе один и тот же вопрос: почему мистрисс Джазеф советует мне не входить в Миртовую комнату? Боится ли она, что я открою какое-нибудь преступление, или страшится, что я провалюсь сквозь пол? Что ей нужно было делать в этой комнате? Какую чудесную тайну знает она об этом доме, которой никогда не знала я, не знал мой отец, не знал никто другой?

— Розамонда! — крикнул мистер Фрэнклэнд, внезапно меняясь в лице и вскакивая со стула. — Мне кажется, что я угадываю, кто такая мистрисс Джазеф?

— Господь с тобою, Лэнни! Что ты хочешь сказать?

— Кое-какие из последних слов твоих внушили мне это! Помнишь ли ты, когда мы были в Ст. Свитине и толковали о том, как бы убедить твоего отца жить с нами здесь; помнишь ли, Розамонда, ты говорила, мне в то время о каких-то неприятных отношениях, которые он имел с этим домом, и при этом рассказала о таинственном исчезновении одной служанки в самое утро смерти твоей матери?

Розамонда побледнела при этом вопросе.

— Отчего до сих пор мы не подумали об этом? — спросила она.

— Ты сказала мне, — продолжал Леонард, — что эта служанка оставила после себя странное письмо, в котором сознавалась, что твоя мать поручила ей передать твоему отцу одну тайну — тайну, которую она страшилась обнаружить и о которой боится быть спрошенной. Не правда ли, эти две причины она выставила, как причины своего исчезновения?

— Совершенно правда.

— И твой отец никогда больше не слыхал о ней?

— Никогда; но что же это за тайна, мой милый, тайна, которую она страшилась обнаружить моему отцу?

— Тайна эта должна, некоторым образом, быть связана с Миртовой комнатой.

Розамонда ничего не ответила. Она вскочила со своего кресла и стала в волнении прохаживаться по комнате. Услышав шелест ее платья, Леонард подозвал ее к себе, взял ее за руку и потом приложил свои пальцы сначала к ее пульсу, потом к ее щеке.

— Я жалею, что не обождал до завтра, — сказал он, — чтобы высказать тебе мое предположение насчет мистрисс Джазеф. Я только привел тебя в волнение и отнял возможность хорошо провести ночь.

— О, это ничего, — отвечала Розамонда. — О, Лэнни, как много догадка твоя увеличивает важность, страшную, неотступную важность, состоящую для нас в отыскании этой женщины и в открытии Миртовой комнаты… Подумай…

— До утра я ничего не хочу думать, моя милая, и советую тебе то же. Мы уже слишком много говорили о мистрисс Джазеф. Перемени разговор, и я готов с тобою говорить, о чем хочешь.

— Не так легко переменить этот разговор, — заметила довольно сердито Розамонда.

— В таком случае переменим наше место. Я знаю, что ты считаешь меня самым упрямым человеком в свете, но упрямство мое имеет основание, и ты сама сознаешься в этом, когда завтра утром проснешься, подкрепленная хорошим сном. Ну, забудем же на время это беспокойство. Поведи меня в другую комнату и дай мне попытаться, угадаю ли я, какова она, посредством прикосновения к мебели?

Намек на слепоту Леонарда, заключавшийся в последних словах его, заставил Розамонду сейчас же подойти к нему.

— Ты все знаешь лучше, — сказала она, обвивая его шею рукою и целуя его. — Минуту назад я была в дурном расположении духа, но теперь туча прошла. Переменим мысли и пойдем в какую-нибудь другую комнату, так как ты желаешь этого.

Розамонда замолчала на минуту, глаза ее загорелись, щеки зарумянились, и она улыбнулась, как будто новая мысль промелькнула в это время в ее голове.

— Лэнни, я поведу тебя в комнату, в которой ты прикоснешься до мебели, действительно замечательной, — сказала она, ведя его к двери. — Посмотрим, сумеешь ли ты сказать, какова она. Только, пожалуйста, будь терпелив и обещай мне ничего не трогать, пока я сама не поведу твоею рукою.

Она повлекла его за собою в коридор, отперла дверь комнаты, в которой спал их ребенок, сделала кормилице знак молчать и, подведя Леонарда к постели, тихо повела его рукою, так что пальцы его тронули щеку дитяти.

— Вот! — вскричала она, между тем как лицо ее сияло счастием. — Ну, угадывай, что это за мебель? Стул или стол? Или это драгоценнейшая вещь в целом доме, в целом Корнуэлле, в целой Англии, в целом мире?..

Потом, обратясь к кормилице, она прибавила с веселой улыбкой:

— Анна, ты смотришь так серьезно, что я уверена, что ты голодна. Давали ли тебе ужинать?

Кормилица улыбнулась и отвечала, что она ждала, чтобы пришла какая-нибудь служанка, которая посмотрела бы за ребенком.

— Ну, ступай теперь, — сказала Розамонда, — я останусь здесь и сама посмотрю. Поужинай и приходи назад через полчаса.

Когда кормилица вышла, Розамонда посадила Леонарда на стул подле кроватки, а сама уселась на скамейке, у ног его. Расположение духа ее снова вдруг изменилось, на лице появилась задумчивость, глаза нежно смотрели, обращаясь то на мужа, то на спавшего ребенка. После нескольких минут молчания она взяла руку мужа, положила ее на колено его и прислонилась к ней щекой.

— Лэнни, — сказала она отчасти грустным тоном, — мне кажется, что никто из нас не может быть совершенно счастлив в этом мире.

— Что заставляет тебя говорить это, моя милая?

— То, что я воображала, что могу быть совершенно счастлива, а теперь…

— А теперь что?

— А теперь, мне кажется, что это полное счастие не дается мне: одна маленькая вещь нарушает его. Ты, конечно, догадываешься, что это за вещь?

— Нет, мне хотелось бы, чтоб ты объяснила мне.

— Видишь, милый, с тех пор, как дитя наше родилось, у меня в груди постоянное горе, которого я не могу отогнать, постоянная скорбь за тебя.

— За меня! Подыми голову, Розамонда, и ступай ближе ко мне. Я чувствую на руке своей что-то, говорящее мне, что ты плачешь.

Она сейчас же встала и прижалась лицом к лицу мужа.

— Дорогой мой, — сказала она, нежно обнимая его, — милый, ты никогда не видел нашего ребенка.

— Напротив, Розамонда, я вижу его твоими глазами.

— О, Лэнни, я рассказываю тебе все, что могу, я употребляю все усилия, чтобы осветить эту ужасную тьму, которая не позволяет тебе видеть это милое личико. Но разве я могу рассказать, как он смотрит, когда начинает понимать, рассказать все восхитительные вещи, которые он будет делать, когда первый раз начнет ходить?..

Леонард успокоил ее, как мог, и прежняя веселость вернулась к молодой женщине. В это время кормилица возвратилась, и молодая чета снова отправилась в залу. Там Розамонда села за фортепьяно.

— Я должна дать тебе обычный вечерний концерт, — сказала она мужу, — иначе я опять заговорю о Миртовой комнате.

И молодая женщина стала играть любимые арии Леонарда с большим чувством и искусством; потом перешла она к последнему вальсу Вебера. Дольше обыкновенного звучали под руками ее грустные аккорды, но вдруг она встала и поспешно подошла к камину.

— Как вдруг стало холодно! — сказала она, становясь на колени на ковре и протягивая лицо и руки к огню.

— Будто? — возразил Леонард. — Я не чувствую никакой перемены.

— Может быть, я простудилась, а может быть, — прибавила она с принужденным смехом, — ветер, предшествующий появлению привидения северных комнат, подул на меня. Я действительно почувствовала внезапный холод, играя последние ноты Вебера.

— Какие пустяки, Розамонда! Ты просто слишком утомлена и слишком расстроена. Прикажи подать себе воды с вином и ступай поскорее в постель.

Розамонда ближе придвинулась к огню.

— Хорошо, — сказала она, — что я не суеверна, а то бы я подумала, что мне суждено увидеть привидение.

НА КРАЮ БЕЗДНЫ

править

Первая ночь, проведенная молодыми супругами в Портдженне, прошла без всякого шуму и беспокойства. Никакое привидение ни во сне, ни наяву не тревожило Розамонду. Она проснулась, по обыкновению веселая и здоровая, и перед завтраком сошла в западный сад.

Небо было покрыто тучами, и ветер дул во все стороны. Проходя по саду, Розамонда встретила садовника и спросила его, что он думает о погоде. Он отвечал, что, может быть, до обеда опять пойдет дождь, но что, если только он не ошибется, должно сделаться жарко в течение двадцати четырех часов.

— Скажи мне, пожалуйста, — сказала Розамонда, — слыхал ли ты об одной комнате нашего дома, называемой Миртовой комнатой?

Она решилась не упускать ни малейшего случая, а разузнать тайну и поэтому обратилась к садовнику.

— Нет, сударыня, никогда не слыхал, — отвечал тот. — Но это очень понятное название, потому что мирты в изобилии растут в нашей стороне.

— Растут ли они на северной стороне дома? — спросила Розамонда, — то есть подле стен, под окнами, знаешь?

— Я никогда не видел там под окнами ничего, кроме бурьяну. — отвечал садовник.

В это самое время позвонили к завтраку. Розамонда вернулась в дом, твердо решившись осмотреть после северную часть сада, и, если найдется там хоть остаток миртового дерева, то сейчас же заметить окошко, под которым оно стоит, и отпереть комнату, освещенную этим окном. Розамонда сообщила этот план мужу. Он похвалил ее остроумную выдумку, но сознался, что не имеет большой надежды на успех после того, что садовник сказал о бурьяне, росшем в саду.

Только что завтрак окончился, Розамонда позвонила и приказала садовнику, чтоб он ждал ее, а также приготовить ключи от северных комнат. Появившийся на звонок камердинер мистера Фрэнклэнда подал письма, привезенные только что почтальоном. Розамонда поспешно схватила их, лицо ее выразило восхищение, и она вскричала:

— Штемпель Лонг-Бэклэя! Наконец, известие от доктора.

Распечатав письмо, она жадно пробежала его глазами, потом вдруг уронила на колени и вскричала: — Лэнни, в этом письме такие новости, которые с ума могут свести. У меня просто дух занимается в груди.

— Прочти его, — сказал мистер Фрэнклэнд, — пожалуйста, прочти его вслух.

Розамонда стала читать нерешительным, задыхающимся голосом. Доктор Ченнэри извещал прежде всего, что его послание к Тревертону осталось без ответа; но что, несмотря на это, оно произвело такие результаты, каких никто никогда не мог предвидеть. Для ознакомления мистера и мистрисс Фрэнклэнд с этими результатами доктор посылал к ним копию с тайного донесения, доставленного ему ходатаем по делам его в Лондоне. Это донесение заключало в себе подробности о свидании, бывшем между слугою Тревертона и человеком, поехавшим за ответом на письмо доктора Ченнэри; тут же были изложены обстоятельства, при которых была сделана копия плана северных комнат и объявлялась готовность копировавшего этот план уступить его за пять фунтов стерлингов. В постскрипте было сказано, что посланный видел скопированный план и уверял, что на нем очень точно было означено положение дверей, лестниц и комнат с названиями, которые они носили, и что, по всей вероятности, он списан с подлинного плана.

Заканчивая свое письмо, доктор Чэннэри говорил, что теперь он предоставляет на полное усмотрение мистера и мистрисс Фрэнклэнд дальнейший ход их действий. Он уже немного скомпрометировал себя, из уважения к ним взявши на себя роль, которая не совсем шла к нему, а теперь, когда дело приняло совершенно новый характер, он чувствовал, что не может более служить им ни мнением, ни советом. Он совершенно был уверен, что молодые друзья его, обдумав дело хорошенько, примут благоразумные и должные меры, и поэтому приказал своему поверенному до тех пор не продолжать дела, пока он не получит уведомления от мистера Фрэнклэнда, и во всем сообразоваться с указаниями этого джентльмена.

— Указания! — вскричала Розамонда, кончив читать письмо и скомкав его в руках с сильным волнением. — Все наши указания могут быть написаны в одну минуту и прочтены в секунду. Что доктор понимает под словами: «обдумать дело хорошенько?» Конечно, мы заплатим пять фунтов стерлингов и будем требовать высылки плана по почте.

Мистер Фрэнклэнд серьезно покачал головою.

— Это совершенно невозможно, — сказал он. — Если ты немного обдумаешь дело, то сама увидишь, что крайне неловко покупать у слуги документ, который он похитил у своего хозяина.

— О, милый, и не говори этого! — вскричала Розамонда, испуганная оборотом, который муж ее придавал делу. — Что за преступление мы сделаем, если дадим этому человеку денег? Ведь от только снял копию с плана. Он ничего не украл.

— Он, по моему мнению, украл документ, — сказал Леонард.

— Ну хорошо, — продолжала настаивать Розамонда, — если он и сделал это, то какой в том вред его хозяину? По моему мнению, этот последний стоит того, чтоб у него украли эту копию, потому что он нарушил обыкновенный долг вежливости, не отправив ее к доктору Ченнэри. Во что бы то ни стало план должен быть у нас. О, Лэнни, пожалуйста, не качай головою, он должен быть у нас, ты сам это знаешь. Что за необходимость стесняться с старым бездельником (я должна его назвать так, хоть он и дядя мне), который не подчиняется самым обыкновенным условиям общества! С ним нечего поступать как с порядочным человеком… И потом, к чему ему план северных комнат? А если он и имеет в нем надобность, то ведь у него есть подлинник; таким образом, документ у него не украден, потому что он держал его все время у себя, не так ли, Лэнни?

— Розамонда, Розамонда, — сказал Леонард, улыбаясь на софизмы жены, — ты набираешь доводы, точно иезуит какой.

И он покачал опять головой. Видя, что доводы ее не приносят пользы, Розамонда прибегнула к давно известному оружию женского пола — убеждению, и скоро успела посредством его вырвать у мужа позволение, которым она уполномачивалась отдать приказания насчет покупки плана, но на одном условии. Оно состояло в том, чтобы план этот, как только они извлекут из него нужные сведения, немедленно отослать обратно к мистеру Тревертону, объяснив ему подробно, каким способом план этот был добыт, и приведя в оправдание своего поступка его собственный отказ сообщить сведение, которое не отказался бы никто другой доставить. Розамонда сильно старалась отменить или изменить это условие, но щекотливая гордость Леонарда не делала никаких уступок в этом отношении.

— Я уже и так много нарушил мои убеждения, — сказал он, и больше не трону их. Если нас унижает торг с этим лакеем, то, по крайней мере, мы не должны дать ему повода называть нас своими сообщниками. Напиши от моего имени поверенному доктора Ченнэри и скажи, что мы готовы купить копию плана на том условии, которое я объявил и которое должно быть представлено слуге Тревертона во всей подробности и ясности.

— Ну, а если слуга этот не захочет рисковать потерею своего места, что, конечно, должно с ним случиться, если он примет наше условие? — спросила Розамонда, идя с недовольным видом к письменному столу.

— Нечего нам беспокоить себя какими бы то ни было предположениями, моя милая. Подождем и услышим, что будет, а тогда и начнем действовать. Когда ты будешь готова писать, то скажи мне, я продиктую тебе. Мне хочется дать понять поверенному доктора, что мы соглашаемся на этот поступок, зная, во-первых, что с мистером Тревертоном нельзя иметь дела как с другими членами порядочного общества, и зная, во-вторых, что документ, предлагаемый нам слугою, есть извлечение, сделанное из печатной книги, и что он не имеет никакого отношения к тайным делам мистера Тревертона.

Увидя, что решение Леонарда было непоколебимо, Розамонда сочла неуместным продолжать свои возражения. Она написала письмо под диктовку Леонарда. Когда оно было готово и другие письма прочтены, мистер Фрэнклэнд напомнил жене о ее намерении осмотреть северную часть сада и изъявил желание, чтоб она взяла его с собою. Он сознался, что готов бы заплатить в пять раз больше суммы, требуемой Шролем за копию плана, если бы им удалось открыть Миртовую комнату без посторонней помощи и прежде, чем письмо к поверенному было отправлено на почту.

Супруги сошли в сад, и там Розамонда убедилась собственными глазами, что не было никакой возможности найти малейший след миртового дерева под окнами. Из сада они вернулись домой и приказали отпереть дверь, которая вела в северные сени.

Тут они увидели место на полу, где были найдены ключи, и место на площадке лестницы, где нашли мистрисс Джазеф, когда началась суматоха. По требованию мистера Френклэнда раскрыли дверь комнаты, соседственной с этим местом. Она представляла печальное зрелище запустения, нечистоты и мрачности. Старые обои только в некоторых местах покрывали стены, несколько оборванных стульев стояли в куче посредине комнаты; разбитый фарфор валялся на комоде; старый шкап, треснувший сверху донизу, стоял в углу. Все эти остатки мебели были тщательно осмотрены, но ничего не было найдено в них, что бы могло хоть на сколько-нибудь разъяснить тайну Миртовой комнаты. Мистер Фрэнклэнд сказал, что нужно посмотреть, нет ли следов ног на пыльном полу площадки, но и тут ничего не нашли.

— Надо отправлять письмо, Лэнни, — сказала она, когда они вернулись в столовую.

— Делать нечего, — отвечал Леонард. — Вели отвезти письмо на почту и не будем больше говорить об этом.

В тот же день письмо было отправлено. По отдаленности Портдженны от города и по неудовлетворительному состоянию железных дорог в то время можно было ждать ответа из Лондона не раньше двух дней. Понимая, что для Розамонды лучше провести эти дни ожидания вне дома, мистер Фрэнклэнд предложил ей совершить небольшое путешествие вдоль берега к местам, известным своею живописностью. Это предложение сейчас же было принято. Молодая чета оставила Портдженну и вернулась домой только на второй день вечером.

Утром на третий день нетерпеливо ожидаемый ответ поверенного был подан Леонарду и Розамонде в ту минуту, как они входили в столовую. Шроль решился принять условие мистера Фрэнклэнда, во-первых, потому что, по его мнению, только сумасшедший человек, которому предлагали пять фунтов стерлингов, мог отказаться от них, во-вторых, потому что он считал своего хозяина в совершенной зависимости от себя и не видел возможности быть за что бы то ни было прогнанным. Вследствие этого торг был заключен в пять минут, и поверенный доктора прилагал при письме своем копию с плана вместе с объяснительным письмом.

Розамонда дрожащими руками развернула на столе важный документ, жадно смотрела на него несколько минут и положила палец на четвероугольник, изображавший положение Миртовой комнаты.

— Здесь! — вскричала она. — О, Лэнни, как мое сердце бьется! Одна, две, три, четыре — четвертая дверь на площадке ведет в Миртовую комнату!

Она сейчас же хотела послать за ключами от северных комнат, но Леонард настоял, чтоб она прежде немного пришла в себя и позавтракала. Несмотря на его увещания, завтрак так скоро окончился, что через десять минут рука Розамонды уже держала руку мужа, и оба они шли к лестнице.

Предсказание садовника о перемене погоды сбылось: сделалось удушливо жарко. Домашние животные спали в темных углах, слуги прекратили свои обычные утренние работы. Женщины обмахивались платками, мужчины сидели подле них, сняв с себя верхнее платье. Все сердито толковали о жаре и сознавались, что такого дня в июне месяце никто не запомнит.

Розамонда взяла ключи, отклонила предложение ключницы сопровождать ее и, проведя мужа по коридорам, отперла дверь в северные сени.

--Какой здесь необыкновенный холод! — сказала она, входя туда.

На краю лестницы она остановилась и схватила крепче за руку мужа.

— Что случилось? — спросил он. — Не этот ли внезапный холод так действует на тебя?

— Нет, ничего, — поспешно отвечала Розамонда. — Я слишком раздражена теперь для того, чтоб чувствовать жар или холод. Но, Лэнни, положим, что твоя догадка насчет мистрисс Джазеф справедлива.

— Ну так что ж?

— И положим, что мы узнаем тайну Миртовой комнаты, не окажется ли тут чего-нибудь, касающегося моей матери и отца, чего мы не должны знать? Об этом я подумала, когда мистрисс Пентрис предложила мне сопровождать нас, и это заставило меня отказаться от ее предложения и прийти сюда наедине с тобою.

— Очень может быть, — отвечал мистер Фрэнклэнд после минутного размышления. — Во всяком случае, моя догадка насчет мистрисс Джазеф ничего больше как догадка. Впрочем, Розамонда, если ты чувствуешь какую-нибудь нерешительность…

— Нет, будь что будет, а нам нельзя отступать. Дай мне руку. Мы начали вместе открывать тайну и вместе дойдем до конца ее.

И она пошла вверх по лестнице, ведя за собою мужа. На площадке она снова посмотрела на план, потом сосчитала двери до четвертой, вынула из связки ключ под ее номером и вложила его в замок.

Но, не повертывая ключа, Розамонда на минуту остановилась и посмотрела на мужа.

Он стоял подле нее, терпеливо ожидая и обратив лицо к двери. Розамонда положила руку на ключ, медленно повернула его, ближе придвинулась к мужу и снова остановилась.

— Не знаю, что со мной делается, — прошептала она. — Я будто боюсь отворить дверь.

— Твоя рука холодна, Розамонда. Подожди немного, затвори дверь, оставь это до другого дня.

Говоря это, Леонард чувствовал, что пальцы Розамонды сильнее и сильнее сжимали его руку. Потом настала минута глубокого молчания… Вслед за тем он услышал треск отворившейся двери, рука Розамонды быстро повлекла его за собою, и перемена воздуха дала ему знать, что они в Миртовой комнате.

МИРТОВАЯ КОМНАТА

править

Широкое, четвероугольное окно с узкими рамами и темными стеклами, несколько светлых лучей солнца, проникающих сквозь щели трех треснувших стекол; густая пыль во всех направлениях; высокие, обнаженные стены; столы и стулья в беспорядке, длинный, черный шкап для книг с растворенной дверцей, почти падающей с петель; пьедестал с разбитым бюстом, обломки которого валялись на полу; закопченный потолок; пол, покрытый густым слоем пыли, — вот что представилось глазам Розамонды, когда она вошла в Миртовую комнату, ведя за руку мужа.

Пройдя несколько шагов, Розамонда остановилась; все способности ее, все чувства были устремлены на смутное ожидание чего-то, что находилось в комнате, что должно было вдруг восстать перед нею, сзади ее, тронуть ее со всех сторон. Несколько минут она ждала, затаив дыхание, но ничто не появилось, ничто не коснулось ее… Безмолвие и уединение хранили свою тайну…

Розамонда повернулась к мужу. Его лицо, всегда спокойное, выражало теперь сомнение и беспокойство. Одна рука его была протянута и двигалась в разных направлениях, напрасно стараясь коснуться чего-нибудь, что бы помогло ему угадать положение, в которое он был поставлен. Выражение лица и движения его, немой и грустный зов жены, будто просивший помощи, привели Розамонду в себя, напомнив ее сердцу самый дорогой из ее интересов, самую высшую из забот ее. Глаза молодой женщины, за минуту перед тем устремленные на печальное зрелище запустения и разрушения комнаты, нежно обратились на лицо мужа, полные бесконечной любви и сострадания. Она быстро схватила его за протянутую руку и, прижав к себе, сказала:

— Не делай этого, дорогой мой; ты как будто забыл, что я с тобою, и смотришь, как человек, оставленный без помощи. Для чего тебе прикасаться к чему-нибудь, когда я подле тебя. Слышишь ты, Лэнни, как я отперла дверь? Знаешь ли ты, что мы в Миртовой комнате?

— Что ты увидела, Розамонда, когда отперла дверь? Что ты видишь теперь? — спросил Леонард быстрым и порывистым шепотом.

— Ничего, кроме пыли, грязи и запустения. Самое заброшенное болото в Корнуэлле не имеет такого мрачного вида, как эта комната, но здесь нет ничего, что бы могло напугать нас или внушить мысль о какой бы то ни было опасности.

— Отчего ты так долго не заговаривала со мною?

— Я испугалась, войдя в эту комнату, не от того что я увидела в ней, но от мысли о том, что я могл! увидеть. Я, как ребенок, боялась, что вдруг что-нибудь выйдет из стены или появится из-под пола, одним словом, я боялась, сама не знаю чего. Теперь я превозмогла этот страх, но мрачный вид этой комнаты все еще отражаете на мне. Чувствуешь ли ты это?

— Я чувствую, — отвечал он с каким-то беспокойством, — как будто ночь, всегда стоящая пред моими глазами, сделалась теперь темнее, чем когда-либо. Где мы в на стоящую минуту?

— У самой двери.

— Достаточно ли прочен пол, чтобы ходить по нему? — спросил Леонард, недоверчиво ощупывая ногою.

— Совершенно прочен, — отвечала Розамонда, — иначе он не удержал бы на себе всей этой мебели. Пойдем со мной по комнате.

И говоря это, она тихо повела его к окну.

— Мне кажется, что свежий воздух стал ближе ко мне, — сказал Леонард, обращая лицо к одному из разбитых стекол. — Что теперь перед нами?

Розамонда подробно описала ему вид и величину окошка. Леонард небрежно отвернулся от него, как будто эта часть комнаты вовсе не интересовала его. Розамонда все еще стояла у окна, будто ожидая, что на нее повеет другой воздух. Настало минутное молчание, которое нарушил Леонард вопросом:

— Что ты теперь делаешь!

— Я смотрю сквозь разбитое стекло, чтобы подышать свежим воздухом. Там, внизу, падает от дома тень на забытый сад, но оттуда совсем не веет свежестью. Я вижу высокую траву и дикие цветы, грустно сплетшиеся между собою. Подле меня стоит дерево, и листья его будто лишены всякого движения… Здесь не видно ни облаков, ни голубого неба… Есть в небе что-то ужасающее, и земля будто чувствует это!

— Но комната, комната! — говорил Леонард, отводя ее от окна. — Скажи мне, каков вид ее, скажи как можно точнее. Я не буду покоен, Розамонда, пока ты не опишешь мне подробно каждую вещь.

— Сейчас, милый. Тут, у стены, в которой вделано окно, старый диван. Я сыму передник, смету с дивана пыль, и тогда ты можешь сесть и спокойно слушать, что я буду рассказывать. Прежде всего, я полагаю, ты хочешь знать, как велика комната?

— Да, конечно, это самое главное. Попытайся, не можешь ли ты сравнить величину ее с величиною какой-нибудь комнаты, которую я видел еще до потери зрения.

Розамонда огляделась кругом, потом отошла к камину и пошла вдоль по комнате, считая шаги. Мерно стукая по пыльному полу и глядя с детским самодовольствием на яркие розетки своих туфель, бережно приподымая кружевное платье, выставляя напоказ вышитую юбку и прозрачный чулок, будто кожей обтягивавший ее маленькую ножку, она двигалась среди этого запустения, уныния и разрушения, как самый очаровательный контраст, какой молодость, здоровье и красота могли представить этой грустной картине.

Дойдя до конца комнаты, она с минуту подумала и потом сказала:

— Помнишь, Лэнни, голубую залу в доме твоего отца? Мне кажется, что эта комната так же велика, если даже не больше.

— Каковы здесь стены? — спросил Леонард, трогая рукою одну из них. — Кажется, они оклеены обоями?

— Да, красными потертыми обоями, исключая одной стены, на которой бумага оборвалась и валяется клочками на полу. Внизу стен идет деревянный карниз. Он в многих местах треснул, и в нем есть большие дыры, которые будто сделаны крысами и мышами.

— Есть ли какие-нибудь картины на стенах?

— Нет. Над камином висит пустая рама. На противоположной стороне — маленькое зеркало, треснувшее посредине, с разбитыми жирандолями[11], куски которых валяются по обеим сторонам его. Против него прибита оленья голова с рогами; голова осыпалась во многих местах, а между рогами сплетена густая паутина. На других стенах вбиты большие гвозди, на которых висит тоже паутина, но картин нет нигде. Теперь ты знаешь все, чем украшены стены. Что теперь описывать? Пол?

— Мне кажется, Розамонда, что ноги мои уже объяснили мне, каков здесь пол.

— Ноги твои объяснили тебе, что он не покрыт ковром, но я могу больше рассказать тебе. Он идет скатом с каждой стороны к середине комнаты и покрыт густою пылью, которая разметена в странных фантастических формах… Теперь посмотрим дальше; прежде чем приступим к мебели, нужно еще описать тебе потолок. Я не могу хорошо разглядеть его, потому что он слишком высок. Вижу только, что на нем есть большие трещины и пятна и что штукатурка обвалилась в нескольких местах. На середине висят два куска цеп и которая, вероятно, поддерживала люстру. Карниз так запачкан, что я не могу различить, что на нем изображено. Он очень широк и тяжел и в некоторых местах кажется, что был выкрашен, — вот все, что я могу сказать. Теперь, Лэнни составил ли ты себе точное понятие об всей комнате?

— Совершенно точное, моя милая. Ты описала мне ее так же ясно, как описываешь все, что видишь. Теперь то нечего больше тратить время на меня. Мы можем приступить теперь к тому, зачем пришли сюда.

При этих словах улыбка, бывшая на лице Розамонды в то время, как Леонард начал отвечать ей, исчезла в одно мгновение. Она прижалась к мужу и, наклонившись к нему оперлась рукою на его плечо и сказала шепотом:

— Когда мы отворили ту комнату, что рядом с сенями, то начали поиски осмотром мебели. Станем ли мы и здесь осматривать ее?

— А много ее, Розамонда?

— Больше, чем было в той комнате, — отвечала она.

— И столько, что ее нельзя осмотреть в одно утро?

— Нет, не думаю.

— В таком случае приступим к мебели, если ты неможешь придумать другого средства. Я — плохой помощник в этом случае и должен поневоле сложить все хлопоты на тебя. У тебя глаза, которые видят, и руки, которые ищут, и если объяснение того, почему мистрисс Джазеф советовала тебе не входить сюда, может быть найдено поисками в этой комнате, то ты найдешь его…

— А ты, Лэнни, как только открытие это будет сделано, сейчас же узнаешь о нем. Я не хочу, милый, чтобы ты говорил так, как будто между нами есть какое-нибудь различие или превосходство моего положения над твоим… Теперь я начну осматривать. С чего начать? С шкапа ли для книг, стоящего против окна, с старого ли письменного стола в углу за камином? Это самая большая мебель, какая только есть в комнате.

— Начни с шкапа.

Розамонда сделала несколько шагов вперед, но вдруг остановилась и посмотрела на противоположный конец комнаты.

— Лэнни, — сказала она, — я забыла одну вещь, когда описывала тебе стены. Здесь еще двери, кроме той, в которую мы вошли. Я стою теперь спиной к окошку, и обе они приходятся на правой стороне от меня. Каждая из этих дверей на одинаковом расстоянии от угла, и каждая одинаковой величины и вида. Как ты думаешь, не растворить ли нам их, чтобы узнать, куда они ведут?

— Непременно. Но есть ли ключи в замках?

Розамонда взглянула и отвечала утвердительно.

— В таком случае раствори их, — сказал Леонард и тут же прибавил. — Постой! Не ходи сама. Возьми меня с собой. Я не хочу сидеть здесь, пока ты будешь отворять двери.

Розамонда вернулась к мужу и повела его к двери, которая была дальше от окна.

— А что, если мы увидим что-нибудь страшное? — сказала она, дрожа немного и протягивая руку к ключу.

— Лучше думай (что гораздо вернее), что эта дверь просто ведет в другую комнату.

Розамонда быстро открыла дверь. Муж ее был прав. Она просто вела в другую комнату.

Они перешли к следующей двери. Розамонда раскрыла ее, как и первую, высунула на минуту голову и вдруг кинулась назад, захлопнув дверь с выражением отвращения.

— Не пугайся, Лэнни, — сказала она, отводя мужа от двери. — Эта дверь ведет в пустой буфетный шкап, но по стенам его ползает бездна отвратительных насекомых, которых я потревожила в их тишине и уединении. Пойдем же, я опять посажу тебя и начну разыскивать в шкапу.

Раскрыв дверцу от верхней части шкапа, едва державшуюся на петлях, Розамонда увидела в нем совершенную пустоту с обеих сторон. На каждой полке было одинаковое количество пыли и грязи, никакого следа книг и ни одного клочка бумаги.

Нижняя часть шкапа была разделена на три отделения. В дверце одного из них стоял заржавленный ключ. Розамонда с небольшим усилием повернула его и взглянула внутрь ящика. В глубине его лежала колода карт, покрытых пылью. Между ними валялся кусок изорванного муслина, который оказался отличием, носимым пасторами на шее. В одном углу Розамонда нашла изломанный пробочник и ручку от удочки; в другом — несколько кусков трубок, склянки для лекарств и измятый песенник. Вот все, что было в этом ящике. Описав подробно каждую найденную вещь мужу Розамонда перешла к другому отделению. Дверца его была не заперта; здесь не было ничего, кроме клочка почерневшей шерсти и остатков ящичка от брильянтов.

Третья дверца была заперта, но Розамонда растворил ее ключом от первого отделения. Тут лежала только одна вещь — небольшой деревянный ящик, обвязанный лентою, оба конца которой были вместе припечатаны. Сильное любопытство овладело Розамондою. Она описала ящик мужу и спросила его, имеет ли она право, по его мнению, сломать печать.

— Посмотри, не написано ли чего на крышке? — спросил он. Розамонда поднесла ящик к окну, сдула с него пыль и на куске пергамента, приклеенного к крышке, прочла: «Бумаги. Джон Артур Тревертон. 1760».

— По моему мнению, ты имеешь право распечатать ящик, — сказал Леонард. — Если бы эти бумаги были почму-нибудь важны, то едва ли они были бы забыты здесь твоим отцом и его душеприказчиками.

Розамонда сломала печать, потом, не раскрывая ящика, посмотрела с видом нерешительности на мужа и сказала:

— Мне кажется, что осматривание этого ящика будет пустою потерею времени. Каким родом вещь, которую не раскрывали с 1760 года, может помочь нам раскрыть тайны мистрисс Джазеф и Миртовой комнаты?

— А как ты знаешь, что с тех пор не раскрывали его? — спросил Леонард. — Разве эта печать не могла быть приложена снова кем-нибудь гораздо позже 1760 года? Ты, впрочем, можешь об этом лучше судить, так как ты в состоянии рассмотреть, есть ли какая-нибудь надпись на ленте или какой-нибудь знак печати, по которым можно бы вывести заключение?

— На печати ничего нет, кроме цветка, похожего на незабудку. На ленте я не вижу даже следа чернил… Каждый до меня мог открыть этот ящик, — продолжала она, без труда подымая крышку, — потому что замок совершенно не держит, и дерево крышки так сгнило, что я с нею вместе оторвала замок.

По осмотре ящика в нем оказалось много бумаг. На верхнем пакете были написаны слова: «Издержки по избранию. Я был выбран четырьмя голосами. Цена каждому — пять фунтов стерлингов. Д. А. Тревертон». На следующем пакете не было никакой надписи. Розамонда раскрыла его и прочла на первой странице: «Ода в день рождения, почтительно поднесенная Меценату нового времени в его поэтическом уединении в Портдженне». За этим нашлись старые записки, старые пригласительные билеты, рецепты и листки из молитвенника, — все это, перевязанное веревочкой. Наконец в самом углу ящика, лежал тонкий лист бумаги, на одной стороне которого не было ничего написано. Розамонда взяла его, повернула на другую сторону и увидела несколько линий, проведенных чернилами и подле них различные буквы. Розамонда, описав мужу все найденные бумаги, описала и последнюю, и он объяснил ей, что эти линии и буквы представляли собою какую-нибудь математическую задачу.

— Шкап от книг ничего не объяснил нам, — сказала Розамонда, снова укладывая бумаги в ящик. — Что ж, приступим теперь к письменному столу, стоящему у камина?

— Какова его наружность?

— Внизу его по два ящика с каждой стороны, а крышка идет скатом сверху вниз, наподобие бюро.

— Открывается ли эта крышка?

Розамонда подошла к столу, осмотрела его пристальнее и попробовала поднять крышку.

— Открывается, — сказала она, — потому что я вижу в ней место для ключа. Но она заперта, так же как и все ящики.

— Нет ли ключа хоть в каком-нибудь из них? — спросил Леонард.

— Ни одного. Но крышка держится так слабо, что ее можно легко поднять, как я подняла крышку маленького ящика, только для этого нужны руки сильнее моих. Я тебя подведу к столу, и, может быть, крышка эта уступит твоей силе, если не уступает моей.

Она положила руки Леонарда под выступ, образуемый крышкой. Он употребил все свои силы, чтобы поднять ее, но на этот раз дерево было здорово, замок держался крепко, и все усилия Леонарда оказались напрасными.

— Не послать ли за слесарем? — спросила Розамонда с движением досады.

— Если стол так хорош, что его жалко портить, то, конечно, нужно, — отвечал Леонард. — В противном случае, отверткой и молотком очень легко отворить и крышку, и ящики.

— Если так, то жалко, что мы не захватили с собой этих инструментов, потому что все достоинство стола заключается в тайне, которую, может быть, он откроет нам. Я до тех пор не буду спокойна, покуда мы не узнаю, что в нем лежит.

Проговорив это, Розамонда взяла за руку мужа и повела его снова к дивану, на котором он сидел. Проходя мимо камина, Леонард наступил на каменную решетку его и, почувствовав что-то под ногами, инстинктивнй протянул руку. Она коснулась мраморной дощечки с барельефными изображениями, вставленной в середине камина. Тут Леонард остановился и спросил, до какой это вещи коснулась его рука.

— Это скульптурная работа, — отвечала Розамонда, — которой я сначала не заметила. Она невелика и не имеет по-моему, ничего привлекательного; как мне кажется, они изображает…

Леонард перебил ее.

— Постой, — сказал он, — я хочу попытаться, не угадаю ли я сам; я хочу попробовать, не узнаю ли я пальцами, что на этой дощечке изображено?

Он со вниманием провел руками по барельефу (между тем как Розамонда с живейшим любопытством следила за малейшими его движениями), подумал немного и сказал:

— Кажется, что здесь, на правой стороне, изображен сидящий человек, а на левой — утесы и деревья, очень круто вырезанные?

Розамонда нежно посмотрела на него и, тихо улыбнувшись, сказала:

— Бедный мой друг! Твой сидящий человек — миниатюрная копия с знаменитого изображения Ниобеи[12] с ребенком; твои скалы — изображения туч; твои деревья — стрелы, пущенные каким-нибудь невидимым Юпитером, Аполлоном или другим языческим богом. Ах, Лэнни, Лэнни! Ты не можешь доверяться своему осязанию так, как доверяешься мне!

Тень досады пробежала по лицу Леонарда, но она мгновенно исчезла, как только Розамонда снова взяла его за руку и повела к дивану. Он тихо привлек ее к себе, поцеловал в щеку и сказал:

— Да, твоя правда, Розамонда. Единственный друг, не изменяющий мне в моей слепоте, — это моя жена.

Заметив, что Леонарду взгрустнулось и угадав инстинктом женской привязанности, что он задумался о тех днях, когда еще наслаждался чувством зрения, Розамонда поспешила снова повернуть разговор на Миртовую комнату.

— Что теперь осматривать, мой милый? — спросила она. — Шкап мы осмотрели, со столом надо повременить; нет ли еще здесь какой-нибудь мебели с ящиками?

Она с недоумением огляделась вокруг себя, потом пошла опять в ту часть комнаты, где стоял камин.

— Лэнни, проходя только что с тобою, я заметила здесь еще кое-что, — сказала она, приближаясь к стороне камина, противоположной той, где стоял письменный стол.

Она взглянула пристальнее и открыла в темном углу, в тени, падавшей от камина, маленький столик, сделанный из черного дерева, — самая невзрачная и бедная вещь, которая только была в комнате. Розамонда ногой толкнула его к свету; столик с треском покатился вперед на тяжелых, старомодных колесах.

— Лэнни, я нашла один стол, — сказала молодая женщина, — это ничтожная, бедная вещь, брошенная в углу. Я выдвинула его к свету и нашла в нем ящик. — Потом, замолчав на минуту, попробовала выдвинуть ящик, но он не поддавался.

— Еще замок! — вскричала она с досадой. — Даже этот ничтожный столик — и тот против нас!

И Розамонда сердито толкнула его рукою. Столик покачнулся на непрочных ножках и упал на пол, но так тяжело, как упала бы вещь вдвое больше его, упал с шумом, который раздался по всей комнате и который эхо пустой комнаты повторило несколько раз.

Розамонда побежала к мужу, который в беспокойстве вскочил с дивана, и рассказала ему, что случилось.

— Ты говорила, что это маленький столик, — сказал с изумлением Леонард, — а между тем, он упал так, как самая тяжелая мебель!

— Да, судя по всему, в ящике должно быть что-нибудь тяжелое, отвечала Розамонда, подходя к столу, под влиянием беспокойства, произведенного на нее тяжелым падением столика. Давши время рассеяться пыли, которая поднялась при этом и стояла густою массою, она наклонилась к столику и стала рассматривать его. При падении он треснул сверху донизу, и замок отскочил от крышки.

Тогда Розамонда подняла столик, выдвинула ящик и, взглянув вовнутрь, сказала мужу:

— Я угадала, что здесь должно быть что-нибудь тяжелое. Ящик полон кусками меди, похожими на образчики из Портдженского рудника… Постой-ка; я еще что-то нащупала в самом конце его.

Говоря это, она вытащила из-под кучи меди маленькую круглую рамку из черного дерева, величиною в обыкновенное ручное зеркало. Вынимая его, Розамонда заметила, что под ним лежал свернутый клочок бумаги. Молодая женщина положила эту бумагу на стол и потом взяла рамку, чтобы осмотреть, нет ли в ней какого-нибудь изображения.

Рамка заключала в себе картинку, писанную масляными красками, почерневшую, но не слишком затертую временем. Она изображала голову женщины.

При первом взгляде на нее Розамонда вздрогнула и поспешно пошла к мужу, держа в руке портрет.

— Ну, что ты нашла? — спросил он, заслышав ее шаги.

— Картину, — отвечала она слабым голосом, остановясь, чтобы снова взглянуть на нее.

Чуткое ухо Леонарда заметило перемену в голосе жены, и полушутливо, полусерьезно он спросил:

— Тебя, кажется, напугал этот портрет?

— Этот портрет ужасно встревожил меня и обдал холодом, — отвечала Розамонда. — Помнишь, в ту ночь, как мы приехали сюда, горничная Бэтси описывала нам приведение северных комнат?

— Помню очень хорошо.

— Лэнни, это описание совершенно схоже с этим портретом: те же светлые волосы, те же ямочки на щечках, те же правильные блестящие зубы. Это та же поражающая, роковая красота, которую описывала Бэтси и которую она называла ужасающею.

Леонард улыбнулся и отвечал спокойно:

— Какое у тебя пылкое воображение, моя милая!

— Воображение! — повторила Розамонда про себя…-- Какое тут воображение, когда я вижу это лицо, когда я чувствую…

И она остановилась, снова вздрогнула, поспешно вернулась к столу и положила на него портрет лицом книзу. В эту минуту свернутый клочок бумаги, вынутый из ящика, попался ей на глаза.

— Это, может быть, скажет нам что-нибудь насчет портрета, — проговорила Розамонда, протягивая руку к бумаге.

Время подходило к обеду. Жар еще удушливее висел в воздухе, и всеобщая неподвижность была еще ощутимее, чем прежде… Розамонда открыла бумагу…

ОТКРЫТИЕ ТАЙНЫ

править

Глазам ее представились буквы, написанные чернилами, пожелтевшими от времени. Розамонда заботливо разгладила бумагу на столе, потом снова взяла ее и посмотрела на первую строчку написанного.

Эта первая строчка заключала в себе только три слова, сейчас же показавшие Розамонде, что в руках ее было не объяснение портрета, но письмо, — три слова, заставившие ее вздрогнуть и мгновенно измениться в лице. Не читая дальше, она быстро перевернула листок, отыскивая конец письма.

Конец этот был на третьей странице, но внизу второй были подписаны два имени. Розамонда взглянула на верхнее из них, снова вздрогнула и опять перевернула письмо на первую страницу.

Строчку за строчкой, слово за словом, она читала, между тем как мрачное настроение постепенно овладело ею и страшная бледность распространилась по лицу. Дойдя до конца третьей страницы, она опустила руку с письмом и медленно повернула голову к мужу. В таком положении стояла она, без слез в глазах, без движения в лице, не говоря ни слова, не трогаясь с места, — стояла, сжав холодными пальцами роковое письмо и глядя с затаенным дыханием на своего слепого мужа.

Он сидел, как за несколько минут до этого, скрестив ноги, сложив руки и повернув голову в ту сторону, откуда слышал голос жены. Но скоро продолжительное молчание ее привлекло его внимание. Он изменил свое положение, прислушался, с беспокойством повернул голову из стороны в сторону и йотом сказал:

— Розамонда!

При звуке этого голоса губы ее зашевелились, пальцы крепче сжали бумагу, но она не могла ни двинуться с места, ни проговорить что-нибудь.

— Розамонда! — снова позвал Леонард.

Снова губы ее зашевелились, выражение чего-то тенью пробежало по бледному лицу ее, она сделала шаг впереди взглянула на письмо и опять остановилась.

Не слыша ответа, Леонард вскочил с места в удивлении и беспокойстве. Поводя своею беспомощною рукою в воздухе, он сделал несколько шагов и отошел от стены, подле которой сидел. Стул, которого он не ощупал руками, стоял на его дороге, и он сильно толкнулся о него коленом.

Крик вырвался из уст Розамонды, как будто боль от удара вдруг перешла от мужа к ней. В одно мгновение она была подле него и спрашивала:

— Ты не сильно ушибся, Лэнни?

— Нет, нет, — отвечал он, опуская руку к колену, но Розамонда предупредила его и приложила к ушибленному месту свою руку, стоя на коленях и прижавшись к мужу головою. Он тихо положил руку к ней на плечо; тут глаза ее: наполнились слезами, которые тихо покатились по щекам.

— Я думал, что ты ушла и оставила меня одного, — сказал Леонард. — Здесь была такая тишина, что мне казалось, будто ты ушла из комнаты.

— Не хочешь ли ты теперь уйти отсюда? — спросила Розамонда. Силы, казалось, оставляли ее; она опустила на грудь голову, и письмо упало из ее рук на пол.

— Ты как будто устала, Розамонда, — сказал Леонард. — Голос твой показывает это.

— Я хочу уйти отсюда, — отвечала она тем же слабым, принужденным голосом. — Что, колено твое не болит больше? Можешь ты идти?

— О, конечно, я забыл о своем колене. Если ты действительно устала, то, чем мы скорее уйдем отсюда, тем лучше.

Розамонда, казалось, не слыхала последних слов. Она судорожно водила пальцами по шее и груди. Два красных пятна показались на ее бледных щеках. Глаза ее были устремлены на письмо, лежавшее на полу; после нескольких минут колебания она подняла его. Несколько минут стояла она на коленях, смотря на письмо и отвернув голову от мужа, потом встала и пошла к камину. Там, между пылью, золою и разной дрянью, валялись старые, изорванные бумаги. Розамонда устремила на них внимание. Она долго смотрела и постепенно подходила ближе и ближе к ним. На одно мгновение она протянула письмо к куче, наваленной в камине, но потом отскочила назад, сильно вздрогнула и обернулась к мужу. При виде его слабое, едва внятное восклицание, полустон, полурыдание вырвалось из ее груди.

— О, нет, нет! — прошептала она, порывисто сжимая руки и смотря на мужа нежными и печальными глазами. — Никогда, Лэнни, никогда, пусть будет, что будет!

— Ты со мною говоришь, Розамонда? — спросил он.

— С тобою, милый. Я говорила…

Она на минуту остановилась и дрожащими пальцами сложила письмо так, как оно было сложено, когда она нашла его.

— Да где ты? — спросил Леонард. — Голос твой раздается далеко от меня, на том конце комнаты. Где ты?

Она побежала к нему, дрожа и с глазами полными слез, взяла его за руку и, не колеблясь ни минуты, смело и решительно положила письмо в его руку.

— Возьми это, Лэнни, — сказала она, бледная как смерть, но не теряя твердости. — Возьми и скажи, чтоб я прочла тебе это письмо, как только мы выйдем из Миртовой комнаты.

— Что ж это такое? — спросил он.

— Последняя вещь, которую я нашла здесь, — отвечала Розамонда, смотря на него серьезно и глубоко вздохнув.

— И она имеет какое-нибудь значение?

Вместо ответа Розамонда стремительно прижала мужа к груди, прильнула к нему со всей пылкостью своей впечатлительной натуры и начала страстно целовать его.

— Тише, тише, — говорил Леонард, смеясь. — У меня дух захватывает.

Молодая женщина отступила на шаг и, положив руки на плечи мужа, смотрела на него несколько минут в молчании.

— О, мой ангел, — прошептала она потом с нежностью, я отдала бы все на свете, чтоб только узнать, как ты любишь меня.

— Да ты, конечно, — возразил он, смеясь, — должна знать это.

— Я скоро узнаю, — отвечала она так тихо, что почти нельзя было расслышать этих слов.

Приняв изменение в ее голосе за верный признак усталости, Леонард протянул к ней руку и попросил ее вывести его из комнаты. Розамонда безмолвно повиновалась и пошла к двери.

Проходя по необитаемой части дома, она ничего не говорила о свернутой бумаге, которую положила в руку мужа. Все ее внимание, казалось, было теперь устремлено на то, чтобы заботливо смотреть на каждое место; по которому ступал Леонард, и удостоверяться, прочно ли и безопасно оно. Всегда неусыпная и заботливая во время прогулок с мужем, она теперь как будто страшно боялась, чтобы с ним не случилось малейшего приключения. Сходя по ступенькам лестницы, она останавливалась и спрашивала, не чувствует ли он боли в колене после ушиба об стул. На последней ступеньке она опять остановилась и отбросила ногою изорванные остатки старого коврика, чтобы Леонард не мог зацепиться за них. Он добродушно смеялся над этою чрезмерною заботливостью и спрашивал, есть ли какая возможность при всех этих остановках вовремя прийти к обеду. Розамонда не находилась, что возражать, смех мужа не отдавался весело в ее сердце; она только отвечала, что всякая забота о нем никогда не может быть лишнею. После этого наступило молчание, среди которого они дошли до дверей комнаты ключницы.

Оставив на минуту мужа у двери, Розамонда взошла и отдала ключи мистрисс Пентрис.

— Боже мой! — вскричала ключница, — вас, сударыня, кажется, совсем измучил жар и спертый воздух этих старых комнат. Не прикажете ли подать вам стакан воды?

Розамонда отказалась.

— А что, сударыня, — продолжала ключница, — смею спросить: нашли ли вы что-нибудь в северных комнатах?

— Несколько старых бумаг и больше ничего, — отвечала Розамонда, отвернувшись.

— Позвольте мне еще узнать: в случае, кто из соседей приедет сегодня?..

— Мы заняты, — коротко отвечала Розамонда. — Кто бы там ни был, мы оба заняты. — И мистрисс Фрэнклэнд вышла из комнаты.

Ту же заботливость, с какою Розамонда вела мужа до этого места, она выказала и теперь, ведя его дальше по лестнице. Так как дверь от библиотеки была случайно отперта, то они прошли через нее к зале, которая была самою большою и прохладною комнатою. Усадив мужа в кресло, Розамонда вернулась в библиотеку и взяла там со стола поднос с графином воды и стаканом, которые она заметила, проходя через эту комнату.

Принеся воду в залу, она без шума затворила сначала дверь, ведущую в библиотеку, потом дверь в коридор. Леонард, заслышав ее шаги, посоветовал ей усесться отдохнуть на софе. Она ласково потрепала его по щеке и уже готова была отвечать, когда случайно увидела лицо свое в зеркале, висевшем против нее. При виде бледных щек и сверкающих глаз слова остановились на губах ее, и она поспешила к окну, чтобы дохнуть свежим воздухом, который мог донестись к ней с моря.

Жаркий пар все еще закрывал горизонт. Ближе бесцветная поверхность воды была едва видна и от времени до времени подымалась огромною, тихою волною, которая медленно катилась и исчезала в паре тумана. У самого берега не шумели волны; все было тихо, и только изредка быстрый удар и тихий плеск возвещали о падении маленькой волны на горячий песок. На террасе против дома рой летних насекомых казался лишенным жизни и движения. Не было видно ни одного человеческого лица, ни один парус не был на море, ни одна струя воздуха не шевелила листьев растений, ползущих по стене дома, и не освежала цветов, расставленных на окнах. Розамонда с минуту посмотрела на этот утомительный, однообразный вид и отошла от окна. В это время Леонард обратился к ней с вопросом.

— Скажи же мне, что за драгоценность заключается в этой бумаге? — спросил он, вынимая письмо и с улыбкою раскрывая его. — Тут, вероятно, кроме чернил, есть еще порошок какой-нибудь бесцветный или банковый билет на баснословную сумму?

Сердце Розамонды сильно забилось, когда он раскрыл письмо и провел пальцем по написанному, с притворным выражением беспокойства и насмешливо высказывая желание получить часть сокровищ, найденных в Портдженне его женою.

— Я сейчас прочту тебе, Лэнни, — сказала она, падая в кресла и откидывая волосы с висков. — Но отложи его на минуту, и поговорим о чем-нибудь, не касающемся Миртовой комнаты. Не правда ли, я должна тебе казаться очень капризной, что вдруг оставляю предмет, о котором толковала несколько недель кряду? Скажи мне, милый, — прибавила она, вдруг вставая с места и ставши за стенкою его кресла, — надоедаю ли я своими капризами, фантазиями и недостатками или я исправилась с тех пор, как вышла замуж?

Леонард небрежно положил письмо на стол, всегда стоявший у его кресла, и, погрозив пальцем с видом комического упрека, сказал:

— Фи, Розамонда, неужто ты хочешь заставить меня говорить тебе комплименты?

Веселый тон, с которым Леонард продолжал говорить, казалось, совершенно уничтожил Розамонду. Она отошла от мужа и снова села в некотором расстоянии от него.

— Я помню, что часто оскорбляла тебя, — начала она быстро и с смущением. — Нет, не оскорбляла, но производила неприятное впечатление тем, что иногда чересчур фамильярно обращалась с слугами. Если б ты не так хорошо знал меня, то мог бы вообразить себе, что эта фамильярность — следствие того, что я сама была прежде служанкой. Но, положим, что это действительно правда, что я была служанкой, кормившею тебя во время болезни, водившею тебя во время слепоты заботливее, чем кто-нибудь другой, стал ли бы ты тогда думать о расстоянии, разделяющем нас, стал ли бы ты…

Она остановилась. Улыбка исчезла с лица Леонарда и, немного отвернувшись от жены, он сказал с легкою досадой:

— Что за охота предполагать вещи, которые никогда не могли случиться?

Розамонда пошла к столику, налила в стакан воды и быстро выпила; потом подошла к окну и сорвала несколько из стоявших там цветов. Из них она составила маленький букет, стараясь, чтобы цветы были расположены как можно лучше, и когда это было сделано, приколола его к груди, посмотрела на него, потом снова сняла и, вернувшись к мужу, вставила букетик в петлю его сюртука.

— Вот кое-что, что сделает тебя довольным и веселым, каким я всегда желала бы тебя видеть, — сказала Розамонда, садясь в своем любимом положении у ног мужа и грустно смотря на него, между тем как руки ее лежали на его коленях.

— О чем ты теперь думаешь, Розамонда? — спросил он после небольшого молчания.

— Я только спрашивала себя, Лэнни, может ли какая-нибудь женщина в мире так любить тебя, как я. Мне страшно при мысли, что могут быть другие, которые, так же, как и я, считают лучшим благом умереть за тебя. Мне кажется, что в твоем лице, в твоем голосе, твоих движениях есть что-то такое, что должно привлечь к тебе сердце каждой женщины. Если б мне пришлось умирать…

— Если б тебе пришлось умирать? — повторил Леонард и, наклонившись вперед, с беспокойством положил руку на лоб жены. — У тебя сегодня утром странные слова и мысли, Розамонда. Здорова ли ты?

Она встала на колени и ближе прижалась к нему, между тем как лицо ее слегка горело, а едва заметная улыбка играла на губах.

— Мне хотелось бы знать, — прошептала она, целуя его руку, — будешь ли ты всегда так беспокоиться обо мне и так любить меня, как теперь?

Леонард откинулся на спинку кресла и весело посоветовал ей не смотреть слишком далеко в будущее. Легкий тон, которым были сказаны эти слова, глубоко отдался в сердце Розамонды.

— Бывает время, — сказала она, — когда настоящее счастие человека зависит от уверенности его в будущем.

При этих словах она посмотрела на письмо, лежавшее на столике подле Леонарда и, после минутной борьбы с собою, взяла его в руки, готовясь прочитать. При первом же слове голос изменил ей, смертная бледность снова покрыла лицо, и она опять положила письмо на стол и пошла в другой конец комнаты.

— Будущее? — спрашивал в это время Леонард. — О каком будущем ты думаешь, Розамонда?

— Положим, — отвечала она, поднося воду к сухим губам, — положим, что я думаю о нашей будущей жизни в Портидженне? Останемся ли мы здесь так долго, как думали, и будем ли так счастливы, как были до сих пор? Когда мы ехали сюда, ты говорил мне, что я найду это место мрачным и скучным и буду выдумывать себе разные занятия, чтоб только рассеяться. Ты высказывал даже мысль, что я кончу тем, что сяду писать повесть… Повесть!… Отчего ж нет? Теперь больше авторов-женщин, чем мужчин. Что мешает мне попытаться? Ведь главное суждение при этом — найти сюжет для повести, а я отыскала его.

Розамонда сделала несколько шагов вперед, стала у столика, на котором лежало письмо, и положила на него руку, не сводя глаз с лица Леонарда.

— А какой же это сюжет, Розамонда? — спросил он.

— Вот какой: я хочу сосредоточить весь интерес моего рассказа на двух молодых супругах. Оба они будут нежно любить друг друга, так, как мы, Лэнни, и оба будут из нашего сословия. После некоторого времени счастливой жизни, когда уже у них будет ребенок, который еще более укрепит их взаимную любовь, страшное открытие, как громовой удар, внезапно поразит их. Муж думал, что он выбрал себе в жены молодую девушку, носящую такое же древнее имя, как…

— Как, например, твое…-- заметил Леонард.

— Как имя Тревертонов, — продолжала Розамонда, между тем как рука ее беспрестанно водила письмом по столу. — Муж этот такого благородного рода, как, например, твой, Леонард, и вдруг страшное открытие покажет ему, что жена его не имеет никакого права на древнее имя, которое она носит.

— Ну, — сказал Леонард, — я не могу сказать, что одобряю твою идею. — Она заставит читателя выказать сочувствие к женщине, которая, на самом деле, оказывается обманщицей.

— Нет, — горячо вскричала Розамонда, — нет! Это женщина честная, женщина, которая никогда не унижалась до обмана, женщина, полная ошибок и недостатков, но готовая для истины на все жертвы. Выслушай меня до конца, Лэнни, и тогда уж произноси приговор.

Глаза ее наполнились горячими слезами, но она быстро отерла их и продолжала:

— Героиня моя взрастет и выйдет замуж, ничего не зная — заметь это — ничего не зная о своем настоящем происхождении. Внезапное разъяснение истины страшно поразит ее, она увидит себя застигнутою бедствием, которого она не в силах была отстранить. Она будет испугана, подавлена, уничтожена этим открытием, оно разразится над нею, когда ей не на кого рассчитывать, кроме на самое себя; она будет иметь силу скрыть это от мужа, но победит свою слабость и, добровольно, расскажет ему все. Теперь, Лэнни, как назовешь ты эту женщину? Обманщицей?

— Нет, жертвой.

— Что ж бы ты сделал с нею, если б писал этот рассказ? Как заставил бы ты поступить с нею мужа? Это вопрос, который ближе касается мужчины и которого женщина не в состоянии разрешить удовлетворительно… Я не знаю, поэтому, как закончить рассказ? Скажи, милый, что бы ты сделал в этом случае?

Голос Розамонды звучал грустнее и грустнее и при последних словах принял самое жалобное выражение. Она подошла близко к мужу и нежно прижала руку к его волосам.

— Что бы ты сделал, милый, — повторила она, наклоняясь дрожащими губами к его голове.

Он с каким-то неприятным чувством повернулся в кресле и отвечал:

— Я не пишу повестей, Розамонда.

— Положим, но как бы ты поступил, если б сам был этим мужем?

— На это мне трудно отвечать. У меня не живое воображение, моя милая. Я не в состоянии мысленно поставить себя в положение другого и сказать, как бы я действовал на его месте.

— Но предположи, что жена твоя была бы так близко от тебя, как я теперь? Предположи, что она открыла тебе страшную тайну и стояла пред тобою, как стою теперь я, ожидая одного доброго слова и заключая в нем все счастие своей жизни… О, Лэнни, ведь ты не заставил бы упасть к ногам своим эту бедную женщину с разбитым сердцем? Ты не забыл бы, что, каково ни было ее происхождение, она всегда была верным созданием, которое любило, берегло и утешало тебя со дня брака и взамен просило только позволения склониться головою на грудь твою и желало только слышать от тебя, что ты любишь ее? Ты не забыл бы, что она заставила себя открыть тебе роковую тайну, потому что, полная честности и любви к мужу, решилась лучше быть презренной и забытою, чем жить, обманывая его? Ты не забыл бы всего этого и раскрыл бы объятия матери своего ребенка, предмету твоей первой любви, несмотря на то что она происхождением своим занимает очень низкое место в мнении света? О, да, Лэнни, ты сделал бы это, я уверена в том!

— Розамонда, твои руки дрожат, твой голос изменяет тебе. Ты так взволнована этим вымышленным рассказом, как будто он — истинное происшествие.

— Ты бы привлек ее к своему сердцу, Лэнни? — продолжала спрашивать Розамонда. — Ты бы раскрыл ей объятия, не задумавшись ни на минуту?

— Постой, постой. Ну да, может быть, я сделал бы это.

— Может быть? Только может быть? О, милый, подумай еще и скажи, что ты верно поступил бы так.

— Если ты этого хочешь, так изволь: да, я поступил бы так.

При этих словах Розамонда отошла от него и взяла со стола письмо.

— Ты не предложил мне, — сказала она, — прочитать тебе письмо, найденное в Миртовой комнате; теперь я сама предлагаю это тебе.

Произнося эти слова, молодая женщина дрожала, но голос ее был тверд и ясен, как будто сознание невозможности избежать объяснения тайны придало ей решимость пренебречь всеми опасностями.

Леонард повернулся к тому месту, откуда слышался голос жены; на лице его выражалось беспокойство с удивлением.

— Ты так быстро, — сказал он, — переходишь от одного предмета к другому, что я едва могу следовать за тобою. В одно мгновение от романтического заключения повести ты перескочила к положительному чтению старого письма.

— Может быть, — отвечала она, — между тем и другим есть больше отношения, чем ты думаешь.

— Больше отношения? Какое отношение? Я не понимаю.

— Письмо все объяснит тебе.

— Отчего ж письмо? Отчего не ты объяснишь мне?

Розамонда подметила выражение беспокойства на лице его и увидела, что только теперь он начинал серьезно вслушиваться в ее слова и придавать им какое-нибудь значение.

— Розамонда, — вскричал Леонард, — здесь есть какая-то тайна!

— Между нами нет тайн, — быстро отвечала она. — Их никогда не было и никогда не будет.

И молодая женщина подвинулась вперед, чтобы занять свое любимое место на его коленях, но остановилась и снова отошла к столу. Потом, собравшись с силами, начала так:

— Сказала ли я тебе, где я нашла бумагу, которую вложила тебе в руку в Миртовой комнате?

— Нет, не говорила.

— Я нашла ее за рамкою того портрета — портрета женщины-привидения; я немедленно раскрыла ее и увидела, что это было письмо. Первые две строчки и одна из двух надписей, заключавшиеся в нем, были написаны почерком, слишком знакомым мне.

— Чьим же?

— Почерком последней мистрисс Тревертон.

— Твоей матери?

— Последней мистрисс Тревертон.

— Бог с тобою, Розамонда! Отчего ты так называешь ее?

— Дай, я прочту письмо, и ты все узнаешь. Ты видел моими глазами наружность Миртовой комнаты, ты видел моими глазами каждый предмет, находящийся в ней; теперь ты должен видеть моими глазами, что заключается в этом письме. Здесь — разъяснение тайны Миртовой комнаты.

После этого, Розамонда развернула письмо и прочла следующее:

«Моему мужу».

«Мы расстаемся навсегда, Артур, и у меня недоставало духу отравить наше прощание признанием, что я обманула тебя — обманула низко и жестоко. Еще несколько минут назад ты плакал у моей постели и говорил о нашем ребенке. Мой милый, дорогой друг мой, — маленькая дочь наша — не твоя и не моя дочь. Она — незаконнорожденное дитя, которого я выдала тебе за мое. Отец ее — портдженский рудокоп, мать — моя служанка, Сара Лизон».

Розамонда замолчала, но не подняла головы от письма. Она слышала, как ее муж стукнул рукою по столу; она слышала, что он вскочил с места; она слышала, как тяжелый вздох вылетел из его груди; она слышала, как он прошептал: «Незаконнорожденное дитя!» Тон, которым были произнесены эти слова, обдал Розамонду холодом. Но она не шевельнулась с места, потому что оставалось дочитать еще, и, собравшись с силами, продолжала письмо:

«У меня на душе много грехов, но из них ты должен, Артур, простить мне этот, потому что я совершила его из любви к тебе. Это любовь подсказала мне, что жена твоя до тех пор вполне не овладеет твоим сердцем, пока не одарит тебя ребенком; ты сам подтвердил эту мысль своими словами. Когда ты вернулся из путешествия и я положила тебе на руки дитя, ты сказал мне: „Я никогда не любил тебя так, как теперь люблю“. Если б ты не произнес этих слов, я не хранила бы так долго тайну.

Больше я ничего не могу сказать, потому что смерть близка. Как совершен этот обман и какие были у меня другие причины к тому, ты можешь узнать от матери этого ребенка, которая передаст тебе мое письмо. Ты сжалишься, конечно, над бедным и невинным созданием, которое носит мое имя. Пощади тоже и несчастную мать ее, которая виновна только тем, что слепо повиновалась мне. Если что уменьшает горечь моего угрызения совести, так это мысль, что поступок мой спас от незаслуженного позора самую преданную и самую нежную из женщин. Помни меня, Артур, и прости мне: словами можно выразить, как я согрешила против тебя; но никакие слова не выскажут любви моей к тебе!»

Розамонда дошла до последней строчки второй страницы, потом снова остановилась и сделала усилие, чтобы прочесть первую из двух подписей — «Розамонда Тревертон». Слабым голосом она повторила два первые слога этого имени, — имени, которое муж ее произносил каждый день и каждый час, — хотела докончить его, но голос ее замер на губах. Все священные, семейные воспоминания, которые это ужасное письмо осквернило, казалось, порвались навсегда в ее сердце. Глухой стон вырвался из груди бедной женщины, она уронила руки на стол, упала на них головою и закрыла лицо.

Несколько времени она ничего не слышала, ничего не сознавала, как вдруг почувствовала прикосновение чьей-то дрожащей руки к своему плечу. Розамонда вздрогнула и подняла голову.

Леонард ощупью подошел к столу, подле которого она сидела. Две слезы блестели в его темных, слепых глазах. Молодая женщина поднялась с места, коснулась его, — он обнял ее и, крепко прижавши к себе, сказал:

— Милая моя Розамонда, поди ко мне и успокойся!

ДЯДЯ ДЖОЗЕФ

править

Прошел целый день, ночь, и наступило следующее утро, прежде чем Леонард и Розамонда могли принудить себя спокойно говорить о тайне и здраво обсудить все обязанности и жертвы, которые налагало на них открытие.

Первый вопрос Леонарда коснулся тех строк, которые, как говорила Розамонда, были написаны знакомым ей почерком. Увидев, что он не совсем понимает, как она могла составить себе понятие об этом почерке, молодая женщина объяснила, что после смерти капитана Тревертона много писем перешло в ее руки, и большая часть их была написана мисгриес Тревертон к своему мужу. В них говорилось об обыкновенных домашних делах, и Розамонда, часто читая их, вполне познакомилась с особенностями почерка мистрисс Тревертон. Почерк этот был четок, тверд и больше похож на мужской; первая строчка письма, найденного в Миртовой комнате, и первая из двух подписей, были написаны совершенно схожею рукой.

Второй вопрос Леонарда касался всего письма. Почерк его, второй подписи (Сара Лизон) и нескольких строк на третьей странице, тоже подписанных Сарою, доказывал, что все это написано одною и тою же рукою. Объясняя это своему мужу, Розамонда сказала ему, что, читая это письмо накануне, она не имела духу и бодрости докончить его. К этому она прибавила, что опущенные ею строки очень важны, потому что они объясняют обстоятельства, с помощью которых тайна была скрыта, и просила мужа сейчас же прослушать их.

Сидя подле него так близко, как в первые дни своего медового месяца, Розамонда прочла эти последние строки — строки, которые ее мать писала шестнадцать лет назад, в то самое утро, как она убежала из Портдженской башни.

«В случае, если эта бумага будет кем найдена (чего я от души не желала бы), пусть каждый знает, что я решилась скрыть ее, потому что не смею показать того, что в ней написано, моему господину, которому это письмо адресовано. Действуя так, я, хотя не исполняю последнюю волю моей госпожи, но не нарушаю торжественной клятвы, которую она взяла у меня на своем смертном одре. Эта клятва запрещает мне уничтожить настоящее письмо или взять его с собою, если я уйду из этого дома. Я не сделаю ни того, ни другого, я только спрячу письмо в таком месте, где, кажется, слишком трудно найти его. Всякое бедствие и несчастие, которое могло бы быть следствием этого поступка, упадет только на мою голову. Для других же, клянусь совестью, скрытие этой страшной тайны будет большим счастием».

— Теперь. — сказал Леонард, когда жена его окончила чтение письма, — теперь нет никакого сомнения, что мистрисс Джазеф, Сара Лизон и служанка, убежавшая из Портдженской башни, — одно и то же лицо.

— Бедное создание! — со вздохом заметила Розамонда, положив на стол письмо. — Теперь понятно, почему она так настоятельно советовала мне не входить в Миртовую комнату… Как должна была она страдать, когда подошла к моей постели как чужая! О, дорого бы я дала, чтобы загладить мое обращение с нею! Страшно подумать, что я говорила с нею, как с служанкой, от которой требовала повиновения, еще ужаснее чувствовать, что я и теперь не могу думать о ней, как дочь должна думать о матери? Каким родом скажу я ей, что мне известна тайна? Каким родом…

Она остановилась с болезненным сознанием позора, которым покрылось ее рождение; она остановилась, вздрогнув при мысли о имени, которое дал ей Леонард, и о своем происхождении, которого не могло признать общественное мнение.

— Отчего ты замолчала? — спросил Леонард.

— Я боялась…-- начала она и снова замолчала.

— Боялась, — закончил ее мысль Леонард, — боялась, что слова сожаления к этой несчастной женщине оскорбят мою щекотливую гордость, напомнив мне о твоем происхождении? Розамонда, я дурно бы заплатил за твою безграничную преданность и верность ко мне, если бы не сознался, что это открытие оскорбило меня так, как только могла подобная вещь оскорбить гордого человека. Гордость моя родилась и выросла со мною. Но, как ни сильно во мне это чувство, как ни трудно мне преодолеть его в такой степени, в какой я должен и хочу сделать это, все-таки есть в моей душе другое чувство, которое теперь гораздо сильнее гордости.

Он взял жену за руку, сжал ее и продолжал:

— С того самого часа, как ты в первый раз посвятила жизнь своему слепому мужу, с того часа, как ты приобрела его благодарность, точно так же, как приобрела любовь его, с тех самых пор, Розамонда, ты заняла в его сердце место, из которого никакой удар, даже тот, который теперь упал на нас, не может изгнать тебя! Как ни высоко я привык ценить достоинство рождения, но я еще выше ценю достоинство моей жены, из какого бы звания она ни происходила!

— О, Лэнни, Лэнни, — отвечала Розамонда, — я не могу слышать твоих похвал, потому что в то же время ты говоришь, что я принесла жертву, выйдя за тебя замуж. Нет, я не заслужила того, чтобы ты говорил таким образом мне. Когда я в первый раз прочла это роковое письмо, то у меня была минута низкого, неблагодарного сомнения: устоит ли любовь твоя против открытия тайны! Ужасное искушение влекло меня прочь от тебя в ту минуту, как я должна была отдать тебе письмо. Но когда я взглянула на тебя и увидела, что ты ждешь моего голоса, решительно не зная о том, что случилось так близко, то сознание вернулось ко мне и указало путь моих действий. Вид моего слепого мужа помог мне преодолеть искусительное желание — уничтожить это письмо в первую минуту его открытия. О, если бы даже я была женщиною с самым жестоким сердцем, могла ли бы я брать твою руку, целовать тебя, любить тебя спокойно при мысли, что я злоупотребила твоей слепотою для служения собственным интересам? Могла ли бы я сделать это, зная, что успела обмануть тебя только потому, что болезнь твоя мешала тебе подозревать обман? Нет, нет, я уверена, что и самая наглая женщина не была бы способна на подобную мысль, и теперь я прошу у тебя того сознания, что я не нарушила долга честности и доверия. Вчера, в Миртовой комнате, ты говорил мне, милый, что единственный верный друг, который никогда не изменял тебе — твоя жена; теперь, когда зло открыто и прошло, для меня немалое утешение знать, что мысли твои не изменились.

— Да, Розамонда, зло открыто, но мы не должны забывать, что нам могут предстоять еще тяжелые испытания.

— Испытания? О каких испытаниях говоришь ты?

— Может быть, Розамонда, я преувеличиваю меру бодрости, которая потребуется для принесения жертвы; но, что касается до меня, то сердцу моему будет слишком прискорбно делать посторонних участниками нашей тайны.

— Для чего же нам рассказывать ее другим? — спросила молодая женщина, посмотрев с изумлением на мужа.

— Предположим, — отвечал Леонард, — что ясность этого письма может удовлетворить нас, мы все-таки должны выдать тайну посторонним. Ты, конечно, не забыла обстоятельств, при которых отец твой… капитан Тревертон, хотел я сказать…

— Называй его моим отцом, — грустно заметила Розамонда. — Вспомни, как он любил меня, и как я любила его…

— Если я не буду называть его капитаном Тревертоном, то едва ли объясню тебе ясно и просто то, что ты необходимо должна узнать. Итак, капитан Тревертон умер без духовного завещания. Ты наследовала все состояние…

Розамонда всплеснула руками.

— О, Лэнни, — сказала она, — я так много думала о тебе, с тех пор как нашла письмо, что и забыла об этом обстоятельстве.

— Теперь время подумать о нем, моя милая. Если ты не дочь капитана Тревертона, то не имеешь никакого права пользоваться его наследством, которое должно быть возвращено ближайшему родственнику, то есть брату.

— Этому человеку! — воскликнула Розамонда. — Этому человеку, который чужой для нас, который покрывает позором наше имя? И неужели мы должны обеднеть для того, чтоб он сделался богатым?

— Мы должны, — отвечал Леонард с твердостью, — сделать то, что честно и справедливо, не обращая никакого внимания на наши собственные интересы. Я полагаю, Розамонда, что согласие мое, как твоего мужа, необходимо по закону для этого возвращения. Если бы мистер Андрей Тревертон был самым заклятым врагом моим и если бы возвращение этих денег совершенно разорило нас, то и тогда я отдал бы все до последней копейки; я бы отдал все, не задумавшись ни на минуту, и ты поступишь точно так же!

Щеки Леонарда покрылись ярким румянцем. Розамонда смотрела на него с нежным изумлением и нежно говорила про себя: «Кто станет обвинять его в гордости, когда это чувство высказывается у него в таких удивительных словах?»

— Теперь ты понимаешь, — продолжал Леонард, — что у нас есть обязанности, которые заставляют нас просить помощи у других и которые делают невозможным скрытие тайны. Сара Лизон должна быть найдена, хоть бы для этого пришлось перерыть всю Англию. Наши будущие поступки зависят от ее ответов на наши вопросы, от ее свидетельства в достоверности этого письма. Хотя я заранее решился не прибегать ни к каким законным уверткам и отсрочкам, хотя в этом случае для меня важнее нравственное убеждение, чем буква закона, но все-таки невозможно начать действовать, прежде чем мы не разузнаем всего. Адвокат, управлявший делами капитана Тревертона и теперь управляющий нашими, лучше всех может указать нам путь к поискам и помочь, в случае необходимости, при возвращении имущества.

— Как спокойно и твердо ты говоришь об этом, Лэнни! Ты забываешь, что отказ от моего имущества будет для нас страшною потерею?

— Мы должны смотреть на нее, как на выигрыш своей совести и безропотно изменить образ жизни но новым средствам нашим. Впрочем, нам нечего говорить об этом до тех пор, пока мы не убедимся в необходимости возвратить деньги. Теперь главною заботою нашею должно быть старание отыскать Сару Лизон; или нет, отыскать твою мать. Я должен приучиться так называть ее, иначе я не приучусь к чувству сострадания и прощения.

Розамонда ближе прижалась к мужу, склонилась головою на плечо его и прошептала:

— Каждое слово твое, милый, наполняет отрадою мое сердце. Ведь ты поможешь мне, ты ободришь меня, когда придет время встретить мою мать так, как я должна ее встретить? О, как она была бледна, мрачна и уныла, стоя у моей постели и глядя на меня и на дитя мое! Скоро ли мы отыщем ее? Далеко ли она от нас или близко, ближе, ближе, чем мы думаем?

Прежде чем Леонард успел ответить ей, послышался стук в двери, и горничная Бэтси вбежала в комнату, запыхавшись и в волнении. Наконец она едва могла выговорить, что мистер Мондер, управляющий, просит позволения доложить мистеру и мистрисс Фрэнклэнд об одном очень важном деле.

— Что такое? Чего ему нужно? — спросила Розамонда.

— Мне кажется, сударыня, что он желает спросить у вас, нужно ли ему послать за констэблем?

— Послать за констэблем? — повторила Розамонда. — Неужто воры забрались сюда среди белого дня?

— Мистер Мондер говорит, что это еще хуже воров, — отвечала Бэтси. — С вашего позволения, сударыня, это опять тот же самый иностранец. Он приехал, дерзко и сильно постучался в двери и желает видеть мистрисс Фрэнклэнд.

— Иностранец? — воскликнула Розамонда, быстро хватая за руку мужа.

— Точно так, сударыня, — сказала Бэтси.

Розамонда вскочила с места.

— Я сейчас иду вниз, — сказала она.

— Погоди, — перебил ее Леонард, удерживая за руку. — Тебе незачем идти туда. Попроси незнакомца сюда, — прибавил он, обращаясь к Бэтси, — и скажи мистеру Мондеру, что мы сами займемся этим делом.

Розамонда снова села.

— Странное явление, — прошептала она серьезным тоном. — Это не простой случай посылает в наши руки объяснение в ту минуту, как мы менее всего ожидали найти его.

Дверь снова отворилась, и на пороге остановился, в скромной позе, маленький старичок с розовыми щеками и длинными седыми волосами. Маленький кожаный футляр был привязан у него сбоку, а из бокового кармана фрака выглядывал мундштук чубука. Он сделал несколько шагов вперед, остановился, прижал обе руки со шляпою к груди и отвесил пять церемонных поклонов, два мистрисс Фрэнклэнд, два ее мужу и один снова ей, как знак особенного уважения. Никогда еще Розамонда не видела такого соединения добродушия и наивности, какое представляло лицо этого незнакомца, которого ключница описывала в письме своем как смелого бродягу и которого мистер Мондер боялся больше, чем вора.

— Миледи и мой добрый сэр, — сказал старичок, подойдя ближе по приглашению Розамонды, — прошу извинить меня за посещение. Имя мое Джозеф Бухман. Я живу в городе Трэро, где занимаюсь мебельным мастерством. Таким образом, я тот самый маленький незнакомец, которого так сурово принял ваш строгий мажордом, когда я приезжал сюда. Все, чего я прошу от вас, — это позволить мне сказать только несколько слов обо мне и еще об одной особе, которая очень дорога мне. Я отыму у вас всего несколько минут и потом снова удалюсь с полною благодарностью и с желанием вам всего лучшего.

— Прошу вас, мистер Бухман, верить, что наше время принадлежит вам, — сказал Леонард. — У нас нет никакого занятия, которое заставило бы вас укоротить ваш визит. Но прежде всего, во избежание всяких недоразумений, я должен предупредить вас, что я слеп. Зато я могу обещать вам быть самым внимательным слушателем. Розамонда, предложила ли ты сесть мистеру Бухману?

Старичок стоял недалеко от двери и выражал свою признательность поклонами и новым прижатием шляпы к груди.

— Потрудитесь подойти поближе и сесть, — сказала Розамонда, — и, пожалуйста, не думайте, что слова нашего управляющего могли иметь на нас какое-нибудь влияние, или что нам нужно ваше извинение в том, что вы недавно приезжали сюда. Нам интересно, — прибавила она с своею обыкновенного откровенностью, — нам очень интересно выслушать все, что вы скажете. Вы то лицо, которое именно в эту минуту…

Она остановилась, почувствовав, что Леонард коснулся ее ноги, как будто предостерегая ее — ничего не говорить, пока гость не объяснит причины своего посещения.

Дядя Джозеф придвинул стул к столу, подле которого сидели мистер и мистрисс Фрэнклэнд, сжал в комок свою шляпу, спрятал ее в один из боковых карманов фрака, а из другого вынул маленькую связку писем, положил их к себе на колени, тихо разгладил руками и начал так:

— Миледи и мой добрый сэр, прежде чем я скажу вам несколько слов, я должен, с вашего позволения, вернуться к тому времени, когда я приезжал сюда с моей племянницей.

— Вашей племянницей! — вскричали Леонард и Розамонда в одно и то же время.

— Моей племянницей Сарой, — продолжал дядя Джозеф, — единственной дочерью моей сестры Агаты. Из любви к этой Саре я опять здесь, с вашего позволения. Она единственная часть моей плоти и крови, оставшаяся мне в этом свете. Все остальные умерли. Моя жена, мой маленький Джозеф, мой брат Макс, моя сестра Агата, ее муж, добрый и благородный Лизон, — все, все они умерли!

— Лизон, — сказала Розамонда, значительно пожимая руку мужа. — Имя племянницы вашей Сара Лизон?

Дядя Джозеф вздохнул и покачал головою.

— В один день, — сказал он, — самый злополучный день для Сары, она переменила это имя и назвалась по имени мужа: Джазеф.

Розамонда снова пожала руку мужа. Последние слова старика совершенно убедили их, что Сара Лизон и мистрисс Джазеф — одно и то же лицо.

— Итак, — продолжал дядя Джозеф, — я снова вернусь к тому времени, когда я приезжал сюда с моей племянницей, Сарой. Сэр и добрая миледи, вы простите мне и ей, когда я сознаюсь вам, что мы не для осмотра дома приезжали сюда и звонили в колокольчик, и наделали шуму, и привели в негодование вашего мажордома. Мы являлись сюда по делу, касающемуся тайны Сары, и эта тайна до сих пор так и непонятна для меня, как самая темная и мрачная ночь; я ничего не знал о ней, исключая того, что в ней не заключалось ни для кого вреда и что Сара, решилась ехать, а я не мог пустить ее одну. Кроме того, она сказала мне, что имеет полное право взять письмо и снова скрыть его, и я видел, что она боялась, чтоб его не нашли в той комнате, где оно было спрятано ею. Но случилось так, что я — нет, что она — нет, нет, что я… Ach Gott![13] — крикнул дядя Джозеф, ударив себя по лбу и облегчая себя восклицанием на своем родном языке. — Я запутался в своем смущении и теперь решительно не знаю, как опять вернуться к рассказу.

— Вам нет никакой нужды делать это, — сказала Розамонда, забывая всякую осторожность. — Не старайтесь повторять вашего объяснения. Мы уже знаем…

— Предположим, — перебил ее Леонард, — что мы уже знаем все, что вы желали рассказать нам о вашей племяннице Саре и о причинах желания быть здесь в доме.

— Вы предположите это? — вскричал Джозеф, будто получив мгновенное облегчение. — О, тысячу раз благодарю вас, сэр, и вас, добрая миледи, за то, что вы вывели меня из смущения этим словом: «предположим». Теперь, кажется, я могу продолжать. Да! Скажем так: я и Сара, моя племянница, находимся здесь в доме: это первое предположение. Хорошо! Теперь пойдем дальше. Возвращаясь к себе домой в Трэро, я пугаюсь за Сару, потому что она упала в обморок на вашей лестнице. Я печалюсь за нее, потому что она не исполнила маленького дела, за которым приезжала сюда. Все это очень огорчает меня, но я утешаю себя мыслью, что Сара останется со мной в моем доме, что я снова сделаю ее здоровой и счастливой. Представьте же себе, сэр, какой удар поражает меня, когда я узнаю, что она не хочет жить со мной… Представьте себе, сударыня, каково мое удивление, когда я спрашиваю ее о причине этого и она отвечает мне, что должна оставить дядю Джозефа, потому что боится, что вы отыщите ее.

Старик остановился и с беспокойством взглянул на Розамонду; она грустно отвернулась от него.

— Вы жалеете мою племянницу, Сару? Вы принимаете в ней участие? — спросил он нерешительным и дрожащим голосом.

— Да, я жалею о ней всем сердцем, — горячо отвечала Розамонда.

— А я всем сердцем благодарю вас за это сожаление, — вскричал дядя Джозеф. — Ах, миледи, ваша доброта дает мне смелость продолжать и сказать вам, что мы расстались с Сарою с того дня, как вернулись отсюда в Трэро! Перед этим временем прошло много долгих и грустных лет, в продолжение которых мы ни разу не встречались; я боялся, что теперь разлука продлится еще больше, и потому всеми силами старался удержать ее. Но одна и та же боязнь влекла ее от меня — боязнь, что вы найдете ее и станете расспрашивать. Таким образом, со слезами на глазах и с грустию в сердце она ушла от меня и скрылась в этом огромном Лондоне, который поглощает все, что входит в него, и который поглотил и Сару, мою племянницу. «Дитя мое, — спрашивал я, — ты будешь иногда писать дяде Джозефу?» «Да, — отвечала она, — я буду писать часто». С тех пор прошло три недели, и вот на моих коленях лежат четыре письма, которые я получил от нее. Я попрошу у вас позволения прочесть их здесь, потому что они помогут мне объяснить то, что я имею сказать вам, и еще потому, что я вижу на вашем лице искреннее сожаление о моей племяннице Саре.

Он развязал связку, раскрыл письма, поцеловал их каждое порознь и положил их в ряд на стол, заботливо разгладив рукою и стараясь, чтобы они лежали в самой прямой линии. Один взгляд на первое из этих писем показал Розамонде, что почерк их был совершенно схож с почерком письма, найденного в Миртовой комнате.

— Тут немного придется читать, — сказал дядя Джозеф. — Но если вам угодно будет посмотреть на них, сударыня, то я потом объясню вам все причины, по которым я показываю вам их.

Старик был прав. В письмах было немного написано, и они делались короче с каждым новым письмом. Все четыре были написаны общепринятым, правильным слогом человека, который берется за перо с боязнью сделать грамматическую ошибку, и во всех четырех не было никаких частностей, касавшихся писавшего. Везде заботливо выражалась просьба, чтобы дядя Джозеф был совершенно спокоен насчет здоровья племянницы, и горячая любовь и благодарность к нему. Во всех четырех высказывались два вопроса: во-первых, приехала ли уже мистрисс Фрэнклзнд в Портдженскую башню, во-вторых, если она приехала, то что дядя Джозеф слышал о ней? Наконец, во всех письмах Сара говорила: «Адресуйте ваши письма так: С. Д. в почтовом отделении в Смитовой улице в Лондоне; простите, что я не говорю вам своего адреса, даже в Лондоне боюсь быть преследуемою и открытою. Каждое утро я посылаю на почту, и потому ваши письма всегда дойдут до меня».

— Я говорил вам, сударыня, — снова начал старик, когда Розамонда подняла голову от писем, — что я боялся и огорчался за Сару, когда она оставила меня. Теперь судите сами, насколько я должен был еще более огорчиться и испугаться, когда получил эти четыре письма. Вот здесь, на левой стороне, лежит первое письмо, следующие становятся короче и короче, и последнее, лежащее у моей правой руки, заключает всего 8 строк. Теперь посмотрите еще раз. Почерк первого письма здесь, на левой стороне, очень красив, то есть красив по моему мнению, потому что я очень люблю Сару, и потому, что я сам очень скверно пишу; во втором — почерк не так хорош, не так тверд, не так чист; в третьем — он еще хуже; в четвертом — ни на что не похож. Я вижу это, я вспоминаю, что она была слаба и уныла, когда оставила меня, и говорю себе: Она больна, хотя и не говорит мне этого; почерк выдал ее!

Розамонда снова посмотрела на письма и следила за указаниями, которые старик делал на каждой строчке.

— Я говорю себе это, — продолжал он, — я жду и думаю немного и слышу, как сердце шепчет мне: Дядя Джозеф, поезжай в Лондон и, пока еще есть время, привези ее опять сюда, чтобы она вылечилась, успокоилась и сделалась счастливою в своем собственном доме. После этого я опять жду и опять думаю, думаю о средствах, которыми можно бы заставить ее вернуться сюда. При этих мыслях я снова смотрю на письма; письма везде показывают мне одни и те же вопросы о мистрисс Фрэнклэнд; я вижу очень ясно, что не возвращу к себе Сары до тех пор, пока не успокою ее насчет допроса, которого она так боится, как будто в нем заключается для нее смерть. Все это я вижу; все это вынимает у меня изо рта трубку, подымает меня со стула, надевает мне на голову шляпу, приводит меня сюда, куда уже я входил один раз и куда я не имею никакого права входить произвольно, заставляет меня просить вас, из сострадания к моей племяннице и из снисхождения ко мне, не отказать мне в средствах возвращения сюда Сары. Если только я могу сказать ей, что я видел мистрисс Фрэнклэнд и она собственным своим языком уверила меня, что не предложит ни одного из тех вопросов, которых моя племянница так боится, если только я могу сказать это, то Сара снова приедет ко мне, и я каждый день буду благословлять вас, сделавших меня счастливым человеком!

Простое красноречие старика, его наивная тоска тронули Розамонду до глубины души.

— Я все сделаю, — с горячностью сказала она, — я все обещаю, чтобы помочь вам возвратить сюда вашу племянницу. Если только она позволит мне видеть себя, то я даю обещание не произнести ни одного слова, которого она не желала бы слышать; я обещаю не сделать ни одного вопроса, на который бы ей тяжело было отвечать… Чем же еще я могу успокоить ее? Что еще скажу я вам?.. — И Розамонда остановилась в смущении, снова почувствовав прикосновение ноги мужа.

— Ах, не говорите ничего больше! — вскричал дядя Джозеф, связывая снова письма, между тем как глаза его блистали и щеки горели. — Вы довольно сказали для того, чтоб Сара возвратилась; вы довольно сказали для того, чтоб заставить меня всю жизнь благодарить вас. О, я так счастлив, так счастлив, что душа моя едва держится в теле…

И он подбросил пакет на воздух, поймал его, поцеловал и снова спрятал в карман, все это в одно мгновение.

— Вы, конечно, еще не уходите от нас? — спросила Розамонда.

— Для меня очень прискорбно удалиться, — отвечал старик, — но я должен это сделать, потому что таким образом скорее увижусь с Сарой. Только по этой причине я попрошу позволения оставить вас, с сердцем, преисполненным благодарности.

— Когда вы намерены отправиться в Лондон? — спросил Леонард.

— Завтра рано утром, сэр, — отвечал дядя Джозеф. — Я окончу свою работу сегодня ночью, а остальную поручу Самуэлю, моему подмастерью, и уеду первым дилижансом.

— Могу я попросить у вас адрес вашей племянницы на случай, если мы захотим написать вам?

— Она не дала мне никакого адреса, сэр, кроме почтового отделения, потому что, даже несмотря на огромное пространство Лондона, страх все не оставляет ее. Но вот место, где я сам остановлюсь, — прибавил он, вынимая из кармана карточку, на которой был написан адрес лавки. — Это дом одного моего соотечественника, отличного булочника, сэр, и вместе с тем прекрасного человека.

— Подумали ли вы о средствах отыскать адрес вашей племянницы? — спросила Розамонда, списывая карточку булочника.

— О, конечно, — отвечал дядя Джозеф. — Я всегда очень быстро составляю мои планы. Я явлюсь к почтмейстеру и скажу ему просто: «Мое почтение, сэр, я тот самый человек, который пишет письма к С. Д. Она моя племянница, с вашего позволения, и я желаю только знать, где она живет?» Надеюсь, что это хороший план? Ага! — И он вопросительно поднял руки и посмотрел на мистрисс Фрэнклэнд с самодовольной улыбкой.

— Это очень хорошо, — сказала Розамонда, которую наивность старика полутрогала к полузабавляла, — но я боюсь, что почтовые чиновники не знают этого адреса. Мне кажется, что вы поступили бы лучше, если б взяли с собою письмо с адресом «С. Д»., отдали его утром на почту, подождали бы у двери и потом последовали за человеком, которого ваша племянница посылает за письмами, адресованными на ее имя.

— Вы думаете, что это было бы лучше? — спросил дядя Джозеф, в душе убежденный, что его план был придуман гораздо умнее. — Хорошо! Малейшее слово ваше, миледи, есть приказание, которому я от всей души повинуюсь.

Он вынул из кармана шляпу и уже начал откланиваться, но к нему обратился мистер Фрэнклэнд:

— Если вы застанете племянницу вашу здоровою и если она согласится ехать, то ведь вы сейчас же привезете ее в Трэро? И когда вы вернетесь, то, конечно, немедленно дадите знать нам?

— Непременно, — отвечал старик. — На оба эти вопроса отвечаю: непременно.

— Если пройдет неделя, — продолжал Леонард, — и мы не получим о вас никакого известия, то должны будем заключить, что или какое-нибудь непредвиденное препятствие мешает вашему возвращению, или что ваши опасения насчет здоровья вашей племянницы были справедливы, и она не в состоянии ехать.

— Так, так, сэр. Но я надеюсь, что вы услышите обо мне до окончания этой недели.

— О, и я надеюсь на это! — сказала Розамонда. — Вы помните мое поручение?

— Я запечатлел каждое слово его здесь, — сказал дядя Джозеф, указывая на сердце.

Розамонда протянула ему руку, он поцеловал ее и сказал:

— Я постараюсь отблагодарить вас за вашу доброту ко мне и к моей племяннице и да сохранит Бог дни ваши в счастии.

Проговорив это, он поспешил к двери, весело качая рукою, державшею старую шляпу, и вышел из комнаты.

— Какой милый, простой, теплый человек! — сказала Розамонда, когда дверь затворилась за стариком. — Мне хотелось все рассказать ему. Отчего ты остановил меня, Лэнни?

— Милая моя, именно эта простота, которой ты удивляешься и которая также мне нравится, заставила меня быть осторожным. При первых звуках его голоса я почувствовал такую же симпатию к нему, как и ты, но чем больше он говорил, тем более я убеждался, что было бы неблагоразумно сейчас же довериться ему из боязни, что он расскажет твоей матери, что мы знаем тайну. Чтобы приобресть ее доверенность и иметь свидание с нею, мы должны с большею осторожностью обойтись с ее чрезмерною подозрительностью и нервическим страхом. Этот добрый старик, при своих честнейших и добрейших намерениях, мог, однако, все дело испортить. Он сделает все, чего мы можем надеяться и желать, если только привезет ее обратно в Трэро.

— Но если он не успеет в этом, если что-нибудь случится, если она действительно больна?

— Подождем неделю, Розамонда. Тогда мы успеем еще обсудить, что нам должно делать.

ОЖИДАНИЕ И НАДЕЖДА

править

Неделя ожидания прошла, и никакого известия от дяди Джозефа не получили в Портдженской башне.

На восьмой день мистер Фрэнклэнд отправил посла в Трэро с приказанием отыскать мебельную лавку мистера Бухмана и расспросить у человека, оставленного в ней, не получал ли он какого-нибудь известия от своего хозяина. Посланный возвратился после обеда и привез ответ, что мистер Бухман писал к своему подмастерью коротенькую записку, в которой извещал его, что он благополучно приехал в Лондон, встретил радушный прием у своего земляка, немца-хлебника, и узнал адрес своей племянницы по случаю, избавившему его от всяких затруднительных поисков; навестить ее он собирался на другое утро, как можно пораньше. После этой записки не было получено никакого другого известия, а поэтому и нельзя было никак определить времени возвращения старика.

Такой неопределенный ответ не мог, очевидно, разогнать того грустного настроения духа, которое было произведено в мистрисс Фрэнклэнд сомнением и ожиданием. Муж ее старался успокоить ее, говоря, что упорное молчание дяди Джозефа, по всей вероятности, происходит от нежелания его племянницы и от невозможности для нее воротиться с ним в Трэро. Принимая во внимание ее излишнюю чувствительность и чрезмерную робость, он объявил, что очень могло случиться и то, что поручение мистрисс Фрэнклэнд, вместо того чтоб успокоить Сару, внушило ей только новые опасения и усилило ее решимость воздержаться от всяких сношений с Портдженской башней. Розамонда терпеливо выслушала эти объяснения и сознавала всю справедливость их, но, соглашаясь с тем, что муж ее прав, а она не права, мистрисс не могла, при всем том, успокоиться и рассеять свои мрачные мысли. Поэтому все убеждения мистера Фрэнклэнда не могли поколебать уверенности его жены, что молчание дяди Джозефа имело единственною причиною болезнь его племянницы.

Возвращение посланного из Трэро прекратило дальнейшие суждения об этом предмете, заставив обоих супругов заняться вопросами большей важности. Обождав еще один день сверх назначенной недели, что оставалось им предпринять?

Первою мыслью Леонарда было писать немедленно к дяде Джозефу по адресу, который был оставлен им. Розамонда, услыхав об этом намерении, воспротивилась ему на том основании, что до получения ответа на это письмо должно пройти много времени, между тем как для них каждая минута дорога. Если болезнь мешала мистрисс Джазеф ехать, то необходимо было, по мнению Розамонды, навестить ее, потому что эта болезнь могла увеличиться. Если же она только не доверяла их убеждениям, то и тут необходимо было увидеться с нею, пока она не успела скрыться в таком месте, где и дядя Джозеф не мог отыскать ее.

Правильность такого заключения была очевидна, но Леонард не решался согласиться с ним, потому что оно требовало непременной поездки в Лондон. Если он поедет туда без жены, то слепота его заставит довериться посторонним и слугам в поисках, слишком щекотливых и требующих большой тайны. Если же Розамонда поедет с ним, то это повлечет за собою различные неудобства и затруднения, так как они должны будут взять с собою дитя в долгое и неприятное путешествие за 250 миль.

Розамонда встретила оба эти затруднения с своею обычной решимостью и прямотой. Мысль Леонарда о поездке без жены в его беспомощном состоянии была прямо отброшена ею, как совершенно не стоящая возражения. На второе затруднение она отвечала предложением ехать до Эксетера в собственном экипаже и произвольно располагая своим временем, а от Эксетера взять карету.

Устранив таким образом затруднения, которые, казалось, мешали путешествию, Розамонда снова начала говорить о настоятельной необходимости предпринять его. Она напомнила Леонарду, как для них обоих важно немедленно получить удостоверение в подлинности письма, найденного в Миртовой комнате, а также узнать все подробности странной хитрости, придуманной мистрисс Тревертон. Выставив таким образом на вид основания, которые требовали немедленного свидания с мистрисс Джазеф, Розамонда опять вывела заключение, что им не оставалось ничего более, как ехать в Лондон.

По недолгом размышлении Леонард убедился, что дело было такого рода, которого нельзя было устроить полумерами. Он чувствовал, что вполне разделяет мнение жены, и поэтому решился действовать без замедления. Через несколько часов портдженские слуги с удивлением услышали приказание — готовить чемоданы и заказать на станции лошадей к следующему утру.

На другой день путешественники выехали, остановились ночевать в Лискирде, на следующий они уже были в Эксетере, а на третий приехали в Лондон около семи часов вечера.

Устроившись покойно на ночь в гостинице и отдохнув немного, Розамонда написала две записки под диктовку мужа. Первую она адресовала к мистеру Бухману, извещая его о своем приезде и о сильном желании их видеть его на следующее утро; при этом она просила его до свидания с ними ничего не говорить Саре о приезде их в Лондон.

Вторая записка была написана к поверенному их, мистеру Никсону, тому самому джентльмену, который год тому назад писал по просьбе мистера Фрэнклэнда письмо, извещавшее Андрея Тревертона о смерти его брата и об обстоятельствах, при которых капитан умер. Теперь Розамонда писала к мистеру Никсону, прося его быть у них на следующее утро, чтобы дать свое мнение об одном очень важном деле, которое заставило их приехать из Портдженны в Лондон. Обе записки были в тот же вечер отправлены по адресам.

На следующее утро первым посетителем был поверенный, тоненький, лысый, вежливый старичок, который знал капитана Тревертона и отца его. Он пришел в полной уверенности, что с ним желают посоветоваться о каких-нибудь делах, касающихся портдженского имения и слишком запутанных для того, чтобы их можно было объяснить через переписку. Когда же он услышал настоящую причину этого свидания и когда письмо, найденное в Миртовой комнате, было прочитано ему, то нечего говорить, что еще в первый раз в его долгой жизни, полной столкновений с самыми разнообразными клиентами, встретилось ему подобное обстоятельство: полнейшее изумление парализовало все способности мистера Никсона и лишило его возможности в продолжение нескольких минут произнести хоть одно слово.

Но когда мистер Фрэнклэнд объявил ему свое намерение возвратить деньги в случае несомненности письма, то старый законник вдруг снова получил дар слова и начал оспаривать это намерение с искреннею горячностью человека, который отлично понимает выгоду быть богатым и который знает, что значит выиграть или потерять сорок тысяч фунтов стерлингов. Леонард терпеливо слушал, между тем как адвокат разглагольствовал с своей точки зрения. Он доказывал, как невозможно было мистрисс Тревертон с помощью одной только горничной, без вмешательства посторонних, устроить подобный подлог дитяти, говорил, что, судя по различным наблюдениям над человеческою природою, эти посторонние лица должны были выдать тайну, и, таким образом, в течение двадцати двух лет она бы, конечно, была узнана в Западной Англии и в Лондоне теми, кто знал семейство Тревертона или лично, или по слуху.

После этого адвокат перешел к другим возражениям. Выслушав их до конца, Леонард заметил, что они, может быть, и остроумны, но в то же время объявил, что они не произвели никакой перемены в его мыслях о письме и об обязанностях, которые он считал необходимым исполнить. Он сказал, что не станет действовать решительно, пока не выслушает мистрисс Джазеф; если же ее слова покажут, что Розамонда не имеет никакого нравственного права пользоваться своим состоянием, то он немедленно возвратит его тому, кто имеет на это право, то есть мистеру Андрею Тревертону.

Мистер Никсон увидел, что никакие доказательства и доводы не могут поколебать решимости мистера Фрэнклэнда и что никакое убеждение не заставит Розамонду употребить свое влияние для того, чтобы уговорить мужа переменить свое намерение. Адвокат понял, что если он будет далее продолжать свои возражения, то мистер Фрэнклэнд или пригласит другого советника, или, действуя без чужой помощи, сделает какую-нибудь важную ошибку против законного порядка при возвращении денег. Вследствие этого мистер Никсон согласился оказать своему клиенту помощь, в случае если будет необходимо войти в сношение с мистером Тревертоном. Он выслушал с вежливою покорностью вопросы, которые Леонард думал предложить мистрисс Джазеф, и когда пришлось ему отвечать, то он сказал с самым легким сарказмом, что вопросы эти очень хороши с нравственной точки зрения и вызовут, конечно, ответы, полные самого романтического интереса. Но, прибавил он, так как у вас есть уже дитя, и, если я смею позволить себе подобное предложение, могут быть еще дети, и так как эти дети, прийдя в совершенный возраст, могут узнать о потере материнского состояния и пожелают осведомиться о причине принесенной жертвы, то я посоветую вам, если дело это останется семейным и не будет разбираться судебным порядком, взять от мистрисс Джазеф, кроме словесного показания, еще письменное удостоверение, которое вы могли бы оставить детям после вашей смерти и которое, в случае необходимости, могло бы оправдать вас в глазах их.

Этот совет был слишком важен и разумен для того, чтобы не обратить на себя внимания. По просьбе Леонарда мистер Никсон составил немедленно род свидетельства, удостоверяющего в подлинности письма, написанного на смертном одре последнею мистрисс Тревертон к своему мужу, и в точности показаний, заключающихся в нем об обмане капитана Тревертона и о настоящем происхождении ребенка. Сказавши Леонарду, что он хорошо сделает, если подпись мистрисс Джазеф закрепит подписью двух свидетелей, мистер Никсон передал этот документ Розамонде, которая прочла его вслух мужу. Увидев, что ни муж, ни жена не делают никакого возражения и что, покамест, ему делать больше нечего, адвокат встал и начал откланиваться. Леонард обещал увидеться еще с ним в случае необходимости в продолжение этого дня, и мистер Никсон удалился, повторив еще раз, что за все время своей практики он ни разу не встречал такого необыкновенного случая и такого упрямого клиента.

Через час после ухода его доложили о новом госте. Шум знакомых шагов послышался за дверью, и дядя Джозеф вошел в комнату.

С первого взгляда Розамонда увидела перемену в его лице и манерах. Он казался измученным усталостью, и походка его утратила ту живость, которая так была заметна во время его посещения Портдженской башни. Он начал было извиняться, что пришел немного поздно, но Розамонда перебила его словами:

— Мы знаем, что вы нашли ее адрес, но больше ничего не знаем. Что с нею? Оправдались ли ваши опасения? Действительно ли она больна?

Старик грустно покачал головою.

— Помните, — сказал он, — что я говорил вам, когда показывал ее письма? Да, миледи, она так больна, что даже слова, которые вы поручили мне передать ей, не могли облегчить ее.

Эти простые слова наполнили сердце Розамонды странною боязнью и помешали ей отвечать. Она только могла с беспокойством взглянуть на дядю Джозефа и знаком указать ему на стул, стоявший подле дивана, на котором она сидела с мужем. Старик сел и начал рассказывать следующее:

Первым делом его по приезде в лавку своего соотечественника немца-хлебника было справиться о местности почтового отделения, в которое он адресовал письма к Саре; оказалось, что оно находилось в нескольких шагах от дома его друга. Разговор зашел у них о причине приезда старика в Лондон, о его надеждах и боязни за успех; отсюда начались разные расспросы и ответы, и тут открылось, что хлебник, в числе других покупателей, снабжал бисквитами, которыми славилась его лавка, одну содержательницу соседней гостиницы. Бисквиты покупались для одной больной дамы, жившей в этой гостинице, и трактирщица, приходя в лавку хлебника, высказывала свое удивление, что такая почтенная и так аккуратно платившая особа лежала больная, без друзей и знакомых, и что она жила под именем мистрисс Джемс, между тем как на белье ее была метка: «С. Джазеф». Дойдя до такого неожиданного открытия, старик немедленно взял адрес гостиницы и на другой день рано утром отправился туда.

Сильно огорчился он, когда увидел, что опасения его насчет здоровья племянницы оправдались, и на другой день, прийдя к ней, был сильно поражен нервическим волнением, которое овладело ею при приближении его к ее постели. Но он не терял бодрости и надежды до тех пор, пока не передал Саре поручения мистрисс Фрэнклэнд и не увидел, что оно решительно не произвело того благодетельного действия, которого он ожидал. Напротив того, слова мистрисс, казалось, еще более взволновали и испугали Сару. Между множеством вопросов о мистрисс Фрэнклзнд, о ее обращении со стариком, о том, что она говорила, наконец, обо всем, на что дядя Джозеф мог отвечать более или менее удовлетворительно, Сара предложила два, на которые он решительно не знал, что ответить. Первый вопрос был, говорила ли что-нибудь мистрисс Фрэнклзнд о тайне? Второй — можно ли было заключить по чему-нибудь из сказанного ею, что она отыскала Миртовую комнату?

В то время, как дядя Джозеф сидел у постели племянницы и тщетно старался убедить ее принять дружеские и успокоительные слова мистрисс Фрэнклзнд за достаточное объяснение на вопросы, на которые он не в состоянии был точнее отвечать, пришел доктор. Спросив больную кое о чем и поговорив о посторонних вещах, он отвел старика в сторону и объяснил ему. что страдание в сердце и стеснение в дыхании, на которые жаловалась его племянница, были гораздо серьезнее, чем это могло казаться человеку, не посвященному в тайны медицины. Поэтому он просил дядю не говорить больной ничего, что бы могло ее обеспокоить и таким образом сделать болезнь ее опасною.

После этого, посидевши подле племянницы и посоветовавшись сам с собою, дядя Джозеф решился. Возвратись на квартиру, он написал к мистрисс Фрэнклэнд. Сочинение письма отняло у него очень много времени. Наконец, после различных поправок и переписок он успел составить письмо, в котором с возможною ясностью объяснял все случившееся со времени его приезда в Лондон. Принимая в соображение числа, нужно было думать, что письмо и семейство Фрзнклэнд разъехались на дороге.

Такими словами старик заключил свой простой и печальный рассказ. Розамонда, собравшись немного с силами и стараясь казаться спокойною, наклонилась к мужу и шепнула ему на ухо:

— Теперь, конечно, я могу рассказать все, что хотела сказать в Портдженне?

— Все, — отвечал Леонард. — Если ты уверена в себе, то пусть он лучше узнает тайну от тебя.

Открытие это произвело на дядю Джозефа действие, совершенно противоположное тому, которое произвело оно на мистера Никсона. Ни малейшая тень сомнения не пробежала по лицу старика, ни одно слово возражения не вырвалось из его губ. Простое, непритворное восхищение овладело им. Он вскочил на ноги с своею обыкновенного живостью, глаза его снова загорелись обычным огнем; потом он вдруг схватил шляпу и стал просить Розамонду немедленно отправиться с ним к Саре.

— Если только, — кричал он, спеша к двери и раскрывая ее, — если только вы скажете Саре то, что сказали теперь мне, то возвратите ей бодрость, подымете ее с постели, вылечите ее в несколько мгновений?

— Подумайте немного, — остановил его Леонард, — о том, что вам сказал доктор. Внезапное открытие, которое сделало вас таким счастливым, может быть гибельно для вашей племянницы. Прежде чем мы возьмем на себя ответственность в деле сообщения ей тайны, которая, конечно, сильно потрясет ее, нам должно, в видах ее спасения, призвать к совету доктора.

Розамонда горячо поддержала мнение мужа и с свойственною ей горячностью и нетерпением предложила сейчас же ехать к доктору. Дядя Джозеф объявил и, кажется, с маленькою досадою, что он знает квартиру врача и что его можно обыкновенно застать дома до часу. В это время было как раз двенадцать часов с половиною, и Розамонда, с согласия мужа, позвонила и послала за извозчиком. Она уже готовилась выйти из комнаты, чтобы надеть шляпку, когда старик, немного сконфуженный, остановил ее и нерешительно спросил, нужно ли и ему ехать с ними к доктору? Не дав Розамонде времени отвечать, он прибавил, что лучше бы желал, если только мистер и мистрисс Фрэнклэнд ничего не имеют против этого, остаться в гостинице и ждать их возвращения. Леонард сейчас же согласился на его желание, но Розамонду подстрекнуло любопытство, и она спросила, почему он лучше хочет остаться, чем идти с ними к доктору.

— Он мне не нравится, — отвечал старик. — Когда он говорит о Саре, то в нем так и видна уверенность, что она никогда уже не встанет с постели.

После такого короткого ответа дядя Джозеф с досадою отошел к окну, будто не желая говорить ни слова больше.

Квартира доктора была в некотором расстоянии от гостиницы, но мистер и мистрисс Фрэнклэнд приехали туда вовремя и застали его дома. Это был молодой человек с кротким и серьезным лицом и с спокойными, привлекательными манерами. Ежедневные сношения с страданием и горем преждевременно наложили на характер его печать твердости и грусти. Розамонда, отрекомендовавши ему себя и мужа как лиц, сильно интересующихся судьбою его пациентки, лежащей в гостинице, предоставила Леонарду обратиться с первыми вопросами о состоянии Сары.

Доктор начал ответ свой несколькими словами, которые, очевидно, имели целью приготовить слушателей к более безнадежному объяснению, чем они могли ожидать. Заботливо избегая употребления технических терминов, доктор сказал, что его пациентка страдает несомненною болезнью сердца. Он откровенно сознался, что трудно определить точный характер этой болезни, так как различные доктора о ней различных мнений. Но, судя по припадкам, которые он заметил, мнение его то, что болезнь поразила артерию, проводящую кровь непосредственно из сердца в организм. Больная, по словам доктора, странным образом отказывалась дать ответ на несколько вопросов его, касавшихся ее прошедшей жизни. Поэтому он мог только догадываться, что эта болезнь началась уже давно, что она произведена каким-нибудь сильным нравственным потрясением, после которого наступило долгое и томительное беспокойство (что доказывает лицо больной), и что, наконец, развитию этой болезни сильно помогло утомительное путешествие в Лондон, которое, по сознанию самой больной, предпринято было ею в то время, когда полнейшее нервическое истощение делало ее совершенно неспособною к поездке. При этом доктор счел грустною обязанностью сообщить друзьям своей пациентки, что всякое сильное потрясение может убить ее. Но если бы, говорил он, можно было устранить нравственное страдание ее, если бы можно перевезти ее на спокойную, удобную дачу, к людям, которые заботливо ухаживали бы за нею и наблюдали, чтоб она ни в чем не нуждалась, то в таком случае можно было бы и надеяться, что развитие болезни остановится и что больная проживет еще несколько лет.

Сердце Розамонды сильно забилось при мысли о будущем, картину которого она быстро нарисовала себе, выслушав последние слова доктора.

— Все, что вы сказали, и даже больше этого, мы можем предоставить ей, — горячо вскричала Розамонда. — О, сэр, если для этого больного, бедного сердца нужна только жизнь в кругу добрых друзей, то, благодаря Бога, мы можем сделать это!

— Да, мы можем сделать это, — подтвердил Леонард, — если доктор позволит нам сообщить его пациентке известие, которое должно прогнать все беспокойство ее, но к которому, должно сознаться, в настоящую минуту она решительно не приготовлена.

— Для этого, — отвечал доктор, — позвольте мне узнать, кто берет на себя сообщение этого известия?

— Есть два лица, которые могут сделать это. Одно из них — старик, которого вы видели у постели вашей больной, другое — моя жена.

— В таком случае, — сказал доктор, взглянув на Розамонду, — нет никакого сомнения, что миледи лучше всего исполнит это поручение.

Тут он остановился и, подумав с минуту, продолжал:

— Позвольте мне еще спросить, прежде чем я дам вам окончательный совет, знакома ли миледи также хорошо с пациенткой и в таких ли она коротких отношениях с нею, как тот старик?

— К сожалению, я должен отвечать отрицательно на оба эти вопроса, — сказал Леонард. — Считаю не лишним объяснить вам и то, что, по предположению больной, жена моя теперь в Корнуэлле. Поэтому мне кажется, что ее появление сильно удивит больную и даже, может быть, испугает ее.

— В таком случае, — заметил доктор, — безопаснее возложить поручение на старика, как ни прост он кажется, потому что появление его не произведет на нее никакого впечатления. — Пусть он и не слишком ловко сумеет объявить новость, но на его стороне та выгода, что появление его у постели больной не будет для нее неожиданно. Если уж нужно сделать опасную попытку, — а из ваших слов я заключаю, что она действительно необходима, — то вам, по моему мнению, остается только одно средство: рассказать все старику, сделав ему нужные указания и предостережения, и поручить ему передать весть больной.

После этих слов говорить было нечего. Свидание кончилось, и Розамонда поспешила с мужем домой, чтобы все рассказать дяде Джозефу.

Подходя к своей комнате, они были удивлены, заслышав в ней звуки музыки. Растворив дверь, они увидели старика, сидящего у столика, на котором стоял старый ящик с музыкой, наигрывавший арию Моцарта. При входе мистера и мистрисс Фрэнклэнд дядя Джозеф вскочил в смущении с места и, остановив машину, сказал:

— Вы, конечно, извините меня, что я развлек себя музыкой в ваше отсутствие. Этот ящик, миледи, единственный старый друг, оставшийся у меня. Божественный Моцарт, царь всех композиторов, какие только жили на свете, собственноручно подарил его моему брату еще в то время, когда Макс учился в музыкальной школе в Вене. С тех пор как моя племянница оставила меня в Корнуэлле, у меня не доставало духу послушать Моцарта в этом ящике. Теперь, когда вы делаете меня счастливым человеком, я опять жажду послушать эти тоненькие звуки, которые до сих пор так отрадно отдаются в моем сердце. Но довольно толковать о нем, — заключил старик, пряча ящик в кожаный футляр, который Розамонда заметила на нем еще в Портдженской башне. — Позвольте мне скорее узнать, видели ли вы доктора и что он сказал вам?

Розамонда рассказала весь разговор, бывший между ее мужем и доктором. Потом, после предварительных предостережений, она стала объяснять старику, как должно объявить тайну его племяннице. Она сказала ему, что обстоятельства этого дела должны быть сначала высказаны не как действительно случившиеся, но только как могущие случиться. Она научила его, какие слова он должен был говорить, как незаметно он мог перейти от предположения к объяснению дела, как действительно случившегося, и больше всего просила его постоянно напоминать Саре, что открытие тайны не произвело никакого неблагоприятного чувства и неудовольствия на нее в сердцах людей, которых это открытие касалось.

Дядя Джозеф все слушал с невозмутимым вниманием, потом встал с места, пристально посмотрел на нее и открыл в глазах ее выражение беспокойства и сомнения, которое он справедливо отнес на свой счет.

— Не хотите ли, чтоб я удостоверил вас, что не забыл ни одного вашего слова? — спросил он. — Правда, я не умею сочинять и изобретать, но я хорошо умею понимать, особенно когда дело идет о Саре. Послушайте меня, пожалуйста, и посмотрите, могу ли я в точности исполнять все указания?

Стоя перед Розамондой в какой-то странной и трогательной позе, которая напоминала давно прошедшие дни его детства, когда он говорил урок на коленях матери, старик повторил все, что ему говорила Розамонда, с начала до конца и с буквальною точностью.

— Все ли я упомнил? — спросил он, кончив. — И могу ли я теперь идти и передать Саре добрую весть?

Розамонда, однако, остановила его и стала советоваться с мужем о том, как лучше и удобнее объявить Саре о присутствии их в Лондоне. Подумав немного, Леонард сказал жене, что всего лучше взять документ, который был составлен в это же утро адвокатом, и на обороте его написать несколько строк с просьбою к мистрисс Джазеф прочесть это свидетельство и подписать его, если она признает все написанное в нем верным. Когда это было сделано, то Леонард велел отдать бумагу старику и сказал ему:

— Когда вы объявите тайну вашей племяннице и дадите ей время прийти в себя, то если она будет спрашивать обо мне и о моей жене, дайте ей в ответ эту бумагу и попросите прочесть ее. Захочет ли она подписать или нет, во всяком случае она, конечно, спросит вас, откуда вы взяли этот документ. Тогда вы отвечайте ей, что получили его от мистрисс Фрэнклэнд, не забудьте слова «получили», чтобы она могла сначала подумать, что он вам прислан из Портдженны по почте. Если вы увидите, что она подписывает свидетельство и не слишком взволнована этим, то также постепенно объясните ей, что жена моя собственноручно отдала вам документ и что она теперь в Лондоне.

— И с большим нетерпением ожидает свидания с нею, — прибавила Розамонда. — Вы, ничего не забывающий, не забудете, конечно, и этих слов?

При такой похвале его памяти дядя Джозеф покраснел от удовольствия, как будто он и в самом деле был снова школьником. Давши слово оправдать доверенность, которую возлагали на него, и не обещая вернуться до вечера, он вышел, полный светлой надежды.

РАССКАЗ О БЫЛОМ

править

Прошло послеобеденное время, наступил вечер, а дядя Джозеф не показывался. Около семи часов кормилица позвала Розамонду, сказав ей, что дитя проснулся и капризничает. Молодая женщина успокоила и принесла его в гостиную, отпустив кормилицу погулять.

— Я не могу быть без тебя, Лэнни, в такое неспокойное время — сказала она. — Поэтому я принесла сюда ребенка. Он, кажется, не будет больше кричать, а ухаживание за ним много облегчает мое беспокойство.

Часы на камине пробили восемь с половиною. Кареты быстрее и быстрее проносились по улице, наполненные нарядно одетыми людьми, из которых одни спешили в театр, другие — на обед. Разносчики кричали в соседнем сквере, разнося вечерние газеты. Люди, стоявшие целый день за конторками, вышли на крыльцо магазинов подышать свежим воздухом. Мастеровые шли домой утомленным, неровным шагом. Зеваки, только что пообедавшие, курили сигары на улице и осматривались кругом, будто придумывая, куда бы теперь отправиться? Это была та переходная пора, когда уличная жизнь дня уже кончилась, а жизнь вечера еще не наступила. Розамонда, напрасно стараясь развлечь себя выглядыванием из окошка, более и более задумывалась, когда вдруг услышала шум отворявшейся двери. Она быстро подняла голову и увидела перед собою дядю Джозефа.

Старик вошел, не говоря ни слова, держа в руках развернутое свидетельство, которое дал ему Леонард. Взглянув на него поближе, Розамонда заметила, что он будто сильно постарел в эти несколько часов. Старик подошел к ней и, все-таки не говоря ни слова, положил дрожащий палец на открытую бумагу и держал ее так, что Розамонда могла видеть указываемое место, не вставая с кресла.

Молчание старика и перемена в лице его наполнили ее сердце внезапным страхом, который на время помешал ей говорить. Наконец, собравшись с силами и не трогая бумаги, она прошептала:

— Все ли вы рассказали ей?

— Вот ответ, который я принес, — отвечал он, снова указывая на бумагу. — Смотрите! Здесь ее имя, подписанное на том самом месте, которое вы назначили и подписанное ее собственною рукою.

Розамонда взглянула на свидетельство. Действительно, на нем была подпись: "С. Джазеф, а внизу, в скобках, слова: «бывшая Сара Лизон».

— Отчего же вы молчите? — вскричала она, глядя на старика с возрастающим страхом. — Отчего вы не говорите нам, как она приняла это известие?

— О, не спрашивайте, не спрашивайте меня, — отвечал он, отымая руку, которую схватила было Розамонда. — Я ничего не забыл. Я сказал все, что вы поручили мне сказать. Языком я пошел окольной дорогой, но лицо мое избрало кратчайший путь и все объяснило сейчас же. Умоляю вас, из сострадания ко мне, не спрашивайте меня об этом! Довольно вам знать, что ей теперь лучше, что она спокойнее и счастливее. Все зло кончено, теперь все пойдет к лучшему. Если я начну рассказывать вам, как она смотрела, если я начну рассказывать, что она говорила, если я начну рассказывать все, что было с нею, когда она узнала истину, то ужас опять овладеет моим сердцем, и все рыдания и стоны, которые я подавил в себе, снова подымутся и задушат меня. Голова моя должна быть светла и глаза сухи, иначе, как я расскажу все, что дал клятву Саре рассказать вам, прежде чем я лягу спать?

Старик остановился, вынул из кармана бумажный носовой платок и отер несколько слез, показавшихся на его глазах.

— Погодите немного, — сказала Розамонда, — не говорите ничего, пока вы не успокоитесь. Теперь уже мы не так мучимся сомнением и ожиданием, зная, что ей лучше и что она стала спокойнее…

Потом, помолчав немного, она прибавила:

— Я спрошу вас только об одном. — Она опять остановилась, и глаза ее вопросительно остановились на Леонарде. До сих пор он с безмолвным любопытством слушал все, что происходило около него, но теперь попросил жену повременить своим вопросом.

— На мой вопрос нетрудно отвечать, — заметила Розамонда. — Я только желала знать, переданы ли ей мои слова, что я с величайшим нетерпением жду свидания с нею, и позволит ли она мне посетить ее?

— Да, да, — сказал старик, кивая головою. — Этот вопрос очень кстати, потому что он дает мне силу начать рассказывать то, что мне нужно рассказать вам.

До сих пор дядя Джозеф все ходил по комнате, садился на минуту и снова вскакивал. Теперь он поставил стул между Розамондою, сидевшею у окна с ребенком на руках, и Леонардом, помещавшимся на диване. В этом положении, которое позволяло ему без затруднения обращаться то к мужу, то к жене, он вскоре совершенно оправился и начал так:

— Когда я открыл ей тайну, когда она могла слушать, а я снова говорить, то первые слова, сказанные мною, были те, которые вы поручили мне передать ей. Она пристально взглянула на меня испуганными, недоверчивыми глазами и спросила: «Слышал ли ее муж эти слова? Не огорчили ли они его? Не раздосадовали ли? Не изменился ли он в лице в ту минуту, как жена его давала вам это поручение?» А я отвечал ей: «Нет, нет, не было никакого огорчения, никакой досады, никакой перемены, ничего подобного». Тут она опять спросила: «Не произвело ли это между ними разладу? Не поколебало ли любви их и счастья, которое связывало их друг с другом?» И я опять отвечал: «Нет, нет, никакого разладу, никакого колебания! Погоди, я сейчас пойду к этой доброй женщине, приведу ее сюда и она собственным языком поручится тебе за своего доброго мужа». Между тем как я говорил эти слова, по лицу ее пробегал точно солнечный свет. «Итак, я пойду и приведу сюда эту добрую женщину», — повторил я. «Нет, нет, — возразила она. — Я не должна видеть ее, я не смею видеть, пока она не узнает..». Здесь Сара остановилась, рука ее судорожно скомкала одеяло, а я тихо спросил: «Не узнает чего?» «Того, — отвечала она, — что я, ее мать, стыжусь сказать ей в лицо». Тут я говорю ей: «Хорошо, дитя мое, не говори этого, ничего не говори». А она покачала головой, скрестила руки, вот так, на одеяле, и отвечала: «Я должна сказать ей это. Я должна освободить мое сердце от всего того, что так долго мучило и терзало его, а иначе, как я буду чувствовать радость при виде моей дочери, если совесть моя будет нечиста?» Тут она опять остановилась, подняла вот так обе руки и громко вскричала.

— О, неужели Бог не укажет мне средства высказать это моему ребенку?

— Погоди, погоди, — отвечал я, — средство есть. Расскажи все дяде Джозефу, который для тебя то же, что отец. Расскажи все дяде Джозефу, маленький сын которого умер на твоих руках, слезы которого ты отирала в грустное, давно пролетевшее время. Скажи все, дитя мое, мне, а уж я возьму на себя стыд (если только стыд есть) передать это кому следует. Я пойду к этой доброй и прекрасной женщине, я сложу перед нею бремя печали ее матери, и, клянусь моею душою, она не отвернется от него.

Старик остановился и посмотрел на Розамонду. Она сидела, наклонив голову к своему ребенку; слезы, одна за. одной, медленно падали на его маленькое, белое платье. Собравшись немного с духом, она протянула руку к старику и встретила глаза его твердым и полным благодарности взглядом.

— О, продолжайте, — сказала она. — Дайте мне доказать вам, что ваша уверенность во мне не обманула вас.

— Я и прежде знал это, как знаю теперь, — отвечал дядя Джозеф. — И Сара также была уверена в том… Она немного помолчала, немного поплакала; приподнялась с подушки и поцеловала меня вот в эту щеку; потом она припомнила давно, очень давно прошедшее время и спокойно, тихо, устремив глаза свои на меня, держа руку мою в своих руках, рассказала мне то, что я должен передать вам, вам, сидящим здесь сегодня, как ее судья, прежде чем вы пойдете к ней завтра, как дочь!

— Нет, не как судья! — вскричала Розамонда. — Я не могу, я не должна слушать подобные выражения.

— Это не мои, а ее слова, — отвечал старик. — Выслушайте до конца, прежде чем вы позволите мне переменить их.

Он придвинул стул ближе к Розамонде, замолчал на минуту, будто приводя в порядок воспоминания и продолжал свой рассказ:

— Вам известно, что храбрый и добрый капитан Тревертон женился на актрисе. Это была гордая и вместе с тем очень красивая женщина, с умом и силой воли, какая не часто встречается; одна их тех женщин, которые, если скажут: «мы сделаем то или это», так уж непременно сделают, несмотря ни на какие стеснения и препятствия. К этой то леди была приставлена в качестве горничной Сара, моя племянница — в то время молодая, хорошенькая и добрая девушка и к тому же ужасно робкая. Из многих девушек, желавших получить это место и бывших смелее и проворнее моей племянницы, мистрисс Тревертон отличила, однако, ее. Это странно, но еще удивительнее то, что Сара, с своей стороны, после победы над чрезмерною робостью своею, привязалась всем сердцем к своей гордой, неприступной госпоже. А между тем это совершенная правда, как уверяла меня сама Сара.

— Я вполне верю этому, — заметил Леонард. — Самые сильные привязанности составляются из соединения совершенно противоположных характеров.

— Итак, — продолжал старик, — жизнь прежних обитателей Портдженской башни началась очень счастливо для всех их. Любовь, которую мистрисс питала к своему мужу, была так велика, что отражалась добротою ко всему, что окружало ее и в особенности к Саре, ее приближенной. Она не хотела, чтоб кто-нибудь, кроме Сары, читал ей вслух, шил на нее, одевал ее утром и раздевал на ночь. Она обращалась с Сарою почти как сестра, в то время, когда в долгие дождливые дни они сидели вдвоем. В свободные часы она больше всего любила удивлять Сару, которая никогда не видела театра, переодеваниями в различные костюмы, подкрашиванием лица, сценическими разговорами и жестами, к которым она так привыкла во время своей жизни на сцене.

С год длилась эта спокойная, счастливая жизнь, счастливая для всех слуг и еще более для хозяина и хозяйки, которым, однако, для полного блаженства недоставало одного, того самого, что теперь, в этом длинном, белом платье, с пухленьким личиком и тоненькими ручками, лежит у вас на руках.

Он остановился, с улыбкою взглянув на лицо Розамонды, потом продолжал:

— По прошествии года Сара заметила в своей госпоже перемену. Добрый капитан любил детей и ласкал всегда всех мальчиков и девочек, живших в соседстве с ним. Он играл с ними, целовал их, делал им подарки, был лучшим их другом. Мистрисс, глядя на все это, то краснела, то бледнела и ни слова не говорила. Однажды она ходила взад и вперед по комнате, между тем как Сара сидела за работой подле нее. Наконец, волнение ее вылилось в словах: «Боже, — сказала она, всплеснув руками, — отчего у нас нет детей? Отчего мой муж должен целовать детей других женщин и играть с ними? Они отымают часть его любви ко мне. Я ненавижу и их, и матерей их!» Так говорила в ней страсть, но она говорила правду. Мистрисс отклонялась от всякого сближения с этими матерями; она дружила только с теми женщинами, у которых не было детей. Как вы думаете, следует обвинять ее за это?

В это время Розамонда задумчиво играла ручкою своего ребенка. Прижав ее к губам своим, она отвечала:

— Я думаю, что нужно искренно сожалеть о ней.

— Я тоже думаю, — возразил дядя Джозеф. — Да — сожалеть. И еще грустнее стало ее положение, когда, через несколько месяцев после этого, добрый капитан сказал однажды: «Я ржавею здесь, я старею от бездействия, мне снова нужно отправиться в море. Я буду просить себе корабль». И он попросил, и ему дали, и он отправился крейсировать; много было слез и поцелуев при расставаньи, но все-таки капитан уехал. Вот, как это сделалось, мистрисс приходит в ту комнату, где Сара шьет для нее новое богатое платье, вырывает его, бросает на пол, раскладывает все свои бриллианты, лежащие на столе, плачет и кричит в совершенном отчаянии: «Я бы отдала все эти сокровища и стала бы всю жизнь ходить в рубище только за то, чтоб иметь ребенка. Я потеряла любовь моего мужа; он никогда не оставил бы меня, если б у нас было дитя!» — После этого она посмотрела в зеркало и сказала сквозь зубы: «Да, да, я прекрасна, а между тем поменялась бы охотно с самою безобразною женщиною только за то, чтоб иметь ребенка!» Тут мистрисс рассказала Саре, что брат капитана бранил ее самыми постыдными словами, потому что капитан взял ее с театральных подмостков, и потом прибавила: «Если у меня не будет ребенка, кому, кроме этого чудовища, которое я охотно убила бы, достанется все, что мой муж приобрел?» И она снова заплакала, говоря: «Я потеряла его любовь, я вижу это, я потеряла ее!» Никакие убеждения Сары не могли поколебать этой мысли. И прошли месяцы, капитан возвратился из-за моря, и та же тайная грусть все сильнее росла в душе мистрисс; опять капитан отправился крейсировать, надолго, далеко, далеко, на другой конец света…

Тут дядя Джозеф опять замолчал, будто не решаясь продолжать рассказ. На душе его, казалось, не было уже сомнения, но лицо выражало грусть, и голос понизился, когда он стал снова говорить:

— Теперь, с вашего позволения, я должен оставить на время Тревертонов, вернуться к моей племяннице Саре и сказать несколько слов об одном рудокопе, по имени Польуиль. Это был молодой человек, хороший работник, получавший хорошее жалованье и имевший добрый характер. Он жил со своею матерью в маленьком селении подле замка, и, видевшись часто с Сарою, влюбился в нее, а она в него. Наконец, они дали друг другу обещание соединиться браком; это случилось как раз после того, как капитан вернулся из первого путешествия и думал отправляться снова. Ни он, ни жена его не могли ничего сказать против этой свадьбы, потому что Польуиль, как я уже вам докладывал, был очень хороший малый и зарабатывал хорошие деньги. Только мистрисс заметила, что разлука с Сарою сильно огорчит ее; на это моя племянница отвечала, что им, покамест, нечего торопиться с расставанием. Так прошло несколько недель, и капитан снова отправился в море. В это же время мистрисс заметила, что Сара на себя не похожа от беспокойства, а Польуиль то и дело бродит вокруг дома. Тогда она сказала сама себе: «Неужели я долго буду препятствовать этому браку? Нет, этого не должно быть!» И однажды вечером она послала за обоими молодыми людьми, обласкала их и поручила Польуилю на следующее утро огласить брак в церкви. В эту ночь молодому человеку приходилось идти в рудник и работать там. С светлым сердцем сошел он в темноту. На другое утро вытащили труп его: бедного убила обвалившаяся скала. Известие об этом разнеслось по всем сторонам. Неожиданно, без приготовления, без предостережения, оно вдруг долетело до моей племянницы Сары. Когда в последний вечер Сара расставалась со своим женихом, она была молоденькая, хорошенькая девушка; когда же, шесть недель спустя, она поднялась с постели, на которую бросил ее страшный удар, то вся молодость ее пропала, волосы поседели, и в глазах осталось выражение испуга, которое с тех пор не покидало их.

Простые слова о смерти рудокопа и о последствиях ее были сказаны с ужасающею истиною. Розамонда вздрогнула и посмотрела на мужа.

— О, Лэнни, — сказала она, — первая весть о твоей слепоте была для меня тяжелым испытанием, но что оно значит в сравнении с тем, что мы только что слышали?

— Да, пожалейте ее, — сказал старик, — Пожалейте ее за все страдания в первое время! Пожалейте ее еще больше за то, что было после! Пять, шесть, семь недель прошли после смерти жениха, а Сара, меньше страдая телом, больше и больше страдала душою. Мистрисс, любившая Сару, как сестру, мало-помалу заметила в ее лице что-то такое, непохожее на страдание, на испуг или на огорчение, что-то такое, что глаз видит, но язык не может выразить. Всматриваясь и обдумывая, она вдруг ощутила мысль, которая заставила ее вздрогнуть: немедленно побежала она в комнату Сары и, стараясь глазами проникнуть в сердце, схватила ее за руки, прежде чем та успела отвернуться и сказала: «Сара, у тебя на душе есть что-то, кроме печали об умершем. Сара! Я была для тебя скорее другом, чем госпожой. Как друг, я прошу тебя — открой мне всю истину..». Ни одного слова не сказала моя племянница в ответ, только она все старалась избегать взглядом мистрисс, а та сильнее прижимала ее к себе и говорила: «Я знаю, что ты была обручена с Польуилем; я знаю, что он был верный и честный человек; я знаю, что в последний раз он ушел отсюда за тем, чтоб огласить ваш брак в церкви… Имей секреты от всех, но не от меня. Скажи мне сейчас же всю правду. Неужели ты?»… Она не успела договорить, как Сара упала на колени, и закричала, чтоб ее больше не спрашивали, но дали уйти куда-нибудь и умереть. Это был весь ответ ее, он тогда разъяснил истину, он и теперь разъясняет ее.

Дядя Джозеф тяжело вздохнул и перестал говорить на несколько минут. Ничей голос не нарушал этого торжественного молчания. Слышалось только легкое дыхание ребенка, спавшего на руках у матери.

— Это был весь ответ ее, — повторил старик, — и мистрисс, выслушав его, несколько времени не говорила ни слова, но пристально глядела в лицо ее и становилась бледнее и бледнее, пока, наконец, яркий румянец не покрыл ее щек. «Нет, — прошептала она, — я всегда буду твоим другом. Оставайся в этом доме, поступай, как только хочешь и как я позволяю тебе, а остальное все предоставь мне». После этих слов она стала ходить взад и вперед по комнате, все быстрее и быстрее, пока не стала задыхаться. Тогда она сильно позвонила в колокольчик и, громко крикнув в дверь: «Лошадей! Я еду со двора!», снова обратилась к Саре и сказала: «Дай мне мою амазонку. Успокойся, бедное создание! Клянусь жизнью и честью, я спасу тебя. А теперь — амазонку! Мне нужен свежий воздух». И она понеслась во всю прыть и галопировала до того, что лошадь ее выбилась из сил, а грум[14] начал думать, что она помешалась. Приехав домой, мистрисс не чувствовала усталости. Целый вечер она все ходила по комнате и по временам, садясь за фортепиано, издавала нестройные, дикие звуки. В постели она тоже не могла оставаться и несколько раз в продолжение ночи ходила в комнату Сары, чтобы посмотреть на нее и снова сказать: «Поступай, как сама хочешь и как я позволяю тебе, а остальное все предоставь мне». Утром она встала бледная и спокойная и сказала Саре: «Ни слова больше о том, что случилось вчера, ни слова до тех пор, пока не настанет время, когда ты будешь бояться взгляда каждого постороннего человека. Тогда я снова заговорю. А до того пусть все идет между нами так, как шло до вчерашнего дня, когда я спросила тебя, а ты мне открыла истину». Два или три месяца после этого, право, не припомню хорошенько, мистрисс, однажды утром, приказала заложить карету и поехала одна в Трэро. Вечером она вернулась с двумя широкими, плоскими корзинами. На крышке одной из них карточка с буквами: С. Л., на другой — тоже карточка и буквы: Р. Т. Корзины были внесены в комнату мистрисс, потом она позвала Сару и сказала ей: «Открой эту корзину с надписью: С. Л., потому что это начальные буквы твоего имени, и все вещи в ней принадлежат тебе». В корзине лежали, во-первых, ящик, в котором оказалась черная кружевная шляпка, тонкая, темная шаль, черная шелковая материя на платье, белье, простыни из самого тонкого полотна. — «Возьми это и сшей себе, — сказала мистрисс. — Ты настолько ниже меня ростом, что гораздо удобнее сшить новое платье, чем переделать из моих старых». «Но к чему все это?» — спросила Сара в удивлении. «Ты не должна меня спрашивать, — отвечала мистрисс. — Помни, что я говорила: предоставь мне все устроить». Тут она вышла, между тем как Сара принялась шить; потом послала за доктором. На вопрос его — что с нею — она отвечала, что чувствует что-то очень странное и болезнь свою приписывает действию влажного воздуха Корнуэлля. Несколько раз приезжал доктор после и все получал один и тот же ответ. В это время Сара окончила работу. Тогда мистрисс сказала ей: «Теперь приступим к другой корзине, с надписью: Р. Т., потому что это начальные буквы моего имени и вещи, лежащие в ней, принадлежат мне». В корзине опять оказался ящик, а в нем — простая, черная соломенная шляпка, толстая, грубая шаль, платье из простой черной материи, потом белье и простыни из полотна второго разбора. «Надень это на меня, — сказала мистрисс. — Без вопросов! Ты уже сделала то, что я тебе велела; сделай же это и теперь, или ты погибшая женщина!» Потом она примеряла все платье, посмотрелась в зеркало, засмеялась диким и отчаянным смехом и спросила: «А ведь я удивительно похожа на хорошую, приличную горничную! Да и то сказать: я так часто играла эти роли на сцене!» После этого, снова раздевшись, она велела новую свою одежду уложить в один чемодан, а ту, которую Сара сшила для себя, — в другой. «Доктор, — сказала мистрисс, — велит мне ехать из этого влажного климата в другое место, где воздух свеж и сух». И она снова захохотала тем же самым смехом. В это время Сара начала укладывать вещи и, убирая со стола разные безделки, взяла, между прочим, брошку с портретом капитана. Увидевши ее, мистрисс страшно побледнела, задрожала, схватила брошку и поспешно заперла ее в стол. «Это я оставлю здесь», — сказала она, повернулась и быстро вышла из комнаты. Теперь, конечно, вы догадываетесь, что задумала сделать мистрисс Тревертон?

С этим вопросом дядя Джозеф обратился сначала к Розамонде, потом к Леонарду. Оба они отвечали утвердительно и попросили его продолжать.

— Вы догадываетесь? — повторил он. — Ну, а Сара в то время ничего не понимала. Несмотря на это, она сделала все, что ей приказала мистрисс. и вот эти женщины, вдвоем, выехали из Портдженны. Ни одного слова не произнесла мистрисс во все продолжение первого дня; к ночи они остановились в гостинице. Тут только мистрисс заговорила. «Завтра, Сара, — сказала она, — ты наденешь хорошее белье и хорошее платье, но останешься в простой шляпке и простой шали до тех пор, пока мы опять не сядем в карету. Я же надену простое белье и простое платье и останусь в хорошей шляпке и хорошей шали. Таким образом, перемена наших костюмов не возбудит удивления в служителях гостиницы. Когда же мы будем в дороге, то обменяемся в карете шляпками и шалями, и тогда все дело сделано. Ты — замужняя женщина, мистрисс Тревертон, я — твоя горничная, Сара Лизон». Тут только Сара начала догадываться; страшно испуганная, она могла только проговорить: «Мистрисс, ради Бога, что вы хотите делать?» «Я хочу, — отвечала она, — спасти от погибели тебя, мою верную служанку; я хочу помешать малейшему пенсу, приобретенному моим мужем, перейти к его брату, этому мерзавцу, который так низко клеветал на меня; наконец, и больше всего, я хочу, чтобы муж мой не ездил больше на море и любил меня так, как никогда еще не любил. Нужно ли еще объяснять тебе, бедное, огорченное создание, или ты уже все поняла?» В ответ на это Сара могла только залиться горькими слезами и проговорить слабым голосом «Нет!» «Как ты думаешь, — продолжала мистрисс, — хватая за руку и глядя в лицо ей пламенными глазами, — как ты думаешь, лучше ли для тебя скрываться забытою и оставленною всеми или спасти себя от позора и сделать из меня подругу на всю свою жизнь? Слабая, нерешительная, дитя-женщина, если ты сама не можешь располагать собою, то я возьмусь за это. Как я хочу, так и будет. Через несколько дней мы приедем туда, где мой добрый дурак-доктор советует мне пользоваться свежим воздухом, туда, где никто не знает меня и не слыхал моего имени. Там я, горничная, распущу слух, что ты, барыня, больна. Никто из посторонних не будет видеть тебя, кроме доктора и кормилицы, когда придет время позвать ее. Кто они будут, я не знаю; но знаю, что и тот и другая будут служить нашим намерениям, решительно не подозревая истины, и что, когда мы возвратимся в Корнуэлль, тайна наша останется не вверенною третьему лицу и останется глубокой тайной до скончания мира!» В темноте ночи, в чужом доме, со всею силою, свойственной ей, мистрисс говорила эти слова женщине, самой испуганной, самой печальной, самой беспомощной, самой пристыженной из всех женщин… К чему досказывать остальное? С этой ночи Сара понесла на душе своей бремя, которое с каждым днем сильнее и сильнее давило всю ее жизнь.

— Сколько времени путешествовали они? — быстро спросила Розамонда. — Где остановились? В Англии или в Шотландии?

— В Англии, — отвечал дядя Джозеф. — Но имя самого места я не мог упомнить. Это маленький город на берегу моря — того моря, которое протекает между моею землею и вашею. Тут они остановились и тут ждали, пока пришло время посылать за доктором и кормилицей. И как сказала мистрисс Тревертон, так все и сделалось. Доктор, кормилица и все жившие в доме ничего не подозревали, и если они живы еще, то, конечно, до сих пор убеждены, что Сара была жена морского капитана, а мистрисс Тревертон — ее горничная. Уже далеко уехав оттуда с ребенком, они снова обменялись платьями и заняли каждая свое место. Первый человек, за которым мистрисс послала, по возвращении в Портдженну, был тамошний доктор. «Думали ли вы, — сказала она ему, смеясь и показывая ребенка, — что было со мною, когда вы советовали мне переменить климат?» Доктор тоже засмеялся и отвечал: «Конечно, думал; но не решался сказать в такое раннее время, потому что в этом случае часто можно ошибиться. Ну, а вам так понравился тамошний свежий воздух, что вы там и остановились? Хорошо, это вы прекрасно сделали и для себя, и для вашего ребенка». И доктор снова засмеялся, а мистрисс за ним, между тем как Сара, слушавшая их, чувствовала, будто сердце разрывается в ней от ужаса и стыда этого обмана. Когда доктор ушел, она упала на колени и стала просить и молить мистрисс переменить свое решение и отослать ее с ребенком навсегда из Портдженны. Но мистрисс, с тою непоколебимою волей, которая отличала ее, отвечала одним словом: «Поздно!» Через пять недель после этого возвратился капитан. Искусная рука мистрисс, начавшая дело, довела его до конца, повела его так, что капитан, из любви к жене и к ребенку, не поехал больше на море, вела до тех пор, пока не пришел ее последний час, и она сложила все бремя тайны на Сару — Сару, которая, подчиняясь тиранству этой непреклонной воли, жила пять лет в одном доме с своею дочерью и была для нее чужою!

— Пять лет, — прошептала Розамонда, целуя дитя. — Боже мой! Пять лет чуждаться крови, своей крови, сердца, своего сердца!

— И не только пять лет, — сказал старик, — а всю жизнь. Долгие, грустные годы проводила она между чужими, не видя дочери, которая между тем выросла, не имея даже моего сердца, чтоб вылить в него тайну своей грусти! «Лучше бы, — сказал я ей сегодня, когда она перестала говорить, — в тысячу раз лучше было бы, дитя мое, если б ты давно открыла тайну!»… «Могла ли я, — отвечала она, — открыть ее дочери, рождение которой было упреком мне? Могла ли она выслушать историю позора своей матери, рассказанную этой самой матерью? Да и теперь, дядя Джозеф, захочет ли она выслушать ее от вас? Подумайте о жизни, которую она вела, и о высоком месте, занимаемом ею в обществе. Как она может простить мне? Как она может снова ласково взглянуть на меня?»

— Но вы, — вскричала Розамонда, перебивая его, — вы, конечно, разогнали эти мысли?

Дядя Джозеф опустил голову на грудь.

— Да разве мои слова могут переменить их? — грустно спросил он.

— Лэнни, Лэнни, — сказала Розамонда, — слышишь ли ты это? Я должна на время оставить тебя и нашего ребенка. Я должна идти к ней, или ее последние слова обо мне разобьют мое сердце.

Горячие слезы брызнули из глаз молодой женщины, и она быстро встала с места, держа на руках дитя.

— Нет, не сегодня, — сказал дядя Джозеф. — Она сказала мне при прощаньи: «Я сегодня не могу вынести ничего больше; дайте мне время укрепиться духом до завтрашнего утра».

— О, так идите к ней вы сами, — вскричала Розамонда. — Ради Бога, идите, не медля ни минуты, и перемените ее мысли обо мне. Расскажите ей, как я слушала вас, держа на руках своего ребенка, расскажите ей… да нет, все слова слишком холодны для выражения всего этого. Подите сюда, подите поближе, дядя Джозеф, (вперед я всегда буду называть вас этим именем), подите поближе и поцелуйте мое дитя — ее внука! Поцелуйте его, потому что он лежал близко к моей груди. А теперь, ступайте, добрый и дорогой старик, ступайте к ее постели и скажите, что я посылаю этот поцелуй ей.

КОНЕЦ ДНЯ

править

Ночь, со всеми томлениями ее, наконец, прошла, и день занялся, принося Розамонде надежду, что все сомнения ее должны скоро кончиться.

Первым происшествием этого дня было появление мистера Никсона, получившего накануне вечером записку, в которой, от имени Леонарда, Розамонда приглашала его завтракать. Адвокат условился с мистером и мистрисс Фрэнклэнд о всех предварительных мерах, необходимых для возвращения денег, и послал письмо в Байватер, извещая Андрея Тревертона, что он после обеда приедет к нему по важному делу, касающемуся имения покойного капитана.

После завтрака пришел дядя Джозеф, чтобы взять Розамонду и отправиться с нею в дом, где лежала ее больная мать.

Когда они пришли к больной, то первое лицо, с которым они встретились, был доктор. Он подошел к мистрисс Фрэнклэнд и попросил позволения сказать ей несколько слов. Оставив Розамонду с доктором, дядя Джозеф весело пошел наверх известить племянницу о приходе ее дочери.

— Ей хуже? Ей опасно видеться со мною? — спросила Розамонда по уходе старика.

— Напротив, — отвечал доктор. — Но я сегодня открыл симптом, который весьма беспокоит меня; я полагаю, что ее умственные способности несколько расстроены: к вечеру, как только стемнеет в комнате, она начинает говорить о каком-то привидении, и в это время глаза ее принимают странное выражение, и ей кажется, будто бы кто-то вошел в комнату. Вы, конечно, имеете на нее большее влияние, нежели я или старик. При настоящем состоянии ее здоровья было бы чрезвычайно важно устранить это нравственное страдание и успокоить ее воображение, которое, очевидно, раздражено. Если вы успеете что-нибудь сделать, то окажете ей большую услугу. Согласны ли вы попробовать?

Розамонда отвечала, что готова безусловно посвятить себя для пользы больной. В это время вошел дядя Джозеф и на ухо сказал Розамонде:

— Она готова и ждет вас.

Розамонда сейчас же последовала за стариком, который осторожно повел ее по лестнице. У двери комнаты, во втором этаже, он остановился.

— Она здесь, — прошептал он. — Вы ступайте туда одни. Для нее и для вас будет приятнее остаться наедине. Я между тем похожу немного по улице и подумаю о вас обеих. Ступайте, принесите ей с собою Божье милосердие.

Он поцеловал ее руку и тихонько сошел с лестницы. Розамонда одна осталась у двери. Мгновенная дрожь пробежала по всему телу, когда она подняла руку, чтобы постучать. Нежный, слабый голос, который она слышала в последний раз в Вест-Винстоне, отвечал ей. Звуки эти почему-то припомнили ей ее собственного ребенка; сердце ее сильно затрепетало в груди. Она отворила дверь и вошла.

Ни странный вид комнаты, ни характеристические ее украшения, ни мебель, ничто не обратило на себя ее внимания; она ничего не видела, кроме подушек и покоившейся на них головы, которая обернулась к ней в то время, как она вошла. Когда она переступила порог, лицо больной мгновенно изменилось, веки немного опустились, и щеки покрылись ярким румянцем.

Неужели ее матери стыдно будет увидеть ее? Это сомнение мгновенно исчезло, с ним вместе рассеялись все затруднения и забылись все слова, подготовленные Розамондой к этой встрече. Она бросилась к постели, обняла мать и прижала ее бедную больную голову к своей горячей молодой груди.

— Я пришла к тебе, наконец, — проговорила она. Сердце ее билось так сильно, что она не могла больше сказать ни слова; по щекам ее полились слезы.

— Не плачь, — произнесла Сара тихим голосом. — Я не имею права быть причиною твоих слез. Не плачь, не плачь!

— Я никогда не перестану плакать, если ты будешь говорить мне так, — сказала Розамонда, — забудем все, что было. Назови меня моим именем, говори мне так, как бы я стала говорить своему дитяти. Скажи: Розамонда. О, ради Бога, скажи мне, что я могу для тебя сделать. — Она окинула взором комнату. — Вот здесь, возле, стоит лимонад; скажи мне: Розамонда, подай мне лимонад. Скажи! Скажи! Я буду счастлива, повинуясь тебе!

Больная повторила слова дочери с печальной улыбкой, понижая голос на слове Розамонда, как бы не смея произнести его.

— Вчера я была так счастлива; ты прислала мне поцелуй своего ребенка, — говорила Сара нерешительным тоном, после того как Розамонда подала ей питье и села возле нее. — Твое письмо, в котором ты писала, что вы прощаете меня, дало мне смелость, я хотела говорить с тобой, и вот я теперь вижу тебя здесь и говорю. Может быть, моя болезнь изменила меня, но я нисколько не боюсь встречи с тобою. Мне даже кажется, что я скоро увижу своего внука. Похож ли он на тебя? Ты была настоящий ангел… Он должен быть совершенно…-- Она остановилась. — Нет, я не стану говорить об этом, я не могу удержать слез… Это слишком тяжело, слишком грустно…

Говоря это, она устремила глаза на свою дочь, как бы желая вглядеться в каждую черту ее лица, между тем как руки ее бессознательно двигались. Розамонда взяла медленно из ее рук свои перчатки, которые она складывала вместе и тщательно разглаживала; это движение, кажется, вывело ее из задумчивости.

— Назови меня еще раз своею матерью, — сказала она таким нежным голосом, с выражением такой просьбы, что Розамонда не могла удержать слез. — Ты никогда не называла меня матерью; сегодня в первый раз.

Розамонда тихо плакала, не произнося ни слова.

— Я никогда не ожидала такого счастья — видеть тебя здесь, у моей постели, слышать твой голос, слышать как ты меня называешь матерью — это такое счастье, о каком я никогда не смела думать!… Я не видела никогда женщины с таким прекрасным и добрым лицом, как твое.

Розамонда придвинулась ближе к матери и положила ее руку на свое плечо.

— Я помню тот вечер, когда мы первый раз встретились, когда твой муж выслал меня за то, что я тебя испугала. Ты просила его тогда, чтоб он не сердился на меня и поступил со мной кротко. Я всегда помнила эти слова; они утешали меня в моем горе. О, как я хотела поцеловать тебя тогда! Сколько мне стоило усилий, чтобы не броситься к тебе, не обнять и не сказать тебе, что я твоя мать, Возвратившись к своей госпоже, я защищала, тебя; она говорила, что ты капризна! Если б их там было сто, я бы им всем в лицо сказала, что это неправда. О, нет, нет, ты никогда не опечалила меня. Наибольшее мое несчастие постигло меня давно, очень давно, еще в то утро, когда я ушла из Портдженны, когда я вошла в детскую и увидела тебя в последний раз. Ты обняла тогда своими маленькими ручками шею твоего мнимого отца, он говорил тебе тогда, конечно, ты этого не помнишь, ты была слишком мала: «Тише, тише, не плачь, дитя мое, не плачь о твоей маме. Не печаль бедного отца!» Вот, вот ужаснейшее несчастие! Я не могу понять, как у меня достало сил перенести его. Я, твоя мать, как кошка, прокралась в комнату и, стоя в углу, слушала эти слова, не смея сказать ни слова! Ты можешь теперь понять, что я тогда чувствовала. Но я не смела открыть ему тайну. Как я могла отдать ему письмо в день смерти его жены, когда никто кроме тебя не мог утешить его? Каждое его слово тяжким камнем падало на мое сердце и давило его.

— Не будем говорить теперь об этом, — сказала Розамонда. — Оставим прошлое. Все, что мне нужно было знать, я знаю. Будем лучше говорить о будущем, о более счастливом времени. Я тебе расскажу о моем муже. Я расскажу, что он говорил, когда я прочитала ему письмо, найденное в Миртовой комнате.

И, рассказав сцену открытия тайны, Розамонда начала рисовать картину будущей, спокойной и счастливой жизни, которую ее мать станет вести, возвратившись с дядей Джозефом в Корнуэлль и поселившись в Портдженне, а может быть, в другом месте, где новые лица, новые занятия рассеют печальные воспоминания о прошлых несчастиях.

Сара с напряженным вниманием и с улыбкой вслушивалась в каждую ноту звучного голоса, предсказывающего ей спокойствие и мирное счастие. Розамонда еще не кончила своего рассказа, как вошел в комнату дядя Джозеф с корзиной плодов и цветов.

— Я вижу по твоему лицу, — сказал он торжественно, — что привел к тебе хорошего доктора. В такое короткое время он уже успел помочь тебе; подожди немного, у тебя будут такие же красные и полные щеки, как у меня. Посмотри, вот я принес цветы и плоды; у нас сегодня праздник, надо чтоб все было в праздничном виде: я уберу цветами комнату, потом мы пообедаем, а после обеда Моцарт сыграет тебе бай-бай. Не правда ли, это будет прекрасно?

Бросив сияющий взгляд на Розамонду, старик хлопотливо занялся украшением жилища своей племянницы. Поблагодарив его, Сара стала с прежним вниманием слушать прерванный рассказ Розамонды.

— Теперь, дитя мое, — сказала Сара, когда Розамонда кончила, — как мне ни приятно твое присутствие, но я должна просить тебя оставить меня, потому что…

— Да, да, — прервал дядя Джозеф, — это будет очень полезно; доктор сказал, что она должна спать днем несколько часов.

Розамонда приготовилась идти в свой отель с тем, чтобы к вечеру опять возвратиться к постели своей больной матери. Впрочем, она непременно хотела подождать еще с полчаса, пока не принесли Саре обед, который она сначала сама отведала. Когда обед кончился, она поправила подушки и наклонилась к больной, чтоб проститься с нею.

— Ступай, дитя мое, — говорила слабым голосом Сара, обвив ее шею своими худыми руками, — я была бы слишком себялюбива, если бы стала удерживать тебя. Розамонда. дитя мое, — теперь я смею произносить эти слова. Как мне благодарить тебя… Ступай, мой ангел, ты, может быть, нужна дома.

Уходя, Розамонда взглянула на комнату; стол, каминная полка и вся мебель были покрыты цветами; Моцарт издавал первые звуки, и дядя Джозеф уже сидел на своем обыкновенном месте у постели племянницы, держа на коленях корзинку с плодами; бледное лицо Сары оживлялось нежной улыбкой, вызванной прекрасным образом Розамонды, ясно рисовавшимся в ее воображении; мир и душевное спокойствие с надеждой на лучшее время внесла с собою Розамонда в жилище своей бедной матери.

Прошло три часа. Ясный летний день начинал уже клониться к вечеру, и солнце ярко сияло на западной стороне неба, когда мистрисс Фрэнклэнд приближалась к дому Сары. Она тихо вошла в комнату. Единственное окно было обращено к западу, и у постели, против окна, стояло кресло, на котором сидел дядя Джозеф. После ухода Розамонды он, кажется, не двигался с места, и теперь, когда открылась дверь, он поднял палец и посмотрел на постель. Сара спала, опустив свою руку на руку старика.

Розамонда тихо вошла и заметила, что глаза дяди Джозефа были утомлены. Положение, в котором он находился, действительно начало утомлять его. Сняв шляпу и шаль, Розамонда жестом предложила ему уступить ей место.

— Да, да, — прошептала она в ответ на вопросительный жест старика. — Ступайте, не бойтесь, мы не разбудим ее.

Она поддержала руку матери и таким образом дала старику возможность встать.

— Давно она заснула?

— Нет, она спит не больше двух часов, — отвечал старик, — но ее сон очень беспокоен.

— Может быть, свет ей мешает? — сказала Розамонда, окинув взором комнату, ярко освещенную последними лучами солнца.

— Нет, нет, нужно, чтоб было светло. Если я не возвращусь до сумерек, то вы зажгите обе свечи, там на камине. Я постараюсь возвратиться раньше, но если я опоздаю и если случится, что она проснется и начнет с беспокойством смотреть в угол, то помните, что на камине свечи и спички.

С этими словами старик вышел. Предостережение дяди Джозефа напомнило Розамонде разговор ее с доктором. Она беспокойно посмотрела в окно и увидела, что солнце уже спускалось за крыши домов. Наступление вечера, слова старика, разговор с доктором раздражали ее воображение. Она взглянула на постель, и дрожь пробежала по ее телу. Бледные уста Сары двигались, как будто произнося какие-то слова; слабое дыхание начало ускоряться, голова беспокойно двигалась на подушке, веки произвольно открылись до половины. Наконец она прошептала едва внятно: «Клянись, что ты не уничтожишь этого письма. Клянись, что ты не вынесешь его из этого дома».

Эти слова она прошептала так скоро, что Розамонда не могла уловить ни одного звука.

— Где? Где? — говорила Сара, метаясь. — В шкапу? В ящике? Нет, нет, за картиной привиденья.

При последних словах Розамонду обдало холодом. Она встала в ужасе, но в ту же минуту наклонилась к подушке. Быстрое движение ее руки разбудило Сару, которая устремила на нее бессознательный, испуганный взгляд.

— Матушка! — вскричала Розамонда, подняв ее голову. — Это я, дочь твоя. Разве ты не узнаешь меня?

— Дочь твоя? — повторила та. — Дочь твоя?

— Да, это я, Розамонда.

— Розамонда, — повторила Сара, и в ту же минуту в глазах ее засветилось сознание; она быстро встряхнула головой и порывисто обняла Розамонду.

— О, Розамонда, это ты? Если бы я привыкла видеть твое лицо, я скорее бы узнала тебя, несмотря на мой сон. Ты меня разбудила, или я сама проснулась?

— Я испугалась и разбудила.

— Не говори — испугалась. Ты рассеяла мой ужас. О, Розамонда, я думаю, что была бы совершенно счастлива, если б забыла Портдженский замок, если б никогда не вспоминала ту комнату, где умерла мистрисс Тревертон, и Миртовую комнату, где я спрятала письмо.

— Забудем Портдженский замок; я стану рассказывать тебе о тех странах, которых ты не видела. Или нет, я прочту тебе что-нибудь. Есть у тебя книги?

Она посмотрела вокруг и не увидела ничего, кроме нескольких склянок с лекарствами, цветов и рабочего ящика, стоявшего на столе. Потом она посмотрела на окно и увидела, что солнце уже совершенно скрылось за домами.

— Ох, если б мне забыть! Если б мне забыть! — повторяла Сара, тяжело вздыхая.

— Ты можешь работать что-нибудь? — спросила Розамонда, стараясь свести разговор на обыкновенные предметы. — Что ты теперь работаешь? — продолжала она, взяв со стола ящик. — Могу я посмотреть?

— Здесь нет никакой работы, — отвечала Сара, печально улыбаясь. — Я хранила в этом ящике все сокровища. Открой его, посмотри.

Поставив ящик на постель, так что Сара могла его видеть, Розамонда открыла его и увидела маленькую книжечку в черном переплете. То были Веслеевы Гимны. В книжке лежала засохшая трава, и на заглавном листке было написано: Саре Лизон от Гуго Польуиля.

— Посмотри ее, дитя мое; я хочу, чтоб ты знала эту книгу. Когда я умру, ты положишь мне ее на грудь и похоронишь меня на Портдженском кладбище возле него. Он так долго ждал меня. Другие вещи ты возьми себе; я их взяла, уходя из Портдженны, чтоб вспоминать тебя. Может быть, когда-нибудь, когда у тебя будут такие же седые волосы, как у меня, ты покажешь их своим детям и расскажешь им о своей несчастной матери. Ты скажи им, что эти пустяки я хранила всегда, до конца жизни, чтоб они знали, как я тебя любила.

Она вынула из ящика бумажку, в которой было завернуто несколько поблекших цветков.

— Я взяла их с твоей постели в Вест-Винстоне. Когда я узнала, кто такая дама, остановившаяся в гостинице, я готова была пожертвовать всем, чтобы увидеть тебя и твоего сына, но я боялась. Я хотела было взять из сундука ленту, которую ты носила на шее, но доктор подошел близко и испугал меня.

Она завернула бумажку и положила на стол. Потом достала из ящика картинку, вырезанную из какого-то детского издания. Картинка представляла маленькую девочку, сидевшую у ручья с маргаритками на руках. Картинка не отличалась никакими достоинствами, но для Сары она была драгоценна. Внизу была подпись: «Розамонда, как я ее видела последний раз». Картинку Сара положила на стол возле цветков.

— Но вот посмотри эту бумажку, — сказала она, вынув из ящика небольшой лоскуток газетной бумаги. — Это объявление о твоей свадьбе. Я читала и перечитывала его много раз, когда бывала одна, представляла себе, как ты была хороша в уборе невесты. Если б я знала, когда назначена была ваша свадьба, я непременно пошла бы в церковь посмотреть на тебя и на твоего мужа. Но мне не удалось, и, может быть, к лучшему. А это твоя тетрадка. Горничная вымела было ее из твоей комнаты вместе с сором и хотела бросить в огонь: но я взяла ее тихонько, когда она отвернулась зачем-то. Посмотри, как ты писала тогда. Ох, сколько прошло времени с тех пор. Чаще всего я плакала над этой тетрадкой.

Розамонда отвернулась к окну, чтоб скрыть слезы, давно уже катившиеся по ее щекам. Солнце уже совсем скрылось, и вечерняя тень уже покрыла крыши домов.

— Твоя нянька, — продолжала Сара, рассматривая тетрадь, — была очень добра ко мне. Она часто пускала меня к твоей постели. Она могла потерять из-за этого место, потому что госпожа наша боялась, что я изменю себе и ей. Она приказала, чтоб я не входила в детскую, — там не мое место, говорила она, — но несмотря на то, никто так часто не играл с тобою и не целовал тебя, как я. Я часто приходила к твоей постели вечером и прощалась с тобою: нянька ничего не говорила, а мистрисс Тревертон думала, что я сижу за работой в своей комнате. Ты любила няньку больше, чем меня; но всегда прижимала к моей щеке свои открытые губки, когда я просила тебя поцеловать.

— Постарайся меньше думать о прошлом, — сказала Розамонда взволнованным голосом, положив голову на подушку. — Подумай о том времени, когда мой ребенок напомнит тебе мое детство, не припоминай прошлого горя.

— Я старалась думать, Розамонда, об этом; но в течение стольких лет я привыкла думать, что мы встретимся в небе. Я до сих пор не могу ясно понять, как я могла встретить тебя здесь. Я оставила тебя пятилетним ребенком — я бы хотела встретить тебя таким же ребенком. Только в небе я могла тебя встретить и признать своей дочерью…

Проговорив эти слова, Сара закрыла глаза и замолкла; Розамонда, боясь нарушить ее спокойствие, также молчала и не шевелилась. Между тем облака, разбросанные на западной стороне неба, окрашенные пурпуровым цветом, уже совершенно потемнели.

Розамонда хотела было подняться с места, но почувствовала на плече руку матери; глаза ее были открыты и пристально смотрели в лицо Розамонды.

— Как я могла говорить о небе? — прошептала Сара. — Могу ли я думать о небе? Однако подумай, Розамонда, разве я нарушила клятву. Я не уничтожила ее письма, я никогда не выносила его из дома.

— Уже темно; я зажгу свечу, — сказала Розамонда.

Рука Сары, остававшаяся на ее плече, остановила ее.

— Я не клялась передать письмо ему, — продолжала Сара. — Разве это преступление, что я его спрятала? Вы нашли письмо за картиной? Эту картину называли всегда Портдженским привидением. Никто не знал, как она явилась в дом и давно ли она там была. Моя госпожа терпеть не могла эту картину, потому что очень похожа была на ту женщину, которая там нарисована. Она говорила мне, чтоб я сняла ее со стены и бросила куда-нибудь. Я не посмела этого сделать, и еще до твоего рождения спрятала ее в Миртовой комнате. Потом за картиной я спрятала письмо; найти картину было очень трудно, не правда ли?

— Я зажгу свечу. Тебе будет приятнее.

— Нет, подожди. Как стемнеет, она явится здесь. Я придвинусь к тебе ближе.

Слабый свет, падавший из окна, освещал бледное лицо Сары и ее блуждающие глаза, лишенные всякого определенного выражения.

— Я подожду; как там станет темно, она придет. Вот, вот смотри, — говорила она прерывающимся голосом, указывая в темный угол.

— Матушка! Что с тобою? Скажи, ради Бога, что с тобою.

— Да, это правда! Я твоя мать. Она должна будет уйти, когда увидит нас вместе. Пусть узнает, что мы знаем и любим друг друга. О, Розамонда! Дитя мое! Избавь меня от этой женщины; как бы я была тогда счастлива.

— Успокойся, успокойся, матушка, скажи мне…

— Тс! Я буду говорить с нею. Она грозила мне, умирая, что если я изменю ей, она придет с того света. Да, она это сказала, и я изменила ей. Я изменила клятве, Розамонда. Она теперь преследует меня. Она всю жизнь преследовала меня! Смотри, вот она — пришла!

Рука ее все еще лежала на плече Розамонды, другой она указывала в темный угол.

— Она так всякий раз приходит ко мне, в черном платье, — я сама его шила, — смотрит на меня и улыбается. Успокойся! Оставь меня. Мое дитя опять стало моим. Оставь меня. Ты уже не станешь между нами.

Дыхание сперлось в ее груди, голос прервался, хотя губы все еще шевелились; она припала жаркой щекой к щеке дочери и, тяжело вздохнув, прошептала:

— Назови меня матерью, громче только. Ты прогонишь ее этим словом.

Розамонда, дрожащая от ужаса, собрала все силы и с трудом произнесла: «Мать моя».

Сара нагнулась вперед и стала всматриваться в темный угол.

— Ушла! — вскричала она вдруг. И, быстро став на колена, она долго еще всматривалась в темный угол.

— Ушла! — повторила она и обратила к дочери свое лицо, сияющее восторгом.

— Розамонда! Дочь моя, радость моя! Как мы теперь будем счастливы! — произнесла она и, обняв Розамонду, прильнула к ее устам своими пылающими устами.

Потом она тихо опустилась на подушки, не оставляя дочери. Слабое судорожное движение и тяжкий вздох прервали этот длинный поцелуй. Истерзанное сердце Сары успокоилось навеки.

СОРОК ТЫСЯЧ ФУНТОВ СТЕРЛИНГОВ

править

После смерти матери Розамонда почувствовала, что на нее пала одна забота — забота о старике-дяде, которого она одна могла утешить и успокоить. Не более как через час, после того как Сара испустила последний вздох, она должна была приготовить его к этому печальному известию. Печаль старика была глубока, но безмолвна. Он спокойно вошел в комнату, сел возле постели умершей и, молча, долго смотрел на нее. Розамонда села возле него и взяла его руку.

— Все меня оставили, и Макс, и сестра, и жена, — шептал старик почти бессознательно. — Теперь и Сары нет… Я один остался… Мой бедный Моцарт, теперь ему не для кого играть.

Розамонда произнесла несколько слов в утешение старику, но он не обратил на них внимания.

На другой день в дяде Джозефе не произошло никакой перемены. На третий день Розамонда положила на грудь матери книгу Гимнов. Старик смотрел на нее безмолвно и, когда та, поцеловав свою мать в лоб, отошла, он последовал за нею. В квартире мистера Фрэнклэнда он оставался по-прежнему безмолвен и апатичен. Но когда начали говорить о перевозке тела Сары на Портдженское кладбище, в глазах дяди Джозефа обнаружилось внимание; он молча прослушал все, что было сказано, потом встал и, подойдя к Фрэнклэнду, сказал прерывающимся голосом:

— Я думаю, было бы хорошо, если б вы позволили мне ехать за ее гробом. Мы мечтали о том, чтоб вместе поехать в Корнуэлль и поселиться там навсегда. Я бы хотел вместе с нею уехать туда, хоть она уже умерла.

Но Розамонда представила ему, что перевозку тела она поручит слуге Фрэнклэнда, человеку испытанному, на которого можно положиться. Она сказала, что муж предлагает ей остаться еще один день в Лондоне отдохнуть и успокоиться и что потом они намерены ехать в Портдженну и остаться там до похорон; она просила дядю Джозефа не оставлять их в то время, когда они, соединенные общим горем, должны быть вместе, чтоб отдать последний долг драгоценной для них особе.

Он слушал слова Розамонды, не отдавая себе отчета в том, что слышал, и повторяя бессвязно ее слова. В голове его была ясна только одна мысль: ехать в Корнуэлль. Мистер и мистрисс Фрэнклэнд видели, что противоречить ему было бы совершенно бесполезно, и было бы жестоко удерживать его при себе, а потому отдано было приказание слуге наблюдать за стариком во время пути, исполнять все его желания и быть к нему как можно внимательнее.

— Благодарю вас, благодарю, — говорил старик, прощаясь. — Теперь мне будет легче. Я постараюсь быть твердым, — говорил он дрожащим голосом, в котором слышны были подавленные слезы.

На следующий день Розамонда и ее муж, оставшись одни, много говорили об устройстве их будущей судьбы и о том, какое влияние должны оказать последние события на их планы. Когда вопрос этот был истощен, они вспомнили своих старых друзей, которых следовало известить об открытии в Миртовой комнате и его последствиях. Доктор Ченнэри был первым между такими лицами. Розамонда обрадовалась, что нашла занятие, которое может ее несколько развлечь, а потому сейчас же принялась писать письмо, где, между прочим, известила его, что они намерены провести осень в Портдженне.

Это письмо напомнило ей об обещании, данном доктору Орриджу, — известить и его о тайне, скрытой в Миртовой комнате. Этот друг не стоял в таких близких отношениях к ним, как доктор Ченнэри, встретился с ними случайно и на короткое время, почему Розамонда написала ему, что открытие, сделанное ими, имело слишком частное значение, касалось только их семейства, объясняя некоторые события прошедшего времени. Более она не находила нужным писать мистеру Орриджу.

Когда она писала адрес на конверте второго письма, в передней послышался грубый, сердитый голос, весьма нецеремонно споривший с трактирным слугою, и прежде чем она успела спросить, что значит этот шум, дверь отворилась настежь, и в комнате явился высокий старик, с длинной бородой, в сильно заношенном сюртуке, преследуемый трактирным слугою, на лице которого изображалось негодование.

— Я три раза говорил этому человеку, — сказал слуга, размахивая руками, — что мистера и мистрисс Фрэнклэнд…

— Нет дома, — прервал странный гость. — Да, ты мне три раза говорил и три раза солгал. Кто же это? — спросил он, указывая на мистера и мистрисс Фрэнклэнд. — Они дома; а тебе дан язык не затем, чтоб ты лгал. Я только на минуту зашел к вам, — продолжал он, обратясь к хозяевам и садясь на ближайший к ним стул. — Меня зовут Андреем Тревертоном.

При этих словах мистер Фрэнклэнд сделал движение, обнаружившее его гнев; но Розамонда тотчас же постаралась успокоить его.

— Не сердись, — прошептала она. — С подобными людьми всего лучше оставаться совершенно хладнокровным.

Она сделала знак лакею, чтобы тот вышел, и обратилась к мистеру Тревертону с следующей речью:

— Вы насильно вошли сюда, сэр, в такое время, когда наше семейное несчастие делает нас совершенно неспособными принимать какие бы то ни было визиты. Мы готовы оказать более внимания и уважения к вашим летам, нежели вы к нашему горю; поэтому, если вам угодно сказать что-нибудь моему мужу, то он готов вас слушать сейчас же.

— Не беспокойтесь, я не останусь здесь долго; у меня есть дела. Я пришел сказать вам, что, во-первых, ваш адвокат известил меня о том, что вы нашли в Миртовой комнате; во-вторых, что я получил ваши деньги; в-третьих, что я умею держать их в руках. Что вы об этом думаете?

— Я думаю, — отвечал Леонард, — что вам нечего было и беспокоиться приходить сюда и говорить нам то, что мы уже знаем. Мы знаем, что вы получили деньги и никогда не сомневались, что вы их умеете удержать в руках.

— Вы в этом совершенно уверены, — сказал мистер Тревертон с злой улыбкой. — Совершенно ли вы уверены в том, что нет никакого закона, на основании которого вы могли бы оттягать у меня эти деньги? Я наперед говорю вам, что у вас нет и не может быть тени надежды возвратить их в свой карман, и на мое великодушие тоже советую вам не рассчитывать. Деньги мне достались совершенно законно и теперь безопасно лежат у моего банкира, а что касается до меня, то эти тупые чувства великодушия, щедрости и тому подобное не в моем характере. Это было в характере моего брата, но не в моем. Повторяю вам еще, что деньги никогда к вам не возвратятся.

— А я повторяю вам, — сказал Леонард, подавляя свой гнев, — что мы не имеем ни малейшего желания слушать то, что уже давно знаем. Для успокоения своей совести мы поторопились передать вам капитал, которым не имеем права владеть, и говорю вам от своего лица и от лица моей жены, что мы в этом случае не имели никаких видов на возвращение не принадлежавших нам денег, и предположение подобного рода есть оскорбление.

— И вы такого же мнения? — спросил мистер Тревертон, обращаясь к Розамонде. — Я приобрел деньги, вы лишились денег, и неужели вы можете одобрить поведение вашего мужа в отношении к богатому человеку, который может составить ваше счастье?

— Совершенно одобряю. В этом, кажется, вы не имеете причины сомневаться.

— О, — произнес мистер Тревертон с выражением крайнего удивления. — Вы, кажется, так же мало заботитесь о деньгах, как и он.

— Муж вам уже сказал, что считал своим долгом возвратить вам деньги, на которые вы имеете право.

Мистер Тревертон поставил между колен свою толстую палку, положил на нее руки и оперся на них подбородков!

— Жаль, что я не притащил с собою Шроля. Пусть бы это животное посмотрело на этих людей да послушало бы, что они говорят. Странно, очень странно, — говорил он глядя попеременно то на Розамонду, то на Леонарда, с видом крайнего изумления. — Ведь тоже люди, а отступаются от денег. Непонятно.

Он встал, надел шапку и, взяв подмышку палку, подошел к хозяевам.

— Я ухожу, — сказал он. — Вы позволите пожать вам руку.

Розамонда презрительно отвернулась.

Мистер Тревертон захохотал с видом высочайшего самодовольствия. Между тем мистер Фрэнклэнд, сидевший недалеко от камина, искал сонетки. По лицу его можно было заметить, что присутствие мистера Тревертона становилось для него невыносимо.

— Не звони Лэнни, он сам уже идет, — сказала Розамонда.

Мистер Тревертон действительно уже приближался к двери. На пороге он остановился и посмотрел на молодых людей с таким видом, как будто бы это были животные, о которых никто никогда не слышал.

— Много я видел странностей на свете, но таких людей никогда не приходилось видеть.

С этими словами он вышел из комнаты, и Розамонда слышала медленные, тяжелые шаги его на коридоре.

Минут через десять трактирный слуга подал письмо, адресованное на имя мистрисс Фрэнклэнд; оно было написано в общей зале гостиницы тем же странным человеком, который возбудил негодование лакея, ломясь в двери квартиры мистера Фрэнклэнда. Отдав письмо слуге, он взял подмышку палку и вышел с весьма самодовольной улыбкой.

Розамонда распечатала письмо. Из него выпал билет на право получения от банкира 40 тысяч фунтов стерлингов и коротенькое письмецо, в котором было написано:

"Возьмите это. Во-первых, потому что ни вы, ни ваш муж — единственные люди, которых я встречал, неспособны сделаться мошенниками, получив деньги. Во-вторых, потому что вы говорили правду и потому лишились богатства. В-третьих, потому что вы не дочь актрисы. В-четвертых, потому что вам трудно было бы получить эти деньги после моей смерти. Прощайте. Не приходите ко мне, не пишите ко мне благодарственных писем и не восхищайтесь моим великодушием, а главное, не делайте ничего для Шроля.

Андрей Тревертон".

Первое, на что решилась Розамонда, после прочтения письма, оправившись от удивления, совершенно противоречило требованиям мистера Тревертона. Она написала к нему письмо; но посланный ее возвратился из Байватера без всякого ответа.

Он мог рассказать Розамонде только то, что какой-то грубый голос из-за ворот приказал ему перебросить письмо через забор и убираться, не дожидаясь, пока ему не проломили головы.

Мистер Никсон, которого Леонард известил обо всем случившемся, изъявил готовность в тот же вечер отправиться к мистеру Тревертону. Тимон Лондонский был на этот раз доступнее, нежели обыкновенно. Мизантроп первый раз в жизни был в хорошем расположении духа. Эта перемена произошла вследствие того, что Шроль потерял место на том основании, что мистер Тревертон не достоин был иметь его слугою после того, как он возвратил мистрисс Фрэнклэнд сорок тысяч фунтов.

— Я говорил ему, — сказал мистер Тревертон, смеясь, — что не мог ожидать никаких особых заслуг. Я представлял ему, что мое поведение совершенно законно, потому что он доставил мистрисс Фрэнклэнд план Миртовой комнаты, я поздравил его с получением пяти фунтов за эту услугу; я очень вежливо кланялся. Он чуть было с ума не сошел. Что ж, он получил пять фунтов, зато лишился сорока тысяч!

Хотя мистер Тревертон готов был толковать о Шроле без конца, но когда мистер Никсон заговорил о деле мистрисс Фрэнклэнд, красноречие его мгновенно иссякло. Он ничего не хотел слышать, он только и сказал, что намерен продать свой дом и отправиться в чужие края изучать человеческую природу. При этом он прибавил, что мысль о путешествии явилась у него вследствие желания удостовериться, точно ли мистер и мистрисс Фрэнклэнд составляют исключение! В настоящее же время он совершенно убежден, что они — исключение и что путешествие, по всей вероятности, не приведет его к другим заключениям. Мистер Никсон просил его сказать два, три дружеских слова в ответ на письмо Розамонды, но старый мизантроп засмеялся сардоническим смехом, сказав:

— Скажите этим чудакам, что я не поеду путешествовать, если они будут ожидать от меня таких глупостей, и что, может быть, я когда-нибудь зайду посмотреть на них, чтобы, умирая, сохранить лучшее понятие о людях, чем то, которое я всегда имел.

Спустя четыре дня Розамонда, Леонард и дядя Джозеф встретились на паперти Портдженской церкви.

Земля, на которой они стояли, приняла в себя останки несчастной женщины. Могила рудокопа, с которой она срывала траву, на которой проливала слезы, дала ей спокойное пристанище. В ней кончились навеки ее страдания, странствования и опасения.

Часа через два после окончания похоронной службы могила была обложена новым дерном и на ней положена старая плита с скромной эпитафией рудокопа. Розамонда прочитала ее мужу. Когда они отошли, дядя Джозеф, стоявший в стороне, приблизился к новой могиле и, преклонив колена, заплакал, опустив голову на камень.

— Напишем ли мы еще что-нибудь на этом камне? — спросила Розамонда. — Там есть еще место, и мне кажется, что мы должны написать на нем имя моей матери и день ее смерти.

— Хорошо, — отвечал Леонард. — Эта надпись будет самая простая и приличная.

Розамонда подошла к старику, все еще стоявшему на коленах, и, дотронувшись до его плеча, предложила ему идти с ними вместе в дом. Он встал и посмотрел на нее с видом недоумения; на траве, недалеко от могилы, лежал его неизменный и неразлучный друг, музыкальный ящик, облаченный в свой кожаный чехол. Розамонда подняла его и подала старику.

— Моцарту теперь уже не для кого играть, — сказал он, глубоко вздохнув.

— Не говорите так, дядя Джозеф; пока я жива, Моцарт будет играть для меня, для моего сына.

Улыбка пробежала по устам старика.

— Эти слова утешают меня, Розамонда. — проговорил он. — Пусть Моцарт служит вам.

— Дайте мне руку, пойдемте домой.

— Я сейчас пойду за вами, — сказал дядя Джозеф и опять пошел к могиле.

— Прощай, прощай, дитя мое, — прошептал он, стоя на коленах и склонившись к гробовому камню.

Через несколько минут Розамонда, ведя под руку мужа, сопровождаемая дядей, вышла за ограду кладбища.

— Какой прохладный ветер, — сказал Леонард. — Сегодня должна быть прекрасная погода?

— Да, — отвечала Розамонда. — Солнце сегодня светит очень ярко: почти нет облаков на небе; а помнишь, Лэнни, тот день, когда мы нашли письмо в Миртовой комнате. Даже этот мрачный замок кажется прекрасным в этом ярком сиянии. Сегодня мне приятно войти в него. С этого дня, Лэнни, мы начнем новую жизнь, и я постараюсь, чтоб ты и дядя Джозеф были совершенно счастливы. Ты не будешь раскаиваться, мой друг, что женился на женщине, которая по своему происхождению недостойна твоей фамилии.

— Я не могу раскаиваться, имея такую жену, как ты, — отвечал Леонард, и все трое вошли в замок.



  1. Индижестия — несварение желудка.
  2. Сквайр — сокращенная форма английского титула эсквайр — обращение, присоединяемое к фамилии помещика в Англии.
  3. Фартинг — самая мелкая английская монета, равная ¼ пенса.
  4. С. Пепис — английский писатель.
  5. фр.: курносый.
  6. Тимон Афинский — отшельник, презирающий человечество.
  7. нем.: Боже небесный! Это ее голос!
  8. нем.: А, так ты замужем?
  9. нем.: Боже мой!
  10. нем.: Боже небесный!
  11. Жирандоль — подсвечник для нескольких свечей.
  12. Ниобея — в древнегреческой мифологии — супруга фиванского царя Амфиона. Имела 7 сыновей и 7 дочерей, очень гордилась этим, чей оскорбила мать Аполлона и Артемиды. Последние умертвили детей. Ниобея оканемела и вечно проливала слезы по убитым детям.
  13. нем.: О Боже!
  14. Грум — слуга, сопровождающий верхом всадника или едущий на козлах или задке экипажа.