Тайна Трёх: Египет и Вавилон (Мережковский)/Часть 2/Глава 2

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.
Тайна Трёх: Египет и Вавилон — Часть 2, Глава 2
автор Дмитрий Сергеевич Мережковский

I · II · III · IV · V · VI · VII · VIII · IX · X · XI · XII · XIII · XIV · XV · XVI · XVII · XVIII · XIX · XX · XXI · XXII · XXIII · XXIV · XXV · XXVI · XXVII · XXVIII · XXIX · XXX · XXXI · XXXII · XXXIII · XXXIV · XXXV · XXXVI · XXXVII · XXXVIII · XXXIX · XL · XLI · XLII · XLIII · XLIV · XLV · XLVI · XLVII · XLVIII · XLIX · L · LI · LII · LIII · LIV · LV · LVI · LVII · LVIII · LIX · LX · LXI · LXII · LXIII · LXIV · LXV · LXVI · LXVII · LXVIII · LXIX · LXX · LXXI


Глава 2. Небесная радость земли

править

«Бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?.. Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное, я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: „Да, это правда, это хорошо“. Это… это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, – о, тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно, и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. В пять секунд я проживаю жизнь и за них отдал бы жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически» (Кириллов, в «Бесах» Достоевского).

Ни Кириллов, ни сам Достоевский не подозревают, конечно, что здесь прикасаются к сокровеннейшей тайне Египта.

«Бесноватый» Кириллов находится в средоточии того вертящегося смерча, из которого выйдет русская и, может быть, всемирная революция «Апокалипсис наших дней», «конец мира». Только через этот конец мы постигаем начало мира, через эту бурю «бесов» – божественную тихость Египта.

В суточном богослужении, совершаемом в каждом египетском храме и разделенном, подобно нашим церковным службам, на «часы», в первый час ночи, жрец, читающий молитвы над мертвыми, кропит «живой водой из Нуна, небесного Нила, Океана первичного», тело умершего бога, Озирисову мумию, возжигает фимиам, кадит и произносит четырежды:

«Небо с землей соединяется!»

Великая плакальщица (четырежды). На земле радость небесная.

Жрец. Бог грядет. Славьте!

Великая плакальщица (ударяя в тимпан). На земле радость небесная!

В этих словах – весь Египет, потому что он весь небесная радость земли, «минута вечной гармонии».

«Чтобы вынести больше, чем пять секунд этой радости, надо перемениться физически». По сравнению с Египтом мы физически переменились, но в обратном смысле: мы выносим эту радость пять секунд, а Египет – пять тысячелетий; мы покупаем ее страшной ценою – неимоверным усилием, безумием, самоистязанием, подвигом, святостью, или, подобно Кириллову, «бесноватостью», а Египет получил ее даром, пришел с нею в мир.

Гомер тоже радуется жизни земной, но как скорбна радость его, как смертна, по сравнению с египетской, больше, чем бессмертною, воскресною!

, «легко живущие» боги Гомера как тяжки, по сравнению с египетскою легкостью! Те боги только бессмертны, а эти люди побеждают смерть – воскресают.

Траурный цвет египтян голубой: цвет смерти – цвет неба.

Надо вглядеться в надгробную живопись и ваяние в Саккара, Бэни-Гассане, Бибан-эль-Молуке, Тэль-эль-Амарне, чтобы не понять – понять мы не можем, – а только увидеть и измерить мерою скорби нашей эту воскресную, небесную радость земли.

«Да будет гробница моя чертогом пиршественным», – говорит умерший в надгробной надписи. И, действительно, он изображается как бы в вечном пиршестве, точно таким, как был при жизни, но в счастливейшей поре ее: увенчанный цветами, умащенный благовониями, восседает он за жертвенной трапезой, обнимает жену свою, смотрит с любовью на детей своих, играющих.

Или в жаркий полдень, сидя в креслах с босыми ногами на коврике, удит рыбу в садовой сажалке, с водяными цветами и травами, под тенью густых сикомор, где «сладостно дыхание северного ветра ноздрям его».

Или охотится в легком челноке, в папирусных чащах нильских заводей, где тучами носятся стаи диких уток, гусей, цапель, ибисов и на согнутых ветром, спутанных стеблях папируса зыблются птичьи гнезда с яйцами и хищный зверек, ихневмон, крадется к ним, а матка над гнездами порхает, стараясь отогнать хищника криком и хлопаньем крыльев.

Строго-величаво все в этом надгробном искусстве. Но есть и забавное, как в детских картинках.

Вот, в торжественном шествии перед царем-победителем, нубийские пленники ведут редких животных; обезьянка-шалунья вскочила на тонкую, длинную шею жирафа и взлезает по ней, как по стволу дерева; жираф удивлен, но не испуган; а толстогубый негритенок оглянулся на нее, смотрит тоже с удивлением; и кажется, всем троим весело.

Вот во время охоты на диких туров и львов маленький ежик с хитрой мордочкой, тоже охотник, спрятавшись за куст, спокойно лакомится пойманной ящерицей. Так же спокойно важная лягушка с круглыми глазами, сидя в глубокой чаше распустившегося лотоса, смотрит на веселую драку лодочников, старающихся веслами столкнуть друг друга в воду.

Вот стадо переходит реку вброд; пастух несет на плечах сосунка-теленочка, пегого, успокаивая голосом тревожно мычащую матку, а другому сосунку, белому, навесил на шею цветок голубого лотоса вместо колокольчика.

А вот маленький мальчик сосет вымя коровы, отняв его у теленка; тот жалобно мычит; корова обернула голову к нему и лижет его, утешает: не надо жалеть молока – обоим хватит.

Так с человеком вся тварь земная участвует в этой воскресной, небесной радости земли: чем земнее, тем небеснее.

И все – родное, милое, как в детстве незапамятном. Смерть – возвращение на родину: всякий «умерший возвращается в ту землю, где боги были детьми; там и ты родился, там вырос и ты, и там же, здрав и невредим, состаришься».

Вот смешной лягушон, с неуклюже растопыренными лапками, прыгает, словно падает, с берега в воду: не такого же ли точно видел я в детстве, в пруду на Елагином острове, под Петербургом, где родился? Вот простая, полевая, желтая, как будто русская, бабочка. Вот кузнечик серенький с торчащей изо рта зеленой былинкою: должно быть, ел и не доел – задремал на утреннем солнце. Вот, на цветущей ветке акации, нахохлившийся, в утренней свежести, птенчик. Вот грубо-пестрая, в грубо-зеленой воде, утка, точно деревянная, игрушечная: кажется, свежим лаком и клеем пахнет от нее, как от новых игрушек в детстве; а все-таки живая: сейчас закрякает. А вот и другие птицы, летящие: в них та же грубость, деревянность, игрушечность вместе с тонкостью, духовностью, как бы певучестью, красок; кажется, слышишь пение, щебетание птиц, ярко-весеннее.

Все вообще растения и животные изображаются с таким «натурализмом», что современные естествоиспытатели легко определяют породу каждого. Но египетский натурализм не наш.

«Все что у вас, есть и у нас», – открывает у Достоевского черт Ивану Карамазову тайну загробного мира, но открывает не совсем. В том мире – то же, что в этом; но то да не то, или так да не так – и в иной категории, в ином измерении, в свете ином.

Вот почему мерцает в искусстве Египта нездешний, таинственный луч того света на всем: все сквозь смерть; этот мир сквозь тот. «Натурально» и необычайно до ужаса, до того, что надо перемениться физически, чтобы выдержать больше, чем пять секунд этого радостного ужаса.

«Если не обратитесь и не станете, как дети»… Но египтянам и «обращаться» не надо.

«В сиянии младенца есть ноуменальная святость, как бы влага потустороннего света, еще не сбежавшая с ресниц его» (В. Розанов). Вот эта-то влажная, как бы сквозь слезы радости, улыбка – на всем египетском. Ни плача, ни смеха, а только улыбка – след рая.

Может быть, в искусстве Египта для нас всего удивительнее ежесекундное и тысячелетнее внимание, любопытство неутолимое все к одному и тому же: ползущий навозный жук, Скарабей; вздувшееся от яда горло очковой змеи, Урея; распускающийся лотос; раскинутые крылья парящего сокола – образы эти, повторяясь бесчисленно в иероглифах, живописи, ваянии, зодчестве, остаются вечно новыми.

Наш глаз, если смотрит слишком долго, перестает видеть, утомляется; глаз египтян неутомим, ненасытим: чем дольше смотрит, тем больше видит. Человек всему удивляется, как в первый день творения; говорит всему, как Бог: «Да, это правда, это хорошо».

В живописи и ваянии, на стенах Тэль-эль-Амарнских гробниц, бог Атон, Круг Солнца, простирает с неба к земле прямые, тонкие, длинные лучи, и каждый луч кончается детскою ручкою. Ручки ласкают голое тело фараона Ахетатона Уаэнра, «Сына Солнца Единородного», и царицы, супруги его, и шести дочерей; или, даруя ноздрям их дыхания жизни, держат маленькие, с рукоятью, крестики животворящие, ankh.

На одном изваянии детские пальчики нежно прильнули к стану царя, между чревом и персями; на другом, еще нежнее, обняли тело царицы, под правым сосцом, и голову, сзади, у затылка, и спину. В этих солнечных ручках-лучиках – теплота весенняя, материнская ласковость. И недаром именно здесь, в гробах, изображается солнце животворящее. Тайна солнца – любовь, тайна любви – воскресение: вот глубочайшая мысль Египта.

Солнце, сердце мира, благостно; теплота его – благость, свет его – прелесть; прелесть и благость в солнце, в сердце мира – одно.

Эти два понятия, столь для нас различные, на языке египтян выражаются одним словом: nofert, «прелесть-благость», и в письме, одним иероглифом: «лютня» —

Существо мира – nofert, музыка, лад, вечная гармония – «прелесть-благость» вечная.

Один излюбленный образ повторяется в египетском искусстве особенно часто: девочка-подросток, лет тринадцати, плясунья-певица, с лютнею, nofert; худенькое, гибкое, как стебель водяного цветка, смугло-янтарное тело, смугло-розовые кончики острых сосцов, полудетских, полудевичьих, вся нагота прозрачно сквозит сквозь струйчатые складки тончайшего «царского льна», «тканого воздуха». Лицо дико-стыдливо и задумчиво, нет улыбки на губах невинно-сомкнутых, но вся она – улыбка божественной прелести-благости.

   Сладкая, сладка ты для любви.
   Сладкая, сладка ты для царей,
   Сладкая, сладка ты для мужей.
   Царица любви между женами,
   Дочь царей, сладка была в любви…

В гранитном саркофаге Аменофиса II найдена веточка мимозы на сердце усопшего: нежные листики-перушки «не-тронь-меня» должны ответить трепетом на трепет воскресающего сердца.

Вот что значит египетская прелесть-благость; вот в чем тайна египетской «магии». Ибо что такое магия вечная, неложная, как не одоление закона естества – смерти – иным законом, высшим, сверхъестественным, – любовью воскрешающей?

«Он любил несчастного и тихо с ним говорил, пока слезы не переставали сжимать горло его. Он старался быть улыбкой плачущих», – сказано в одной египетской надгробной надписи. О, воистину, тот умерший, о ком это сказано, «не увидит смерти вовек», по слову Господа!

Нет, не тщетной была египетская магия. Воскрешение мертвых здесь, в Египте, в самом деле, начато. То, что мы знаем, видим воочию, египетскую жизнь времен домоисеевых, лучше, чем жизнь наших предков, за триста – четыреста лет, не похоже ли на чудо «воскрешения»?

Когда ученые, производившие раскопки в 1891 году, в Деир-эль-Бахари, около Фив, нашли нетленные тела Тутмесов, Рамзесов, Аменофисов, – «мне случалось распеленывать мумии: тело их было почти мягко» (Масперо), – то это было так похоже на чудо, что сначала никто не поверил.

На песке гробниц иногда сохраняется след, оставленный ногою последнего человека, покинувшего гробницу за четыре-пять тысяч лет.

В могиле Изинкебы, царицы XX династии, найдены плоды похоронной тризны, такие свежие, что виден был след прикасавшихся пальцев, на мякоти фиников.

А в другой гробнице пчела запуталась в вязи цветов, обвивавших тело умершего; цветы едва потеряли весенние краски, и пчела сохранилась, почти нетленная, только со сломанным кончиком одного из крылышек.

Еще в другой усыпальнице, в Долине Царей, Бибан-эль-Молуке, у Фив, найден сосуд с медом почти жидким, благоухающим. Когда сняли крышку с сосуда, то залетела в гробницу оса, привлеченная медовым запахом, и жадно зажужжала над горлышком; надо было отогнать ее платком, чтобы не полакомилась медом, собранным пчелами с цветов Фиваидских долин, за три тысячи лет.

«С египетских рисунков каплет мед» (В. Розанов).

Сладкая, сладка ты для любви…

Мед каплет со всего Египта, сладчайший мед Воскресения.

«Ваятели», «художники», по-египетски seenech, «оживители», «воскресители».

Их слава – не наша. Величайшие создания, только что родившись, выйдя на свет, погружаются во тьму гробов: потухают краски, исчезают облики во тьме, и уже не наше солнце озарит их, увидят не очи живых.

Нашей красоты самодовлеющей, «искусства для искусства» не знают египтяне. Не красоты ищут они, а большего, и красоту находят попутно. «Ищите царствия Божьего, и прочее приложится вам». Этого они еще не слышали, но уже исполнили.

Искусство их больше, чем искусство, и даже больше, чем жизнь: источник жизни – религия. Это – самое религиозное из всех искусств.

Чтобы это понять, стоит только сравнить его с искусством эллинским. Эллины начали тоже не с красоты, а с бóльшего; но когда изменили большему, то и красоту потеряли. Эстетизм-атеизм эллино-римский опустошил искусство и доныне опустошает.

Безбожным и смертным, смерть утверждающим, было возрождение эллино-римской древности, духовное начало современной Европы; возрождение древности египетской, если только суждено ему совершиться, будет религиозным и воскресным.

У каждого человека есть то, что у египтян называется Ка и для чего у нас нет слова: то ли «двойник», то ли платоновское

«образ-видение», то ли «душевное тело» апостола Павла, или «астральное тело» наших современных оккультистов.

Пока человек жив, невидимое Ка следует за ним неотступно, как тень; а когда он умирает, оно отрывается от него насильственно, мучительно; тоскуя, блуждает в пространствах, хочет вернуться, ищет его и не находит; а когда найдет, то «тело душевное» снова соединится с физическим, и человек воскреснет.

Надо помочь Ка в этих поисках, навести его на след. Это и делают изображения умершего в надгробной стенописи и ваянии. Сходство с изображаемым должно быть самым точным, портретным, но не внешним, а внутренним, отражающим все, что в человеке особенно, неповторимо, незаменимо, единственно, лично, и потому вечно, достойно вечности – воскрешаемо. Этим-то сходством, как бы божественным запахом личности, привлекается Ка, «астральное тело» к телу физическому, как та залетевшая в гробницу оса привлечена была медовым запахом.

И не только у человека, но и у всей твари, – животных, растений, даже бездушных предметов, одушевляемых человеческой близостью, как бы надышанных, напитанных запахом человеческой личности, – есть Ка, «астральное тело» и лицо.

Все эти лица должны быть изображены с такою же портретною точностью, как лицо человека, для того, чтобы вместе с ним воскреснуть. И все они, эти нечеловеческие лица и личики, как малые цветы великого луга, заманивают Ка к тому последнему божественному цветку человеческой личности, который расцветет под солнцем Воскресения.

Так все искусство Египта пронизано единой волею воскресною; все оно – уже не искусство, не созерцание, а делание, величайшее из человеческих деланий – «воскрешение мертвых», подлинная «магия», животворящее солнце божественной «прелести-благости».

Для того-то и сходит искусство во тьму гробов, чтобы там, во тьме, зажечь это солнце.

Вот почему египтяне первые создали портрет, увидели и поняли лицо человека.

Сфинкс, может быть, древнее пирамид. Если так, то это вообще древнейшее из всех созданий человеческих. В лице Сфинкса – первое явление человеческого лица; и уже в этом первом явлении, так же как в последнем, окончательном, в лице Сына человеческого, исполненная Тайна Трех, тайна Воскресения, связана с тайною Личности, тайною Одного.

Как же не сказать, что египтяне уже знали все и что источник знания – свет – для них позади?

«– Ты – художник?

– Художник.

– Хорошо. Нарисуй с меня портрет. Я, может быть, скоро умру, детей у меня нет; но я не хочу умереть совершенно, я хочу жить. Можешь нарисовать такой портрет, чтобы был совершенно, как живой?»

Художник начинает писать, и портрет выходит, «как живой»; особенно живы глаза. Но, по мере того как они оживают, в душе его рождается «такое страшное отвращение, такая непонятная тяжесть… что он наконец бросил кисть и сказал наотрез, что не может более писать… Надобно было видеть, как изменился при этих словах страшный ростовщик» (заказчик портрета). Он упал ему в ноги и «молил кончить портрет, говоря, что от этого зависит судьба его и существование в мире; что уже он тронул своею кистью его живые черты; что, если он передаст их верно, жизнь с сверхъестественною силою удержится в портрете; что ему нужно присутствовать в мире». Художник «почувствовал ужас от таких слов: они показались ему до того странны и страшны, что он бросил и кисть и палитру и бросился опрометью вон из комнаты» («Портрет» Гоголя).

Каждый раз, как я смотрю на глаза Рахотепа, чье надгробное изваяние найдено в Медуме, в Нижнем Египте, и хранится в Каирском музее («Рахотеп и Ноферта»), мне вспоминается «Портрет» Гоголя. Лучше, чем его словами, нельзя передать впечатление от этих глаз. «Невыносимые, страшные глаза». «Это были живые, это были человеческие глаза. Казалось, как будто они вырезаны из живого человека и вставлены сюда», – в полотно портрета или в камень изваяния. «Глядит! Глядит!» – хочется вскрикнуть и попятиться, как та женщина из уличной толпы, которая нечаянно увидела портрет, или тот приятель художника, который испытал на себе заключенную в портрете «нечистую силу»: «Ну, брат, состряпал ты черта!»

Вся разница в том, что у Гоголя – черт, нечистая сила, черная магия; а здесь, в Египте, – Бог, сила святая, магия белая. И Гоголь только мечтает о том, что может быть; а в Египте это, действительно, было – было, есть и будет, если был, есть и будет Воскресший Человек, Христос.

Рахотеп – современник царя Снофру, IV династии (около 3000 лет до Р. Х.), а наследник Снофру, Хеопс (Chufu), построил большую пирамиду Гизехскую. Кажется, в глазах Рахотепа – та нечеловеческая сила, которая воздвигла это величайшее строение на земле.

Пирамида Хеопса – два миллиона триста тысяч каменных глыб, по две с половиною тонны каждая, величайшая тяжесть, когда-либо вознесенная руками человека, и легкая веточка мимозы на сердце усопшего: одна и та же сила – воля к воскресению – и в этой тяжести, и в этой легкости.

«Я не буду описывать, потому что одно из двух: или слова мои не выразят и тысячной доли того, что нужно сказать; или же, если бы я дал только самый бледный и слабый очерк, меня сочли бы за человека восторженного, может быть, даже за сумасшедшего. Одно скажу: эти люди строили, как исполины в сто локтей ростом». Это говорит Шамполлион обо всем египетском зодчестве, и это же можно бы сказать о пирамидах, в особенности.

Лучше всего говорит о них Филон Византийский, в книге «О семи чудесах мира»: «Люди по ним восходили к богам, и боги нисходили к людям».

Геродот (II, 125) сообщает о пирамиде Хеопса: «Строилась она уступами. Камни подымались на первый уступ, посредством машины, слаженной из коротких деревянных звеньев; камень, поднятый на первый уступ, вкладывался во вторую машину и оттуда подымался на второй уступ; со второго – на третий, и так далее. Подъемных машин было столько же, сколько уступов». А по Диодору, камни вскатывались по земляным насыпям на деревянных полозьях.

Такова первобытная техника пирамидного зодчества, но, несмотря на эту первобытность, оно никогда и нигде, ни даже в самом Египте, не было превзойдено. В зодчестве этом такое величие и такая простота, как в созданиях природы.

«Почти невероятно, что подобный замысел мог быть исполнен» (Э. Мейер). «Это сон исполинского величия, осуществленный только раз на земле, неповторяемый» (А. Морэ).

«Даже при нашей современной технике было бы трудноисполнимой задачей построить, как это сделали египетские зодчие IV династии, в толще каменных громад, подобных пирамидам, внутренние горницы, ходы и переходы, которые, несмотря на давление миллионов пудов, сохраняют, после шестидесяти веков, всю свою первоначальную правильность и не покривились ни в одной точке» (Ленорман).

В усыпальнице Хеопса, несмотря на тысячелетия и землетрясения, колебавшие громаду пирамиды, ни один камень ни на один волос не сдвинулся. Прочнее никто не строил и, вероятно, никогда уже не построит. Это – самое вечное из всего, что создано людьми на земле.

Исполинские глыбы гранита сплочены так, что нельзя между ними просунуть иголку, и, отполированные до зеркальной гладкости, грани их подобны граням совершенного кристалла.

Средняя ошибка в кладке камней равняется одной десятитысячной, по отношению к математически точной длине, квадрату и горизонтальности. Кладка столь совершенна, и глыбы в несколько десятков тысяч пудов сложены так, что наибольшие промежутки между ними равняются одной десятитысячной дюйма, образуя грани и плоскости, «не уступающие работе современного оптика» (Flinders-Petrie).

Это – совершенство даже не кристалла, а живой ткани органической.

Цари-пирамидостроители – «жестокие тираны», заставлявшие народ воздвигать бесполезные гробницы, памятники царской гордыни своей: по тому, что Геродот верит этой сказке, видно, до чего потерян уже эллинами ключ к египетской древности. Нет, не жестокие тираны эти цари, а освободители человечества от рабства тягчайшего – смерти, победоносные вожди к Воскресению.

Если вообще оказалось возможным такое небывалое напряжение и сосредоточение духовно-физической силы целого народа, как пирамидное зодчество, то только потому, что здесь воля одного совпала с волею всех. И не в рабском унынии трудились эти 100000 человек в продолжение 20 лет над великой пирамидой Хеопса (Геродот), а в опьяняющей радости, в исступлении мудро-безумном, как бы в вечном восторге молитвенном. Не стенание жертв из-под камней этих слышится, а победный крик человечества, впервые увидевшего путь, прорезанный в небо острием пирамид.

Как ни совершенна механика пирамидного зодчества, скрытая в ней метафизика еще совершеннее.

Что такое пирамида? Безмысленная груда камней? Нет, даже геометрическое тело ее не так просто, как это кажется. Тут простота – упрощение сложности. Простое тело пирамиды найдено не сразу, а после долгих, может быть, тысячелетних, поисков, через промежуточные тела пирамид ступенчатых.

Совершенные треугольники, возносясь от земли, соединяются в одной точке неба. «Я начал быть, как Бог единый, но три Бога были во Мне», – говорит Бог Нун в древней египетской книге, почти с такою же точностью, как символ Никейского собора.

Бог един в Себе и троичен в мире. Бог и мир – Единица и Троица: 1+3=4. Не знаменует ли пирамидное зодчество – соединение четырех треугольников в одной точке – эту трансцендентную динамику божественных чисел?

И пусть для самого Египта она еще темна и сокровенна, как малое семя в земле; но, воистину, вырос он весь, как пирамида, из этого малого семени.

От начала мира до наших дней и, может быть, до конца времен, каждое утро, на песчаной равнине Гизеха, на розово-пепельной дали выжженных, с голыми ребрами. Ливийских и Мокаттамских гор, в лучах восходящего солнца, рдея, как бы изнутри освещенные, кристаллы пирамид возвещают людям единственный путь к Воскресению – Тайну Трех, Пресвятую Троицу.

В древнейших пирамидах почти нет иероглифных надписей; сама пирамида – исполинский иероглиф: Pir-mharu, «исхождение в свет», «Воскресение». Но затем всюду появляются надписи, на стенах и столпах святилищ, на пилонах, обелисках, изваяниях, в высоте, на скалах и под землею, в гробах: весь Египет – один бесконечно развивающийся свиток с иероглифами. Вся живопись – иероглиф, и все иероглифы – живопись. Люди, растения, животные, звезды – все явления природы – письмена, начертанные Божьим перстом, вещие знаки, знамения.

Для нас они уже темны. Мы не понимаем и, может быть, никогда не поймем, что значат эти, подобные бреду, чудовищные сплетения человеческих тел с телами животных – четвероногих, насекомых, птиц, пресмыкающихся; но они понятны египтянам: все всему отвечает, все во все переливается, все сквозь все просвечивает. Мир тускл, как булыжник, для нас; а для них прозрачен, как драгоценный камень.

Вот почему пламенеют с такою волшебною яркостью самоцветные тела египетских богов – сапфирно-голубые, корналиново-алые, топазово-желтые, изумрудно-зеленые.

Помимо формы, само вещество упоительно.

От глубочайшей, додинастической древности дошли до нас сосуды совершенной прелести, из твердейших каменных пород – диорита, сиенита, порфира, обсидиана, базальта, горного хрусталя, – просверленные без помощи железа, простыми деревянными сверлами с увлажненным порошком кварца или песком.

В гранитных колоссах тонкость и нежность камей. В каждой мелочи такое совершенство, что кажется, художник работал под лупой. Овладение веществом небывалое. Проникновение в тайну вещества религиозное.

Живое тело для нас – мертвая материя; а для них мертвая материя – живое тело. Дух и вещество взаимнопроницаемы. Сфинкс вырублен в скале: камень переходит в животное, животное – в человека, человек – в Бога.

«Почему материя не достойна природы божественной?» – недоумевает Спиноза. Никто не ответил на это недоумение, кроме Египта.

Стены храма, от внешних притворов к внутреннему святилищу, постепенно сдвигаются, потолок нависает, тени сгущаются до совершенного мрака во Святом Святых, Sechem, где обитает Бог.

«Слава тебе, Боже, во мраке живущий!» – воспевается бог солнца, Ра. И на горе Синае, Моисей «вступил во мрак, где Бог». О том, что Бог обитает во мраке, не узнал ли он от учителей своих египетских?

Там, во Святом Святых, в маленькой часовенке из огромной цельной глыбы гранита, в вечном сумраке, в таинственном свете лампад, в дыму благовонных курений, шевелится священное животное – живое сердце храма.

«Почему египтяне поклонялись животным? Если бы я об этом сказал, то коснулся бы предметов божественных, говорить о коих больше всего избегаю» (Herod., II, 65).

Да, именно здесь, в поклонении животным, мы прикасаемся к неизреченной тайне Египта.

Немой глагол Сфинкса, глагол всего Египта, доселе никем не услышанный: «Ищи Бога в Животном» (В. Розанов).

Не святым и страшным, а только смешным и отвратительным кажется эллино-римской древности, так же как и нашей европейской современности, лицо Египта, обращенное к Богу-Животному.

«Средоточие храма – не бог, а… кошка, крокодил, козел, бык или пес», – смеется Лукиан, самозатский насмешник, тот самый, который с такою же легкостью посмеялся и над «Распятым Софистом».

И св. Климент Александрийский вторит Лукиану безбожнику: «Внутреннее святилище египетских храмов завешано золотыми завесами, а когда мы ищем бога, жрец подходит с важностью, воспевая песнь; приподымает завесу, как бы желая показать божество, и возбуждает в нас великий смех, ибо мы видим не божество, а кошку, крокодила, змею или иного мерзостного гада. Египетский бог является зверем, валяющимся на пурпуре».

К «великому смеху» мы уже не способны; мы только усмехаемся брезгливо, глядя на тщательно спеленутые мумии кошек или крокодильих детенышей, на маленькие кладбища мух-кантарид и навозных жуков. Кто эти зверепоклонники – дикари, дети или сумасшедшие?

Но вот, уже не смех, а ужас. «Случилось в области той (Мендесской) такое диво при мне: с женщиной козел всенародно смесился, и это стало всем ведомо», – сообщает Геродот (II, 46).

Один из лучших знатоков второй книги Геродотовой, посвященной Египту, немецкий египтолог Видеманн полагает возможным и вероятным священное скотоложество в Египте: по смыслу обряда женщина совокупляется, конечно, с богом, а не с животным.

Мендесский козел или овен, Banibdiduit, сокращенно Bindidi, есть «живая душа» бога солнца Ра, или бога мертвых, Озириса. «Банибдидуит – великий бог, жизнь Солнца, юных жен оплодотворяющий, источник силы мужской у богов и людей», – гласит мендесская надпись.

«Проклят, кто ляжет с каким-либо скотом», – возвещает Моисей во Второзаконии (XVII, 21), и в Числах (XVIII, 23–27): «Женщина не должна становиться перед скотом для совокупления с ним… говорит Господь… Всем этим осквернили себя народы, которые я прогоняю от вас… И осквернилась земля… и свергнула с себя людей, живущих на ней».

Это сказано тотчас по Исходе из Египта, и уж конечно, Моисей не заклинал бы народа Божьего такою грозною клятвою из огня Синая, если бы не знал, какой для народа соблазн в этих неимоверных тайнах Египта. Во всяком случае, Моисей не смеется, подобно Лукиану безбожнику, св. Клименту и нам.

Нет, нам будет не до смеха, если мы только представим себе этот ужас воочию.

Вот она, юная жрица Мендесского бога, может быть, та самая девочка-подросток, лет тринадцати: «птица аравийская, миррой умащенная», тонкий стебель водяного цветка, янтарно-смуглое тело, розово-смуглые кончики острых сосцов, полудетских, полудевичьих; вся нагота ее – одна улыбка божественной «прелести-благости»:

   Сладкая, сладка ты для любви.

И рядом – чудовищный козел или овен, сладострастно-смрадный Биндиди, – не черный ли Ночной Козел, Hyrcus Nocturnus, средневекового шабаша ведьм?

Этого почти нельзя вынести. И как могла Пречистая Матерь с Младенцем бежать в такую землю? Не проклясть ли нам Египта? не бежать ли из него вместе с Израилем?

Это, впрочем, мы уже сделали: бежали из Египта, от нечистой животности, в пустыню «чистого разума», где и блуждаем доныне вместе с Израилем.

Чистый разум Декарта не соблазняется никакою животностью: для него сами животные – только «машины», «автоматы». И можно сказать, что весь наш век – век чистого разума и чистой механики – родился от этой Декартовой машины.

Вейнингер, иудей-христианин, идет еще дальше Декарта. По Вейнингеру, женщине «бытие метафизическое присуще так же мало», как животным и растениям.

Так, вся живая тварь уничтожена обезумевшим разумом, огнем попаляющим иудеохристианской пустыни, «умным и страшным Духом небытия».

Во всяком случае, перед Египтом нам гордиться нечем: мы сумели соединить наш чистый разум с нечистою животностью. Правда, священного скотоложества нет у нас; но каждую ночь, когда загораются бесчисленные огни проституции в наших больших городах, мы приносим в жертву все ту же невинную девочку тому же смрадному козлу Биндиди, только в человеческом образе.

Мы забыли окончательно многоочитную плоть Иезекиилеву – херувимов, kherubu, ассиро-вавилонских быков и египетских аписов, предстоящих престолу Господа; и «четырех животных» Апокалипсиса, которые «ни днем, ни ночью не имеют покоя, взывая: „Свят, свят, свят!“

А забыв эту святую и страшную тайну – животное в Боге, – мы самого Бога забыли.

«Не забуду одного впечатления. Еще гимназистом, я раз положил хризолиду (куколку) в коробку, но долго не мог ничего дождаться и уже принял ее за мертвую. Раз подхожу утром и открываю коробку: меня не испугалась, впервые увидев человека, чудная, белая, ночная бабочка, огромная и нежная. Что-то святое и чудное повеяло от нее на меня. Я почувствовал, что до нее ужасный грех было бы дотронуться, погубив ее доверчивость, и воспользоваться ее неопытностью, тут же наколов на булавку, и я ее выпустил» (В. Розанов).

Вот египетское богопочитание животных. «Египтяне поклонялись в животных их детскости, еще не раскрывшимся очам». И в сиянии животного, так же как младенца, «есть ноуменальная святость, как бы влага потустороннего света, еще не сбежавшая с ресниц его».

Вот почему животное, может быть, к Богу ближе человека: в человеке потухшая, все еще сияет в животом небесная радость земли. И не спасется человек, пока вся тварь не спасется.

«Мир – Божья тварь; это такая простая и родная истина, что упояемые ею, мы впадаем в скакание и играние Давидово… Является миромоление, миролобзание… Я ложусь на землю и целую ее: почему? Божия. Я беру мотылька и не сорву с него крылышек, но с неизъяснимой негой буду следить, как он неумелыми ножками ползет по пальцу: брат мой, сын мой, – одно с ним у меня дыхание жизни. Нет более могил – везде воскресение… Сама смерть непостижима для меня иначе, как второе рождение… Умерла куколка, мотылек выпорхнул» (В. Розанов)

Куколка – мумия – тело воскресшего: вот новое чтение иероглифов. «Египта никто не видел, и ты вошел в него первым».

Так преодолевается Египтом ужас Достоевского, ужас мертвой механики или нечистой животности: средоточие мира – не Бог, а машина, или насекомое.

   Насекомым – сладострастье;
   Ангел Богу предстоит.

Но вот и насекомое – в Боге: «Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене; я смотрю и благодарен ему за то, что ползет» (Кириллов, в «Бесах»).

Египетский розовый лотос, nekheb, со сладостно-свежим, анисовым запахом, при заходе солнца, закрывает чашу свою, сокращает стебель и уходит в воду, а утром опять выходит и раскрывается, выпуская спрятавшихся в нем насекомых. И новорожденный бог солнца, Гор, каждое утро выходит из распустившегося лотоса, как насекомое. «Он открывает вежды свои – и просвещается мир, день от ночи отделяется, и оживает вся тварь».

Развращенным эллино-римскою внешнею красивостью – не красотою – нам понятно поклонение милой бабочке, нежной голубке, гордому льву и даже змее, таинственно-тихой; но смрадный козел, свирепый крокодил, безобразная лягушка, – нам кажется, что надо сойти с ума, чтобы поклониться такой животности. Египтяне – не сумасшедшие. Они хорошо понимают, что не все свято в животном. Не только глупого осла и грязную свинью исключают из круга поклонения, но и боевого коня, столь прекрасного. Сэт, злой бог, изображается тоже зверем, но баснословным, в природе не существующим, с тонкою, острою, умною мордочкой-клювом, воплощением не животной, а человечески-дьявольской хитрости.

Вообще Египет обладает чувством меры в высшей степени. Он геометрически-ясен и точен, как бы скован священнодейственной точностью. Но, прикасаясь к тайне животного, вдруг теряет чувство меры, пьянеет, «впадает в скакание и играние Давидово», исступляется, ищет безмерного и хочет слиться с Творцом, творящим, для которого нет ни нашей красоты, ни нашего уродства, а есть только тварь творимая.

Навозный жук катит по земле свой маленький шарик, подобно тому как солнце катит по небу свой великий шар: и вот смиренный жук – священный Скарабей, бог солнца, Ра.

Павианы кличут и скачут, как бы поют и пляшут, славя восходящее солнце: и вот, восемь павианов – восемь великих богов солнечных.

Длинноногий ибис шагает по нильским болотам, как бы меряет землю: и вот, Ибис – бог меры и мудрости, Тот (Tho-t), Гермес Трижды Великий.

Когда человек идет в пустыне, шакал любит забегать перед ним: забежит, остановится и оглянется, идет ли человек за ним; и снова забежит, как будто ведет его в пустыню, царство смерти: и вот, шакал – бог Анубис – «путеводитель умерших, отверзатель вечных путей».

Египтяне думали, что после наводнения, во влажном и теплом иле, самозарождаются твари; кишат, копошатся, хотят и не могут выползти: одна половина тела уже образована, а другая еще не докончена. Так, в первичной материи – Нун – самозарождаются боги, Восмерица великих богов гермопольских, таинственных существ змееглавых и лягушкоглавых, недоконченных, из древней тины волочащихся, животно-божественных ублюдков хаоса.

Что это значит? Не заглянул ли здесь человек впервые в последнюю тайну природы, тайну развития, зачатия живого из мертвого, тайну того, что мы называем «мировой эволюцией»?

Бесчисленное множество маленьких древесных зеленых лягушек появляется внезапно, в самых сухих пустынях тропической Африки, после грозового весеннего ливня, и наполняет лужу громким кваканием, серебристо-нежным, как соловьиные трели. Туземцы думают, что эти лягушки – матла-метло – падают с неба из туч; на самом деле они проводят в спячке время зимней засухи, спрятавшись в глубоких ямках, у корней кустов, а когда начинается дождь, выползают из ямок, восстают из могил, «воскресают» (Ливингстон).

И вот, великая богиня Хекет, огромная, зеленая лягушка, восседает в Дендерахском святилище, на престоле богов, помогая, как повивальная бабка, второму рождению, воскресению Озирисову.

От первых веков христианства в Египте дошла до нас церковная лампада, в виде лягушки с надписью: «

Аз есмь Воскресение». И ведь уж, конечно, ближе были к Господу, чем мы, те древние христиане, которые не побоялись сравнить с этою смиренною тварью Того, Кто пришел спасти всю тварь.

Но вот, наконец, самое чудовищное из божеств Египта – Taurt-Apet Гиппопотамиха, стоящая на задних лапах, с тупым рылом свинухи, со свирепым оскалом зубов, с отвисшими сосцами и толстым брюхом беременной женщины. Если мы не устрашимся ее, то страшная личина спадет, и мы за нею увидим «светозарную из светозарных, золотую, зеленую», как зелень земли зеленеющей, «женственным светом светящую, влажными огнями благие семена питающую», Матерь людей и богов, Изиду, Царицу Небесную.

   Знайте же: Вечная Женственность ныне
   В теле бессмертном на землю грядет!

В дивном изваянии Сáккара (Каирский музей) та же Изида-Гатор является в образе Телицы с материнским, человечески – нет, божески-благостным ликом. Лицо фараона Псамметиха, стоящего между передними ногами ее, как ни тонко и человечно, все-таки грубее, животнее.

И не тот же ли самый тельчий лик склоняется над вифлеемскими яслями, рядом с ликом Пречистой Матери, и дышит на Младенца теплом коровьего хлева вместе с Ее дыханием божественным?

Вот когда «небо с землей соединяется», и «на земле – радость небесная».