С. В. Короленко. Н. К. Михайловский. Смерть Н. К. Михайловского (Михайловский)

С. В. Короленко. Н. К. Михайловский. Смерть Н. К. Михайловского
автор Николай Константинович Михайловский
Опубл.: 1931. Источник: az.lib.ru • Две главы из мемуарной «Книги об отце»

http://ldn-knigi.lib.ru (ldn-knigi.narod.ru ldn-knigi@narod.ru)

(наши пояснения и дополнения — шрифт меньше, курсивом)

В оригинале сноски находятся в конце соответствующей страницы, здесь

— сразу за текстом!

{Х} — Номера страниц соответствуют началу страницы в книге.

Фотографии из книги даны отдельно!

С'офья' В'ладимировна' КОРОЛЕНКО

Из «КНИГИ ОБ ОТЦЕ»
Издательство «Удмуртия», Ижевск −1968
Под редакцией доктора филологических наук А. В. Западова
Примечания М. Л. Кривинской
H. К. МИХАЙЛОВСКИЙ

С мая 1895 года, по приглашению Михайловского, Короленко стал вторым официальным издателем «Рус­ского богатства».

Четыре года пребывания отца в Петербурге (1896—1900) были отданы журнальной работе, и позднее, уехав в провинцию, он оставался одним из редакторов и руководителей журнала.

В своих статьях, посвященных Михайловскому, отец характеризует его роль как публициста и общественно­го деятеля.

«…Много условий соединилось в русской жизни для того, чтобы выработать тот тип журналиста, каким он сложился у нас, и тот тип журналиста, которого Нико­лай Константинович Михайловский был одним из са­мых ярких и крупных представителей. За отсутствием парламентской и иной трибуны, с которой русское об­щество могло бы принимать участие „деятельным сло­вом“ в судьбах нашей родины, — у нас, естественно, в силу самой логики вещей сложился особый характер общественно-политической прессы, ярче всего выражае­мый журналами. Русский ежемесячник не просто сбор­ник статей, не складочное место, иной раз совершенно противоположных мнений, не обозрение во француз­ском смысле. К какому бы направлению он ни принад­лежал, — он стремится дать некоторое идейное целое, отражающее известную систему воззрений, единую и стройную…

…Для Николая, Константиновича Михайловского журнал всегда являлся своего рода идейным моноли­том, и никто не умел так, как он, спаять все его отделы органическим единством известной цельной обществен­но-литературной системы… В другой стране, при других {11} условиях Михайловский, быть может, стал бы только ученым… У нас, и в наше время, это был ученый, мысли­тель, публицист, беллетрист и редактор журнала».

Той «цельной общественно-литературной системой», выразителем которой являлся журнал «Русское богат­ство», было народничество.

«…Этим словом обозначалось настроение просвещен­ного общества, которое ставило интересы народа глав­ным предметом своего внимания. И именно интересы простого народа: не государства, как такового, не его могущества по отношению к другим государствам, не его славу, не блеск и силу представляющего его правительства, не процветание в нем промышленности и искусства, даже не так называемое общенациональное богатство, а именно благо и процветание живущих в нем людей и, главным образом, того огромного, серого, безличного пока и темного большинства, которое привыкли понимать под словом „народ“.

Сначала в это слово вкладывали понятие о мужике, селянине, пахаре, недавно освобожденном от крепостной зависимости. „Великий грех рабства“, так долго тяготевшего над Россией в то время, когда уже все европейские страны его не знали, — глубоко сознавался в большинстве просвещенными слоями русского общества и накладывал свой отпечаток на их отношение к ос­вобожденному народу.

Благо крестьянина, пахаря, жителя сел и деревень, разбросанных по всему простору России, „соломенной и деревянной“, которую, по выражению поэта, „в рабском виде царь небесный исходил, благословляя“, — интересы этого именно класса стави­лись в центре, признавались единственной основой народного благополучия. Земледельческий труд призна­вался самым праведным и самым нужным. Все осталь­ное — только придаток для него, порой совершенно {12} излишний. Обрабатывающая промышленность была в эпоху освобождения очень мало развита и казалась только незначительным явлением. Фабрика, завод, даже город вообще с его жизнью, отрывающей от земли, — казались истому народнику только извращением пра­ведной народной жизни. В литературе можно было встретить множество рассказов, в которых описывалось, как детски чистые и невинные деревенские юноши и де­вушки, попадая в город, портятся, заражаются дурными чувствами и дурными болезнями и погибают. Такого взгляда держался, между прочим, крупнейший из рус­ских писателей Лев Николаевич Толстой до конца своей жизни.

Что касается до фабрично-заводских рабочих, то они рассматривались лишь как крестьяне, которых бедность отрывает „на время“ от земли, посылая на отхожие промыслы, в том числе и на фабрику. Согласно с таким взглядом, народничество считало главной задачей го­сударства, когда оно захочет идти дальше по пути ре­форм, начатых уничтожением рабства, — наделение крестьян землей в размере, способном обеспечить всему народу труд на земле.

Указать начало этого направления трудно. Оно, не­сомненно, явилось в общем виде еще до освобождения (уже в журнале „Современник“ Чернышевского), но определилось главным образом в 70-х годах. Видней­шим его литературным органом были „Отечественные записки“, издаваемые Некрасовым, в которых сотрудни­чали Щедрин, Некрасов, Елисеев, Михайловский, Ус­пенский, Кривенко и еще много второстепенных сотруд­ников, проникнутых тем же духом. В этом органе со­средоточились все оттенки единого тогда народническо­го направления, которому впоследствии суждено было расколоться.

{13} Направление „Отечественных записок“ до известной степени было разлито и в других органах прессы. Меж­ду прочим, в еженедельнике „Неделя“ работал одно время свой кружок, виднейшими сотрудниками которо­го были Каблиц (Юзов) и Червинский (П. Ч.).

[…] Уже ранее в литературном народничестве обо­значились два идейных течения. Различие их сказалось давно в настроении двух народнических писателей-ху­дожников — Успенского и Златовратского. Златовратский, написавший большой роман „Устои“, во всех сво­их произведениях идеализировал основы крестьянского мировоззрения. Успенский, всю жизнь посвятивший изучению крестьянской жизни и написавший много за­мечательных статей, в которых яркие картины переме­шивались с публицистическими размышлениями, при­глашал в них русскую интеллигенцию никогда не те­рять из виду интересов мужицкой России. Он не при­крашивал, как Златовратский, народную среду. Чело­век с замечательным чутьем правды, проникнутый ис­тинной любовью к родному народу, он горько скорбел о народной темноте, невежестве, предрассудках и поро­ках, обо всем том, что он со скорбной и суровой рез­костью называл порой „мужицким свинством“.

— И все-таки, все-таки нам надо постоянно смот­реть на мужика, — повторял он до конца своей истинно подвижнической, трудовой жизни».

Михайловский «тоже считал служение народу истин­ной задачей интеллигенции и склонялся к пониманию слова „народ“ главным образом в смысле крестьянства. Но, не разделяя основных взглядов народа на вопросы общественного устройства и его преданности самодер­жавию, он не считал обязательным для себя эти народ­ные взгляды. Убеждения, выработанные человеком в результате умственных и душевных исканий, он считал {14} его духовной святыней, и подчинять их взглядам какого бы то ни было класса, хотя бы всего народа, по его мнению, значило бы совершать грех против духа, своего рода идолопоклонство» (Короленко В. Г. Земли, земли! Наблюдения, размышле­ния, заметки. — «Голос минувшего», 1922, N 1, стр. 22-24).

"Он не создавал себе кумира ни из деревни, ни из мистических особенностей русского народного духа. В одном споре, приведя мнение противника, что если нам суждено услышать настоящее слово, то его скажут только люди деревни и никто другой, — он говорит: если вы хотите ждать, что скажут вам люди деревни, так и ждите, а я и здесь остаюсь «профаном». "У меня на столе стоит бюст Белинского, который мне очень дорог, вот шкаф с книгами, за которыми я провел мно­го ночей. Если в мою комнату вломится «русская жизнь со всеми ее бытовыми особенностями» и разобьет бюст Белинского и сожжет мои книги, — я не покорюсь и лю­дям деревни. Я буду драться, если у меня, разумеется, не будут связаны руки. И если бы даже меня осенил дух величайшей кротости и самоотвержения, я все-таки сказал бы по меньшей мере: прости им, Боже Истины и Справедливости, они не знают, что творят!

Я все-таки, значит, протестовал бы. Я и сам сумею разбить бюст Белинского и сжечь свои книги, если когда-нибудь дой­ду до мысли, что их надо бить и жечь. Но пока они мне дороги, я ни для кого ими не поступлюсь. И не только не поступлюсь, а всю душу свою положу на то, чтобы дорогое для меня стало и другим дорого вопре­ки, если случится, их «бытовым особенностям» (Под бытовыми особенностями в данной полемике разумелся, между прочим, уклад деревенской жизни, община и т. д. Прим. В. Г. Kороленко. Kороленко В. Г. Николай Константинович Михайлов­ский. — «Русское богатство», 1914, N 1, стр. 212.).

{15} «В этом был узел идейных противоречий, на кото­рых народничество, прежде единое, раскалывалось на два течения. Оба признавали интересы народа и пре­имущественно крестьянства главным предметом забот образованного класса. Но одно при этом считало себя вправе по-своему толковать эти интересы и критиковать народные взгляды с точки зрения правды и свободы (Михайловский и Успенский), другое признавало для себя обязательными и самые взгляды народной массы (Златовратский и „Неделя“). Последнее течение стояло перед опасным выводом. Наш народ в подавляющем большинстве признает самодержавие и возлагает все надежды на милость неограниченных монархов. Если мнение народа обязательно для служащей ему интеллигенции, то… интеллигенции приходится мириться с самодержавием.

И действительно, можно отметить явный уклон в этом направлении в части народнической литературы того времени.

[…] Пругавин написал целую книгу, в которой уже прямо мирился с самодержавным строем. Он рассуж­дал так: экономический строй — основа всей общест­венности. Основная ячейка русского экономического строя — община. Она — хороша, как идеальный заро­дыш будущего социализма. Остальное, — в том числе и самодержавие, — только надстройка на этом фундамен­те. Основа хороша, — значит, и все хорошо. Народ пра­вильно признает самодержавие своим строем, и мы должны, принять этот народный взгляд.

Еще до выхода этой книги он обратился ко мне с изложением проводимых в ней взглядов и выражал уверенность, что наши общие товарищи примут их.

— После выхода вашей книги — ваши товарищи бу­дут лишь в „Московских ведомостях“ и „Новом {16} времени“, — сказал я. — Помните, что с прежними товарища­ми это разрыв.

Он казался пораженным.

— Но ведь я доказываю… — сказал он.

— Никогда вы не докажете русской интеллигенции, что она должна примириться с самодержавием.

И действительно, книгу его очень холодно встретила вся передовая литература, и приветствовали ее только „Новое время“ и „Московские ведомости“ и еще две-три ретроградные газеты помельче, хотя после разгово­ра со мной он многое в ней смягчил. Это глубоко потрясло его и ускорило ход его болезни. Через некоторое время он очутился в лечебнице для душевнобольных. Уже больной, он одно время жил у меня. Не могу за­быть, как однажды ночью он разбудил меня и мою жену и, со слезами обнимая нас, убеждал немедленно созвать прежних друзей и товарищей нашей юности, разделявших народнические убеждения, и всем вместе уйти „в деревню, к святой работе на земле, к здоровой крестьянской среде“. Ему казалось, что только деревня и общая жизнь с народом может исцелить его.

Но судьба этой больной интеллигентской души уже свершилась. Возврат к прежнему был невозможен, и выхода для него не было.

Можно сказать, конечно, что Пругавин был уже ненормален, когда писал свою книгу. Но были прояв­ления того же уклона гораздо более серьезные. Еще во время существования „Отечественных записок“ велась полемика между „Неделей“ (Червинский и Каблиц) и Михайловским. Этот спор начался с нападок „Недели“ на Г. И. Успенского за его суровую правду о деревне и за непризнание народных взглядов.

[…] Когда революционная интеллигенция, оставив хождение в народ, свернула на путь политической {16} борьбы за конституционное ограничение самодержавия, то „Неделя“ написала ряд статей против конституции, которую называла „господско-правовым порядком“. Газета доказывала, что такое ограничение самодержа­вия вредно для народа. Наконец, когда в России раз­разились позорные еврейские погромы, то та же газета заявила, что, конечно, русскому интеллигенту противно всякое национальное насилие, но раз народ так ясно выражает свой взгляд на еврейский вопрос, то… интел­лигенции остается только подчинить свои застарелые привычки этому ясно выраженному народному взгляду.

Таким образом, в народническом настроении, так долго и всецело владевшем умами русской интеллиген­ции, происходил глубокий внутренний кризис»

(Короленко В. Г. Земли, земли! — «Голос минувшего», 1922, N 1, стр. 25-26.).

«Я когда-то очень горячо в присутствии Успенского, Южакова, Михайловского доказывал, что самое слово „народничество“ до того засижено „Неделей“, Юзовыми, да даже и В.В., — что лучше было бы от него отка­заться. Тогда С. Н. Южаков возражал, что слово хоро­шее и отдать его жалко, но Николай Константинович согласился и вскоре в заключение полемики с В. В. на страницах „Русского богатства“ (Mиxaйлoвcкий Н. К. Русское отражение французского символизма. — „Русское богатство“, 1893, N 2, стр. 162 второй па­гинации.) заявил от имени своего, моего и Глеба Ивановича Успенского, что мы готовы лучше отступиться от клички, чем нести ответ­ственность за благоглупости правого крыла „народни­чества“» (Письмо В. Г. Короленко А. В. Пешехонову от 1 сентября 1904 г.).

«Стремительная атака марксизма, — пишет отец в статье „Н. К. Михайловский“, — застигла его как раз в ту минуту, когда он начинал, вернее, продолжал борьбу {18} Ю outrance (Борьба не на жизнь, а на смерть (франц.).) с некоторыми очень распространенными те­чениями в самом народничестве. И если он не довел ее до логического конца, то лишь потому, что должен был повернуть фронт к другому противнику…» (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайловский, — «Русское богатство», 1914, N 1, стр. 211—212.). «Теперь это — уже прошлое, но всякий, кто оглянется на это с беспристрастием историка, если не с любовью едино­мышленника и друга, — должен будет признать, что Ни­колай Константинович Михайловский и в это, якобы отрицавшее его, время стоял в самой середине идейной борьбы, что от него исходили и к нему направлялись все мысли даже самых страстных его противников…» (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайлов­ский. — «Русское богатство», 1904, N 2, стр. IV.).

«Новое течение, — говорит Короленко, — называлось марксизмом… Сущность этого нового течения состояла в том, что симпатии и внимание интеллигенции перено­сились с крестьянства на городской рабочий класс, на фабричных и заводских рабочих, так называемый про­летариат. Не интересы крестьянства, как доказывали народники, а исключительно интересы рабочего проле­тариата должны привлекать деятельные симпатии рус­ской интеллигенции. Крестьянство, наоборот, является элементом исключительно застоя. Закипел страстный спор двух направлений. Полемика велась на страницах журналов и газет, в книгах, брошюрах, ученых общест­вах и собраниях, наконец, в бесчисленных кружках. Всюду в то время кипели споры о крестьянстве и про­летариате, о значении фабрик и заводов, о роли капи­тала в прогрессе русской жизни.

[…] Много при этом с обеих сторон было крайностей и увлечении. Марксисты с Туган-Барановским доказывали, что Россия уже теперь есть страна не {19} земледельческая, а промышленная, и интересы заводской про­мышленности определяют все ее будущее. Крестьянство представлялось им лишь „мелкой сельской буржуази­ей“. Это — косная, темная масса, на которой держится отживший строй, которая только глушит в России вся­кий прогресс. Нет надобности стоять за наделение кре­стьянства землей, как этого требуют народники. Наобо­рот, чем скорее оно „пролетаризируется“, т. е. лишится земли и оседлости, тем лучше. А так как этому сильно способствует капитализм, который вообще быстро пре­творяет Россию в страну пролетариата, то многие марксисты в то время пели хвалы капитализму, как орудию экономического прогресса, за которым должен последовать и прогресс социальный вообще.

[…] Теперь этот спор с его крайностями уже назади, и можно видеть, в чем обе стороны были правы и в чем они ошибались.

Марксизм указывал, совершенно спра­ведливо, что Россия не может оставаться страной ис­ключительно земледельческой, что одно наделение зем­лей не решает всех ее жизненных вопросов, что про­мышленность ее растет, фабрики и заводы множатся, зародился уже и растет рабочий класс со своими инте­ресами, далеко не общими у него с крестьянством. И в этом росте нельзя видеть только отрицательного явле­ния, как на это смотрели народники. Россия наряду с земледелием должна развить у себя и обрабатываю­щую промышленность. Притом марксисты верно подметили в этом явлении черту, близкую русской интелли­генции, задыхающейся в атмосфере бесправия. Пропо­ведь свободы находит более легкий доступ в рабочую среду, чем в крестьянскую массу, загипнотизированную самодержавной легендой» (Короленко В. Г. Земли, земли! — «Голос минувшего». 1922, N 1, стр. 27-29.).

{20} В полемике с марксизмом, ведшейся на страницах «Русского богатства», отец занимал примирительную позицию. Резкие полемические выпады товарищей по журналу огорчали его.

В 1918 году, в связи с 25-летней годовщиной «Рус­ского богатства», отец с большой теплотой вспоминал о сотрудниках журнала и о том, что соединяло их вокруг Михайловского.

«Михайловский умел, — пишет он, — охватить основ­ной жизненный нерв интеллигенции, определить ее пра­во на самостоятельную роль и великое ее значение в общественной жизни — в сжатой форме противуполагавшей идеалы идолам. Теперь об этом приходится вспоминать особенно часто…» (Письмо В. Г. Короленко в редакцию «Русского богатства» от 30 января (12 февраля) 1918 г.).

Несмотря на глубокие разногласия и страстную по­лемику с народниками, В. И. Ленин писал о Михайлов­ском в связи с десятилетием со дня его смерти:

«Великой исторической заслугой Михайловского в буржуазно-демократическом движении в пользу осво­бождения России было то, что он горячо сочувствовал угнетенному положению крестьян, энергично боролся против всех и всяких проявлений крепостнического гне­та, отстаивал в легальной, открытой печати — хотя бы намеками сочувствие и уважение к „подполью“, где действовали самые последовательные и решительные демократы разночинцы, и даже сам помогал прямо это­му подполью» (Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Изд. 5-е, т. 24, стр. 333—334.).

{21}

НАЧАЛО ЯПОНСКОЙ ВОЙНЫ.
СМЕРТЬ Н. К. МИХАЙЛОВСКОГО

В дневнике Короленко 27 января 1904 года записано:

"Вечером на темных улицах Полтавы мальчишки но­сили газетные телеграммы […] «Около полуночи с 26 на 27 января японские миноносцы произвели внезапную {110} атаку на эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артура».

Утром следующего дня пришла телеграмма от Иванчина-Писарева:

«Сегодня ночью внезапно скончался Михайловский». Короленко выехал в Петербург. 30 января он записал:

{111} «Приехал утром в П[етер]бург и, едва переодевшись, отправился в квартиру Михайловского (Спасская, 6). У подъезда стояла уже густая толпа. В комнате, тесно уставленной цветами, стоял стол, на котором лежал Н[иколай] Константинович], бледный и спокойный. Шла панихида, молодой священник кадил кругом, и синий дым наполнял комнату, в которой никогда не было об­раза. Стены заставлены полками с рядами книг. С од­ной стороны смотрит скорбное лицо Гл[еба] Ивановича] Успенского.

У другой наверху книжного шкафа — бюст Шелгунова, у третьей — Елисеева…

Толпа за гробом была огромная. Во время отпева­ния в Спасской церкви подошел целый отряд полиции. Ник[олай] Федорович] Анненский уговорил пристава увести полицию. Тот послушался, и это устранило пово­ды к волнению, которое уже было заметно среди моло­дежи…

На кладбище было тесно и холодно. За оградой про­ходили маневрирующие паровозы, примешивая свои свистки к пению хора и заглушая речи… Я стоял у мо­гилы Павленкова и смотрел, как ветер сметает снеж­ную пыль с крыш какого-то мавзолея. Речей было не­много… Ник[олай] Федорович] Анненский и я (наших речей ждали) не говорили ничего. Анненскому сделалось дурно. Я увел его и усадил на извозчика. Говорили, что после этого молодежь еще шумела над могилой. Кто-то крикнул: „Да здравствует царь!..“ Зашикали… Смея­лись… „Младая жизнь“ начинала играть над могилой.

Я возвращался пешком и подошел к вокзалу (Нико­лаевскому) уже почти в сумерки. Слышались крики „Ура“ и пение „Спаси Господи“… Это валила „патрио­тическая демонстрация…“» (Неизданные дневники В. Г. Короленко.).

{112} Последние годы Михайловский хворал, но его друзья и родные не ждали катастрофы.

«В последний месяц своей жизни Николай Констан­тинович чувствовал себя лучше, чем когда бы то ни было в этот год, и его оживленный, бодрый вид и свет­лое настроение совершенно усыпили обычную тревогу. Книга вышла, надо было готовить другую… Николай Константинович наметил уже и очередную тему… Фран­цузский журнал „La Revue“ предпринял, в конце истек­шего года, анкету по вопросу о „патриотизме“ […] журнал ставит вопрос: не отжило ли свой век самое чувст­во, называемое патриотизмом, которое фактически так часто становится антагонистом общечеловеческой соли­дарности?.. Или, наоборот, ему предстоит еще значи­тельная деятельная роль в дальнейших судьбах челове­чества?

[…] Нужно сказать, что предмет этот, затрагивавший одну из самых глубоких проблем современной общест­венности и совпадавший с самой болящей злобой нашего дня, — был темой Михайловского по преимуществу. На Дальнем Востоке, как туча, подымались уже первые раскаты неизбежной войны, и в русской прессе разда­вались крикливые, далеко не всегда разумные отголос­ки… И в это же время во французском журнале обсуж­дается вопрос „о любви к отечеству и народной гордос­ти“ в его теоретических основаниях[…] Понятно, с каким интересом Михайловский встретил эти „протоколы“ ли­тературного „парламента мнений“, обсуждавшего на Западе теории, практика которых на Дальнем Востоке уже гремела раскатами первых выстрелов и готова была окраситься потоками крови…

Ответ Михайловского, изложенный в виде коротень­кой заметки, появился в февральской книжке француз­ского журнала, которая была получена в Петербурге еще при жизни писателя. По его мнению, „патриотизм может {113} состоять в стремлении доставить в своем отечестве тор­жество идеалам человечности“ […] „Естественному патриотизму угнетенных национальностей, ратующих за освобождение“, — он противопоставляет „стремление не­которых государств, мечтающих о расширении своих владений и в то же время угнетающих свободу народ­ностей, им уже подвластных“… Очевидно, однако, что рамки коротенькой заметки не удовлетворяли Михайловского, и он задумал более широкую работу на эту же тему для „Русского богатства“» (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайлов­ский. —"русское богатство", 1904, N 2, стр. VIII—IX.).

Первые листы этой работы остались на столе после смерти Николая Константиновича.

Эта смерть за работой до последней минуты и пос­ледние строки, оставшиеся на рабочем столе Михайлов­ского, особенно волновали отца. Вопросы войны, раз­мышления о ее цели наполняют его дневники и запис­ные книжки, относящиеся к этому времени.

Японская война уже наметила и поставила те же проблемы, которые с такой остротой возникли во время мировой войны 1914 года. И хотя отношение к роли Рос­сии во время этих двух войн у отца было различно, его понимание патриотизма, значения и роли отечества в идее всечеловеческого единства было в основном неиз­менным. Во время японской войны отец считал, что победа России будет служить усилению реакции на роди­не и тем самым усилению реакции в Европе. Отрицательно относясь к целям войны, он не желал победы России. Я помню, у нас в доме было то настроение, ко­торое тогда называлось «пораженческим». Оно для отца, конечно, очень осложнялось, но тем не менее он не верил в победу реакционной России и не хотел ее.

Отвечая на запрос газеты «Биржевые ведомости», Короленко писал 8 июля 1904 года:

{114} «Вы желаете знать, какое впечатление производит на меня настоящая война. Вопрос имеет огромное зна­чение, и я не вижу причины для уклонения от ответа, тем более, что впечатление мое, как, думаю, и многих еще русских людей разных профессий и положений, со­вершенно определенное: настоящая война есть огром­ное несчастье и огромная ошибка. Приобретение Порт-Артура и Манчжурии я считаю ненужным и тягостным для нашего отечества. Таким образом, даже прямой успех в этой войне лишь закрепит за нами то, что нам не нужно, что только усилит и без того вредную экстен­сивность наших государственных отправлений и повле­чет новое напряжение и без того истощенных средств страны на долгое, на неопределенное время. Итак — ­страшная, кровопролитная и разорительная борьба из-за нестоющей цели… Историческая ошибка, уже поглотив­шая и продолжающая поглощать тысячи человеческих жизней, — вот что такое настоящая война, на мой взгляд. А так как для меня истинный престиж, т. е. достоинство народа, не исчерпывается победами на поле сражений, но включает в себя просвещенность, разумность, спра­ведливость, осмотрительность и заботу об общем бла­ге, — то я, не пытаясь даже гадать об исходе, желаю прекращения этой ненужной войны и скорого мира для внутреннего сосредоточения на том, что составляет истинное достоинство великого народа…» («Биржевые ведомости» этого ответа Короленко не напечатали.).

Короленко из-за цензурных соображений не мог вы­разить свои мысли исчерпывающе. Русско-японская вой­на — неизбежное следствие самодержавного порядка — и победа России, приводящая к укреплению этого по­рядка, еще сильнее, по мнению отца, сдавила бы живое тело страны.

{115} В архиве сохранилась черновая рукопись, на полях которой сделана пометка рукой отца: «Осталась неото­сланной». Это — ответ на анкету французского журнала «Revue des Revues».

«Я принадлежу, — пишет Короленко, — к числу лю­дей, которые полагают, что прогресс человечества и его улучшение проявляются наиболее ярко в расширении человеческой солидарности. Те группы, в пределах кото­рых замыкалось прежде чувство солидарности, — как семья, род, античный город, — которые присваивали исключительно себе все лучшие побуждения человека, вплоть до готовности жертвовать за них жизнию, — по­степенно охватывались группами более широкими, частью их поглощавшими, частью же только подчиняв­шими их высшей идее. Так поглощается постепенно и без остатка чувство родовой исключительности, и так претворяется семья, которая не исчезла, но стала „пат­риотической“.

Что будет с идеей отечества в будущем? Будущее че­ловечества представляется нам бесконечным, и очень трудно сказать, какие еще формы сменят друг друга на расстоянии тысячелетий. Нет никакого сомнения, что национальному и государственному обособлению суж­дено постоянно стираться и что над ними уже теперь подымается, величаво и властно, высшая идея челове­чества. И как идея семьи подчинилась идее отечества, так и отдельным патриотизмам предстоит сознательно и бесповоротно подчиниться великой идее общечеловече­ской солидарности, которая одна несет возможность всей справедливости, доступной на земле. Семья, кото­рая свои семейные интересы в случае их антагонизма с интересами всего отечества поставила бы выше патрио­тизма, была бы признана семьею изменников. Мы пред­чувствуем уже время, когда народы, неспособные подчи­нить своей национальной исключительности высшим {116} интересам общечеловеческой правды, — окажутся в том же положении…

Исчезнет ли патриотизм совершенно и случится ли это в близком будущем?.. Этот вопрос ведет за собой целую вереницу других; что такое нация, государство, из чего слагается самая идея отечества… Не пытаясь дать точные ответы на эти вопросы, — я скажу только, что, по моему мнению, патриотизм еще долго будет пи­тать чувства человека… Но многое в патриотизме уже теперь умирает на наших глазах, заполняя современную атмосферу запахом тления и смерти: это — националь­ная исключительность и национальные эгоизмы. Говорят о дикаре, который так определял добро и зло: добро — когда я украду жену соседа. Зло — если сосед украдет мою жену. Мы смеемся и осуждаем этот несложный ко­декс в сфере индивидуальной морали. Но наши между­народные отношения еще целиком покоятся на этих же наивных началах. Зло, если чужой народ захватит нашу территорию, но героизм и подвиг, если мы захватим чужую…

Этот патриотизм начинает уже умирать на наших глазах, и так называемый „национализм“, шовинизм или наш русский квасной патриотизм—это продукты его разложения. Он исключителен, не умен, несправед­лив и ретрограден… И когда мы видим мужественных людей, которые смеют говорить горькую правду огром­ному большинству своего народа, апеллируя к высшей правде, против национального эгоизма, --то мы не мо­жем не признать, что над ними веет дух будущего, тот самый, который в прежние времена звал семью и род на подчинение своей исключительности высшей для того времени идее отечества. И я могу только повторить сло­ва Берне: „Может ли быть лучшее доказательство любви к своему отечеству, как мужественный призыв к спра­ведливости в тех случаях, когда оно не право“.

[…] Эгоистическому патриотизму суждено умереть. И если все-таки останется надолго любовь к своему отечеству, своему языку и своей родине, — то это будет только живая ветвь на живом стволе общечеловеческой солидарности» (Рукопись под названием «О патриотизме» опубликована в приложении к дневнику, т. IV, стр. 333—335.).

После похорон Михайловского был арестован Н. Ф. Анненский. В дневнике отца 5 февраля 1904 года записано:

«В 7 часов утра, когда я еще лежал в постели, в мою комнату вошла Александра Никитишна Анненская и сказала: „У нас обыск“. Я оделся, успел на всякий слу­чай пересмотреть свои бумаги и вышел в общие комна­ты: у Анненского шарили в столах. …Шарили долго, по­том перешли в комнаты Ал[ександры] Никитишны, а за­тем ко мне. Впрочем, собственно моих бумаг не пере­сматривали… В середине обыска явился какой-то еще полицейский, который, пошептавшись с приставом, предъявил мне бумагу: это было требование, чтобы я явился в 3 часа дня в охранное отделение. В 12 часов (приблизит[ельно]) мы попрощались с Анненским, и его увели…

…В 3 часа я был в охране… Мойка, N 12-й… На сте­не дома мраморная доска с надписью: „Здесь 29 янва­ря 1837 года умер Александр Сергеевич Пушкин“.

Старинный барский дом, с большим двором, с высо­кими комнатами… Охрана, по-видимому, не тратила много денег на перестройки: ей принадлежит, по-види­мому, только густая пыль на карнизах, паутина в высо­ких углах и залах канцелярии и участка…

Благообразный молодой жанд[армский] офицер про­извел мне допрос: какую речь произнес на могиле Ми­хайловского Анненский? Я, разумеется, ответил, что ни­какой. Когда я это записал, офицер прибавил:

{118} — Простите, еще одну вопрос: а вы что говорили на могиле?

— Тоже ни слова.

Больше об этом речи не было… Когда я ждал в при­емной, туда входили разные субъекты и, проходя, оки­дывали меня внимательными взглядами. По-видимому, они убедились, что меня в числе говоривших не ви­дели…» (ОРБЛ, фонд 135, разд. 1, папка N 46, ед. хр. 2.).

Арест Анненского произошел по ложному доносу: по­лиция и сыщики донесли, будто он произнес на могиле Мих[айловско]го зажигательную речь, содержание кото­рой сыщики, разумеется, передать не могут, но слыха­ли будто бы конец:

— Да здравствует свобода!

А так как свобода, естественно, предполагается не­возможной при самодержавии, то значит — речь «возму­тительного содержания». Интересно, однако, что в дей­ствительности Анненский никакой речи не произносил. В охране допрошены: я, Елпатьевский, Семевский, Ф. Д. Батюшков, Вейнберг. Все единогласно показали, что Анненский не говорил ничего. Наконец, и полицей­ский, который сначала настаивал, — кончил тем, что при­знал говорившего речь господина в Василии Ивановиче Семевском. Дело стало ясно, но… Анненского не отпус­кают. И Лопухин, и Плеве давно сердиты на него за председательство на «ужинах писателей», и теперь по­дымается вопрос об «общей неблагонадежности» и агитации против правительства. Последний ужин был 20 декабря.

На нем адвокат Переверзев делал доклад о ки­шиневском процессе, во время которого выяснилось с полной несомненностью участие начальника «охраны», для чего-то присланного в Кишинев с отрядом сыщиков, которые принимали точно установленное участие в {119} погроме и его подготовлении. Это — лично задевает госпо­дина министра, которого «Таймс» тоже обвинил в про­вокации (высылка Брагама, корреспондента «Times’a»). Переверзева арестовали и выслали в Олонецкую губ[ер­нию], но предварительно допрашивали: не Анненский ли дал ему тему и не он ли председательствовал 20 декаб­ря? Переверзев решительно отрицает это, и действитель­но это опять промах: Анненский 20 дек[абря] не предсе­дательствовал… Все это тоже выясняется допросами, но… Анненского продолжают держать при охране…" (ОРБЛ, фонд 135, разд. 1, папка N 46, ед. хр. 2.). — записано 8 февраля 1904 года.

«…Анненский смеется в разговоре с осторожной Алек[сандрой] Никитишной:

— Вот видишь: послушался тебя, раз не председа­тельствовал на банкете и раз не сказал речи, хотя нуж­но было сказать. И именно за это сижу…» (Там же.) — записано 14 февраля 1904 года.

«24 февраля. Сегодня утром Николаю Федорови­чу объявили, что сегодня вечером он должен уехать в Ревель. На просьбу дать ему хоть несколько часов на сборы дома и на сдачу дел Литерат[урного] фонда — по­следовал отказ. Комитет Литерат[урного] фонда хлопо­тал со своей стороны. Не обратили ни малейшего вни­мания… Вечером, в сопровождении шпиона, Анненский приехал на Балт[ийский] вокзал, где его ждали десятка два друзей и — опять несколько сыщиков. В 11 ч[асов] 55 м ночи он уехал с Алек[сандрой] Никитишной в Ре­вель…» (Там же.).

После смерти Михайловского отцу пришлось отдать много сил, чтобы наладить дальнейшее существование журнала. Кроме Анненского, не мог жить в Петербурге {120} и В. А. Мякотин, один из ближайших сотрудников «Рус­ского богатства». Отцу пришлось для совещаний о журнале выезжать в Валдай, где жил Мякотин, и в Ревель к Анненскому, и много времени проводить в Петербур­ге, отложив надолго свою собственную литературную работу. Он ценил журнал, как общественное дело, и це­ликом отдался его организации. В дневнике 2 мая 1904 года записана краткая история журнала и сложивших­ся в нем отношений:

«Товарищество номинально состояло из Н. К. Михай­ловского, Н. Г. Гарина-Михайловского, его жены На­дежды Валериановны, С. Н. Южакова, А. И. Писарева, В. В. Лесевича и еще двух-трех лиц, вносивших еще при Кривенко деньги в качестве пайщиков, но вскоре ликви­дировавших с журналом свои отношения. Журнал из­давался, вообще говоря, без денег, и подпиской данного года оплачивались расходы прошлого. На журнале бы­ло много долгов… Я брал на себя перед кредиторами ответственность материального характера и обратил внимание товарищей на то, что смотрю на это очень серьезно: литературное имя гарантирует кредитоспособ­ность журнала, и я полагал, что в случае закрытия журнала мы обязаны уплатить все до копейки… Впо­следствии, когда журналу грозило закрытие или, — что было бы все равно, — приостановка на 8 месяцев, огра­ничившаяся, к счастью, 3 месяцами, из-за статьи о Фин­ляндии, — я пережил неприятные минуты с мыслями о том, как я осуществлю свою материальную ответствен­ность. В то время, она фактически легла бы на меня одного, так как на изданиях И. К. Михайловского ле­жал тогда еще долг около 9 тысяч…»

На четкой организации журнала настаивал и Анненский.

Н. К. Михайловский в первые годы относился к это­му вопросу равнодушно.

{121} «…На мои напоминания, — пишет отец в дневнике, — о необходимости отчета товарищам и нового договора с ними отвечал с простодушным удивлением:

— Не понимаю, Вл[адимир] Г[алактионович], что вам нужно: рукописи присылаются, редактируются, отправ­ляются в типографию, набираются, корректируются… Книжки выходят ежемесячно… Что же еще тре­буется?

Это было совершенно искренно: он смотрел лишь на литературные результаты… В самый последний год он уже сам напоминал о собрании товарищей, проекте но­вого договора, отчете…»

Так обстояли дела «Русского богатства» после смер­ти Михайловского, и их нужно было приводить в по­рядок.

В дневнике отца записано:

«6 мая мы отправились все в Ревель к Ник[олаю] Фед[оровичу] Анненскому. 7 и 8-го происходили заседа­ния общего собрания пайщиков „Русского богатства“, и в это время произведен фактический переворот внутрен­него строя журнала…

Я лично выигрываю очень много в том смысле, что для беллетристического отдела получаю двух помощни­ков-товарищей (Мельшин и Горнфельд). Бремя этой ра­боты (приходится не только читать, но часто и сильно редактировать рассказы, которые иной раз поступают лишь в виде материала) — последнее время становилось совершенно невыносимым…

Кроме того, вошел в редакцию А. В. Пешехонов (по внутреннему отделу).

„Русское богатство“ стало журналом, так сказать, артельным. Я являюсь только одним из равноправных членов товарищества, без каких бы то ни было преиму­ществ перед остальными. За мной остается (надеюсь — только пока) некоторое „руководительство“ в {122} беллетристическом отделе, как за Николаем Федоровичем — во внутреннем…»

Окончив организацию журнала, отец уехал в Полта­ву, а затем в Джанхот, на Черноморское побережье, где мы часто проводили лето у брата отца, Иллариона Галактионовича Короленко.