Сын Великого Новгорода
правитьВечерами дед подолгу смотрит на горизонт, заслонясь ладонью от солнца, и говорит медлительно и тихо:
— Чево-то закат квелый, Левонтий. С проседью. Сеногноем бы не потянуло.
Дед больше всего на свете боялся сеногноя, заботился о сенокосе, жил страдою и даже сны такие видел: косит будто сено, а стога волки поедают.
— И приснится же такая нечисть, — бормотал дед, просыпаясь.
Сегодня старик был задумчивее прежнего. Закат совсем опечалил его, и, пока Левушка ловил хариусов в Иструти, а потом варил уху на таганке, дед успел выстроить шалаш, накрыть его свежей травой, а чтобы спать было удобнее, пол шалаша покрыл мягкими веточками пихты.
Уставший, озабоченный, он подошел к костру и еще раз посмотрел на закат. Тонкое лезвие зари рассеяло синюю тучу на горизонте, и дед вновь вздохнул:
— Ишь ты, какая пакость-то ползет!..
Левушке стало жаль деда. Над долиной уже опустилась роса, и пахло золотистым лютиком, свербигой, кварцевыми россыпями, и ничто, как и прежде, не предвещало плохой погоды. Только, может быть, воздух был чуть удушлив да стояла удивительная тишина.
— Может, ее еще раздует ветром, — сказал Левушка.
Дед промолчал и ушел в свой шалаш. Когда он вновь подошел к костру, в его руках был недоплетенный лапоть. Дед еще в прошлое воскресенье начал его, но сердце его болело за погоду, и он никак не успевал доплести. Засыпал у костра.
Сняв котелок с таганка, Левушка поставил его на траву, мокрую от росы, и пошел к кленам. Овчарки сонными глазами проводили его к опушке леса, потом вскочили и побежали за ним, обошли отару, косясь на клены и березы, до колен залитые вечерним поздним сумраком.
Закончив обход, овчарки легли у костра, томительно зевнули и закрыли глаза.
— Поедим, деда, — сказал Левушка, — мне что-то есть хочется.
— Ешь на здоровье, — сказал дед, и в голосе его была доброта и дрема. — Отъедайся после Питера. Слава богу, питания здесь хорошая. Без немцу.
— Я ведь из Новгорода, — задумчиво сказал Левушка. — Это совсем другой город.
— А ты лучше не думай об этом. Погоревал — и хватит. Может, осенью наши отобьют его. Должны бы.
Дыхание слабого ветерка ощущает лицом Левушка. Ветерок пахнет горами, лабазником, дикой акацией.
— У вас здесь хорошо, деда, — тихо говорит Левушка. — Мне здесь очень нравится.
— А какое здесь сено-то! Какое сено! — говорит дед. — В жизнь ни на что такое сено не променяю. Шутемное. Если бы заграница знала о таком сене, от нее бы отбою не было.
Левушка задумчивым, мечтательным взглядом обводит горы, прислушивается к далекому щебету родничка, смотрит на звезды и долго не может оторваться взглядом от них.
— Такие же, как у нас, в Новгороде.
— Ты ешь-ко, айда, — с грубоватой нежностью говорит дед. — Остынет щарба-то.
Уху дед по-уральски называет «щарбой», а вместо «скорее» говорит «айда».
Левушка не торопясь ужинает. Он ест душистую уху, приправленную по совету дедушки какими-то кореньями, и пьет густое прохладное молоко.
— Я никуда теперь отсюда не уеду, — говорит Левушка, — мне здесь очень нравится.
Деду приятна эта похвала, но он всегда любит возражать.
— Конешно, если у костра сидеть сложа руки, оно, может быть, и ничего, а вот если страдовать, к примеру, то мало радости. Весь потом изойдешь. От зари до зари. Или зимой за дровами в мороз ехать. Крестьянская жизнь нелегкая, Левонтий. Ох, нелегкая!..
Левушка с уважением слушает деда, и тому становится стыдно за то, что он как бы хочет сказать, что городскому мальчику никогда не устоять перед деревенским. И дед торопливо добавляет:
— Ну, хоть наша работа трудная, зато радостная. Все-то у нас есть. И пчелы у колхоза есть, и овец четыре сотни с половиной, и МэТэФа большая. Ни в чем отказа нет.
— А ты любишь, дедушка, горы? Я очень люблю горы, — говорит Левушка, — только мне боязно змей и волков.
— А чего их бояться? — говорит дед. — Они тебя должны бояться, а не ты их.
Левушка не ответил. Он слушал пение родничка, и шорох серебряной листвы осинника, и дыхание овечьей отары. Отблески пламени падали на тяжелые рога барана, и золотые точечки дрожали в его тупых и выпуклых глазах. Левушка вспомнил свой город, своего умершего деда, и губы его дрожат, и слезы спазмами сжимают горло.
— А ты не думай об этом, Левонтий, — говорит дед. — К слову сказать, жизнь прожить — не поле перейти. Вот даже овца — она и то, наверно, волнение имеет. Очень уж у нее сердце слабое. Поймаешь ягушку, а сердечко у нее так бьется, вроде кто-то быстро молоточком по наковальне бьет. Тук-тук-тук.
Дед кладет на колени доплетенный лапоть и долго смотрит на огонь.
— А животная страсть полезная. И тебе шкура, и тебе шерсть, и тебе мясо. Ба-альшой талан надо иметь, чтобы ягушку в овцу вырастить. Вот я десять лет в чабанах хожу, а тебе признаюсь — не хватает мне талану. И уж что я ни читал! Книг десять прочел про овец. Толстые книги, по сто страниц даже попадались, а все никак не могу понять, в чем корень ихнего существа. Почему одна овца с норовом, а другая нет. Почему одна быстро нагуливается, а другая на квелость переходит. Вот и рассуди тут, как хочешь. Кому что на роду написано. Профессия, стало быть.
— А инженером тоже хорошо быть, — сказал Левушка. — Мой папа все время путейским инженером работал.
— Если бы мне грамоту, — вздохнул дед, — я бы все науки превзошел. Я бы, может, даже через микроскоп разную бактерию высматривал. Которая зловредная, ту к ногтю, а которая с пользой — ту на развод. Есть же такая работа?
— Это в лаборатории, — сказал Левушка, — у разных ученых.
— То-то и оно, — удовлетворенно сказал дед и приступил к ужину. Дед любил печальную песню «Лучинушка». Перед сном у костра он мурлыкал ее, и Левушке полюбились грустные слова этой старой песенки:
Горит, горит лучинушка,
Горит, трещит сосновая.
Сидит в избе хозяюшка,
Как ноченька, суровая.
— Вот что значит сиротская доля, — говорил он, допев песню. — Плохо без отца, без матери. Вроде как скворцу без скворешни.
Дед вырос сиротой, и, когда Левушка с матерью приехали с запада, перейдя линию фронта, мальчик с рябым лицом и мужицкими серьезными глазами удивительно полюбился деду. Так стал Левушка чабаненком, а мать стала работать учительницей в школе. Левушка так привык к лесу, к ягнятам, что не уходил домой даже в воскресенье, чтобы повидаться с матерью, и она сама навещала его. Она приносила свежих пирогов, меду, а деду нюхательного табаку.
— Ну, как сын Великого Новгорода работает? — спрашивала она, ласково ероша жесткие волосы Левушки.
Дед долго нюхал табак, посматривал лукаво на Левушку, а потом с важностью в голосе отвечал:
— Работает согласно уставу. Все в исправности, кнут ремонту не требует, ягнята не теряются, на работу имеет злость и прилежание, вроде как бы испокон веков чабаном был.
— Ишь ты как, Левушка! — говорила мать. — Может, и меня в помощники возьмете?
Дед улыбался в бороду и качал головой:
— Смысла нет.
— То есть как? — удивлялась учительница, и ее серые глаза искрились смехом.
— Кто же пироги тогда нам таскать будет? И табачок…
Вечером они втроем подгоняли отару к шоссейке и, подняв руку, останавливали какую-нибудь грузовую машину. Дед сам усаживал Левушкину мать в кабину и говорил шоферу:
— Айда! Трогай! Только не растряси нашу учительницу, сукин сын. Знаю я вас, зимогоров!
…Тесно прижавшись друг к другу, лежали овцы. Овчарки изредка обегали отару и вновь возвращались к костру, успокоенные тишиной; только загривки их изредка ерошились жесткой шерстью. Собакам мнились в ночи волчьи стаи, хоть в это время года волки редко беспокоят стада. Им хватает дичи и без ягнят.
— Пойду, посплю немного, Левонтий, — сонным голосом сказал чабан. — Или ты отдохнешь?
— А я и не устал, — сказал Левушка, — это же ведь не работа.
— Скоро ты другое скажешь, — улыбнулся одними губами дед. — Вот начнется гроза, тогда ты узнаешь. Намаешься. Смотри только к болоту не пропускай. Если что — разбуди.
— Хорошо, — сказал Левушка, — я разбужу.
Дед ушел спать, а Левушка вновь подбросил в костер смолевых сучков и, опустившись на спину, стал смотреть в небо. В узкие прозоры меж туч еще светили звезды, крупные и яркие. Все удушливее и недвижимее становился воздух, и от этой предгрозовой тишины замолкли даже ночные птицы и перестала плакать выпь в болоте.
Собаки открывали рты, и тонкие языки их подрагивали, точно от сильного бега.
Еще теснее прижались друг к другу овцы, и ягнята спрятали свои белые мордочки у матерей под боком.
Утомленный ночной духотой, Левушка невольно закрыл глаза и задремал. Далекий и глухой раскат грома прогудел где-то за горизонтом. Потом еще удар, и, когда Левушка открыл глаза, острая молния рассекла надвое небо над его головой.
Гром оглушил его, и на вершине одной из сопок ярко вспыхнула сраженная молнией старая лиственница…
Овчарки с воем отпрянули от костра и ринулись во тьму. Точно от удара из-под земли вскочила овечья отара и, расколовшись на косяки, заметалась по поляне.
— Дедушка! Деда! — закричал Левушка, хватая кнут и кидаясь наперерез сотне овец, покатившейся к болоту.
Дед вышел из шалаша встрепанный и сердитый, и от его крика еще усиленнее залаяли овчарки, тщетно пытаясь вновь сбить отару. Они хватали за ляжки овец, налетали на них ураганом, сваливая грудью и отгоняя от леса, но обезумевшие животные с жалобным блеянием убегали в лес, опережая и овчарок, и деда, и Левушку.
Передовой баран с косяком овец рванулся прямо на Левушку, сбил его своими рогами и, перемахнув через пенек, скрылся во тьме. Левушка не успел подняться. Около десятка овец прокатилось по нему, и только счастливый случай помог ему встать. Вновь раскололось небо от алой молнии, и овцы на мгновение в страхе припали к земле. Левушка вскочил и со злости ожег кнутом барана. Тот покорно повернул обратно, но ягнята, бежавшие за ним следом, уже проскочили узкой тропой в болото. Не менее двадцати ягнят.
Левушка заплакал от обиды. Он отогнал овечий косяк обратно в долину, передал его овчаркам и побежал к болоту.
Молния в третий раз осветила стежку, и далеко впереди Левушка увидел белых ягнят, в страхе несущихся к топи.
— Дедушка! Деда! — закричал Левушка, но гром заглушал его слова, а слезы мешали отчетливо видеть дорожку.
Рубашка на Левушке была изодрана в клочья. Бока, лицо и руки были в крови, но Левушка не замечал ничего этого. Он не чувствовал боли и, чуть пригнув голову и выставив вперед руки, пробирался сквозь кусты, ощущая ногами зыбкую трясину.
Он упал от изнеможения, когда в лиловом свете молнии увидел на островке восемь ягнят и трех овец.
Ударил ливень, крутой и тяжелый, какой бывает только в Уральских горах, и Левушка упал в вязкую трясину недалеко от островка…
Сквозь глухую тьму он слышал лай собак, ласковый, зовущий крик деда, блеяние испуганных овец… Но потом все потухло, и он потерял сознание.
Очнулся он от ощущения тяжести в ногах. Трясина засасывала его. Островок с ягнятами становился все меньше и меньше.
И Левушка, стиснув зубы от ярости, сделал последний рывок и освободился от трясины. Голова его кружилась, но он все-таки доплыл до островка, и ягнята ласково уткнулись мордочками в его лицо, точно благодарили за мужество и за то, что он их спас от смерти.
Зеленые круги лихорадки медленно опускались с неба и давили грудь Левушки, распластанные руки его, но даже сквозь забытье мальчик помнил о том, что вода прибывает и что островок уменьшается с каждой минутой. Вода, шелестя и захлебываясь, бурлит вокруг острова, скрывая узенькую тропку к долине с отарой.
И Левушка, будучи не в силах открыть веки, перевертывается на живот и становится на колени. Лесок за болотом качается в его глазах. Уже светает. Ягнята трутся мордочками о его колени.
Левушка берет двух ягнят под мышки и, шатаясь, идет по тропе, утопая в воде по пояс. Потом он возвращается обратно и повторяет свой рейс. Когда он переносит последнего ягненка, из-за гор уже выходит солнце, и овцы сами переплывают к лесу, покидая затопленный островок. По запаху следов овцы уводят ягнят к отаре, и Левушка устало улыбается тому, как мелькают их черные каракулевые хвостики меж листвы.
Левушка подходит к огромному плоскому камню, ложится на него спиной и опускает веки. Доброе горное солнце убаюкивает его, как песенка матери, и все страдания прошедшей ночи уходят постепенно из его тела. Хочется только спать, спать, спать…
Просыпается он от счастливого голоса деда:
— Левонтюшка, — говорит дед, и губы его дрожат от долгой тревоги и радости, — я все леса обегал. Искал тебя, искал… Думал, ты утоп. А ягушечки ведь ни одной не пропало.
— Я знаю, — улыбается Левушка. — С чего бы им пропадать! У нас как по уставу. Сколько было, столько и будет.
И, опираясь о руку деда, он идет к долине и с жадностью пьет прямо из бутылки студеное молоко, закусывает хлебом, а потом смотрит на горы и улыбается мечтательно.
— Как хорошо-то здесь, дедушка! Горы. Реки. Овцы. Я хоть всю жизнь чабаном могу быть.
— У тебя есть талан, — говорит дед, — а вот рубашки-то нет… — И улыбается, ласково поглядывая на Левушкину рубашку, не выдержавшую испытания этой боевой ночи.