Алексей Михайлович Ремизов
Странник божий
править
Слышал я раз в трамвае, разговор зашел, — сел в трамвай так из мастеровых какой-то, видно, больной, и горло подвязано и лицо такое нездоровое.
— А доброе-то желание, по-вашему, куда же денется? Доброе желание не пропадет, — и уж совсем уверенно, это тот мастеровой своему соседу говорил, — конечно, куда же ему пропасть!
Раздельно и ясно, хоть и негромко говорил мастеровой.
Этим дело и кончилось, больше ничего я не запомнил, да и не вслушивался, и одно скажу, слова эти о добром желании, непропадающем, к душе относились, к бессмертию души, — вот как доказательство бессмертия ее и выставлял мастеровой это доброе желание, которое не пропадет: злое, значит, сгинет, а доброе — всегда, вечно останется, потому что Бог — добро, и пойдет оно, доброе, прямо к Богу, а Бог не может пропасть, Бог не пропадет, и душа не пропадет, бессмертная, как Бог.
Бессмертная она или не бессмертная, меня это не занимало тогда, и не в рассуждениях тут было дело, а в слове.
«Доброе желание не пропадет!» — эти несколько слов, сказанные мастеровым, и попали мне в самую сердцевину, — я дремал в трамвае после бессонных тревожных ночей, — зацепили меня и взбудоражили и к тревоге моей вывели.
Сколько уж дней и больших дней мучило и изводило меня и не находил я нигде пристанища с этим добрым желанием. Я на себе, на своих делах останавливался, и возмущался весь: ясно увидел я и почувствовал, что добрые желания мои не только не приносили людям добра, а каждый раз были тем узелком, откуда развертывалось большое зло, вред и мучения всякие и тем, для кого я хотел сделать добро, и самому мне, — дело, которое я делал, вело меня совсем не туда, куда я хотел. То хорошее, что хотел я сделать людям, делало им только дурное, и даже, к ужасу моему, вопиющее дурное: люди страдали от моего доброго. И я совсем спутался, совсем потерялся, я и не знал и не видел, откуда начинать следует и за что ухватиться такое, чтобы и из моего добра не зло, не вред, не мучения, а добро шло. Повторяю, то доброе, что хотел я сделать, от всего сердца хотел сделать, приносило только вред, и этот вред был большим злом и для тех, кому желал я добра, и для меня.
Как же это так, думал я, доброе желание, искорка Божия, — Бог, ведь, добро! ведь, добро? — приносило вред, становилось злом и для того, кому я открывал источник Божий, и для меня, носившего этот источник, — из добра выходило зло? «Доброе желание не пропадет!» — мастеровой тогда в трамвае сказал, — а мое? Мое тоже не пропадет? А если не пропадет, то ведь и к Богу не примется? Разве Бог примет зло? Нет, конечно, не примет, — злу сгинуть суждено. И значит, я сгину. А мастеровой? Тот мастеровой трамвайный со своим добрым желанием, он останется? А что если доброе-то его желание от моего доброго не очень отличается, ну, чем поручиться, что оно другое? Значит, и мастеровой этот сгинет. И вот нас двое сгинут, две души человеческие. А у Бога, ведь, что две, что двадцать две, что два миллиона, все одно…
Впрочем, Бог с ним, с рассуждением, не умею я рассуждать, и если бы только в рассуждениях, в мыслях я запутался, было бы куда с полгоря, но я жил и делал — я действовал, и бросить свое дело, а дело мое было как раз помочь другому, передать то доброе, что, как думал я, лежало во мне, это дело — сердцевина моя, и я его не хотел и не мог бросать.
Отчаяние взяло меня, тьма какая-то несусветимая, я стал бояться всякого своего шага, когда шаг этот направлен был к цели моего дела, и страшно стало слов своих, скажешь, и жуть охватит, всего своего стал бояться, своего почину, и хоть дело-то делал, — без этого я просто и жить не мог, — не опускал рук, но оторопь такая брала, в глазах темнело.
Все это вспомнил я потому, что встреча, о которой рассказать хочу, поразившая меня, как раз отвечала на мой вопрос и отвечала не простым ответом, не первым попавшимся на язык словом, совсем наоборот: то, что услышал я, было совсем другим… разрешающим светом.
Я сидел на станции у лавочника Сергея Петровича и пил чай с нерабелью, — через улицу от вокзала лавочка Сергея Петровича: занимался он торговлей и промышлял лесом, в гостиной, наверху, где мы чаи распивали, висел над диваном увеличенный с карточки портрет его, и со стены глядел Сергей Петрович совсем уж внушительно: еще не старый, крепкий, чуть с сединкой, и цепь на шее пятнадцать лет прослужил он волостным старшиной. Всякое доверие и уважение внушал к себе Сергей Петрович. Хозяйничала дочка его, Таисия Сергеевна, миловидная тоненькая барышня и совсем не похожая на учительницу в балете где упражняться ей было бы куда пристойнее, Таисия Сергеевна разливала нам чай.
Разговор шел всякий. Сергей Петрович говорил крепко и метко, — хотелось ли ему показать товар лицом и весь свои, виды, виданные им за свою деятельную жизнь, представить, или просто на сегодня в делах его удача выпала, и был он в ударе.
От хозяйства и всяких хозяйственных дел разговор перешел к политике и народу. Сталкивался Сергей Петрович и не с одним десятком, и, надо полагать, слов не бросал на ветер. Как блюдце с горячим чаем, таким вкусным после жаркого дня, подносил Сергей Петрович и народную мудрость: а и умный он человек, и умственный.
Тот, кто украл, — так выходило, — несчастный, а тот, кого украли — дурак, все дармоеды, и только поп, нищий да странник — настоящие.
В трех словах укладывал Сергей Петрович суть всю и затем, развивая мысль свою, примерами поддваивал, словно проконопачивал крепкий сруб.
— Украл ты, вор ты пропащий, а запрячут тебя в кутузку, и ты уж несчастный, и уж пальцем тебя нельзя тронуть, а баранок и калачей тебе надо, жалеть тебя надо, негодяя, а тот, у кого украли, купец обкраденный, дурак, и, конечно, дурак: чего зевал, чего дал над собой мудрить всякому, эка, карман подставил, сущий дурак… Поп, батюшка наш, как ты ни верти, и пускай он и такой и сякой и пьянчужка и что хочешь, а без него нельзя, без него ни начала, ни конца нет, вся жизнь с ним, за его глазом: и окрестит, и повенчает, и похоронит. Без попа невозможно. И без нищего никакой жизни нет: нищая братия — обязательно, надо же человеку и о душе подумать. И страннику место есть, в слове Божьем о страннике сказано, и странник для души. Так? А по правде вам сказать, — Сергей Петрович хлебнул горяченького, облизнул усы, — по-настоящему-то, настоящих-то и нет никого, все дармоеды.
И тут малость перегнул Сергей Петрович, сам на себя поклёп возвел! Мне припомнилось, когда шли мы с вокзала, около будки сидел нищий безрукий — одной руки совсем нет, а другая култышка, мы остановились, Сергей Петрович вытащил три копейки, мельче не оказалось, а положил он для души семитку дать, и говорит: «Копеечку сдачи?» — да чтобы долго не мешкать, сам в жилетку к нему и запустил пальцы, пошарил, вынул копеечку и мы пошли, и я видел, какое умиление и покой душевный сияли на лице его! Нет, перегнул малость Сергей Петрович, нищих-то он признавал за настоящих, о душе помнил, и, думаю, я, случись с ним грех какой — Сергей Петрович все в гору идет, с лесом дела растут, мало ли грех какой! — так он в духовной тысячу какую на колокол запишет, чтобы вызвонить свою душу из ада.
— Дармоеды, все дармоеды! — знай себе, твердил Сергей Петрович и не благодушно, а уж всурьез.
Батюшек я не раз встречал и очень хороших, большое добро сделавших народу, и понимаю, как без начала и конца трудно человеку, прямо невозможно, не всякий, ведь, вынесет простор бескончинный, это я понимаю, а насчет странников — вещь темная.
— А много тут по вашей местности странников ходит? — полюбопытствовал я.
— Этого народа, сколько хотите! И все им с рук сходит, — Сергей Петрович даже покраснел весь, словно бы осердился, а может, и не осердился, а такая пришла на человека точка, — дармоеды, разбойники, только мутят, народ губят, Россию погубят, они-то и погубят Россию! — другой тебе попадется и такой смиренник, и такой постник, и такие слова божественные, уши развесишь, прямо в угодники метит: «Затеплил — скажет — перед Господом Богом лампаду!» — и глаза опустит, а это запалил, значит, деревню спалил, вот какую лампаду затеплил, вот тебе какая лампада, дармоеды, все дармоеды!
Хозяйственный человек Сергей Петрович и хоть поговорить он не прочь, да видно, долго рассиживаться ему не полагается, может, он и осердился, что уж очень я долго сижу за чаем, уж и вечер стал и в комнате засумерилось, пора Сергею Петровичу в лавку, пора по хозяйству наведаться.
Допил я, не знаю который, стакан, без счета пили, стал прощаться.
Таисия Сергеевна, дочка Сергея Петровича, вышедшая во время нашего разговора, тут вернулась:
— На дороге у школы, — сказала она, — странник стоит, очень чудной, хотите посмотреть?
Признаюсь, когда она это сказала, мне вдруг страшно не захотелось никаких странников, а идти бы мне прямо домой, пока доберусь, пока что, — жил я в пятнадцати верстах от станции в усадьбе, и хотелось дома одному посидеть в своей комнате, но потом раздумался, простился с Сергеем Петровичем, поблагодарил и вышел за Таисией Сергеевной.
Издалека еще увидел я народ, много было народу, но ни шума, ни гама не слышно было. И чем ближе я подходил и чем яснее разглядывал лица, тем тише становилось, а и без того был тихий вечер.
И скоро я увидел его.
Тесно, но не близко стоял народ, впереди ребятишки, потом бабы, и стояли молча — никто не решался заговорить, стояли тихо и смотрели, и было так, будто он совсем далеко и, если скажешь, все равно, не дойдет до него твой голос, и оттого можно только смотреть и ждать, — не подойдет ли поближе! — только смотреть и ждать.
У изгороди стоял он и тоже смотрел и смело так и с тем правом своим, которого из всех нас никто в себе не чувствовал: в парусиновом хитоне — в ряске, в черном суконном плаще, без шапки — и волосы по плечи, чуть взбиты, на ногах сандалии, большой крест на груди и в руках посох, — лицо было совсем молодое, только изнуренное очень, левой рукой он держался за изгородь, чуть наклонясь, и рука его казалась необыкновенно белой, не рабочей, белая такая, — у простых не бывает.
Когда я подходил к нему, я уж делал усилие над собой, а когда подошел и стал лицом к лицу, страшно стало, как я заговорю с ним. И заговорил, и он ответил мне, и так улыбнулся такою улыбкой, — я подумал:
«Боже мой, да это одно самое доброе желание и засветилось в этой улыбке его!»
Ребятишки поближе подвинулись. Народ не расходился, еще и еще подходили, еще теснее стало, стояли молча, смотрели, прислушивались, и видно было, что улыбка его не только светит…
Начал я с расспросов, о старцах расспрашивал, где нынче старцы у нас спасаются и много ль их и как отыскать их. И он мне толково рассказал о всяких пустынях, и всякие дороги объяснил, до тропочек, — прямо, прямым путем доведут, куда хочешь, и имена назвал старцев, о которых я до тех пор ни от кого и ничего не слыхал. От старцев перешел разговор к тем лицам, шумевшим за последние годы по России за свою святость тоже старцы, чьи имена всякий дурак знал.
— Рано за дела принимаются, — сказал странник, все чудеса хотят творить, а вместо чудес, смотришь, один вред выходит, и себе вред и другим. Ты сперва Бога в сердце прими, и тогда одно Божие будет в сердце, и уж никому не будет вреда.
И опять сам перешел, но уж к своим старцам, которым закон не лежит, а потому не лежит, что приняли они в сердце Бога и творят волю Божию.
— Товарищ мой в послушание к старцу пошел и живет так, ему так и надо жить у старца, а вот я хожу… расточаю! — и опять улыбнулся и через улыбку его прошло столько добрых желаний, и хотелось просто, ничего не спрашивая, только смотреть, как смотрели ребятишки, смотрели бабы, старики и старухи, смотрел народ.
— Что же это такое расточать? — спросил я.
— Божьи дары расточаю, — сказал он, — сердце надо очистить, вернуть Богу дары Его, и уж в чистое сердце Бога принять… и тогда одно Божие будет в сердце твоем, и уж от дела твоего никому не будет вреда.
Я хотел и еще спросить, хотелось мне знать, как же так вернуть Богу дары, и много ль даров и как поступить с теми дарами, которые Богом благословенны, ну, с милостыней и милосердием, их тоже вернуть? и детей? и любовь вернуть? — а не решился спросить, молча стоял и смотрел.
— Кваску бы мне испить! — весело вдруг сказал странник, и немного подвинулся от изгороди к народу.
И какой-то парень бросился в школу и, не прошло и минуты, в обеих руках тащил полный ковш квасу.
Не торопясь, принял странник ковш, отпил большой глоток, и тут заметно было, как сильно мучила его жажда, но больше не притронулся, рукою вытер губы.
— Квас, да не про нас! — сказал странник и посмотрел, и отступили все.
И он пошел, не обернулся, по дороге пошел по нашей, по просторной, и твердо и легко ступал по земле один со своим посохом, странник Божий.
1913г.
Комментарии
(Обатнина Е. Р.)
править
Впервые опубликован: Русская мысль. 1913. № 11. С. 11—16 (под общим загл. «Свет незаходимый»; с порядковым номером 7).
Прижизненные издания: Перезвоны (Рига). 1927. № 39 (под загл. «Странник»).
Дата: 1913.
…чай с нерабелью… — имеется в виду варенье из мирабели, плодов сливового дерева особой породы.
семитка — монета достоинством в две копейки.
…перешел разговор к тем лицам, шумевшим за последние годы по России за свою святость… — вероятно, речь идет о лидерах сектантства, собиравших вокруг себя большое число последователей в 1900—1910-х гг. См., напр., газетные заметки о проповедях о. Иллиодора (С. М. Труфанова), который даже стал одним из персонажей «снов» Ремизова (Утро России. 1910. № 124. 16 апреля. С. 1, Взвихренная Русь. С. 121).
Источник текста: Ремизов А. М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000. Том 3. Оказион. С. 168—174.