Самоубийство (Горький)

(перенаправлено с «Столкновение (Горький)»)
Самоубийство
автор Максим Горький
Опубл.: 1—5 января 1895. Источник: «Нижегородский листок», 1895, №№ 1, 2, 3. Полное собрание сочинений. Художественные произведения. : в 25 т. — 1969. — Т. 2 Рассказы, очерки, наброски, стихи 1894—1896. — С. 189—207. • Публиковалось под названием «Столкновение». Правилось автором в 1898.

В эту ночь всё было несколько исключительно: пение вьюги слишком громко и торжественно, хлопья снега носились в воздухе как-то особенно тихо, и были они так крупны и липки, что казалось: небо, раздражённое жалким видом спящего города, хочет навеки засыпать его, этот большой город — серый, сырой, животно-покойный, построенный как бы на озере жидкой грязи, жадно глотавшей белые клочья снега, чуть только они падали в неё… Они падали неустанно вот уже часа два кряду и всё ещё не могли покрыть землю своей белой пеленой; некоторые из них, как бы не желая бесполезно гибнуть в грязи, налипли тяжёлыми пучками на стены мокрых зданий, холодно смотревших тёмными пятнами окон друг на друга и на улицу, по которой носилась тяжёлая и сырая вьюга конца осени. Газовые фонари щурились, мигали и, покрытые тающим снегом, казались утомлёнными в борьбе с тьмой, плачущими от бессилия, и полосы их света, мечеобразные и дрожащие, бесполезно, ничего не освещая, исчезали в серой мгле…

Было ещё не поздно. В окнах гостиниц горели огни. Иногда из густой белой кашицы, кипевшей на улице, выплывала пролётка и с глухим дребезгом снова пропадала в ней; иногда, гораздо реже, в этой кашице ныряла одинокая фигура пешехода, съёженная, юркая и вся залепленная снегом.

Одна из таких фигур остановилась у дверей в гостиницу; но, когда швейцар предупредительно растворил перед ней дверь, она, как бы немного изумлённая этим обстоятельством, быстрым жестом руки сдёрнула запотевшее пенсне и уставилась в лицо швейцара неподвижным взглядом мутных глаз, в то же время обсасывая запорошенные снегом большие русые усы и сплёвывая прямо перед собой, чуть не на сапоги швейцара.

— Пожалуйте-с! — настойчиво и любезно пригласил швейцар.

Тогда господин с русыми усами, раскачивая в воздухе пенсне на чёрном снурке, решительно шагнул в дверь.

— Это гостиница? — спросил он, когда швейцар стал снимать с него пальто.

— Так точно! — ответил тот, немного удивлённый вопросом.

— Можно отдельный кабинет? — спросил господин и, рассматривая себя в зеркало, тихонько стал насвистывать сквозь зубы.

— Можно-с! там наверху… пожалуйте!

Господин двинулся, покачиваясь на ходу и крепко цепляясь длинными белыми пальцами за перила лестницы, а швейцар, посмотрев ему вслед, пока он не скрылся на повороте лестницы, почесал себе бритую щеку, произнёс неопределённо «м-м!» и сел на свой стул около дверей, засунув руки в рукава мундира и равнодушно позёвывая. А господин взошёл на лестницу и очутился перед широкой аркой, пышно драпированной тяжёлыми складками темно-коричневой материи. Из этих складок, прямо под нос вошедшему, вынырнула маленькая, почтительно изогнутая фигурка официанта, сделала в воздухе ловкий вольт салфеткой и вежливо прошипела:

— Что прикажете?..

— Кабинет.

— Пожалте!

Помахивая салфеткой и бесшумно двигая по полу ногами, официант привёл гостя к маленькой двери, распахнул её, посторонился и, неподвижно остановившись у косяка, ясно изобразил на своём лице полную готовность к услугам, изогнувшись немного вперёд и подставив гостю правое ухо.

— Ну… дайте мне чего-нибудь… Коньяку, например… апельсинов и вообще фрукт.

— Сию минуту! Коньяку — как прикажете, с лимонадом? сельтерской? или только с лимоном?

— А, чёрт! — внезапно раздражился господин. — Чего вы пристали ко мне? Ну? Всего дайте! Всего — сельтерской, лимонаду…

Лакей извинился и исчез. Гость вскинул на нос пенсне и, засунув руки в карманы брюк, стал ходить по кабинету, нервно покусывая усы и с гримасой пренебрежения осматривая кабинет. Это была маленькая, оклеенная тёмными обоями комнатка, пять шагов в ширину и семь в длину; в ней стоял широкий и мягкий диван, перед ним стоял стол, три кресла, в простенке между окон зеркало, по обеим сторонам его мягкие стулья, на стенах несколько рам с радужными пятнами… И всё это вместе, потёртое и дрянненькое, создавало вокруг себя свою атмосферу, всё более раздражавшую гостя.

«Зачем я сюда пришёл? именно сюда, где коротают время кутилы и продажные женщины и где всё так пошло?.. — подумал гость, останавливаясь среди комнаты и опираясь на спинку кресла. — Э, всё равно! пусть до конца будет пошло. Не стоит рассуждать. Нужно делать всё это спокойно, без заигрывающих экивоков прошлому и без какого-либо интереса к будущему. Не будем делать драму из конца комедии. Не будем обвинять себя и других и оправдывать не будем никого, а просто умрём, Пётр Ефимович, и всё. Умрём просто, тихо и мирно, как надлежит умирать истинно русскому неудачнику, без эффектов, помпы, записок, жалких слов и прочих ненужностей… Но предварительно выпьем!» — И Пётр Ефимович широко улыбнулся навстречу входящему официанту с подносом, на что официант счёл своим долгом тоже приятно осклабиться.

— В случае, если что потребуется, извольте позвонить, вот-с кнопка! У нас звонки-с электрические! — с некоторой гордостью сообщил он, изогнулся и бесшумно исчез.

Пётр Ефимович подошёл к столу и скорчил гримасу.

«Зачем я велел дать коньяку, когда предпочитаю ему водку? гм, странно! А впрочем, ничуть не странно, и решительно всё равно, что ни пить перед смертью — водку или коньяк, шампанское или ликёр. Вот думать — перед смертью скверно, это так. Как бы это не думать?»

Пётр Ефимович взял апельсин и стал его медленно чистить. Но не думать ему не удавалось. Мысли, скучные и холодные, выделяясь одна из другой, кружились в его голове, точно в медленной пляске, поглощали друг друга, останавливались перед чем-то и вдруг уносились куда-то всем роем. Он упорно смотрел вперёд себя, весь охваченный тупой и тяжёлой тоской, пытался вспомнить что-то, догадаться о чём-то… Вот они снова являлись и медленно кружились как те холодные, тяжёлые и липкие хлопья снега, что тихонько стучали в стёкла окна за его спиной… Он следил за собой, и ему казалось, что в голове его как бы разматывался клубок перепутанных ниток, — сначала нитка развивалась прямо и ровно, но вдруг откуда-то за неё цеплялась другая, вся в петлях и узлах, а за ней вытягивалась третья, четвёртая соскакивала с клубка, и получался странный запутанный узор… И вдруг всё это разрывалось, а из обрывков уже рождалось что-то другое, такое же неясное и холодное. Пётр Ефимович чувствовал себя расколотым на две половины: одна из них, нервно напряжённая и болезненно вибрирующая, торопилась прожить как можно дольше, а другая, решительная и твёрдая, с холодным презрением следя за деятельностью первой, учащённым биением сердца как бы говорила: «Пора, пора, пора!»

«Хочу ли я умереть? Об этом смешно спрашивать перед решённой смертью… А всё-таки — хочу ли? Вполне естественный вопрос, ибо я не спокоен… И если я хочу умереть, то что я говорю себе этой смертью, — наказываю себя или боюсь жизни, говорю ли, что я горд, или сознаюсь в бессилии?.. Такая путаница!»

Он крепко потёр себе лоб и, налив рюмку коньяку, посмотрел сквозь неё на свет.

«А на кой чёрт в сущности знать мне это, и стоит ли думать об этом? Решено, — я не хочу больше жить. Почему?.. Опять вопрос! Тьфу!..» — раздражённо плюнул он, быстро вынул из бокового кармана пиджака револьвер и, глядя на него, снова задумался.

«Готов произнести очень банальную фразу о маленьком кусочке свинца, разрешающем великую загадку… даже произнёс эту фразу… Человек, ты жалок и не оригинален, а если решаешь не сразу, то глуп и смешон! Это, кажется, хорошо сказано… Всё-таки я продолжаю думать, тогда как одна секунда — и я сразу навсегда могу освободиться от этой печальной обязанности… Почему? Почему же я думаю, зная, что это — бесполезно? Несчастный человек, зачем ты выучился ставить перед собой вопросы? Впрочем, на вопрос, почему нужно умирать, можно ответить и кратко и верно: сил нет жить. Почему? и так далее… Смешно! Считай я себя философом, я бы сказал, что вся эта ненужная ломка суть не что иное, как усилия Творящей Воли победить моё сознание, выработавшее перед собою цель — смерть!.. Но я не философ, слава мне! а простой человек, запутавшийся в противоречиях жизни, утомлённый, одинокий, беспомощный, отравленный многими думами о земном, лишённый цели… или лишивший себя цели… жалкий человек, который не может умереть без того, чтобы не пощупать брода назад… в ту жизнь, которая вытолкала его в шею от себя, видя, что он никуда не годен и никому не нужен. Фи! К чёрту! Finita! Finita! Finita!»[1].

Он поднял револьвер в уровень с правым виском и осторожно стал нажимать спуск. Но его голова, помимо его воли, стала повёртываться вправо, и вдруг глаз его очутился перед дулом. Маленькое чёрное отверстие смотрело ему в глаз холодно и загадочно, вокруг дула из барабана высовывались сизые, тусклые конические пульки. Момент — одна из них выскочит, пробьёт кость, проникнет в мозг, разорвёт его и столкнёт человека с земли куда-то в таинственное и страшное… Это так мучительно просто, что над этим человеку нельзя не остановиться и не подумать.

Пётр Ефимович осторожно положил револьвер на стол и, нахмурив брови, пристально уставился на него, откинувшись в кресло. Острое чувство ужаса холодом пробежало по его коже, точно пронизывая её тонкими ледяными иглами. Он встал, подошёл к окну и стал смотреть на улицу. Вьюга всё выла, и хлопья снега безжизненно носились, странно похожие на ночных бабочек. Вдоль улицы вытянулась прямая линия фонарей, и чем глубже вдаль они уходили, тем огоньки их казались ближе друг к другу. Они прыгали, вздрагивали… и были точно огненные клавиши, по которым ударяли невидимые пальцы, разыгрывая тоскливо злую симфонию, надрывавшую сердце своими неожиданными эффектами. Звуки соединялись один с другим так капризно, оригинально, — вслед за жалобным шёпотом раздавался насмешливый свист, и болезненный вой заглушался торжествующим хохотом… Точно чьи-то тени проносились с плачем и смехом…

«Погода вполне приличная случаю! — усмехнулся Пётр Ефимович. — А я всё ещё думаю… Впрочем, я сознаюсь себе, что в переживаемых мною гнусностях есть нечто приятное… и, кажется, существует оно вне сознания близости моего конца, вне… Может быть, я чувствую себя героем, и поэтому…» — и он снова усмехнулся. «Прежде выпьем!» — вполголоса сказал он и, испугавшись звука, оглянулся кругом.

Тёмные стены комнаты смотрели на него запутанными узорами своих обоев, и с одной стены из рамки заманчиво улыбалась ему нагая женщина, лежавшая на траве у ручья. Одну руку она простёрла вперёд, а другой указывала на свою грудь. Тело у неё было цвета сырой сосиски, а лицо кирпичное, обезображенное гнусной и глупой улыбкой.

«Скверная картинка… Но она останется тут ещё долго и пробудит у людей соответствующие её назначению мысли и желания, тогда как я… исчезну, и больше ничего… Ей цена пятиалтынный вместе с рамкой, а я всё-таки человек и, наверное, создан для какой-нибудь более высокой и чистой функции, чем это скверное пятно… Но она приспособлена, а я не мог найти себе места… почему и… говорю жалкие слова самому себе… Выпью…»

Он быстро опрокинул в рот рюмку и сразу же налил другую, выпил и её и взял в руки кусок лимона… Но лимон выпал из его пальцев, он не заметил этого и снова забыл о вине.

«В рассказах о самоубийцах, которые я читал, эти господа перед концом всегда вспоминают начало. И это очень глупо… вспоминать… Но впрочем… я, может быть, ругаюсь из зависти только… Тем было о чём вспоминать, а мне не о чём… вот и всё! И наконец, тем не стыдно было вспоминать прошлое, тогда как мне стыдно. Почему? Потому что у меня не было жизни, а были одни платонические потуги и поползновения. И мечты, как водится, и надежды… да. И ценил я себя в рубль при стоимости в пятачок… Щелк-щелк, — и ото всего этого остались пыль и боль… Так и надо!.. Однако я решил не обвинять себя и жизнь… и не рассуждать… Боюсь я умереть, должно быть?»

Он налил ещё рюмку и выпил. Потом снова взял в руки револьвер и тщательно осмотрел его. Револьвер был так холоден, что пальцы, прикасаясь к нему, вздрагивали.

«В грудь или в голову? Лучше в грудь, в сердце. Разбитая голова — это скверно уж очень. Приличнее в грудь. Значит… что же? Чёрт тебя побери, жизнь! Скверная ты штука, жёсткая, злая, холодная, погибнешь и ты, погоди! Погибнешь, сама себя пожрёшь! Ты ведь тоже не понимаешь себя! Будь ты проклята! и всё, что с тобой… и с теми, что… всё гадко, подло, лживо!..»

Пётр Ефимович побледнел и, зло глядя в дверь кабинета, угрожающе постучал пальцем по столу.

«Ростовщица ты! создаёшь людей, и они грубые соки, данные тобой, перерабатывают в мысли… в то, что украшает тебя… они отдают тебе по тысяче за сто. Ты всё берёшь, берёшь жадно и равнодушно… На что это тебе нужно? Кому ты это копишь?.. Скряга…»

Пётр Ефимович погрозил кулаком и заскрипел зубами, злобно хмуря брови. Но он быстро опомнился…

«Однако это коньяк начинает действовать. Может быть, лакей слышал меня и сейчас придёт?» — Он испуганно взглянул на дверь и быстро расстегнул жилет, рубашку, нащупал сердце и, почти вплоть к груди приставив револьвер, откинулся на спинку кресла и, крепко зажмурив глаза, весь плотно съёжился, как бы желая вытеснить из себя остатки нерешимости. На его сморщенном лице стали выступать капли пота, и губы, бледные и сухие, вздрагивали. Сердце сильно билось… Пора, пора, пора!

В коридоре послышались лёгкие шаги, мягкий шум шёлковой материи, и дверь в кабинет быстро распахнулась… Пётр Ефимович быстро отдёрнул револьвер, сунул его в карман брюк и дрожащими пальцами старался застегнуть запонки рубашки, не вставая с кресла и упорно широко раскрытыми и глупыми глазами глядя в дверь.

А на пороге стояла маленькая женская фигура в широком тёмном пальто и, отцепляя боа из перьев, задевшее за крючок, весело кричала ему:

— Здравствуйте! Заставила ждать? Извините! Но вам, кажется, было не особенно скучно?

Она была низенькая, полная, подвижная, с маленькой задорно и кокетливо поднятой головкой в мелких светлых кудрях, падавших на её лоб и на румяные щёки. Её серо-голубые глаза блестели весело и бойко, а пунцовые губы обнажали два ряда мелких и красивых зубов. С нею в кабинет влилась струя чего-то живого, свежего и широкого… Но вместе с этим в её смехе и голосе звучала какая-то лживая нота, что-то неискренное, деланное, но от долгой привычки казавшееся естественным.

Пётр Ефимович смотрел на неё, был смущён её появлением и пытался понять — что это такое? Зачем она пришла? А гостья распутала свой боа, сбросила с себя пальто на кресло и осталась в гладкой чёрной юбке и красивом голубом жилете с грудью из кружев, сквозь которые просвечивало её тело. Вот она подошла к столу, одним взглядом окинула его, взяла из вазы грушу и сделала гримасу:

— Фи! кто так пьёт? Сразу коньяк!.. не люблю!

Она качнулась в сторону и ткнула пальцем кнопку звонка. Пётр Ефимович всё молчал, следя за ней глазами. Он сидел в кресле и упёрся в его ручки ладонями так, как будто хотел встать. Она заметила это.

— А вы не теряли время даром… Ишь, как вас коньяк-то приклеил к стулу!.. — Быстро подойдя к нему, она взяла его под мышки и попыталась поднять. — Хотите встать? Грузно назюзюкались, дяденька! — и она громко засмеялась.

Тогда он грубо толкнул её в плечо и, быстро поднявшись, двумя твёрдыми шагами отошёл от неё, а потом обернулся, брезгливо вытянул нижнюю губу и, прищурив глаза, стал упорно разглядывать её.

Его движение ошеломило девушку. Держась одной рукой за спинку стула, а пальцами другой играя складками кружев на своей груди, она, широко раскрыв глаза и закусив нижнюю губку, тоже молча уставилась на него, высокого, довольно красивого, с бледным, решительным лицом и длинными растрёпанными усами. Он засунул руки глубоко в карманы, и его ноздри нервно вздрагивали. Вошедший лакей почтительно стоял у двери и ждал, не выражая на бритом лице ничего, кроме ожиданья.

— Ничего не нужно! — крикнул он лакею.

Тот скрылся.

— Н-ну-с!? вы что? вас кто звал? зачем вы пришли? — кратко и сухо спросил Пётр Ефимович.

Барышня вздрогнула и, робея, произнесла:

— Вы звали… я не знаю… № 17-й звал… а это? — она взглянула на жестянку над дверью и вдруг засмеялась, вскрикнув сквозь смех: а это… че…ттырнадцатый! ха-ха-ха!.. — Теперь смех у неё звучал иначе, чем прежде, — красивее и веселее.

— Вы мне не нужны… и… пожалуйста, уйдите! — торопливо и резко проговорил Пётр Ефимович.

Она сразу перестала смеяться, поджала губы и пошла к двери, где бросила пальто, говоря на ходу:

— И уйду, конечно! с какой бы это стати я осталась с вами… таким!.. — И, повернув к нему лицо, она высунула кончик розового языка и смешно наморщила нос.

«Какая пошлая и развратная…» — подумал Петер Ефимович. Он опасался какой-нибудь выходки с её стороны, боялся скандала, её присутствие в одной комнате с ним унижало его… И в то же время в нём медленно назревало какое-то желание, которого он стыдился, хотя ещё не понимал его. Она не торопясь и неумело надевала пальто и не смотрела на него.

«Что же она так одевается, если ей идти только до семнадцатого номера», — подумал он, не сводя с неё глаз.

Она повернулась, и из-за её фигуры он увидал на стене соблазнительную картину. Свет лампы падал на её стекло, и оно блестело вызывающе ярко…

«Как она долго!» — подумал Пётр Ефимович и вдруг сказал:

— Послушайте! если хотите… оставайтесь здесь… выпьем…

Она с обидной улыбкой взглянула на него как-то чересчур прямо и, не отвечая, продолжала надевать перчатку. Пётр Ефимович почувствовал острый укол в груди и сразу возненавидел и себя и эту барышню. Ему захотелось оскорбить её.

— Оставайтесь! — повторил он и, скверно улыбнувшись, добавил: — Ведь вам решительно всё равно — тот или этот мужчина… да?

— Решительно всё равно!.. — с обидным равнодушием подтвердила она.

— Вот и прекрасно!.. — с едкой улыбкой, едва подавляя стыд и бешенство, сказал Пётр Ефимович и, подойдя к ней, стал помогать ей снимать пальто.

— Спросите кофе, пожалуйста, и ликёру. Шартрез, это всего лучше… И не пейте ваш коньяк… к чёрту его! Он пахнет после… изо рта горелым… Не будете?

— Я не пью, собственно… — Он нажал кнопку звонка и крикнул в коридор: — кофе и шартрез!

— Да, я вижу, как вы не пьёте… знаю… — усмехнулась она.

«Подлая!» — содрогнулся Пётр Ефимович и, стараясь отцепить крючок её пальто, зацепившийся в кружевах, дотронулся пальцами до её шеи. Она вызывающе улыбнулась ему в лицо.

— Не могу! — глухо сказал он и, отойдя в сторону, сел на диван.

— Порвал кружева, медведь… а ещё такой красивый! — усмехнулась она, бросила пальто, подошла к зеркалу и, напевая, стала оправлять свои кудри.

Пётр Ефимович смотрел на неё и спрашивал себя:

«Зачем я её оставил? Чего я от неё хочу?» — Он пощупал револьвер в кармане и подумал: «Что с ней будет, если при ней, сейчас вот, сделает это? Наверное, она испугается и завизжит…» Это соображение вызвало у него улыбку. Ему понравилось то, что она испугается и завизжит. Как раз в этот момент она обернулась и, видя его улыбающимся, весело и лукаво спросила:

— Что, хорошенькая я? да?

Ему хотелось позлить её, хотелось видеть её плачущей, жалкой, раздавленной чем-нибудь, униженной… Её лукавое лицо, кокетливая фигурка и глаза, блиставшие так беззаботно весело, вся она, низкая и пошлая продажная девчонка, возмущала его своей свежестью и довольством своей грязной жизнью.

«Я, человек с развитым сознанием, умираю, должен умереть, ибо мне нет места в жизни, а этот продажный кусок мяса остаётся жить. Это уж чересчур премудро для того, чтоб я не попытался испортить ей существование!.. Хотя бы на два-три дня!.. Так думать — цинично, а действовать — может быть, преступно… но я — человек…»

Он внутренно засмеялся и над собой, и над ней, и над своим желанием.

А она уже села с ногами в угол дивана, отпустила лакея, принёсшего кофе, налила себе чашку, взяла её в руки и, сжавшись вся в мягкий красивый комок, снова спросила, улыбаясь ему и помешивая ложкой свой кофе:

— Вы совсем не будете говорить? а? Я спросила — хорошенькая я?..

— Да, — серьёзно ответил Пётр Ефимович и утвердительно кивнул головой. — Только… — и он шумно вздохнул.

— Ну? что — только? — с любопытством в глазах и тоне сказала девушка, перестав мешать кофе.

— Не надолго это… Два-три года, и вы уже будете стары, то есть не стары… а израсходуетесь…

— О! Дв-ва года, три года!.. Это не скоро… — махнула она рукой.

— Не скоро? Не думаю, время ведь быстро летит… И не заметите, как сгорит огонь… Да потом — можно ведь захворать, не так ли?

Она быстро поставила свою чашку на поднос, бросила ложку и, вся вдруг потемнев, заговорила быстро и возбуждённо:

— Да, вот это так… Ах, какие вы все… подлецы! Вы не обижайтесь, я не про вас! — она подвинулась к нему и, взяв его за локоть, потрясла. — Я вижу, что вы хороший человек… Вот вы совеститесь, конфузились сначала… Это я видела! Вы, должно быть, студент, да? Ну, всё равно… Это вы верно. Я сегодня была у подруги… Она молоденькая, моложе меня, ей семнадцать только… Вы не поверите, — красавица, полная такая, и в две недели вся испортилась! Доктор говорит — капут! не вылечится!.. а?

— Да, от этой болезни не вылечиваются, — холодно сказал Пётр Ефимович.

Она откинулась в угол дивана, прерывисто дыша и вся красная от возбуждения. У неё покраснела шея и над бровями, сердито нахмуренными, тоже появились два красные пятна. Пётр Ефимович чувствовал, что холодная и тяжёлая скука и ещё что-то неприятное, как бы исходя из её слов, падают на него и давят его, лишая мысль остроты и рассеивая его недавнее желание сделать ей больно…

— А с вами, однако, невесело! — сказала она и пристально, с большим чувством посмотрела в его лицо. — Вы что? Не в духе?.. Развеселить вас? Выпьемте!

— Разве вы можете меня развеселить?.. — сказал он, чтоб сказать что-нибудь.

Она, встав на диване на колени, наливала коньяк, разбавляя его ликёром.

— Конечно! На том стоим! — резонно произнесла она, следя за тем, чтоб не перелить рюмки. — А если б мы не умели делать этого… то тогда зачем же мы и нужны? Пейте!

Он чокнулся и, выпив, посмотрел на неё, скептически улыбаясь.

— Обязанности ваши вы понимаете…

— А как же? — пожала она плечами. — Конечно, мы живём для веселья. Мужчины работают, устают, скучают… и идут к нам. Жениться не каждый хочет… зачем вязать себя?.. А женатые ходят к нам потому, что жена надоедает… Жена и семья — та же работа… ещё хуже… Дома скучно, всё пригляделось… А мы что ж? Пришёл к нам, кутнул и больше ничего. Вот и всё!

Пётр Ефимович ощутил в груди тонкую, ноющую боль. «Ай-ай-ай! — воскликнул он мысленно. — Эта гаденькая штучка сознаёт себя нужной и полезной! Имеет место в жизни, знает его!.. Это ирония, что ли?»

— Послушайте! — сказал он ей. — Ваша подруга и… вообще ваша сестра — думает об этом, как вы же?

— Моя подруга? нет, она злая… а вообще как мы думаем — не знаю… У меня ведь мало подруг… Только вот одна. Ах, как жалко, как жалко её! Одна лежит там, бедная!.. и ничего у неё нет! Она любит конфекты, варенье… вообще сладкое. И у неё, кроме меня, никого!.. А у меня нет ни гроша, вот уж с неделю… Жидовка не даёт больше. Я ей должна очень много! Бедная Катя! Ну, так жалко мне её… право, я заплачу сейчас… ей-богу, заплачу!.. Когда я вспоминаю о ней… то… всегда… плачу…

У неё уже покраснел кончик носа, задрожали плечи и странно задвигались ноздри…

Пётр Ефимович испугался — он не выносил женских слёз — и заговорил глухо, но торопливо:

— А хотите, я… дам вам… то есть для вашей подруги, сколько могу? У меня… мне не нужны больше деньги… вот… — Он выхватил бумажник. — У меня десять… тридцать пять… нужно только заплатить здесь… Возьмите! шестьдесят семь рублей!.. совершенно лишние…

Она отодвинулась от него, но её глаза блестели жадным огоньком, и рука робко протянулась к нему.

— А вы не сделаете после мне скандал? — быстро спросила она и подозрительно смерила его глазами.

Он положил деньги на стол перед нею и спокойно объяснил:

— Эти деньги мне не нужны… Всё равно, как употребить их. Так вот возьмите и дайте вашей подруге… Потом… вы можете уходить… если хотите… я тоже сейчас уйду.

— Но позвольте, ей-богу, это много мне… Я никогда столько не получала… Уф… — Она схватила бумажки и, точно они были страшно тяжелы, медленно, с напряжённым лицом потянула их к себе. — Какой же вы милый! и как я поцелую вас!.. Голубчик, можно? — и, не ожидая разрешения, кинула ему на плечи свои руки.

«За кого она меня считает?» — мелькнуло в голове Пётра Ефимовича. Он быстро встал, сбросил с плеч своих её маленькие руки и с непонятным ему раздражением заговорил:

— Я не хочу… ваших поцелуев и… уходите… я не звал вас… уходите вон… чего вам? То есть я не хочу вас обидеть, но мне нужно остаться одному, — и вы мне мешаете… пожалуйста, уходите… да!

Он вздрагивал и страшно волновался, чувствуя себя способным на что-то нелепое и понимая, что эта девушка ускоряет наступление какого-то постыдного момента и что в ней есть некоторая сила, заставляющая его… забыть то, за чем он пришёл сюда… И ещё ему казалось, что он виноват перед ней в чём-то и что эту вину не загладить данными деньгами, а нужно сделать что-то другое…

Он отошёл от неё подальше. А она смотрела на него изумлённо и нерешительно, что делало её лицо совсем по-детски простым и кротким. Бумажки шелестели в её руках…

— Уйти?!. — спросила она.

— Да! — кивнул головой Пётр Ефимович.

— А… деньги?

— Пожалуйста, возьмите! — сильно и убедительно сказал он, и ему вдруг стало приятно оттого, что в этих двух его словах прозвучало много чувства. Он улыбнулся и тотчас же одёрнул себя: «Я уже начинаю ощущать сладость добродетельного деяния!..»

Она стояла и, глядя на него с непонятной улыбкой, качала своей кудрявой головой… И вдруг мелкими шажками она подошла к нему. Он отступил назад, но она снова кинула на его плечи руки свои, обняла его шею, повисла на ней, закинув голову назад, и, плотно прижавшись к его груди, быстро и воодушевлённо заговорила:

— Я вас уж расцелую! Как хотите! Не брезгайте! Чем мне благодарить? Ах вы, милый! Голубчик! Я расскажу про вас Кате… Она, хоть и злая и не любит вас, терпеть не может… но я уж ей распишу вас, не бойтесь!.. Голубчик вы!.. Вот вам… вот… вот…

Пётр Ефимович покорился; но когда её горячие губы отрывались от его губ — он всё-таки шептал глухим и дрожащим голосом:

— Уходите… хорошо… достаточно… благодарю…

Он чувствовал искренность поцелуев этой девушки, он держал её руками за талию и — истязал себя.

«Как напрактиковалась целовать! Первый раз меня так целуют… Неужели это жизнь подкупает меня? Дёшево даёт, однако…» И он оторвал от своей груди девушку.

— Вот!.. — вскрикнула она в последний раз и, шатаясь, схватилась за голову. Он поддержал её и посадил на кресло.

— Ф-фу! Как я… разошлась! — тихо прошептала она и, откинувшись на спинку кресла, закрыла глаза… Этот порыв как бы облагородил её, — она стала красивей. Вся вздрагивая, она не открывала глаз и дышала часто, отчего её грудь, высоко подымая кружева, то просвечивалась, то скрывалась в них… Пётр Ефимович в каком-то тумане жадными, горящими глазами смотрел на неё, не сводя глаз… Она как бы качалась в воздухе.

«Как она хороша! И как в ней всё спутано… хорошее, дурное, тёмное и светлое… точно это сама жизнь…»

Поражённый этой странной мыслью, Пётр Ефимович вздрогнул и улыбнулся:

«Жизнь — проститутка! Она ведь тоже ласкает лишь того, кто платит ей за ласки… и никогда, никому, ничего не даёт бескорыстно…»

Остановившись на этой мысли, он, поражённый ею, низко опустил голову и тёр себе лоб, всё улыбаясь. Девушка встала, тихо пошла к двери и взяла пальто, по дороге мельком взглянув на Пётра Ефимовича взглядом печали и обиды… Он стоял не шевелясь.

— Вы что? Что с вами? — уже надев пальто, тоном заботы спросила она и сделала движение к нему.

— Ничего! Не беспокойтесь! — торопливо ответил Пётр Ефимович и улыбнулся застенчивой улыбкой провинившегося школьника.

Она накинула на голову платок, бросила на плечо боа и сказала ему:

— Может быть, когда-нибудь зайдёте… Это вам ничего не будет стоить… Я живу одна… зовут меня — Таня… — И она сказала адрес обиженным тоном, с надутыми губами и смешно нахмурив брови.

Пётр Ефимович слышал её слова, видел её спину и понимал, что она уходит… И в его груди родилось странное физическое ощущение, точно какие-то удары изнутри толкали его к двери, у которой стояла девушка, медленно натягивая перчатку на руку… Но он крепился, сунув руку в карман и крепко схватив пальцами ручку револьвера…

«Когда она выйдет за дверь, я выстрелю. Пусть она увидит меня… Может быть, это для неё будет значить что-нибудь… Уходит! вот уходит!..»

— Ну, прощайте! — сказала она и взялась за ручку двери.

Пётр Ефимович бессмысленно улыбался, наклонив голову влево и точно прислушиваясь к чему-то.

— Прощайте же! — повторила она, не глядя на него…

— Да! — вздохнул он и решительно кивнул головой.

— Чудак вы! — она медленно выплыла за дверь, и дверь хлопнула, как выстрел…

Пётр Ефимович глазами, полными ужаса, оглянулся вокруг… В комнате было пошло, и пусто, и холодно… Он вздохнул. За окнами дико выл ветер и жалобно скрипела вывеска… В стёкла тихо и неровно стукали хлопья снега… Пётр Ефимович выхватил из кармана револьвер, приложил его к виску… Холодный металл коснулся тела, и тело жалко дрогнуло…

Тогда Пётр Ефимович бросился к двери, отворил её и громким голосом крикнул в коридор:

— Воротитесь! — и тотчас же испуганно отскочил на средину комнаты, встал и, изогнувшись всем корпусом к двери, стал слушать… Звуки торопливых шагов… и она, стоя на пороге, ласково спросила его:

— Вы что?

Он судорожно улыбнулся и, путаясь, заговорил:

— Простите… я вас беспокою… собственно говоря… мне ничего не нужно… но видите ли что… простите, пожалуйста!..

Она слушала его внимательно, но в её глазах, он видел, поблёскивает что-то пугливое и недоверчивое.

— Я хочу застрелиться… — кратко и глухо докончил он, вынул из-за спины руку с револьвером и, низко опустив голову, ждал…

Секунды с две она не трогалась с места, только побледнела и широко раскрыла глаза. Затем быстро подскочила к нему и, вырвав из его рук оружие, грозно помахала им перед лицом Пётра Ефимовича, внятно прошептав:

— Не смейте! грех! ай-ай-ай! — и укоризненно покачала головой из стороны в сторону, строго нахмурив брови, бледная, дрожащая. Револьвер полетел на диван. Пётр Ефимович проводил его глазами и глубоко вздохнул. Девушка быстро разделась, подошла к нему, взяла его за руку и толкнула в кресло. Он сел… Она встала перед ним, наклонилась и молча крепко поцеловала его в лоб, снова прошептав:

— Дурачок!..

Пётр Ефимович слабо и покорно улыбнулся.

— Разве это можно?! такой молодой, сильный и… Ах, как глупо! Нужно жить… нужно всячески стараться жить…

У неё лицо было испуганно, губы вздрагивали и по щекам из широко раскрытых глаз катились крупные слёзы…

Пётр Ефимович почувствовал, что в его груди прорвался давно назревший больной нарыв и, точно захлёбываясь, заговорил:

— Но если мне тошно? если я один? если жизнь не берёт меня? Что же мне, как же?.. как же жить, когда один, когда нет в целом мире ни одной живой души, родной мне?! И всё так темно, и скучно, и обидно… И чувствовать, что вот скоро тоска засосёт тебя в какую-то гнилую трясину… Никто не может в одиночку нести тяжесть жизни!.. А просить помощи — чем заплачу за неё, если у меня нет ничего, кроме моего горя?..

Он долго говорил тоном обиженного ребёнка, слабого ребёнка, которому приятно рассказывать о своей обиде. И наконец почувствовал себя пустым, не облегчённым, а именно пустым — той жалкой пустотой души, которая низводит человека в разряд людей ординарных, неинтересных. Это его поразило, и он замолчал, недоумевая и стараясь понять, как это вышло и куда девалось всё то, что ещё недавно позволяло ему считать себя чем-то крупным, имеющим право много требовать от жизни и негодовать на неё за её скупость…

«Неужели я в эту ночь не только пережил свою боль, но сразу прожил вместе с ней и всё моё ценное? Плохо же я был заряжен!..» — печально усмехаясь, подумал он. И ему стало скучно, холодно… Что-то равнодушное наполнило его грудь, и в этом странном смущении погасли, утонули все те мысли и чувства, которые так мучили его и вместе с болью давали ему право уважать и ценить себя.

А девушка заговорила сама. Говорила она спокойно, смешным тоном маленьких детей, когда они изображают старших. Это шло к ней, и её лукавое личико, теперь сердито насупленное, смотрело так мило. Ей, должно быть, нравилось утешать и поучать…

— А ты терпи!.. И потом — делай что-нибудь. Дурные мысли — это от безделья. Ты служишь где? Нет? Ну, вот видишь! Нужно поступить на службу… И жениться, да, непременно жениться!.. полюбить кого-нибудь и жениться… Вот полюби…

«А ведь она хочет, чтобы я её полюбил… да! Ее-то!.. И потом она скажет: „Помнишь, я тебя спасла от гибели…“ Наверное, скажет… Вот шельма!.. Но, быть может, это её приглашение — наивность, а не нахальство?..» Он посмотрел на неё и тотчас же подумал: «А впрочем, теперь мне решительно всё равно… В сущности, из-за чего я лез на стену? Хотел быть героем?.. К чёрту всю эту дребедень! будет! Я не позволю себе больше… я теперь найду силы, теперь я… буду серьёзнее… мой опыт…»

Но ему не удавалось оформить ту хитрую и тёмную мысль, которая родилась в нём и предлагала ему удобный исход из положения, постыдность которого она обещала скрыть покровами лжи…

— Слушай! — обратилась к нему девушка. — Идём ко мне! Идём… я уже не могу тебя отпустить от себя… Не отпущу… Идём?!

Он молча кивнул ей головой.

— Вот милый! — весело вскрикнула она. — Я думала, ты заспоришь…

— О чём спорить? — равнодушно спросил он, занятый новым ему ощущением внутренней пустоты.

Она потемнела, помолчала и звенящим голосом сказала ему:

— Я ведь не… ты не думай… может быть, ты думаешь, что я тебя хочу к рукам прибрать? Ей-богу нет! — она перекрестилась, подняв глаза к потолку, и быстро продолжала: — Хочешь, я тебе отдам деньги? возьми! Правда, мне тебя только жалко… Оч-чень жалко!..

Он наморщил лоб, но посмотрел в её живое, взволнованное лицо и прояснился.

— Милая ты девушка! — тихо воскликнул он, целуя её в лоб.

Она счастливо засмеялась…

— Господи! Как я славно сегодня ошиблась! А леворвер-то надо взять с собой… это вещь дорогая! — Она подскочила к дивану, схватила оружие, сунула его куда-то в складки платья и сияющая крикнула мужчине:

— Идём!

И они пошли к двери рядом друг с другом. Он шёл медленно и спокойно, заложив руки назад, она, закинув головку кверху, и когда оба они подошли к двери, она отворила её перед ним, заботливо пропустила его вперёд и потом уже вышла сама.

В кабинете стало пусто. Голая женщина с картинки на стене теперь простирала свою руку к окну…

А за окном всё ещё бушевала вьюга — свист, смех, стоны бились о стёкла вместе с хлопьями снега…

Примечания

править
  1. Окончено! Окончено! Окончено! (лат.).