2 части. Новое, дополненное издание. СПб., 1829 г. в т. К. Крайя, in 16, XXXIV, 284 и 300 стр.
Бывали примеры — в нашей литературе и у других народов — славы литературной, казалось, огромной, изумлявшей современников, но мгновенной, перелетной, делавшейся впоследствии, даже и не у позднего потомства, шуткою и притчею. Вспомним у французов Ронсара, у нас Сумарокова и Хераскова. Не писали ль о Сумарокове, что он русский Расин, что в баснях превзошел он Лафонтена? Хераскова не называли ль Омиром? И где наш Расин, наш Омир? После сего можем ли мы надеяться на прочную славу современников, которых называем великими, славными поэтами?
Вопрос кажется затруднительным, но решение его не невозможно.
Не говоря о тех людях, которых слава должна становиться всеобщее и светлее с каждым веком, о людях, покорявших своему влиянию человечество, творцах, создававших новые роды поэзии, новый мир мысления человеческого, мы должны мерить каждого поэта по его веку, отношениям и обстоятельствам, и тогда ничто достойное не останется без заслуги, никто замечательный не будет решительно презренным в глазах наших, всякому отдастся его место. Это понятие открыто нам новейшими мыслителями, и с ним легко нам оценять верно и справедливо славу и предка, и современника.
Далее скажем смело, что мы, ныне, лучше можем судить, нежели наши предки. Тут нет ни хвастовства, ни желания унизить предшественников наших. Все преимущество состоит в том, что мы родились позднее и, следовательно, должны быть опытнее, ибо человечество идет вперед и совершенствуется с каждым поколением.
Таким образом, чем далее отступим мы к началу образования каждого народа, тем более найдем детского. Увеличение, надутость выражений всегда были принадлежностью младенчества народов. Когда Ронсара называли князем поэтов? В XVI веке, в детстве французской литературы. Когда Сумарокова и Хераскова называли Расином и Омиром? В детстве русской литературы, едва начавшейся, едва переступавшей на помочах французских. "Votre lettre et vos ouvrages sont une grande preuve que le genie et le gout sont de tout pays" [Ваше письмо и ваши произведения являются бесспорным доказательством, что гений и вкус имеются в каждой стране (фр.)], — написал Вольтер к Сумарокову, хотя в том же письме прибавил: "Je ne sais pas un mot de votre langue" [Я не знаю ни одного слова на вашем языке (фр.)]. Как же было не поверить Вольтеру, что Сумароков гений, хотя Вольтер и не понимал ни слова в трагедиях Сумарокова? Посмотрите на французскую литературу после Ронсара, посмотрите теперь у нас в литературе. Французы хвалили и Расина, и Вольтера, и Мольера, но кто называл кого-нибудь из них царем, князем поэтов? Кто у нас теперь о неподражаемом Крылове скажет, что он выше Лафонтена, и кто Пушкина поставит наряду с Байроном? Это показывает совершенствование. Чем мужественнее становится народ, тем тяжеле получить от него титло князя, барона или маркиза поэтов. В наше время для сего собирается целый сейм народов и решает дело.
Следовательно, при большей точности, опытности, верности в суждениях наших, ныне похвалы надежнее для современников, нежели похвалы прежним поэтам от их современников. Мы даже впадаем в противоположность: мало хвалим, потому что вообще отвыкли хвалить и холодную недоверчивость считаем мудростью. Так и должно быть ныне, ибо важная аксиома критики: "все хорошо и худо по отношениям времени и обстоятельств, в каких кто живет" — в то же время принята за основание суждений о поэтах — всех веков и всех народов и дает нам средства к справедливой оценке достоинства каждого. Оттого так высоко ставим мы поэзию современного нам Байрона, а патриотизму французов отказываем во всеобщей славе Делавиня. "Байрон был эхо истории всемирной начала XIX века", — говорим мы; "Делавинь как представитель духа своего народа, после падения воинской славы французов и при колебавшемся перевороте нового порядка дел, велик для Франции, но для нас он поэт слишком частный, односторонний: в нем мы не видим представителя целого мира".
После Байрона мир еще не отзывался своим поэтом и, может быть, долго еще не отзовется. Причина видна: народы не сброшены теперь в одну общую пучину; они отделены один от другого, и шум бурь на берегах каждого из них может быть уподоблен местным ураганам. Теперь каждый из народов восседит на развалинах прошедшего и созидает свою народность. Люди обменялись мнениями и понятиями; они разделили умственное наследие веков, и эклектический ум сделался умом всех и каждого из них. Оттого теперь вполне понимают идею народности в изящных искусствах и во всем; оттого стремится теперь изыскательный ум человека познать особенность каждого народа, дорожит верною передачею санскритского, арабского, могиканского, исландского, шотландского, русского духа, называет поэта в отношении к его народу поэтом великим тем более, чем более выражает поэт особность, народность свою. Но над сими частными стремлениями, как небо над землею, распространяется великая идея человечества, по которой протекали солнцы всемирной поэзии: в мире древнем — Омир; в мире среднем — Данте и Шекспир; в мире новом — Гете и Байрон. Мера стремления к сим идеалам поэзии определяет меру гения поэта. Чем более дух общности, выражаемый веком, проницает создание какого-либо поэта, чем сильнее, действительнее может он выразить более народностей, чем лучше может он пересоздать себя в те формы, в каких хочет высказать душу свою, тем он более в глазах наших, тем огромнее. Здесь понятно, что только самобытность, народность, естественность могут быть свидетельством великости поэта; здесь открывается и ничтожность подражания, и оскорбление вкуса, какое причиняет неверное выражение природы или предмета, который изображает поэт.
Могли ль сии понятия принадлежать предкам нашим? Никак; они плод опытности нового века, когда взор наш обнимает весь небосклон поэзии человечества, когда он по верному размеру определяет достоинства поэтов и уступает им славу с боя, который должен выдержать поэт против холодного, рассудительного ума нашего времени.
Зато слава поэта в наше время надежнее, зато она быстро пролетает от одного конца мира до другого. Венок лавровый в наше время дается не с приговора земляков, но, как мы выше сказали, с приговора народов; зато венка славы не долго дожидаться ныне человеку гениальному: пусть только подвиги его будут велики; из безделок леность, холодность нашего внимания не захочет и взглянуть пристально на певца.
Мы с радостным удовольствием обращаемся здесь к нашему Мицкевичу. Когда в 1822 году, в Вильне, вышли две книжечки его стихотворений, которых книгопродавцы не смели взять от юноши, боясь убытка, кто, знавший тогдашнюю неизвестность Мицкевича и нынешнюю славу его, не скажет с нами, что в такое время сделать такой шаг может только великий поэт и что удивление наше могло быть куплено только великими подвигами. Здесь не учтивая фраза какого-нибудь француза, но верное убеждение заставляет нас верить прочности славы поэта, которого мы называем великим, не младенческое удивление, но строгий голос критики отдает ему лавровый венок бессмертия.
В новом издании стихотворений Мицкевича помещены все прежние, все после 1822 года явившиеся его сочинения и несколько неизвестных; к сему присовокуплены и переводы.
В 1-й части напечатаны: "Конрад Валленрод", поэма; "Гражина", литовская повесть; мелкие стихотворения. Между сими последними заметим новые пьесы: стихи "На греческую комнату княгини З.А. Волконской", "Новый год" (мысль Ж. Поля), "Сон" (из Байрона), "Фарис" и "Шанфарий", две арабские кассиды (первая — собственное создание Мицкевича, вторая — перевод с арабского), "Прощание Чайльд-Гарольда" (Байрона), "Уголино" (из Данте), "Мрак" (Байрона), "Путешественник" (Гете), "Воспоминание" (перевод стихов Пушкина) и "Сербскую песню". Во 2-й части находятся прежние и новые баллады и романсы, "Праотцы", поэма, "Сонеты", остальные мелкие пьесы.
Вот права Мицкевича на славу, права великие, при сличении творений его с творениями других современных поэтов. Когда умолк Гете, когда нет Байрона, Мицкевич — будем гордиться этим — не только первый поэт Польши, но едва ли не первый из существующих ныне поэтов. "Валленрод", "Праотцы", "Сонеты", "Фарис" суть создания творческого воображения, которым ни один из существующих ныне поэтов Англии, Германии, Франции и Италии ничего противопоставить не может. Да благословит Провидение полет юного орла, который устремился к небесам; будем следовать за полетом его, радуясь, что он наш, этот гордый сын неба!
Мелкие сочинения и переводы Мицкевича были бы достаточны для того, чтобы доставить ему почетное место между польскими поэтами. Но "Праотцы" (их отчасти знают уже русские читатели по переводу г-на Вронченки, в "Невском альманахе" сего, 1829 года) показали самобытность Мицкевича и гений выше обыкновенных. Суеверие народное одушевил он огнем поэзии; непонятным символам простонародных обрядов дал жизнь и значение. Затем следовали "Сонеты". Русским читателям они уже известны, хотя также не вполне, однако ж столько, что они имеют достаточное понятие. Здесь поэт, казалось, истощил природу Востока и дышал сладким воздухом Италии. Но Мицкевич готовил творение, совершенно противоположное двум первым. В "Валленроде" воскресил он дикий быт Литвы и показал всю силу гения своего. Читайте после сего "Фариса" и скажите: когда воображение европейца горело пламеннее огнем восточного неба? "Фарис", кажется, мог быть вдохновен только пламенным солнцем Аравии; но он создан среди снегов Севера и только показывает величие поэта, которого с верною надеждою осмеливаемся мы называть первым из существующих ныне.
Мицкевич оставляет теперь Россию и едет в Италию. Там, на развалинах Рима и гробницах бессмертных людей, ждут его новые вдохновения. Далекие соотечественники, далекие друзья, мы будем ждать новых песнопений его и надеемся, что он явит нам новые великие творения. Кто знает, где остановится поэзия Мицкевича, подкрепляемая необыкновенными его сведениями во всех литературах, его необыкновенным просвещением?
Чуть не забыли мы сказать, что при новом издании стихотворений Мицкевича, о котором извещаем читателей, приложено рассуждение поэта "О критиках и рецензентах варшавских". Здесь Мицкевич, не отвечавший ни на одну критику, ни на одну рецензию, беспрерывно выходившие в Польше, за один раз отдает отчет в своих понятиях о литературе польской, о классицизме, романтизме и о критиках польских. Превосходное произведение это желательно бы видеть в русском переводе. Оно пригодилось бы для наших классиков — критиков. Этот народ, видно, везде на одну стать: те же замашки, те же нелепости, та же ограниченность взгляда, та же закоснелость в старых предрассудках. И как одна шутка ума светлого, необыкновенного сбивает с ног этих классических ратоборцев, это мелкое племя меряльщиков таланта и гения! Смешно и жалко смотреть на них, цепляющихся в падении на "Послание к пизонам" и "Пиитику" Буало.