Степная барышня (Панаева)

Степная барышня
автор Авдотья Яковлевна Панаева
Впервые в: «Современник», 1855, № 7. Источник: Дача на Петергофской дороге: Проза русских писательниц первой половины XIX века / Сост., и примеч. В. В. Ученова. — М.: Современник, 1986.

Gustave Jacquet - Lost in thought
Степная барышня

Усталый и голодный добрался я до уездного городка П*** и остановился у гостиницы — лучшей в городе, по словам моего ямщика. Навстречу ко мне выбежал слуга. Я потребовал комнату и прибавил:

— Смотри же, только чистую, пожалуйста.

— Уж не побрезгайте, окнами на двор,— умильно глядя на меня, сказал слуга.

Я заглянул на грязный двор, заставленный различными весьма странными экипажами. Под навесом стояли лошади, коровы, бараны. На дворе толпились мужики; шум был ужасный. Желая хорошенько выспаться после трех ночей, проведенных в телеге, я потребовал комнату непременно с окнами на улицу.

— Все занято,— отвечал слуга.

— А налево-то от нас, Архип? — раздался мужской голос над нашими головами.

В окне второго этажа покоились животами на пуховых подушках в ситцевых наволочках старик и старушка.

— Занято! — нехотя отвечал Архип на их замечание.

— Ну так пятый номер, что опорожнил сегодня купец,— подхватила старушка.

— Исправник взял под кого-то! — грубо крикнул Архип.

Благодаря заботливости стариков, мне ничего более не оставалось, как попытать счастья в другом трактире.

— Ты поезжай к немцу, может, у него есть! — заметил старичок моему ямщику.

— Под гору не езди, а ступай низом — тут ближе: я хаживала пешком,— с горячностью прибавила старушка.

Ямщик тронулся, я поклонился старичкам, благодаря за непрошеные услуги. Они отвечали самыми радушными поклонами.

По случаю ярмарки даже все харчевни городишка были битком набиты, и я скоро принужден был возвратиться к первому трактиру. Старички, завидев меня, раскланялись со мной уже как с коротким знакомым и с участием спросили: нашел ли я номер?

— Нет! — отвечал я, выходя из телеги, и обратился к выбежавшему Архипу:

— Давай хоть на двор номер, что делать!

Архип торжественно отвечал:

— Да и его сейчас заняли.

Это известие меня ошеломило.

— Ишь какой, мы ведь тебе сказывали: обожди! Барин, может статься, и вернется,— строго заметила ему старушка и, обратись ко мне, продолжала с чувством обиженного достоинства: — В ярмарку дворянам здесь места нет: купечество все захватывает, хоть на улице ночуй. Это меня нисколько не утешило, я пристал к Архипу, чтоб давал мне номер. Архип наотрез объявил, что нет,— разве не выбудет ли кто к вечеру, да и то бог знает!

Я стоял в недоумении, не зная, что делать, как вдруг старичок крикнул слуге:

— Архип, Архип! Проси к нам, мы уступим им одну комнату. Пожалуйте, комнатка изрядная,— прибавил он, обратясь ко мне.

— Милости просим, мы завтра уезжаем, одну ночь и потеснимся,— ничего! — подтвердила старушка. Я поклонился им, но все еще стоял в нерешимости; старик положил ей конец, дав Архипу приказание тащить с телеги мою поклажу, а сам скрылся; старушка скрылась тоже.

— Что это за люди? — спросил я Архипа, принявшегося за выкладку моих вещей.

— Тутошные помещики! — не без презрения отвечал Архип и как-то двусмысленно спросил, приподняв чемодан: — Тащить, что ль, наверх?

— Как их фамилия?

— Зябликовы! — отвечал Архип.

— Григорий Никифорыч и Авдотья Макаровна приказали просить вашу милость наверх,— сопровождая свои слова низким поклоном, сказала девушка в тиковом платье, с волосами, расчесанными на две косы.

Ей было лет двадцать с лишком. Она имела лицо рябое, некрасивое и сердитое; особенно злобно покосилась она на Архипа, который поглядывал на нее насмешливо.

— Да, пожалуйте! — раздался голос старика над моей головой.

— Что глядишь-то, тащи вверх чемодан,— повелительно прибавил он своей прислужнице.

Эта оригинальная услужливость со стороны незнакомых людей, а также голод и желание отдыха заставили меня последовать за сердитой девой, которая уже успела переброситься с Архипом довольно энергичною бранью. Коридор, по которому я шел за прислугой, несшей мои вещи, был как следует быть коридору в уездном трактире: грязен, пахуч и темен. В продолжение моего шествия все двери номеров раскрывались и из них высовывались любопытные головы постояльцев. Я вошел в светлую и довольно чистую комнату, которой главная меблировка состояла из сундуков, коробок, узелков, а стены были завешаны мужским и женским гардеробом. Явились старички и опять начали раскланиваться со мной, как со своим гостем.


— Рекомендую вам мою супругу Авдотью Макаровну,— сказал муж, а жена, заметно готовясь, что я подойду к ее руке, прибавила:

— Милости просим разделить с нами уголок и хлеб-соль.

Я стал извиняться, что стесню их.

— И, полноте! Мы переночуем в другой комнате, это наша тоже,— указывая на соседнюю дверь, прервал старичок.

— Не на улице же вам, батюшка, было ночевать! И все это Архип купцу всякому норовит угодить, а для дворянства нет места!

И старушка указала мне место возле себя на диване. Я сел.

Настало молчание; пользуясь им, я рассмотрел внимательнее моих новых знакомых. Старички имели физиономии необыкновенно простые и добродушные. Я готов был бы держать пари, что в жизни своей они не знавали никакого горя: так спокойно, даже туповато было выражение их лиц. Щеки сохраняли румянец; полнота не переходила еще границ, но животы заметно были развиты,— все не дурные признаки. Волосы у обоих были светло-русые. Туалет старика, вероятно по случаю лета, состоял из серо-черной нанки. Белая косынка обхватывала его короткую и толстую шею. На супруге его туалет также не был роскошен. Темный ситцевый капот — лиф коротенький, рукава с пуфами. Под лифом платья, вместо манишки, была надета белая кисейная косынка. Чепчик тюлевый с рюшью без всяких бантов дополнял этот простенький и чистенький туалет. Григорий Никифорыч прервал молчание следующим вопросом:

— Откуда изволите ехать?

— Из X*** губернии.

— Из своих поместьев?

— Да.

— Холостые? — спросила Авдотья Макаровна.

— Не женат.

— Изволите состоять на государственной службе? — спросил Зябликов.

— Да-с.

— Родители живы? — обратясь снова ко мне, спросила старушка.

— Давно умерли.

Авдотья Макаровна покачала головой с соболезнованием.

— Позвольте узнать имя и отчество ваше? — спросил старичок.

Я сказал: они раза два повторили его, как бы заучивая урок.

— А который годок вам, батюшка Николай Николаевич? — спросила меня старушка.

— А сколько у вас душ? — спросил Зябликов, как только я удовлетворил любопытство его жены.

— Братцы и сестрицы есть? — сказала Авдотья Макаровна.

— У меня нет никаких близких родных! — отвечал я, досадуя на докучливых старичков; но они, кажется, и не подозревали, что их любопытство может наскучить, и продолжали меня допрашивать.

— А заложены ли ваши мужички? — спросила меня Зябликова.

— Нет,— улыбаясь, отвечал я.

— Хорошо вы делаете! Ах, как трудно справляться потом! — с грустью произнесла Авдотья Макаровна, из чего я мог догадаться, что их мужички были заложены.

— А каков хлеб в ваших местностях? — не давая мне отдыха, спросил Зябликов.

— А скотинки много, батюшка, у вас? — перебила своего мужа Авдотья Макаровна.

— Право, не знаю,— отвечал я.

Старички встрепенулись и с удивлением глядели на меня, как будто я им сказал что-нибудь ужасное.

— Я плохой хозяин, мало живу в деревне, нанимаю управляющего,— прибавил я, желая оправдаться.

— Небось немца! — язвительно заметил мне Зябликов, а его супруга с ужасом прибавила:

— Как же можно не знать своего добра? Во все время этого разговора сердитая дева в тиковом платье бегала из комнаты в комнату, рылась в сундуках, в узлах и снимала со стены крахмальные юбки, шум которых в другой комнате возвещал мне о новом скором знакомстве.

Появление молодой девушки пояснило мне докучливые расспросы стариков и их оригинальное гостеприимство. Ее отрекомендовали мне следующей фразой:

— Вот наша дочка, Феклуша!

Феклуша, покраснев, присела мне[1] и поспешила сесть в угол.

Началось приготовление к чаю; старушка и супруг ее стали хлопотать около стола, на который постлали чистую скатерть. Я этим временем поглядывал на новое лицо.

Феклуше было не более шестнадцати или семнадцати лет; она с первого взгляда мне не понравилась; может быть, ее пестрое шерстяное платье, его покрой и украшения были тому причиной; мне показалась она портретом матери, какой, вероятно, была та в молодости: голубые же глаза, такие же белокурые волосы, только, разумеется, с отливом не сероватым, а золотистым; тот же здоровый цвет лица, пышность плеч и простодушный взгляд. Но когда она приблизилась к столу и я порассмотрел ее, то всякое сходство Феклуши с ее родителями исчезло. Ее бирюзовые глаза так были умны, живы и блестящи, что, казалось, искры струились из них. Ее золотистые волосы крутились от природы так изящно, что не могли служить украшением глупому лицу. Черты ее были миниатюрны, ротик дышал такою свежестью, что нельзя было смотреть на него равнодушно. Но что окончательно меня пленило — это ее ручки, форма которых могла бы служить образцом самой строгой правильности и красоты. По загару ее лица и рук видно было, что Феклуша не принадлежала к тем деревенским барышням, которые ведут жизнь в комнатах, боясь солнца и чистого воздуха, как страшных посягателей на женскую красоту. Мне тоже очень понравилась в Феклуше ее бесцеремонность; она кушала чай при незнакомом ей мужчине с большим аппетитом, не заботясь, кажется, о том, какое это произведет впечатление на него. Откушав чай, она молча поцеловала свою мать и снова села в угол.

Старики угощали меня усердно, и так как я давно не пил хорошего чаю, то вполне удовлетворил их радушие. Но едва кончился чай, как Зябликов заметил своей супруге, что пора бы похлопотать об ужине. Авдотья Макаровна вышла из комнаты, за ней последовала и Феклуша. Григорий Никифорыч, выпивший очень много чаю, сидел в креслах в изнеможении и дышал тяжело. Полумрак в комнате и молчание хозяина клонили меня ко сну; я уже начал подремывать, но вдруг встрепенулся, пробужденный необыкновенно мелодическими звуками неизвестного для меня инструмента. Заметив, что я прислушиваюсь, старик сказал мне тихо:

— Феклуша моя мастерица играть на гитаре. Я люблю ее вечерком послушать. Поди сюда, не стыдись, гость извинит, ведь ты самоучка,— прибавил старик уже громко.

Феклуша тотчас же явилась на зов отца с гитарою в руках.

Часто тиранили меня игрою на фортепьяно, но женщину с гитарой в руках я еще не видал никогда. Феклуша уселась на окно и без всякого жеманства стала играть русские песни. Я даже не подозревал, чтобы гитара, инструмент, всеми презираемый, могла передавать самые трудные пассажи. Я был в восторге от искусства гитаристки; сон мой прошел, и я подсел к ней поближе. По приказанию отца она стала петь. Голосок у нее был небольшой, но чистенький, верный и такой мягкий, что нравился мне в эту минуту лучше всех женских голосов, какие я когда-либо слышал. Я не сводил с нее глаз... Она или была вся поглощена пением, или слишком хорошо сознавала свое искусство,— только нисколько не конфузилась ни похвал моих, ни удивления. Что касается до меня, то нервы мои от бессонных ночей были слишком раздражены; притом несколько недель перед этим провел я в заключении в деревне со старостой и управляющим, и, может быть, от этого Феклуша произвела на меня такое сильное впечатление. Я в ней видел в эту минуту чуть не музыкального гения, а лицо ее казалось мне замечательным по красоте. Заслушавшись ее, я не заметил возни в комнате, и только когда подали огонь, увидел, что постель мне сделана и стол накрыт.

— Полно, Феклуша. Угости-ка гостя хлебом да солью,— сказала Феклуше мать.

Феклуша тотчас замолкла, положила гитару на окно, села за стол и принялась кушать. Аппетита у меня не было,— я не ел, а старики дивились, как можно заснуть с голодным желудком. Мне очень хотелось им объяснить, что, смотря на блестящие глазки их Феклуши, не трудно потерять аппетит и сон; однако я не сказал этого. В разговоре моем со степной барышней я не подметил у нее ни одной из заученных, пошлых фраз. Если она чего не понимала из моих слов, то наивно устремляла на меня свои вопрошающие глаза, и этот взгляд приводил меня в восхищение. Ужин, к моему неудовольствию, очень скоро кончился, или мне так показалось, только старики, помолясь богу и принимая мою благодарность, с сожалением сказали:

— Что делать, батюшка, верно, не понравилась наша хлеб-соль — так мало кушали! Не взыщите, чем богаты...

Я благодарил и оправдывался усталостью.

— Пора по местам; Феклуша, полно! — заметил старичок дочери. Но она села на окно, взяла гитару и начала ее настраивать, как бы приглашая меня на мое прежнее место.

Я заметил, что приказание отца не понравилось Феклуше, и хотел было просить старичков, чтоб они позволили мне еще послушать их виртуозку, как вдруг вошел Архип с известием, что очистился соседний номер. Хозяева мои, однако ж, воспротивились моему намеренью тотчас перебраться. Они объявили, что перейдут туда сами, чтоб не беспокоить своего усталого гостя переноской вещей. Предупредительность их была трогательная; постель для меня была уже готова на диване. Пришлось покориться.

— Когда изволите выехать? — заметила старушка, прощаясь со мной.— А мы до жаров выберемся.

— А куда вам ехать, позвольте узнать? — спросил Григорий Никифорыч.

— В Уткино, кажется, верст пятьдесят отсюда.

— Уткино, Уткино! — радостно повторили за мной старички, а их дочь, игравшая в эту минуту на гитаре, вдруг остановилась, но когда я взглянул на нее, она поспешно опять стала брать аккорды.

— Господи! Да мы знаем Ивана Андреича очень хорошо! Такой добрый, хороший человек! — сказал Зябликов, а старушка с грустью прибавила:

— Частенько бывал у нас, гащивал по нескольку дней! Мы его любили: скажите ему, что Феклуша скучает по нем.

Феклуша заиграла какую-то удалую малороссийскую песню, как бы желая заглушить слова своей матери.

— Скажите ему, что мы ума не приложим, какая черная кошка пробежала между нами? — тоскливо сказал Зябликов.

— Да, да,— вздыхая тяжело, вторила ему Авдотья Макаровна,— не брезговал нашим хлебом и солью; игрывал, бывало, все на гитаре с Феклушой; а тут вдруг ни с того ни с сего глаз не кажет. Сначала думали, болен, ну, посылать к нему; потом узнали, что в добром здоровье, по соседям ездит. Вот скоро месяц, как глаз не кажет, как будто...

— Что ж, Авдотья Макаровна, всякий волен в знакомстве! — остановил с досадою свою супругу Зябликов.

— Правда, а все-таки скажу, не след дворянину, и еще соседу, так поступать. Ну, чем мы обидели его? — горячась, говорила старушка.

Феклуша поспешно подошла к матери, дернула ее за рукав и что-то шепнула на ухо.

— Сейчас, сейчас! — торопливо отвечала она Феклуше и, обратясь ко мне, хотела продолжать прерванный разговор.

Но Феклуша снова дернула ее за рукав платья:

— Да пойдемте.

— Ну, пойдем! — с досадой сказала госпожа Зябликова.

— В самом деле, мы вас заговорили. Прошу не оставить нас вашим знакомством. Если будете в Уткине, к нам милости просим: всего верст пять,— сказал старичок, пожимая мне руку.

— Не побрезгайте нашим приглашением, батюшка,— прибавила Авдотья Макаровна.

Я подошел к ее ручке, чтоб иметь право поцеловать также ручку у дочери. Феклуша без застенчивости подала мне свою руку, мягкую и гладкую, как атлас, слегка коснулась своими губами до моего лба и что-то шепнула мне. Я так был поражен этим, что заметно смешался и не мог ничего сказать на приветливые приглашения родителей. Мне уже начинало казаться, не воображение ли обмануло меня; но, уходя, Феклуша бросила на меня такой выразительный взгляд, что не оставалось никакого сомнения. Я долго смотрел на дверь, куда они все скрылись, и досадовал на себя, что придаю важность шалости степной барышни, которую она, может быть, повторяет не с первым со мною. Сознаюсь, мне было неприятно встретить в этой кроткой и простенькой девушке такую смелость, и я поспешил лечь спать, чтоб не думать об ней более... Беготня и шум в коридорах затихли; я задремал. Но стук в дверь заставил меня пугливо вскочить. Сон мой исчез. Я весь превратился в слух; кто-то стоял у двери, ведущей в соседнюю комнату. В тишине я слышал не только шорох, но даже дыхание. Кровь бросилась мне в голову, я спешил одеться и, подойдя к двери, ждал в волнении повторения этого стука. Шорох за дверью усилился, и в щелку просунулась бумажка, сложенная в линейку. Я взял ее и, вообразите себе, чего-то испугался. В эту минуту мне вдруг пришли в голову бог знает какие догадки. Зачем старички препятствовали моему перемещению, почему дверь соседней комнаты, где находилась Феклуша, не заперли на ключ? Трусость моя меня насмешила: я подумал, что нечего рассуждать, а надо действовать, и прочел записку, содержание которой не оправдало мои ожидания. Вот что было написано карандашом на лоскутке: «Ради бога, не передавайте ничего Ивану Андреичу, о чем вас просила маменька, даже не сказывайте ему, что познакомились с нами».

Я прочитал записку несколько раз, подошел к двери и кашлянул тихо, потом погромче и еще громче. Не было ответа. Я подумал, что, может быть, нужна осторожность, и стоял у двери, как часовой, по временам возобновляя мой кашель. Мертвая тишина была в другой комнате. Я начал злиться и уже готов был отворить дверь, но вдруг послышался шорох в коридоре — и бросился на свою постель. Досада моя усиливалась; я видел себя одураченным, и обдумывал план мщения; но напрасно я трудился над ним: и признака жизни не было в другой комнате!

«Что за странные люди мои новые знакомые! — думал я.— Неужели под этою личиною простоты и радушия кроется какой-нибудь обман? Но они недостаточно умны для этого».

Их гостеприимство я нашел неестественным. Чем объяснить их хлопоты и заботливость об мне? Попромотались на ярмарке и рассчитывают, что я заплачу за комнаты, в которых они жили? Это предположение показалось мне еще более вероятным, особенно когда я вспомнил небрежное обхождение с ними Архипа, перебранки его с сердитой горничной и жалобы старушки, что им насилу дали номер.

Только под утро заснул я крепко, как спят люди, здоровые телом и душою, притом три дня и три ночи скакавшие на телеге. Проснувшись очень поздно и не заметив никакого движения в соседней комнате, я вспомнил свои предположения и позвал Архипа.

— Ну, что, уехали? — спросил я его не без улыбки.

— Чуть свет. Приказали вам кланяться.

Я велел подать счет, но Архип отвечал мне:

— Уплачено все! А если будет милость, так на чай прислуге.

Я устыдился собственных заключений. Семейство Зябликовых сделалось снова для меня привлекательным и оригинальным по своей простоте. Через час я уже ехал в село Уткино, и образ Феклуши с ее добродушными родителями ни на минуту не оставлял меня. Мне смешно было, что я так сильно заинтересовался степной барышней, но в то же время мне очень хотелось узнать поскорее от владетеля села Уткино, что это за люди. Его поступок с ними меня не беспокоил, потому что я очень хорошо знал странный характер моего приятеля... вернее сказать, бывшего приятеля, потому что уже несколько лет мы не видались с ним.

Позвольте мне сделать маленькое отступление, чтоб познакомить вас с владетелем Уткина. Физиономию его я очерчу в нескольких словах. Когда мы с ним расстались, а этому прошло шесть лет, он был строен, с розовыми щеками, с голубыми глазами и очень густыми белокурыми волосами. Характер его вовсе не соответствовал его кроткой наружности. Он был недоверчив, упрям и так самоуверен, что, пустившись в спор о предмете, совершенно ему незнакомом, не уступал самым очевидным доказательствам и упорно поддерживал нелепость, раз слетевшую с его языка. Может быть, не годилось бы так откровенно говорить о приятеле. Но в наше время каждый сознает и наивно расписывает не только недостатки своих ближних, даже и свои собственные. Мой приятель чуть ли не с детства имел слабость к разгадыванию человеческого сердца. И никто так часто не ошибался, как он, в выборе друзей, даже не исключая меня, которого он признал в самую мизантропическую минуту своей жизни единственным человеком, достойным его дружбы. Он имел хорошее состояние и половину его потратил в коммерческих оборотах, где познал гибельные последствия честного слова людей. Легко понять, как подействовало это на характер, недоверчивый от природы. Убегая общества, Иван Андреич стал впадать в дикие умозрения и по упрямству и самоуверенности не слушал возражений, повторяя одно: «Я горжусь тем, что никогда не изменяю своего мнения». Если б он был умен и деятелен, то упрямство его, может быть, принесло бы ему пользу. Но он учился с грехом пополам, ума особенного не имел, деятелен был только на словах. Итак, я оставил моего приятеля самым отчаянным мизантропом и теперь соображал, какое превращение должна была совершить с ним уединенная деревенская жизнь. Он, вероятно, похудел, одичал; чуждается людей, постоянно молчит и бродит по лесам, оплакивая слабости человечества.

Ямщик объявил, что скоро должно показаться Уткино. Дорога пошла между полями и такая узкая, что канавы, выкопанные по бокам, препятствовали разъехаться двум встречным. А между тем навстречу моего экипажа ехали беговые дрожки; ими правил какой-то господин, а сзади его сидел кучер и басил:

— Правей, правей!

Мой ямщик, оглядясь на обе стороны, сердито крикнул:

— Куда правей? Не видишь, что ль, канава! Ну, держи сам правей!

И он придержал телегу. Беговые дрожки подъехали близко, кучер продолжал кричать:

— Правей!

— Ну что же у вас будет? — сказал я.

— Да не валить же вашу милость в канаву! Проезжай! — сказал сердито мой ямщик.

Тогда сам барин крикнул:

— Держи левей!

Беговые дрожки едва могли проехать шагом мимо меня. Я имел время рассмотреть господина, правившего чуть ли не столетним рысаком. Рост его был средний, но полнота скрадывала его. Полная его фигура была облечена в белый парусиновый балахон в виде пальто-сак и из той же материи широкие панталоны. На голове пестрый картуз затейливого фасона. Полные его щеки и двойной подбородок слегка обросли бурыми иглами, а усы были желтовато-пепельные. Господин в балахоне, страшась, верно, очутиться в канаве, все внимание свое обратил на вожжи.

— Уткинский барин! — сказал мне ямщик.

— Как? Не может быть! Иван Андреич?! — воскликнул я.

— Да-с, они-с! Я не признал их сначала.

— Стой, стой! — закричал я, повернувшись назад и махая руками к дрожкам.

Чему я так обрадовался, сам не знаю. Впрочем, в юности дружба так пылка и снисходительна, так проста и горяча, что нет места в уме для анализа. Любишь человека сам не знаешь за что; иногда по привычке. Как часто я видел ужасно суровых стариков, делавшихся мягкими и веселыми при одном воспоминании молодости!..

Подбежав к дрожкам и взглянув на толстого господина с красным лицом, смотревшего на меня вопросительно, я сконфузился. Хоть бы одна черта прежнего моего приятеля; даже ноги, висевшие на воздухе, имели вид копыт, так они были толсты. Я попросил извинения, сказав, что ошибся.

— Вы к кому едете? — спросил меня господин в балахоне.

— В село Уткино,— отвечал я.

— Значит, вы желаете видеть Ивана Андреича? — спросил господин в балахоне.

— Да.

— Позвольте узнать вашу фамилию? Я потому спрашиваю, что я сам Иван Андреич,— улыбаясь и приподнимая картуз, сказал господин в балахоне.

В ответ на это я назвал мою фамилию.

Крик радости вырвался из груди господина в балахоне, и он кинулся меня обнимать. Только в эту минуту по звуку голоса я окончательно убедился, что это точно мой приятель. Как бы ни изменился человек в зрелые годы, но голос у него в минуты сильного волнения является прежний.

Мы поцеловались и, надо сознаться, слегка прослезились: потом стали разглядывать друг друга, делая обоюдно не слишком лестные комплименты, чего, впрочем, не замечали.

— Возможно ли так растолстеть, измениться? — говорил я.

— А ты как состарился! Я тебя, право, чуть не за старика принял: сколько морщин на лбу! — вторил мой приятель.

— Право, ни одной морщинки нет путной. Понабрал я их от пустоты жизни,—сказал я.

— Полно, полно! Ведь ты все над книгами коптел.

— Право, не от книг.

— Так небось от жизни! Я помню хорошо тебя. Ты, брат, имел счастливейший характер, все тебе казались добрыми и честными людьми.

Я рассмеялся и ужасно обрадовался, что хоть взгляд на людей не изменился в моем друге.

— А тебе по-прежнему добрые люди кажутся злыми? — сказал я.

— Бог с ними! — оставим их. Садись ко мне на дрожки, я тебя довезу домой,— отвечал мой приятель.

Долго бился кучер, чтоб поворотить лошадь, не опрокинув дрожки. Я невольно сказал:

— Какой дурак придумал сделать такую дорожку?

— Я,— ответил мне мой приятель.

— Извини! Но по старой дружбе я повторю, что глупее ничего нельзя было придумать.

Иван Андреич с жаром принялся доказывать пользу такой дороги. Поместившись за его спиной, я прервал его неожиданным голосом:

— Ты женат? Дети есть?

— Что ты, с ума сошел? Кто это тебе наврал? Я не одурел еще! — возразил он, разгорячась.

— Чем же ты обиделся? Как будто я спросил тебя, не обокрал ли ты кого? И что это значит? Уж ты не влюблен ли безнадежно, а?

— Это что за глупости! — так строго вскрикнул мой приятель, что столетний конь его вздрогнул и прибавил рыси.

Я и сам, глядя на жирный затылок моего приятеля, едва не расхохотался при мысли, что он влюблен. А впрочем, почему мы привыкли думать, что только худощавые имеют право быть влюбленными?

Я кротко сказал:

— Отчего же ты рассердился, когда я коснулся любви и женщин?

— Ты очень хорошо знаешь, что я никогда не любил говорить об этом пустом предмете.

— Ты мог измениться.

— Ошибся, я тверд, если раз в чем убедился.

— Неужели ты стал даже ненавистником женщин?

— Не сделаться же мне селадоном[2]. А ты почему не женат? Я живу в глуши, не вижу никого, а ты в обществе. Почему ты не женат?? а?? — пристал ко мне мой приятель.

— Потому, братец, что еще не нашел женщины.

— И не найдешь, пока не одуреешь или, лучше сказать, если не наскочишь на ловкую. Как раз обвенчаешься, так все скоро сделается, что только будешь дивиться своей глупости!

— Неужели нет женщин, достойных нас? Что мы за перлы такие между мужчинами,— сказал я, смеясь.

— Перлы? Да, мы перлы! — горячо возразил он.

— Однако ты таки высокого мнения о себе!

— Ничуть. Я знаю одно, что, если мы будем мужьями, нас славно и ловко будут обманывать.

— Почему непременно нас будут обманывать? Я убежден, что девушка, сколько-нибудь умная и порядочная, замужем за хорошим человеком не станет обманывать его, если сам не доведет ее до этого.

— Что я спорю с тобою! Я ведь помню твои идеальные взгляды на женщин... я, признаюсь, думал, что ты давно с рогами!..

Приезд к дому прекратил наш разговор; хозяин ввел меня к себе. Описывать комнаты и меблировку, право, не стоит. Я заметил во всем большой беспорядок; а пыль, лежавшая повсюду слоями, ясно говорила о нетребовательности моего приятеля. Он суетился, бранил прислугу, ворчал себе под нос и расспрашивал в то же время о Петербурге и наших общих знакомых. Обед не замедлил явиться и был составлен если не очень тонко, зато сытно. Иван Андреич ни одним блюдом не остался доволен; однако каждое кушал с большим аппетитом. После обеда, закурив трубку, он повел меня в сад свой, в котором ровно также ничего не было замечательного, кроме разве большого количества ноготков. Но как ни был плох сад и его цветы, это не мешало моему приятелю гордиться обширными познаниями в ботанике. Разостлали ковер в тени под деревом, и мы улеглись. Вид с этого места был очень хорош; сад и дом были расположены на самом высоком месте, которое господствовало над несколькими верстами в окружности. Поля, овраги, леса, деревушки ясно были видны отсюда при ярком освещении полуденного солнца. Я залюбовался видом и сказал:

— Право, весело жить в деревне, я бы сейчас переселился из Петербурга.

— А я хочу уехать из деревни,— заметил он.

— Я думал, что ты полюбил деревенскую жизнь.

— За что ее любить? Я живу здесь не для удовольствия. Хозяйство, столько хлопот и неприятностей! Ты думаешь, здесь не найдется дурных людей, как в городах? Право, они всюду одинаковы, везде ими руководит один расчет.

— Ты по-прежнему, если еще не более, ожесточен против людей, особенно против женщин.

— Ну, оставь их в покое. Я решился, брат, никогда не жениться, значит, мне все равно, бог с ними, с этими фуриями.

Эти слова были произнесены грустно и так решительно, что и пристально посмотрел на лицо моего приятеля. Оно, несмотря на свой красный цвет и полноту, было печально. Посидев молча несколько минут, он вдруг уткнул его в подушку. Я не беспокоил его и не возобновлял разговора. Через пять минут приятель мой дышал очень покойно. Я последовал его примеру и, закрыв лицо носовым платком, сладко заснул. Очнулся я от богатырского храпения: возле меня, сняв платок с лица, приятель мой лежал навзничь и на разные тоны варьировал свое храпение. Мальчишка лет двенадцати, одетый в длинный сюртук из домашнего серого сукна, сидел в головах барина, сложив ноги по-турецки и держа в руках ветку березы, листья которой покоились на лице и груди спящего Ивана Андреича, потому что мальчишка, свеся голову на грудь, слегка вторил носовым храпением барину. Я взял травку и пощекотал мальчику ухо. Мальчик, зачесав ухо и открыв глаза, торопливо начал хлестать веткою по лицу своего господина, который, вероятно привыкнув к такого рода ощущениям, даже и не поморщился.

— Как ты это очутился здесь? — спросил я мальчишку, у которого лицо было довольно лукаво.

— Мне приказано сидеть всегда после обеда за кустами, и как они-с изволят заснуть, я и должен обмахивать ихнее лицо,— отвечал он тихо.

— Как же ты узнаешь, что он заснул?

— Они кажинный раз изволят захрапеть. Я и сажусь.

— А близко деревня Зябликовых от вас? — спросил я мальчишку, который пугливо поглядел на спящего своего барина и едва слышно произнес:

— Пять верст, вон за лесом ихняя крыша.

— А налево чей барский дом?

— Щеткиных! — шепотом отвечал мальчишка.

— Бывают у вас?

Мальчишка кивнул головой и заботливо начал обмахивать свого барина, храпение которого сделалось отрывисто и грозно... Налитые кровью глаза моего приятеля вдруг открылись; он ими обвел кругом и не без удивления сказал мне:

— Ты уж проснулся!

— Кажется, пора, смотри-ка, солнце за лес ушло,— отвечал я и, указывая по направлению крыши Зябликовых, спросил:

— Что это за крыша, чей это дом?

Иван Андреич ничего на это не отвечал, а начал читать мораль своему негру по поводу волдыря, вскочившего на его барской руке от укушения комара. Потом пригласил меня идти в комнаты пить чай и привел в свой кабинет, который, как и другие комнаты, отличался топорной, домашнего изделия, меблировкой, которую покрывал слой пыли. Письменный стол был такой величины, что за ним, право, свободно мог бы поместиться целый департамент. Бумаги, планы лежали на нем грудами, а главный беспорядок делали «Московские ведомости», валявшиеся как попало, чуть ли не за десяток лет. Других книг не было и признака. Я невольно спросил моего приятеля, суетившегося около стола:

— Неужели ты никаких журналов не выписываешь?

— Когда читать? — жалобно возразил он и, стуча по кипе счетов, прибавил не без самодовольства: — Вот чтение нашего брата помещика, глаза заболят, как начитаешься их. Везде надо самому взглянуть, если не хочешь быть обкраденным.

— Есть же хозяева, которые находят время читать,— сказал я.

— Да, много их! Займутся книгами, а у них этим временем и тащут и хапают. Нет, я не могу выносить этого. Если взялся за хозяйство, так уж работай как следует.

— Да это пытка!

— То-то и есть, ты, может быть, думал, что я сижу руки сложа.

— Однако от такой жизни можно одуреть! — с наивностью воскликнул я.

Приятель мой обиделся и начал прехитро доказывать превосходство своего образа жизни.

— Вы людей изучаете по книгам, а я на деле и, могу сказать, так хорошо узнал человека, что, право, не ошибусь, стоит мне только взглянуть на него. Кто хорошо и верно видит вещи, тому не нужно книг.

Эта самоуверенность меня уничтожила. Я увидел на диване гитару и спросил:

— Это ты поигрываешь?

— Да, иногда! — отвечал он и, взяв гитару, стал брать аккорды.

По виду гитары можно было заключить, что на ней упражнялись частенько.

— Не поёшь ли ты? — спросил я своего приятеля, который что-то мурлыкал,

— Если не боишься, изволь — спою,— отвечал он мне.

— Ничего. Я довольно смел.

Иван Андреич начал настраивать гитару, и это продолжалось почти целый час. Я потерял надежду услышать что-нибудь, но наконец он откашлялся и вздохнул так мощно, что я приготовился услышать громадный голос. Но друг мой, к удивлению моему, запел тихо и сиповато. Поглядев на него, я догадался, что имею дело с любителем, который вполне уверен в приятности своего голоса и уменье владеть им. Верхние ноты улетали у него в нос, как дым в трубу. Вообразите себе плотную фигуру в белом балахоне, гитара подпрыгивает на полном животе при всякой энергической ноте, брови подымаются кверху, глаза закрываются, жилы на шее синеют и как будто припухают. Не знаю, может быть, я был в излишне веселом расположении духа, только мне очень смешон показался певец, и когда в самом патетическом месте его светло-серые глаза увлажились слезой, я едва удержался от смеха и сказал:

— Как ты хорошо поешь!

Он не заметил иронии и продолжал петь.

Любитель чего бы то ни было — тот же пьяница, стоит ему глотнуть каплю, чтоб забыть о мере. Так точно и мой приятель пропел мне множество романсов и малороссийских песен. Меня удивило, что он пел те же песни, что и Феклуша. Но его пение было жалкая пародия на нежный голосок девушки. В заключение певец пропел: «Ой вы уланы», притопывая каблуками, присвистывая и прищелкивая языком. Я взял поскорее лист «Московских ведомостей» и притворился читающим. Иван Андреич сделался мне противен; в эту минуту Феклуша живо представлялась моим глазам, свеженькая и грациозная!

Побродив по комнате, владелец села Уткина уселся опять на диван и стал без толку фантазировать. Удаль прошла и нем, он весь насупился и так погрузился в свои фантазии, что муха, обегав все его обширное лицо, расположилась было уже спать на его носу; но вдруг он словно очнулся: бросил гитару на диван и сказал мрачно:

— Я думаю, я тебе надоел.

— Ты хозяин дома,— отвечал я.

— Спасибо за откровенность, но, право, не знаю, как тебя развлечь... в карты не играю.

— Ты и так устал, развлекая меня,— заметил я.

— Ты все такая же шпилька, как был.

— Нет, право, я был поражен твоим талантом; а кто давал тебе уроки пения и музыки?

Иван Андреич сконфузился и с минуту молчал, потом заметил с упреком:

— Не нравилось, сказал бы, я бы перестал! Это, брат, не по-дружески!

Мы переменили разговор. После ужина я, однако ж, не утерпел и завел опять речь о Зябликовых.

— Ах, я и забыл тебе сказать, что в П*** я случайно познакомился с твоими соседями.

— С кем? Их много у меня.

— С очень добрыми, простыми и оригинальными людьми.

— Да с кем же? — нетерпеливо повторил мой приятель.

— Зябликов...— Я не успел договорить фамилию, как он разразился насильственным смехом.

— Простые, простые,— повторял он иронически,— ха, ха, ха, вот хорошо разгадываешь людей, ха, ха, ха!

— Ты меня удивляешь; кажется, они тебя так любят.

— А, а, а! Так вы уж коротко познакомились. Небось жаловались на меня, избрали тебя примирителем.

— Ты так странно отзываешься о них, что я прежде всего попрошу у тебя объяснения: что они за люди? — серьезно сказал я.

— Простые, очень простые. Но только не советую тебе с ними возобновлять знакомство, если ты не намерен в одно прекрасное утро очутиться женатым!

Я невольно припомнил чрезмерное радушие и угодливость Зябликовых.

— Ты уж не успел ли влюбиться? Видишь, и в степи женщины не лишены хитрости. А какими простенькими прикидываются, чтоб заманить!

— Неужели Феклуша притворщица? — воскликнул я с досадою, что очень обрадовало моего друга; он, потирая руки, сказал:

— Успела, кажется, поймать на удочку, да еще какого отчаянного волокиту!

— Не приписывай мне этого титула, я даже кандидатом в волокиты никогда не был. Прошу тебя серьезно: скажи мне, что было между тобой и Зябликовыми?

И, позабыв просьбу Феклуши, я передал ему подробно все знакомство и даже показал записку девушки. Иван Андреич пришел в такое раздражение, что мне стало жальтего; мне показалось, что он влюблен в Феклушу и что моя откровенность слишком неуместна. Наконец я понял из отрывистых его фраз, что простодушные старички чуть было его не женили и что Феклуша самая хитрая кокетка, занимающаяся ловлею женихов.

— Ты знаешь, как я осторожен и таки понимаю людей, но они просто приколдовали меня своею простотой. По счастью, приехал ко мне мой сосед Щеткин да и порасскажи мне про них историю.

— Что это за история? — с любопытством спросил я.

— Такая, что я с этого дня ни ногой к ним.

— Может быть, их оклеветали,— заметил я.

— Оклеветали! Жаль, что ты не спросил о Зябликовых у любого мужика в П***, все знают эту историю. И эти на вид простодушные старички решаются на все, чтобы ловить женихов. Да эта дочка-то похитрее своей сестрицы, она не останется в дурах! Мало того что научили ее завлекать мужчин, еще привораживают. Травки разные варят. Я тебе скажу, что в столице ты не встретишь таких людей. Будто из почета к гостю, дочку пошлют стряпать, да и угощают потом этой стряпней.

— Но скажи мне, для чего Феклуше травы? Она и так может нравиться.

Иван Андреич пожал плечами и отвечал:

— Пойми, что никто с ними не хочет знаться из соседей. Вот они и ловят новичков, чтобы забрать в руки прежде, чем новичок узнает эту историю...

— Неужели ты веришь в колдовство? — смеясь, сказал я, и мне на минуту показалось невозможным, чтоб Феклуша и ее родители были способны на подобные вещи.

Иван Андреич, разгорячась все более и более, начал рассказывать свою первую встречу с Феклушей. Они встретились у реки; она его пригласила в дом; он долго был очарован их искренним радушием; но потом ему стало подозрительно слепое доверие к нему стариков; когда же он узнал от Щеткина историю, случившуюся в их семействе, тогда... тогда он все понял!

Факты так были ясны, что я сидел повеся голову и решился уж не заезжать к Зябликовым, тем более что Феклуша мне очень нравилась.

Придя к себе в комнату, я нашел мальчишку в длинном сюртуке спящего на полу в ожидании меня. Я разбудил его и велел ему идти спать к себе, но прежде спросил его:

— Есть у вас верховая лошадь?

— Как же-с.

— Так вели-ка завтра пораньше утром оседлать ее и разбуди меня.

— Слушаю-с, я скажу дяде Прохору, чтоб он ее завтра не посылал за водой.

— Так ты мне водовозную хочешь дать? — спросил я, смеясь.

— Другие нейдут. На конюшне много жеребцов, да никто на них не садится. У какие!

— Отчего же их не попробуют оседлать?

— Не знаю-с, барин не желает. Их редко и из конюшни-то выводят, а уж как выпустят, так просто страшно, так вот на дыбы да норовят лягнуть.

Я подивился уменью моего приятеля хозяйничать, окутался в одеяло и погасил свечу. Но комары завели такой концерт в комнате, что спать не было возможности. Я зажег свечу. Задремал я только к утру, изжаленный и окровавленный. Но сон мой был неприятен. Я видел во сне Феклушу, подсыпавшую мне что-то в питье, а потом будто я обвенчался с ней. Я проснулся весь в поту, у постели моей стоял мальчишка, повторяя однообразно:

— Лошадь готова... лошадь готова.

Я оделся и сошел на крыльцо.

Было еще рано. Все небо покрывали серые облака, которые низко и медленно двигались; ветра не было и признаков, накрапывал мелкий дождь. После двухнедельной нестерпимой жары такое утро с отсутствием солнца обрадовало меня, и я с наслаждением вдыхал в себя влажный утренний воздух. Лошадь, подведенная к крыльцу, насмешила меня своей фигурой. Она была очень высока, с толстым животом, с выдавшимися костями; ноги передвигала, как палки. К довершению всего седло на ней было казацкое, так что, сев на нее, я очутился словно на верблюде.

— Извольте левый повод короче держать, а то она на пристяжке иногда ходит, так и кривит голову,— заметил мне кучер Прохор Акимыч с очень развитым туловищем и на коротеньких ножках, с важным лицом, которое почти сплошь было покрыто искрасна-черными волосами.

— Да ходила ли она под верхом?

— Куплена была-с для верху еще покойным барином. Стояла, стояла, а там ее в упряжь пустили, замучили. Теперь хуже всякой скотины ее мыкают. А лошадь добрая, славная такая.

И кучер ласково провел рукою по морде лошади. Не успел я выехать за околицу, как меня догнал мальчишка и вручил мне нагайку с наставлением только не бить лошадь по бедрам.

— Почему?

— Неравно как-нибудь зацепите за ногу, так оборони бог, этого она не любит.

— Понесет?

— Нет, брыкаться начнет.

— Да ты скажи лучше все, что за ней водится, я не желаю сломать шею.

— Ничего-с, она смирная! — с усмешкой отвечал мальчишка.

Он говорил правду: несмотря на удары нагайкой, лошадь и не думала прибавить шагу, а плелась нога за ногу. Потеряв терпение, я стал с ожесточением бить ее и шпорить; она поскакала, но такой убийственной рысью, что я чуть не вылетел из седла и до хрипоты кричал: «птру, птру!» Вняв моему отчаянному гласу, она снова пошла шагом.

Маленькая тропинка вела к лесу,— я ехал по ней... или, вернее, по ней шла моя лошадь, никак не желавшая повернуть на торную дорогу, куда я раз десять направлял ее. Наконец я предоставил ей полную свободу, тем охотнее, что пышные облака поднялись высоко и быстро понеслись: солнце стало нагревать, тень леса была заманчива. После нескольких бессонных ночей нервы мои были сильно возбуждены. Тихий шорох, лес, утренний воздух, пение птиц — все действовало на душу живее обыкновенного. Я весь предался природе. Редки у человека минуты полного забвения мелочей, делающих нас рассеянными и равнодушными к лучшему в жизни. А без них, без этих мелочей, как дышится свободно, какое равновесие чувствуешь во всем своем существе, будто вновь переживаешь счастливое детство и в то же время сознаешь в себе силу человека, исполненного энергии... Все, что испытано дурного в прошедшем, тушуется какими-то радужными надеждами в будущем. Вся нежность, уцелевшая в глубине души, рвется на свободу, и вы радуетесь, что вам не нужно душить ее,— вы посреди природы! Ничтожная травка интересует вас и получает значение в ваших глазах. Вы готовы оплакивать муравья, погибшего под вашей ногой, так дорога и прекрасна кажется вам жизнь в эти минуты!

Я находился в таком мирном настроении духа. Повод был брошен, и моя кляча шла себе, куда знала, едва передвигая ноги. Я ехал лесом довольно долго; вдруг она неожиданно прибавила шагу и повернула с тропинки в сторону; я очутился на поляне, живописно окаймленной кустарником. Мне вздумалось пройтись по траве, омытой утренним дождем, но едва я начал останавливать лошадь, как она своей убийственной рысью пустилась поперек поляны, и мы очутились у ската пригорка, внизу которого текла узенькая река, извивавшаяся прихотливыми поворотами. Раздосадованный неповиновением клячи, я позабыл наставление мальчика: ударил ее нагайкой по задним ногам и в то же мгновение полетел через голову ее вниз, цепляясь за траву, которая от дождя скользила из моих рук. Я кубарем скатился к самому краю берега и, верно бы, выкупался, но, к счастью, под руку мне попался какой-то сучок — я ухватился за него, однако ж, несмотря на это, весь мой левый бок успел побывать в воде. Выкарабкавшись на сухое место, я проклинал свою прогулку, забыв, что минуту назад был самый счастливый человек. Моя лошадь как ни в чем не бывало пощипывала траву, стуча удилами.

— Прохор! Ты? — раздался женский, довольно твердый голос невдалеке от меня.

Я стал смотреть в ту сторону, откуда послышался голос; но вместо него раздался плеск воды. Я понял, что попал на свидание. Мне захотелось взглянуть на нимфу, плескавшуюся в реке, и я осторожно сделал несколько шагов.

— Ну что морочишь-то, не вижу, что ли, лошади! — раздался снова уже сердитый женский голос.

Я смело пошел по берегу речки, которая круто изворачивалась, образуя миниатюрные мысы и полуостровки. На одном из таких мысов в виде сапога, по другую сторону реки, я увидел таинственную нимфу. Подняв высоко свое тиковое платье и заткнув конец за пояс, она словно напоказ выставляла свои красные и толстые босые ноги, следы которых тонули в мокрой траве. Лица не было видно, виднелся только загорелый затылок да белокурые волосы, причесанные на две косы. Возле нее лежала в корзине куча мокрого белья. Нимфа, нагнувшись, усердно полоскала какое-то белье.

— Скажи-ка, пожалуйста, какая это речка? — спросил я ее, неожиданно появись из-за кустов на краю противоположного берега.

Незнакомый голос так испугал деву, что она вздрогнула, выпрямилась и молчала, дико осматривая меня. Я повторил свой вопрос.

— Брысь! — резко произнесла дева и, подняв свое платье, бухнулась на колени в траву и вальком доставала белье, выпавшее у нее из рук при моем появлении.

Но белье, раздувшись, понеслось по воде; течение реки было довольно быстро.

— Так не достанешь,— сказал я, страшась, чтоб дева не упала в воду.—Лучше обеги к кусту.

Она кинулась бежать по берегу; я тоже, как бы влекомый течением речки.

— Уйдет, уйдет! — отчаянно завопила она после нескольких попыток поймать белье и заметалась по берегу, ища палки.— Ах, помогите, помогите, родимый. Помогите! Прохор Акимыч!

Она совсем потерялась.

Я силился сломать большой сучок от первого попавшегося дерева, но второпях никак не мог этого сделать.

— Барышня, голубушка, держите, держите! — пронзительно вскрикнула несчастная прачка и как безумная пустилась бежать снова, простирая руки к белью.

Я перестал возиться с сучком и побежал тоже за бельем. Всего было досаднее, что крутые повороты реки беспрестанно подавали надежду поймать, но юбка не давалась, и бедная прачка испускала отчаянные вопли.

— Что ревешь так! — сказал я в сердцах.— Бить, что ли, тебя будут за эту дрянь?

— Больно жалко! — всхлипывая, бормотала несчастная.

Я только тут рассмотрел ее лицо: это была уже знакомая мне служанка Зябликовых. Тронутый слезами бедной женщины, которых был я невольно причиной, я сбросил с себя мокрое пальто мое и бросился в воду.

Обрадованная горничная побежала за мной по верху берега и криками поощряла мое рвение.

Она беспокоилась не обо мне, а о барском белье. Речка была так быстра, что несла меня, как щепочку. Я проплыл так несколько сажень и стал чувствовать усталость, а главное, страх, потому что плавать я был не мастер, а речка становилась шире и бурливее. Я сделал большое усилие, чтобы приплыть к берегу, и испугался не на шутку. Дна я не мог достать ногами, а берег был обрывистый и глинистый, ни травы, ни сука, за что б удержаться. Я уже готов был кричать о помощи, как увидел вдали картину, которая заставила меня на минуту забыть страх. Впрочем, надо сознаться, что я в то же время заметил вблизи нависший над водою куст, за который удобно мог ухватиться. Мое внимание привлекла женская фигура, которая стояла или, вернее, почти висела на воздухе у крутого берега, держась одной рукой за торчащие кусты какой-то зелени; в другой руке она держала удочку, круто выгнувшуюся от тяжести — только не рыбы, а белья. Занятая пойманной добычей, девушка не заметила меня, хотя я подплыл довольно близко; зато я чуть не вскрикнул, узнав в ней — Феклушу!

— Федосья, Федосья! Белье мое! — кричала Феклуша.

— Барышня, упадете! Упадете! — умоляющим голосом, едва переводя дыхание, отозвалась босая служанка, бежавшая по берегу.

— Удочку сломит! — отвечала барышня и еще ниже опустилась.

Маленькая ее ножка скользнула по мокрой глине, куст вырвался из ее руки, и, верно, она упала бы в воду, если бы не Федосья, прибежавшая в эту самую секунду и ухватившая ее за руку. Феклуша, ловко цепляясь своими ножками о берег, добралась до верху и только тогда вскрикнула чуть не в слезах:

— Моя удочка, ах! Моя удочка! Федосья вторила ей, приговаривая:

— Барышня, ведь это ваше белье!

Я уже карабкался на берег, но отчаяние Феклуши так на меня подействовало, что я забыл свою трусость и вновь пустился плыть за удочкой.

Вероятно, Феклуша увидела меня, потому что страшно вскрикнула:

— Назад, ради бога назад!

Я повернул голову и поблагодарил улыбкой. Феклуша манила меня к себе, топала ногами, то жалобно, то повелительно повторяя:

— Назад, назад!

Федосья в это время дергала ее за рукав и говорила:

— Ведь новое! Пусть его!

— Там дальше водоворот, остановитесь! — продолжала кричать Феклуша.

— А ваша удочка, барышня,— крикнула Федосья с досадою и махала мне рукой, чтоб я плыл дальше.

Но Феклуша сделала мне такой повелительный жест, указывая на берег, что я с большим удовольствием повиновался этому грозному приказанию. Пока я подплывал к берегу, пока карабкался, Федосья, вероятно, все успела передать своей барышне; она крикнула мне весело:

— Я сейчас побегу домой и пришлю вам дрожки.

И она как стрела пустилась бежать.

Федосья встретила меня сердитым вопросом:

— Измокли?

— Барышня твоя не хотела, а я бы поймал белье.

И, смотря на речку, я прибавил:

— Ишь, как ее тащит!

— Прах ее возьми! — плюнув, выразительно произнесла Федосья, провожая глазами плывущее белье.— А ведь вас барышня признала. Сейчас за вами пришлют дрожки. Только надо вам выйти к дороге.

И я пустился в путь с Федосьей, которая шагала так скоро, что мокрое платье едва позволяло мне поспевать за ней. Желая завязать разговор, я сказал, глядя на другой берег:

— Чтоб еще лошадь не пропала!

— Не уйдет! — сердито произнесла Федосья.

— Почему ты думаешь? — спросил я.

— Всякий божий день ходит за водой! Как ей не знать дороги. Ведь и у скотины хватит разума найти дом свой.

— Недалеко ваш барский дом? — спросил я.

— Недалеко.

— И добрые твои господа?

Федосья как-то подозрительно и нехотя произнесла: — Не злые!

И потом посмотрела на меня с таким выражением, как будто хотела сказать: «Ну, что еще будешь спрашивать?»

— Чего же ты так испугалась, что уплыла юбка?

При этом воспоминании все лицо Федосьи пришло в движение; она очень энергически сказала:

— Леший бы ее взял! Не в добрый час вышла я из дому!

Мы приблизились к месту, где осталась корзинка с бельем, и Федосья, показав мне рукой вперед, сердито сказала:

— Идите все прямо!

И она вновь принялась за свое дело и с каким-то ожесточением заколотила вальком белье. Я не торопился идти и опять заговорил с ней.

— Я никак не ожидал, что ваши господа так близко живут от Ивана Андреича,— сказал я.

Она молчала.

— А что, бывает у вас Иван Андреич? — спросил я.

Федосья, вместо ответа замахнувшись вальком, повернула ко мне голову и грозно осмотрела меня. Потом она грубо спросила:

— А вам на что знать?

— Я так спросил; я...

Не шутя, я смешался. Федосья презрительно посмотрела на меня и, взмахнув вальком, стала колотить им белье, заглушая свое ворчанье. Однако я слышал фразу:

— Прах вас всех возьми! Провалились бы и с уткинским-то барином!

На рябом ее лице появились красные пятна, и я решил не досаждать ей больше вопросами, чтобы не приобрести слишком сильного врага в камеристке Феклуши. Уходя от нее, я сказал:

— Все прямо надо идти?

Федосья кивнула головой и крякнула, выжимая мокрое платье, которое скрутила в жгут.

Обойдя мыс, где она мыла, я расположился за кустами, чтоб отдохнуть и потом идти далее. Кругом была тишина; ворчанье Федосьи и плеск белья разносились далеко. Не прошло десяти минут, как раздался на другом берегу резкий голос:

— Федосья! А Федосья!

Я увидел из-за своей засады Прохора, появившегося с бочонком за спиной у берега. Прохор сбросил бочонок с плеч наземь и, подняв теплую шапку кверху, сказал с насмешливою учтивостью:

— Наше вам, Федосья Петровна!

— Ишь нечистая-таки тебя принесла! — раздался сердитый голос Федосьи.— Какой леший угораздил тебя отдать лошадь-то?

— А что?

— Пустая голова. Ведь я думала, ты ее выпряг. Смотрю, лошадь пощипывает траву наверху; кричу: Прохор! Глядь, чужой, я загляделась да и упусти новое белье барышнино, только что на ярмонке сшили.

— Э, э, э! — протяжно произнес Прохор.

— Э, э, э! Козлиная борода,— продолжала Федосья,— вот теперь где ее искать. Так вот и понесло ее, словно кто ей обрадовался.

— Ну что ж? Видно, ведьме какой понадобилось ваше белье! — шутливо заметил Прохор.— Так и не удержала? — прибавил он с участием.

— Ведь полез было в воду — поймал бы, да струсила барышня!

— Что ты?

— Вот те Христос!

— Вот как! А где он?

— Пошел к нам. Барышня побежала домой, чтоб Оську прислать

Прохор умильно сказал:

— Ну вот и жених.

Федосья плюнула так сильно, что чуть не достала до противоположного берега; вслед за тем посыпалась из уст ее неслыханная брань на Прохора. Я дивился изобретательности прачки и равнодушию кучера, который лег животом на траву и, пощипывая ее, не подымал глаз, пока Федосья бранилась; как только гнев ее стал стихать, он довольно мягким голосом спросил:

— Когда стирала?

— Вчера! — не так уже сердито отвечала Федосья.

— Что-то больно зажились на ярморке, чай, на корню весь хлеб протранжирили?

— И ты туда ж! Рад зубы-то скалить! — с прежним гневом возразила Федосья.

— Ну что кричишь? А тебе что? Небось, купили что-нибудь?

— Почище вашего богача. Тику, башмаки.

— Чай, вздернешь нос, как напялишь башмаки? — насмешливо заметил Прохор.

— Известно, на мужика не буду смотреть!

— Ишь ты!

— Да!

Разговор замолк. Через минуту Прохор таинственно спросил:

— Поджидала нашего-то?

— Только что и свету, что ваш! Так и есть! Плевать мы хотели!

И голос Федосьи принял снова раздражительный тон.

— Ах, Петровна, Петровна! Упустили вы! Не успели приколдовать-то! — так грустно произнес Прохор, что я не знал, как растолковать его слова.

— Как же! Приворожишь его! Волком глядел всегда.

— Угораздило его тогда съездить в город; сидел бы в деревне, может статься, и уладилось бы все.

— Что попусту болтать, Прохор Акимыч. Лучше до свадьбы все узнал, чем после бы попрекал. Не найти ей жениха, как они ни бейся. Кто захочет знаться с ними! Мы как, знаешь, приехали в город, на нас так и таращат глаза, словно мы с того света пришли.

Голос у Федосьи вдруг оборвался; она как будто глотала слезы.

— Архипка, окаянный, встретил меня добрым словом. Что, говорит, зачем приехали? В остроге посидеть! Вишь! А! Всякий разбойник зубы скалит! Ведь насилу в трактир пустили. Нет, говорит, у нас порожних номеров. Ах он окаянный, татарин, злодей!

Последние слова были произнесены с рыданием, которое, однако, скоро кончилось громким и частым сморканьем.

Я смотрел на Прохора: он лежал по-прежнему на животе, только лицо свое уткнул в шапку, которая лежала у его бороды.

— Прощай, Прохор Акимыч,— сказала Федосья очень ласково, после долгого молчания.

— Идешь! — хриповато произнес Прохор, лениво вставая.

— Завтра на лошади приедешь за водой? — спросила Федосья.

— Баню приказано истопить.

— Чтоб ему задохнуться! — проворчала Федосья и, сказав еще Прохору «прощай», удалилась с ношею мокрого белья.

Скрип корзины долго еще слышался посреди тишины.

Прохор после ухода Федосьи сидел несколько минут в одном положении, повесив голову на грудь и пощипывая густую свою бороду. Потом он стал потягиваться и снова задумался. Стук экипажа, ехавшего мне навстречу, заставил его вспомнить свою обязанность; он, взяв бочонок, подлез на корточках к воде и начал топить его. Я вышел из своей засады и окликнул его. Прохор тоже несколько испугался, но не выпустил из рук бочонка. Он снял шапку.

— Спасибо за лошадь, чуть шею не сломал. Бери ее назад! — сказал я.

— Верно, изволили по задним ногам ударить? — равнодушно отвечал Прохор.— Как прикажете, прислать дрожки сюда?

— Нет, не надо! Если спросит Иван Андреич, скажи: гулять пошел.

Мне не хотелось, чтоб мой приятель знал о моем визите.

— Слушаю-с! Оська, эй, здесь! — заорал Прохор, махая шапкой.

Я чувствовал смущение от своей невинной лжи. Разговор, подслушанный мною за минуту, смутил меня. Он очень согласовался с подозрениями моего приятеля. Я было начал раздумывать, ехать ли к Зябликовым, как явился кучер с сухим бельем и платьем. Он объявил, что господа приказали кланяться и ждут меня кушать чай. «Лучше сам удостоверюсь во всем»,— подумал я и крикнул Прохору, чтоб он сказал своему барину, что я поехал к соседям.

Я превратился слегка в Зябликова, надев его костюм. Покачиваясь на старинных дрожках с огромными крыльями, которые годились к любому пароходу для прикрытия колес, я обдумывал, как мне себя держать: неужели поддаться хитростям стариков и кокетству их дочери? Эти мысли навели на меня хандру, и я, подобно моему приятелю, дивился дурным человеческим свойствам. Старики меня встретили с такою добродушною радостью, которая могла тронуть всякого, кто не знал настоящего ее источника. Наружность барского старинного домика примирила меня несколько с их желанием сыскать себе скорее зятька. Комнаты, несмотря на бедность меблировки, отличались и чистотой и уютностью, хотя в передней не обошлось без портного с босыми ногами. Он шил что-то из серой нанки, напоминавшее костюм г-на Зябликова. Меня усадили в гостиную на диван, который, как и вся мебель, покрыт был белым чехлом, и стали усердно угощать чаем, расспрашивая о владельце села Уткина. Феклуша не являлась: я, не церемонясь, спросил о причине. Старики захлопотали, и старушка через минуту привела Феклушу в гостиную. Разгоревшиеся ее щеки и слегка растрепавшиеся золотистые волосы придавали ей что-то особенное. Сделав мне реверанс, она села в угол.

— Благодарю вас за ваше беспокойство,— сказал я, кланяясь.— Вы, я думаю, устали? Я не знал, что это так далеко!

— И, батюшка, она охотница удить рыбу, в день-то раз пять сбегает к реке! — отвечала за свою дочь г-жа Зябликова.

— В горе, что удочку упустила,— глупая! Зато гостя нашла,— усмехаясь, прибавил отец.

Улыбка на лицах хозяев неприятно подействовала на меня: даже Феклуша вдруг подурнела в моих глазах. Я подумал: «Они торжествуют, что заманили в сети зверя, не подозревая, что зверь-то бывалый».

— Феклуша, покажи-ка гостю сад! — сказала мать.

Дочь тотчас же встала, отворила дверь на ветхую террасу и пошла по аллее.

— Не угодно ли,— указывая мне на террасу, сказал хозяин дома так покойно, как будто в его предложении ничего не было странного.

Едва удерживая улыбку, хотя вовсе не веселый, я отправился за степной Манон Леско[3]. Догнав ее, я не мог найти никакого вопроса и опять повторил:

— Вы, я думаю, устали? Ваш дом неблизко от реки.

Феклуша улыбнулась и отвечала мне:

— Да я хожу оврагом, а не дорогой.

И, проходя кусты смородины, мимоходом она срывала ягоды и кушала их.

— У вас отличный сад.

Феклуша весело отвечала:

— Мы сами ходим за ним.

В это время показались старички; они тоже собирали ягоды, но, кажется, более наблюдали за нами.

— Покажи беседку-то! — крикнула Феклуше мать. Феклуша пошла скоро; я с большею смелостью последовал за ней.

Когда мы зашли далеко за кусты, я остановил ее довольно фамильярно за рукав платья, сказав ей:

— Нарвите мне крыжовника.

Феклуша не обратила никакого внимания на выражение моего лица и на мое обращение и стала собирать ягоды. Набрав полную горсть, она протянула мне руку. Я смотрел ей прямо в глаза; они были так ясны, что я терялся в недоумении. Я нагнулся к ее ладони и, делая вид, что беру ягоды, коснулся губами ее маленьких пальчиков.

Феклуша вдруг разразилась превеселым смехом. Я вздрогнул — и догадался... она не умела скрыть своей радости.

Продолжая смеяться, она сказала мне:

— Вы точно моя Машка кушаете.

— А кто такая ваша Машка? Кошка? — спросил я, придерживая Феклушу за руку.

— Нет, коза! — отвечала Феклуша.

Я расхохотался; Феклуша смотрела на меня вопросительно, все более и более краснея, потому что я крепко сжал ее руку.

— Возьмите ягоды! — сердито сказала она.

Я невольно высвободил ее руку. Она поспешно высыпала на мою ладонь ягоды и пустилась бежать с крутой горы в овраг, за которым опять поднималась гора.

Я бросил ягоды и кинулся за ней. Но Феклуша, как стрела, с размаха взбежала на противоположную гору, в то время как я, задыхаясь и спотыкаясь, чуть не на четвереньках карабкался на нее. На горе стояла беседка в форме гриба; потом шляпку его обнесли перилами и приставили лестницу. Феклуша уже стояла наверху, когда я уселся отдыхать па половине горы.

— Устали? — насмешливо спросила она.

— Зачем вы не велите сделать мостик? — сказал я.

— Зачем мостик? Ведь есть дорожка, можно обойти. Там есть еще такой же овраг, так через него перекинули мост: внизу ручей и очень круто подыматься.

Я насилу взобрался, запыхавшись, на верх беседки. Пот катил с меня градом, солнце так и пекло на этом возвышении, ничем не закрытом. Феклуша как будто не замечала солнца, только слегка прищурив глазки, глядела задумчиво вдаль. Я наконец обратил внимание на вид, который мне обошелся дорого. Вблизи овраг с размытым песчаным дном, на отлогостях его группы дерев, небольшие лужайки. Далее — село Уткино как на блюдечке; мне даже показалось, что я узнал в саду то место, где спал накануне.

— Это что за дом? — спросил я Феклушу, указывая на дом моего приятеля.

— Барский! — отвечала Феклуша.

— Чей?

— Уткинский! Вот отсюда я хожу к реке! — прибавила она, отвернувшись от меня слегка, но я заметил краску на ее лице.

Через минуту она снова повернула ко мне свою голову, которую солнце освещало ярко. Прозрачность и нежность кожи, совершенно синие глаза и, как золото, пушистые волосы в такой были гармонии с тонкими чертами лица, что я залюбовался и забыл о живописных окрестностях, которые мне подробно описывала Феклуша. Я неожиданно прервал ее следующей фразой:

— Фекла Григорьевна, чем вы меня наградите за исполнение вашего приказания?

Лицо Феклуши приняло вопросительное и тревожное выражение.

— Я был там! — указав на село Уткино, продолжал я.— И ни слова не упомянул, что имел удовольствие встретить вас. Вы ведь желали этого?

И я придвинулся очень близко к Феклуше, которая ужасно сконфузилась, потупила глаза и тихо произнесла:

— Благодарствуйте!

Я протянул руку с вопросом:

— Вы довольны мной?

— Да! — шепотом произнесла Феклуша.

— Так дайте вашу ручку?

Феклуша быстро подала руку, я поцеловал ее. Феклуша слегка коснулась губами моего лба. Я сжал сильнее ее руку, но встретил ее глаза, полные слез и такого грустного выражения, что я оторопел. Поцеловав еще раз ее руку, я не скоро нашелся, что говорить. Феклуша села далеко от меня и тоже молчала. Наконец она первая прервала молчанье.

— Я вам все расскажу в другой раз,—сказала она, все еще не глядя на меня.

— О чем расскажете?

Она указала головой на село Уткино.

Меня тронул ее наивный голос. Я был в очень глупом положении; на каждом шагу мысли мои противоречили одна другой. Но почему все подозрения моего упрямого приятеля так схожи с разговором кучера и горничной? Почему старикам было посылать нас в эту уединенную беседку? Может быть, ее совесть чиста, как ее ясные глаза. Или все это притворство? И, как ни было жарко, по телу моему пробежала дрожь.

— Пойдемте, скоро завтракать! — вставая, сказала Феклуша.

Я предложил ей свою руку и сжимал ее крепко, пока мы спускались с лестницы. Я шел так медленно и робко, что Феклуша спросила меня:

— Вы боитесь, кажется?

— Да,— отвечал я со вздохом.

— Лестница крепкая.

— Хотите знать, чего я боюсь в самом деле? — сказал я с жаром и остановился на половине лестницы.

В эту минуту грубый и знакомый голос Федосьи раздался внизу:

— Барышня, завтрак готов.

Я должен сознаться, что очень испугался в первую минуту, и как дурак дал дорогу Феклуше, которая, высвободив свою руку из моей, побежала с горы.

Феклуши не было за завтраком, только к концу она явилась со сковородой. Пылающее ее лицо доказывало, что кушанье было приготовлено ею. Я невольно вспомнил слова моего приятеля. Старики, торжественно переглянувшись, начали потчевать меня этим блюдом. Я просил их самих отведать сначала.

— Где же это водится, хозяева прежде гостя? — сказала старушка.

Я положил на тарелку стряпню Феклуши и ждал, когда начнут есть старики, а они все угощали меня.

— Что, батюшка, не отведаете?

— Скушайте, ведь она мастерица у нас стряпать.

И оба так внимательно следили за каждым куском, который я клал в рот, что хоть кого сбили бы с толку. После завтрака я хотел идти домой, но в ту минуту, как я готов был проститься, у раскрытого окна, к которому я стоял спиной, раздался крик козы. Я невольно отскочил от окна. Старички и их дочь рассмеялись. Коза передними ногами стояла на окне и продолжала кричать. Феклуша, продолжая еще смеяться, взяла кусок хлеба, посыпала солью, показала козе и пошла из залы.

— Феклуша, да ты покажи свою умницу-то гостю. Ах, какие она штуки знает! — сказала старушка.

— Верите ли, батюшка, знает то же, что на ярмонке собаки у штукарей[4] делают! — добродушно прибавил Зябликов.

Я пошел за Феклушей, вовсе не интересуясь козой, которая встретила свою госпожу прыганьем, боданьем и разными козлиными ласками, за что получала по кусочку хлеба.

— За что вы ее любите? — спросил я Феклушу, заметя в ее глазах необыкновенную нежность, когда она ласкала козу.

— Она выросла у нас; все понимает, посмотрите, я ей скажу: пойдем, Машка, в лес!

И Феклуша побежала к воротам; коза за ней. Феклуша споткнулась и вскрикнула; лицо ее приняло плачевное выражение, и, потирая свою маленькую ножку, она сказала:

— Ах, я ушибла ногу!

Я кинулся ее подымать, приняв все это за истину, но Феклуша премило улыбнулась мне, а Машка ее забегала около нее и лизала ей руки. Феклуша вдруг рассмеялась, вскочила и, потирая пальцем о палец, говорила, бегая:

— Обманула, обманула!

Коза догоняла ее, злилась и старалась сшибить с ног.

Я стоял посреди двора и, следя за деревенской Эсмеральдой[5], думал себе о том, что женщина-кокетка может обойтись без салона, кушетки, собачки и прочего. Гибкость талии, маленькая ножка, ловкость — все это сумела выказать Феклуша в игре со своей Машкой. Устав бегать, Феклуша села на крыльце, а коза улеглась у ее ног. Раскрасневшиеся щеки, блестящие глаза столько придали одушевления лицу девушки, что я не мог оторвать от нее глаз. Я забыл о своем намерении идти домой и болтал с Феклушей, наблюдая за краской в ее лице, которая, как зарево, постепенно погасала на нем. В это время я забыл все; я наслаждался красотой, но скоро явились глупые старики со своей неизменной фразой:

— Феклуша, что же ты гостю не покажешь огород?

— Хорошо-с! — отвечала дочь.

Мне показалось, что Феклуша конфузилась нетонких уловок своей матери, и мне стало жалко ее. Однако меня повели в огород. О, сельская жизнь! Как все украшаешь ты! Репа, морковь и другие овощи, как я узнал, были тоже под надзором Феклуши. Она прикрикнула на девчонок и мальчишек, занимавшихся кражею овощей, вместо того чтобы шелушить горох. Только что Феклуша принялась мне показывать свой двухаршинный парник, как сделалось в огороде сильное смятение и детские крики и смех огласили воздух:

— Машка, Машка!

Коза, как бешеная, бегала по грядам, срывала и ела зелень. Феклуша, я и все мальчишки стали выгонять козу, которая делала уморительные прыжки, сбивала детей с ног, даже меня чуть не уронила. Хохоту и крику не было конца. Солнце страшно пекло мою голову, а я и не замечал, что потерял фуражку. Наконец Машка была выгнана из огорода и мы уселись отдыхать в тень. Моя беготня, кажется, очень понравилась Феклуше, и она заметно стала обходиться со мною смелее, как с человеком уже коротко знакомым. Время так скоро прошло, что я был поражен, когда нас позвали обедать. Правда, было только двенадцать часов, но день у меня начался с пятого часа утра. Отговариваться было глупо, да и, признаться, ехать не хотелось в такой жар. Обед был продолжителен, потому что кушаньям не было конца. Я и Феклуша мало ели. Я был в очень веселом духе, но старики мастера были убивать мою веселость. После обеда они без извинения отправились почивать, оставив меня одного с Феклушей, которая как будто околдовала меня. Я не мог не глядеть на нее, не улыбаться, если она глядела и улыбалась. Мы уселись на ступеньках террасы, Феклуша взяла гитару по моей просьбе. Она пела и играла, сколько я желал. Я увлекся музыкой, нервы мои пришли в сильное раздражение. Голос Феклуши трогал меня до слез. Я начал ее учить романсам Варламова.[6] Рука моя часто останавливала ручку Феклуши, чтоб выдержать такт. Мы глядели друг другу в глаза, голоса наши сливались. Я распевал, как на сцене, чуть не со всеми жестами. Мы так предались музыке, что не вдруг заметили стариков, которые явились с заспанными лицами на террасу нас слушать. Их появление смутило меня, и они, по обыкновению, не замедлили вылить на меня ушат холодной воды своими выходками.

— Ну,— сказала старушка,— вот, Феклуша, есть теперь тебе с кем время проводить.— И, обращаясь ко мне, она прибавила: — Вы, батюшка, с нами без церемонии, погостите-ка у нас, если не скучно вам с нашей Феклушей!

Дочь покраснела и ушла с террасы. Я проклинал несносных стариков, главное, за то, что они отравили мне несколько приятных часов, редких в моей жизни. Снова голова моя наполнилась подозрениями. Веселость старых Зябликовых казалась мне торжеством их. Может быть, Феклуша рассчитывала, сидя со мной, каждый свой взгляд, каждое свое слово. И как могло быть иначе? Почему такое сильное впечатление произвела на меня степная девушка? Красота ее не так же блистательна. Нет, тут расчет до самых мелочных движений и взглядов. Старики подсели ко мне и, как назло, рассказывали, как Иван Андреич сиживал, игрывал и гуливал с их дочерью. Злоба вдруг охватила меня, я с презрением смотрел на хитрецов и в душе смеялся над ними. Появилась Феклуша, я опять стал весел и очень развязен с ней; затеял играть в кошку и мышку. Я ловил ее по саду. Откуда взялась у меня быстрота, ловкость, право, не знаю, но я овладевал мышкой несколько раз. Глупые старики смеялись беспечно; Феклуша с начала игры бегала весело, но потом стала осторожна и один раз, когда я ее поймал, пугливо вскрикнула: видно, выражение моего лица не уступало кошачьему. Это потревожило нежных родителей и меня не на шутку. Старики, однако, не поняли испуга дочери, и когда мы смирно уселись, они предложили нам идти ловить рыбу. Феклуша отнекивалась, но я стал ее упрашивать, а родители усовещивать.

— Что ты, глупенькая, гостю надо угождать, чтоб он не соскучился! — заметила мать.

— Небось одна не усидела б дома, десять раз к реке бы сбегала,— подхватил отец.

Дорогой я старался успокоить Феклушу и вел разговор об их хозяйстве и деревне. Я дивился, как могли Зябликовы существовать при таких скудных средствах. У реки Феклуша пришла в свое нормальное положение. Она так занялась своими удочками, что, кажется, забыла о моем существовании. Как я на нее ни посматривал, она оставалась покойной. Ее красивая фигура ясно отражалась в воде; я глядел на нее, и грусть охватила меня. Я думал: за что погибнет ее красота, молодость! Нет, упрек не падет на меня! Пусть лучше другой воспользуется хитростями глупых стариков! Радостный крик моей собеседницы вывел меня из размышления, и я увидел в руках торжествующей Феклуши рыбу, которая судорожно била хвостом.

— Не тираньте рыбу, выпустите ее! — сказал я, находясь еще под влиянием своих похвальных размышлений.

Феклуша иронически посмотрела на меня, как будто я сказал ужасную глупость. Я продолжал:

— Ну как вам не стыдно радоваться, что перехитрили несчастную рыбу. Ведь тут ни ума, ни ловкости никакой нет. Крючок должен гордиться, а не вы.

— Как же вы говорили, что любите охоту? Разве вы не убиваете птиц? — спросила Феклуша.

Я сам рассмеялся своей сентиментальности и, не желая, чтоб деревенская барышня смеялась надо мною, сказал:

— Я потому просил вас бросить рыбу, чтобы вы сколько-нибудь занялись своим гостем. Я хочу говорить с вами, глядеть на вас.

Феклуша, держа пойманную рыбу, смотрела на меня странно, как будто у меня на голове выросло невиданное растение. Я придвинулся к ней так близко, что она вздрогнула всем телом; рыбка скользнула из руки и, упав к ее ногам, в два прыжка очутилась в воде. Феклуша чуть не кинулась за ней. Я ее удержал.

— Не ребячьтесь, полноте! Я рад, что ваша жертва ускользнула! И чтоб вы не могли больше тиранить бедных рыб — пусть все пойдет за ней!

И я бросил в воду и удочку, и банку с червями.

Феклуша на минуту онемела, следя глазами за своей удочкой. Увидев, что удочка поплыла, она заплакала, как ребенок, и жалобно повторяла:

— Моя удочка! Где я достану другую?

Кроткий ее гнев меня устыдил; я повторял с полным раскаянием:

— Простите, простите! Я чувствую, что моя шутка глупа, дерзка! Если хотите, я брошусь в воду и достану удочку.

Я еще и не думал броситься в реку, как Феклуша пугливо схватила меня за плечо и умоляющим голосом просила не делать этого. Я придержал ее ручку и хотел поцеловать. Поцеловав раз, я не ограничился таким ничтожным изъяснением раскаяния и продолжал целовать ручку, повторяя:

— Простите, я пошутил.

Феклуша сначала улыбалась мне, потом стала выдергивать, наконец жалобно просила меня оставить ее руку. Только что я исполнил ее просьбу, как она убежала от меня. И я не думал о погоне.

Я сидел на берегу в странном и приятном состоянии, с ожесточением рвал траву с землею и бросал в реку. Долго я раздумывал, каким образом степная барышня могла так пленить меня, заставить расчувствоваться, разнежиться от одной слезинки, и, наверно, притворной! Уж будто с ней не случалось таких сцен? Она дурачит меня своею наивностью! Поверю я, чтоб глупая рыба сколько-нибудь ее занимала! Это все расчет, и очень ловкий! Жаль! Гибель ее неизбежна. Хорошо, что я и приятель мой так совестливы.

Прочитав мысленно себе панегирик, я хотел было идти домой и удалиться от печальной картины страшного лицемерия под личиною наивной простоты и доверчивости к людям; но что же я скажу своему приятелю? Неужели сознаться, что я испугался этой девочки, бежал от ее чар? Мне сделалось смешно. Я пошел к дому Зябликовых. В саду Феклуша робко сказала мне:

— Не пугайте меня! Зачем вы так все шутите?

— Разве с вами Иван Андреич не шутил так? — спросил я.

— Никогда! — произнесла тихо Феклуша.

— Я более не буду. Дайте вашу ручку в знак мира.

Феклуша не решалась, я засмеялся — она робко протянула руку. Я пожал ее.

— Простите, если я вас напугал.

Мы снова сделались друзьями, то есть, кажется, Феклуша разочла более естественным верить моим словам.

Старики встретили нас с очень веселыми лицами и угощали меня чаем да булочками до отвращения. После ужина они, прощаясь со мной, сказали:

— Может быть, вы не привыкли по-деревенски рано ложиться спать, Феклуша посидит с вами, позабавит вас музыкой!

Я поклонился за их внимательность и, докуривая сигару, сел на ступеньки террасы, дивясь нецеремонности моих новых знакомых. Феклуши не было в комнате в это время, и я был рад за нее. Я думал, что она инстинктом да и по моему обращению с нею поймет, что ей делать. Но вдруг она явилась с гитарой в руке и села возле меня. Вечер был несколько свеж, сад весь покрыт мглой, небо чисто и усыпано яркими звездами. Я счел за грех тратить время на разгадку характеров и, сев поближе к Феклуше, просил ее спеть мне что-нибудь. Она исполнила мое желание. Песня, которую она пела, была самого грустного напева. Малороссийские слова были полны жалобы на злобу и холодность людей к бедной, обманутой девушке. Голос Феклуши был так трогателен и грустен, что я просил ее перестать и спеть что-нибудь повеселее.

— А я так очень люблю эту песню! — сказала Феклуша. И в ее голосе послышались мне слезы.

— Почему вы можете ее любить? Разве...

— Моя сестра все ее пела,— прервала меня Феклуша, продолжая брать печальные аккорды.

Эти слова дали моим мыслям другое направление. Я взял на себя роль исправителя и сказал:

— Часто вы сидели так с Иваном Андреичем?

Аккорд замер; Феклуша молчала. Темнота мешала мне видеть выражение ее лица. Я повторил свой вопрос более настойчиво.

— Да! Часто...— робко отвечала Феклуша.

— Нравился он вам?

Долго я ждал ответа. Феклуша сидела как статуя.

— Я потому с вами так откровенен, что принимаю в вас большое участие. Не бойтесь меня, я вас спрашиваю для вашей же пользы.

Феклуша молчала, да и что ей было отвечать?

— Если вы будете молчать, вы обидите меня и докажете тем, что все правда, что говорили мне о вас.

— Ах, боже мой, да что же я буду вам говорить? — с досадою проговорила Феклуша.

— Отвечать на все, о чем я вас спрашиваю,— с суровостью наставника сказал я.— Вы молоды, недурны собой. К чему вам торопиться искать жениха?

— Какого жениха? — тревожно спросила Феклуша.

— Ну полноте! Я все знаю. Иван Андреич хотел жениться на вас и, верно бы, женился, если бы...

— Я знаю, что все соседи говорят о нас! — с подавленным вздохом прервала меня моя слушательница.

— Если знаете, то вам надо быть как можно осторожнее. Не оставаться одной, вот как теперь я с вами.

Мои слова, кажется, произвели сильный эффект, потому что я слышал ускоренное дыхание Феклуши.

— Может быть, вы уже были бы женой Ивана Андреича, а теперь приобрели в нем себе врага.

— Я ему ничего не сделала! — произнесла торопливо Феклуша.

— Как ничего! Нет, вы много можете сделать вреда человеку. Вы настолько хороши собой, что даже порядочного человека можете заставить сделать низкий поступок. Сознайтесь,— вы очень хорошо знаете всю силу вашей красоты?

Феклуша молчала. Я старался разглядеть ее лицо, но было слишком, темно; вдруг мне с чего-то показалось, что сдержанный смех вырвался из ее груди. Я обиделся, потому что рассчитывал на другое впечатление.

— Говорите откровенно,— не правда ли, вы рассчитывали меня завлечь, и вам удалось бы совершенно, если бы...

Я был прерван воплем, вырвавшимся из груди Феклуши, которая, закрыв лицо, вскочила и убежала от меня.

Я остался как дурак один, не зная, что мне делать. Вопль был так естествен... Но, может быть, это была досада, что я угадал и разрушил все планы и надежды ее? Я просидел долго на террасе, поджидая возвращения Феклуши, однако она не являлась, и я, недовольный своей ролью, побрел в назначенную для меня комнату. Через несколько минут явилась ко мне Федосья с двумя кружками; в одной был квас, в другой — вода. Поставив их на стол, она не двигалась с места и глядела на меня так свирепо, что я с досадою ей сказал:

— Мне больше ничего не надо.

Федосья, заминаясь, грубо пробормотала:

— Барышня...

Я догадался, что передо мной стоит поверенная Феклуши.

— Ну что твоя барышня?

— Плачет! — мрачно отвечала мне горничная.

— Что же мне делать? Разве я могу идти утешать ее?

— Да вы ее обидели! — злобно и с упреком сказала Федосья.

— Чем я ее обидел? Разве она тебе жаловалась?

— Жаловаться? Мне? Нет, барышня отцу родному не скажет ничего! Чем она виновата! Приехали оттуда затем, чтоб смеяться тоже над нами. Ей-богу, грешно так обижать людей!

Федосья меня пристыдила, я покраснел и, как бы оправдываясь, сказал:

— С чего же ты взяла? Я ничего не знаю о твоей барышне, и за что я могу ее обидеть?

— Один каторжник скажет про нее худо! Вот что! — грубо прервала меня Федосья и с грустью продолжала: — А всяк норовит ее обидеть! Знаем мы все, ума-то своего не хватило у уткинского, и уши развесил, как баба какая, а разве на каждый роток накинешь платок.

— Да я ничего дурного не слыхал о твоих господах.

Федосья искоса поглядела на меня и, злобно улыбаясь, произнесла медленно и несколько тише своего обыкновенного голоса:

— Небось нехристь, разбойник Архипка в трактире не понасказал про нас турусы на колесах?

— Ни слова, право!

— И уткинская дворня не уступит любой шайке воров, тоже небось молчала? — продолжала она.

Глаза Федосьи блестели гневом; побелевшие губы судорожно дергались.

— Божусь, что я ни от кого ничего не слыхал. Ты расскажи-ка мне лучше сама. Если кто будет говорить что-нибудь про твоих господ, я хоть буду знать, правду ли говорят или нет.

Федосья задумалась и, вздохнув тяжело, мягким голосом произнесла:

— Господи, господи! Кажись, иной раз думается, лучше бы на чужой стороне в сырой земле лежать, чем сраму-то столько выносить. Да, видит бог, барышня без вины виновата стала на весь божий свет.

— Расскажи-ка мне все, что было. Может статься, я и помогу — злоязычников заставлю молчать. Ведь что худая, что хорошая слава, все от людей расходится.

— Известно! Как бы от бога, так нашу барышню не обегали бы. Ведь, батюшка, последняя мещанка задирает перед ней нос, а соседи-то просто и рыло воротят, словно она виновата в чем. На что я, какая анбиция у холопки, а и то сердце кровью обливается, как какой-нибудь каторжник Архипка начнет скалить зубы: так бы, кажись, глаза выцарапала разбойнику. Ведь вор, мошенник! В скольких скверных делах был замешан! А живет да над честными людьми тешится. Федосья пришла снова в сильное волнение. Я старался ее успокоить и просил скорее рассказать семейную тайну ее господ.

— Ну вот! Так же как и ноньче, приехали мы на ярмонку,— начала она,— теперешней барышне было всего годочков десять, да такая маленькая, худенькая была. Она вот на последних прытко зачала расти да добреть, а сестрица-то ее была уже в поре, невеста. Упокой ее душу! — растроганным голосом заметила рассказчица...— Ну вот! Стояли мы на квартире, а насупротив наших окон стоял тоже жилец. Верст шестьдесят от нас его имение. Злодей! Ну вот, он, окаянный, целый божий день, бывало, лежит себе на окне да все на барышню-то нашу и глазеет. На грех аль нечистый попутал, барин наш купил козла, да такого шутника. Ведь Машка — это его дочь!.. Козел ходит по улице, а цыган-то и ну его приласкивать, заприметя, что наша барышня с козлом играет. Наколет на рога бумажки ему да и пошлет к нашим окнам. Так вот каждый день козел с бумажками домой и придет. Знать, и наша барышня не брезгала этим. Ну вот, день за днем; колдун лакея своего подсылает, а тот говорит: барин наш знакомство хочет завесть с вашими господами. А потом, душегубец, и стал таскаться в дом. Живем мы словно важные помещики, и в комедию, и в лавки злодей водит барышню и барыню тоже. Ну вот, стали собираться по домам. Барышня горюет. Уж успел обойти нечистый ее. Приехали домой, не успели разобрать сундуков, глядь, катит гость во двор, татарин небритый! Уж его наши господа чествовали, как какого князя. А он, озорник бессовестный, добром отплатил за все.

— Хорош он был собой?

— Волчья ехидность, змеиная душа. Кажись, на что я холопка, а глаза ему выцарапала бы, если бы он подъехал ко мне. Просто совиная рожа. Глазища словно в масле: так и бегают. Смотреть страшно, как он, бывало, сидит с нашей барышней. Она, бедненькая... Ах он злодей, злодей!

И Федосья заскрежетала зубами и стиснула кулаки.

— Что же дальше? — сказал я.

— Ну вот! Так же, как вы аль уткинский, бывало, приедет к нам, гуляет с барышней, поют: она больно жалостливо пела, и он начнет басить с ней. Бывало, гащивал по неделе. Ну вот наша барышня и невеста, приданое шить начали. Жених сидмя сидит у нас. Да вдруг ни с того ни с сего стал реже да реже, проклятый. Барышня наша плачет, худеет. Стали ее уговаривать, что насильно мил не станешь. Куды тебе, так вот и воет. А жених-то окаянный совсем пропал, ни ногой. Поехал барин сам к нему. Вернулся такой бледный, что мы все перепугались. Видим, дело плохо, жених на попятный двор. Говорит, родственники запрещают жениться, что молод еще. Злодейская душа, змеиная порода!.. Ну вот, наша барышня, как узнала, что жених-то на попятный двор, чуть разума не потеряла и бросилась было в реку, да вытащили. Уж так напугала, так напугала, что мы все земли под собой не слышали. Бывало, душу надрывает, как целехоньку ночь проплачет да простонет. Просто извелась вся, одни косточки. Ну вот, раз она так и заливается, плачет; я спала в ее горнице, встала, перекрестилась да и говорю ей: полноте, барышня, не убивайтесь, другого найдете жениха; а она, бедненькая, говорит мне: «нет», говорит...

Федосья захлебнулась слезами и замолкла. Я смотрел на ее лица и давился быстрым переменам, резко проявлявшимся на нем. То оно покрывалось краской и слезы являлись в глазах, то вдруг бледность сменяла краску, а глаза сверкали диким гневом.

— Ну что, же тебе отвечала барышня? — спросил я рассказчицу, которая встрепенулась и, тяжело вздохнув, таким свирепым голосом произнесла свое «ну вот», что дрожь пробежала у меня по телу.

— Ну вот, барышня мне все и расскажи. Поплакали мы с ней вдоволь да я рассудили с горя бежать.

— Ты-то зачем бежала? — спросил я.

— Как зачем! Барышня захотела бежать, не пустить же ее одну!

— Куда же вы решились бежать?

— А бог знает, про то знала барышня. Ну вот, мы как задумали это, барышня стала пободрее. Господа-то обрадовались и повеселели. Никто в доме не знает сраму, кроме меня, ни единая баба во дворе. Барышня все заготовляет в дорогу. Тихонько взяла у барина какие-то старые паспорты, и в одну темную ноченьку, когда все улеглись, помолясь, мы вышли из дома родного. Не чаяли и вовек его увидать.

Она пошатнулась и присела на стул. Но, как будто опомнясь, вскочила на ноги и, вытирая слезы, продолжала рассказ:

— Ну вот, шли мы, шли и бог весть сколько недель. Отдохнем денек да опять идем. Барышня одета, как я же. Так вот всем и выдает себя за холопку. Бывало, гляжу на нее, а сердце точно кто давит. И боже упаси величать ее барышней! Заплачет; ты, говорит, лучше оставь меня одну! А если, бывало, стану расспрашивать, куда идем и что будет с нами, у ней один ответ: «Вернись, если боишься, а я туда уйду, где б меня не отыскали». Пока деньжонки у нас водились, все как-то легче было идти, а тут на ночлеге нас обокрали. Котомки обменили. Делать нечего. Все идем да идем. Ну вот, пришли мы на ночлег в деревушку. Денег-то не было, так мы со всяким сбродом легли спать. Наутро хотим идти, не пускают. На дороге нашли убитого купца. Глядь, стража кругом, становой. Всех поодиночке допрашивают. Дошла очередь и до нас. Барышня моя точно полотно, вся дрожит. Я за нее перепужалась. Взяли паспорты от нас, глядели, глядели да и ну нас допрашивать, так мудрено, раз до пяти одно и то же. Потом становой стал кричать на барышню, она, знать, испугалась да и проболталась, только взяли нас под стражу и повели назад в город. Ну вот, посадили нас врозь. Стало мне жаль барышню, я во всем и созналась, сказала, что я уговорила ее бежать из родительского дома. Повели нас с солдатами назад. Барышня моя уж идти не может. Ножки распухли, не ест, не пьет; ну вот, вернулись мы и в наш город, посадили нас в острог и послали за господами. Барышню увезли домой чуть живую, а меня...

Федосья ничего не произнесла более, но я угадал остальное по выражению ее лица и поспешно спросил:

— Неужели о тебе она не похлопотала?

— Дай им бог здоровья! Много истратились даже. Ну выпустили меня. Да что! Ведь уж все-таки острожная осталась. Ведь всякий мальчишка знал это!..

— Что же твоя барышня?

— Я уж ее не застала в живых! Царство ей небесное! Сказывали наши, как она мучилась долго и все просила, чтоб повидать этого нехриста, злодея окаянного!

— Ну что же, видела?

— Как же! Душегубец, разбойник! Посылали, посылали к нему, не едет. Барин поехал сам просить его христом-богом проститься с умирающей. А он, колодник клейменый, ускакал из дому, выпрыгнул в окно. Сама барыня поехала к нему, говорят, как плакала, валялась у него в ногах, только бы простился и облегчил бы барышню. Ну пообещал и даже крикнул: лошадь подать! Да так вот до сих пор, черная душа, все едет к нам. А она, сердечная, не пережила — богу душу отдала.

И Федосья горько стала плакать.

— Неужели ничего не сделали с ним? — сказал я, сильно взволнованный.

— А что с ним сделаешь? От наших так вот рыло воротят, точно чума у нас какая. Вот уткинский гащивал сначала, а тут — и ни ногой! То же вот и вы сделаете! Да за что обижать нас?

И она пуще заплакала.

Этот несколько бестолковый рассказ произвел на меня сильное впечатление.

Всю ночь я думал о том. Неужели проступок бедной девушки, искупаемый такими страданиями, бросает до сих пор тень на все семейство?.. До чего мы дошли: потеряли такт отличать простоту от хитрости, обленились так, что принимаем на веру чужие слова, хотя бы они касались чести и жизни нашего ближнего, и действуем по чужому влиянию? За что я обидел бедную девушку? Из лени, из невнимания к чужим страданиям. И какое я имел право исправлять ее, если бы даже все нелепые подозрения моего приятеля были справедливы? Я в нетерпении ждал утра, чтоб как можно скорее вразумить Ивана Андреича, доказать ему его жестокость, которая и меня вовлекла в непростительную дерзость. Чуть забрезжило утро, как я уже ехал на крестьянской телеге в Уткино. Приятель мой спал еще, когда я приехал, но, горя нетерпением его видеть, я разбудил его. Увидев меня, он пугливо спросил:

— Что случилось? Что с тобой?

Укор на совести, плачевная драма, хотя бестолково переданная, вероятно, все вместе оставило следы на моем лице.

— Ничего печального! — отвечал я, садясь возле кровати.

— Уж не наделали ли они тебе каких неудовольствий? — с ужасом воскликнул мой приятель.

Эта выходка меня взбесила; я сердито отвечал:

— Да, по твоей милости я много наделал глупостей. Я оскорбил девушку, которая...

— Боже мой! Что с тобой? Верно, успели приколдовать? — суетливо вскакивая с постели, прервал меня Иван Андреич.

— Ты просто сделался бабой. Я всю историю узнал от Федосьи. Волосы дыбом становятся за вас. Чем бы защитить, а вы!..

Приятель мой разразился смехом и, снова кинувшись на свою постель, отрывисто произносил:

— Вот одолжил... ха, ха, ха! Вот одурачили-то молодца!.. Расчувствовался от сказки, сплетенной девкой, которая на весь околодок слывет самой пропащей головой! Да я запретил своему Прокопке жениться на ней. Его бы просто со свету сжили мои люди.

— Послушай, ты выводишь меня из терпения,— прервал я грубо.

Приятель озлобился и с презрением возразил:

— Даже и об острожной девке Зябликовых непозволительно мне говорить? Да ты бы лучше с самого начала предупредил меня о близких своих отношениях с барышней.

— По какому праву ты так бесчестишь несчастную девушку? — едва сдерживая дыхание, перебил я.

— Так ты желаешь знать, на чем основаны мои права?

Приятель мой, иронически смотря на меня, произнес выразительно:

— Э! да ты сам знаешь лучше меня, но не хочешь сознаться, или самолюбие тебе не позволяет этого сделать.

Я вышел из себя и, сам не знаю как, выговорил:

— Только подлецы способны так чернить женщину.

Я опомнился, но уже было поздно. Иван Андреич побледнел, и я тоже, и мы с полчаса просидели молча, повеся носы, не шевелясь, не глядя друг на друга. Наконец он, вероятно желая прекратить скорее наше глупое положение, спрятал лицо под одеяло и оттуда глухим и нетвердым голосом сказал:

— Я не ожидал, чтоб наши дружеские отношения так нарушились. И за кого ты оскорбил преданного тебе человека, бог знает! Я желаю одного,— прибавил он, открыв лицо свое, все еще бледное,— чтоб только не здесь окончилась наша история. Для этой барышни слишком много чести! Странно! Меня вдруг обдало как бы ушатом холодной воды. Вся горячность моя исчезла. Мне показалась смешной и неуместной моя защита угнетенной девушки. И кто разберет их? Может быть, мой приятель точно прав. А если и нет, что же мне-то такое? И с чего я разгорячился, разве в первый раз в жизни приходится мне видеть и слышать несправедливость?

Я так сильно погрузился в эти размышления, что мой приятель приосанился и сказал уже с некоторым эффектом:

— Что делать! Против определения не пойдешь!

Мне просто сделалось совестно, что я обидел его. И я сказал с полной искренностью:

— Послушай! Я чувствую всю вину свою и всю глупость своей раздражительности. Ты вправе требовать от меня всякого удовлетворения; но если я буду просить у тебя извинения, то надеюсь, что ты не сочтешь мое искреннее сознание за трусость?

Приятель мой молчал, но я заметил, что он был тронут моими словами и тоном моего голоса. Я не замедлил воспользоваться этой минутой и продолжал в том же тоне и как бы рассуждая сам с собою:

— Драться! Нам!! Из-за девушки, которую всего я знаю один день...

— И об которой не стоит говорить,— подхватил злобно Иван Андреич и с грустью прибавил, взглянув на меня в первый раз после глупой моей фразы; — Больно мне подумать, что такая госпожа могла быть причиной...

Я взглянул на моего приятеля и тяжело вздохнул; он сделал то же, и мы, посмотрев с минуту друг на друга с грустью, с нежностью, молча, но очень выразительно обнялись.

Через полчаса мы с аппетитом пили утренний чай и я преравнодушно выслушивал от моего приятеля разные возмутительные факты и подозрения насчет Феклуши. Не то чтобы я верил всему, но из предосторожности и спокойствия, переходящих иногда в человеке за пределы здравого смысла, я дал себе слово более не видать Феклуши,— не потому, чтобы я боялся быть пойманным ее родителями, но мне как-то жаль было ее, а жалость в этих случаях иногда бывает опасна.

Приятель мой был в восторге от моего решения и вздумал рассказать мне поучительную историю одного близкого своего приятеля, долженствовавшую окончательно убедить меня в лицемерстве Феклуши.

Вот его рассказ. Один молодой человек с прекрасными телесными и душевными качествами приезжал в Варшаву для получения денег из казны. Знакомства ровно никакого не было у молодого человека, и он развлекал себя одними прогулками по городу и его садам. По утрам он каждый день расхаживал в знаменитом городском саду, где есть, между прочим, источник минеральной воды, которым многие лечатся. Молодой человек не любил многолюдства, потому избрал себе самую уединенную аллею, где гулял или сидел по целым часам. Один раз он нашел свое место уже занятым, дама в трауре сидела на скамейке и прегорько плакала. При виде мужчины она поспешно опустила вуаль и скрылась. Вероятно, уединенная аллея гармонировала с грустным настроением дамы, потому что на другое же утро она явилась с книгой в руках и так была задумчива, что только тогда заметила молодого человека, сидящего на скамейке, как поравнялась с ним. Неизвестно отчего, но дама испугалась, вздрогнула, на минуту приостановилась и потом уже продолжала свою прогулку. Молодой человек на этот раз хорошо разглядел даму. Она была молода, красива и высока. Тип ее лица резко доказывал польское происхожделие. Она уронила носовой платок — молодой человек поспешил поднять его и отдать ей; она поблагодарила его по-русски с польским акцентом. Голубые, ясные и выразительные глаза дамы сделали очень приятное на него впечатление; он с большим удовольствием встречал ее в саду, и они раскланивались как знакомые. Так прошла неделя с тех пор, как молодой человек в первый раз увидел красивую даму в слезах.

Однажды, задумчиво идя по своей аллее, он услышал позади себя умоляющий женский голос:

— Спасите меня, пан!

Молодой человек обернулся, перед ним стояла красивая полька в трауре, бледная и со сложенными на груди руками. В ее голубых глазах столько было мольбы, что молодой человек с участием спросил: чем может быть ей полезен?

— Дайте мне вашу руку, пан! — отвечала полька и поспешно схватила под руку ошеломленного человека, с ужасом сказав: — Он идет сюда, ради бога, пан, не погубите меня, сделайте вид, что я ваша дама!

В это время высокий, плечистый, белокурый господин прошел мимо них, свирепо оглядывая польку и ее кавалера, который по чувству сострадания к бедной женщине отвечал ему таким же свирепым взглядом.

— Ах, пан, вы спасли меня от страшной неприятности, и я буду признательна вам всю жизнь! — с чувством произнесла красивая полька, освобождая руку молодого человека. Но он вызвался довести встревоженную женщину до дома. Она радостно приняла предложение и как бы в знак признательности рассказала ему вкратце свое бедственное положение. Это была вдова, приехавшая в Варшаву, чтобы укрыться от преследований родственника, который завел с нею процесс о наследстве после ее мужа.

— Я сирота, была выдана силою замуж за старика, который был добр, но ревнив до безумия. Я много страдала при нем, но после его смерти подверглась еще большим оскорблениям: родственники моего мужа знают, что за меня некому вступиться!

Молодой человек очень обрадовался, узнав, что его угнетенная спутница стоит в одной с ним гостинице. Она пригласила его к себе в номер выпить чашку кофе. Их встретила девушка, маленькая, вся в веснушках; несмотря на дурноту, она имела большое сходство с своей госпожой, которая объявила, что это единственная ее прислуга и нянюшка ее малюток, которых тотчас привели в комнату. Красивая полька с нежностью расцеловала детей и, посадив их на колени к гостю, велела его обнять и благодарить за мать, которую он защитил. После этой трогательной сцены мать приказала Юзе, то есть нянюшке, увести детей, и затем панна Розалия, как назвала ее Юзя, сняла шляпку и мантилью и предстала молодому человеку во всем блеске своей красоты. Прощаясь с панной Розалией, он обещал быть ее покровителем. Скоро общество умной и красивой польки сделалось ему необходимо. Она передала ему подробную повесть о жизни своей и страданиях и так была доверчива. что даже давала ему читать письма, которые ей писали родственники покойного мужа; но, к несчастью, молодой человек не только не умел читать, но даже ни слова не понимал по-польски, что, впрочем, ему не мешало сочинять для нее бумаги по процессу, которые она с ним переводила на польский язык.

Молодой человек был встревожен в одно утро: он получил анонимное письмо, где его предостерегали насчет панны Розалии; но, вспомнив, что у нее есть враги, он пренебрег низким их мщением, тем более что преследования свирепого господина снова начались; панна Розалия иначе не выезжала из дома, как только по вечерам в карете, в сопровождении молодого человека, который был вооружен карманным пистолетом.

Ночные прогулки в тенистых аллеях садов с восторженной панной Розалией очень действовали на молодого человека; только роль покровителя удерживала в границах его страсть. Анонимные письма продолжали его предостерегать.

Однажды молодой человек нашел панну Розалию в величайшем расстройстве. При виде его она в слезах бросилась к нему на грудь и на все его вопросы отвечала одними рыданиями.

Шум в передней и мужской голос, говоривший с Юзей, заставил прийти в себя панну Розалию; она вскрикнула:

— Это опять он пришел меня оскорблять!

И она упала без чувств на руки молодому человеку, который бережно положил ее на диван, а сам кинулся загородить дорогу свирепому господину, появившемуся в дверях.

— Я родственник панны Розалии и желаю с ней говорить по делу,— с горячностью сказал свирепый господин молодому человеку, не пускавшему его в комнату.

— Извольте идти вон, сударь, или я позову лакеев, чтобы вас выгнали отсюда! — закричал вне себя от бешенства молодой человек.

— Вы кто? Муж панны Розалии, что ли? — грозно крикнул свирепый господин и поднял палку.

Молодой человек отшатнулся,— в эту минуту панна Розалия кинулась между ссорящимися, и удар достался ей. Молодой человек как лев ринулся было на свирепого господина, но панна Розалия обхватила его ноги и, целуя, говорила с рыданием:

— Я вас не пущу, пан! Я не хочу, чтоб вы погибли за меня!

Свирепый господин убежал; такое самоотвержение и нежность в красивой женщине привели молодого человека к тому, что он готов был идти за панну Розалию в огонь и воду. Он успокоил ее, как мог, и решился ей сказать об анонимных письмах. Панна Розалия страшно побледнела, губы ее задрожали и глаза так страшно заблестели, что молодой человек испугался. Как мог, он успокоил ее уверением, что ничему не поверит, что бы ему ни писали и ни говорили о ней. Уходя, он решился с особенною нежностью поцеловать ручку у панны Розалии, которая сама его проводила до дверей, нежно ему шепнув:

— Не оставляйте меня!

Не успел молодой человек сделать двух шагов по коридору, как раздался пронзительный крик в номере панны Розалии. Он поспешно вернулся, боясь, не случилось ли чего опять с бедной женщиной. Отворив дверь, он остолбенел. Панна Розалия своей величавой и красивой рукой била по щекам Юзю, которая защищалась и страшно кричала. Заметив свидетеля, панна Розалия зажала рот Юзе, толкнула ее в комнату и заперла дверь на ключ. Сделав все это, она кинулась к молодому человеку и, рыдая, стала рассказывать, что Юзя была в заговоре с ее родственником и что она автор анонимных писем.

Молодой человек — находясь под влиянием некоторой робости и почтения к атлетической силе панны Розалии — молчал. Тогда панна Розалия воскликнула:

— Боже мой, пан! Я беззащитная, слабая женщина, они меня погубят в ваших глазах! Нет, лучше смерть!

И панна Розалия схватила столовый нож, лежавший на тарелке; молодой человек, к счастью, успел выхватить его и принять в объятия панну Розалию, с которой сделался истерический припадок, виденный в первый раз молодым человеком.

С этого дня панна Розалия слегла в постель, явился доктор и какая-то пожилая полька. Юзя исчезла. В бреду больная более ни о чем не говорила, как о своем покровителе, которого называла самыми нежными именами. Пиявки, лед и лекарство привели панну Розалию в память; она сейчас же потребовала к себе молодого человека, который не выходил из ее номера, хотя не был допускаем доктором к больной. Молодой человек оправдывал поступок панны Розалии с Юзей энергической натурой полек, и как страсть была сильна в нем, то он очень снисходительно забыл все.

Выздоровление совершилось быстро, благодаря попечению искусного врача и необыкновенной натуре больной. Молодой человек не переставал получать анонимные письма и не мог удержаться, чтоб не читать их; тем более что они заранее уведомляли его, о чем панна Розалия будет говорить с ним и что сделает. Одно письмо его испугало. Вот его содержание:

«Последний раз я пишу к вам, потому что завтра ваша участь будет решена. Чтоб удостоверить вас в справедливости моих предостережений, я вам скажу заранее все, что вам будет говорить панна Розалия. Вы ее найдете спящею на диване, который стоит у дверей в соседний номер. Не садитесь на диван и избегайте ласк панны Розалии. Все готово, чтоб вас погубить. Если вы заметите шорох за занавеской, то не бегите в переднюю, там будут стоять свидетели, а прямо бросьтесь в спальню, там есть дверь в коридор».

Молодой человек решился тотчас же показать письмо панне Розалии, чтоб с общего совета наказать скверную Юзю.

Когда он вошел в номер к панне Розалии, то невольно приостановился: она спала на диване у дверей. В комнате горела одна свеча и та была с абажуром. Молодой человек решился уйти, но панна Розалия проснулась и остановила его нежным голосом:

— Пан, это вы? А я заснула и видела очаровательный сон. Сядьте здесь! — прибавила она, указывая на диван.

Молодого человека стала бить лихорадка; он не решался сесть на диван; но панна Розалия, оттолкнув кресла, усадила его возле себя и, глядя на него с нежностью, спросила:

— Что это, пан, какие у вас холодные руки?

При этом она прижала руку молодого человека к своему сердцу.

Молодой человек вскочил; ему послышался шорох за занавеской. Он неожиданно рванул ее — и увидел, что дверь раскрыта. Панна Розалия вскрикнула, но молодой человек был уже в спальне и потом в коридоре, по которому бежал как сумасшедший. Прибежав в свой номер, он почти без чувств упал на диван и не скоро опомнился. Анонимные письма не лгали; Юзя на другой день объяснила ему все. Эта Юзя была родная сестра панны Розалии, которая обращалась с ней грубо и дерзко. Юзя из мщения, а вернее, из зависти испортила план своей сестры и спасла молодого человека. Сильная досада овладела им, когда он узнал, что мнимый преследователь мнимой вдовы был с ней заодно и что дети были взяты напрокат. Панна Розалия была фигурантка польского театра, исключенная за рассеянность в туалете. Свирепый господин потерпел тоже неудачу и тоже но рассеянности: он передернул карту, его побили и лишили средств продолжать карьеру. Взаимное несчастье соединило их. Узнав о приезде молодого человека с деньгами, они приняли похвальное намерение обобрать его: панна Розалия должна была разыграть несчастную жертву страсти, а свирепый господин злобного ее родственника. Предполагалось, что этот родственник, будто бы из желания погубить панну Розалию, явится к ней в критическую минуту со свидетелями и потребует от молодого человека денег, чтоб не опозорить несчастную. План был хорош, но конец не удался, хотя молодой человек все-таки недосчитался не одной тысячи злотых,— он и сам не замечал, как платил по счетам панны Розалии магазинщикам, как давал ей деньги на процесс, не говоря уже о мелких тратах.

Эта история, с большим жаром рассказанная моим приятелем, вовсе не произвела на меня желаемого действия. Я догадался, что герой забавного похождения был сам рассказчик: так вот вследствие какого разочарования видит он во всех женщинах грязные расчеты и обман... Я устыдился, что хоть на минуту поддался глупым его подозрениям насчет Феклуши, и ломал голову, как бы мне половчее и не упоминая прошедшего высказать ей свое раскаяние, разумеется взвалив всю вину на приятеля.

На другое утро рано я отправился к реке, где ловила рыбу Феклуша, и не ошибся — я нашел ее на том же месте. Долго я любовался грустно-задумчивой позой ее. Мне даже казалось, что она не обращала внимания на поплавок, глаза ее следили за быстрым течением воды. Солнце и комары не беспокоили ее. Она была вся закутана в белом и очень походила на красивую и печальную статую на какой-нибудь гробнице.

Я вышел из своей засады и стал ломать сухие сучья, будто не замечая никого, но между тем я глядел в воду, где ясно отражалась вся фигура девушки. Феклуша вздрогнула, завидев меня; хотела встать, но потом, вздохнув тяжело, перекинула свою удочку так тихо, что это движение можно было принять за плеск рыбы на поверхности воды. Долго мы притворялись, что не замечаем друг друга; наконец мне это надоело. Я раскланялся с Феклушей, она отвечала мне не ласковым, но и не сердитым поклоном.

— Вы давно здесь? — спросил я.

— Давно.

— А я вас сейчас только заметил.

— А я вас давно видела.

Я покраснел. К чему лгать даже там, где вовсе нет нужды?

Разговор наш прекратился, и к возобновлению его я не придумал ничего лучшего, как спросить:

— Григорий Никифорыч и Авдотья Макаровна здоровы?

— Здоровы.

— Встали?

— Давно.

Снова настало молчание. Я бросил попытку поддерживать разговор, уселся на берегу и стал смотреть, как Феклуша ловит рыбу, которая — от моего глазу, что ли,—часто срывалась.

— Не мешаю ли я вам? — спросил я.

Феклуша покачала головой, осмотрела внимательно червя и закинула так ловко удочку, что чуть не коснулась другого берега реки, где я сидел.

— Значит, вы не верите в дурной глаз? — спросил я.

— Нет.

— А есть дураки, которые всему верят, например, ваш сосед; да он скоро будет бояться, чтоб его не обратили в волка недобрые люди.

Феклуша молчала и внимательно слушала меня; ободренный этим, я продолжал:

— И такие люди, право, очень опасны, они могут сбить с толку человека и заставить его наделать тысячу глупостей, которые тот готов бог знает чем выкупить.

Красноречие мое иссякло, тем более что слушательница моя ровно ничего не возражала; она по-прежнему смотрела и слушала с грустью.

Я замолчал, недовольный собой. Посидел, повертел прутиком, сломанным с ближайшего куста, наконец встал, простился с Феклушей и пошел домой.

Я еще никогда в жизни не находился в таком неловком положении перед женщиной, как в эту минуту. Заметь я малейший расчет со стороны Феклуши — мстить мне своей холодностью или тешиться моим раскаянием,— дело другое. Нет! Она так просто и глубоко была оскорблена мною, что ей и в голову не приходило извлекать из своего положения какие-нибудь выгоды или рисоваться. Однако мне от этого не было легче; я желал уловить что-нибудь невыгодное для Феклуши и тем облегчить свою совесть.

Приятель мой не подозревал цели моей прогулки и, видя, что я скучен, вздумал меня развлечь. Он предложил мне ехать с ним к Щеткиным, единственным соседям, где были взрослые дочери и куда ездил мой приятель.

— Я тебе скажу одно об этом семействе, что их простота и радушие не чета Зябликовым. Дочерей своих держат строго, не стараются сбыть с рук да так воспитывают, что им и в голову не приходит смотреть на каждого заезжего как на жениха.

Такой панегирик Щеткиным меня заинтересовал. Я согласился ехать. Приезд наш, по-видимому, не имел никакого влияния на домашнее течение дел, но зато подземные, глухие раскаты слегка заколебали весь дом, наружностью своей очень похожий на петербургские дома среднего сословия, имеющие претензию на роскошь и моду. Роскошь состояла в том, что повсюду на спинках стульев и диванов из драдедаму[7] гостинодворской работы были развешаны дырявые лоскутки, называвшиеся антимакассарами[8]. А мода в расстановке мебели — в таком беспорядке и тесноте, что вы рисковали десять раз ушибиться и отдавить другим ноги, прежде чем усесться. При этом диваны и стулья так были низки, что входившему в первую минуту казалось, будто все общество сидит на полу. Разговаривать тоже было трудно, потому что модная расстановка мебели имела еще то удобство, что все общество сидело спиной друг к другу.

Господин Щеткин радостно принял нас. Позвольте мне слегка описать наружность его. Это было маленькое, сморщенное, седое существо, с лицом красным, как мак. Подбородок, выдавшийся вперед, составлял единственную характеристическую черту его сморщенного маленького лица. Впрочем, его крошечные глазки неизвестного цвета очень плутовато и быстро бегали. Разговор его был приятный и деловой. Он часто повторял фразу:

— Слава богу, пожил в свете, всего видел.

Он был вдовец и отец трех не только взрослых, но уже зрелых дочерей, хотя меньшую водили как ребенка и стригли ей волосы, подвивая их в пукольки. Воспитание трех своих дочерей г-н Щеткин поручил гувернантке, которая, по собственным его словам, заменяла его дочерям мать. Гувернантка, вероятно чувствуя собственное свое достоинство, держала себя в доме как глава семейства; она даже, как говорили люди, управляла не только всем домом, но и самим Щеткиным и его деревней.

Наружность гувернантки в самом деле была очень величава для простой роли. Росту она была страшно высокого. Толщины такой необъятной, что когда являлась в комнату, окруженная своими невысокими питомицами, то они казались перед нею точно детьми. Анна Егоровна (так она называлась) приняла нас очень приветливо в столовой за завтраком и дала приказание лакею, одетому в серый суконный фрак с гербовыми пуговицами, «позвать из класса барышень».

Явились три грации: Жюли, Лиз и Мари.

Все три маленькие ростом, наружности пошловатой; черты лица неправильные. Наивно натянутое выражение лица и детски резвые движения делали их похожими на марионеток, взятых из театра. По их гладким и жирно намазанным волосам, из которых выделаны были разные замысловатые штуки, по их кисейным разглаженным платьям трудно было себе вообразить, чтоб они сидели за классами. Я забыл еще сказать о их цвете лица. Они все были белы, и румянец не играл, а лежал как-то мертвенно на их щеках. Французский диалект был так усвоен ими, что они в забывчивости иногда обращались с ним к лакею. Застенчивости и тени не было в этих трех барышнях. Они, напротив, старались показать передо мной, как петербургским приезжим, свое искусство в любезности и светской болтовне.

После завтрака Анна Егоровна извинилась перед нами и пошла давать в гостиную уроки своим миниатюрным воспитанницам. Кто из них пел, кто играл. И это продолжалось два часа.

Хозяин дома, как бы не замечая домашнего концерта, оставался за столом, куря и занимая нас разговорами про свою службу в Петербурге, свое значение у одного из важных лиц и проч. Он говорил также о своей честности, о своей дальновидности, и я заметил, что эта старая, сморщенная фигурка преловко льстила на каждом шагу моему приятелю.

После уроков барышни надели шляпки с зелеными вуалями и перчатки с отрезанными пальцами и под предводительством Анны Егоровны, которой приличнее было бы дать палку тамбурмажора[9], чем иголку, все уселись на террасу, уставленную тощими цветами и деревцами, и принялись вышивать.

Господин Щеткин пригласил нас принять участие в домашнем разговоре, который вертелся бог знает на чем. Но надо отдать справедливость, что барышни очень искусно поддерживали его и ни на минуту не давали ему прекратиться.

Анна Егоровна ухаживала страшно за моим приятелем. Она за обедом так его угощала, что даже противно было видеть. Но мой приятель, казалось, был доволен всем этим. После обеда он без церемонии пошел спать, хозяин тоже. Анна Егоровна осталась со мной и барышнями, которым для моциона приказано было поиграть в серсо[10]. Я принял участие в их игре. Анна Егоровна сидела на террасе в больших креслах и дремала, а может быть, только делала вид, что дремлет.

Барышни так были затянуты в корсеты, что очень скоро пришли в изнеможение и предложили мне обойти их сад. Только что мы скрылись за кустами от террасы, как лица барышень изменились; выражение их из веселого и наивного превратилось в зрело кокетливое.

Старшая потребовала, чтоб я подал ей руку, и жалась ко мне очень близко то от пчелы, то от паука. Остальные сестры шли рядом, давали мне нюхать цветки, которые так подносили к моему носу, что я касался губами их пальцев. Свою даму я не забывал и слегка пожимал ей ручку. Скоро начал я замечать некоторый раздор между сестрами. Две сестры скрылись, и мы остались одни. Разговор вдруг прекратился, и моя дама, томно потупив глаза, стала вздыхать. Я спросил ее, не скучает ли она деревенскою жизнью,

— Ах, очень! Вообразите, соседей нет решительно. Мы просто дичаем здесь каждое лето.

— А вы знакомы с Зябликовыми? — спросил я через несколько минут молчанья, которое становилось неловким.

При этом вопросе моя дама вздрогнула и пугливо спросила меня, в свою очередь:

— А вы видели ее?

— Кого?

— Их дочь.

— Как же, даже имел счастие провести с ней целый день.

Рука моей дамы слегка высвободилась из моей: она со вздохом сказала:

— Мы ее не видали, папа нам не велит даже упоминать о ней.

— Почему? — спросил я с притворным удивлением.

— Не знаю! — с наивностью, не менее притворною, отвечала барышня. И вдруг спросила меня кокетливо, играя своим зонтиком:

— А вы будете часто к нам ездить?

— Это будет зависеть от расположения вашего папа. Если он...

— О, он очень, очень будет рад. Мы будем делать парти де плезир[11]. Одним дамам, не правда ли, очень скучно?

— А разве Иван Андреич редко у вас бывает?

— Да он все сидит с папа да о делах толкуют.

— Какой он странный, не правда ли?

Я сделал этот вопрос очень выразительно и слегка прижал ручку барышни, которая покраснела и томно потупила глаза.

— Жюли! Жюли! — раздались пискливые голоса барышень с разных концов.

Жюли, или моя дама, сделала недовольную мину.

— Жюли! Жюли! — еще пронзительней запищали ее сестрицы, и меньшая, выскочив из-за куста, сказала по-французски:

— Тебя зовет Анна Егоровна.

Жюли сделала гримасу своей сестре и, оставив мою руку, с необыкновенною любезностью сказала мне:

— Подождите здесь, я сейчас приду! — И она побежала с сестрой.

Не успел я сделать двух шагов, как словно из земли выросла средняя сестра, крича:

— Жюли!

И потом, как бы удивясь, воскликнула:

— Вы одни? Где же сестра?

— Она ушла.

— Вы соскучитесь здесь! Мы так отвыкаем от общества в деревне, что когда зимой приезжаем в Петербург, то наши кузены называют нас дикарками. Вы выезжаете на балы? Любите танцы? Я ужасно люблю вальс.

— И я нахожу, что это самый приятный танец,— отвечал я.

— Кажется, идет Жюли! Ах, давайте прятаться от нее! — схватив меня за руку и с силой таща за собой, сказала барышня.

Я последовал за ней, и мы прятались довольно долго от поисков Жюли, которая с досадою крикнула сестре:

— Анна Егоровна тебя зовет!

Мы вышли из засады и были встречены Жюли очень сердито.

Все трое мы отправились к террасе, на которой нашли Щеткина, моего приятеля и Анну Егоровну в дружеской беседе. Анна Егоровна строго спросила сестер, разумеется, все на французском диалекте:

— Где Мари? Я ее послала за вами.

Но в эту минуту принесли ягоды и фрукты, и все занялись ими.

Между разговором я упомянул о Феклуше. Как лица у всех вытянулись! Сморщенная фигурка хозяина дома, злобно усмехаясь, подмигнула моему приятелю на меня и сказала:

— Уже успели! Точно вороны ждут своей добычи, никого не пропустят, чтоб...

Приятель мой сделал недовольную гримасу, а Анна Егоровна заметила отцу семейства, что не следует в порядочном обществе, тем более где есть девицы, упоминать о такой девушке.

Приятель мой посмотрел на меня так, как бы желая сказать: «Видишь, не я один отзываюсь дурно о Зябликовых».

Желая удостовериться в своем подозрении, я начал подделываться под общее мнение о Зябликовых и сказал две-три плоские остроты на их счет, что доставило большое удовольствие как моему приятелю, так и всему обществу. Наивные барышни премило кусали губки, чтоб скрыть свои улыбки, на этот раз вовсе непринужденные.

Феклуше все вменялось в преступление. Ее одинокие прогулки в лесах, рыбная ловля. Они, то есть г-н Щеткин и Анна Егоровна, знали все, что делается в деревне Зябликовых, и доброту степных помещиков толковали в дурную сторону. Игра Феклуши на гитаре приводила в ужас наставницу. Спорили о ее годах, прибавили ей чуть ли не пять лет. Одним словом, все общество в продолжение двух часов только и говорило, что о Зябликовых, даже барышни принимали участие в разговоре.

— Я бы умерла от страха, если б очутилась одна в лесу, — сказала Жюли.

— И я бы! — подхватила меньшая.

— У ней руки и лицо, говорят, как у крестьянки. Она никогда не носит ни перчаток, ни шляпки.

— Mesdemoiselles, mesdemoiselles! — воскликнула строго, как бы опомнясь, Анна Егоровна своим воспитанницам.

«Так вот где нашел мой приятель простоту и радушие!» — подумал я, и мне захотелось отомстить ему.

Когда стало темно, я успел по очереди каждой сестрице пожать ручку и дать ей заметить, что я всякий день хожу на охоту около их деревни рано поутру.

На возвратном пути приятель мой, очень ловко подметивший впечатление, сделанное на меня семейством Щеткиных, лукаво спросил:

— Ну что, похожи они на твоих хитрых простаков? Небось сам смеялся своей глупости сегодня. Я тебя уверяю, что если ты чаще будешь бывать у них, то я не поручусь за твое нежное сердце.

Я от души захохотал, и друг мой, не поняв моего смеха, вторил мне очень искренно.

На другое утро я отправился с ружьем бродить в лесу около деревни Щеткиных и вовсе не был удивлен, встретив Анну Егоровну с воспитанницами; они ужасно испугались меня.

— Здесь такая глушь, что один вид мужчины наводит ужас, если он внезапно явится, как вы! — сказала Анна Егоровна. Барышни все одеты были в утреннем наряде и так показались мне противны, что я недолго оставался с ними и поспешил к речке, где надеялся найти Феклушу.

Боже мой, как она похорошела для меня после дня, проведенного с благовоспитанными барышнями! Как умен и прост ее взгляд, сколько в ней наивности, самой искренней! Как оригинальны ее вопросы и ответы! Я подъехал к речке, привязал лошадь к дереву и поспешил к знакомому месту.

Мне показалось странным, почему сердце мое сильнее забилось и краска бросилась в лицо, когда я нашел пустым место, где сидела Феклуша последний раз. Мне так захотелось посмотреть на ее личико, редкое по своему простому выражению, что я побрел по берегу речки к дому в надежде встретить ее.

Малейший шорох на другом берегу заставлял меня радоваться, но напрасно. Я почти подошел к оврагу, которым Феклуша имела обыкновение ходить домой; но ее тут не было. Я рассердился на самого себя и быстро вернулся домой, вновь удивляясь своему капризу. На памятном месте первого знакомства увидел я рябую Федосью за тем же занятием, то есть за полосканьем белья. Я ужасно обрадовался и на этот раз не испугал ее своим неожиданным появлением, а предварительно кашлянул.

Федосья подняла свое сердитое лицо от работы и поклонилась мне низко, когда я приподнял фуражку свою и сказал:

— Здорова?

— Нешто!

— Господа здоровы?

— Бог милует! — отвечала отрывисто рябая девка и занялась своей работой.

Помолчав, я спросил, стараясь как можно более придать равнодушия своему голосу:

— А барышня отчего не ловит рыбу сегодня?

— Мне, что ль, она сказывает, когда не ловит!

— Да она здорова?

— Нешто!

Федосья была самая несносная из горничных, каких я знавал. Обыкновенно они на один вопрос отвечают всегда в десять раз более, а эта так была скупа на слова, что от нее ровно ничего не добьешься.

— Скажи-ка мне, Федосья, не сердится ли твоя барышня на меня?

Рябая девка, вывертывая чулок, дико посмотрела на меня и очень бесцеременно произнесла:

— Знать, замарал хвост? Я-то почем знаю!

— Я приехал бы к вам, да боюсь...—Сам не знаю, как я взял ее в поверенные к себе.

— Что бояться! Небось не съедят! — шумя в воде чулками, отвечала Федосья.

В эту минуту я вздрогнул, Феклуша явилась из-за куста, неся на плече удочку и все остальные снаряды в плетеной корзинке. Печально-насмешливая улыбка на ее губах ясно доказывала, что она слышала мой разговор с Федосьей. Я так потерялся, что не поклонился Феклуше, она первая мне поклонилась.

Федосья, указывая презрительно на меня головой, сказала своей барышне:

— Спрашивал меня...

Я чуть не кинулся на Федосью, чтоб зажать рот глупой болтунье, но Феклуша предупредила меня, вероятно поняв мое жалкое положение, и обратилась ко мне с вопросом: здоров ли я?

— Почему вы так поздно сегодня пришли ловить рыбу? — спросил я.

Феклуша пошла далее.

— Позвольте мне сегодня ловить рыбу с вами? — спросил я.

— Я взяла одну удочку,— как бы смешавшись, сказала Феклуша, остановилась и посмотрела на меня.

Моя фигура выражала такую кротость и мольбу, что, верно, тронула девушку. Я робко заметил, что могу сделать удочку из хорошего сучка, если только у нее есть лишняя леса.

— Есть, нельзя без запасной лесы идти ловить рыбу.

И она указала мне дорогу, как ближе можно перебраться на другой берег.

Когда я прибыл к Феклуше, то она уже сидела с удочкою в руках и для меня готова была другая. Я сел возле, и из страха напомнить ей о моей дерзости с ней при первом моем знакомстве я так вел себя осторожно, что даже ничего не говорил.

Феклушу это заметно ободрило: она учила меня, как ловить рыбу.

— Вы не видали никогда Щеткиных барышень? — спросил я.

— Очень часто в церкви. Даже они раз были у нас за семенами наших дынь,— отвечала Феклуша.

— Скажите, пожалуйста, почему вы не продолжаете знакомства с ними?

Сказав это, я раскаялся: лицо Феклуши вспыхнуло; я испугался, что опять оскорбил ее, и поспешил сказать:

— Впрочем, вы хорошо и делаете. Вы знаете, они из числа ваших врагов.

— Право, не знаю, за что они все нас не любят,— отвечала довольно равнодушно Феклуша.

— Я думаю, вас очень возмущает, что все ваши соседи такие глупые и злые на язык.

— Мне все равно, вот только папеньку и маменьку огорчают; особенно когда придешь в церковь: все сторонятся, возле кого ни станешь.

Мне показалось, что глаза девушки увлажились слезами, но я не заметил и тени озлобления в ее лице и голосе. Каждое слово ее, движение, взгляд я невольно сравнивал с воспитанными в строгости девицами Щеткиными; сравнивал нашу настоящую беседу за три версты от дома, с глазу на глаз в лесу и прогулку мою вчера в саду в двадцати шагах от террасы, где сидела страшная блюстительница нравственности; сравнивал и живой румянец на щеках Феклуши с краской на лоснящихся лицах наивных барышень... Их руки, хотя белые и с выточенными ногтями, никуда не годились в сравнении с загорелыми ручками степной девушки. Гибкость талии Феклуши, пушистость волос ее — все в ней дышало неподдельностью и роскошной простотой. Сколько нежности, веселости и часто грусти в ее взгляде; улыбка на ее губах, не смазанных розовой помадой, так была увлекательна. Я просидел очень долго с удочкой в руках, и если бы Феклуша не собралась домой, я готов был бы хоть целый день смотреть на нее и слушать ее голосок.

Провожая ее, я даже не осмелился предложить ей свою руку и удовольствовался тем, что нес снаряды рыбной ее ловли.

У сада я простился с ней, искренно благодаря ее за снисхождение ко мне. Она просила меня завтракать, но я чувствовал сильное волнение и отправился домой.

Дома я нашел гостя — г-на Щеткина, который объявил мне, что приехал собственно ко мне с визитом, насказал мне кучу комплиментов и просил меня быть домашним человеком в его семействе.

— Мои дочери еще дети и не могут вас занять, как петербургские дамы, но если вы будете невзыскательны к ним, то я надеюсь, что будете нас посещать. Ваш товарищ,— и Щеткин указал своими плутовскими глазками на моего приятеля, — вот он понял наше семейство. Мы ищем в деревне отдыха. С придворными нужна политика, а здесь я хочу простоты, радушия, хочу дышать чистым воздухом да пожимать благородные руки таких редких молодых людей.

И он пожал руку моего приятеля, потом мою.

Когда уехал гость, настоятельно прося нас приехать после обеда к нему, приятель мой очень лукаво начал поглядывать на меня, потирал руки, кряхтя выразительно, даже пощипал на гитаре, мурлыча какие-то слова, наконец не выдержал и спросил меня:

— Что, ты завтра намерен также идти рано поутру на охоту?

— Да! — отвечал я очень серьезно, и приятель мой предался необыкновенной веселости, так что его смех надоел мне; я спросил его, что находит он смешного в моих прогулках.

Приятель мой, смеясь, сказал мне:

— Ну, которая! Неужто во всех трех? Ах ты Сердечкин! Ну, где тебе подметить что-нибудь!

Эти слова были произнесены с сожалением. Я был очень доволен на этот раз проницательностью моего приятеля и, не стараясь его выводить из заблуждения, сказал сердито:

— Какие у тебя шпионы! Все тотчас тебе пересказывают.

— Ишь хитрец, подслушал, что едут гулять, и махнул с ружьем, будто нечаянно! Ха, ха, ха! — продолжал Иван Андреич.

Мне было хотелось разочаровать его в дальновидности и объяснить, что не я, а его наивные барышни приезжали в лес для свиданий со мной; но я удержался: мне хотелось покороче узнать пугливых барышень, которые готовы были умереть от страху, очутясь одни в лесу.

Мы приехали в этот вечер очень поздно к Щеткиным. Иван Андреич по своей врожденной проницательности открыл во мне страшное нетерпение ехать в гости, откладывал как можно далее поездку и тешился моими страданиями.

Самовар давно был на столе, когда мы приехали к Щеткиным. Жюли разливала чай, все семейство сидело вокруг стола. Я поместился между двумя сестрами и так был неловок в этот день, что мои ноги часто встречались с ножками барышень. Когда мы пошли сделать несколько туров в саду по случаю теплой лунной ночи, то Мари успела мне тихо сказать:

— Какой вы злой! Почему так поздно приехали?

Жюли, в свою очередь, упрекнула меня и ловко дала заметить, что она завтра рано встанет и будет в поле собирать васильки. Одна Лиз была молчалива; но когда я ей подал нечаянно уроненную ею перчатку, то она очень выразительно пожала мне руку.

Анна Егоровна, как я заметил, еще не совсем отказалась от надежды на перемену своей судьбы. Она, кажется, была заинтересована моим приятелем. Но надо отдать ей справедливость, что в то же время она содействовала очень усердно завербованию женихов своим воспитанницам. Она рассказывала нам со слезами о кротости, послушании их, о их дружбе между собой и прочее.

— Ах, как они дружны! Это поразительно! — восклицала она.— Очень часто Мари приходит ко мне, целует меня и говорит: «Как я счастлива, что у меня такие сестры!» Они меня так любят, что я не знаю, как благодарить судьбу, и, вообразите, они все поклялись не разлучаться и умереть с папа. Не правда ли, какие они еще дети? Я даже боюсь, хорошо ли я делаю, что оставляю их в этих понятиях. Как вдруг резок будет переход к действительности! Впрочем, пусть они блаженствуют, зачем пугать их юное воображение!

Слушая Анну Егоровну, я думал, что подобных барышень можно напугать только одним, именно предсказанием, что они не перейдут к действительности, то есть не выйдут замуж...

Каждое утро я виделся с Феклушей и скрывал это от моего приятеля. По вечерам же мы ездили с ним к Щеткиным. Я, впрочем, скоро сделался причиной раздора между сестрами. Каждая поверяла мне тайны сердца другой сестры, так что я узнал все секреты трех барышень. Особенно поражала меня Мари своей хитростью и смелостью; старшие сестры из ревности мешали друг другу говорить со мной, видеться в беседке по вечерам. Мари всему была причиной: она ловко разжигала самолюбие их, и пока те ссорились, Мари смеялась и острила на их счет, гуляя со мной по тенистым аллеям сада.

Успехи мои так быстро шли вперед, что я почувствовал некоторое отвращение ко всему семейству Щеткиных и в одно прекрасное утро рассказал моему приятелю кокетство со мной барышень, плутовство отца и мнимую строгость Анны Егоровны.

Вследствие этого между нами чуть не повторилась ссора, бывшая за Феклушу; но на этот раз мы ограничились деликатными колкостями, сдержали свой грубый гнев и с этой минуты разделились на две партии. Я за Зябликовых стоял горой, а мой приятель превозносил семейство Щеткиных. Я открывал ему глаза насчет лицемерства смелых девиц, а он возмущался моей слепотой и страшился за мою будущность. Между тем семейство Щеткиных, разгневанное моим предпочтением семейству Зябликовых, к которым я начал ездить всякий день, а у них перестал бывать даже с визитами,— это семейство занялось распусканием самых несбыточных сплетен насчет меня и Феклуши, а я с каждым днем все более и более открывал в Феклуше богатства самородного ума и поэзии. Я был влюблен, и притом так сильно, что приходил в отчаяние, не замечая в степной дикарке взаимности.

Кончилось тем, что Щеткины распустили такую историю о наших прогулках в лесу, что мне более ничего не оставалось, как жениться на Феклуше.

Несколько дней я ходил мрачный, нося в себе великодушную решимость на геройский подвиг, который, в сущности, был очень естествен; я смотрел сам на себя как на человека, приносящего жертву.

Я уже составил план, что, женясь на Феклуше, немедленно увезу ее за границу для придания ей того лоска, отсутствие которого в ней так пленяло меня. После моего решения мне даже стали казаться неприличными ее страсть к рыбной ловле, ее пренебрежение к своей красоте. «Надо, чтоб она хоть надевала шляпку и перчатки, ловя рыбу»,— пресерьезно думал я, утомленный более важными мыслями. «Ну, а если она не оставит свою гитару?» — задавал я себе неожиданно вопрос и краснел, воображая Феклушу, свою жену, играющую в нашем салоне на гитаре.

Какая мука быть нерешительным! Я десять раз начинал свое объяснение с Феклушей и все откладывал, но не потому, чтобы я боялся отказа,— подобная мысль и не приходила мне в голову. Она, бедная девушка, всеми презираемая, без денег, без светского образования, не могла отказать человеку, который носил фамилию довольно старинную, был не без состояния, молод и не безобразен собой. Если я до сих пор видел равнодушие со стороны Феклуши ко мне, так это очень было понятно. Запуганная девушка, может быть, не позволяла себе увлекаться. Но когда она услышит о возможности взаимности, то, верно, радость, чувство благодарности пробудят в ней любовь... Одним словом, я воображал себя рыцарем угнетенной красоты и невинности.

Я дал заметить Ивану Андреичу о моем намерении, чтоб несколько насладиться своим благородным поступком. Его ужас за мою будущность, мольбы одуматься и т. п. удостоверили меня еще более в героизме моего замысла, и я избрал наконец день объяснения.

Феклуша была на реке за своим занятием. Я подсел к ней. Мое встревоженное лицо, нетвердый голос — я был уверен — обратят на меня особенное внимание девушки и дадут мне повод начать поэффектнее мое предложение; но рыба ловилась как назло очень удачно, и я должен был не только начать разговор, но даже напомнить о своем присутствии.

— Фекла Григорьевна! — сказал я довольно трагически и тем обратил на себя внимание девушки; она посмотрела на меня вопросительно, я продолжал в том же тоне: — Скажите мне откровенно, будете ли вы искренно отвечать мне на все мои вопросы?

— Я разве когда говорила неправду? — с удивлением спросила она.

— В сию минуту откровенность ваша необходима, вопросы мои слишком близки моему сердцу.

И я наслаждался заранее, какое должны впечатление произвести мои слова на слушательницу, не подозревавшую о предстоявшем ей счастии.

— До вас, вероятно, доходят сплетни насчет наших прогулок? — продолжал я.

Феклуша вся вспыхнула, судорожно сжала свои губы и сдерживала ускоренное дыхание.

— Вас это не возмущает? — спросил я ее, желая пользоваться всеми выгодами своего положения.

— Чем же я могу пособить! — с грустью спросила Феклуша и, верно не желая продолжать разговора, оскорбительного для ее самолюбия, осмотрела червя на крючке и хотела закинуть в воду — но я не допустил ее до этого и, возвыся голос, сказал гордо:

— Неужели вы думаете, что я спокойно могу это слышать?

Феклуша, закидывая удочку, отвечала:

— Что же делать! Я знаю, вы не верите ничему! Пусть их говорят, что хотят! Но мне только досадно и больно, когда моя мать плачет об этом. На днях приезжала нарочно к нам попадья всякие глупости пересказать про нас, слышанные у соседей,— и так огорчила отца и мать, что я...

Феклуша не окончила речи и отвернула личико от меня. Я был доволен. Она должна была сильнее почувствовать мой благородный поступок.

— Я давно имел намерение заставить молчать дураков ваших соседей, но боялся,— (я лгал даже в самую важную для меня минуту жизни: как глубоко сидит в нас привычка лгать!) — чтоб вы не сочли мое предложение вынужденным... Я... я хочу жениться на вас!

Произнеся эту страшную для всякого мужчины фразу, я так оробел, что мне даже пришли на память снова многие подозрения моего приятеля насчет Феклуши. Меня удивило молчание Феклуши и еще более спокойствие, с каким глаза ее были устремлены на поплавок, колыхавшийся на воде.

— Что же вы молчите? — спросил я обиженным голосом.

— Что же мне отвечать на шутку?

— Как шутка! — воскликнул я с жаром и, забыв свою заученную роль, старался показать искренность моих чувств и слов.

Феклуша наконец прервала меня и очень серьезно сказала:

— Если все это не шутка и вы твердо решились жениться, то я вам скажу прямо: замуж я не пойду!

— Значит, вы любите кого-нибудь другого. Неужели Иван...

Феклуша не позволила мне выговорить все имя моего приятеля и сделала знак рукой, чтоб я замолчал. В ее взгляде я заметил сильное презрение, но оно скоро исчезло, и она твердым голосом произнесла:

— Я ни за кого не пойду замуж, никогда, никогда!

Последние слова резко раздались по реке.

Я вздрогнул и спросил о причине такого решения. Феклуша с грустью отвечала:

— Я была еще ребенком, как моя сестра страдала и умерла. Я тогда же дала слово никогда не быть ничьей невестой.

— Но это ребячество! — воскликнул я.

— Может быть, но до сих пор я не изменяла себе.

— Неужели вам никто не нравится из мужчин? Вы не дитя,— горячась, заметил я.

— Я так мало вижу их, а тех мужчин, которых я знала...

Феклуша остановилась и продолжала весело:

— Оставим этот разговор, я не люблю вспоминать старого!

— Нет, я хочу знать одно. Вы равно всех презираете? Я едва мог верить своим ушам, что получил отказ. Феклуша необыкновенно мягко и нежно произнесла:

— Я никого не люблю!

Я убежал от Феклуши; слезы приступили к моим глазам. Не знаю, отчего я плакал: от угрызения ли совести, что и я был участником тех жестоких оскорблений девушке, которые, может быть, навсегда лишили ее всей поэзии жизни, или от более естественной причины — от глубоко уязвленного самолюбия? Я долго не мог опомниться. Мне казалось невозможным такое равнодушие девушки к моим жертвам. Я страдал, готовился так долго, думал найти искреннюю благодарность и безумную радость... И что же? Презрение мне было наградой за все. Мне казалось невероятным, чтобы слова Феклуши были искренни. Я думал, что ее гордость жаждала мести, насытилась и теперь, через несколько дней, Феклуша сама даст мне заметить, что оценила и взвесила всю важность и благородство моего поступка...

Когда я вернулся домой, мой приятель встретил меня с такой печальной миной, что, я уверен, не более печально встретил бы он мой холодный труп. В его голосе и движениях замечалась грустная покорность судьбе, против которой человек сознает все свое ничтожество.

Я был так раздражен, что на его плаксивое поздравление отвечал бранью. Он ни слова не произнес, а только тяжело вздохнул. Но когда он узнал, в чем дело, то кинулся радостно обнимать меня и к нему возвратилась тотчас способность говорить чушь. Я снова обругал его на чем свет стоит и назло ему, Щеткиным и всем соседям дал себе слово возобновить свое предложение, и возобновить — гласно! Для этого я избрал посредником одного помещика, страшного сплетника, который поражен был моим намерением и все твердил:

— Вот счастье-то людям! Да они одуреют от радости!

И, забыв, что очень часто доставлял моему приятелю сплетни об Феклуше, он принялся выхвалять ее мне на чем свет стоит.

Меня самого поразило спокойствие, с каким выслушали старички Зябликовы мое предложение. Или они знали решение своей дочери? Но этому противоречило их удивление, когда была призвана она и они услышали отказ ее.

Итак, я вторично выслушал отказ.

— Что делать, батюшка, не судьба нам с вами породниться! Благодарим за честь! — сказал Зябликов, пожимая мне руку.

Старушка, казалось, так была удивлена отказом своей дочери, что не нашлась мне ничего сказать, как только, вздохнув, тяжело произнесла:

— На все воля божья!

Феклуша удалилась тотчас, как объявила свое решение. Я побрел в сад, чтоб проститься с ним навсегда. В одной из его аллей меня догнала Федосья, бухнулась мне в ноги и от волнения и слез могла только повторять:

— Господи! Господи!

Я велел ей встать.

— Спасибо, спасибо! Теперь ее не посмеют обижать,— вытирая слезы и улыбаясь в то же время, сказала Федосья и стала ловить мою руку, чтоб поцеловать.

Защищаясь от этого выражения радости, я сказал:

— Да твоя барышня не хочет, чтоб я был ее мужем, она мне отказала.

Федосья вздрогнула и как ошеломленная вытаращила на меня свои глаза. Я продолжал нетвердым голосом:

— Скажи своей барышне, что я более не увижу ее, но всегда буду помнить об ней. Скажи...

Я был еще тогда молод, господа, и потому очень извинительно, что не мог продолжать говорить, слезы мне помешали.

Федосья вытерла передником пот, выступивший на рябом и побледневшем лице, и глухим голосом спросила меня:

— Так-таки и сказала: не хочу замуж?..

Я кивнул головой.

Федосья злобно усмехнулась и, с упреком смотря на меня, произнесла сквозь зубы:

— Знать, повернули ей все сердце злые языки!

И она низко поклонилась мне, пошла по аллее, плача и бранясь в одно и то же время...

В этот же день я расстался с моим приятелем. Из гостиницы П*** я написал Зябликовым письмо, в которое вложил другое — к Феклуше. Черновое к старикам я нарочно оставил в номере на столе. В нем я сожалел, что не мог породниться с ними, получа отказ от их дочери, и порядочно обругал всех их соседей, распускавших сплетни. Потом я узнал, что мое письмо ходило по рукам в губернии, но все-таки не спасло Феклушу от злословия; ее отказ приписали бог знает каким нелепостям.

Года через три я уже забыл не только о существовании моего приятеля, но даже редко вспоминал и о Феклуше, которую оценил еще более, когда оставил ее. Я должен сознаться, что чувствовал теперь большую благодарность за ее отказ. Какой я семьянин, когда хандрю страшно оттого, если поживу с годок на одном месте, и без ужаса не могу себе вообразить детского писка и суетливости в комнатах.

Мой приятель изредка писал ко мне. Я мог заключить по этим письмам, что он оставался все таким же нелепым человеком. Его обокрал наглым образом управляющий немец, выписанный им прямо из Германии для улучшения хлебопашества и вообще сельского хозяйства; его обманывал староста; камердинер морочил его десять лет своей мнимой честностью и преданностью.

Но это все до сих пор было только смешно... Наконец получил я письмо, которое заставило меня искренно пожалеть о бедном Иване Андреиче. Вот его содержание:

«Зная твою лень, я не сержусь на твое упорное молчание. Но я хорошо уверен в твоей любви ко мне и искренном участии во всем, что до меня касается. (Вот и ошибся.) Я считаю обязанностью уведомить тебя о перемене моей судьбы. Я женат! В выборе жены я был осторожен. Не месяц, не год я знал ту, которую избрало мое сердце. Я изучил до мелочей ее характер. Сознаюсь, что когда мне пришла мысль жениться, то я употребил разные хитрости для испытания ее свойств и увидел несомненные залоги семейного счастья. Кротость ее характера редкая, воспитание она получила отличное и направлена к тому, чтобы быть хорошей женой. Привязанность ее ко мне тоже не одно разгоряченное воображение девушки, жаждущей перемены своего положения. Нет, она доказала мне ее на фактах. Вот тебе пример. Когда она была в Петербурге, то за нее сватался генерал, богатый и из высшего круга, но она отказала ему. Другие еще были женихи. Никто не знал причины ее отказов, и когда я сделался ее женихом, все уже открылось. А как запала мне мысль жениться на этой девушке, которую я видел почти всякий день в продолжение нескольких лет и не замечал ее любви ко мне? Очень странный случай! Я знаю, ты не веришь в предсказания, но почему же так случилось? В П*** появилась гадальщица, которая заочно предсказывала, если только ей принесут волосы того человека, который желает узнать свое будущее. Анна Егоровна ехала в П*** и попросила у меня волос моих, чтобы спросить гадальщицу обо мне. Она, то есть гадальщица, изволила мне сказать, что я близок счастья, но дурные люди омрачили меня и я его не вижу. Я посмеялся. Раз мы тоже поехали в город П*** и уж на обратном пути домой Щеткин (я был с ним) предложил мне заехать к гадальщице, жившей на выезде из города. Вот мы и вошли к ней. Щеткин первый пошел гадать. Ну, право, то, что она ему говорила, никто не мог знать, кроме его самого или очень близких людей к нему. Я спрашивал о себе. Она тоже мне удивительные вещи насказала. И под конец прибавила:

— Ну, судьба твоя была горькая от людей, зато все скоро окончится для тебя.

Мы поняли, что она предсказывает мне смерть, и Щеткин очень рассердился на гадальщицу, которая, отозвав меня в сторону, шепнула мне:

— Ты недалек от своей судьбы, есть особа, очень, очень о тебе думающая.

Я засмеялся.

Гадальщица погрозила мне и продолжала:

— Хочешь, так испытай, правду ли я говорю?

— Ну, хорошо, хочу! — сказал я.

— Смотри, запомни. Когда уйдешь от меня, то первая девушка, которая встретит тебя, она-то и есть.

— Ну, если я встречу крестьянку? — спросил я, смеясь...

— Полно! Полно! Увидишь, что на ней розовое платье будет.

Поговорив еще с гадальщицей, мы уехали. Я даже забыл о ее словах насчет своей судьбы, но, приехав к Щеткиным, я увидел первую Жюли: сидит за роялем и в розовом платье! С этой минуты я стал наблюдать за ней, что же? Открыл тайну, которую она так долго скрывала от всех!.. Я и тут не скоро поддался, ты знаешь, как я осторожен. Но она доказала свою привязанность, оставшись на зиму с отцом в деревне и отказав, как я уже говорил, жениху; отец, не подозревавший ее любви ко мне, стал сердиться на нее и хотел было уже просить ее претендента в деревню, чтоб кончить дело, но тут я помешал неожиданным своим предложением.

Помню, ты некогда очень не жаловал семейство Щеткиных, но я понимаю, ты был ожесточен против всех, кто не был согласен с тобой. Кстати, о прошедшей твоей страсти, то есть Фекле Григорьевне. Она вышла замуж недавно и сделала себе партию приличную. В нашей губернии появился землемер, которого принимали многие помещики. Уверяли, будто он говорит на трех языках и очень умен и красив собой; но, по правде сказать, у нас здесь всему нельзя верить. Как новичка его и женили. Я было хотел предупредить его, послал пригласить его к себе, будто хочу дать ему работу, а он изволил отказаться да еще очень дерзко отзывался обо мне в одном доме. Разумеется, ему хотелось сделаться помещиком. Зябликов умер, а старуха живет с дочерью. Преуморительная, говорят, была их свадьба: обвенчались, никто даже не знал из соседей; визитов никому не делали, как важные лица, и нос подняли страшно.

Прощай, будь настолько любезен, что отвечай мне на это письмо. Я очень желал бы видеть тебя в деревне теперь. Ты бы порадовался,— я помирился с женщинами».

Увы! Я скоро узнал очень печальные подробности о женитьбе Ивана Андреича, которые, впрочем, предвидел.

Жюли, тщетно искавшая себе в Петербурге мужа военного и молодого, решилась за неимением другого жениха завлечь моего приятеля. Разумеется, все делалось с общего согласия отца и Анны Егоровны. Ухаживали, льстили страшно, пугали небывалыми женихами, но, видя упорство своего соседа, начали употреблять более сильные средства: повезли его к гадальщице, подучив ее заранее. Жюли осталась на зиму с отцом в деревне и рассыпалась мелким бесом перед моим приятелем, которому заронила мысль о женитьбе. Одним словом, много времени и труда потратили, зато поймали дикого зверя.

Капитала, положенного на каждую дочь в ломбард, о чем часто упоминал г-н Щеткин в мое пребывание, не оказалось. Зато приятель мой должен был заплатить в первый же год супружества в опекунский совет проценты за деревню своего тестя.

Когда я узнал, что мой приятель намерен переселиться на житье в Петербург, я от души желал ему сделаться простаком, бросить свою дальновидность и не видеть, что будет делаться у него под носом!

Я видел их в Петербурге.

Жюли все так же была затянута в корсет, цвет лица ее еще стал ярче, а лоб, покрывавшийся морщинами, еще сильнее лоснился. Она очень часто нежничала со своим мужем, не стесняясь никем, и в то же время кокетничала перед каким-то юнкером, годившимся ей в сыновья.

Через год Жюли очень расстроила свое здоровье и мой приятель должен был везти ее лечиться за границу. Вскоре по возвращении он отправился жить в деревню, а Жюли постоянно оставалась в Петербурге будто бы для излечения какой-то серьезной болезни, не мешавшей ей, однако же, зимой танцевать на различных балах...


1855


Примечания

править
  1. ...присела мне...— сделала приветственный поклон с приседанием — реверанс.
  2. Селадон — имя героя романа «Астрея» французского писателя Оноре д'Юрфэ (1568—1625), сделавшееся нарицательным наименованием томящегося влюбленного.
  3. Mанон Леско — героиня одноименного романа французского писателя А. Ф. Прево (1697—1763), бывшая куртизанкой.
  4. Штукари — фокусники, фигляры.
  5. Эсмеральда — героиня романа «Собор Парижской богоматери» знаменитого французского писателя Виктора Гюго (1802—1885).
  6. Варламов А. Е. (1801—1851) — русский композитор, автор многочисленных популярных песен и романсов.
  7. Драдедам — шерстяная материя (полусукно).
  8. Антимакасcap — узорные салфетки, которыми покрывали спинки мягкой мебели. Название шутливое — от макассарского масла, применявшегося в качестве средства для ращения волос.
  9. Тамбурмажор — в XIX веке главный барабанщик в полку, имевший специальную булаву или жезл для управления барабанщиками, позже для дирижирования всем военным оркестром.
  10. Серсо (франц.) — игра, состоявшая в перекидывании кольца с помощью палочек.
  11. Парти де плезир (франц.) — увеселительная прогулка.