Надзиратель Макарушкин только что пришел домой от заутрени, сел за чай. Надо было торопиться к утреннему дежурству. Яковлевна, хлопотливая и добрая, успела убрать горницу, согреть самовар, состряпала пахучий праздничный пирог с молоком и жирами. А на дворе только светало, и ребятишки спали: мальчики-погодки — в спальне, на полу, грудная девочка — там же, в зыбке.
— Закуси-ка, Митрич, удался ли пирог-то? — угощала Яковлевна мужа.
Тот закусывал, отпивал чай, мурлыкал привязавшийся в церкви напев: «архангельский глас вопием ти, чистая» и думал, а жена тараторила:
— Закуси. Не торопись очень-то... Чтой-то, в самом деле... что уж?.. Праздник такой!.. Птица и та гнезда не вьет...
— Опять Камушкина встрел, — сообщил Макарушкин занимавшую его мысль. — От заутрени шли... Просит восемь уж сот — пятьсот подождать...
Яковлевна вдруг вскипятилась:
— Ну уж! Гляди — напросится! Чаво в нем-то? Через крышу льет. Окошки не крашены. Передний угол того гляди сядет...
— Присадником больно уж хвалится.
— Что ж присадник? Не в присаднике жить...
— Да и я ему: он, г-рь, на плохой конец, на двести монет ремонту съест... а вишня полевая... Семьсот надавал — пятьсот подождать...
— О-ох! Подумать, да подумать надо-о... Навек ведь...
Макарушкин выпрямился, блеснул глазами. Камушкин дом он считал уж своим, думал о нем, строил планы и верил, что купит его...
— Расчет есть и за восемь-то сот!.. — сказал он строго. — Ты прикинь: в касции двести шестьдесят восемь!.. Раз!.. — Он пригнул мизинец правой руки, стукнул ею о стол. — Плюнуть до трехсот... Другое: с душами, на плохой конец, шестьсот выручим... Хватит на все, и с ремонтом. А там: в задней сами живи... За переднюю — кому ни надо — дадут восемь целковых... Раскинь-ка!
Баба молча покачала головой, вздохнула. Она соглашалась с расчетами мужа, но, в силу бабьего упрямого чутья, хотела выждать, прижать Камушкина на лишнюю сотню.
— О! Уж... не знаю и как... А то бы гоже своим-то домком... так-то бы гоже...
— Даст господь, справимся, — уверенно пробасил Макарушкин и опять замурлыкал «архангельский глас»...
В спальне за шпалерной перегородкой проснулись ребятишки, стали возиться.
— А-гы, гы, гы-ы-ы... — хныкал младший, Степка; Васька, старшенький, выглянул из-за двери, почесываясь и щуря заспанные, дремотные глаза.
— Мам... пирожка? — попросил он плаксиво.
Степка умолк и тоже просунулся в горницу.
— И мине пирожка!
— Ну уж, вы!.. Не промывши-то зенок... саранча!.. Отец в должность идет — а вам куда?
— Да уж дай, чево там! — заступился отец. — Подь-ка сюда, Степка!..
— Э-э! Да ты никак плавал?
Отец с усмешкой пошлепал мальчика по мокрой спине. Тот осклабился, смущенный:
— Тять, купи мине на пасху коня-а!..
— И мне коня! — поспешил присоединиться Васька.
— Мишке Дробину хочут купить на пасху коня.
— Охо-хо-хо! Какой, брат, ты завистник!
Добродушно и ласково на редкость Макарушкин потрепал Степку по щеке.
Васька сообразил, что теперь как раз пора выложить отцу давно приготовленную жалобу. Вдруг, без видимой причины, он заревел, закрывшись рукавом кумачовой рубашки.
— Ты что, Васька, аль и тебе коня?
— Меня Санька поби-ил!..
— Когда же он тебя?
— Третевдни-и...
Посмеявшись, Макарушкин серьезно обратился к жене:
— Какой такой Санька?
— Какой? — ворчливо поддержала сына Яковлевна, — чать, вашего приворотного... Прошкина-то, Панфила Василича. И диви бы крошечный, а то — с версту, с коломенску. В городском-то, в шестом классе сидит, а уж такой отчаянный... Ты бы попенял старику: что-й-то в самом деле? Проходу нет ребятишкам: бьет и бьет.
Отец погладил взъерошенную голову Васьки.
— За что он тебя, сынок?
— Он говорит: «Твой, — говорит, — тятька — убивец!.. Человека устрелил!..» Да как пихнет меня в спину...
Макарушкин гордо засмеялся.
— Вон оно што-о! А ты скажи этому Саньке: ты, мол, дурак!
— Хорошо, скажу, — скромно и деловито согласился Васька.
— Скажи ему: мой, мол, тятька — присяжный человек!.. Службу свою сполняет не так, как другие кто: сонули да пьяницы!..
— Скажу! — повторил удовлетворенный Васька.
Макарушкин встал из-за стола, покрестился со строгим лицом на икону и стал надевать шинель, чтобы идти на службу.
Яковлевна оправляла сзади сборки шинели, негодовала на Прошкиных.
Отец ушел. Яковлевна поставила перед образом умытых, причесанных мальчиков, говорила с ними слова молитвы:
— Помилуй, господи, тятю, маму, всех сродственников... всех обидящих, ненавидящих... Прости наши согрешения, вольные и невольные...