Н. П. Огарев. Избранные социально-политические и философские произведения
Том второй.
Государственное издательство политической литературы, 1956
СТАРОВОЗДВИЖЕНСКАЯ ФИЛОСОФИЯ1
правитьНа дворе совершенный туман — серое облако проходит, все предметы перед глазами спутываются в безобразную неопределенность — нельзя различить горы от долины. Этот туман тем неприязненнее действует на человека, что является в весеннюю пору возникновения юной жизни и невольно обдает впечатлением уродливой осени и замирания всего живого. А передо мной лежит январская книжка «Всемирного труда» и в ней статья г-на Николая Соловьева, под заглавием «Принципы жизни»2. Эта статья воздвигает философию старого идеализма, но по манере изложения в еще более туманном виде, еще большей спутанности понимания в облаках абстрактной мысли. Туман этой старовоздвиженской философии г-на Соловьева действует по крайней мере так же неприязненно, как и простой туман, и я не могу воздержаться, чтоб не сказать о нем несколько слов.
Г-н Соловьев находит в современном обществе упадок вкуса. Я об этом спорить не стану. Но спорить я стану о причинах этого упадка вкуса. Г-н Соловьев находит их в отсутствии принципов, в особенности принципов нравственности и в стремлениях к научному позитивизму. Из его наблюдений можно было бы заключить, что вкус и …[1]
Но в наших жалобах на туман окажется большая разница: я стану жаловаться прямо на туман г-на Соловьева, а когда г-н Соловьев жалуется, то он не говорит прямо о ком и о чем он говорит, а говорит такими общими местами, что надо догадываться, о ком и о чем он хочет говорить, и эта догадка едва ли может удасться.
«Сколько проиграла наша журналистика, — говорит г-н Соловьев, — в гоньбе (за политическими целями, тогда как у нее под носом были цели, хоть и не столь видные, но зато глубже лежащие в обществе. Самый существенный вред, происшедший из этого стремления начинать все с судьбы народов и никогда с семьи, детей и основных связей человеческих, это упадок вкуса к жизни, притупление чувства к изящному и отсутствие всякого критического движения. Через это множество авторов, которые бы в другое время или в другой стране проложили целые полосы в общественном развитии, остались почти непрочитанными: между ними и публикой не нашлось посредников, которые бы их оценили. Другие же, напротив, за свое верное служение тенденциям были возвеличены без меры. А третьи, наконец, благодаря тому же упадку критики врывались в литературу какими-то кирасирами и совершали самые невероятные подвиги. Будь над всеми этими публицистами и романистами критический, а не только полицейский, надзор, они бы не стали так неистовствовать; а то ведь только „Искра“ и хихикала над ними, да и это-то хихиканье более служило им в виде поощрения» (стр. 140).)
Хотя бы автор сколько-нибудь объяснил, кто и что начинает с судьбы народов, а не с семьи, детей и основных связей человеческих, тогда по крайней мере можно было бы догадаться, о чем, собственно, автор хочет говорить, что он разумеет под основными связями, что под упадком вкуса к жизни (а это очень сомнительно, чтоб вкус к жизни так-таки и упал и, стало, заменился вкусом к смерти?). Если б автор объяснил, кто и что начинает с судьбы народов, можно было бы понять, кто не прочитан, кто без меры преувеличен, кто ворвался в литературу, как кирасир; но в том виде, в каком излагает свои наблюдения г-н Соловьев, большинство читателей совершенно лишено возможности понять, о ком и о чем он говорит с такой по крайней мере кавалергардской самоуверенностью.
Далее (и тут я должен отдать справедливость автору: тут он по крайней мере просто говорит не об упадке вкуса к жизни, а об упадке вкуса в искусстве), далее г-н Соловьев приписывает упадок вкуса борьбе гегелизма с нигилизмом, из которых первый будто бы заключал в себе «туман, стремление говорить языком, понятным только для себя и своих приятелей, и всячески избегать твердых пунктов мышления»3 (направление, которое должно быть чрезвычайно симпатично г-ну Соловьеву), а второй будто бы «вертел перед гегелистами игрушками, взятыми из естествоведения — и те струсили». «Поэтому-то, — говорит г-н Соловьев, — когда ему приходилось говорить с нигилистами, он старался их бить на лягушке» 4.
Полно, так ли?
Я не спорю, что найдутся плохие писатели между гегелистами, так же как найдутся и нигилисты, которые запутались в собственных соображениях из-за[2] научной скороспелости. Но не со всеми же так называемыми нигилистами это случилось. Найдутся между ними и люди совершенно ясного понимания, которых г-н Соловьев, вероятно, не побил, а разве только раздавил несчастную лягушку, на которой стоял во время борьбы. К этому приводит даже его собственное заключение: («И что бы ни говорили в пользу деятелей, сохранивших у нас и вкус, и знание, и уважение к науке, мы все-таки должны сознаться, что, когда дело дошло до борьбы, то они чуть было не были забиты, чтобы не сказать заплеваны: некоторые принялись уже говорить и нашим, и вашим; так что ответственность за временное торжество в нашей литературе отрицателей искусства лежит отчасти на них» (стр. 141).)
С кем же тут согласен г-н Соловьев, с гегелистами или с нигилистами? Для меня ясно, что он тут согласен с нигилистами. А уж как он впоследствии дошел до того, чтобы искусству (которого главное содержание все же красота) поставить в основание абстрактные принципы, этого я не знаю, это я после покажу, но объяснить не берусь, как и всякие сами себе противоречащие выводы.
Но прежде чем мы доберемся до этого вывода г-на Соловьева, я должен указать на его другие посредствующие соображения.
Из того, что красота доказывается не логически, а физиологически, и что где красота, там конец абстракту, г-н Соловьев заключает: («…как честь распространения у нас безвкусия и безобразия принадлежит прогрессистам, так напущением тумана, облекающего теперь все важнейшие вопросы жизни, мы обязаны, преимущественно, консерваторам. Те и другие у нас не образовали в настоящем смысле партии. Вся разница между ними была основана на разности возрастов, заведений, где они воспитывались, а также и на непонимании значения прогресса и консерватизма. Многие, например, у нас под первым разумели род какого-то занятия или ремесла, а под последним простое) толчение в ступе воды; (и, соображаясь с этими воззрениями, записывались либо в прогрессисты, либо в консерваторы и, становясь друг против друга), сражались, как петухи» (стр. 141—142).
Кто же это в прогрессе видел ремесло, а в консерватизме — толчение в ступе воды? Я не защитник консерваторов, но все же считаю, что едва ли между ними найдутся люди, которые в своих мнениях видят толчение в ступе воды, а не просто поддержание старых условий общественных отношений, для них практически выгодных. Что это своекорыстное дело вредно и безнравственно, об этом я не спорю; от этого-то и не могу приравнять его толчению воды в ступе, а вижу в нем влияние, противное народному развитию.
«Между тем, — продолжает г-н Соловьев, <-- одно простое объяснение этих слов уничтожает даже возможность борьбы на таком основании. Прогресс и консерватизм есть два элемента, совершенно равноценные; они свойственны не только человеческой жизни, но и всей вообще природе» (стр. 142).> {После начатой, но незаконченной выписки цитаты из Соловьева следует зачеркнутый Огаревым абзац:
«Мимоходом здесь замечу, что из прогрессивных экспериментов над Святогором-богатырем мне помнятся воскресные школы, о которых я никакого обвинительного акта не могу вывести; а из непрогрессивных экспериментов мне всего памятнее безднинское дело, а победа над падениями, столкновениями лбов и отчаянными salto-mortale, если все это найдется, — всего больше на стороне министерства внутренних дел и III отделения, о вечных принципах нравственности которых едва ли возрадуется какой-нибудь здравомыслящий человек!» — Ред.}
Итак, прогрессу и консерватизму нечего и сражаться, потому что «во всяком живом органическом существе мы видим два противоположные начала — вечное постоянство и вечную изменяемость. Произойдет ли пертурбация в законах (т. е. в вечном постоянстве) или задержка в мене материи (т. е. в вечной изменяемости), органическое существо непременно впадет в патологическое состояние» 5.
Да, действительно, игрушка из естествоведения, которою вертит г-н Соловьев перед глазами читателей, построена даже не то чтоб на лягушке, а совершенно на замене определенности понятий пустотою слов.
Во всяком живом органическом существе мы найдем, положим, два начала, но не противоположные, а совпадающие, лучше сказать до такой степени нераздельные, что едва ли не придется просто заключить о их единстве: это начало типа, породы и потом явления индивидуальной жизни, где собственно патологические явления никогда не окажутся ни пертурбацией общих законов типического организма (больной человек останется больным человеком, а больная лягушка — больной лягушкой) и никогда не окажутся задержкой мены материи, а только развитием этой мены материи под известными условиями (мы даже найдем патологические явления, где мена материи совершается гораздо быстрее, чем в здоровом положении организма, напр., во всех эпидемиях, во всех болезнях разложения). Пертурбации болезни мы можем принимать за пертурбации относительно здоровья и отсутствия страдания, но никогда не можем принять за пертурбации общих законов природы и жизни, в пределах которых болезненные явления совершаются точно так же, как и самая смерть.
Из всех физиологических и патологических явлений жизни, из продолжения и видоизменения типов под многоразличными условиями столкновений, колебаний, помесей и т. д. мы можем заключить о постоянном присутствии жизни, потому что природа не может исчезнуть; можем заключить, что все названия на человеческом языке, как-то: мир, природа, жизнь, движение — равнозначительны и часто употребляются нами одно вместо другого; можем заключить, что из наблюдений над природой, жизнью, движением мы понимаем, отмечаем способы, процесс, по которому совершается эта жизнь, это движение, приводим наши понимания в надлежащие формулы, надлежащие выражения; эти-то выражения процесса движения и жизни мы и называем общими законами природы, общими мировыми законами; но все же не имеем ни права, ни нужды заключать о существовании каких-то особых, отдельных, предпоставленных принципов жизни, в жизни проявляющихся, как думал покойный идеализм и думает воздвигающий его г-н Соловьев.
И как легко воображению создать эти принципы! Тут не над чем поработать, все так и выйдет, как из-под жезла чародея. Принцип жизни, принцип земли, принцип моря, принцип растительности, принцип животности, принцип человечества, принцип нравственности — и все явления так и вытекают из своих принципов, так и создаются по своему абстрактному началу. Только, к сожалению, это объяснение ничего не объясняет и для действительности не нужно.
В обществе, говорит г-н Соловьев, «также есть своего рода законы, называемые принципами жизни, и вечное беспрерывное движение, выражающееся меною возрастов, мнений, лиц, поколений и т. д.»6
Об этом движении, об этой мене возрастов, поколений, мнений, о том, что обыкновенно называют историей рода человеческого или хотя бы отдельного народа, я и не спорю, оно существует в действительности. В развитии этого движения мы именно и ищем законы исторической жизни, т. е. определения процесса этого развития, этого движения, идущего своим, роду человеческому свойственным, ходом, где одинакие причины ведут к одинаким последствиям, подобные обстоятельства к подобным результатам и новые прирастающие мнения и обстоятельства приводят к новым общественным отношениям.
Но где же помимо этого движения своего рода предпоставленные законы, будто бы называемые принципами жизни? Если г-ну Соловьеву угодно законы человеческого движения, исторического развития называть…7
ПРИМЕЧАНИЯ
править1 Печатается по черновым рукописям, хранящимся в ЦГАЛИ, ф. 2197, оп. 1, ед. хр. 38, л. 35—36; ед. хр. 29, л. 41—49; ед. хр. 44, л. 106—108. Впервые опубликовано в «Литературном наследстве», т. 61, М. 1953, стр. 544—547. Рукописи статьи «Старовоздвиженская философия» хранятся в разрозненном виде по разным единицам хранения. Черновой их характер явствует, между прочим, из того, что цитаты из статьи реакционера Н. И. Соловьева, против которой статья Огарева направлена, не вставлены в текст, а только намечены, иногда весьма неясно; например, одна цитата намечена в виде строки точек, взятой в кавычки, другая обозначена только первыми словами и т. д. Все эти пропуски восстановлены по журнальному тексту статьи Н. И. Соловьева («Всемирный труд» № 1, Спб. январь 1867 г.) и приведены в угловых скобках. В угловых же скобках указаны страницы журнального текста.
Время работы Огарева над статьей определяется по переписке Герцена и Огарева. Огарев начал работу около 25 апреля 1867 г. и ее не закончил. Вместо развернутой полемической статьи он написал 23—24 июля 1867 г. на ту же тему короткую заметку для «Смеси» последнего, «прибавочного» листа «Колокола» от 1 августа 1867 г. (см. ее под названием «Благо есть место» в т. I настоящего издания, стр. 760).
2 Статья «Принципы жизни» принадлежала реакционному критику Н. И. Соловьеву, систематически выступавшему против Чернышевского и Писарева. Статья возмутила Огарева; в письме к Герцену от 25 апреля 1867 г. (см. настоящий том, стр. 523) он назвал идеалистические «туманы» Н. И. Соловьева старовоздвиженской философией и это заглавие дал задуманной им статье.
3 Цитируемый текст см. в журнале «Всемирный труд» № 1, 1867 г., стр. 141.
4 Там же.
5 Цитируемый текст см. в журнале «Всемирный труд» № 1, 1867 г., стр. 142. Обе фразы в круглых скобках вставлены Огаревым.
6 Там же.
7 Текст обрывается на середине фразы. Можно, следовательно, предполагать, что было продолжение. Разыскать его не удалось. Однако сохранившаяся часть статьи позволяет судить о главной мысли, положенной в основу статьи. Огарев намеревался выступить в защиту Писарева, что он и сделал в заметке «Благо есть место» (см. настоящее издание, т. I, стр. 760 и сл.). Имя Писарева Огарев, чтобы не навлечь на него преследований, избегает упоминать с похвалой, но мысли Писарева имеются в виду во многих местах статьи. В частности, из ее контекста становится понятным, о каких цитатах из статьи Писарева говорил Огарев в заметке «Благо есть место» («…выписки из статей г. Писарева, в которых нет ни малейшей бессмыслицы…», см. т. I, стр. 762). Эти выписки находятся на стр. 149—150. журнального текста статьи Соловьева и представляют собой отчасти изложение, отчасти цитирование начала статьи Писарева «Исторические идеи Огюста Конта».