Старая записная книжка 81—90 (Вяземский)

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.
Старая записная книжка 81—90
автор Пётр Андреевич Вяземский (1792-1878)
Публикуется по изданию: П. А. Вяземский. «Старая записная книжка» Составление, статья и комментарий Л. Я. Гинзбург Л.: Издательство писателей в Ленинграде, 1927 (с) Л. Я. Гинзбург, составление, 1927

«Нет круглых дураков, — говорил генерал Курута: — посмотрите, например, на В.: как умно играет он в вист!»

Я. А. Дружинин, долговременно известный по Министерству финансов, был в ранней молодости и почти в отрочестве чем-то вроде кабинетного секретаря при Павле Петровиче. Он каждый день и целый день дежурил в комнате перед царским кабинетом. Эмигрант из королевской фамилии, принц де-Конде, приехал в Петербург. Однажды, на празднике Рождества, император пригласил его в сани для прогулки по городу. Молодой Дружинин на свободе задремал на стуле. Вдруг спросонья слышит он знакомый голос императора, который кричит: «Подайте мне сюда эту свинью!» Сердце Дружинина дрогнуло. Он побоялся беды за свой неуместный и неприличный сон, но и тут обошлось благополучно. Оказалось, что Павел Петрович возил принца на рынок, чтобы показать ему выставку разной замороженной живности, купил большую мерзлую свинью и велел привезти ее во дворец. (Слышано от самого Дружинина.)

Один директор департамента делил подчиненных своих на три разряда: одни могут не брать, другие могут брать, третьи не могут не брать. Замечательно, что на общепринятом языке у нас глагол брать уже подразумевает в себе взятки. Секретарь в комедии Ябеда поет:

Бери, тут нет большой науки;
Бери, что только можешь взять:
На что ж привешены нам руки.
Как не на то, чтоб брать, брать, брать?

Тут дальнейших объяснений не требуется: известно, о каком бранье речь идет. Глагол пить также само собой равняется глаголу пьянствовать. Эти общеупотребляемые у нас подразумевания не лишены характерического значения. Другой начальник говорил, что когда приходится ему подписывать формулярные списки и вносить в определенные графы слова достоин и способен, часто хотелось бы ему прибавить: «способен ко всякой гадости, достоин всякого презрения».

Когда назначили умного Тимковского бессарабским губернатором, кто-то советовал ему беречься чумы. «При мне чумы не будет, — отвечал он, — чума любит раздавать ленты и аренды; а мне ни лент, ни аренд не нужно». NN говорил про него, что в Петербурге есть Тимковский Катон-ценсор, а этот просто Тимковский-Катон.

По занятии Москвы французами граф Мамонов перешел в Ярославскую губернию с казацким полком, который он сформировал. Пошли тут требования более или менее неприятные и кляузные сношения и переписка с местными властями по части постоя, перевозки нижних чинов и других полковых потребностей. Дошла очередь и до губернатора. Тогда занимал эту должность князь Голицын (едва ли не сводный брат князя Александра Николаевича). Губернатор в официальном отношении к графу Мамонову написал ему: «Милостивый государь мой». Отношение взорвало гордость графа Мамонова. Не столько неприятное содержание бумаги задрало его за живое, сколько частичка мой. Он отвечал губернатору резко и колко. В конце письма говорит он: «После всего сказанного мною выше предоставляю вашему сиятельству самому заключить, с каким истинным почтением остаюсь я, милостивый государь мой, мой, мой (на нескольких строках), вашим покорнейшим слугою». Граф Мамонов был человек далеко недюжинного закала, но избалованный рождением своим и благоприятными обстоятельствами. Говорили, что он даже приписывал рождению своему значение, которого оно не имело и по расчету времени иметь не могло. Дмитриев, который всегда отличал молодых людей со способностями и любил давать им ход, определил обер-прокурором в один из московских департаментов Сената графа Мамонова, которому было с небольшим двадцать лет. Мамонов принадлежал в Москве обществу так называемых мартинистов. Он был в связи с Кутузовым (Павлом Ивановичем), с Невзоровым и с другими лицами этого кружка. В журнале последнего печатал он свои духовные оды. Вообще в свете видали его мало и мало что знали о нем. Впрочем, вероятно, были у него свои нахлебники и свой маленький дворик. Наружности был он представительной и замечательной: гордая осанка и выразительность в чертах лица. Внешностью своею он несколько напоминал портреты Петра 1-го. По приезде в Москву императора Александра в 1812 году он предоставлял свой ежегодный доход (и доход весьма значительный) на потребности государства во все продолжение войны; себе выговаривал он только десять тысяч рублей на свое годовое содержание. Вместо того было предложено ему чрез графа Растопчина сформировать на свой счет конный полк. Переведенный из гражданской службы в военную, переименован он был в генерал-майоры и назначен шефом этого полка. Все это обратилось в беду ему. Он всегда был тщеславен, а эти отличия перепитали гордость его. К тому же он никогда не готовился к военному делу и не имел способностей, потребных для командования полком. Пошли беспорядки и разные недоразумения. Еще до окончательного образования полка он дрался на поединке с одним из своих штаб-офицеров, кажется, Толбухиным. Сформированный полк догнал армию нашу уже в Германии. Тут возникли у графа Мамонова неприятности с генералом Эртелем. Вследствие уличных беспорядков и драки с жителями немецкого городка, учиненных нижними чинами, полк был переформирован: мамоновские казаки были зачислены в какой-то гусарский полк. Таким образом патриотический подвиг Мамонова затерян. Жаль! Полк этот под именем Мамоновского должен был сохраниться в нашей армии в память 1812 года и патриотизма, который одушевлял русское общество. Нет сомнения, что уничтожение полка должно было горько подействовать на честолюбие графа Мамонова; но он продолжал свое воинское служение и был, кажется, прикомандирован к генералу-адъютанту Уварову. По окончании войны он буквально заперся в подмосковном доме своем, в прекрасном поместье, селе Дубровицах Подольского уезда. В течение нескольких лет он не видал никого даже из прислуги своей. Все для него потребное выставлялось в особой комнате; в нее передавал он и письменные свои приказания. В спальной его были развешены по стенам странные картины кабалистического, а частью соблазнительного, содержания. Один Михаил Орлов, приятель его. имел смелость и силу, свойственную породе Орловых, выбить однажды дверь кабинета его и вломиться к нему. Он пробыл с ним несколько часов, но, несмотря на все увещания свои, не мог уговорить его выйти из своего добровольного затворничества. По управлению имением его оказались беспорядки и, притеснения крестьянам, разумеется не со стороны помещика-невидимки, а разве со стороны управляющих. Рассказывают, что один из дворовых его, больно высеченный приказчиком и знавший, что граф обыкновенно в такой-то час бывает у окна, выставил напоказ ему, в виде жалобы, если не совсем поличное, то очевидное доказательство нанесенного ему оскорбления. Неизвестно, какое последовало решение на эту оригинальную жалобу; но вскоре затем крестьяне и дворовые жаловались начальству высшему на претерпеваемые ими обиды. Наряжено было и пошло следствие; над имением его и над ним самим назначена была опека. Его перевезли в Москву. Тут прожил он многие годы в бедственном и болезненном положении. Так грустно тянулась и затмилась жизнь, которая зачалась таким блистательным и многообещающим утром. Есть натуры, которые при самых благоприятных и лучших задатках и условиях как будто не в силах выдерживать и, так сказать, переваривать эти задатки и условия. Самая благоприятность их обращается во вред этим исключительным и загадочным натурам. Кого тут винить? Недоумеваешь и скорбишь об этих несчастных счастливцах.

Американец Толстой говорит о ***: «Кажется, он довольно смугл и черноволос, а в сравнении с душою его, он покажется блондинкою». Однажды в Английском клубе сидел перед ним барин с красно-сизым и цветущим носом. Толстой смотрел на него с сочувствием и почтением; но, видя, что во все продолжение обеда барин пьет одну чистую воду, Толстой вознегодовал и говорит: «Да это самозванец. Как смеет он носить на лице своем признаки им не заслуженные?»

Г-жа Б. не любила, когда спрашивали ее о здоровье. «Уж увольте меня от этих вопросов, — отвечала она, — у меня на это есть доктор, который ездит ко мне и которому плачу 600 р. в год».

Чудак, но умный и образованный чудак, Балк-Полев был министром нашим при бразильском дворе. Он рассердился на сапожника своего, который подал ему несообразный счет. Вслед за тем просил он аудиенции у императора, явился к нему, изложил свою жалобу и хотел вручить императору счет сапожника для рассмотрения. Счет, разумеется, не был принят. Тогда раздосадованный Балк швырнул императору счет в ноги и вышел из кабинета. Вскоре за тем был он отозван и уволен в отставку. Вот что можно назвать приключением à propos de bottes[1]. Он был очень горяч с прислугою своею и доходил с ней до рукоприкладства. Однажды на бале его в Москве у Григория Корсакова пошла кровь из носу. Он отправился в буфет, чтобы омыться. Один из прислуги сказал ему: «Что это с вами? Или и вас барин приколотил?»

Англичане роман рассказывают, французы сочиняют его; многие из русских словно переводят роман с какого-нибудь неизвестного языка, которым говорит неведомое общество. Гумбольдт (разумеется, шутя) рассказывает, что в американских лесах встречаются вековые попугаи, которые повторяют слова из наречий давно исчезнувшего с лица земли племени. Читая иные русские романы, так и сдается, что они писаны со слов этих попугаев.

Выражение квасной патриотизм шутя пущено было в ход и удержалось. В этом патриотизме нет большой беды. Но есть и сивушный патриотизм; этот пагубен: упаси Боже от него! Он помрачает рассудок, ожесточает сердце, ведет к запою, а запой ведет к белой горячке. Есть сивуха политическая и литературная, есть и белая горячка политическая и литературная.

Примечания

править
  1. Игра на двойном смысле фразы: из-за сапог — из-за пустяков.