Сочельник Ивана Ивановича (Амфитеатров)
Сочельник Ивана Ивановича : Тоже святочный рассказ |
Дата создания: 1903. Источник: Амфитеатров А. В. Легенды публициста. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1905. — С. 176. |
Поздним вечером, 24 декабря 1903 года, Иван Иванович Иванов 1001-й возвращался домой после товарищеской ёлки для взрослых, на которой получил глупейший в мире подарок: подписной билет на газету «Бессарабец», буде, паче чаяния, она станет выходить в 1904 году. Нелепость сюрприза навела Ивана Ивановича на чёрные мысли. Он шагал и думал, что вот, — если не считать «Бессарабца», он получает десять ежедневных газет, столичных и провинциальных, и, по добросовестности своей, просматривает их каждым утром от доски до доски, начиная заголовком и кончая подписью редактора. Думал, что завтра Рождество, и все десять газет столичных и провинциальных выпустят святочные номера, и в каждом святочном номере будет самое меньшее по десяти святочных рассказов, и, следовательно, ему, Ивану Ивановичу, опять-таки по добросовестной привычке, придётся прочитать их, по крайней мере, целую сотню. И думал он ещё, как это напрасно и тяжело, и почему, собственно, авторов святочных рассказов не принято публикою утилизировать более целесообразными и приятными способами, хотя бы, например, запекая их в тесте и потом подавая на рождественский стол, в виде копчёных окороков?!
Размышления Ивана Ивановича были прерваны слабым стоном, исходившим из довольно высокого сугроба, который намела метель под окнами богатого дома. Иван Иванович, встревоженный, копнул снег тростью, и — в ярком свете, падавшем из окна богатого дома от роскошной ёлки, — явилось ему ужасное зрелище: в сугробе лежал и спал мальчик лет девяти, тощий, в лохмотьях и с совершенно синим лицом. Вид маленького, замёрзшего мертвеца, — на губах его ещё играла райская улыбка невинности! — способен был потрясти скорбью и негодованием самые зачерствелые и заскорузлые сердца и вызвать горькие слёзы на глаза даже судебного пристава из страны крокодилов… Но, к удивлению, Иван Иванович, человек в общежитии весьма мягкосердечный, при страшном открытии своём, не только не выразил жалости, но напротив, даже как бы осатанел и ощетинился.
— Опять?! — воскликнул он таким грозным голосом, что у несчастного синелицего малютки как будто появились признаки жизни и дрогнули веки. А Иван Иванович продолжал:
— Послушай, каналья! маленький притворщик! Долго ли ты будешь испытывать моё терпение? В который это раз? Пятьдесят лет живу я на свете, сорок пять лет грамотен, и — хоть бы один год провести мне сочельник без того, чтобы не иметь счастия встретиться с тобою! Чуть «падут на землю рождественские сумерки», ты уже тут, как тут, и, «убежав от своего злого хозяина», глазеешь в окна на ёлку; швейцары и дворники гонят тебя мётлами; потом ты «в изнеможении садишься на панель», на тебя «падает пушистый снег», и ты думаешь, что его звёздочки похожи на крылатых ангелов; потом видишь себя во сне на ёлке у Христа или в раю с твоею доброю покойною матерью, и просыпаешься уже мёртвым… Ты видишь: я знаю наизусть твой послужной список… Вставай же из сугроба, негодяй! Вставай, плутовская шельма! Или, клянусь тебе нынешними ёлками и всем святым, я пересчитаю твои рёбра своею тростью…
— Вы зверь, сударь! вы тиран! — пробормотал покойник, ожив при угрозе Ивана Ивановича с завидною быстротою. — Вы совершенно лишены лучшего дара человеческой души: сострадания!
Но Иван Иванович возразил с яростью:
— Любезнейший! Ты четыреста пятьдесят первый ребёнок, которого я вижу замерзающим в ночь под Рождество! И ты ещё лопочешь что-то о сострадании? Я заслуживаю сострадания, а не ты, — я, у которого год и три месяца жизни, по статистической раскладке, ушло исключительно на то, чтобы находить в сочельник замерзающих младенцев! И — каких младенцев?! В прежние времена о тебе рассказывали мне Диккенс, Достоевский… ну, тут хоть было чем растрогаться!.. И ты, в самом деле, был тогда так жалок, одинок, мал… Но — теперь?! теперь?! Во-первых, ты сделался ужасно глуп, скучнеешь и пошлеешь год от года. Во-вторых, загляни в зеркало своей совести: сколько тебе лет? Ведь тебя вытянуло вверх, как молодую жирафу! Ты стал дылдее всякого музыкального Wunderkind’а[1]! Какой ты «мальчик у Христа на ёлке»? Ты просто Рауль Качальский!
— О, заплатите за меня хоть пятачок! — захныкал было замёрзший мальчик, увёртываясь от трости разгневанного Ивана Ивановича. Но Иван Иванович даже не отвечал.
Повернув в ближайший переулок, он упёрся в довольно широкое, ярко освещённое окно и остановился в изумлении, как вкопанный. За окном он увидал довольно уютную комнату, пылающий камин, а пред камином — в старинных вольтеровских креслах — истощённую девицу, когда-то, должно быть, дивной красоты, но в настоящее время совершенно чахоточной наружности.
— Славно! — сказал Иван Иванович. — То есть точка в точку, как в прошлом году!.. Да, что они? Издеваются, что ли? Нет, на этот раз я уже не потерплю…
И, подняв трость, он застучал ею в окно, как бешеный. Чахоточная девица в креслах простёрла вперёд руки, испустила странный вопль ужаса, смешанного с восторгом, но… взор её упал на столовые часы и выразил недоумение.
— Странно! — произнесла она сквозь зубы. Почему же он стучит так рано? Обыкновенно, наша кувырколлегия начиналась ровно в двенадцать часов…
Но, так как Иван Иванович продолжал барабанить тростью в окно, то девица пожала плечами и бросилась к окну, вторично вопия от ужаса и восторга:
— Валериан!!!…
Но первый же взгляд на бородатую физиономию Ивана Ивановича отшиб её от окна, как пушечный выстрел.
— Кто вы? — взвизгнула она не своим голосом. — Вы не Валериан!..
— Ну, разумеется, не Валериан, — насмешливо возразил Иван Иванович. — Нам надо объясниться, сударыня. Откройте форточку: ведь вы совсем не так больны, как пишут о вас святочные беллетристы и тем паче беллетристки.
Девица высунулась из форточки, взирая на строгого Ивана Ивановича не без кокетливого любопытства. Она бормотала про себя:
— Ей-Богу, оригинально!.. Ещё ни один автор… Совершенно неожиданный вводный эпизод!
— Ваш жених Валериан, конечно, в дальнем плавании? — с злобою спросил Иван Иванович.
— Да, милостивый государь!
— Вы имели от него последнее письмо с острова Формозы?
— Нет, милостивый государь: с Вандименовой земли.
— Это всё равно… Иногда черти уносят его и в Патагонию! Вы изменили ему в его отсутствие, не правда ли?
— Увы, милостивый государь!..
Девица закрыла лицо руками. Иван Иванович говорил с удовольствием:
— Поделом дураку! Завёл невесту, — так женись и сиди дома!.. Новый избранник ваш, конечно, оказался негодяем?
— Ах! Вам всё известно! Кто вы? Кто вы? Вы знаете всё!..
— Ещё бы не знать: сорок пять лет читаю… Теперь вы раскаялись и опять любите одного Валериана?
— Ах!
— От угрызений совести у вас сделалась чахотка?
— Да! К счастию!.. Я скоро умру!.. «Меня положат в холодную землю, но весна вырастит цветы на моей могиле».
— Ваше единственное желание — дождаться Валериана, чтобы получить от него прощение и умереть у него на руках? Разумеется! Он, конечно, ввалит к вам аккурат в сочельник к двенадцати часам? Ну, ещё бы! И вы сейчас же… того… куркен перекувыркен?..
— Это зависит от выбора автора, милостивый государь, — деловито возразила девица. — Иногда я, наоборот, выздоравливаю и выхожу за Валериана замуж…
— А что — дети у вас есть? — неожиданно полюбопытствовал Иван Иванович.
Девица поперхнулась.
— М-м-м-м…
— Воспитывайте их тщательно, милостивая государыня вы моя! — строго и учительно сказал Иван Иванович, — и паче всего блюдите, чтобы они не обременяли мозгов своих святочными рассказами о своей родительнице… Честь имею кланяться! Если мы с вами больше не встретимся, — надеюсь: к обоюдному удовольствию! Прощайте-с… Я уже вижу, я слышу, как «запыхавшись и с широкою улыбкою на добродушно-честном лице», спешит к вам ваш Валериан… «В левой руке он имел великолепные японские ширмы, а на плече его сидела и смотрела на Зину ласковыми, умными глазами очаровательная маленькая обезьянка из породы унистити»… Так! так!
И, действительно; на Ивана Ивановича почти набежал в эту минуту дюжий морской офицер, с ширмами в руках и обезьяною на плече.
— Вы, — без сомнения, господин Валериан из Вандименовой земли? — сдержанно спросил его Иван Иванович.
— Есть, капитан! — браво рявкнул моряк.
— Послушайте: не устроитесь ли вы вперёд уплывать куда-нибудь ещё подальше, — так, чтобы вам никак нельзя было поспеть назад к смерти вашей невесты?
— Да, ведь от этого не легче станет… — с искренностью возразил моряк.
— Всё-таки, одним пошлым сюжетом меньше!
— Ничуть не бывало! Кто-нибудь сейчас же приспособится и напишет рассказ: «Она умерла, не прощённая», «Не дождалась», «Одна навсегда», «Горемычная», или как-нибудь ещё пронзительнее, — только и всего-с… Ну их! Ещё, того гляди, и меня заставят застрелиться на могиле!
— Вы правы.
Моряк говорил с ожесточением.
— Вы думаете, мне самому эти святочные обязанности не осточертели? С Вандименовой земли — чеши по сто узлов в час, хорошо ещё, если в Одессу, а вдруг в Архангельск?! Дрянь всякую на себе таскай… обезьян каких-то… ширмы… Я был бы рад-радёшенек, если бы господа авторы меня позабыли и оставили спокойно винтить в кают-компании…
— А уклониться от командировки нельзя? — с сочувствием задал вопрос Иван Иванович.
— Ещё хуже! — грустно ответил моряк. Кто-нибудь непременно поставит тебя на вахту в рождественскую ночь, и ходи-вспоминай, значит, до раннего утра «сестрёнку», родителей, невесту, пока «седой вал» не смоет тебя с палубы… «Таня! была его последняя мысль»…
— По крайней мере, по службе-то выгодно ли? — с участием осведомился Иван Иванович.
Моряк так и взвился.
— Помилуйте! Какие выгоды? Разве вы не видите, что я только лейтенант? Я плаваю больше, чем летучий голландец, я, по меньшей мере, три контр-адмиральских ценза выплавал, а только лейтенант! Никакого производства! Сколько раз уже подавал в отставку, — не отпускают: необходим морской лейтенант в качестве святочного сюжета! Прескучная повинность! Ещё покуда жив был Константин Михайлович Станюкович, — куда ни шло… А теперь, когда его не стало, я последнего смысла лишился и просто сам себя начинаю презирать…
— Дочь моя! Эта звезда, сверкающая над нами, — звезда всепрощающей любви! Прости же меня, старика, как я тебя прощаю, и войди в честный дом мой! Пусть в святую ночь эту начнётся для нас новая трудовая жизнь!..
Столь торжественные слова звучали из уст седовласого старца, который, растопырив руки поперёк панели, благословлял ими рыдающую и коленопреклонённую, но весьма накрашенную особу. Иван Иванович скрипнул зубами и направился прямо к группе.
— Скажите, пожалуйста, — начал он, — куда и зачем ведёте вы эту закоснелую рецидивистку?
— Позвольте, милостивый государь! — окрысился было старец.
— Нет-с, это вы позвольте! — перебил Иван Иванович. — Я вам всю вашу биографию выложу, как на ладони. У вас была дочь, она бежала с любовником, вы её прокляли; затем у вас умерла жена, три сестры, бабушка, троюродная тётка, кот Васька и моська Бишка, вы остались один на свете; в сочельник вы не вынесли своего одиночества, затосковали по дочери и вышли на улицу с благодетельным намерением — сунуть сто рублей в руку первого погибшего, но милого созданья, которое вы встретите…
Старик немедленно продекламировал козлиным дребезжащим голосом:
— Возьми эти деньги, бедное дитя, и проведи ночь одна в добронравных размышлениях и благочестивых надеждах!
— Вот-с! Вот-с! — с страдальческим наслаждением даже каким-то, закивал головою Иван Иванович. — Именно этими словами!.. И, когда вы произнесли их, погибшее создание возопило: «батюшка!» — и оказалось вашею пропавшею дочерью…
— Положим, что так, но — что же вам, собственно, угодно теперь от нас? — вопросил озадаченный старик.
— Мне угодно только указать вам, почтеннейший, что — стыдитесь!!! Либо дома у вас такой ад кромешный, что в нём не в состоянии ужиться более суток ни одна человеческая душа, либо дочь ваша столь беспредельно неисправима, что спасать её совершенно напрасная трата времени.
— Откуда вы заключаете? — величественно, но не без сомнения в себе, воскликнул сбитый с толку старец, а девица хихикнула и пропищала:
— Охальники!
— Оттуда, что я наблюдаю вас уже сорок пять лет, как вы ловите её аккуратно каждое 24 декабря, а затем, немедленно, она опять оказывается на улице и, следующего 24 декабря, опять «бродит, голодная, под изморозью, и с тихою грустью воспоминает о невозвратных днях непорочного детства».
— Охальники! — вторично пропищала особа, а старик буркнул себе под нос:
— Марья! Пойдём: здесь нас с тобою не уважают!
И оба скрылись в переулке.
— Городовой! — окликнул Иван Иванович стоявшего на углу блюстителя порядка. — Видите вы вон ту девчонку, с безумными глазами, которая крадётся вдоль стены, прижимая к груди какое-то тряпьё и щепки?
—Так точно, ваше-ство.
— Задержите её, пожалуйста. Это очень опасный и вредный сюжет: сумасшедшая Химка… Её, специальность — насмотревшись на ёлку взрослых, устраивать потом свою собственную из голика, веника или половой щётки и поджигать таким образом дома… У неё на совести, по крайней мере, две дюжины святочных поджогов! Оно бы ещё ничего, но о ней, бестии, рассказы сочиняют, и вот этого уже ни одна душа поэта не вынесет! Задержите её всенепременно. И обязательно доведите её до самого участка в сохранности, отнюдь не отпускайте, растрогавшись по дороге: о таких чувствительных городовых, освобождающих ради сочельника задержанных преступников тоже сочиняются святочные небылицы в лицах и, поверьте мне, преглупые… Ой!!!
— Виноват!
— Сделайте одолжение!
Господин, наступивший Ивану Ивановичу на ногу, имел на голове измятый цилиндр, на лице — блуждающие глава, а под мышкою футляр со скрипкою.
— Вы бы себе под ноги смотрели, а по чужим ногам не ходили! — посоветовал Иван Иванович, прыгая на месте от боли.
— Виноват, — повторил незнакомец, — я смотрел на небо и внимал музыке сфер. Она прекрасна, но я играл когда-то ещё лучше.
— А! — воскликнул Иван Иванович, — «старый забытый скрипач»! Вас только недоставало.
— Я помню, — говорил скрипач, — эту великую ночь пятьдесят лет тому назад… Эстрада… залитой огнями зал… я, молодой, красивый… Какой успех! венки! аплодисменты!.. Я был тогда придворным солистом…
— Персидского шаха или турецкого султана? — язвительно осведомился Иван Иванович.
— Милостивый государь???!!!
Но Иван Иванович стоял на своём:
— Ни при одном христианском дворе вы не могли давать концертов в эту ночь. Это бывает только в басурманских землях и в святочных рассказах…
— Не человек, а собака! — проворчал старый скрипач, ускоряя шаг. А Иван Иванович кричал ему вслед:
— Скатертью дорога! Не захватите ли вы кстати с собою богатого «старого холостяка», который грустит, что у него в сочельник нет ёлки? крадётся, как вор, в детскую бедных родственников — взглянуть, как спят ангелочки? затаив дыханье, качает над ними головою, твердя, что «и у меня могли бы быть такие»? а потом, умилённый, пишет в их пользу завещание и принимает яд или пускает себе пулю в лоб, не соображая даже того, дурак, что завещание, при подобных условиях, недействительно!..
Подымаясь по довольно высокой лестнице в свою квартиру, Иван Иванович услыхал в темноте тихую возню и поспешил чиркнуть спичкою.
— А-а-а! — протянул он, увидав тощего и с весьма противною рожею старика, скрюченного в три погибели, у облупленной и грязной двери. — Узнаю вас, прекрасная маска!.. Вы — что называется — notre bourru bienfaisant[2], не правда ли? Вы тот, кого все в доме считают нелюдимым скрягою, кровопийцею, ростовщиком, а вы, между тем, обладаете нежнейшим сердцем и подбрасываете по ночам к дверям нуждающихся жильцов пачки бутылочных ярлыков и погашенных трамвайных билетов?
— Как ярлыков? Каких трамвайных билетов? — возопил старик, проворно подхватив с пола какие-то бумажки. — Я кладу деньги, сударь мой!.. государственные, кредитные.
— Неправда! — протестовал Иван Иванович. — Врёте! Не только государственных — даже фальшивых не кладёте… красноярских и гуслицких! Иначе — хоть кто нибудь и когда нибудь разбогател бы от этих ваших… манипуляций!.. Ничего подобного! Нищие остаются нищими, а сор сором… Самый вы фарисейский сюжет!
Погрозив сконфуженному старику пальцем, Иван Иванович прошёл в свою квартиру и тотчас же отправился на покой.
— По всей вероятности святочных прецедентов, — размышлял он, снимая сапоги, — ночью в мою спальню должен забраться вор и даже, может быть, убийца. Но револьвера можно, всё-таки, не класть под подушку, ибо известно, что воры и убийцы в ночь сочельника только «заносят нож над горлом беззащитной жертвы», а затем, дрожа, падают в раскаянии к ногам её и просят связать их и отправить в тюрьму…
И Иван Иванович заснул сном праведника. Но, едва заснул, узрел перед собою нечто белое, туманное, волнистое.
— Кто вы? — ужаснулся Иван Иванович.
Белое, туманное, волнистое откликнулось сиплым, загробным басом.
— Привидение… Разве ты забыл, что ныне ночь привидений, а ты ещё ни одного не видал?
— Резон, — вздохнул Иван Иванович. — Но я думал, что, живя в веке позитивизма, мы хоть от этой-то благоглупости успели избавиться?!..
Привидение мрачно покачало головою.
— Рок судил тебе пройти сегодня мытарства всех святочных сюжетов.
— В таком случае позвольте хоть познакомиться: с кем имею честь?
— Я дух твоей покойной тётки Мавры Никитичны, скончавшейся в 1894 году от размножения микробов в слепой кишке. Я послана открыть тебе давнюю фамильную тайну.
— Ну, конечно! Разве привидения являются ещё зачем-нибудь? Качайте вашу тайну, тётенька! внимаю!
Дух приосанился и изрёк:
— Помнишь ли ты, как в 1881 году, в день твоего ангела, пропали у тебя голубые с цветочками подтяжки, подаренные тебе в тот же день твоею доброю матерью?
— Ну-с? — изумился Иван Иванович.
— Знай, что они не были потеряны, но их похитила горничная Настя для жениха своего Агафона, который жил у соседа офицера в денщиках…
— Только всего?
— Чего ж тебе ещё? Проверь и сообщи Фламмариону, как телепатическую новинку, для «Неведомого»!
Но Иван Иванович молча пошарил рукою около кровати и… молча же, швырнул в тётку сапогом.
— Позвольте! — воскликнуло привидение, утирая лицо саваном: — за это вы можете ответить…
— Не шляйся по ночам! Коли умерла, знай свой предел: сиди на том свете! Вот тебе «Неведомое»! Вот тебе Фламмарион!
— Караул!
— Вон!
— Ну и молодёжь нынче!..
— Вон!!!
— Я на вас корреспонденцию в «Московские Ведомости»…
— Вон! Вон!! Вон!!! Михайло! Гони её вон!
— Я здесь, сударь… — почтительно отозвался Михайло.
Иван Иванович Иванов 1001-й открыл глаза: было утро. Михайло стоял перед барскою кроватью на вытяжке и подавал на подносе десять святочных номеров десяти газет.