Смерть богов. Юлиан Отступник (Мережковский)/Часть первая/XIV
XIV
Юлиан и Арсиноя спустились по кипарисовой аллее к морю. Серебряный лунный путь уходил до края неба. Слышался прибой о меловые глыбы прибрежья. Здесь была полукруглая скамья. Над нею Артемида-Охотница, в короткой тунике, с полумесяцем в кудрях, с луком и колчаном, с двумя остромордыми псами, казалась живой в лунном сиянии. Они сели.
Она указала ему на холм Акрополя, с едва белевшими столбами Парфенона, и возобновила разговор, который уже не раз бывал у них прежде:
– Посмотри, как хорошо! И ты хотел бы все это разрушить, Юлиан?
Не отвечая, он потупил взор.
– Я много думала о том, что ты мне говорил в прошлый раз, – о нашем смирении, – продолжала Арсиноя тихо, как будто про себя. – Был ли Александр, сын Филиппов, смиренным? А разве в нем нет добродетели?
Юлиан молчал.
– А Брут, Брут, убийца Юлия Цезаря? Если бы Брут подставлял левую щеку, когда его ударяли по правой, думаешь ли ты, он был бы прекраснее? Или считаете вы Брута злодеем, галилеяне? – Отчего мне кажется порою, что ты лицемеришь, Юлиан, что эта темная одежда не пристала тебе?..
Она вдруг обернула к нему свое лицо, озаренное луною, и посмотрела ему прямо в глаза пристальным взором.
– Чего ты хочешь, Арсиноя? – произнес он, бледнея.
– Хочу, чтобы ты был моим врагом! – воскликнула девушка страстно. – Ты не можешь так пройти, не сказав, кто ты. Знаешь, я иногда думаю: уж пусть бы лучше Афины и Рим лежали в развалинах; лучше сжечь труп, чем оставить непогребенным. А все эти друзья наши, грамматики, риторы, стихотворцы, сочинители панегириков императорам – тлеющий труп Эллады и Рима. Страшно с ними, как с мертвыми. О да, вы можете торжествовать, галилеяне! Скоро на земле ничего не останется, кроме мертвых костей и развалин. И ты, Юлиан… Нет, нет! Не может быть. Я не верю, что ты с ними – против меня, против Эллады!..
Юлиан стоял перед нею, бледный и безмолвный. Он хотел уйти. Она схватила его за руку:
– Скажи, скажи, что ты мне враг! – проговорила она с вызовом и отчаянием в голосе.
– Арсиноя! Зачем?..
– Говори все! Я хочу знать. Разве ты не чувствуешь, как мы близки? Или ты боишься?..
– Через два дня я уезжаю из Афин, – прошептал Юлиан. – Прости…
– Из Афин? Зачем? Куда?
– Письмо от Констанция. Император вызывает меня ко двору, может быть, на смерть. Мне кажется, я вижу тебя в последний раз.
– Юлиан, ты не веришь в Него? – воскликнула Арсиноя, стараясь уловить взор монаха.
– Тише, тише! Что ты?..
Он встал со скамьи, отошел, ступая чуть слышно, оглянулся во все стороны, на дорожку, залитую лунным светом, на черные тени кустов, даже на море, как будто везде могли скрываться доносчики. Потом вернулся и присел, все еще не успокоенный. Опираясь рукой на мрамор, наклонился к самому уху ее, так что она почувствовала его горячее дыхание, и зашептал быстрым шепотом, как в бреду:
– Да, да, еще бы я верил в Него!.. Слушай, девушка, я говорю теперь то, чего и сам не смел сказать себе никогда. Я ненавижу Галилеянина! Но я лгал с тех пор, как помню себя. Ложь проникла в душу мою, прилипла к ней, как эта черная одежда к телу моему: помнишь, – отравленная одежда кентавра Нисса. Геракл срывал ее с кусками кожи и тела, но не сорвал и задохся. Так и я задохнусь во лжи галилейской!..
Он выговаривал каждое слово с усилием. Арсиноя взглянула на него: лицо, искаженное страданием и ненавистью, показалось ей чуждым, почти страшным.
– Успокойся, друг, – молвила она. – Скажи мне все: я пойму тебя, как никто из людей.
– Хочу сказать и не умею, – усмехнулся он злобно. Слишком долго молчал. Видишь ли, Арсиноя, кто раз попался им в лапы – кончено! – так изуродуют смиренномудрые, так приучат лгать и пресмыкаться, что уже не выпрямиться, не поднять ему головы никогда!..
Кровь бросилась в лицо его; на лбу выступили жилы; и, стиснув зубы в бессильной ярости, он прошептал:
– Подлость, подлость, воистину галилейская подлость – ненавидеть врага своего, как я ненавижу Констанция, – и прощать, пресмыкаться у ног его по змеиному, по смиренному христианскому обычаю, выпрашивая милости: «еще годок, только один годок жизни худоумному рабу твоему, монаху Юлиану; потом – как тебе и скопцам, твоим советникам, угодно будет, боголюбивейший!» О, подлость!..
– Нет, Юлиан, – воскликнула Арсиноя, – если так, ты победишь! – Ложь – сила твоя. Помнишь, в басне Эзопа, осел в львиной шкуре? Здесь, наоборот, лев в шкуре осла, герой в одежде монаха!..
Она засмеялась:
– И как они испугаются, глупые, когда ты вдруг покажешь им свои львиные когти. Вот будет смех и ужас!.. Скажи, ты хочешь власти, Юлиан?
– Власти, – он всплеснул руками, упиваясь звуком этого слова, полной грудью вдыхая воздух:
– Власти! О, если бы один год, несколько месяцев, несколько дней власти, – научил бы я смиренных, ползучих и ядовитых тварей, именующих себя христианами, что значит мудрое слово их собственного Учителя: кесарево – кесарю. Да, клянусь богом Солнца, воздали бы они у меня кесарево кесарю!
Он поднял голову; глаза сверкнули злобою; лицо озарилось, точно помолодело. Арсиноя смотрела на него с улыбкой.
Но скоро голова Юлиана снова поникла. Пугливо озираясь, опустился он на скамью; невольным движением сложил руки крестообразно на груди, по обычаю монахов, и прошептал:
– Зачем обманывать себя? Никогда этого не будет. Я погибну. Злоба задушит меня. Слушай: каждую ночь, после дня, проведенного на коленях в церкви, над гробами галилейских мертвецов, я возвращаюсь домой, разбитый, усталый, бросаюсь на постель, лицом в изголовье и рыдаю, рыдаю и грызу его, чтобы не кричать от боли и ярости. О, ты не знаешь еще, Арсиноя, ужаса и смрада галилейского, в которых, вот уже двадцать лет, как я умираю и все не могу умереть, потому что, видишь ли, мы, христиане, живучи как змеи: рассекут надвое – срастаемся! Прежде я искал утешения в добродетели теургов и мудрецов. Тщетно! Не добродетелен я и не мудр. Я – зол и хотел бы быть еще злее, быть сильным и страшным, как дьявол, единственный брат мой! – Но зачем, зачем я не могу забыть, что есть иное, что есть красота, зачем я увидел тебя!..
Внезапным движением, закинув прекрасные голые руки свои, Арсиноя обвила его шею, привлекла к себе так сильно, так близко, что он почувствовал сквозь одежды невинную свежесть тела ее, и прошептала:
– А что, если я пришла к тебе, юноша, как вещая сивилла, чтобы напророчить славу? Ты один живой среди мертвых. Ты силен. Какое мне дело, что у тебя не белые, лебединые, а страшные, черные крылья, – кривые, злые когти, как у хищных птиц? Я люблю всех отверженных, слышишь, Юлиан, я люблю одиноких и гордых орлов больше, чем белых лебедей. Только будь еще сильнее, еще злей! Смей быть злым до конца. Лги, не стыдись: лучше лгать, чем смириться. Не бойся ненависти: это буйная сила крыльев твоих. Хочешь, заключим союз: ты дашь мне силу, я дам тебе красоту? Хочешь, Юлиан?..
Сквозь легкие складки древнего пеплума, теперь снова, как некогда в палестре, видел он стройные очертания голого тела Артемиды-Охотницы, и ему казалось, что все оно просвечивает, нежное и золотистое, сквозь тщедушную ткань.
Голова его закружилась. В лунном сумраке, окутавшем их, он заметил, что к его губам приближаются дерзкие, смеющиеся губы. В последний раз подумал:
– Надо уйти. Она не любит меня и никогда не полюбит, хочет только власти. Это обман…
Но тотчас же прибавил с бессильной улыбкой:
– Пусть, пусть обман!
И холод слишком чистого, неутоляющего поцелуя проник до глубины его сердца, как холод смерти.
Ему казалось, что сама девственная Артемида, в прозрачном сумраке месяца, спустилась и лобзает его обманчивым лобзанием, подобным холодному свету луны…
- * *
На следующее утро оба друга – Василий из Назианза, Григорий из Цезареи – встретили Юлиана в одной афинской базилике.
Он стоял на коленях перед иконой и молился. Друзья смотрели с удивлением: никогда еще не видели они в чертах его такого смирения, такой ясности.
– Брат, – шепнул Василий на ухо другу, – мы согрешили: осудили в сердце своем праведного.
Григорий покачал головой.
– Да простит мне Господь, если я ошибся, – произнес он медленно, не спуская пытливого взора с Юлиана, вспомни только, брат Василий, сколь часто в образе светлейших ангелов являлся людям сам сатана, отец лжи.