Смерть богов. Юлиан Отступник (Мережковский)/Часть вторая/X
X
В Великой Антиохии, столице Сирии, в переулке, недалеко от главной улицы Сингон, находились термы, теплые бани. Бани были модные, дорогие. Многие приходили сюда, чтобы услышать последние городские новости.
Между раздевальней и холодильней роскошная зала вымощенная цветными мраморами и мозаикой, назначена была для потения.
Из соседних зал слышалось непрерывное журчание струй в звонкие купальни, в огромные водоемы, плеск и смех купающихся. Смуглые рабы, голые банщики бегали, суетились, откупоривали сосуды с благовониями. В Антиохии баня была главною радостью жизни – высоким и разнообразным искусством: недаром славилась столица Сирии обилием, вкусом и чистотою воды, такой прозрачной, что наполненная купальня или ведро казались пустыми.
Сквозь млечно-белые пары, подымавшиеся из мраморных отдушин, в зале для потения виднелись красные голые тела. Иные полулежали, другие сидели; некоторых банщики натирали маслом. Все разговаривали и потели с важным видом. Красота древних изваяний, расставленных по стенам в углублениях, Антиноев и Адонисов, усиливала новое уродство живых человеческих тел.
Из горячей купальни вышел жирный старик, величественной и безобразной наружности, купец Бузирис, державший в руках своих всю торговлю антиохийского хлебного рынка. Стройный молодой человек почтительно поддерживал его под руку. Хотя оба они были голы, но можно было тотчас видеть, кто господин, кто клиент.
– Поддай жару! – проговорил Бузирис повелительным, хрипким голосом: по густоте этого звука легко было заключить, какими миллионами ворочает хлебник.
Открыли два медных крана: горячий пар с шипением вырвался из отдушины и окружил старика белым облаком. Как чудовищный бог в апофеозе, стоял он в этом облаке, сопел кряхтел от наслаждения и похлопывал жирными ладонями по красному мясистому брюху, звучавшему как барабан.
Бывший смотритель странноприимных домов и больниц Аполлона, чиновник квестуры Марк Авзоний, сидел на корточках; крохотный, худенький, рядом с жирной громадой купца, казался он ощипанным и замороженным цыпленком.
Насмешник Юний Маврик никак не мог вызвать пота на своем жилистом, сухом как палка, костлявом теле, пропитанном желчью.
Гаргилиан лежал, растянувшись на мозаичном полу дебелый, дряблый, мягкий, как студень, огромный, как туша борова: пафлагонский раб, задыхаясь от натуги, тер ему пухлую спину мокрой суконкой.
Разбогатевший стихотворец Публий Порфирий Оптатиан с грустной задумчивостью смотрел на свои ноги, изуродованные подагрой.
– Знаете ли, друзья мои, письмо белых быков римскому императору? – спросил поэт.
– Не знаем. Говори.
– Всего одна строчка: «Если ты победишь персов, мы погибли».
– И все?
– Чего же больше?
Белая туша Гаргилиана затряслась от хохота:
– Клянусь Палладою, коротко, но верно! Если только он вернется победителем из Персии, то принесет в жертву богам такое множество белых быков, что эти животные сделаются большею редкостью, чем египетский Апис. Раб, поясницу! Сильнее!
И туша, медленно перевернувшись на другой бок, шлепнулась с таким звуком, как будто бросили на пол кучу мокрого белья.
– Хэ-хэ-хэ! – засмеялся Юний тоненьким, желчным смехом. – Из Индии, с острова Тапробана, привезли, говорят, несметное множество белых редкостных птиц. А откуда-то из ледяной Скифии – огромных диких лебедей. Все для богов. Откармливает олимпийцев. Отощали, бедненькие, со времен Константина!
– Боги объедаются, а мы постимся. Вот уже три дня, как на рынке ни одного колхидского фазана, ни одной порядочной рыбы, – воскликнул Гаргилиан.
– Молокосос! – заметил хлебный купец отрывисто.
Все обернулись, почтительно умолкнув.
– Молокосос! – повторил Бузирис еще более важным и сиплым голосом. – Если бы вашему римскому кесарю, говорю я, прищемить губки или носик, молоко из них потекло бы, как у сосунка двухнедельного. Хотел сбить цену на хлеб, запретил продавать по той, которую сами назначили, 400 000 мер египетской пшеницы выписал…
– И что же? Сбил?
– А вот, слушайте. Подговорил я купцов; заперли житницы; лучше, думаем, пшеницу сгноим, а не покоримся. Египетский хлеб съели, нашего не даем. Сам заварил, сам расхлебывай!
Бузирис с торжеством хлопнул себя по брюху ладонями.
– Довольно пару. Лей! – приказал купец, и молодой красивый раб, с длинными кудрями, похожий на Антиноя, откупорил над его головой тонкую амфору с драгоценной аравийской кассией. Ароматы полились обильными струями по красному потному телу, и Бузирис растирал густые капли с наслаждением. Потом, умастившись, с важностью вытер толстые пальцы, как о полотенце, о золотистые кудри раба, наклонившего голову.
– Совершенно верно изволила заметить твоя милость, – вставил с поклоном угодливый прихлебатель-клиент, – император Юлиан не что иное, как молокосос. Недавно выпустил он пасквиль на граждан Антиохии под названием Ненавистник бороды, в коем на ругань черни ответствует еще более наглой руганью, прямо объявляя: «вы смеетесь над моею грубостью, над моею бородой? Смейтесь сколько угодно! Сам я буду смеяться над собою. Не надо мне ни суда, ни доносов, ни тюрем, ни казней». – Но, спрашивается, достойно ли сие римского кесаря?
– Блаженной памяти император Констанций, – наставительно заметил Бузирис, – не чета был Юлиану: сразу по одежде, по осанке видно было – кесарь. А этот, прости Господи, выкидыш богов, коротконогая обезьяна, медведь косолапый, шляется по улицам, неумытый, небритый, нечесаный, с чернильными пятнами на пальцах. Смотреть тошно. Книжки, ученость, философия! – Подожди, проучим мы тебя за вольнодумство. С этим шутить нельзя. Народ надо держать вот как! Распустишь, – не соберешь.
Марк Авзоний, до тех пор молчавший, проговорил задумчиво:
– Все можно бы простить, но зачем отнимает он у нас последнюю радость жизни – цирк, сражения гладиаторов? Друзья мои, вид крови дает людям блаженство. Это святая радость. Без крови нет веселья, нет величия на земле. Запах крови – запах Рима…
На лице последнего потомка Авзониев вспыхнуло слабое странное чувство. Он вопросительно обвел слушателей простодушными, не то старческими, не то детскими глазами.
Огромная туша Гаргилиана зашевелилась на полу; подняв голову, он уставился на Авзония.
– А ведь хорошо сказано: запах крови – запах Рима! Продолжай, продолжай, Марк, ты сегодня в ударе.
– Я говорю, что чувствую, друзья. Кровь так сладостна людям, что даже христиане не могли без нее обойтись: кровью думают они очистить мир. Юлиан делает ошибку: отнимая у народа цирк, отнимает он веселие крови. Чернь простила бы все, но этого не простит…
Последние слова Марк произнес вдохновенным голосом. Вдруг провел рукой по телу, и лицо его просияло.
– Потеешь? – спросил Гаргилиан с глубоким участием.
– Кажется, потею, – отвечал Авзоний с тихой, восторженной улыбкой. – Три, три скорее спину, пока не простыл, – три!
Он лег. Банщик начал растирать жалкие, бескровные члены его, подернутые синеватой бледностью, как у мертвеца.
Из порфировых углублений, сквозь млечное облако пара, древние эллинские изваяния смотрели на безобразные тела новых людей.
А между тем, в переулке, у входа в термы, собиралась толпа.
Ночью Антиохия блистала огнями, особенно главная улица Сингон, прямая, пересекавшая город, на протяжении 36 стадий, с портиками и двойными колоннадами во всю длину, с роскошными лавками. Перед лестницей бань озаряя пеструю толпу, пылали уличные светильники, раздуваемые ветром. Смолистая копоть расстилалась клубами с железных подсвечников.
В толпе слышались насмешки над императором. Уличные мальчишки шныряли, выкрикивая насмешливые песенки. Старая поденщица, схватив одного из них и задрав ему рубашонку на голову, ударяла по голому заду звонкой подошвой сандалии, приговаривая:
– Вот тебе, вот тебе! Будешь, чертенок, петь срамные песни!
Смуглолицый мальчик кричал пронзительно.
Другой, вскарабкавшись на спину товарищу, углем чертил карикатуру на белой стене – длиннобородого козла в императорской диадеме. Мальчик постарше, должно быть, школьник, с милым, бойким и плутоватым лицом выводил под рисунком надпись крупными буквами: «се нечестивый Юлиан».
Стараясь сделать свой голос грубым и страшным, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, он рычал:
Мясник идет, Мясник идет, Острый нож несет, Бородой трясет, С шерстью черною, С шерстью длинною, — Бородой своей козлиною. Прохожий, старый человек, в темных одеждах, должно быть, церковник, остановился, послушал мальчика, покачал головой, поднял глаза к небу и обратился к рабу-носильщику:
– Из уст младенца правда исходит. Не лучше ли нам жилось при Каппе и Хи?
– Что это значит: Каппа и Хи?
– Не разумеешь? Греческой буквой Каппа начинается имя Констанций, а Хи первая буква в слове Христос. Ни Констанций, ни Христос, говорю я, не сделали жителям Антиохии никакого зла не то, что разные проходимцы-философы.
– Что верно, то верно, при Каппе и Хи нам лучше жилось!
Пьяный оборванец, подслушав эту остроту, с торжествующим видом помчался разносить ее по улицам.
– При Каппе и Хи недурно жилось! – кричал он. – Да здравствуют Каппа и Хи!
Шутка облетела всю Антиохию, понравившись черни бессмысленной неопровержимостью.
Еще большее веселье царствовало в кабаке, против бань, принадлежавшем каппадокийскому армянину Сираксу: давно уже перенес он торговлю из окрестностей Цезареи близ Мацеллума в Антиохию.
Из козьих мехов, из огромных глиняных амфор щедро цедилось вино в оловянные кубки. Говорили, как и везде, об императоре. Особенным красноречием отличался маленький сириец-солдат, Стромбик, тот самый, который участвовал в походе цезаря Юлиана против северных варваров Галлии. Рядом с ним был его неизменный спутник и друг, исполинского роста сармат Арагарий.
Стромбик чувствовал себя, как рыба в воде. Больше всего в мире любил он всевозможные бунты и возмущения.
Он собирался произнести речь.
Старуха тряпичница сообщила новость:
– Погибли, погибли мы все до единого. Покарал Господь! Соседка такое сказывала, что сперва не поверили.
– Что же, старушка?.. Расскажи!..
– В Газе, милые, в городе Газе случилось. Напали язычники на женскую обитель. Выволокли монахинь, раздели, привязали к столбам на площади, рассекли тела их и, обсыпав ячменем трепещущие внутренности, кинули свиньям!
– Я сам видел, – добавил молодой прядильщик с бледным упрямым лицом, – в Гелиополисе Лаванском язычник пожирал сырую печень убитого дьякона.
– Мерзость! – проговорил медник, нахмурившись.
Многие перекрестились.
При помощи Арагария Стромбик вскарабкался на липкий стол с лужей вина и, подражая ораторам, с величественным видом обратился к толпе. Арагарий одобрительно кивал головой и указывал на него с гордостью.
– Граждане! – начал Стромбик, – доколе будем терпеть? Знаете ли вы, что Юлиан поклялся, вернувшись из Персии победителем, собрать святых мужей и бросить их на съедение зверям? Притворы базилик обратит в сеновалы, алтари в конюшни…
В двери кабака вкатился кубарем горбатый старичок бледный от страха, муж тряпичницы, стекольщик. Он остановился, в отчаянии ударил себя обеими руками по ляжкам, обвел всех глазами и пролепетал:
– Слышали? Вот так штука! Двести мертвых тел в колодцах и водосточных трубах!
– Когда? Где? Каких мертвых тел? Что такое?
– Тише, тише! – замахал руками стекольщик и продолжал таинственным шепотом: – Говорят, Отступник давно уже гадает по внутренностям живых людей о войне с персами…
И он прибавил, задыхаясь от наслаждения:
– В подвалах антиохийского дворца отыскали ящики с костями. Кости-то человечьи! А в городе Каррах, недалеко от Эдессы, нашли в подземном капище труп беременной женщины, подвешенной за волосы – живот распорот, младенец вынут из чрева: Юлиан гадал по печени неродившегося о будущем – все о проклятой войне с персами о победе над христианами…
– Эй, Глутурин, правда ли, что в выгребных ямах находят человечьи кости? Ты должен знать, – спросил сапожник.
Глутурин, чистильщик клоак, стоял у дверей, не смея войти, потому что от него дурно пахло. Когда ему предложили вопрос, он, по обыкновению, начал застенчиво улыбаться и моргать воспаленными веками:
– Нет, почтенные, – отвечал он кротко. – Младенцев находили. Еще ослиные и верблюжьи остовы. А человечьих как будто не видать…
Когда Стромбик снова заговорил, чистильщик клоак смотрел на оратора благоговейно и, почесывая голую ногу о косяк двери, слушал с неизъяснимым наслаждением.
– Мужи-братья, отомстим! – восклицал оратор пламенно. – Умрем за свободу, как древние римляне!..
– Чего глотку дерешь? – рассердился вдруг сапожник. – Как до дела, небось, первый улизнешь, а других на смерть посылаешь…
– Трусы вы, трусы! – вмешалась в разговор нарумяненная и набеленная женщина в пестром бедном наряде уличная блудница, называемая поклонниками попросту Волчихой.
– Знаете ли вы, – продолжала она с негодованием, – что сказали палачам святые мученики Македоний, Феодул и Татиан?
– Не знаем. Говори, Волчиха!
– Сама слышала. В Мирре Фригийской три юноши Македоний, Феодул и Татиан, ночью вошли в эллинский храм и сокрушили идолов во славу Божью. Проконсул Амахий схватил исповедников и, положив на железные сковороды, велел развести огонь. Они же говорили: «Если ты, Амахий, хочешь испробовать жареного мяса, повороти нас на другой бок, чтобы мы на твой вкус не показались недопеченными». И все трое засмеялись и плюнули ему в лицо. И многие видели, как ангел слетел с тремя венцами. – Небось, вы бы так не ответили? Только за свою шкуру трястись умеете. Смотреть тошно!
Волчиха отвернулась с презрением.
С улицы долетели крики.
– Уж не идолов ли бьют? – обрадовался стекольщик.
– Граждане, за мною! – размахивал руками Стромбик. Он хотел соскочить со стола, но, поскользнувшись грохнулся бы на пол, если бы верный Арагарий не принял его с нежностью в свои объятья.
Все кинулись к дверям. С главной улицы Сингон двигалась огромная толпа и, запрудив тесный переулок, остановилась перед банями.
– Старец Памва, старец Памва! – сообщали друг другу с радостью. – Из пустыни пришел народ обличить, великих низвергнуть, малых спасти!