Слово похвальное Марку Аврелию,
сочиненное г. Томасом, членом Французской Академии
править
По двадесятилетнем правлении Марк Аврелий умер в Вене. Тогда упражнен он был войною против германцев. Тело его пренесено было в Рим, куда вступило оно, провождаемо рыданием и отчаянием народным. Сенат в печальном одеянии шел пред колесницею. За ним народ и войско. Сын Марка Аврелия следовал за гробом. Шествие было медленно, и молчание глубокое. Вдруг старец некий предстал среди народа. Рост его был высокий и вид сановитый. Все познали Аполлония, стоического философа, почтенного в Риме, и более за качества, нежели за старость уважаемого. Он был добродетелен во всей, строгости своего любомудрия, а сверх того, учитель и друг был Марка Аврелия. Остановился он близ гроба. Воззрел на него с скорбию, и вдруг, возвыся глас свой,
«Римляне! — вещал он, — вы лишились великого мужа, а я лишился друга. Не пришел я слезами орошати его праха. Злых токмо людей оплакивати должно, ибо содеянного собою зла уже исправити не могут. Но о том, кто шестьдесят лет был добродетелен и кто двадесять лет сряду был человечеству полезен, кто в течение жизни своей не совращался с пути истинного и кто на престоле не имел слабости; кто был всегда благ, праведен, милосерд, великодушен… почто о нем жалеть? Римляне! погребение праведника есть торжество добродетели, возвращающейся к существу вышнему. Освятим сей праздник нашими хвалами. Знаю, что добродетель в них нужды не имеет, но да будут оные залогом благодарности нашея. Великие люди подобятся богам. Мы за приятые от них благодеяния не имеем чем воздать, но в песнях славословим оные. Приближаясь к концу дней моих, о, если б я возмог, преходя словом жизнь Марка Аврелия, почтить пред очами вашими последние дней моих минуты! А ты, присутствуяй здесь, наследник и сын его, внемли добродетелям и деяниям отца своего! Днесь ты царствовати будешь. Уже ласкательство заразить тебя готово. Глас вольности, может быть, в последний раз услышится тобою. Отец твой, знаешь ты, не приучил меня изъясняться раболепно. Он любил истину; истина составит хвалу его. Да возгласит она же и твою в будущее время!
Похвала мертвым обыкновенно начинается хвалою их предков, как будто б великий человек имел нужду в знатном происхождении и как будто б малая душа могла быть возвышена достоинством, не ей принадлежащим! Да не раздражим, о римляне! самыя добродетели, помысля, что ей нужна порода. Колено ваше кесарей дало вам сряду четырех тиранов; но Веспасиан, первый возвысивший вашу империю, был внук сотника.
Прадед Марка Аврелия родился на брегах реки Тага. В отличность пред другими принес он в Рим добродетели, далеко от Рима утекшие, простоту и древние нравы. Наследие сие сохранилось в его доме. Се истинное благородство Марка Аврелия. Знаю, что был он сродник Адриану; но честь сию, буде то честь, почитал он опасностью; знаю, что хотели поколение его произнести от Нумы; но он был столь велик, что умел презрить сие мечтание гордыни. Он в единой правоте полагал свою славу.
Благодарение богам, что не родился он наследником престола! Вышний сан более душ повредил, нежели возвысил. Рожденный быть простым гражданином, стал он великим человеком. Может быть, был бы ни простолюдином, если б родился государем.
Все к его способствовало благу. Первое воспитание его было точно то, которое предки ваши толь драгоценным поставляли и которое уготовляет душе крепкое и здравое тело. Он от юности своей не был ослаблен роскошью. Не окружало его множество рабов, кои, примечая малейшие знаки его, почитали б за счастие повиноваться его своенравию. Дано было ощутить ему, что он человек; а привычка к терпению была первым ему научением. Бегание, борьба, воинские телодвижения утвердили совершенно его силы. Он покрывался пылию на том самом марсовом поле, на коем ваши Сципионы, Марии и Помпеи к подвигам навыкали. Я вам, римляне, воспоминаю сию часть его воспитания для того, что бодрственное такое учреждение начинает исчезать между вами. Уже подражаете вы тем восточным народам, у коих нега от самого рождения человека обессиливает, и души ваши прежде становятся почти расслаблены, нежель успевают себя познавати. О римляне! обидит вас, кто льстит вам; но я, вещая истину, изъявляю мое к вам почитание.
Сие первое воспитание сделало б Марка Аврелия простым токмо воином; но скоро с оным соединилось и учение. Язык Платонов знал он, как природный. Красноречие вразумило его беседовать с людьми. История судить о них научила. Познание законов государственное основание и твердость ему показало. Он прешел все законодательства и законы всех народов один с другим сообразил. Следственно, воспитан был совсем различно от тех, коим льстят уже и в самое еще время их слабости и невежества. Рабское подобострастие не страшилось обременить его трудами. Строгий порядок наблюдался в упражнениях юности его, и, быв сродник обладателю целого света, принужден он был просвещаться как последний гражданин.
Тако начинал успевать государь, долженствовавший царствовать над вами; но нравственное воспитание совершает человека и величество его составляет. Оно соделало Марка Аврелия. Сие воспитание началось от самого его рождения. Кротость, воздержание, нежное дружество — се свойства, представившиеся ему, исходящу из пелен; но что вещаю я? Он исторжен был из Рима и от царского двора. Такое зрелище почтено было опасным для него. И возможно ль, чтоб в Риме, где все пороки от концов вселенныя соединились, могла образоваться та душа, которая чиста и строга быть долженствовала? Научился ли бы он гнушаться великолепием тамо, где роскошь и самую бедность заражает? Презирать богатство тамо, где богатством честь измеряется? Быть там человеколюбивым, где все, что сильно, подавляет все, что слабо? Быть тамо благонравным, где порок не знает и стыда? Боги, покровители государства вашего, отвлекли Марка Аврелия от сея опасности. По трех летах, преселенный отцом своим в место уединенное, оставлен он был тамо залогом под стражу благонравия. Далеко от Рима, научился он творить будущее его блаженство. Далеко от двора, заслуживал он возвратиться в него владыкою.
Корыстолюбивый наследник с веселием считает тех, после коих ему сокровища достались; Марк Аврелий, возрастая, исчислял всех тех, кому во младенчестве своем одолжен был примером добродетели. „Отец мой, — вещал он вам, — учил меня не быть малодушным и женоправным. Мать моя научала меня убегать и от злой мысли. Дед учил благотворению, а брат предпочтению истины пред всем на свете“. За сие, римляне, точно за сие благодарит он богов в начале своего творения, в коем начертал он все чувствования сердца своего. Скоро потом учители наставили его в должностях человеческих, не словами, но примером. Не твердили ему: „Люби несчастных“, но пред очами его несчастным помогали. Никто не внушал ему: „Заслуживай друзей“; но он зрел единого из наставников своих, жертвовавшего всем своим имением другу утесненному. Я видел воина, который, подавая ему наставление в храбрости, обнажил пред ним грудь свою, всю ранами покрытую. Тако вселяли в него кротость, великодушие, правосудие, твердость в предприятиях. Я сам имел славу быть в обществе знаменитых сих учителей. Призванному в Рим из среды Греции в наставники ему, велено мне было идти в его чертоги. Если б он был токмо гражданин, я к нему пошел бы; но чаял я, что первое поучение государю долженствовало быть в зависимости и равенстве. Я дождался, чтоб он ко мне пришел. Прости сие мне, о Марк Аврелий! Я думал тогда, что ты государь обыкновенный. Скоро я тебя познал, и, когда ты требовал наставлений от меня, я часто научался с тобою.
Еще не вышел он из младенчества, уже горячность к добродетели явилась в его сердце. Двунадесяти лет посвятил он себя роду строжайшей жизни; на пятом-на-десять уступил он сестре своей все родительское свое наследие; на седьмом-на-десять он усыновлен был Антонином, и (я вещаю вам виденное мною) он плакал о своем величии. О день, чрез сорок лет оставшийся в моей памяти! Ходил он в саду своей матери; я был возле него. Мы беседовали о должностях человека в тот час, как пришли ему возвестить о его возвышении. Я узрел в лице его перемену, и долго казался он смущен и опечален. Между тем, сродники в радостном восторге его окружили. Удивленные его печалию, вопросили мы о причине. „Можете ль вопрошать меня о ней? — ответствовал он нам. — Я царствовати буду“.
С самого того времени Антонин стал для него новым учителем, наставлявшим его в великих добродетелях. Человеческая кровь почитаемая, законы процветающие, Рим спокойный, вселенная блаженна: се новое учение, чрез двадесять лет Марку Аврелию подаваемое.
Оно довольно было к соделанию человека великим; по сей великий муж имел свойство, отличавшее его от всех ваших государей: философия даровала ему оное. При слове философия я остановляюсь. Кое то имя, в некиих веках священное и в других проклинаемое, то почтение, то ненависть возбуждающее, от некиих государей злобно гонимое, от других посажденное с собою на престоле? О римляне! дерзать ли мне восхвалить философию в Риме, где толико раз последователи ее оклеветаемы и откуда толико раз они изгоняемы были. Отсюда, от сих священных стен, были мы влачимы на заточение в каменные горы и на пустые острова. Здесь книги наши пламенем пожранны; здесь кровь наша лилась под острием меча. Европа, Азия и Африка зрели нас, в странствовании и гонении искавших убежища в пещерах зверей диких, где осуждали нас на тяжкие в оковах работы с убийцами и злодеями [Музоний Руф, из благородных римлян, славный стоик, изгнанный из Рима при Нероне и заточенный на острове Гиярском, переведен был потом в Коринф с злодеями для рытья Коринфского протока. Тут, его узнав, один из друзей опечалился. „Напрасно, — говорил ему философ, — печалишься ты, видя меня роющего землю на пользу Греции. Разве тебе приятное было бы видеть меня с Нероном поющего и в свирель играющего на зрелище народном?“ Нероновы гонения на философию начались паки при Домитиане]. Но что! Неужели философия есть враг человеческому роду и гибель государств? Поверьте, римляне, старцу, познавшему осьмдесят лет существо добродетели и ревновавшему исполнить ее делом. Философия есть наука исправлять людей просвещением. Она общее есть нравоучение народам и царям, основанное на естестве и на порядке печном. Воззрите на сей гроб! Оплакиваемый вами государь был единый из премудрых. Философия на престоле соделывала двадесять лет блаженство целого света. Отирая людские слезы, опровергла она клевету тиранов.
Марк Аврелий с самого младенчества возлюбил ее страстно. Не искал он заводить себя в познания, для человека бесполезные. Скоро узрел он, что испытание естества есть бездна, и для того всю философию к единым нравам обратил. Прежде всего обозрел он окрест себя различные роды учений и умел избрать тот, который поставляет человека превыше самого себя. Тут увидел он, можно сказать, новый мир, в коем веселие и скорбь вменяются в ничто, в коем чувства потеряли над душою всю свою силу, где бедность, богатство, жизнь, смерть не значат ничего, где существует едина добродетель. Сия есть та самая философия, о римляне! которая вам Катона и Брута даровала. Сия подкрепляла их среди развалин падающей вольности. Она распространилася потом и умножилась при тиранах ваших. Кажется, что стала она необходимою утесненным вашим предкам, коих сомнительная жизнь была непрестанно под секирою неограниченныя власти. В сии нечестия времена она одна сохранила достоинство естества человеческого. Она научала жить, научала умирать, и когда тиранство повергало души в уныние, она воздвигала их с большею силой и величеством. Марк Аврелий предался ей ревностно. С того часа имел он ту единую страсть, чтоб быть удобным к труднейшим добродетелям. Все могущее способствовать ему в оном намерении было для него благодеянием небесным. Он благополучнейшим в жизни своей днем почитал тот, в который в первый раз услышал о Катоне. С признанием помнил он имена тех, от коих познал Брута и Фразея. Благодарил за то богов, что мог читать Эпиктетовы правила. Душа его соединилась с теми великими душами, кои до него существовали. „Сопричтите мя лику вашему! — вещал он. — Просветите разум мой! Возвысьте мои чувствования! Да научусь едину любить истину и творити правоту едину“. Для вящего утверждения добродетели в сердце своем хотел он проникнуть сам до источника должностей своих, хотел познать, если возможно, истинное намерение природы в рассуждении человека. Здесь, римляне, разверзается пред вами душа Марка Аврелия, связь его понятий и правила, на коих основал он свою нравственную жизнь. Не я, но сам Марк Аврелий представит очам вашим сие изображение. Я прочту вам писание, начертанное тому более тридесяти лет его собственной рукою. Тогда не был он еще императором. „Аполлоний! — вещал он мне, — прими сие писание, и если когда-нибудь удалюся я от чувствований, моею рукою начертанных, то постыди меня перед очами вселенной…“ Римляне и ты, наследник и сын его! судите ныне сами, сообразил ли Марк Аврелий свои деяния с сими великими понятиями и отступил ли хотя единожды от правил, кои чтил он уставом самыя природы».
Здесь философ несколько остановился. Неисчислимое множество граждан, ему внемлющих, придвинулись ближе для слышания его. Сему великому движению последовало тотчас глубокое молчание. Один, между народом и философом, новый император был смущен и, задумчив. Аполлоний, опершись одной рукой на гроб, а другою держав писание, начертанное самим Марком Аврелием, стал читать следующее:
БЕСЕДА МАРКА АВРЕЛИЯ С САМИМ СОБОЮ [*]
править[*] — Известно, что Марк Аврелий оставил сочинение под названием: «От себя к себе». В оном видна философия возвышеннейшая и нравоучение чистейшее. Здесь одно только существо из него почерпнуто.
«Я размышлял нощию. Искал я, в чем состоит благо, на чем истина основана. Марк Аврелий! — вещал я сам себе, — доныне был ты добродетелен, или по крайней мере таковым быть желал; но кто ручаться может, что ты сего вечно пожелаешь? И кто тебе сказал, чтоб то действительно была добродетель, что называешь ты сим именем? Устрашился я сего сомнения и решился проникнуть, если возможно, до первых оснований, чтоб быть мне верну в самом себе и познать стезю, по которой человек последовать должен; место и время способствовали моим размышлениям. Нощь была глубокая и тихая, все окрест меня наслаждалося покоем. Я слышал токмо близ моих чертогов несколько движущиеся Тибровы воды; но сей непрерывный и глухой шум сам способствовал мысли, и я следующим рассуждениям предался.
Дабы познать, что есть добродетель, надлежит прежде познать, что есть человек. Вопрошал я себя: кто я? Признал в себе чувства, разумение и волю и зрел себя будто случайно и неведомой рукою поверженного на поверхность земную. Но откуда я? И кто мне дал здесь место? Для разрешения сего вопроса принужден был я вытти из самого себя и вопросить природу. Тогда взор мой обращался окрест меня и я рассматривал вселенную. Видя бесконечное множество составляющих ее существ, миры, приобщенные к мирам, и себя, толь мала и толь слаба, в углу земли заточенна и, так сказать, погибша в неизмеримости, пришел я несколько в уныние. Что же? — вопросил я самого себя. — Значу ли я нечто в природе? Вдруг воспоминание о моем разумении меня ободрило: Марк Аврелий что мыслит, то нигде погибнути не может. Тогда продолжал я мои изыскания и, примечая на все, рассматривал течение вселенной. Удивился я согласию, зримому повсюду.
Я видел, что в небесах и на земле все существа подают друг другу взаимную помощь. Итак, — вещал я сам себе, — вселенная есть то неизмеримое целое, коего все части между собою сносятся. Величество и простота сего понятия возвысили душу мою. Скоро сие согласие родило во мне нужную мысль о причине всего зримого. Для соображения толиких способов и для составления из толиких разделенных существ, можно оказать, существа единого потребна разумная душа. Душу сию назвал я всеобщею душою [Марк Аврелий следует здесь стоическому учению. Он держался правил оного, кои в сочинениях его везде видны]; я назвал ее богом. От имени сего ощутил я в себе некое благоговейное смятение, и вселенная представилась мне некиим священным веществом. Я нашел себе подпору и на ней остановился. Все действия приписал я сей причине. Видел я, что она впечатлевает свойственность единства всему сущему. Она дала неисчетным существам бездушным и чувствительным закон, их соединяющий, дабы вдруг заставить их пособлять и благу частному каждого и согласию всего целого. Особливо в разумных существах сей первообразный закон казался мне действующим с большею силою. Люди тайным побуждением ищут и влекут к себе друг друга. Тщетно страсти их разделяют; властительнейшая сила паки их совокупляет. Кажется, что существо мыслящее оставление и уединенно среди вещественного мира, а сама мысль имеет нужду сообщаться с мыслию. Другая связь представилася мне, а именно: пужды. Наконец, видел я людей, соединенных теснейшим образом. Для всех душ есть един разум, как и для всех веществ един свет. Буде же разум есть един, то надлежит быть и единому закону. Следственно, люди всех земель и всех веков подчинены единому законодательству. Они все суть сограждане единого града; сей град есть вселенная. Тогда чаял я зрети окрест себя упадшими все преграды, разделяющие племена людские, и я зрел уже едину семью и народ единый.
Далее усмотрел я, что по самому порядку природы есть между людьми общество. От сего часа представлял я себя в сугубом отношении. Я взирал на себя, как на слабую часть вселенныя, поглощенную в целом, влекомую общим движением, все существа влекущим; потом казался я себе будто отделенным от всего неизмеримого и соединенным с людьми чрез особенное сопряжение. Яко часть целого, Марк Аврелий, должен ты покоряться без роптания тому, что есть следствие общего порядка: отсюда рождается твердость в бедствиях и бодрствование, которое не что иное есть, как повиновение души твердыя. Яко часть общества, должен ты делать все то, что полезно человеку: отсюда истекают должности друга, мужа, отца, гражданина. Терпеть все, что налагает на тебя естество вселенныя, и делать все, чего твое человеческое естество требует, — се два твои правила. Тогда понял я, что есть добродетель, и не страшился более совратиться с пути правого».
Здесь Аполлоний, перервав, обратился к сыну Марка Аврелия. «Государь! — рек он ему, — слышанное тобою приличествует всем людям и может быть философиею Эпиктетовою, так же как и твоего родителя; но последующее до тебя принадлежит. Днесь услышишь ты философию государя и всех тех, кои царствовать достойны будут. Да вселится она в сердце твое! Внемли предместнику и отцу своему». Потом продолжал тако:
«Скоро, обратя мои понятия на самого себя, хотел я сии правила присвоить к моему поведению. Я познал, какое имею место во вселенной, рассматривал, какое место в обществе имею, и с ужасом узрел, что в оном поставлен я на чреду земных владык. Марк Аврелий! если б смешан ты был в толпе народной, ты б только за себя ответствовал природе; но миллионы людей повиноваться тебе будут; степень счастия, коим каждый может наслаждаться, есть определенна; все то, чего недосмотренном твоим недостанет к сему счастию, будет твое преступление. Если в целом свете прольется одна слеза, которую ты мог предупредить, ты уже виновен. Оскорбленная природа тебе скажет: я вверила тебе детей моих для соделания их блаженства; что ж ты с ними сделал? Почто на земле я слышала стенания? Почто люди, подъемля ко мне длани, просили прекращения дней своих? Почто мать плакала над младенцем, в свет рожденным? Почто жатва, определенная мною на пищу бедному, исторгнута из его хижины? Что скажешь на сие? Народные бедствия будут тебе обличением, а правосудие, стрегущее тебя, впечатлеет имя твое между именами недостойных государей!»
Здесь народ возопил: «Никогда! Никогда!» Множество гласов вдруг восстали. Один кричал: «Ты был нам отец!»; другой: «Ты не терпел утеснителей!»; иные: «Ты помогал нам в бедствиях!»; и тысящи людей единогласно: «Мы тебя благословляли, мы тебя благословим. О мудрый, благодушный, правосудный государь! Да будет священна твоя память, да будет она вечно обожаема!» — "Вы истину рекли, — вещал Аполлоний, — память его вечно пребудет незабвенна, но он, ужасаясь сам тех бедств, кои вам мог бы причинить, достиг до того, что соделал блаженство ваше и заслужил восклицания, раздающиеся над гробом его. Внемлите, что он продолжает.
«Дабы именем твоим не возгнушались, познай свои должности. Они объемлют все племена людские. Они возрождаются ежечасно и ежеминутно. Одна смерть гражданина скончевает твои пред ним обязательства; но рождение каждого налагает на тебя новую должность. Ты обязан трудиться днем, ибо день для человека к действию назначен. Часто должен ты без сна проводить и нощь, ибо злодеяние тогда не дремлет, когда государь покоится во сне. Потребна слабости подпора, потребно силе обуздание. Марк Аврелий! не помышляй более о покое. Он дотоле сокрылся от тебя, доколе несчастные люди и злодеи на земле пребудут.
Устрашенный моими должностями, восхотел я познать способы к исполнению оных, и ужас во мне усугублялся. Я видел, что обязательства мои были превыше человека, а силы не более человеческих. Надлежало б оку государя быть такову, чтоб могло оно обнять все удаленное от него на неизмеримое расстояние и чтоб все места государства его собрались под единую точку пред его взором. Надлежало б слуху его быть такову, чтоб мог он поражаться вдруг всеми стенаниями, всеми жалобами, всем воплем его подданных. Надлежало б могуществу его быть толь быстру, коль быстра воля его, чтоб разрушать и поражать непрестанно все силы, борющиеся со благом общим. Но состав государя есть толь же слабый, как и последнего из подданных. Марк Аврелий! между истиной и тобою непрерывно найдутся роки, горы, моря. Часто и одними стенами разделена она будет от твоих чертогов, но к тебе не достигнет. Займешь ты помощь от других, но она мало пособит твоей слабости. Дело, чуждым рукам вверенное, иль медленно, иль спешно, иль не на тот конец производится. Ничто так не исполняется, как понял государь; ничто он так не слышит, как бы видел сам. Благо доходит до него увеличиваемо, зло умаляемо, злодеяние оправдаемо, и государь, всегда слабый или обманутый, подверженный неверности или заблуждению тех, коим поручил смотреть и слушать, бывает непрестанно помещен между бессилием познавать и необходимостию действовать.
От исследования чувств моих прошел я к рассмотрению моего разума; сравнивал я и его с моими должностями. Я видел, что для благоуправления нужно почти божественное разумение, которое обозревало б вдруг все правила и оных присвоения, которое не было б господствуемо ни своей страною, ни своим веком, ни своим саном, которое обо всем всегда судило б по истине и никогда б ни о чем по приличиям. Сей ли же есть разум человеческий? Сей ли мой разум?
Наконец, я вопросил себя: благонадежен ли я сам на волю мою? Вопроси же себя: не все ли окружающее тебя имеет над душою твоею такую силу, чтоб совратить или отвлещи тебя от пути истинного? Марк Аврелий! (здесь Аполлоний устремил взор свой на нового императора) трепещи паче всего тогда, когда ты будешь на престоле. Тысящи людей устремятся исторгнуть от тебя волю твою, чтоб дать тебе свою; гнусные страсти свои поставят на место твоих страстей великодушных. Что ж тогда ты будешь? Игралище всего. Чая повелевать, будешь повиноваться. Наружность твоя будет царская, а душа рабская. Сему не удивляйся: тогда душа в тебе будет не твоя: она принадлежать станет тому недостойному и дерзновенному человеку, который ею овладеть захочет.
Сии рассуждения повергли меня почти в отчаяние. О боже! — возопил я, — когда поверженный тобою род человеческий на землю должен быть управляем, почто людей же избрал ты оным управлять? О существо благодетельное! подвигнись о царях на жалость! Они, может быть, более сожаления достойны, нежели народы, ибо, конечно, ужаснее зло творить, нежели терпеть. В сей час рассуждал я, не отречься ли мне от сея опасныя и страшныя власти, и уже решился было, совсем решился сложить венец…»
При сих словах казалось, что внимавшие в глубоком молчании римляне как будто убоялись лишиться своего государя. Забыли они, что нет боле на свете сего великого мужа. Скоро мечта сия исчезла. Тут казалось, что они в другой раз его лишаются. В смятенном движении все они преклонились ко гробу его; жены, младенцы, старики — все в ту сторону теснились, все сердца печалью воскипели, из всех очей лилися слезы. Скорбный и смущенный шум разносился во всем бесчисленном народе. Сам Аполлоний возмутился; бумага упала из рук его. Он обнял гроб Марка Аврелия. Казалось, что вид сего отчаянного старца умножал общее смятение. Скоро потом шум уменьшился. Аполлоний пришел в себя, как человек от сна пробудившийся, и с утомленными скорбию очами поднял он бумагу с гроба и продолжал колеблющимся гласом:
«Я не долго остановился на мысли, чтоб отречься от правления. Видел я, что веление богов призывает меня на служение отечеству и что я повиноваться должен. Когда, — сказал я сам себе, — казнится смертию воин, оставляющий место свое, то тебе ли свое оставить возможно? Или нужда быть на престоле добродетельну тебя устрашает? Тогда чаял я слышать тайный некий глас, мне вещающий: „Что б ты ни творил, всегда пребудешь человек; но постигаешь ли точно, до какой степени совершенства человек возвыситься может? Зри расстояние от Антонина до Нерона“. Я сим гласом ободрился и, не могши увеличить мои чувства, решился искать всех способов возвеличить мою душу, то есть просветить разум и утвердить волю. Сии способы находил я в самом понятии о должностях моих. Марк Аврелий! когда бог поставляет тебя главою над родом человеческим, то приобщает он тебя частию к правлению мира. Итак, от самого бога должен ты прияти разум на благоцарствие. Возвысься до него, размышляй о сем великом существе, почерпни из недр его любовь к порядку и к благу общему; да устройство вселенный научит тебя, какову быть устройству твоего государства. Предрассудки и страсти, владычествующие толикими людьми и царями, к тебе не прикоснутся. Ты будешь иметь токмо пред очами своими должности и бога и сей вышний разум, который твоим примером и законом быть долженствует.
Но воля последовать оному во всем не есть еще достаточна. Надлежит, чтоб заблуждение не могло развратить тебя. Тогда начал я подробно разбирать все мои мнения и каждое мое понятие сравнивать с вечным понятием о правоте и истине. Я видел, что нет иного блага, кроме того, что полезно обществу и с порядком сообразно; нет иного зла, кроме того, что сему противно. Я разбирал злы вещественные я зрел в них не иное что, как одно неизбежное действие законов вселенныя. Потом хотел я размышлять о скорби; уже нощь была глубокая, сон отягчал мои глаза. Я не мог долго ему сопротивляться, заснул и чаял зрети видение. Казалось, что внутри некоего пространного здания собрано было множество людей. Все они имели нечто сановитое и величественное. Хотя я с ними и не жил никогда, но черты лиц их казались мне знакомы. Вспомнил я, что в Риме взирал я часто на их изваянные образы. Я обратил на всех взор мой, как страшный и громкий глас раздался по всему зданию: „Смертные, научайтеся терпению!“ В тот час узрел я пред одним возгоревшийся пламень, в который простер он свою руку. Другому был предложен яд; он приял его и принес богам жертву. Третий, стоящий подле кумира упадшей вольности, держал в одной руке книгу, а в другой меч, на острие коего взирал. Далее узрел я мужа, кровию обагренна, но кротка и более спокойна, нежели сами мучители его. Я устремился к нему, вопия: „Тебя ль я зрю, о Регул!“ Я не мог видеть более его страдания и отвратил от него взор мой. Тогда усмотрел я Фабриция в бедности, Сципиона, в заточении умирающа, Эпиктета, в оковах пишуща, Сенеку и Фразея, с разверстыми жилами, взирающих спокойно на лиющуюся кровь свою. Окруженный толь великими и несчастными людьми, проливал я слезы. Казалось, что они тому дивились. Один из них (сей был Катон) подошел ко мне и рек: „Не жалей о нас, но подражай нам, и ты также скорбь побеждати научайся“. Между тем, казалось, что держимый в руке своей меч готов он был обратить в грудь свою. Я хотел остановить его, вострепетал и пробудился. Рассуждал я о моем сновидении и понял, что сии мнимые бедствия не имеют права колебать моего бодрствования. Я решился быть человеком, терпеть и творить благо».
"Но, — рек Аполлоний, — есть еще злы чувствительнейшие и ближе душе касающиеся. Неблагодарность, обида, клевета — словом, все пороки злых людей, кои нас терзают и обременяют. Марк Аврелий вопрошал сам себя: «Достойны ль все сии гнусные и жестокие люди, чтоб для них творити благо?»
«Философ, — прервал грубо речь его юный император, — и я также о том тебя вопрошаю».
"Государь! — ответствовал Аполлоний, — на сие внемли ответу отца и предместника твоего. Он в молчании полагает на весы все зло, кое человек приключает человеку, и тако беседует с собою:
«Источник твоих действий должен быть в душе твоей, а не в душе других. Оскорбляют тебя, но что до того? Бог твой законодатель и судья. Есть злые люди, но они тебе полезны. Без них что б нужды было и в добродетели? Ты сетуешь на неблагодарных! Подражай природе: она все даст людям и ничего от них не ожидает. Но обида? Обида унижает не того, кто ее терпит, но того, кто ее делает. Но клевета? Благодари богов, что враги твои, говоря о тебе зло, ищут помощи во лжи. А стыд? Но чего стыдиться человеку, правоту наблюдающему?»
Итак, решился он, если б надобно было, досаждать людям на то, чтоб делать им услугу; он согласился б быть и ненавидим ими, чтоб быть для них полезным.
Он положил на весы зло и хотел противу положити благо.
«Я вопрошал сам себя, — вещал он, — что такое есть людска слава? Она есть звук, в углу земли восстающий и исчезающий. Что ж похвала дворская? Есть дань, приносимая от корысти силе или от подлости гордыне. Что же власть? Величайшее злосчастие для такого, кто не есть человек добродетельнейший. Но жизнь?.. В тот час увидел я на месте, где размышлял, одно из тех песочных орудий, кои время измеряют. Взор мой на него устремился. Я смотрел на пылинки, кои, упадая, означали доли течения времени. Марк Аврелий! — помыслил я, — время дано тебе на пользу людям; что ж ты для них сделал? Жизнь протекает, годы исчезают. Они падают одни на других подобно сим песчинкам. Поспешай; ты между двумя безднами поставлен: между временем, тебе предшествовавшим, и между временем, по тебе грядущим. Среди сих двух пучин жизнь твоя есть точка; да ознаменится она добродетельми твоими. Буди благотворен, имей свободную душу, презирай смерть».
Произнося сии слова (он сам часто мне повествовал), ощутил он изумление в душе своей. Помыслив несколько, продолжал он:
«Неужель смерть тебя страшит! Нет, умирать есть не что иное, как действие жизни, и, может быть, самое легчайшее. Смерть конец сражениям приносит. Она есть то мгновение ока, в которое можешь ты сказать: уже добродетель моя мне принадлежит; она свободит тебя от величайший опасности стать некогда злобным. Марк Аврелий! ты пустился в море; следуй пути своему, и когда настанет конец плаванию, сниди с корабля и, стоя на брегу, богов благодари».
Сим образом рассмотрел он по порядку почти все то, что смущает и колеблет человека, дабы научиться об оном судить и все намерения свои располагать по намерениям природы. Он охранил себя против мнений; хотел охранить себя против чувств своих. Государь! кажется действительно, что человек сам сражается с собою и сам себе против положен. Разум составляет силу мою, а чувства слабость. Разум мой возвышает меня к понятиям о порядке и благе общем; но чувства мои унижают меня до пристрастных видов и низводят меня до самого себя. Тако разум мой возвеличивает меня, а чувства унижают. Отец твой восхотел их поработить, чтоб быть вольным, самему. От сего часа посвятил он себя роду строгой жизни и, сам себе вещал:
«Укрощу страсти мои, и из всех их ужаснейшую, ибо она есть и приятнейшая: укрощу сластолюбие, есть битва; должно непрестанно братися. Уклонюсь от роскоши, ибо роскошь чрез все чувства душу расслабляет. Уклонюсь от нее, ибо у государя роскошь истощает сокровища прихотям на удовольствие. Буду жить малым, как будто б был я беден: хоть я государь, но нужды мои суть нужды человека. Я не дам сну более того времени, которого отнять у него не возмогу. Каждое утро скажу себе: се час, в который усыпленные злодеяния пробуждаются, в который страсти и пороки вселенную объемлют, в который к почувствованию скорби возрождается несчастный, в который утесненный, восставая в темнице, паки тяжесть оков своих обретает; в сей самый час должны восстать добродетель, благотворение и власть священная законов. Да будут единые труды отдохновением в трудах моих! Если учение и дела занимать будут все мои часы, то забавы не найдут уже ни одного праздного из них на похищение себе».
Здесь Коммод колеблющимся гласом еще прервал чтение, вопросив Аполлония: «Неужель государю все забавы воспрещены?»
"И отец твой вопрошал себя о том же, — ответствовал философ. — Внемли его ответу.
«Нет, Марк Аврелий, ты не со всеми забавами разлучен будешь. Боги чистейшие и сладчайшие тебе предоставили. Веселись, утешая скорбных, услаждая жизнь несчастных. Веселись, вспомогая единым словом целой области, творя ежедневно счастие двухсот людских племен. Вещай: сему ли предпочтешь ты сладострастные забавы, или зрелище бойцов, или жестокосердое увеселение видети людей, сражающихся на площади с лютыми зверями? Каждый час ознаменован должностию; каждая должность да будет для тебя источником забавы».
(Государь! таков быв ответ отца твоего на вопрос, учиненный мне тобою.)
Он остановился мысленно. Видел, чего природа от него требует. Познал бога, свою душу, свой разум, место свое во вселенной, место свое в обществе, должность человека, должность государя. Старался он укрепить душу свою против всех препятств, могущих впредь остановлять его в течении, и тогда, воздев на небо руки, возопил (и ты, юный император, воскликни купно с ним):
«О боже! не создал ты ни царей быть утешителями, ни народы быти утесненными. Я не требую, чтоб ты меня исправил. Разве нет во мне самом действующей воли на то, чтоб преуспевать в совершенстве, сражаться с собою и побеждать себя; но даждь мне то, чего я сам себе подати не могу: даждь мне пошати и слышати правду! Пошли мне нужнейшее для царей благо, пошли ты мне друзей. Сотвори, да умрет прежде Марк Аврелий, нежель престанет быти правосуден».
По сих словах узрел он, что протекла нощъ и солнце восходило. Уже множеством людей улицы Рима наполнены были. Уже слышал он восклицания, знаменующие, что Антонин шествует к народу.
«Я пошел на стретение отцу моему, — продолжает Марк Аврелий. — Во всех его деяниях зрел я исполнение того, что я творити предприял, и том был я еще более ободрен к добродетели».
Римляне внимали сему в глубоком молчании. Во время сего чтения сердца их наполнены были то скорбию, то благоговением, то нежностью. Они видели деяния сего великого мужа. Сорок лет были свидетельми его добродетелей, но не ведали правил его. Очи их с большим огорчением устремились на гроб его и потом, как будто невольным движением, обратились почти в то же время на сына Марка Аврелия, который долженствовал быть весьма недостоин сего имени и который стоял, потупя взор свой.
«Сын Марка Аврелия! — возопил Аполлоний, — сии очи, на тебя обращенные, вопрошают тебя: будешь ли ты подобен отцу своему? Не забуди льющихся слез, зримых днесь тобою. (И обращся к народу.) Остановим скорбь нашу, довершим хвалу его добродетелям. Я представил вам половину токмо изображения Марка Аврелия; надлежит видети его в ненарушимости правил своих, последующа составленному от него себе начертанию и чрез двадесять лет присвоявшего к блаженству мира те нравственные понятия, кои внушала философия ему, бывшу еще далеко от престола.
Марк Аврелий видел, что природа вложила во всех людей ум, к обществу способный; отсюда усматривает он рождающееся понятие о вольности, ибо где токмо владыко и рабы, тамо нет общества; нет и собственности, ибо без надежности во владениях не может устоять общественный порядок; нет и правосудия, ибо оно одно восстановляет равновесие, которое страсти разрушить стремятся. Наконец, нет тамо всеобщего доброжелательства, ибо как все люди совокуплены в общежитие, то в очах природы нет подлого человека, и если не все имеют право на одинакую чреду, то по крайней мере все имеют право на одинакое счастие. Таково было главнейшее расположение его правления.
Я начинаю вольностию, римляне! ибо вольность есть первое право человека, право повиноваться единым законам и кроме их ничего не бояться. Горе рабу, страшащемуся произносить ее имя! Горе той стране, где изречение его вменяется в преступление! Бедствие сие было при тиранах ваших, но что произвела тщетная их лютость? Погасила ль она в сердцах отцов ваших сие великодушное чувствование? Можно угнести его, но не истребить; оно пребывает везде, где души тверды; оно в оковах сохраняется, в темницах обитает, под ударами мучителей возрождается. Доколе оно в вас, о римляне! дотоле вы бодрственны и добродетельны пребудете. Марк Аврелий, взошед на престол, знал сие священное право: он видел, что человек, рожденный свободным, но в необходимости быть управляем, покорился законам, но никогда не покорялся прихотям государским, что ни один человек не имеет права повелевать другим самовольно, что похищающий власть сию разрушает самую власть свою. Он в летописях ваших при Тивериях и Неронах видел самовластие сих чудовищ, при коих уметь умирать слыло единой добродетелью; видел самовластие столь же ненавистное, но подлейшее любимцев государских, утеснение в империи, вселенную раболепствующую; человека, под именем императора, который все в ничто преобращал для того, что все относил к единому себе, и казался вещающим к народам: имение ваше, кровь ваша, все мне принадлежит; страждите и умирайте. Я знаю, римляне, что (никогда вы не давали, ниже могли давать сих ненавистных прав вашим государям; но когда они во едино время суть князи, судии, первосвященники и полководцы, то кому поставить власти их преграду, если сами они ее не доставят? О боги! возможно ль двумстам племенам людским быть для того несчастным, что случилось единому человеку не быть добродетельну? Марк Аврелий, вооруженный всею силою неограниченный власти, слагает ее с себя добровольно. Дабы не употребить во зло своего могущества, ограничивает оное со всех сторон, умножает силу законов, которую многие императоры истребить хотели, возвращает отъятую власть судиям, кои часто были или рабы, или подобны истуканам. В царствование его ни один сенатор, ни один бесчестный гражданин не дерзал никогда промолвить, что государь не подчинен законам. „О подлая душа! — сказал бы таковому Марк Аврелий, — за что ты меня унижаешь! Знай, что я в честь себе вменяю таковое подчинение; знай, что власть делать неправосудие есть слабость“. Римляне! я не страшусь сего вам изрещи: никогда в наилучшее время Рима, никогда при самых ваших консулах предки ваши свободнее вас не были. Не все ль равно быть управляему единым или многими? Цари, диктаторы, консулы, децемвиры, императоры — все сии различные имена едино знаменуют, то есть служителей закона. Закон все составляет: образ государственного правления перемениться может, но права граждан всегда те же. Они не зависят ни от властолюбца похищающего, ни от низкия души, себя продающие. Они, будучи основаны на природе, суть, как она, неразрушаемы.
Итак, могу я свидетельствоваться всеми нами и вопросить вас: утеснил ли кого из граждан Марк Аврелий? Если таковый найдется хотя один, да приступит ко мне и обличит меня во лжи».
Весь народ возопил: «Никого, никого!»
«Я еще вас вопросить могу: во время царствования его был ли кто-нибудь из вас утеснен от тех любимцев государских, кои раболепствуют для того, чтоб быть тиранами, кои тем с большею гордостию повелевают, что сами повинуются, и, вооружась чуждою властию, алкая ею наслаждаться, боясь ее лишиться, усильно напрягают все ее способы и ускоряют всеобщее рабство. Скажите, римляне, в царствование его не было ли кого из таковых?»
Здесь все также возопили: «Никого, никого!» Аполлоний продолжал:
«Благодарение бессмертным богам, что имели вы владыку, который никем владычествуем не был! Дабы всегда вы были вольны, не допущал он себя ни порабощать, ни порабощаться; он защищал вольность вашу против самого себя; он защищал ее против всех окружающих престол его.
Но к чему б вам служила сия вольность, если б в самое то же время собственность имений ваших не была вам обеспечена? И что вещаю я? Где нет одной, тамо другая есть мечта. Увы! было время, в кое Рим и империя преданы были на расхищение; в коем от произвольного отнятия имений, от несносных поборов, от расточений без причин и без намерений, от грабительств непрестанных разорялись семьи, истощались области, обнищевал убогий и все сокровища пожирались алчным государем или несколькими его любимцами, коим угодно было уделять из тех богатств своему владыке. Се слабая часть бедствий, претерпенных предками вашими! Но что? Если б таковые бедствия всегда на земле пребывали, не лучше ль было бы странствовать в лесах и жить с дикими зверями? По крайней мере хищная рука не простерлась бы туда исторгнуть от гладного пищу. Вертеп, им избранный, послужил бы ему убежищем, и он мог бы сказать тогда: здесь камень, кроющий меня, и вода, утоляющая жажду мою, принадлежат мне; не даю платы за воздух, коим здесь дышу. Никто из вас, римляне, в государствование Марка Аврелия не был доведет до такой крайности. Он укрощать стал сокровенное тиранство казенныя палаты в рассуждении граждан, что составляло некий род войны, где часто закон поставляем был против правосудия и государь против подданных. Всякий донос, клонившийся токмо на умножение его доходов, был отвергаем; всякая сомнительная тяжба у частного человека с короною решалась в пользу первого. Он отменил описывать на государя имение гражданина, яко лютое злоупотребление, наказующее невинного сына за вину отцовскую, яко злоупотребление опасное, вселяющее охоту находить виновных тамо, где богачи обитают. Не хотел он, чтоб преступления подданных составляли поместье государя и чтоб глава отечества находил позорный прибыток в том, чем отечество оскорбляется. Сия умеренность распространялась и до государственных налогов. В крайних случаях зрели вы его прощающего все долги, когда почитал он поборы весьма тягостными. В те самые времена, когда умножались нужды, умножал он к народам свои благодеяния. Но, повествуя о Марке Аврелии, стыжусь я употреблять изречения, посвященные государям от ласкательства. Что я порицаю благодеяниями, он нарицал правосудием. Нет, государство не имеет никакого права над бедностью. Позорно и жестокосердо было бы желать от самого убожества обогащаться и отъятое у того, кто имеет мало, отдавать тому, кто всем изобилует. В его время земледелец был почтен. Человек, питающийся руками своими, мог наслаждаться тем нужным, что руки его доставляли ему; роскошь и сластолюбие платили то золотом, что бедность платила трудами. Он сам подал еще знаменитейший пример. Обретшись между лютым неприятелем и отягощенными народами, на самого себя, о римляне! наложил он те подати, кои вы не могли б платить без отягощения. Вопрошен он был: где найдет для войны сокровища? „Се они, — отвечал он, указуя на уборы своих чертогов. — Обнажите сии стены, отнимите сии кумиры и живописания, отнесите сии златые сосуды на площадь, да именем государства будут они проданы, да сии тщетные украшения, служившие убранством чертогов императорских, послужат защитою империи“. Я стоял возле него, когда он подавал и когда исполнялося его повеление. Я казался удивленным. Он ко мне обратился: „Аполлоний! — рек он мне, — и ты дивишься подобно народу! Разве можно мне велеть вместо сих златых сосудов продавать брение бедного и хлеб, питающий младенцев? О друг мои! — вещал он мне потом, — может быть, все сии сокровища стоили слез тысящам людей: продажа сия будет слабое заглаждение бедствий, приключенных человечеству“. О римляне! те чертоги без убранства, те стены обнаженные были для вас блистательнее и величественнее златых палат, в коих тираны ваши жили. Дом Марка Аврелия в таковом состоянии походил на почтенный храм, не имеющий другого украшения, кроме божества, в нем обитающего.
Не довольно того, что сам от себя похищал, имел он еще бодрость духа отказывать другим- то, чего давать не имел права. Научился он защищаться от той щедрости, которая иногда бывает болезнию толиких душ и которая есть тем опаснейшее искушение, что походит она на добродетель, но часто для счастия одного приключает бедствия нескольких тысящ.
Недостойные императоры подкупали воинов для подпоры своей противу Рима, и злато, в войсках рассыпаемое, служило на изваяние оков, налагаемых на вселенную неограниченным самовластием. Марк Аврелий устыдился б подкупить войско империи против самой империи. Он от имени государства давал ему все то, чем оно ему должно, но ничего не давал ему от имени государя. Не хотел он, чтоб, обогатясь от руки его, обыкало оно разделять качество гражданина от качества воина».
Аполлоний хотел было продолжать слово свое, но вдруг прервал оное некий, стоявший близ его.
«Философ! — вещал он, — позволь возвестить воину такое деяние нашего великого государя, которое, может быть, тебе и неизвестно. Мы были в Германии, и он едва одержал победу, уже стали мы просить у него денежной награды. Вот что он нам ответствовал. Я помню и то, что все мы были тогда на месте сражения и он держал и руках шлем, изъязвленный стрелами. „Друзья мои! — сказал он нам, — мы победили; но если мне вам дать имущество граждан, то что пользует государству победа наша? Все, что ни дам вам сверх оклада, истощу я из крови ваших ближних и отцов ваших“. Мы устыдились от слов его и ничего больше не просили».
«Я ведал сей ответ Марка Аврелия, — рек старец воину, — но мне любезнее, что тобою возвещен оный римскому народу». Тогда Аполлоний продолжал слово свое. Он обратил его на правосудие и на образ отправления оного, введенный в Рим Марком Аврелием. Что в том, рассуждал он, что государь не тиран и не утеснитель, если граждане утесняют граждан? Самовластие каждого из подданных, буде оно не обуздано, есть толь же страшно, как и самовластие государево. Повсюду частная корысть препятствует общей; благополучие одного подрывает благосостояние другого; все страсти меж собою ударяются: правосудие долженствует с всем оным сражаться, упреждать таковое безначалие. «О римляне! почто у людей источник блага всегда в источник зла преобращается? Сие святое правосудие, помощь и ручательница общества, стала при тиранах ваших самым основанием разрушения. Воздвигся в стенах ваших род людей, кои под предлогом отмщения законов всем законам изменяли, питаясь доносами, делая куплю клеветою и всегда готовы будучи продавать невинность злобе или богатство корыстолюбию. Тогда все вменялось в государственное преступление. Тот преступником считался, кто ссылался на права человеческие, кто хвалил добродетель, кто жалел несчастных, кто способствовал возращению наук, душу возвышающих; самое призывание священного имени законов было преступление. Действие, слово, самое молчание обвиняемо было. Но что вещаю я? И самая мысль тогда подвергалась толкованиям, и она была обезображиваема на то, чтоб найти ее виновною. Сим образом все искусством доносов отравлялось; доносители награждаемы были государственными сокровищами, и почести, им сказуемые, размерялись их нечестием. Каких искать пособий в государстве, когда невинность закалается именем законов, защищать ее долженствующих? Часто и самый суетный обряд законов был пренебрегаем. Произвольная власть заключала в темницы, посылала на заточения и безотчетно умерщвляла. Вы знаете, римляне, гнушался ль Марк Аврелий сим тиранским судом, который волю одного человека ставит на место законного решения, который жизнь и имение гражданина попускает зависеть от обмана или заблуждения, которого удары тем суть ужаснейшие, что часто бывают они глухи и сокрыты, который несчастному дает токмо рану ощущать, но не показует руки поражающей, или который, разлучая его от всей вселенной и только на то осуждая жить, чтоб умирать непрестанно, оставляет его под тяжестью оков, не ведуща ни своего доносителя, ни своего преступления, удаленна от вольности, коея священный образ скрыт навсегда от глаз его, удаленна от закона, долженствующего в темнице и в заточении ответствовать на вопль несчастного, его призывающего. Марк Аврелий почитал все обряды законов за преграды, кои благоразумие воздвигло против неправосудия. При нем исчезли те преступления, оскорбляющие величество, кои при недостойных токмо государях учащаются. Всякий донос отсылаем был к обвиняемому с именем доносителя: сие на низкие души было обузданием, сие щитом было для тех, коим нечего страшиться, если токмо могут защищаться.
Граждане! несчастный в гонении укрывается во храмах, где алтари богов объемлет. При Марке Аврелии убежищем и храмами вашими были самые судилища. „Да все страшащиеся утеснения, — вещал он, — прибегнут в сие священное убежище; тамо, и я клянуся в том богами, если я утесню вас когда-нибудь, хощу, о римляне! да обрящете защиту против самого меня“.
И с каким достоинством сей великий муж беседовал к начальникам и судиям о их должности. „Если случится вам судить неприятеля вашего, возрадуйтесь тому: вам предстоит случай вдруг и победить страсть и сотворить великое дело. Если восхотят развратить вас почестьми за выслугу, то поставьте в одну сторону цену, вам предлагаемую, а в другую добродетель и право почитать самого себя. Если станут вам угрожать… Но вам кого страшиться? Мне ль убоитесь досадить, делали благо? Ненавидимы государем за ваше правосудие, вы будете велики, а я бесчестен и преступник“. Тако дух Марка Аврелия оживлял все государственные судилища.
При нем был, следственно, суд немздоимный, нелицеприятный, ни весьма спешный, ни весьма медленный.
Не надлежало покупать его дарами, не надлежало исторгать его докучательством. Вредное злоупотребление умножило дни, в кои судилища были затворены, как будто б в те дни запрещено было богатому похищать, сильному вредить, несчастному чувствовать свои бедствия. Римляне! время текло для раздоров и злодейств, но течение его прерывалось для восстановления порядка. Марк Аврелий исправил сие злоупотребление: он чаял, что и в самые священные дни творимое людям правосудие не может богов оскорбляти, и святейшее из всех сокровищ, время, отечеству было возвращено.
Упражняясь во всеобщем управлении, умел он находить часы и на то, чтоб самому судить дела своих граждан». — «Философ! — прервал некто в народе стоящий, — я чту и удивляюсь Марку Аврелию равно с тобою; но чаешь ли ты, чтоб власть судить не могла быть когда-нибудь опасна в государе?» — «Без сомнения, — ответствовал Аполлоний, — надлежит страшиться, чтоб, обыкнув к самовластию, не захотел он быть вдруг и судиею и законом, чтоб, реша один, не обманулся, чтоб, присутствуя в судилище, не поколебал властию своею праводушие судей и чтоб ласкательство не пожертвовало законом тому, кому вся суть возможна. Но сии злоупотребления, бывшие нередко при тиранах ваших, приписывать надобно тому человеку, который оным попускает или оные производит. Власть судить в государе имеет свои выгоды, когда он добродетелен. Я дерзаю сказать еще, что тогда государь ближе к народу, что видит он подробности людских несчастий, что мысль свою научается подчинять законам и что стремительное всегда самовластие обыкает чувствовать воздерживающее его обуздание. Таков был дух Марка Аврелия в его судебных изречениях. Я не престаю еще воспоминать о правосудии сего великого мужа. При мне самом проводил он без сна многие нощи, углубляясь в важные дела, требующие его решения: мы трудились совокупно. Некогда хотел я преклонить его на отдохновение. „Аполлоний! — ответствовал он мне, — подадим пример всем тем жаждущим утех людям и на тяжесть дел негодующим, кои мечтают разделять от трудов почести“. Не удивляйтесь словам его: они приличны государю, который по приятому правилу был правосуден и который, по должности любя людей, о пользе всех рачил равномерно».
Здесь философ остановился: он казался объят чувствованием скорбным и глубоким.
«Признаюсь вам, римляне! — вещал он, — что некая мысль меня обременяет, и она многажды восстенать меня побуждала; не могу без смущения представить себе того безмерного неравенства, которое гордыня между людьми постановила. Всегда благотворящая природа создала существа в свободе и равенстве; настало тиранство и сотворило существа слабые и несчастные. Тогда малым числом все объято стало; оно овладело вселенною, и человеческий род стал лишен наследия. Отсюда родилось оскорбительное презрение, и надменное высокомерие, и лютое господство, и сожаление, изъявляемое гордынею, лютейшее самого презрения. Философия на престоле долженствовала отметить за сию обиду, причиняемую человеческому роду. О вы, не восшедшие на степень ни патрициев, ни сенаторов, не изобилующие богатством! о граждане и люди! не страшусь я, чтоб тайные ваши нарекания сообщались с похвалами, коими чту память государя вашего. Сострадательная благость его зрела во всех чинах государственных многочисленное токмо общество братий, друзей и сродников. Колико раз вы видели его соболезнующа о нуждах ваших, услаждающа их щедротами и для познания о них проницающа даже во внутренности семейств ваших. В отраду трудов, вами подъемлемых, составлял он вам веселия и праздники, и, прелестию зрелищ исторгая бедного от самого себя, остановлял он горестные его чувствовании или заставлял его забыть по крайней мере на несколько часов то благо, коим он не наслаждался. При нем низкая порода не исключала от должностей и достоинств государственных. Для различения чинов Марк Аврелий сообразовался с предрассуждениями, но для познания цены человека судил он человека. Руки, влачившие плуг, водили при нем преторские стражи, и для избрания супруга своей дщери обратил он очи на помпеянина, который, вместо знатных предков, имел единое достоинство. Союз с добродетелью, вещал он, не может владыку земного обесславить».
Здесь Аполлоний, обращая очи на собрание римского народа, узрел Пертинакса. Сей был воин, прославленный победами, и достоинство его долженствовало потом возвести его на трон. Он вступил тогда в Рим с частию своего войска, препровождая тело Марка Аврелия. Стоял он несколько одаль от тесноты народной, с видом скорбным, опершись руками на копье свое и к столпу прислонясь спиною; Аполлоний вдруг обратил к нему слово:
«Тобой еще свидетельствуюсь, Пертинакс! — вещал он. — Ты имеешь дух признаваться, что рожден ты от раба, умершего из рабства свобожденным: сим ты вящее имеешь право на наше почитание. Дерзаю днесь воспомянуть случившееся тебе подпадение под гнев монарший, которое толикую же приносит честь тебе, как и государю твоему. Ты был обвиняем; он послушал навету, и ты виновным казался. Скоро невинность твоя объяснилась; Марк Аврелий столь был велик, что простил тебе обиду, которая от него тебе приключена. Он нарек тебя сенатором и консулом; люди, чтившие себя твоими совместниками, дерзали разглашать, что слава консульства уничтожена твоей породой. „Возможно ль, — возопил Марк Аврелий, — чтоб место Сципионов унижено было тем воином, который им подобен!“
Возвышавший сим образом знаменитых плебеян, не мог забыть дворянства государственного, но хотел, чтоб оно знатность свою делами подкрепляло. Презирал его, если оно токмо что надменно; почитал его, если добродетельно; помогал ему, если оно бедно; не хотел он, чтоб во граде, зараженном роскошью, те души, коим надлежало быть щедролюбивыми, снисходили до позорных способов к своему набогащению.
Вещая о том покровительстве, которое Марк Аврелий оказывал всякого звания полезным людям, могу ли я забыть, о римляне! и то, которое изъявлял он нам самим и всем тем, кои купно с ним просвещали учением свой разум. Боги мне свидетеля, что не воспоминание гнусныя корысти привлекает меня в сей час похвалить Марка Аврелия. Если чрез шестьдесят лет не искал я почестей и не стремился к богатству, если я, любим будучи сим монархом, оправдал могущество мое поведением, если иногда, раздражаем будучи, не ответствовал я иначе, как злобе благотворением, а клевете делами моими, то, может быть, я имею право извещать все то, что сей великий муж соделал для философии и наук. Не знаю, будут ли они иметь еще некогда в Риме своих злодеев; не знаю, изгнание и ссылка не будут ли паки участию нашею; но ни в которое время не возможет умолкнуть в нас вопиющая природа и возвещающая нам, что народы имеют право быть благополучными. Мы скорбети будем о бедствиях человеческого рода, и если в какой-нибудь части света воцарится государь, подобный Марку Аврелию, который возвестит, что хочет посадить с собою на престоле нравоучение и науки, тогда из среды убежищ наших все мы единодушно, подьемля длани, богов благотворити будем. О, если б мог я здесь оживить колеблющийся глас мой! Марк Аврелий дает знак с высоты Капитолии. Из всех частей государства все любящие и ищущие истину стекаются окрест его. Он ободряет их, покровительствует им. Вы сами зрели его, уже в императорском достоинстве, идущего часто научатися в народные училища; казалось, что приходил он в среду множества людей искати истины, бегущей от царей. При владении его мы полезны были. Для нас было бы довольно той славы; но сей великий муж восхотел приобщить к ней и почести. Он возвел многих из нас на первые государственные степени и воздвиг им кумиры возле Катонов и Сократов. Римляне! если б тираны ваши могли изыти из гробов своих и явитися в стенах ваших, колико удивились бы они, узрев собственные свои кумиры разбиенными и поверженными в Риме, а на их мостах последователей тех самых людей, коих влачили они в темницы и коих кровь под мечами их лилася!
Марк Аврелий, протекая все гражданские состояния, снисходит взорам своим и на тех, кои столь несчастны, что не познавали добродетели. Благоразумные законы ставили преграду развращениям, но первый закон был — его пример. Строгая непорочность его удивила сладострастных. Души слабые восприяли бодрствование добродетели; любочестивые для собственной своей пользы стали снисходительны. Сожалел он о неисправных, осуждал их, но не мог решиться их возненавидеть. Строг для самого себя, имел он кроткое человеколюбие, столь свойственное слабости нашей. Недостойные люди дерзали раздражать его: он презирал мщение, во власти его состоящее, и философ забывал обиду, причиненную государю».
Здесь Коммод в лице переменился и глаза его воспылали. Казалось, что хотел он нечто изрещи, но воздержался, а философ продолжал:
«Благость составляла свойство сего великого мужа. Она была в речах его, она во всех чертах лица его изображалась. Но что вещаю я? Она была и самым божеством его. Воззри на Капитолию, где воздвигнут ей храм его руками! О зиждитель всего мира! тебя и обожая прогневляли почти все живущие на земли. Повсюду лютое суеверие имело свои храмы, где, укрощая гнев твой, приносило тебе стенания и вопли жертв человеческих. Марк Аврелий, понимая тебя благим сущетвом, призывал помощь твою. Он таковым перед людьми тебя изображал, каковым ты в сердце его был изображен. Нет! не забуду никогда дня того, торжественного часа того, в который сей монарх, яко первосвященник и владыка страны своей, вошел в первый раз во храм, посвященный благости, и возжег на алтаре первый фимиам среди радостных восклицаний народа, который, казалось, принимал самого Марка Аврелия божеством храма. О римляне! невозможно было предкам вашим осудить Манлия виновным, доколе они имели перед очами своими Капитолию, спасенную сим славным воином; а я воссылаю к небесам молитву, да возрение на сей новый храм в той же самой Капитолии остановит государей ваших всякий раз, как восхотят они соделать лютое и тиранское деяние! Народы! да приидут все царствующие впредь над вами перед алтарь сей, да клянутся быть во благости подобными Марку Аврелию и да навыкнут верить с ним сходственно, что всякая добродетель, творимая людям, есть благочестивое деяние пред самым божеством».
В сем собрании римского народа было множество чужестранцев и граждан всех частей империи. Одни, давно жили в Риме, другие из разных областей препровождали из почтения гроб Марка Аврелия. Вдруг один из них (и сей был первый судия града, стоящего у подошвы гор Аспийских), возвыся глас свой:
«Вития! — рек Аполлонию, — ты повествуешь нам о благодеянии Марка Аврелия к частным людям, впадшим в злоключение; но вещай нам и о том, которое являл он целым градам и народам. Воспомни глад, Италию погублявший. Мы слышали вошли жен и детей наших, просящих от нас пищи. Неплодные поля наши и опустелые торжища не представляли нам никакия помощи. Мы возопили о ней к Марку Аврелию, и глад утолился». Тогда он подшел ко гробу, коснулся до него и рек: «Я приношу тлению Марка Аврелия дань благодарности от всея Италии».
Предстал потом другой. Лицо его опалено было от солнечного зноя. Черты его имели нечто горделивое, и главою своею превышал он предстоящих. Сей был африканец. Он возвысил глас свои и рек:
«Я родился в Карфагене. Видел я дома и храмы наши всеобщим пожаром в пепл обращенны. Избегнув от пламени и многие дни скитаясь по развалинам и пепелищам, призвали мы на помощь Марка Аврелия, Марк Аврелий утолил лютость бедствий наших. Карфагена возблагодарила в сей раз богов за то, что зависела от Рима». Он подшел ко гробу, коснулся до него и рек: «Я приношу тлению Марка Аврелия дань благодарности от Африки».
Трое жителей азийских приступили. Единою рукою держали фимиам, а другою венцы, сплетенные из цветов. Один из них начал слово:
«Мы зрели в Азии носящую нас землю под ногами нашими восколебавшуюся и три града наши упадшими от землетрясения. Из среды сих развалин призвали мы на помощь Марка Аврелия, и грады наши восстали от падения». Они положили на гроб фимиам и цветы и рекли: «Мы приносим тлению Марка Аврелия дань благодарности от Азии».
Наконец предстал муж с дунайских берегов. Он облечен был в одежду варваров и держал палицу в руке своей. Израненное лицо его было мужественно и грозно, но черты оного, почти дикообразные, казались в сей час смягченными скорбию. Он приступил ближе и рек:
«Римляне! край наш опустошала язва. Вещают, что протекла она вселенную и достигла до нас от парфянских пределов. Смерть вселилась в наши хижины. Она гналась за нами по лесам; мы не могли ни ловить зверей, ни сражаться. Все погибало. Я сам ощутил сию страшную заразу и уже не мог сносить тяжести моего оружия. В толиком отчаянии призвали мы на помощь Марка Аврелия. Марк Аврелий был наш бог-избавитель». Он подшел ко гробу, положил на него свою палицу и рек: «Я приношу тлению твоему дань благодарности от двадесяти племен, избавленных тобою».
«Днесь слышите, о римляне! — продолжал паки Аполлоний, — что попечение его распростерлось на все концы мира. Чрез двадесять лет земля все бедствия испытала, но природа даровала земле Марка Аврелия.
И сей великий муж имел своих злодеев! Или должно, или хотят того превечные судьбы, чтоб добродетель никогда не могла обезоружить злобы? Римляне! наилучшие государи ваши зрели на себя кинжалы изощренные. Нерва осажден был в своих чертогах. Заговор был против Тита. Антонин и Траян принуждены были прощать возмутителей. И Марк Аврелий, сам Марк Аврелий, за жизнь свою сражался. Уже представляете вы в мыслях Кассиево возмущение, мужа горда, дерзновенна, строга с лютостию, выше меры сладострастна, хотяща быть иногда Катилиною, иногда Катоном, беспредельна и в добродетелях и в пороках своих: и сей варвар, воспалив мятеж, произносил имена Добродетели и отечества и возглашал о злоупотреблении, о исправлении, о благонравии; ибо во все времена общее благо служило предлогом злодеянию, и в самое утеснение людей не преставалось им твердить о счастье государства.
Я хотел бы предложить вам то время наших летописей, в кое тираны ваши открывали заговары или укрощенный мятеж торжествовали. Вы можете воспомнить об оном: изгнание стало правом, государственные причины служили оправданием убивства. Никто из граждан невинен не был, если знавал некогда преступника. Приятнейшие чувствования природы вменялись в вину. Примечаемо было, не льются ль слезы из чьих очей втайне над трупом друга своего, и мать, рыдающая о смерти сына, на казнь была влачима. Надлежит от времени до времени воспоминать земле таковые злодеяния, дабы государи по безмерности своего мщения научились страшиться безмерности своея власти. Днесь возвещу вам, как Марк Аврелий поступал. Принесли к нему главу хищника престола, погибшего от рук своих сопреступников. Он отвратил очи свои и повелел сии плачевные остатки предать земле с честию. Восприяв над мятежниками власть, простил им преступление; он спас живот всех тех, кои хотели похитить от него империю. Но сего не довольно: он стал их покровителем. Сенат отметить хотел государя своего, но он у сената просил помилования своим неприятелям. „Я заклинаю вас именем богов не проливати крови, — вещал он. — Да возвратятся изгнанные, да отдадутся имения тем, от коих оные отняты. О, если бы я мог восставляти от гробов!“ Не удивляйтесь же, римляне, что и самая семья Кассиева, которая в другие времена ожидала б токмо гонения и смерти, получила паки свою прежнюю знаменитость. Обратите сюда очи свои».
Воззрел народ. У дверей единого дома усмотрел он жену вида благородного и коея красота не помрачалась еще летами. Она стояла возле некиих переходов, на месте несколько возвышенном; покров не совсем был надет на главе ее; младенцы различного возраста ее окружали: были то жена и дети Кассиевы. Стоя далеко от философа, не могли они слышать слова его и устремляли токмо взор свой на сие великое зрелище. Иногда мать взирала нежными очами на детей своих; потом, вдруг простерши руки ко гробу, казалась благодарящею Марка Аврелия за их сохранение.
«О народы! — рек Аполлоний, — се свидетели его милосердия. Успокоя Рим, шествовал он в Азию укротить страны поколебавшиеся; повсюду являл в себе владыку благотворящего, государя любомудрого, коего власти дерзали не признавать некие виновные грады. Были ему представлены бумаги мятежников; он, не читав, предал их огню. „Не хощу, — рек он, — быть принужденным ненавидеть“. Все к ногам его повергается; он прощает градам и странам; от восток приходят цари поклонитися ему; он сохраняет или обновляет .тишину и повсюду удивляет философиею, достойною престола. Наконец через восемь лет возвратился он на Тибровы брега. С каким восторгом был он принят! Никогда толико добродетелей совокупно в Риме не являлось: он с просвещением Адриана соединил душу Тита, царствовал подобно Августу, сражался как Траян, прощал как Антонин. Блажен был народ; велик сенат; сами враги его обожали; внешняя война прекращена стала победами, междоусобная милосердием; от Дуная до Евфрата и от Нила до великия Британии прекратились смятения; все спокойно было; Европа, Азия и Африка наслаждались тишиною. Тогда в другой раз он восторжествовал. Люди от всех племен и послы от всех царей усугубляли великолепие праздника. Во всех храмах лилась торжественная кровь; на алтарях курился фимиам. Народ с восклицанием окружал его кумиры и украшал их цветами. Повсюду раздавались радостные гласы; а он среди толикого величества, в торжественном шествии, тихом и не пышном, наслаждался в молчании блаженством Рима и империи и с высоты Капитолии казался зрящим на вселенную веселыми очами. Кто из вас, о римляне! не воссылал тогда молитв, да сей великий муж бессмертен был бы или по крайней мере даровали б ему боги долговременную старость? Но что! Благотворительные души толь редки, а земля толь мало ими наслаждается! Но что! Нас бедствы окружают, нас они обременяют, и едва воцарится государь, радеющий о едином услаждении оных, едва род человеческий, поражаемый несчастием, восстает и начинает паки блаженство обретати, уже подпора, его держащая, упадает и с единым человеком гибнет счастие целого века. Марк Аврелий остался еще с нами два года, как вечные враги сея империи в третий раз повлекли его в германские пределы. Тогда, невзирая на слабость здравия, возвратился он к дунайским брегам. Среди сих подвигов мы его лишились. Последние часы его (я сам был им свидетелем и могу вам о них повествовать) были достойны мужа великого и мудрого. Терзающая болезнь не возмущала духа его. Обыкнув чрез пятьдесят лет размышлять о природе, научился он познавать ее законы и оным повиноваться. Помню я, что вещал он мне некогда: „Аполлоний, все окрест меня переменяется; вселенная дня сего не есть дня вчерашнего, а заутра тою же не будет. Между всеми движениями сими могу ли я один пребыть неподвижим? Должно, чтоб быстрина сия и меня с собою повлекла. Все предваряет меня, что и я некогда быть престану. Земля, по коей я ступаю, была попираема ногами миллионов людей, кои не существуют ныне. Летописи царств, развалины градов, сосуды, пепл хранящие, кумиры — все сие не воспоминает ли нам то, чего уж больше нет? Солнце, на кое ты взираешь, их токмо гробы освещает“. Тако сей философствующий государь упражнял заблаговременно и укреплял душу свою. Когда пришел самый конец жизни, он не изумился от него. Римляне! великий муж умирающий имеет и себе нечто почтенное и величественное; кажется, что по мере отторжения его от земли приемлет он нечто от того божественного и недоведомого естества, с которым соединиться идет. Ослабевающие руки его осязал я благоговейно, и одр, на коем ждал он смерти, мне некиим святилищем казался. В то время воинство в уныние поверглось. Под наметом своим стенал ратник. Сама природа казалась скорбяща. Помрачились небеса над Германиею. Вихри клонили верхи лесов, окружающих стан римский, и сии печальные виды казались, умножающими отчаяние наше. Хотел он некое время остаться наедине, чтоб, может быть, пред вышним существом прейти мысленно житие свое или чтоб прежде смерти предаться еще размышлению. Наконец повелел он призвати нас к себе. Все други сего великого мужа и старейшины воинства окрест его стали. Он был бледен, очи его почти угасли и уста оледенели. В сей самый час усмотрели мы в лице его некое нежное смятение. Государь! он на единый миг казался оживленным для тебя. Хладная рука его указала тебя всем предстоящим старцам, служившим под его повелениями. Он препоручил им юность твою. „Будете ему вместо отца, — рек он им. — Увы! будете ему вместо отца“. Тогда подал он тебе таковые советы, каковые умирающий Марк Аврелий сыну своему подать долженствовал, и скоро потом лишилися его Рим и вселенная».
При сих словах все римляне стали от горести неподвижны. Умолк Аполлоний. Потекли слезы из очей его; повергся он на гроб Марка Аврелия. Долго держал оный в своих объятиях, и, восстав вдруг:
«Но ты, наследник сего великого мужа, — возопил Аполлоний, — о сын Марка Аврелия, о мой любезный сын! позволь тако нарещи тебя старцу, зревшему твое рождение и носившему на руках своих тебя младенцем суща. Помяни бремя, наложенное на тебя богами. Помяни должности владыки и правы подданных. Сужденному царствовать, должно тебе быть или мужем праведнейшим, или паче всех виновнейшим. Сын Марка Аврелия усомнится ль в таковом избрании! Скоро скажут тебе, что ты всемогущ, но обманут тебя: пределы власти твоея суть в законе. Скажут еще тебе, что ты велик, что ты своим народом обожаем. Внемли: когда Нерон заключил в темницу брата своего, тогда ему сказуемо было, что он спаситель Рима; когда умертвил он жену свою, тогда пред ним похваляемо было его правосудие; когда лишил он жизни мать свою, тогда убийственные его руки лобызаемы были и множество стеклось во храмы богов благодарить. Не ослепляйся также и почитаниями. Если ты не будешь добродетелен, то почтен будешь наружно и ненавидим внутренне. Поверь мне, что нельзя обмануть народов. Ни в чьем сердце оскорбленное правосудие не усыпляется. Царь мира! Ты можешь меня заставить умереть, но не можешь заставить сердца моего почитать тебя. Прости сии слова, о сын Марка Аврелия! я вещаю тебе именем богов, именем вверенной тебе вселенной; вещаю тебе для блаженства людей и твоего. Нет! не будешь ты бесчувствен к толико чистой славе. Я достигаю до конца моея жизни. Скоро соединюсь с твоим родителем. Если ты будешь правосуден, да поживу и я еще, созерцая твои добродетели. Если же некогда…»
Вдруг Коммод, который облечен был в воинскую одежду, копием своим потряс грозно. Все римляне побледнели. Аполлоний поражен был бедствиями, угрожающими Риму. Он не мог окончить слова своего. Сей почтенный старец сокрыл лицо свое покровом. Остановленное шествие погребения паки, путь свой восприяло. Народ следовал в изумлении и глубоком молчании. Он познал, что Марк Аврелий весь сокрыт во гробе.
Примечания
СЛОВО ПОХВАЛЬНОЕ МАРКУ АВРЕЛИЮ
править
Перевод вышел анонимно отдельным изданием в 1777 году. В феврале 1778 года в «Санкт-Петербургском журнале» появилась одобрительная рецензия на «Похвальное слово». Рецензент открыто сформулировал политический смысл перевода. Переводчика, говорит рецензент, заинтересовало произведение французского просветителя Антуана Тома не только потому, что в нем излагалась программа просвещенного абсолютизма, но и потому, что оно могло косвенно обличать правление Екатерины. Екатерина, как известно, объявила себя просвещенной монархиней. Читатель, знакомясь с правлением и законодательством истинно просвещенного монарха Марка Аврелия (каким его изобразил А. Тома), мог сравнивать его с правлением Екатерины и делать выводы: обещания русской монархини «делать все для пользы своего народа» — лживы. Рецензент и сделал этот вывод, помогая тем самым читателю: «Сия книга в рассуждении различных предметов заслуживает внимание общества. Марк Аврелий, император, обожаемый древними римлянами, и ныне еще почитается примером и образцом добродетельных и великих государей; итак, похвала, приносимая ему, приносится в то же время и всем государям, уподобляющимся ему, или, лучше сказать, благотворительному божеству. Почитай, общим мнением утверждается, что господин Томас, прославившийся разными сего рода сочинениями, в сем преизящном своем слове, умышленно написал сатиру на правление своего отечества, во время последних лет Лудовика XV. Может статься, что сие было его мнение, но и без того хвала государствованию Марка Аврелия будет всегдашним обличением слабому или не соответствующему пользе народа, а в то же время хвалою всякому премудрому и благотворительному правлению, в котором земные владетели вменяют себе за славу вещать, что они сотворены для своего народа». Далее следовал краткий пересказ «Слова похвального» с умелым использованием текста перевода.
Рецензия эта своим содержанием резко отличается от множества других, помещавшихся и журнале. Обычно рецензент кратко излагал содержание того или иного сочинения и сводил свою задачу к рекомендации его читателю. Рецензия на «Похвальное слово Марку Аврелию» вскрывает подлинный политический смысл произведения («Сатира на правление своего отечества»), объясняет причину, побудившую переводчика избрать именно его для перевода («хвала государствованию Марка Аврелия будет всегдашним обличением слабому (государю. — Г. М.) или не соответствующему пользе народов»), и тем самым она непосредственно примыкает к переводу, дополняет его.
Кто же мог быть автором такой рецензии? Ее содержание, обличающее в рецензенте лицо, заинтересованное в правильном понимании политического смысла «Похвального слова», делает возможным предположение, что автором был человек очень близкий к Д. И. Фонвизину. То же подтверждает и факт объявления рецензентом имени переводчика («переведена с французского надворным советником Фон-Визиным». Вряд ли кто посторонний Фонвизину осмелился бы назвать имя переводчика, скрытое им самим, да еще такого произведения, которое объявлялось «сатирой», «обличением» Екатерины. Вспомним, что Новиков, перепечатывая в «Пустомеле» (в 1770 году) анонимное «Послание к слугам моим», зашифровал имя его автора («Кажется, что нот нужды читателя моего уведомлять о имени автора сего послания, перо, писавшее сие, российскому ученому свету и всем любящим словесные науки довольно известно»). Так же было при опубликовании басни «Лисица-кознодей».
В «Известии о новых книгах» («Санкт-Петербургский вестник», 1778, ч. I, стр. 56—59) говорилось, что при рецензировании переводных сочинений будут делаться «примечания, где переводчик совершенно достиг до красоты своего подлинника и где он совершенно утратил смысл своего автора… верен ли перевод, или волен, или одно только подражание и проч.». Во всех случаях это правило исполнялось — всегда давалась подробная оценка качества перевода. В рецензии на «Слово похвальное» все внимание обращено только на содержание оригинала, о качество же перевода, в сущности, ничего не сказано, если не считать чисто формального попутного замечания, что переводчик «в переводе своем сохранил силу и красоту подлинника».
Перевод Фонвизина — замечательный образчик высокого ораторского стиля. Будучи точным, он лишен буквализма. Свободно и смело переводя важнейшие политические мысли подлинника, Фонвизин выражал их по-русски, лаконично, в манере, им уже выработанной. Посторонний рецензент не мог бы пройти мимо действительной «красоты и силы» перевода. Отсутствие оценки работы переводчика — объективное доказательство того, что перед нами нечто вроде авторецензии. Фонвизин был заинтересован в раскрытии политического смысла «Слова похвального», а в похвалах своего переводческого мастерства он не нуждался.
Еще одно замечание. В рецензии мы встречаемся с чисто фонвизинским юмором. Заканчивалась она традиционным упоминанием о хорошем типографском оформлении книги. Но тут автор не выдержал и написал ироническую фразу: «Наконец остается нам упомянуть, что сия книга печатана весьма исправно и с немалою типографическою красотою, чем поистине дурное сочинение не сделается хорошим, а хорошее тем пряности может читателю сущее удовольствие».
Фонвизин в августе 1777 года уехал за границу. Об издании в следующем году нового журнала — «Санкт-Петербургского вестника» — уже было известно. Знал об этом и Фонвизин от содержателей типографии Вейтбрехта и Шнора, напечатавших «Похвальное слово» и готовивших своим иждивением издавать «Санкт-Петербургский вестник». Весьма вероятно, что перед отъездом Фонвизин обсудил с автором характер необходимой рецензии на «Слово похвальное». Статья подписана инициалом «Ф.». За той же подписью в журнале напечатано еще несколько рецензий.
Воспроизводится по изданию: Д. И. Фонвизин. Собрание сочинений в двух томах. М.; Л., 1959.
Электронная публикация — РВБ, 2005—2014.