Скобелев за Дунаем (Верещагин)

Скобелев за Дунаем
автор Александр Васильевич Верещагин
Опубл.: 1900. Источник: az.lib.ru

А. Верещагин

править

Скобелев за Дунаем

править

Русско-турецкая война 1877—1878 годов была вызвана подъёмом национального самосознания на Балканах. Жестокость, с которой было подавлено Апрельское восстание в Болгарии, вызвала сочувствие к положению христиан Османской империи в Европе и особенно в России. Попытки мирными средствами улучшить положение христиан были сорваны нежеланием турок идти на уступки Европе, и в апреле 1877 года Россия объявила Турции войну.

За Дунаем, за рекой

Казаки гуля-а-а-ют
И калёною стрелой
За реку бросают.

Эй, эй, эй гуляй...

Несколько слов о переправе через Дунай

править

Настал 1877 год, а с ним и турецкая война. Вот и июнь приближается. Войска наши стягиваются к Дунаю. Надвигалось разрешение великой задачи, — переправы через Дунай. Вопрос этот давил каждого из нас, соучастников этой войны, тяжёлым кошмаром. Да и не мудрено! Ведь от неё зависело всё: т. е. быть войне или не быть. Хотя, конечно, одной попыткой мы не ограничились бы, но, во всяком случае, если бы первая переправа не удалась, то нам пришлось бы ещё долго смотреть на турецкий берег как на Луну.

А переправа предстояла нелёгкая. Дунай быстр и широк. Он был ещё на весеннем положении и местами разлился куда широко! Правый берег его, турецкий, страшно обрывист и в несколько десятков сажен высоты. Только разве птицей можно перелететь через него. Лишь изредка, где нибудь желобинкой, или по руслу ручейка, проложившему себе путь к батюшке-Дунаю, можно вскарабкаться на его вершину. Но все такие места, где только возможна высадка, неприятелю конечно хорошо известны и зорко сторожились. Там стояли орудия и сильные отряды войск. Как тут быть? Что предпринять? А между тем, войска подошли. Переправляться надо, во что бы то ни стало! Ведь не ворочаться же назад!

И вот, прибегли к той самой уловке, или иначе сказать к маневру, благодаря которому ещё в 1812 году, Наполеону Бонапарту удалось, хотя и с жалкими остатками своей великой армии, всё-таки проскользнуть через реку Березину и избегнуть постыдного плена.

Вся задача наша в настоящие минуты заключалась в том, чтобы, хотя на самое короткое время, отвлечь внимание неприятеля от истинного места переправы. С этой целью, как раз против Никополя, были начаты примерные приготовления для переправы войск: передвигались войска, подвозились различные грузы, транспорты и т. п. А тем временем, что называется «под шумок» к берегу Дуная, что против Зимницы, в ночь с 14-го на 15-е июня, двинулась наша 14-я пехотная дивизия генерал-лейтенанта Михаила Ивановича Драгомирова.

В глубокой темноте, с соблюдением величайшей тишины, разместилась 1-я бригада дивизии по небольшим лодкам, называемым понтонами. В один из них сел и сам Драгомиров в сопровождении Великого Князя Николая Николаевича Младшего и генерал-майора Михаила Дмитриевича Скобелева. Точно тени, какие неслышно заскользили утлые судёнышки по поверхности реки. Как подумаешь теперь, насколько шаг этот был смел, и даже можно сказать дерзок. Куда плывут эти люди? Плывут они в неведомую страну сражаться с неприятелем. А вся сила их — бригада пехоты, или самое большее, пять тысяч человек.

Велики ли силы неприятеля, с которыми наши должны столкнуться? А неизвестно, могут попасть, и на целую армию!

Кроме естественных, природных препятствий: широкой, могучей реки, крутых, недоступных берегов, храбрецам нашим предстояла ещё опасность, не смотря на темноту ночи, быть всё-таки своевременно замеченными неприятелем. А тогда, конечно, он выстрелами из орудий постарается пустить понтоны ко дну.

Главная же мысль, которая конечно должна была щемить сердце каждого из сидящих в понтонах, была, конечно, та, что в первые самые минуты, по выходе на берег, помощи ждать было не откуда. Надеяться оставалось только на самого себя. За спиной был Дунай.

Но уже не нами сказано: «Велик Бог земли Русской!» Хотя и заметили нас турки и открыли огонь из орудий, и даже потопили несколько понтонов, но уже было поздно. Неприятель прозевал дорогие минуты. Главные силы наши всё-таки успели пристать к берегу. Тяжелы были эти минуты. Темно, град пуль летит на встречу. Впереди полная неизвестность. Малейшее замешательство — и всё пропало. Но при войсках находился Драгомиров, а помощником ему оказался Скобелев. Присутствие Великого Князя тоже немало ободряло войска. Встреченные градом пуль, в первую минуту после высадки, войска наши на мгновение смутились было, но затем быстро оправились: сомкнулись, стремительно бросились вперёд, и русское «Ура!» далеко огласило турецкий берег. Завязалась сеча, да какая!

Всё это я говорю со слов очевидцев. Сам же я при переправе не был и в бою этом не участвовал, а потому подробностей его описать не могу, а повторю здесь только те мои краткие впечатления, которые я испытал при первом вступлении моём на турецкий берег, дня два спустя после переправы.

"Вот я переправился на пароме в сопровождении моего казака на турецкий берег. С какой жадностью рассматриваю я место первой нашей схватки, схватки не на живот, а на смерть, так как нашим отступления не было. Место это представляло небольшую площадку, опушённую деревьями и кустарником. Кругом во множестве валялись тряпки, фуражки, кепи, изорванные рубахи, штаны, служившие вероятно для первоначальной перевязки ран. Вся местность кругом сильно утоптана и резко отличалась от окружающей.

Растительности здесь почти не существовало. На меня, как новичка, подобное зрелище сильно подействовало.

В воображении моём невольно начал рисоваться в различных формах весь этот отчаянный бой. Слезаю с лошади, наклоняюсь и старательно ищу, не увижу ли где на земле следов крови. Затем еду дальше. Дорога, удаляясь от берега, подымается всё в гору. Отъехал я версты две, вижу, наша 1-я дивизия расположилась по обе стороны дороги в тенистой роще.

С невольным уважением смотрю я на этих молодцов, которым выпала столь трудная и в тоже время завидная доля проложить для всей нашей армии путь через Дунай. Длинными рядами виднеются между столетних дубов и тополей козлы ружей. Солдаты спокойно заняты своим делом: кто идёт с котелком за водой, кто, навив на шомпол тряпочку, прочищает ствол ружья, другие, собравшись в кучу, оживлённо толкуют о чём то. Ни песен, ни веселья не слышно, заметно какое-то одиночество. Потом слышал я от здешних же офицеров, что положение наших на турецком берегу первое время было очень незавидное: силы маленькие, скорой помощи ждать не откуда, а между тем, верных сведений о неприятеле не имелось. Нападения можно было ожидать ежеминутно. Но вскоре подошли войска, и положение наше поправилось. Мир праху храбрецов, погибших в этом славном деле.

Ловча
Первое взятие Ловчи

править

Ещё за шесть недель до взятия Ловчи, город этот был в наших руках, но мы почему то не заблагорассудили удержать его за собой, за то и поплатились не мало.

5-го июля два эскадрона лейб казаков, сотня 30-го Донского полка, моя полусотня владикавказцев (я был тогда сотником Владикавказского полка) при двух орудиях, посланы были главнокомандующим из города Сельви на рекогносцировку Ловчи.

Мы выступили чуть свет. Погода стояла прекрасная, шоссе превосходное, и наше движение с песнями, походило скорей на прогулку, чем на войну.

Командир нашего отряда, лейб казак, плечистый бакенбардист, полковник Жеребков, принял все меры предосторожности от нечаянного нападения. Были высланы разъезды и вперёд и по бокам. От Сельви до Ловчи вёрст тридцать-тридцать пять.

Но вот к нам на встречу, привстав на стременах, скачет казак донец из разъезда. Фуражка набекрень, пика в бушмате[1] так и трясётся, чёрные длинные волосы сильно относились ветром.

— Ваше скородие! — гнусливо кричит он, с сильнейшей тревогой в голосе, и осаживает коня перед командиром отряда, — черкесов и башибузуков там видимо-невидимо, — и он плетью указывает направление.

Казалось, от такого донесения следовало бы немедленно всему отряду броситься вперёд; но командир, очевидно, хорошо изучил своих станичников, и знает, что такое их «видимо-невидимо».

— Штабс-ротмистр Муратов, — раздаётся басистый голос полковника Жеребкова.

Высокий, красивый лейб казак с длинными расчёсанными бакенбардами подскакивает к командиру, берёт под козырёк, выслушивает приказание и лихо несётся к своему эскадрону. Не проходит и двух минут, как меня обгоняет рысью густая колонна казаков. Поджарые гнедые кони сильно горячатся один перед другим. Любо было смотреть со стороны, как вся эта колонна круто сворачивает с пыльного серого шоссе влево, и здесь, на зелёной полянке, ещё покрытой бриллиантовой росой, быстро строится к атаке, сверкая на солнце, как щетиной, красными пиками. Слышится зычное, протяжное: «Ры-сью-ю!», и сотня всадников, развёрнутым фронтом, как один человек, трогается вперёд, сначала шагом, затем рысью, всё шибче, шибче, переходит в карьер и наконец теряется вдали между тёмными, вековыми дубами, вязами и ореховыми деревьями. Только отдалённое замирающее «Ура» доказывало, что, должно быть, наши столкнулись с неприятелем. Спустя минут десять, навстречу нам скачет новый гонец, с донесением, что на правом «хланге» показался новый, «видимо-невидимо» неприятель. Против этой несметной силы посылают меня с полусотней владикавказцев. Несмотря на то, что у моих казаков лошади были, сильно подбившись, так как нам последнюю неделю почти не пришлось слезать с седла, мы живо повернули с шоссе вправо и рассыпались между кустами искать неприятеля. Хотя выстрелы раздавались поминутно, но неприятель был неуловим и всё отступал.

Таким образом, постоянно меняясь, то та, то другая сотня в авангарде, мы быстро подавались вперёд и наконец, около полудня въехали на гору, с которой как на блюдечке, увидели Ловчу. Нас разделяла только быстрая горная речка Осьма.

На мосту нас встречают сплошной массой жители болгары. Как сейчас помню, с каким неподдельным восторгом кричали они: «Да живе царь Александр! Да живе князь Никола!», хватали наши руки, края одежды, и целовали их со слезами на глазах. Вслед затем их священник, в чёрном высоком клобуке, отслужил благодарственный молебен, после чего мы все расположились на площади, или вернее сказать, на старом турецком покинутом кладбище, усеянном древними памятниками, и давай пировать.

Вот уж где можно сказать, было изобилие плодов земных! Вот уж где мы досыта вкушали от первородных из стада! Вина было море разливное. Шум на площади стоял точно на базаре. Болгары со всех сторон облепили наш маленький лагерь. Только и виделись их руки с протянутыми кувшинами с вином. Почти возле каждого казака приютилось на корточках по несколько братушек. Они пристально наблюдали, дабы предупредить малейшее желание своих дорогих гостей.

Целые бараны жареные, на огромных противнях, гуси, куры, котлы с разными похлёбками, груды арбузов, винограду, дынь, и вообще всё, что только город мог дать, всё в изобилии лежало перед нами.

Многие из казаков, как нижние чины, так и начальство, в том числе и я, немедленно же отправляемся осматривать город. Турецкие дома ещё задолго до нашего прибытия были ограблены болгарами и сожжены. Но, не смотря на это, мы всё-таки едем туда. И вот, через некоторое время, из города потянулись мимо нашего лагеря вереницы пеших и конных болгар с вьюками разного добра. Вся эта картина у меня как сейчас перед глазами.

Вон высокий, здоровенный донец со смуглым коричневатым лицом, с подстриженными в кружок русыми волосами, прикорнув у палатки, скинул мундир и старается напялить на свои широкие плечи какую-то пёструю шёлковую кацавейку. Та не лезет и трещит по всем швам. Долго возится с ней казак, наконец, бережно стаскивает и старательно прячет её в подушку от седла. Кругом во множестве валяются красные кумачовые платки, одеяла, перины, подушки и разное тряпьё.

Я прохожу мимо офицерской палатки. Маленький, тщедушный есаул, с подстриженными чёрными усами и орлиным носом, сидит на коврике, и слегка проветривает рукой на мохнатой груди пунцовую канаусовую[2] рубаху, побуревшую от пота. Задумчиво рассматривает он разложенные перед ним турецкие вещи: высокий медный кунган с красивой резьбой, шкатулку деревянную, изящно выложенную перламутром, такие же деревянные женские башмаки в виде колодок, очень высокие, целый женский костюм шёлковый, вышитый золотом, несколько ковриков, огромные связки листового табаку и два длинных кремневых ружья.

— Блоха, куда же мы всё это денем? — слышу знакомый сиплый голос с хохлацким акцентом. Ответа нет, так как Блоха стоя за палаткой на коленях, в одной рубахе, заправленной в чёрные шаровары, весь потный, силился запихать в свои сумы узел с каким-то тряпьём. Против есаула сидит на корточках почтенный болгарин, очень представительный. Непокрытая стриженая голова его серебрится сединой. Серая суконная куртка и такие же шаровары обшиты чёрной тесьмой. За широким желтым кушаком торчит медная папиросочница, тетрадочка папиросной бумаги и затем целый арсенал пистолетов и ножей. Оружие это придавало старику несколько комический вид. Болгарин с сияющим, довольным лицом пояснял капитану (так они звали всех наших офицеров) достоинство каждой вещи.

— А что, как да вдруг турки нападут на вас, что тогда вы будете делать? Хрипло восклицает есаул, искоса взглядывая на собеседника.

— Няма турци! Сичко (все) Балкам бега! Эге, эге, — быстро возражает тот, и рукой указывает на горы.

— Ладно, ладно, Балкан бега, — говорит есаул, причём достаёт лежащую перед ним тонкую шёлковую женскую рубаху с золотыми прошивками и небрежно рассматривает её на свет, дабы убедиться, нет ли дыр, и стоит ли её брать с собой.

— Вот как мы уедем, они вам и пропишут кузькину мать, — с каким-то озлоблением добавляет он, и при этом далеко откидывает в сторону рубаху.

— Ну, братушка, донесе ещё винка! Восклицает есаул более снисходительным тоном.

Братушка быстро поднимается и бежит по направлению к городу. Казак за палаткой услыхал, что дело идёт о вине, догоняет, суёт ему в руку глиняный чёрный кувшин и знаками старается объяснить ему, чтобы он взамен этого принёс другой побольше.

— Голема,[3] голема, — кричит он.

— Чака,[4] чака малко, — в свою очередь восклицает посланный, машет рукой и убегает.

Моя полусотня раскинулась в самом конце площади в тени деревьев. Смотрю, в нескольких шагах от лагеря, стороной, вдоль забора, осторожненько, один за другим пробираются братушки-болгары. Кто верхом на осле, кто на лошадке немного больше осла. Они настолько были навьючены награбленным турецким добром, что от самих всадников, из за всего этого имущества, торчали только головы, да свесившиеся до самой земли красные здоровые ноги.

— Куда это они собрались? Спрашиваю моего расторопного урядника Панчоха, с желтоватым бритым лицом.

Тот в это время с самодовольным видом раскладывал передо мной на лоснящейся чёрной бурке несколько отличнейших турецких ятаганов. Где уж он их раздобыл — положительно не знаю.

— Да они, ваше благородие, теперь выйдут из города, заберутся, куда-нибудь в лес, и будут стоять табором, как цыгане, и дожидаться, чья возьмёт, наши или турки, к тому опять с поклоном и придут. Уж это народ такой, самый неблагодарный.

Проговорив это уверенным тоном, Панчох, сидя на корточках, полой своей выгоревшей от солнца чёрной черкески старательно обтирает роскошную слоновую ручку ятагана, изукрашенную кораллами. Некоторые были с бирюзой.

— «Странное дело, думается мне в эту минуту, за что Панчох недоволен болгарами? Донской есаул тоже только что бранил их. Неужели братушки ещё мало нас угощают? Кажется, можно быть довольным. Или уж это их такая доля?»

В это самое время мимо нас проходит новая толпа болгар. Один маленький ослик, через меру нагруженный всяким скарбом, останавливается под непосильной ношей, вместе с всадником, как раз возле моей палатки, задирает морду кверху, жалобно водит своими длинными ушами и принимается оглашать окрестности диким рёвом. Панчох яростно набрасывается на болгарина, гонит, толкает, и бедное животное наконец валится на землю вместе с всадником при громком хохоте казаков.

— "Го го го! — грохочут они. Вот мы ужо тебя сейчас «ошарим»! Всадник же, действительно, больше всего опасался, как бы казаки не стали осматривать его имущества. Весь потный от страха и усталости, быстро выкарабкивается он из вьюков, перевьючивает их, и уже не влезая на осла, гонит его перед собой длинным дрючком. Тот, облегчившись чуть не на половину, трогается мелкой иноходью и, помахивая жиденьким хвостиком, скрывается за углом каменного забора, к великой радости владельца, что так дёшево отделался.

Начинает темнеть. Жара спадает. Казаки надевают кто бурки, кто мундиры, и точно какие-то тени мелькают по площади между деревьями. Но вот трубач играет зорю. Раздаётся команда на молитву, и на турецком кладбище, в ночной тиши, заунывно разносится «Отче наш»

7-го июля, рано утром, отряд выступил в обратный путь. На защиту Ловчи оставили есаула Антонова с его сотней. Не помню, долго ли властвовал он там, но вот что рассказывал мне впоследствии его, же офицер, хорунжий Гурбанов.

«Остались мы на той же самой площади, где и раньше стояли. Как то утром, только я проснулся, надеваю сапог, вдруг над моей головой что то со страшным шумом прошуршало, ударяет о землю и разрывается. Батюшки мои, думаю, ведь это граната, значит неприятель подошёл. Но не успел я опомниться, как шлёпается другая, за ней третья. Шум, переполох подымается у нас страшный. Лошади с коновязей оборвались и давай носится по площади как шальные. Раздаются крики: „Седлай живо!“ А я, как на беду не могу найти другого сапога, так об одном и вскочил на коня. Забрали мы поскорей свой хабур-чабур, да и тягу в Сельви».

Действительно, вряд ли кому из нас могло прийти в голову, когда мы так мирно угощались на кладбищенской площади, что не пройдёт и двух месяцев, как нам придётся снова брать эту самую Ловчу, но только далеко не при таких мирных условиях. Много сотен наших храбрых воинов лягут костьми в тучных окрестных виноградниках, и ещё того больше, долго будут залечивать свои раны. Да и болгарам достанется за их радушную к нам хлеб-соль.

На шоссе

править

7-го августа наш небольшой отряд, под начальством свиты Его Величества генерал-майора Михаила Дмитриевича Скобелева расположился на Сельви-Ловченском шоссе, верстах в 12-ти от Ловчи. В состав отряда входили: Казанский пехотный полк, 1-й батальон Шуйского пехотного полка, батарея 9-ти фунтовых орудий, Донская горная батарея, команда сапёр и Кавказская казачья бригада. Эта последняя, под начальством полковника Тутолмина, расположилась отдельно от пехоты, с версту ближе к Сельви.

В то время я состоял ординарцем при Михаиле Дмитриевиче Скобелеве, и жил в маленькой палатке «tente-abri», сейчас же позади генерала. Рядом с палаткой Скобелева стояла палатка начальника штаба отряда, капитана Куропаткина. Весь наш лагерь был расположен в нескольких шагах от шоссе, в чудной тенистой роще. Природа оделила здешнюю местность всеми благами земными: климат прекрасный; воды в изобилии; фруктов разных — дынь, арбузов, винограду, орехов, сколько угодно. Бывало, только скажешь казаку, сейчас же всего этого привезёт. В особенности мы объедались чем-то вроде сливы. Казаки звали этот фрукт «лыча».

Вечереет. Сквозь тенистые вершины деревьев солнце склоняется к закату. Жара спадает. В лагере начинается оживление. Фигуры солдат в белых рубахах, подпоясанных чёрными ремешками, мелькают между деревьями всё чаще и чаще. Весёлый говор и смех раздаются всё сильнее. Очевидно, после дневной жары, с наступлением вечерней прохлады, всё оживает. Генерал наш не оставляет петербургских привычек — обедает поздно. Вон денщик его Круковский в нескольких шагах от моей палатки накрывает обедать на чистом воздухе. Тут же вертится и помогает накрывать низенький, безобразный киргизенок, по имени Нурбай, в своём национальном костюме: коротенькой пёстрой куртке и рыжих кожаных шароварах. На груди его красовались два солдатских Георгия. Его генерал привёз с собой из Туркестана, где он сопровождал его во всех походах. Нурбая этого, или как его звали, Нурбайко, генерал любил, привык к нему и баловал сильно. Нурбайко был у него здесь за конюха, следил за лошадьми, и в то же время потешал генерала своими рассказами, вопросами, а главное своим комическим видом.

— Пожалуйте кушать! Кричит мне Круковский довольно бесцеремонно. Направляюсь к столу. Одновременно показывается из своей палатки Скобелев в белом кителе с Георгием на шее, а за ним Куропаткин.

— Нурбайко! Обезьяна! Образина! Ха, ха, ха! Слегка картавя, кричит и весело хохочет Михаил Дмитриевич, при виде своего верного стремянного, который с преуморительной рожей стоял за его табуреткой. Генерал ёжится своим худощавым туловищем, потирает руки и в то же время не может утерпеть, чтобы не щипнуть за ухо Нурбайко. Тот очень доволен таким покровительственным обращением начальства, и чуть не до ушей осклабляет своё бронзовое загорелое лицо.

Начальник штаба отряда, капитан Куропаткин, составляет в это время совершенную противоположность со Скобелевым. Как Скобелев импульсивен и жив, так Куропаткин спокоен и сосредоточен.

Садимся обедать. Посторонних — никого. Генерал что-то оживлённо рассказывает. В это время мне приходит на мысль похвастать своим новым приобретением. Достаю из кошелька большую турецкую золотую монету в пять лир, или на наши деньги, пять полуимпериалов, подаю её генералу и говорю:

— Ваше превосходительство, видали вы такие монеты?

— Славная монета, где вы достали такую? С интересом восклицает он.

— Казак мне продал.

— Сколько дали?

— Пять полуимпериалов, ваше превосходительство.

— Славная, славная монета, — продолжает восклицать генерал, и вертит её в своих длинных, худощавых пальцах.

— Нурбайко, возьми её себе, — смеясь, кричит мой генерал, обращается к киргизёнку и отдаёт ему.

Тот в восторге скалит свои белые зубы и поспешно прячет золото в карман шаровар. Скобелев хохочет, Куропаткин хмурится и многозначительно посматривает на меня. Взгляд его мне ясно говорил: «Что, похвастал голубчик! Ну, вот на себя и пеняй, в другой раз умнее будешь!»

Я не стал отнимать монету у Нурбайки. Скобелева же не решился беспокоить — так и пропали мои денежки.

А какая хорошая была монета, красивая, просто прелесть! До сих пор жаль её.

Жили мы, помню, на этом шоссе превесело. У меня остались о здешнем пребывании самые лучшие воспоминания. Днём обыкновенно приезжал в наш пехотный лагерь кто ни будь из моих товарищей казаков. В казачьей бригаде, кроме Кубанского и Владикавказского полков, был ещё Осетинский дивизион, что составляло в общем двенадцать сотен. Сила не маленькая! Скобелев очень любил Кавказскую бригаду, и считал этот род кавалерии самым лучшим. И действительно, впоследствии, я сам лично убедился в справедливости его мнения. Позже, когда казачьи сотни наши, бодрые и сильные, были уже в Балканах, мне попадались на глаза гусары, уланы, и другая регулярная кавалерия, совершенно в ином виде: шнуры, галуны, на венгерках и мундирах оборвались; тяжёлых мундштуков у лошадей и помину нет; красивых пик тоже стало не видать; много людей шло пешком; лошади обезножены, спины побиты. Суровая действительность сразу сказала недостатки нашего снаряжения и обмундирования в регулярной кавалерии. Ленчики у седел оказались очень тяжёлыми, не практичными, и легко сбивали спины лошадей. Что касается моего мнения, то я ничего не знаю удобнее хорошего кавказского седла. За два года похода я ни разу не сбил спины моей лошади, хотя приходилось делать по триста и даже по четыреста вёрст в неделю. Положим, это зависело и от ухода за лошадью. Главное внимание следует обращать на седловку. Один старый опытный осетин, приятель мой, учил меня в особенности обращать внимание на потник. Прежде чем наложить его на спину лошади, необходимо провести по нему голой рукой, чтобы убедиться, нет ли на нём какой либо, хотя малейшей песчинки или затверделости. Вот от неё-то в большинстве случаев и сбиваются спины. За переход в двадцать-тридцать вёрст, от такой, по-видимому, безделицы, шерсть на лошади стирается, затем образуется рана, которая при непрерывной езде всё будет увеличиваться, а затем, как говорится, её и шапкой не закроешь.

Но вернёмся к рассказу. По вечерам Скобелев частенько ездил кататься и заезжал к казакам. Он в особенности любил моего командира — полковника Левиса. За Скобелевым, конечно, следовал и я. Удивительно приятно, бывало, подъезжать к нашему казацкому лагерю. Песенники, собравшись в кружки около палаток сотенных командиров, звонко заливаются — поют. Зурна резко и монотонно гудит; тулумбасы грохочут; кое где в разных направлениях слышится громкое «Ура! Ура! Ура!» То пьют за чьё либо здоровье. Но вот мы подъезжаем ближе и ближе. Шум и песни смолкают. Всё офицерство бежит встретить генерала. Я подъезжаю к своему приятелю, полковому адьютанту Ляпину.

Вон другой приятель мой, 70-тилетний старик осетин Абессалов, со Станиславом на шее, с которым он не расстаётся даже ночью, и бережно заворачивает его на шее в носовой платок перед сном. Умильно кивает мне головой и кричит своим гортанным наречием:

— Послюсяй! Послюсяй! Сотник! Сотник! Куда едышь? Что вцера не приезжаль? А какой шишлык билль!.. — другими словами это значило, сегодня шашлыка не будет.

Казаки живут так спокойно, так беззаботно, что со стороны трудно и поверить, что в каких либо 12-ти верстах от лагеря находился неприятель. Вон влево от меня в одной сотне поднимается какое-то оживление. Это лошадей повели купать. Казаки, в одних выгоревших от солнца синих бешметах, без оружия, вскакивают на неоседланных лошадей и, держа в заводу повода от 4-х до 5-ти лошадей, рысью направляются к речке.

Никогда и нигде, помню, я так не смеялся, как здесь, когда мне в первый раз пришлось посмотреть, как то вечером, на казацкую игру в «дергача». Заключается эта игра в следующем: выбирается ровная площадка, и на ней посредине крепко вбивается низенький колышек. К нему привязывается верёвка. Одним концом ей обвязывают около поясницы казака, с таким расчётом, чтобы он находился саженях в 5-ти от кола. Другим концом обвязывают другого казака, и так чтобы он находился на совершенно одинаковом расстоянии от кола. Обоим им туго завязывают платками глаза, чтобы они решительно ничего не могли видеть. Затем первому дают в руки две палочки. Одна из них с зазубринами, другая имеет вид скребка. Играющий должен слегка проводить палочкой по зазубринам, через что получается звук, похожий на кряканье коростеля, или дергача, откуда и произошло откуда и произошло название этой игры. На эту игру собиралась смотреть положительно вся бригада, и старый и молодой, и здоровый и больной. Да и действительно, было чего и посмотреть.

Вот «дергач», широкоплечий здоровый казачина, с красивой рыжеватой бородкой, заткнув за ременный пояс полы черкески, чтобы не мешали, принимается исполнять свою роль, видимо не впервые. Он совсем низко припадает к земле, скребёт палочку о палочку, настораживает уши, чутко прислушивается, то в одну, то в другую сторону, затем быстро приподымается, и, не слышно ступая мягкими чевяками[5], направляется по натянутой верёвке совершенно не подозревая, как раз на встречу своему врагу. Тот же, между тем, вооружённый внушительной плетью, в свою очередь, тоже старательно прислушивается к малейшему шороху. Вот он затаил дыхание и с поднятой над головой плетью, сильно натянув туловищем верёвку, значит, на одном радиусе с противником, крадётся навстречу своей жертве. Оба они неслышно, тихонечко, в полной неизвестности, сходятся друг с другом ближе, ближе … Сейчас столкнутся. Вся публика как бы замирает от ожидания. Терпение её переполнено. И вдруг, в самую критическую минуту, когда оставалось только нанести удар «дергачу», казак с плетью круто поворачивается. Ему чудится, что жертва его за спиной. Он бросается в ту сторону, и начинает яростно размахивать плетью направо и налево.

Ха! — Ха! — Ха! Разражается публика гомерическим смехом. Тутолмин, Левис, все офицеры, случалось и сам Скобелев, хватаются за бока от смеха, смотря как бородатый детина вприпрыжку улепётывает от плети. Но главный-то в эту минуту комизм заключается в том, что «дергач», заслышав конечно шум, бросался назад, и совершенно не подозревая, сталкивался лбом со своим противником. А тот уже, не жалея плети, осыпал его ударами. Так потешались казаки, можно сказать, под самым носом неприятеля.

Частенько бывало, что и после зари начальство разрешало казакам петь песни. Так случилось и на этот раз. Я возвращаюсь обратно в лагерь один одинёшенек. Луна ярко освещает казачий лагерь. Верхи белых палаток кажутся зеленоватыми. Длинные ряды лошадей на коновязях темнеют чёрными полосами. Изредка раздаётся ржание коней, да оклики часовых.

«Вдруг попадали в траву,

Обоих не видно!

Долетает до моих ушей любимая шутливая казачья песенка.

Только слышно: ой, ой, ой!

Как тебе не стыдно!»

Ветер как раз в мою сторону, и я даже разбираю столь приятное для меня наигрывание зурны.

Я уже больше половины дороги отъехал, скоро и пехотный лагерь покажется, а до ушей моих всё ещё долетают по ветру отрывчатые возгласы песенников:

«Не хочу я утра ждать,

Утром ты обманешь»

Но не всё время мы проводили здесь весело, бывали и грустные минуты. Надо сказать, что с самого нашего прибытия сюда на шоссе, канонада с Шипкинских высот удивительно отчётливо доносилась до нас, не смотря на то, что до Шипки считалось около 60-ти вёрст. Вершины Балкан, случалось, так ясно очерчивались, что я невольно искал глазами в бинокль расположение войск и, конечно, напрасно. Разве с такого расстояния можно, что-либо разобрать? Как раз в эти дни Сулейман-паша вёл на Шипку свои отчаянные атаки на наши войска. Сведения до нас доходили самые грустные. Скобелев, что называется, рвал и метал помочь своими войсками, и всё напрасно. Наконец, он не вытерпел и послал меня к генералу Драгомирову узнать, в каком положении наши дела там, и не может ли он помочь ему? Я, как уже писал раньше, встретил на пути в Габрово солдат, везших известие в главную квартиру о том, что Драгомиров ранен, а затем увидал и самого Михаила Ивановича в Габровском монастыре. Тяжёлые тогда были минуты для каждого из нас. С часу на час мы ждали известия, что Шипка будет взята турками. Но Бог помиловал, и мы её отстояли.

Раз еду я за Скобелевым. Мы направляемся по обыкновению, прогуляться к Ловче. Только что проехали наш лагерь, генерал обращается ко мне и говорит:

— Пожалуйста, объезжайте лагерь кругом. Накидайте мне кроки местности и сделайте лесные засеки, и заграждения на случай наступления на нас турок.

В эти минуты я искренно пожалел, что так небрежно относился к съёмкам во время пребывания моего в Николаевском кавалерийском училище. Вспомнились мне тогда: Петергоф, товарищи, трактир, хорошенькая трактирщица, за которой мы ухаживали безуспешно, биллиардная игра, и много чего другого, только не съёмки. А как бы пригодились теперь эти знания. Но жалеть и раскаиваться было поздно. Нужно было дело делать. Кроки то я кое-как ещё набросал, а вот засеки да заграждения как делать? Но за этим разъяснением я обратился к капитану Куропаткину, и он как всегда, выручил меня из беды. При этом я так переусердствовал, что в одном месте, свалив громадные деревья, совершенно загородил своим же солдатам проход за водой. А турки между тем, так и не напали на нас.

20-го августа весь наш отряд двигался вдоль шоссе, по направлению к Ловче. Михаил Дмитриевич, помню, в сопровождении начальника штаба отряда и ординарцев, объезжает войска, и по обыкновению, слегка картавя, кричит им торжественным голосом:

— Поздравляю вас братцы, с победой! Генерал Зотов разбил турок под Пелишатом! Это было для нас первым радостным известием после долгих неудач под Плевной.

Накануне боя

править

21-е августа. Солнышко только что закатилось. На юге ночь наступает быстро. На шоссе, против нашего лагеря, необычайное оживление: глухой беспрерывный стук артиллерийских колёс о жёсткую почву сливается в один общий гул и с непривычки неприятно режет ухо. Длинные, неясные очертания лошадей, четвериков и шестериков, а за ними и самих орудий, тянутся одной бесконечной вереницей. Ещё не совсем потухшие отблески закатившегося солнца чуть окрашивают на горизонте вершины деревьев, палаток и даже остроконечные уши лошадей и уродливые козырьки кепок ездовых артиллеристов. Поминутно раздаются сердитые крики: «Остановись! Дай дорогу! Чего всю дорогу заняли, проходу нет!» Лошади останавливаются, дышло передка порывисто вздымается кверху, и подобно шлагбауму даёт знать, что пройти можно. Задержанная пехота, сбившаяся было в кучу, стремительно перебегает дорогу, слегка постукивая приклад о приклад и лязгая штыками, зацепившимися друг о дружку. Снова раздаются крики на лошадей, и прерванная было линия орудий, снова смыкается.

В воздухе слышится запах гари от разложенных костров, и сырой, едкий от кукурузы. Ею засеяны были по близости целые поля. Блестящие жучки кругом так и летают. Орудийные колёса всё стучат и стучат по шоссе. Пехота всё также сердито переругивается с прислугой. Подхожу к соседней палатке. Полотно приподнято. На складном не крашеном столике горит свечка. Вокруг палатки, на сырой траве, лежат на животах писаря от разных частей войск. Кто в шинели в рукава, кто в накидку, кто просто в одной рубахе, подпоясанной ремешком.

С зажжёнными огарками в руках старательно пишут они на листках бумаги диспозиции завтрашнего боя (на 22-е августа). Диктовал им небольшого роста, худощавый, с чёрной бородкой, капитан генерального штаба Куропаткин.

— Какой батальон? — шепчет возле меня один рыжий писарь, обтирает со лба пот и слегка толкает в бок товарища.

— 3-й, тоже шёпотом отвечает тот, быстро переворачивает лист, макает перо в пузырёк с чернилами, и молча, валяет дальше.

— Я бу-ду находиться в на-ча-ле боя на левом фланге вверенной мне колонны, при Казанском полку. При мне будут находиться для поручений сотники: Верещагин, Гайтов, Гутиев и поручик Лиссовский — глухо, с расстановкой, раздаётся в ночной тиши знакомый мне сдержанный голос Куропаткина. Диктовался уже конец диспозиции генерала Скобелева

— «Ну, рассуждаю про себя, это значит, опять придётся гонять, как и 18-го июля под Плевной, с одного фланга на другой, с передовой цепи в тыл. Положим, что там Скобелев командовал только маленьким отрядом, в который входила Кавказская казачья бригада, и один батальон Курского полка, а здесь, хотя главным начальником князь Имеретинский, зато Скобелев будет командовать авангардом».

После сражения под Плевной я уже попривык к ординарческой службе, и теперь она не казалась мне столь страшной, как в начале.

— Возьмите два батальона Либавского полка и отправляйтесь расставлять орудия, где мы с вами сегодня были. Помните ещё, где по нам дали залп и ранили вашу лошадь, — говорит мне Куропаткин, прерывая своё занятие, и затем продолжает диктовать дальше. Приказание это я отправляюсь исполнять очень охотно, так как ещё днём хорошо изучил и осмотрел местность.

В темноте с трудом удаётся разыскать батальоны. Принимаемся за работу. Наши позиции были настолько круты, что почти каждое орудие пришлось вкатывать на руках.

Когда мы вкатили первое орудие на гору, и я оглянулся назад, то просто был поражён видом бесчисленных наших костров. Никак не ожидал я, чтобы у нас скопилось столько войск. Куда ни взглянешь, везде мелькали в темноте огоньки и все наши. Удивительно, как на войне, ночью, успокаивает душу вид большого числа огней, конечно своих. Оно и понятно, так как вместе с этим невольно сознаёшь свою силу.

Но что значит ночь, а вместе с ней и темнота! Там, где я ещё за несколько часов перед тем смело, разъезжал за Куропаткиным в сопровождении только одного казака, теперь же, в присутствии нескольких сот человек, правда, разбросанных около орудий, чувствовал какую-то неловкость. В душе, хотя я и сознавал, что неприятеля тут не должно быть, что до него версты две-три, но ведь мне достоверно известно, что впереди нас нет никакого прикрытия, нет, ни постов, ни часовых. И ежели бы туркам вздумалось, то их могло бы подползти к нам сколько угодно. Поэтому, когда мне приходилось останавливаться одному в стороне, то каждый тёмный силуэт своего же солдата, внезапно появлявшегося из за куста или орудия, производил неприятное впечатление и невольно заставлял вздрагивать. Да и солдаты, хотя и кучно работали, а всё же не разговаривали, а перешёптывались. Другой, позабывшись, и раскричится, так старшой немедленно толкнёт его в бок и осадит словами: «Чего орёшь?»

Удивительный наш солдат! Вот хотя бы эту ночь: всю напролёт, без отдыха, до самого утра, таскали они на себе орудия, и хоть бы один из них возроптал или пожаловался на усталость. Напротив, только и слышались сдержанные шуточки да прибауточки: «пошла, пошла, родная». Дружно, точно взапуски, возились они около орудий, и к утру, только стало светать, всё было готово.

Бой под Ловчей

править

22-го августа, с восходом солнца, почти все наши высоты разом огласились громом орудий. Я стою на Счастливой горе, где ночью расставлял орудия, и любуюсь видом. Несколько в стороне от меня, князь Имеретинский и Скобелев слезли с лошадей, остановились у батареи и в бинокль наблюдают за действиями наших снарядов. Позади конвой казаков тоже слез с лошадей и держит их в поводу. Господствующая тишина изредка нарушается командами: второе — пли! — Бу-у-у… Гудит выстрел, третье и т. д. Прежде, когда я ещё не бывал на войне и судил о сражениях по картинкам, то они представлялись мне совершенно иначе. Там видишь на полотне и орудия, и войска, и наших и чужих. Тут же, я стою, ищу глазами неприятеля — и ничего не могу разобрать. Те же горы, те же деревья, та же зелень, что и вчера видел, и только расстояние между орудийными дымками нашими и неприятельскими, обозначали границу или район действия.

Ещё 18-го июля под Плевной, глядя на картину боя, я неоднократно раздумывал: а что ежели бы от выстрелов не оставалось дыму, как тогда артиллеристы стали бы пристреливаться? Ведь как наши стараются прикрыть от взоров свои орудия, так и неприятель. И по правде сказать, будущих войн с совершенно бездымным порохом я никак не могу себе представить. Вон хотя бы сейчас, там стреляет неприятельская пехота. Сразу видно, что залп. Над кустами в воздухе протянулась длинная, узенькая, белая полоска. Значит, туда наши артиллеристы могут направить свои выстрелы. А ежели бы этой белой полоски не было, то и о присутствии там пехоты наши не могли бы знать.

До полудня артиллерия наша действовала усиленно, затем настаёт затишье с обеих сторон, после которого канонада возобновляется с удвоенной силой.

Часа четыре пополудни. Скобелев и Куропаткин ускакали в город. Он уже перешёл в наши руки. Я несколько отстал, чтобы исполнить какое-то поручение. Скачу за ними, подымаюсь на гору, и невольно останавливаюсь. Необыкновенно величественная картина является глазам моим. Внизу, у подножья горы, так с версту, за синеватой вьющейся Осьмой, освещённой ярким солнцем, белела Ловча со своими красными черепичными крышами и остроконечными мечетями и минаретами. На ней не заметно никакого движения. Очевидно, она брошена неприятелем. Вправо, за городом, на открытой равнине, так с полверсты от реки, грозно возвышался неприятельский жёлтый песчаный редут, а за ним, ещё подальше — другой.

— Смотри, пожалуйста, — мелькает у меня в голове, — каких они понастроили укреплений! Ведь, когда мы были там 6-го июля с полковником Жеребковым, ничего подобного не существовало.

Решительная минута заметно приближалась. По склону тенистых высот чёрными змейками спускалась наша пехота. Некоторые уже спустились и бегом направлялись к реке. Её не миновать. Все силы наши устремляются к редутам, которые походили в это время на дымящиеся кратеры вулканов, как их рисуют на картинах. Густые облака дыма, принимая на солнце различные оттенки, под конец белеют, сливаются в один длинный бесконечный хвост и тихо, медленно ползут по чудному синему поднебесью. Кажется, вот-вот облако это рассеется. Но из блестящих бронзовых орудий, мигающих на солнце из-за тёмной зелени кустов, как молнии вспыхивают новые огоньки, а вслед за ними вылетают новые клубы дыма, взвиваются кверху и опять дополняют старые.

Вскоре я уже скакал из города на Рыжую гору к князю Имеретинскому за подкреплением.

У самого подножия горы встречаю моего двоюродного брата, артиллериста, Дубасова с полубатареей. Потный, усталый, кричал он до хрипоты на встречные телеги, дабы проскочить в город. Страшно ему хотелось этого, и всё напрасно. Повозки, наполненные ранеными, сплошь загородили дорогу, и ни взад, ни вперёд.

Тем временем, ружейные выстрелы сливаются в один невообразимый гул. Канонада же, напротив, прекращается. Очевидно, наши лезут на приступ, и артиллерия могла бы своих перестрелять. Князь Имеретинский с начальником штаба, полковником Паренцовым, стоял на самой вершине горы, окружённый свитой, и озабоченно следил за ходом боя. Он приказал мне взять два батальона Эстляндского полка и вести их как можно скорей к Скобелеву.

Но только мы спустились под гору, перешли мост и втянулись в город, как отдалённое раскатистое «ура» известило нас о победе. А через несколько минут, не помня себя от радости, я уже карабкался за Скобелевым на редут по изуродованным трупам. Даже и амбразуры были все завалены убитыми.

И невольно вспомнились мне тут слова Лермонтова в «Бородине»:

«И ядрам пролетать мешала

Гора кровавых тел»

И был 6-й час вечера.

Третье Плевно
Перед боем

править

30-го августа 1877 года я продолжал состоять ординарцем при генерале Михаиле Дмитриевиче Скоболеве. Накануне штурма Плевны ездил я в местечко Порадим, верстах в 20-ти от Плевны, где тогда находилась главная квартира, — проведать брата моего Василия, художника. Здесь слышал я самый неутешительный разговор по поводу завтрашнего дня. Оказалось, что все наши наступательные силы заключались в пятидесяти пяти тысячах, растянутых на огромной дистанции. Положим, было ещё пятнадцать тысяч румын. Но, то были союзники. А на союзников никогда нельзя надеяться так, как на свои войска.

И вот с этими-то силами нам предстояло штурмовать, по невылазной грязи, неприятельские редуты, защищаемые неприятелем, превосходящим нас числом.

На другой день, чуть только стало светать, еду я один без казака обратно в лагерь. Погода отвратительная: моросил дождик и стояла какая то мгла. Серые свинцовые тучи ползли так низко, что казалось, сейчас зацепишь их головой.

Ещё вчера целый день в Порадиме слышалась канонада. Когда же сегодня я садился на лошадь, канонады не слыхать было, верно рано ещё. Но вот я отъехал несколько шагов — и одиночный раскатистый выстрел, сотрясая воздух, доносится до ушей моих. За ним сейчас же следует другой, такой же. Должно быть, пристреливаются, переменили, вероятно, позиции, рассуждаю я. И чего нашим задевать неприятеля? Тот молчит, не трогает нас. Ну и нам бы молчать. Может, как-нибудь, и помирились бы, и сговорились. А то, сколько опять сегодня народу ухлопают, думается мне. Выстрелы доносятся всё чаще и чаще, всё яснее и яснее. Я невольно начинаю волноваться, сердце бьётся сильнее.

Т-т-ту-у-у… Вдруг точно, что прорвало, точно вся земля провалилась, такой раздаётся адский гул. Даже лошадь спотыкается.

Эк, их там ворочает, невольно восклицаю я. Должно быть или залп из нескольких орудий, или зарядный ящик, а нет и целый погреб взорвало.

Верный конь мой, очевидно, тоже чувствует, что не на радость идёт, вытянул свою лебединую шею, чутко посматривает по сторонам, храпит и прядёт красивыми, тонкими ушами.

Вёрст за пять до лагеря встречаю приятеля моего, командира сотни, есаула Ивана Семёныча, весельчака и хлебосола. Бледный, расстроенный ехал он в Порадим, в свой обоз. Командир полка их тоже все эти дни находился в обозе.

— Что это с вами, почтенный Иван Семёныч! Куда это вы едете? Спрашиваю его с величайшим участием. Я любил есаула.

— Ох, батюшка, не говорите, не могу, едва на коне сижу! Лихоманка (лихорадка) замучила! Чуть слышным, слабым голосом отвечает он, причём правой рукой, вместе с плетью освобождает рот от башлыка, и его жиденькая русая бородка, притиснутая было на сторону, снова увидела свет Божий. Морщинистое лицо загорело и сильно осунулось. Голубые, вечно удивлённые глаза сузились и опухли. Два бравых казака, рослых, бородатых, один справа, другой слева, в белых намокших башлыках и длинных чёрных бурках, готовы были ежеминутно поддержать своего ослабевшего командира.

Мы разговариваем несколько минут. Он спрашивает меня, что нового в главной квартире? Не отложен ли штурм? Не слыхать ли чего про награды? И вдруг, точно подтолкнутый в спину, новым, сильнейшим раскатистым залпом из орудий, поспешно прощается и мелкою иноходью едет дальше.

— Вот, рассуждаю дорогой, надо же случиться такому несчастью: перед самым «делом» лихорадка затрясла. Что подумают его товарищи? Что скажет сотня? И при этой мысли мне становится грустно за него.

Но одновременно с этой мыслью закрадывается мне в душу другая мысль: зато он наверно останется жив, от лихорадки не умирают, и понемножку, понемножку у меня разыгрывается воображение: как Иван Семёныч приедет в обоз, к великой радости его командира полка, которому конечно уже не так зазорно будет болеть геморроем в такое тяжёлое время. Разобьёт рядом с ним палатку, уляжется на мягкую постель, и спокойно будет прислушиваться к зловещим пушечным раскатам. И скверное, трусливое чувство всё сильнее и сильнее начинает одолевать меня. Отчего думаю, и мне не попробовать так устроится? Положим, Иван Семёныч, мне кажется, действительно нездоров, а ежели я скажусь генералу больным, разве он не поверит? Ведь я ещё ни разу не болел. И мне уже представляется, с каким удовольствием забираю я свои вещи, и с покойным сердцем отправляюсь в обоз, где нет ни пуль, ни ядер, и где не будет мне щемить сердце постоянная мысль об опасности. А там, думаю, штурм окончится, и вернусь назад. Но вот это-то самое возвращение, во всей своей неприглядной действительности, немедленно предстаёт предо мной.

Бледный, сконфуженный, являюсь Скобелеву. Генерал выходит ко мне, как всегда, раздушенный, баки расчёсаны: одна направо, другая налево, и не подавая руки, сухо говорит, слегка картавя:

— Трусы, батенька, со мной служить не могут. До свидания, кивает головой и уходит к себе в палатку. Мурашки пробегают у меня по телу при одной этой мысли, и я судорожно подгоняю коня плетью, как бы не опоздать на позицию.

Но не отъехал я и версты, как ещё издалека вижу, сквозь туманный мелкий дождик, поспешно спускается с горы на встречу мне такая же группа всадников. Все трое закутаны в тёмные башлыки и бурки. Сзади, стянув повод, труночком следует заводная лошадь, навьюченная походными сумами. Она покрыта от гривы до хвоста чёрной буркой, чтобы не замочить вещи. Ближе, ближе, уже я слышу чавканье грязи под копытами лошадей. Всадники едут, как будто чем крайне озабоченные, без шуму и разговоров. Присматриваюсь под коричневые башлыки, — и к великому удивлению узнаю в среднем, тоже приятеля моего, Василия Андреевича.

— Ба, ба, ба, — сипло басит он несколько сконфуженным голосом.

— Ты куда? — И останавливает коня.

Мы обнимаемся, целуемся, причём его жирные, липкие губы, крепко соприкасаются с моими, и я слышу знакомый мне запах чесноку и водки.

— Проклятая лихоманка совсем замучила! — гудит он как из трубы.

— В обоз еду отдохнуть. А ты туда?

И он кивает головой в сторону неприятеля.

Я смотрю на него и удивляюсь. Неужели это Василий Андреевич! Да ведь он кулаком вола мог сшибить, а теперь, смотрите, как он похудел! Только длинная с проседью борода осталась та же. Теперь она намокла, и сколько вода ни струилась с неё, но не могла смыть сальных крошек, прилипших к ней вероятно от утренней закуски на дорожку.

Провожатые казаки немного осадили коней и чутко прислушивались сквозь башлыки к нашему разговору. Гнедые кони их потемнели от дождя и казались вороными. Они нетерпеливо топчут копытами и обдают меня грязью. Намокнувшие хвосты, подвязанные узлами, обострились и с них тоже не переставая, капает вода.

— Да, в лагерь! Ну что там у вас нового? — спрашиваю его.

— Да вот слышишь, как палит? И больной приятель мой, точь в точь, как и предшественник его, стремительно обнимает меня, горячо целует, картинно взмахивает плетью над головой, и трюх, трюх, трюх, — легонькой рысцой продолжает свой путь вместе с казаками.

Невольно гляжу им в след. Широкие, тёмные бурки, остроконечные башлыки, круглые, сытые крупы лошадей, от подвязанных хвостов казавшихся ещё круглее, всё это мало по малу теряется вдали, и наконец, совершенно исчезает из глаз в дождливом тумане. Жаль, очень жаль мне их обоих, добродушно рассуждаю про себя. Хорошие они служаки, а вот не выдержали, свалила лихоманка проклятая! И я снова тороплюсь, как бы не опоздать на позицию.

Бой на Зелёных Горах

править

Сколько я ни торопился, а всё же не застал Скобелева в лагере. Он уже давно был впереди, и вместе с Имеретинским разгуливал по шоссе под сильным ружейным огнём. Слезаю с лошади и присосеживаюсь к товарищам. Все они пасмурные сидели, закутавшись в бурки, под прикрытием небольшого бугорка. Кругом серо и мрачно. То тут, то там, виднеются на земле наши убитые, точно чёрные кочки. Дождь забирается мне за бурку и холодной струёй катится по спине. Пули частенько свищут над головой, и с коротким, резким звуком щёлкают о землю и невольно заставляют вздрагивать. Вон в казачьем конвое опять понесли кого то. Казаки сбились в кучу и что-то с жаром толкуют.

— Эх, хоть бы поскорее уехать от сюда! — думается мне.

Прошло уже немало времени. Погода всё такая же пасмурная. Из конвоя унесли ещё несколько человек.

Но вот раздаётся знакомый картавый голос Скобелева:

— Лошадь мне!

Все мы, в том числе и Куропаткин, стремительно бросаемся к лошадям. Едем по шоссе, по направлению к Плевне. В это время Скобелев разговаривает с князем Черкасским, будущим начальником народного управления в Болгарии. Он только что подъехал к нам. Зачем он прибыл сюда, не знаю, может быть, чтобы испытать себя под огнём? Мы сворачиваем влево и едем вдоль Зелёных Гор, поросших громадными ветвистыми дубами и орехами. Здесь, в глубокой зелени виноградных кустов и других растений, залегла наша пехота в своих чёрных мундирах, без ранцев, с ружьями в руках. Кто лежит боком, вытянув ноги, кто подпирает коленями подбородок. Не слышно ни шуму, ни разговоров. Видно, не до того им тут было. Мы едем всё дальше и дальше. Неприятельский огонь всё усиливается. Ружейный дым, скапливаясь между ветвистыми деревьями, всё гуще застилает окрестности. Хотя был полдень, но казалось точно вечер. Впереди не видно ни души. Огонь, видимо достигает своей наибольшей силы. Пули, точно шмели, так и свистят то над головой, то по бокам. Некоторые пролетают так близко, что даже чувствуешь дуновение ветерка на лице. Сердце невольно замирает и по временам готово остановиться в своём биении. Князя Черкасского в это время уже с нами не было. Он уехал обратно восвояси. Смотрю на генерала, а тот, озабоченный, нервно дёргает поводья своей серой лошади, дабы усилить шаг. Кругом царит тишина. Все едем молча. Разговоров не слышно. Только изредка Михаил Дмитриевич перекидывается вполголоса с Куропаткиным несколькими словами. Алексей Николаевич, тоже озабоченный, усиленно старается ехать рядом с начальником, дабы слышать каждое его замечание. По временам позади нас раздаются отчаянные крики — то вопли раненых в нашем конвое. Я стараюсь не оглядываться и тороплюсь не отстать от начальства.

Ш-ш-ш! — Резко шуршит над самым моим ухом осколок гранаты. Некоторые из них, ударяясь вскользь о толстые стволы деревьев, отскакивают и жалобно мяукают, точно кошки какие. Соображать или думать в эти минуты я ни о чём не могу. Все мысли мои устремлены на одно: скоро ли мы выберемся из этого ада?

Щ-щ-чёлк! — Раздаётся резкий щелчок, точно кто хватил гусевым кнутом, как раз позади меня. Звук сухой, резкий. Невольно оглядываюсь, смотрю: донской казак, из нашего конвоя, здоровенный молодчинище, уже свихнувшись с седла, задрал свою чёрную голову кверху, как бы умоляя небо о помиловании, и судорожно схватившись за пику, старается удержаться в седле. Фуражка его свалилась на землю. Длинные волосы, подстриженные в кружок, растрепались по ветру. По искажённому выражению лица я сразу вижу, что он «готов». Товарищи его бросаются к нему и снимают с седла. Мельком гляжу на эту картину и по прежнему стараюсь не отставать от начальства. Мне точно кто нашёптывал в эти минуты: «Не отставай! Не отставай! Вот уж, сколько проехал благополучно, авось ты и выберешься кое-как!»

А пули так и летают невидимками, умильно посвистывая над нашими головами. Так и поют, так и преследуют тоненькими зловещими голосами. Конвой наш всё редеет и редеет.

В это время, как я уже рассказывал в своих записках «Дома и на войне», я машинально осаживаю коня, затем опять подаюсь вперёд и еду рядом с Куропаткиным, левее его. С тем именно расчётом, что, так как огонь справа, поэтому пуле, прежде чем пронзить меня, необходимо пронзить, сначала Скобелева, который ехал правее, затем Куропаткина, и уж только тогда меня. Но только успел так пристроиться, как опять раздаётся:

Щёлк! Где то вот-вот возле меня. Я невольно задерживаю лошадь и осматриваю себя. По звуку щелчка я должен непременно быть ранен, а между тем ни следа нет никакого, ни боли не чувствую. Вдруг взор мой случайно падает на правый сапог, и около щиколотки вижу кровь.

— Стой! Стой! Остановись, кто ни будь! Кричу изо всех сил, заметив, что все удаляются, и я остаюсь один. Вижу, Куропаткин оглядывается и затем говорит что-то Скобелеву. Тот, не оборачиваясь, едет дальше. Куропаткин посылает ко мне казака. Вон скачет знакомый урядник, быстро спрыгивает с седла и помогает мне слезть с лошади. Это было как раз во время, потому что лошадь моя оказалась тоже раненой. Урядник уступает мне своего коня. Я с трудом взбираюсь в седло, оттопыриваю раненую ногу вперёд и направляюсь обратной дорогой, по следам наших раненых. Нет хуже, когда приходится уезжать обратно из под огня. Так тебя и толкает кто-то в спину. Точно говорит: скорей, скорей, сейчас убьют! Я погоняю лошадь, и, пригнувшись к её шее, скачу через рвы, канавы, траншеи, наполненные голыми посинелыми трупами, чтобы скорее выбраться на шоссе.

На перевязочном пункте

править

Погода немного прояснилась. Вон вдали, точно чёрное пятнышко, какое, приютился в стороне у самой дороги перевязочный пункт.

Первым кого я встретил по пути во временный госпиталь, почти, что ещё под выстрелами, был почтенный старик князь Черкасский. Верхом на серенькой лошадке, князь встречал и провожал раненых. Некоторых даже сам усаживал в фургоны Красного Креста, которыми в этот день он заведовал. За ним следовал верховой казак с камышовой тростью князя в руке, со слоновой рукояткой.

После предварительного осмотра ноги моей на перевязочном пункте, еду в фургоне во временный госпиталь. До него было вёрст пять. Местность кругом мне хорошо знакома. Вон ручей. По берегам его солдатские кухни. Место для них я же выбирал по указанию Куропаткина. Вон наш лагерь, а вон и госпитальные шатры. Но Боже! Что там такое, их и не узнаешь. Тысячи человеческих фигур виднелись кругом на огромном пространстве. Госпиталь как я потом слышал, был приготовлен всего для пятисот раненых, а их скопилось теперь тут около восьми тысяч. Сквозь шум колёс от моего фургона начинает доноситься стон раненых. Близко к шатрам подъехать невозможно, дорога запружена человеческими телами. В шинелях, без шинелей, в рубахах и даже без рубах, кто лежал на носилках, кто прямо на сырой земле. Всюду виднелись подвязанные белыми тряпками стриженые головы. Некоторые раненые ещё шевелились, другие же, уткнувшись лицом в землю, не подавали и признаков жизни.

Кое-как, с великим трудом, меня подвозят к шатрам. Из них поминутно показываются то женские фигуры с белыми косынками на голове, то доктора в клеёнчатых фартуках и с засученными рукавами. По озабоченному виду, нервным порывистым движениям, видно было, что у них горячая работа. В шатры беспрестанно поступают новые и новые жертвы.

Вот наконец, и меня выносят солдаты из фургона и кладут на носилках между ранеными. Смутно помню, как вдали в шатре виднелся красный стол, очень длинный, и как вокруг него толпились доктора. Пока стол был занят, я осматриваюсь кругом, и вдруг взор мой падает на одного раненого офицера. Он как сейчас у меня перед глазами. Высокий, тощий, в пальто внакидку, стоял он, опустивши руки, и казалось пристально глядел на меня, точно хотел узнать. Боже, какой у него вид, я и до смерти не забуду! Нижняя челюсть у него была оторвана, должно быть осколком снаряда, и окровавленный язык торчал наружу. На щеках виднелись ещё клочки бороды с запёкшейся кровью. Я невольно стихаю, и точно прикованный, не могу отвести от него глаз.

Господи, думаю, как я счастлив, что не так ранен, как этот бедняга! Но странное дело, кровожадность ли в человеке, или что другое, но только какая-то неведомая сила заставляет меня всё смотреть и смотреть на этого несчастного. А он, в свою очередь, тоже всё стоит и пристально всматривается в меня.

Как мог он столько времени стоять с такой ужасной раной, да ещё и не перевязанный, вот чего, помню, не мог я уяснить себе. Но вот, наконец, меня внесли в шатёр, положили на стол и дали хлороформу. Часа через два я проснулся, нога оказалась простреленной около щиколотки.

В это самое время я узнал от моего казака Ломакина о смерти брата моего Сергея. Как я уже писал в моих записках, он временно состоял тоже ординарцем при Скобелеве, и был убит часами двумя позже того, как я был ранен. Тело его, несмотря на все старания моих товарищей-казаков, не было найдено.

На другой день утром, я отправился в Порадим. Увидал брата Василия, и по его совету, поехал лечиться в Бухарест, в Бранкованский госпиталь.

В госпитале

править

Мне случайно удалось нанять обратную колясочку. До Фратешт я заплатил двадцать пять полуимпериалов. А как тут всего было девяносто вёрст, то это приходилось слишком по два рубля за версту. Вот какие денежки драли с нас наши союзники румыны, пользуясь случаем! В Систове, куда мне удалось добраться к вечеру, я ночевал в Евангелическом госпитале. Здесь меня осмотрел и перевязал ногу знаменитый профессор Бергман, удивительно внимательный и симпатичный доктор. Он написал мне следующий дальнейший маршрут, который у меня сохранился в подлиннике и до сих пор.

1-й пункт — Атарнаци. Доктора Остроградский и Петров. Перевязка и чай.

2-й пункт — Путинеи. Уполномоченный Багтовут, доктор Покровский. Обед, и если нужно, перевязка и ночлег.

3-й пункт — Фратешти. Уполномоченный Писарев. Доктора: Ринек, Коломнин и Студенский.

Удивительное дело, ну кажется, долго ли я был в дороге, а между тем на всех этих пунктах мне пришлось встретить везде такой уход, такое участие, что воспоминание об этом может изгладиться разве со смертью. Помню, бывало, только ещё подъезжаешь к шатру, на шесте которого развевается Красный Крест, как уже или сестра милосердия, или доктор, а не то и сам уполномоченный непременно встретят. Начинаются заботливые расспросы: «Куда ранены? Где делали последнюю перевязку? Не надо ли снова перевязать? Не хочу ли отдохнуть?» Пока идут эти разговоры, смотришь, а уже одна из сестёр, в сереньком платье, с красным крестом на груди, торопливо спешит со стаканом чаю и булкой. Как отрадно получить всё это в дороге! А скольким раненым Красный Крест сохранил жизнь в последнюю турецкую войну, и не перечтёшь!

Из Фратешт я быстро доехал по железной дороге в Бухарест. Оказалось, что я не один ехал в Бранкованский госпиталь, а ещё несколько человек. Все мы почти одновременно подъехали к красивой железной решётке сада. Пока нас выносили из экипажей, вокруг собралась порядочная толпа румын поглядеть на нас.

Бранкованский госпиталь — обширное красивое здание. Оно всё было отдано румынами на время войны для раненых русских офицеров. Меня поместили по странной случайности, в той же самой комнате и в том же углу, где за месяц перед тем лежал раненый брат мой Василий. Вскоре пришли румынские доктора-хирурги, как потом оказалось, очень искусные. Натцель — маленький, седенький старичок, с очками на носу, и Кремниц, — ещё молодой, красивый, высокий брюнет. Внимательно осмотрели мою ногу и наложили так называемую листеровскую повязку. Способ такого лечения заключается в том, что всё время, пока делают перевязку, один из фельдшеров непрерывно освежал воздух из пульверизатора раствором карболки, дабы не допустить какого либо заражения крови, так что лица докторов в эти минуты кажутся точно в тумане. Затем накладывают на рану чистую тряпочку, забинтовывают, — и вот всё.

Главным начальником госпиталя был у нас тогда заслуженный румынский полковник Бибеско, высокий, полный, очень представительный мужчина. Он раза два в месяц торжественно обходил палаты в сопровождении докторов и целой вереницы фельдшеров и служителей. Эконом же наш, довольно добродушный господин, худощавый, высокий, с жиденькими бакенбардами, обыкновенно летел впереди, и размахивая руками, тревожно кричал нам: «Colonel Bibisco!» Желая всех нас предупредить о таком важном событии. Урывками поправлял он на больных, свесившиеся на пол одеяла, поправлял стулья, как будто невзначай растирал ногой плевки на полу, и пропадал. Надо сказать правду, чистота и порядок здесь поддерживались превосходные. Полы были как зеркало, хоть смотрись в них. Кормили нас очень сносно, а первое время, когда я поступил, так даже роскошно.

Вскоре навестил меня здесь Михаил Дмитриевич Скобелев. Случилось это так. Как то утром лежу я на своей кровати, смотрю, входит в палату знакомая фигура генерала в кителе. Покручивая рыжий бакен, генерал видимо ищет кого-то глазами и, изгибаясь тонким худощавым туловищем, топчется на месте.

--«Батюшки мои, — думаю, да ведь это Скобелев!»

— Ваше превосходительство! Кричу ему, не помня себя от радости. Он услыхал, весело подходит ко мне, жмёт мою руку, садится возле кровати, и по обыкновению, картавя, говорит:

— Вас-то я, батенька, и ищу. Ну, что нога ваша? Помните, как вы запищали, когда вас ранили? И он начинает хохотать, точно дело шло о каких-то пустяках. Из соседних палат, как только офицеры узнали, что Скобелев здесь, кому только позволяли силы, слезли со своих постелей, и пришли взглянуть на любимого генерала. Все они не без зависти смотрели на меня, как я беседую с ним!

— Османка, батенька, вылезает из своей норы! Схватить его надо живьём! Весело восклицает он и потирает руки.

Я с наслаждением вслушиваюсь в его голос, любуюсь его стройной, худощавой фигурой и красивыми рыжими бакенбардами.

— Надолго вы приехали сюда? Спрашиваю его.

— Да вот отдохнуть приехал на несколько дней из под Плевны. Ведь мы живём теперь в траншеях. Как кольцом железным охватываем её. Не уйдёт Османка!

И мой Михаил Дмитриевич заливается, хохочет, и самодовольно потирает свой большой нос.

— Ну, поправляйтесь, да приезжайте скорее. Ведь второй раз в жизни не придётся Балканы переходить! Говорит он пророческим тоном, дружески жмёт мне руку и уходит. Затем оборачивается и кричит мне, как бы вдогонку: «Я бы на вашем месте хоть ползком, да пополз бы!»

Кажется, за что было мне так любить его? Ведь он даже едва оглянулся 30 августа, когда во время сражения Куропаткин сообщил ему, что я ранен, а между тем, надо правду сказать, что те минуты, когда он сидел возле моей кровати, были счастливейшими во всё пребывание моё в госпитале. Таково было обаяние надо мной этого человека.

Ещё навестил меня здесь старый друг нашей семьи и сверстник моих старших братьев, доктор Юрий Трофимович Чудновский. Он проезжал через Бухарест в армию, узнал, что я здесь, и заехал проведать. Я очень обрадовался ему.

— Что ваша нога? Покажите-ка вы мне её.

Я открываю одеяло и показываю.

— А нельзя разбинтовать? Спрашивает он своим тихим, вкрадчивым голосом.

Как время было после обеда, докторов нельзя было ждать, я разбинтовываю. Рана уже покрылась тонким рубцом.

— Знаете, что вы сделайте, говорит Юрий Трофимович: попросите позволения брать ванну, так, из тёпленькой водицы, градусов в 28-29, и затем старайтесь делать в воде движения ступнёй. А то, как бы рубец этот не прирос к кости, и тогда может сократиться движение.

Сказано-сделано. Как только Чудновский ушёл, я немедленно посылаю спросить разрешение доктора взять ванну. Мне позволили. Усаживаюсь. Тепло, хорошо! Давай ступнёй вертеть. Вертел, вертел, вдруг кожа на рубце лопается, и кровь фонтаном заструилась из раны. Я заорал благим матом. Сбежались сторожа, сёстры милосердия. Что такое? Послали за доктором, и не без труда удалось остановить кровотечение. Каким-то образом госпитальное начальство пронюхало причину, и с тех пор стало очень ревниво относиться к посещению посторонних докторов.

Время после завтрака. Солнце пробивается сквозь белые шторы окон и мягко освещает внутренность обширной палаты. В ней тишина: кто спит, кто читает. Вон недалеко от меня сидит на табуретке, у кровати больного, сестра милосердия, хорошенькая Фанни Станиславовна. Белая кисейная пелериночка кокетливо накинута на её худощавые плечи. Серенькое тиковое платьице, с белым передником и красным крестом на груди, ловко обхватывает всю её небольшую фигурку. Наклонившись над больным, вся зарумянившись, она, что-то с жаром, в полголоса говорит ему. Тот, придерживая исхудалой рукой серое байковое одеяло на груди, серьёзно, сосредоточенно, слушает её, и только изредка кивает чёрной стриженой головой в знак одобрения, причём сильно сопит носом.

Я знаю, между ними большая дружба. Фанни Станиславовна аккуратно приходит несколько раз в день справляться о его здоровье, не нужно ли ему чего-нибудь, и всегда подолгу сидит возле его кровати. Мне уже известно, о чём они разговаривают: сестра милосердия жалуется своему больному на порядки в госпитале. Так и есть, вон я вижу, она сердито раздувает свои тонкие ноздри, хмурит едва заметные русые брови и довольно громко восклицает:

— Я говорила сегодня Патцелю, что жар у него ночью усилится, а он не верит, смеётся и говорит: «Это вам спросонья показалось».

За ними, у окна, сидит бочком на кровати, возле другого больного, худощавый небольшого роста офицер, в сером халате и туфлях. Он тоже раненый, только из другой палаты. Пришёл проведать своего друга. Я знаю его, это улан, полковник Ушаков. Он ранен в кисть руки. Она перевязана у него и забинтована на дощечке. Лицо его бледное, измождённое страданиями. Он тихонько разговаривает с рыжебородым длинным офицером. Лицо всё в веснушках. Тот лежит, укрывшись одеялом по самую бороду. Ушаков, как бы для облегчения своих страданий, тихонько поглаживает здоровой рукой больную, чуть повыше перевязки.

Рядом со мной лежит молоденький, хорошенький артиллерийский прапорщик, только что перед войной выпущенный в офицеры. Он ранен в плечо и уже идёт на поправку. Повернувшись к свету, прапорщик внимательно читает какую-то маленькую книжечку. Заглядываю под обложку, — читаю: «Поль де Кок». — А-а-а! Ежели уже ты такие книжки можешь читать, то значит, пора тебе и выписываться совсем! Мелькает у меня в голове. По временам сосед мой хохочет себе под нос и дрыгает ногами от удовольствия.

А вот там, в самом углу, лежит поручик Матусевич, раненый в ногу с раздроблением кости. Рана его прескверная. По временам у него отделяются косточки и начинают выходить вместе с гноем, что причиняет ему ужасные боли. В такие минуты он закрывается одеялом наглухо и только чуть слышно стонет. Сколько у этого человека было терпения!

Я спокойно лежу и посматриваю по сторонам. Но кто это входит к нам в палату? Какая-то дама! Высокого роста, красивая, представительная, в чёрном кашемировом платье. В руках она не без труда держит объёмистую корзинку, перевязанную сахарной бечёвкой. Дама направляется прямо ко мне. Ах, это наша дорогая Лидия Алексеевна Демидова, заведующая отделением Красного Креста в Бухаресте, — рассуждаю про себя. Она часто проведывала нас, и всегда с великим участием справлялась, не нуждаемся ли мы, в чём ни будь и как идёт лечение? Так как раньше она очень внимательно ухаживала и заботилась о брате моём Василии, который как я уже говорил, лежал в этой же самой комнате, то вероятно вследствие этого, как бы по наследству, перенесла своё внимание и на меня.

— Здравствуйте! Вот и я к вам собралась, наконец! Весело восклицает она и ставит корзину на пол, как раз против меня. Тут вино вам. Я давно собиралась привезти, да всё некогда.

Я чрезвычайно рад Лидии Алексеевне. Любуюсь на её красивое, доброе, пышущее здоровьем лицо, и с наслаждением вдыхаю запах духов и одеколона, распространяющийся от неё и столь редкий в нашей госпитальной обстановке. С прибытием её я даже чувствую себя как то бодрее, обновлённее. Товарищи мои тоже приподымаются на постелях и не без интереса поглядывают то на гостью, то на её приношение. Даже несчастный Матусевич, и тот высовывает из под серого одеяла своё измождённое лицо. Мы начинаем разглядывать корзину.

— Вот лафиту две бутылки! Мадеры две! Марсалы бутылочка! Весело продолжает выкрикивать Лидия Алексеевна, счастливая тем, что могла доставить нам всё это. Вино, конечно, я раздаю товарищам, причём не забываю оставить и себе бутылочку.

Кроме того, что Лидия Алексеевна часто привозила нам разных разностей: вина, варенья, печенья, она дорога для нас была ещё тем, что постоянно сообщала разные новости с театра войны, которые так дороги в госпитале.

— Знаете, в полголоса продолжает рассказчица: уж теперь говорят, наши передовые траншеи под Плевной чуть не сходятся с турецкими! Всего, каких ни будь сто сажен не дошли.

— Государь, говорят, ждёт и не дождётся взятия Плевны, и затем немедленно же уедет в Петербург.

— У турок хлеба нет, так и мрут с голода. Осман-паша всё ждёт подкреплений! Сообщает Лидия Алексеевна, будучи заранее уверена, насколько эти сведения нам интересны.

Соседи мои все жадно прислушиваются к её словам.

— Неужели же подкрепление может проскочить! — с досадой говорю ей.

— Караулят, караулят! Вот теперь Горный Дубняк взяли, так дело лучше пойдёт! — успокаивает она.

Лидию Алексеевну мы все искренно любили и уважали. Она приобрела общее наше расположение своим сердечным обращением, вниманием, и главное умением в тяжкие минуты страданий успокоить больного и ободрить.

После её ухода у нас начинаются всё те же бесконечные рассуждения и споры о том, скоро ли падёт Плевна.

— Пожалуйста, не вспоминай ты мне о Горном Дубняке, не хвастайся! Тебе это дело нравится, а я так и слышать о нё не могу! Желчно восклицает рыжебородый офицер осипшим басом, и приподымается на локтях от изголовья, причём серое байковое одеяло сползает с его мохнатой груди.

— Ну, какая тут победа? Весь день чуть не целая армия дралась! Шесть тысяч солдат уложили, а у турок и всего-то 4 табора[6] было. Нечего сказать, отличились! Затем, как бы оживившись, восклицает:

— Ты видел, вчера у меня прапорщик измайловец был, он участник этого дела. Он что говорил! А! Что говорил!

— Это говорит, у нас кадриль вышла! Потому что мы этот Дубняк со всех сторон обложили и наши же пули, перелетая через редут, своих же били. Мы значит, с одной стороны наступали, а с другой бежали, поясняет рассказчик.

— Ну, разве можно такую маленькую крепость облагать со всех сторон! Да громи её артиллерией хорошенько, она и без штурма сдалась бы. Рассказчик приходит чуть не в ярость. Со стороны казалось, что он сейчас побьёт своего тщедушного слушателя. Давно не чесаные волосы на голове сбились копром, слюни изо рта брызгали во все стороны. Ворот у рубахи расстегнулся, и длинная тощая шея оголилась по самые плечи.

— Э, да что с тобой и толковать! Горестно восклицает он, повёртывается к приятелю спиной и сердито укутывается в одеяло.

— Это не победа, а поражение! Мычит он себе в бороду, как бы на прощанье.

Мало по малу разговоры стихают. В палате наступает прежняя тишина, нарушенная приходом Демидовой.

Недели две спустя лежу я всё на той же кровати и всё в том же углу. Вдруг вижу, входит опять Лидия Алексеевна, как всегда, сияющая, довольная, а за ней следом идёт другая дама, высокая, стройная брюнетка, в тёмно синем шёлковом платье. На голове чёрная шляпа со страусовыми перьями. Глаза большие, чёрные, сама розовая, свеженькая. Ну, совершенно красавица!

Смотрю, — у товарищей моих глаза так и заблестели. Лидия Алексеевна, по обыкновению, направляется прямо ко мне, здоровается, представляет меня своей знакомой, и говорит:

— Ну вот, прощайте, я выхожу замуж и уезжаю в Россию, а вам оставляю Марию Александровну Олив, и при этом указывает на спутницу. Она ещё лучше, чем я, будет ухаживать за всеми вами. Затем обе они усаживаются около моей кровати, и мы начинаем разговаривать.

Как не жалко было нам Демидовой, но делать было нечего. Да к тому, же и Мария Александровна была действительно так хороша, выражение лица было такое доброе, располагающее к себе, что горечь разлуки с дорогой Лидией Алексеевной невольно стушевалась.

Вскоре своим вниманием к больным и заботливостью Мария Александровна положительно покорила всех нас, и доказала, что была достойной заменой Демидовой.

Был конец ноября. На улице стояла слякоть. Погода отвратительная. Лежу я как то на своей постели тихо, смирно. День пасмурный. В палате темно и свежо. Вдруг вбегает наш больничный служитель, и наскоро вытирая руки о фартук, сипло орёт на всю палату: «Плевна взята!» — и исчезает, вероятно, чтобы сообщить эту радостную весть и по другим палатам. Мирно лежавшие до этой поры больные разом зашевелились. Тут резко сказались характеры каждого. Вон маленький черноватый гусарский поручик, с длинными хохлацкими усами и давно не бритым подбородком, вскакивает в одном белье на постель, машет руками и кричит: «Ура-а-а!» Рядом же с ним длинный рыжий капитан, с широкой, как лопата бородой, только приподымает от лица простыню, которой было, укрылся, и удивлённо посматривает по сторонам, как бы желая узнать, откуда мне сие? Сосед мой, хорошенький артиллерийский прапорщик, спрыгивает босыми ногами на пол, и, желая изобразить передо мной танцующую барышню, держится за края рубахи, крутится, приседает и с восторгом восклицает тоненьким голоском: «Поздравляю! Поздравляю!» Другие, более солидные, надевают халаты, и гуськом, один за другим, с озабоченным видом ковыляют в коридор, узнавать, правда ли это, или нет?

Вскоре прибежали к нам наши доктора, радостные, довольные, и торжественно объявляют, что Осман-паша сдался генералу Ганецкому со всей своей армией.

Тут уже подымается в нашей палате настоящий рёв. «Ура-ура-ура!» Долго раскатывается у нас.

Сердце моё запрыгало от радости. Меня потянуло в армию.

Как думаю, неужели я пропущу переход через Балканы? Скобелев недаром говорил мне, что во второй раз в жизни не удастся их переходить.

И не смотря на все протесты докторов, дня через два, я уже тащился обратно в больничном фургоне в отряд Скобелева.

2-ой дивизион Владикавказского казачьего полка занимал во время оккупации Болгарии посты от города Родосто до города Эноса. Я командовал тогда 3-ей сотней, и как старший был за дивизионера. 4-ой сотней командовал есаул, мусульманин, осетин Магомет Дударыч, большой мой друг. Он был славный товарищ. Мы жили с ним, что называется душа в душу, и ни минуты не скучали. Мы даже не понимали с ним, как можно скучать, командуя частью.

Штаб нашего дивизиона сначала находился в селе Аязме, верстах в трёх от Эгейского моря, а затем вскоре был переведён в село Кеплы, громадную деревню, дворов в пятьсот. Я уже раньше писал об этой деревне. Население здесь смешанное: тут жили и турки, и болгары, и греки. Местность кругом богатейшая. Почва плодороднейшая. Река Марица протекает близёхонько, в какой нибудь версте, причём образует широчайшую долину вёрст на десять. Хлеба и фруктов в изобилии. Берега Марицы покрыты камышами. Кабанов здесь множество. Казаки наши частенько охотились за ними, и всегда с успехом. Сама Марица изобилует рыбой. Климат прекрасный. Зимы почти нет. Одним словом благодать, да и только!

Вон смотрите, например, сосед мой, высокий чёрный болгарин в серой куртке, таких же шароварах и чёрной чалме, с каким громаднейшим возом подъехал он сейчас к своему дому. Двуколая арба его, на высочайших колёсах, запряжённая парой могучих чёрных буйволов, точно какими чудовищами, полнёхонько нагружена початками кукурузы. Хлеб из неё очень вкусный. А войдите вы к этому болгарину в дом, да загляните на холодную половину, где он живёт летом, в жаркое время, — что у него подвешено под потолком! Всё виноград, да всё самый отборный, крупный, белый и розовый. В таком виде виноград держится до нового года, и даже дольше, а под конец превращается в изюм.

У здешних жителей, редко у кого нет пары волов. Другие держат по пять-шесть пар и больше. А овец так по сотне часто можно встретить у одного хозяина. Хлеб здесь родится удивительно хорошо, и почти без удобрения. Виноградники, табачные и тутовые плантации, такие, что и глазом не окинешь. Ежели взойти на какой либо пригорок и взглянуть оттуда, то всё это сливается в один сплошной, бесконечный сад, среди которого серебристой лентой извивается Марица. В особенности красивы издали тутовые леса, такие они пышные, тенистые! Но что всего больше мне нравилось здесь — это луга. Гулянье для скота тут просто изумительно. В одном месте, недалеко от города Нпсалы, проезжая с сотней по долине реки Марицы, встретили мы такие обширные скотные дворы, что в них должны были помещаться не сотни, а тысячи голов. Дворы тянулись на сотни саженей и в несколько рядов — просто запутаться в них можно было. Дворы, конечно, стояли пустые. Трава здесь росла такая, что достигала до крупов лошадей. Казаки мои только головами качали, дивясь богатству края.

Итак, живём мы в селе Кеплы месяц, живём другой. Лошади наши сильно поправились, да и сами казаки тоже не похудели. Наступила осень.

Раз как то получаю записочку из штаба полка, от приятеля моего: «К тебе выезжает завтра генерал N., инспектировать сотни. К полудню, вероятно, прибудет, — смотри, чтобы у тебя всё в порядке было». К назначенному времени выезжаю к генералу на встречу, далеко за околицу. Это был старик маленького роста, совершенно седой. Голова стрижена под гребёнку, бороду брил, торчали только белые щетинистые усы. По его внушительному виду, казалось, он должен был говорить басом, сурово, а между тем, вышло совершенно наоборот — генерал пищал как баба.

Я отрапортовал генералу, и затем мы едем с ним обратно в селение. Не доезжая Кеплы версты три, встретил нас, помню, дождик, да такой — ну как из ведра! Ниточки сухой не оставил. Мы живо слезли с коней и спрятались под дерево. Со стороны полагаю, забавно было смотреть на нас, как мы, прижавшись к земле, сидели на корточках. Генерал заехал ко мне в дом, просушился, затем направляемся к сотням. Начинается смотр. Сотни стоят в пешем строю, не шелохнувшись. Глазами как следует, «едят» начальника.

— Здорово казаки-и-и! Далеко разносится по ветру, среди общей тишины, хотя и тоненький, но куда звонкий голос начальства. Кругом площадки столпились любопытные жители, поглазеть на невиданное до сих пор для них зрелище. Они о чём то толкуют между собой, украдкой показывая пальцами то на того, то на другого казака, изредка снимают свои чёрные, неуклюжие чалмы и чешут бритые головы.

— Справа, слева заходи-и-и! Вновь раздаётся тот же начальнический голос. По этой знакомой команде, невольно заставляющей вздрагивать каждого начальника части во время инспекторского смотра, казаки, минуя своих командиров, быстро смыкаются в тесный круг, с инспектирующим по средине. Начинается опрос претензий. Изредка доносится до нас крикливый возглас: «Да говори громче!»

Я и мой Магомет Дударыч ходим по близости, серьёзные, озабоченные.

— Ты что? Спокоен? Претензий, думаешь, не будет? Говорит мне взволнованным голосом мой приятель.

— Не знаю, кажется, все удовлетворены! А ты?

— Чёрт его знает! Боюсь, чтобы этот каналья Охрименко опять не сунулся! Он вечно со своими порционными пристаёт, когда был ещё в командировке за Балканами, у Гурки! Затем, несколько испуганным голосом спрашивает:

— Ты фуражных ещё на руки не выдавал?

— Нет.

— Ну, то-то же, поспеют, когда домой пойдут.

Смотр кончился благополучно. Претензий не оказалось. Генерал остался у меня ночевать. Поужинали мы с ним, чем Бог послал, а затем и улеглись спать в одной общей комнате. Слышу, гость всё, что-то кряхтит и ворочается.

— Ваше превосходительство, удобно ли вам лежать? Спрашиваю его наконец.

— Нет, ничего! — слышится писк. Молчание.

— Ну что, как вам живётся тут? — вопрошает он, наконец.

— Ничего, понемножку.

— Ну что же, и женщины есть?

— Эге, думаю, — вот дело то куда идёт, о красавицах вспомнил.

— Есть ваше превосходительство, гречанки, да ещё какие красавицы, просто прелесть! Нарочно поджигаю его, а сам едва терплю, чтобы не фыркнуть от смеха. Заметил ли гость по тону голоса, или почему другому, но только дальше не расспрашивал.

— Виш ты, пискнул он ещё раз, как бы на прощанье, повернулся раза два, и захрапел.

На генерале этом я должен остановиться несколько дольше. Это была преинтересная личность. Хотя ему уже и тогда перевалило далеко за шестьдесят, а между тем он всё ещё был великим поклонником женской красоты. Помню, когда весной, войска наши ещё только прибыли в Сан-Стефано, он немедленно перебрался в Константинополь и поселился в гостинице. Когда кто, бывало, не зайдёт к нему в номер, хозяин вечно был окружён разными красавицами. Тут были и немки, и француженки, и румынки, и гречанки. Случалось, их сидело у него одновременно штук пять-шесть, и наш почтенный вояка купался там, что сыр в масле. Страстишка эта, однако, обошлась ему здесь не дёшево. Надо сказать, что герой наш носил постоянно через плечо дорожную сумку, довольно увесистую. Вот одна из красавиц, должно быть приметила, что сумка то эта очень не вредная. И чтобы избавить своего старичка носить такую тяжесть, и прикарманила её. Пропала сумка! Генерал был в отчаянии. Бросился искать — туда, сюда. Дал знать турецкой полиции, объявил награду за находку, — не тут-то было, сумка как в воду канула. А денег говорят, было в ней более десяти тысяч.

Слышал я потом, что он обращался через нашего посла в Константинополе к высшим властям, чтобы его вознаградили за потерю, так как де он утратил их при исполнении служебных обязанностей. Но к несчастью, просьбу эту отклонили.

Я уже говорил, что жили мы здесь очень дружно. Дударыч мой был, подвижной, энергичный человек, и чрезвычайно весёлого характера. Он никогда не сидел без дела, всё, что-нибудь да мастерил. То винтовку чистил, то шашку протирал маслом, то призовёт вахмистра и начнёт с ним свои бесконечные разговоры о сотне. А не то сядет на маштака[7], которого ему добыли его казаки где ни будь, и поедет объезжать. Магомет был джигит и ездил отлично. А так как он был чрезвычайно аккуратен в своих счетах, то поэтому чаще всего его можно было встретить дома, за столиком, с карандашом в руке. Тут он старательно высчитывал разные артельные и фуражные суммы, приварочные, свечные, дровяные, квартирные, прошедшие и будущие.

Магомет Дударыч был старый служака. Неоднократно участвовал в разных походах на Кавказе. Грудь его была вся увешана всевозможными крестами и медалями за покорение Кавказа. Дударыч мой был молодчина видом и всегда отлично одевался. Кинжал, шашка, портупея, ремень при кинжале, всё это у него было в серебре, самой тонкой чеканной работы и вызолочено через огонь. Я любил смотреть, как одевался Дударыч, и как сидят на нём бешмет или черкеска. Он превосходно знал каждого казака своей сотни, его нужды, его характер. Был справедлив и никого напрасно не обижал. А это, на мой взгляд, самое главное достоинство каждого начальника. За всё это Магомета моего казаки очень любили.

Из села Кеплы мы частенько ездили в Адрианополь повеселиться. Железнодорожная станция Суфли была от нас всего верстах в двенадцати. Я как любитель старины, большую часть времени проводил там на базаре. Мне чрезвычайно нравился здешний базар; большое полутёмное здание с земляным полом. В особенности нравилась мне вся эта обстановка базара и манера торговать. Все эти торговцы-армяне, которые забравшись в свои конурки, сидели поджавши ноги, близёхонько друг возле друга, по видимому занимались больше руготнёй, чем торговлей. И чего, чего только нельзя было достать здесь! Начиная от гнилых фруктов и кончая настоящими редкостями и драгоценностями. Но со здешними торговцами надо было держать ухо востро. Один приятель мой, помню, жестоко поплатился за свою опрометчивость. Он заведовал во время кампании хозяйством в своём полку, и, накопив изрядную сумму денег, возымел страстное желание послать в Россию подарочек своей невесте, или другой какой особе, теперь уже хорошо не помню. Но не в этом дело. И приглянулась ему здесь на базаре брошка в виде мухи с бриллиантовыми глазами. Давай торговаться. Ну и купил, ежели, не ошибаюсь, за шестьсот рублей, и немедленно отослал её домой. Но в темноте он должно быть хорошо не рассмотрел, так как глаза-то у мухи оказались фальшивыми.

Меня тоже здесь обманули. Хожу раз по узкому коридору от лавки к лавке. Шум такой, что голова трещит. Народу множество. Пыль столбом. Покупатель всё больше русский. Тут и солдаты всевозможных полков, и офицеры. Множество разных чиновников. Но главный покупатель, крупный — интенданты. О! У этих денег много! С ними не шути.

Смотрю, тащит какая-то фигура в чалме, не то турок, не то армянин, перекинув через плечо, лисьи шкуры. Отличные, пушистые! Дай думаю, шубу себе сделаю из них, время наступает холодное. Деньги есть — чего мешкать. Сколько штук? Спрашиваю его, и указываю на пальцы. Продавец понял, и начинает перекидывать шкуры с плеча на плечо. Оказалось, как раз на шубу. Купил мех, давай подкладку искать. Вижу, в одной лавчонке торгуют шёлковыми материями.

— Что, фай есть? Спрашиваю. Показывают. Щупаю — кажется хорош.

— А получше есть? Подают, по-видимому, высший сорт. Заплатил, как сейчас помню, по пять франков за аршин. Прихожу домой и немедленно же посылаю за сотенным портным. Он славился своим искусством на весь полк.

— Швец пришёл, докладывает мне мой казак. — Зови! — Является. Это был человек низенький, широкоплечий, с большой широкой бородой. Степенного вида. Ходил вечно в коричневом бешмете, с заколотыми на груди иголками и с толсто замотанными на них нитками. Меня как ребёнка, интересовало, что скажет он о моей покупке.

— На-ка смотри! И велю ему разложить по полу шкуры.

— Что, хороши?

— Шкуры добрые, свежие, и выделка хороша! Восклицает он, ползая вокруг них на коленях.

— Хватит на шубу?

— Достаточно, ещё с остатком будет! У меня отлегает от сердца.

— Ну, а вот это посмотри! — и достаю ему из дорожных перемётных сум материю.

— А-а-а-а! Фа-и-й! — восклицает он, и не без гордости разворачивает кусок. Фай у нас, между казаками, считался величайшим шиком.

— Что, хорош?

— Хорош! Добрая будет шуба! Только ваты надо! Коли у вас, ваше высокоблагородие, нет, так у меня найдётся! С некоторым подобострастием говорит мой швец. Забирает вещи и уходит. Шубу обещал он сделать через неделю.

Так, дней через десяток, мы сговорились с Дударычем, куда-то поехать рано утром. С вечера я нарочно пораньше лёг спать. На другой день встаю, выхожу на улицу, погода холодная. В это время швец мой, как нельзя, кстати, приносит шубу. Ну, роскошь, да и только! Рука так в мехе и тонет. Фай блестит, а как царапнёшь его, свистит. Лёгкость такая, что и на плечах не слышишь, а между тем тепла как печь. Живо надеваю её, сажусь на лошадь, и с торжеством еду на встречу Дударычу. Тот ещё издали заметил мою обновку.

— Это откуда у тебя такая шуба? — кричит он мне таким голосом, точно хотел сказать, как ты осмелился без моего спроса заказать себе такую вещь.

— Покажи! Покажи! — продолжает кричать он. Подъезжает ко мне, рассеянно здороваясь, и затем внимательно начинает рассматривать обновку.

— Вот, чёрт возьми, славная шуба! — восторженно восклицает он. Продай! Пожалуйста, продай! Знать тебя не хочу, коли не продашь! Кричит он обидчивым голосом.

— Да ведь я себе сделал, а не на продажу! Видишь, какая начинается холодная погода! — оправдываюсь я. Но приятель мой и слышать не хочет ничего.

— Ты себе другую сошьёшь, а эту уступи мне. Чуть не стаскивает меня с седла, снимает шубу, примеряет, шуба точно по нём сшита.

— Сколько она тебе обошлась?

— Да сто рублей! — на, получай! И подаёт сторублёвку.

Делать нечего, пришлось ехать назад, переодеваться.

Проходит так после того с неделю, не больше. Я все эти дни не видел моего товарища. Наконец, приходит он ко мне, — я и не узнаю на нём своей шубы. Фай оказался гнилым, весь потрескался, и вата так и лезла отовсюду. Я так и ахнул.

— На ка, на ка, полюбуйся на свою шубу, какую ты мерзость продал мне! — кричит мой приятель, и с сердцем выдёргивает куски ваты.

Погоревали мы, погоревали, но делу не пособили.

Штаб полка нашего находился в это время в городе Узун-Кепри, что в переводе означает «длинный мост». Название это город получил от длиннейшего моста через долину речки, которая протекала перед городом и впадала в Марицу. Построен этот мост Бог знает, в какие отдалённые времена, — да как построен! На удивление! Местами просто затруднишься сказать, где природа работала, где рука человеческая, из таких он сложен громадных плит. И стоит этот мост, стоит, и точно смеётся над временем. Тянется он версты на две, и когда подъезжаешь к городу в ясный, солнечный день, то ещё издали блестит белой узкой полосой. Едешь, едешь по нему, бывало, кажется и конца не будет.

Как-то раз обедают у меня в Кеплы товарищи по дивизиону: Магомет Дударыч сам, и его субалтерны. Вдруг среди самого обеда, въезжает к нам во двор, весь в грязи, казак из штаба, и подаёт два пакета, один мне, другой Магомету. Пока я распечатывал конверт, слышу — Магомет уже успел прочитать и кричит захлёбывающимся от радости голосом: «Голубчик Сашенька, вот где счастье то привалило! Велено делать заготовку фуража на три месяца, по прежним ценам». И я вижу, как он едва сдерживается, чтобы не пуститься откалывать трепака перед нами.

— Да погоди, погоди радоваться, дай прочесть толком! — говорю ему.

— Да чего ждать? — на, прочти! — И он суёт мне бумагу. Я читаю свою в слух.

Приказание:

По 4-му Армейскому Корпусу

16 октября 1878 г.

№ 118.

Главнокомандующий Армией приказать соизволил:

1) Обязать войска, в местах настоящего их расположения, озаботиться заготовкой по ценам, утверждённым на Октябрь месяц, зернового фуража в размере двухмесячной пропорции, рассчитывая с 1-го Ноября, сена и дров на три с половиною месяца, так же с 1-го Ноября.

— Ну что? Понял теперь? — кричит Магомет. Ведь сена то, ты сам знаешь, у нас здесь хватит турецкого «до второго пришествия». Целые стога стоят непочатые! А о самане[8] и говорить нечего! Давай-ка сочтём, сколько это придётся зараз получить денег? И мой Магомет, по своей живой натуре, немедленно же достаёт из бокового кармана записную книжку с карандашиком, и тут же, за обеденным столом принимается высчитывать. Я тоже начинаю считать. Мне должно было больше причесться, так как при моей сотне продовольствовались ещё лошади полкового обоза.

— Тринадцать тысяч пятьсот сорок рублей! — восклицает, наконец, Магомет, — срывает со своей седой, мясистой головы, стриженой под гребёнку, маленькую осетинскую папаху и торжественно машет ей в воздухе. Субалтерны наши продолжают себе довольно равнодушно кончать свой обед. Они хорошо сознают, что им нечего радоваться этому известию. Мы решаем завтра же, чуть свет, отправиться в штаб за деньгами. Нужно было проехать вёрст сорок. Но долго ли нам собираться! Утром садимся на лошадей, и в сопровождении двух казаков направляемся в штаб.

Едем всё время широким размашистым шагом. Вот в таких-то именно больших переходах, просторный шаг у лошади составляет великое её достоинство. Надо помнить, что ежели, например, у начальника вашего лошадь идёт свободным шагом, а у вашей лошади шагу нет, то вам придётся всё время поспевать за ним мелкой рысью, что равносильно своего рода пытке.

К полдню мы были на месте. Первый к кому мы направляемся по пути, был, разумеется, казначей. Он сидел в канцелярии, обложенный пачками кредитных билетов. Тут же лежали свёртки золота и мешки с серебром.

— А-а-а! Вот хорошо сделали, что приехали! Весело кричит казначей, Семён Петрович, полный, красивый есаул, с окладистой русой бородкой. Чёрная черкеска очень шла к его мужественной фигуре.

— Расчёты окончены, пожалуйста, получайте, а то мне уже надоело возиться с такой уймой денег! — и он подаёт мне расчётный лист.

— Вот, вот, здесь! А всего, и тычет пальцем в бумаге. Смотрю: одиннадцать тысяч триста пятьдесят семь рублей сорок шесть копеек. Цифра хотя и изрядная, но далеко не та, что мы высчитывали с Магометом. Мне даже меньше приходилось, чем ему. Я останавливаюсь в нерешительности.

— Надо бы проверить! — говорю казначею. Как же так, мы больше насчитали с ним! — И головой киваю на Магомета. Тот быстро заглядывает в расчётный лист, и затем, как бы спохватившись, восклицает:

— Валяй, валяй, подписывай! Верно! Ведь мы и забыли с тобой вычесть 20 % в полковую экономическую сумму.

— Ну, то-то! И меня-то напугали напрасно! Добродушно восклицает Семён Петрович. Слона то вы и не приметили. Я расписываюсь и забираю пачки сторублёвых кредиток. Магомет Дударыч тоже прячет деньги в карман, и мы расходимся каждый по своим делам.

В эту минуту Дударыч мой, почему то вдруг напомнил мне соотечественника своего, другого осетина, ещё совсем юного, который тоже служил в нашем осетинском дивизионе, только простым всадником.[9]

В то время как наш полк ещё действовал под Плевной 8-го и 18-го июля, а затем позже под Ловчей, фураж для наших лошадей поставляла знаменитая впоследствии еврейская компания «Грегер и Горвиц».

И вот однажды, когда я ехал, куда-то в командировку, в числе сопровождавших меня казаков был и этот всадник. Он был красивый, стройный брюнет, высокого роста, с чрезвычайно тонкими чертами лица. Дорогой он вдруг догоняет меня, и пренаивнейшим тоном говорит мне своим гортанным осетинским акцентом:

— Паслюсай сотник, скази пазалуста мой командир Даркохов: я три фитанец[10] писал ему, а он хоть бы один залятой дал мне! И при этом мой проситель самым серьёзным образом указывает на кончик своего указательного пальца.

— Какой «фитанец»? — с любопытством спрашиваю его.

— Какой! — обидчиво восклицает он.

— Агенты, жиды, каждый месяц приезжают к нам в сотни, спрашивать сотенных командиров: Ячмень надо?

— Не надо.

— Сена надо?

— Не надо.

— Солома надо?

— Не надо. — Пиши фитанец, получай деньги! А Даркохов писать не умеет, вот я и писал ему, и мой верный спутник добродушнейшим образом представляет, как он писал фитанец. Я от всей души обещал ему помочь горю, и замолвить за него словечко Даркохову.

Простившись с казначеем, направляюсь к бывшему моему командиру полка, Левису. Он уже теперь генерал, и исправлял должность бригадного. Оскар Александрович (так звали Левиса) жил поблизости. Он только что вышел на улицу, и, заложив свои маленькие пухлые руки за спину, задумчиво прогуливался по утоптанной дорожке взад и вперёд мимо своего дома. Папаха с чёрным верхом заломлена на затылок. Чёрная ластиковая шуба подпоясана серебряным с позолотой ремнём, при кинжале. Генерал был видимо, чем-то озабочен.

— Здравия желаю, ваше превосходительство! — Весело рапортую ему. Я очень любил Левиса.

— А-а-а! Здравствуйте! — восклицает он, и как всегда, дружески здоровается со мной. Затем, не осведомляясь ни о сотне, ни о товарищах моих, ни даже о том, зачем я приехал и надолго ли, спрашивает меня по обыкновению, отрывочно:

— Вы были на суде? — очевидно, он продолжал думать свою думу, прерванную моим приходом.

— На каком суде, ваше превосходительство?

— Как! Вы ничего не знаете? Ведь судили генерала М. за фуражное довольствие, — с жаром рассказывает он. В тоне его голоса слышалась обида. Он, видимо, весь был на стороне подсудимого, и казалось, только не говорил: ведь уже ежели его за это судить, так и нас всех, грешных, туда же тащить надо!

— Нет, не слышал, не знаю! — говорю ему.

— Ах, как интересно было! Я два дня там пробыл. Что народу собралось! Кажется, вся действующая армия слушала! — восклицает он. В это время дождливая осенняя тучка рассеялась, и из-за неё выглянуло яркое солнце. Окрестности разом оживились. В городе запестрели разноцветные стены домов и красные черепичные крыши. Минареты и мечети отчётливее взвивались к синему небу. Вдали, верстах в трёх, заблестел тот знаменитый белый мост, благодаря которому получил название и сам город. Остроконечные верхи белых палаток нашего лагеря, широко раскинувшегося на обширной зелёной равнине, точно загорелись от солнца. Часовой у знамени, где мы прогуливались, в порыжелой, выгоревшей от времени чёрной бурке, с винтовкой за плечами и с шашкой наголо, упорно встречал и провожал нас взором.

— Вы знаете генерала Д.? — также отрывисто спрашивает Левис, продолжая прогуливаться мимо своего дома.

— Как же, видал его у вас! — отвечаю ему.

— Ну, так вот, он экспертом был! — не без иронии добавляет мой бывший отец-командир, и по своей всегдашней привычке, осторожненько чешет четвёртым пальцем руки кончик своего багрового носа.

— Ну, да и потеха же была! Это чёрт знает что такое! — смеясь, восклицает он, причём одновременно выражает и удивление, и радость. Полные, жирные щёки его так и колыхались от смеха.

— Да из-за чего дело то началось? — допытываюсь я.

— Да ну, понимаете! М. довольствовал полк также как и все мы, на коммерческом праве, т. е. сдавал довольствие командирам эскадронов, за вычетом 20 % в экономическую сумму. Разница только в том, что у нас, у казаков, дивизионеров не полагается, а у них в регулярной кавалерии — есть. Цены на фураж, во всё время войны были, сами знаете какие высокие! Ну, эскадронным то в месяц всё кое-что оставалось, а дивизионеров то он и забыл. Те бац, да на него рапортом и донесли по команде, что, мол, остатки от фуражного довольствия не поступили в полковую экономическую сумму. Ну, вот и пошла потеха!

— Вы ведь генерала Л., говорите, хорошо помните? — продолжает Левис.

— Как же, как же!

— Ну, представьте себе только его фигуру: чёрная голова коротко острижена, длинные усы закручены. Сидит бедняга впереди, как раз против судей, и так на них сердито смотрит, — ну просто умереть со смеха. Ему этот процесс был, что нож острый!

— Как, говорил он мне потом, сметь судить такого лихого командира за фуражное довольствие, когда он весь поход был впереди со своим полком и не жалел жизни!

— Ну, а Л.-то, что же? — напоминаю я, когда заметил, что дело уклоняется в сторону.

Левис останавливается, принимает свою любимую позу, т. е. подпирает бока руками, и весело восклицает:

— Ну, во время разбирательства, один судья там, тоже генерал, обращается к нему и говорит:

— Вот ваше превосходительство, вы сами участвовали в кампании. Здесь в деле значится расход на ковку. Скажите нам, пожалуйста, сколько раз в месяц следует ковать лошадь в походе?

Как услыхал мой Л. такой вопрос, как взовьётся весь, что змея, да подскочит к судье, так я право думал, что он побьёт его. При этом Левис представляет, как Л. подскочил к судье.

— Можно ли ваше превосходительство, задавать такие вопросы?! — шипит он ему прямо в лицо, а сам так и трясётся от злости. Да ежели мне понадобится, так я тридцать раз на день ковать её буду!

— Ну, а судья-то что же? — с удивлением спрашиваю его.

— А тот только руками замахал и уж больше его не беспокоил. И Левис мой, не отымая рук от боков, заразительно хохочет, покачиваясь своим полным, рыхлым туловищем из стороны в сторону.

— М. оправдают! Вот увидите! Ещё и бригаду дадут! Потому, как ни в чём не виноват! — самоуверенно добавляет он.

И действительно, пророчество Левиса сбылось очень скоро. Помню, когда я впоследствии читал в «Инвалиде» о назначении М. бригадным командиром, мне пришла на память следующая картина.

Большая, светлая комната, изрядно накурена. Человек семь-восемь офицеров оживлённо о чём-то беседуют. Жаркое летнее солнце ярко освещает их лица и блестит на жёлтых и белых приборах белых кителей. Между присутствующими тут высокая, стройная фигура генерала Скобелева с Георгием на шее резко выделяется. Он по обыкновению не может как другие, сидеть спокойно на одном месте, а засунув руки в карманы своих синих рейтуз с красными лампасами, нервно разгуливает по комнате. Но вот он подходит к одному толстому полковнику в очках, усатому, белобрысому, с умным выражением лица, хватает того за пуговицу, дёргает, и хочет что-то сказать. Полковник, польщённый таким вниманием, спешит встать. Скобелев же, удерживая его рукой за плечо, торжественно восклицает своим картавым голосом, причём продолжает усиленно дёргать за пуговицу:

— Знаете ли вы полковник, что за всю турецкую кампанию, только три полковых командира представили сполна экономическую сумму: граф Штак-рг, полковник Р-р, и барон К-ф! Причём, понизив голос, с грустью добавляет: «И все немцы!»

В Ахал-Теке
«Воны умерлы»

править

Конец мая. Часа два пополудни. Я шаг за шагом тащусь верхом за небольшим караваном верблюдов из укрепленьица «Яглы-Олум» в укрепление «Чад». Жара невозможная. Солнце так кожу и дерёт с лица тонкими лепестками.

Можно подумать, что оно побилось с кем об заклад сжечь нас сегодня живыми. Хотя изредка проносится легонький ветерок, но такой раскалённый, что только усиливает мучения. В голове сильно стучит. Кажется, вот-вот хватит удар, и повалишься с лошади. Стремена накалились настолько, что ног невозможно держать в них. Сидишь в седле точно пьяный. Так и мотает из стороны в сторону. Дума в голове одна: скоро ли доберёшься до пристанища, где можно будет усесться в тень и напиться воды. Боже, как хочется поскорей добраться до всего этого… До Чада ещё вёрст восемь. Но в пустыне горизонт обширный, значит, скоро заметим его. Не видно нигде ни деревца, ни кустика. По дороге встречаются такие расселины в почве, что лошадь невольно останавливается, не решаясь перескочить их.

Трещины эти такие глубокие, что при всём старании невозможно разглядеть дна. Кругом песок, и песок красный, раскалённый. И вот здесь-то должен жить человек, думается мне.

— Чад, Чад видать! — слышу позади себя крики казаков.

— Где? Где? — радостно спрашиваю их, — губы мои потрескались, в горле пересохло.

— А вон, ваше высокородие! В-о-н, кибитки-то чернеют вправо! — восклицает один из них, и плетью указывает направление.

Впереди, верстах в четырёх, на желтовато-красном фоне, чернели кибитки, одна возле другой, в виде маленьких, едва заметных пятнышек.

— Так это Чад, невольно восклицаю я, и мне становится грустно за их обитателей. Трудно выбрать местность более ужасную. Кажется только каторжников, за самые жестокие преступления, можно ссылать сюда. Я рысью обгоняю караван, и сам направляюсь прямиком к укреплению.

Комендантом здесь оказался славный малый, поручик Криштапенко, служивший раньше в Туркестане. Он просто поразил меня своим видом. Хотя и небольшого роста, но так был крепко сложен, такой имел весёлый вид, что сразу разогнал мою меланхолию. Полное, загорелое лицо его пышет здоровьем. Свободная холстинная рубаха, подпоясанная ремнём, легко обхватывала его мускулистую фигуру. Больше всего понравились мне его шаровары, широкие, кожаные, коричневого цвета. Шаровары эти он привёз из Туркестана. Они были так прочны, что казалось, их должно было хватить на всю его жизнь.

— Ну, слезайте, слезайте скорей, да пойдём в кибитку! — такими словами приветливо встретил меня комендант. Он уже давно заметил наш караван. Несколько солдат из гарнизона бросились ко мне. Я слезаю, и через минуту уже наслаждаюсь тенью, в просторной кибитке, устланной коврами и бурками.

В кибитке я нашёл одного моего приятеля, сотника кубанского полка, Бабича. Вскоре появляется перед нами на низеньком столике: вино, закуска, чай, и как редкость в здешней местности, холодная вода.

От сильного утомления я почти ничего не могу есть. Зато воды пью бесконечное количество. Ведь протащиться сорок вёрст под палящим солнцем, черепашьим шагом, вслед за верблюдами, чего ни будь, да и стоит.

Полчаса спустя я уже спал как убитый, растянувшись на бурке. Просыпаюсь: смотрю в противоположном углу, скорчившись, спит мой хлебосольный хозяин. Я опять, не без зависти, любуюсь на его цветные кожаные шаровары. Рядом со мною лежит на спине, в лёгоньком сером ситцевом бешмете, Бабич. Его полное, добродушное лицо раскраснелось и вспотело от долгого сна.

— Ну что майор, соснули? — спрашивает он, заметив, что я не сплю.

— Да ничего, всхрапнул изрядно, — отвечаю ему. А ведь вы, сотник, привыкли к здешнему климату, кажется и в прошлую экспедицию были здесь?

— А то, как же, отвечает он своим хохлацким наречием. Я же в самом этом Чаде встречал покойного Лазарева. Казак тогда ещё у меня был, Пархоменко, так вот же, собачий сын, удружил мне, — сердито восклицает он.

— А что такое? — с интересом спрашиваю его. Бабич переваливается своим грузным туловищем в мою сторону и продолжает:

— Да изволите ли видеть. Не забыть мне этого никогда. Я здесь за коменданта был. Ну и получаю известие, что вот, к примеру, сказать сегодня вечером привезут больного Лазарева, командующего войсками. Карбункул ему на шею сел, и он ехал на Кавказ лечиться. Ну вот, хорошо. Жду его. Генерал ехал в тарантасе. Жду час, другой, третий. Наступает темнота. Генерала всё нет. Наконец и полночь подходит. Ну думаю, вероятно что ни будь, задержало, сегодня не будет. Ложусь спать и крепко наказываю Пархоменке, чуть что, сейчас меня разбудить. Заснул. Утром просыпаюсь, выхожу из кибитки, солнце только что ещё выкатилось из-за песков, оглядываюсь, — батюшки мои, среди двора тарантас стоит, и верх поднят. Я кидаюсь к казаку, а тот спит себе, и буркой укрылся. Толк его в бок ногой, — вскакивает.

— Чей это тарантас? — тихонько говорю, чтобы не разбудить кого.

— Генерал приехали, как ни в чём не бывало, тоненьким гнусавым голосом тянет он, и кулаком растирает слюни по лицу; при этом рассказчик с озлоблением старается представить своего казака.

— Что же ты, такой сякой, не разбудил меня? — сердито шепчу ему.

— Да воны умерлы, — отвечает он преспокойным голосом.

А! Как вам нравится? — дескать, чего же теперь и торопиться с ним!

— Ну что же вы? — спрашиваю я.

— Ну, известно, побранил казака, да поторопился отправить генерала дальше.

Рассказ этот очень мне понравился. Помню, когда я приехал в отряд, и увидел Скобелева, то, между прочим, передаю ему и этот случай, со всеми подробностями, как сам слышал. И что же? Скобелев, вместо того чтобы рассмеяться, задумался, и после некоторого молчания жалобно говорит мне:

— Какую грустную историю вы мне рассказали! В тоне его голоса в это время точно веяло предчувствием, что и ему бедняжке, недолго осталось жить.

Прогулка

править

Бами. Часов шесть утра. Около бассейна, выкопанного нарочно для купания офицеров и штабных, собралось человек семь-восемь. Некоторые из них уже окунулись в холодной как лёд утренней воде, и теперь сидят на лавочках, завернувшись в белые простыни, точно римские тоги. Их мокрые телеса быстро сохнут на горячем солнце. Между восседающими тут отчётливее всех выделяется своей роскошной длинной бородой главный контролёр отряда, Владимир Павлович Череванский. Он греется на солнышке и самодовольно потирает простынёй руки, плечи, шею и свою длинную с проседью бороду. Другие же ещё не купались. Они тоже мирно сидят на лавочках, без простынь, в костюмах праотцов, и в нерешительности посматривают на воду. Почёсываются, переговариваются, изредка наклоняются, пробуют ногой воду, ёжатся от страха, и как бы размышляют про себя: «уж не вернуться ли назад, что-то вода холодна сегодня».

В это время, в нескольких саженях от бассейна, возле генеральской палатки, приютившейся в густой зелени маленького садика, съезжается конвой. Тут и казаки, тут и осетины, тут и сам начальник конвоя, небольшого роста худенький подвижной поручик Гайтов. Некоторые из них джигитуют, горячат лошадей, другие смирно стоят. Впереди всех, точно вылитый из серебра, блестит на солнце своей атласной шерстью белый жеребец генерала, иноходец, замечательно широко сложенный, совсем уже оседланный. Он строго водит ушами, жуёт мундштучные удила и нетерпеливо роет копытами землю.

— Шалишь! Шалишь! — изредка доносятся успокоительные восклицания конюха, гусара Бражникова.

Небольшого роста, коренастый, широкоплечий, с чёрными бакенбардами, он крепко держит коня за трензельные поводья. Скобелев не любил ездить на уздечке. Синяя венгерка на гусаре сильно истрепалась. Жёлтые гарусные шнуры местами оборвались. Дружески гладит он крутую шею своего любимца, морду, грудь, причём не забывает также провести своей широкой ладонью и по сытому круглому крупу, вплоть до самого хвоста. Наконец выходит из своей палатки и сам Скобелев, как всегда в кителе, с Георгием на шее, при шашке. Он здоровается за руку с каждым из офицеров. Тут находятся: капитан Баранок, поручик Ушаков, капитан Мельницкий, штабс-ротмистр Эрдели, поручик Кауфман, поручик Лутцау, ещё несколько офицеров, и человек двадцать казаков и осетин.

Командующий войсками направляется в утреннюю прогулку к аулу Беурма. Солнце ещё невысоко, и от всадников ложатся на землю длинные, уродливые тени.

Генерал быстро садится на лошадь и с места трогается размашистым галопом. Вся свита едва поспевает за ним. Но что это за люди скачут далеко впереди? Пыль так и стелется от них, точно облако. Уж не текинцы ли? Это наши джигиты, под начальством своего предводителя, знаменитого Нефес-Мергена, который когда-то спас жизнь Скобелеву в Хивинскую экспедицию. Так вот теперь, этот самый Нефес-Мерген «освещает местность», зная, что генерал поедет кататься в ту сторону.

Беурма от Бами верстах в двенадцати. В ясный день она хорошо видна.

Без шума, без разговоров скачут всадники. Впереди, перед глазами, стелется небольшое редкое поле кукурузы. Темноватые, спелые головки початков на высоких, тонких стеблях одиноко покачивались по ветру из стороны в сторону, как бы призывая хозяина воспользоваться их плодами. Вдруг генерал осаживает коня и говорит, обращаясь к офицерам:

— Господа! Видите вы вот эту кукурузу? Представьте себе, что всё это неприятель. Стройтесь к атаке и по моей команде бросайтесь и рубите ей головы. Все быстро выстраиваются.

— Марш! Раздаётся его команда. Все офицеры и конвой, как вихрь несутся в атаку и скрываются в облаках серой пыли. И что же в результате? Поручик Кауфман отрубил ухо у своей лошади, а донской казак Рожков отрубил оба уха. Один осетин из конвоя поранил себе правое колено так сильно, что его пришлось немедленно отправить в госпиталь.

— Ха-ха-ха! — хохочет Скобелев. — Браво, браво! Ну, Мика, кричит он Кауфману, не смейте менять лошадь! Извольте в наказание за свою неловкость ездить на карнаухой. И долго ещё раздавался среди оторопевшего конвоя его весёлый смех.

Так окончилась эта прогулка.

Казначей

править

Часов пять утра. День солнечный, и обещает быть очень жарким. Весь отряд уже на ногах, тесно построился на песчаной равнине. Офицеры в кителях, ёжась спросонья от свежего утреннего воздуха, собираются в кружки. Кто поболтать, кто закурить, а кто выпить рюмочку. Садиться на землю ещё неудобно, она сырая, и на редких, тощих стебельках травы весело играет багровое утреннее солнце, то мигая, то отражаясь. Вон один высокий пехотный поручик, рыжий, в веснушках, с подстриженными на скорую руку усами и бородой, старательно подтягивает ремень от револьвера. Другой, товарищ его, маленького роста, кругленький, без бороды и усов, никак не может пропустить портупею под погон: тычет, тычет, не попадает, сердится, и наконец, пропускает. Ротные командиры с серьёзными лицами разгуливают вдоль своих рот и озабоченно разговаривают с фельдфебелями. Кавалерия выстроилась длинным фронтом в две шеренги. Люди стоят около лошадей, с поводьями в руках, в полголоса разговаривают, и нетерпеливо ждут знакомой протяжной команды: «Сади-и-ись».

Во-о-он, дальше всех, протянулись в бесконечно длинную вереницу верблюды с обозными тяжестями. С продёрнутыми в переносья верёвочками, медленно, шаг за шагом, выступают они, подымая за собой тучи пыли. Некоторые из них упорно не желают трогаться с места, резко, неприятно ревут и скалят свои безобразные морды. Обширный лагерь разом опустел. Повсюду валяются жестянки из под сардинок, бутылки из под сельтерской воды, пустые коробки спичек, огарки свечек, обрезки лимона, тряпки, суконки, и разный другой мусор. Палаток точно и не бывало. Вот, наконец снимают и просторную генеральскую палатку. Десяток дюжих рук разом берут её, складывают, и только деревянные приколы ещё указывают место, где она стояла, но и те вскоре убираются. Значит, генерал встал, и сейчас покажется. Штабные, — ординарцы, адъютанты, в том числе и я, вертимся тут же по близости и суетимся. Но вот появляется и командующий войсками.

— Здорово братцы! — далеко раздаётся его звонкий картавый голос. Генерал здоровается с конвоем осетин.

— Берекет-Берсен! — отвечают те на своём наречии. То есть «будь здоров». Скобелев садится на лошадь. Свита его бросается тоже к лошадям и садится. Генерал в отличном расположении духа. Весело со всеми здоровается, затем выезжает на обширную площадь, где был лагерь, и вдруг, к удивлению своему, видит, посредине ещё белеет чья-то неубранная палатка. Около неё вертится и хлопочет денщик.

— Это кто там ещё дрыхнет?! — сердито кричит он, пришпоривает лошадь и галопом направляется туда. Все мы скачем за ним.

— Ох! Это верно наш полевой казначей изволит почивать ещё, думается мне. И в тоже время припоминаю, как мне на днях пришлось будить его целые четверть часа. Долго бился я, да так и отстал ни с чем. Вдобавок он же ещё во сне чуть не прибил меня, до того сильно остервенился, отмахиваясь руками.

— Чья палатка? — раздаётся строгий голос Скобелева денщику.

Так и есть:

— Полевого казначея, статского советника Пушкарёва, ваше превосходительство! — бойко отвечает тот и вытягивается.

— Что же, разве он спит ещё?

— Так точно, ваше превосходительство!

— Что же ты его не будишь, — ведь отряд сейчас уходит! Уже добродушным тоном спрашивает генерал. Гнев его переходит в шуточное настроение.

— Да я будил, ваше превосходительство, да ни как невозможно разбудить, — крепко спать люты! — отвечает тот.

— Эй, снимай палатку! Повелительно кричит генерал, и самодовольно расправляет свои рыжие баки перед предстоящим весёлым зрелищем. Моментально бросаются несколько солдат и осторожно, торжественно снимают её. Глазам всех присутствующих представляется следующая умилительная картина: слегка прикрывшись простынёй, в одной белой сорочке, крепко почивал пожилой господин, с длинной русой бородой, положив для удобства под щеку ладонь. Одна нога его высунулась наружу. В изголовьях стоял складной столик. На нём виднелись: свечка, манишка, чёрный галстук, и золотые очки.

— Ха-ха-ха! … — раздаётся всеобщий дружный взрыв смеха.

На шум этот со всех концов сбегаются ещё офицеры, и густой стеной окружают спящего.

— Будите его! — шутливо кричит генерал. Бросаются будить — ничего не помогает. Статский советник только мычит и сердито брыкается. Он бедный, конечно и не подозревает, что на него в эту минуту смотрят сотни глаз. Солнце ярко освещает всю эту весёлую картину.

— Ваше превосходительство, вставайте, генерал на вас смотрит! — шепчет денщик в самое ухо своему барину. Эти слова подействовали на спящего сильнее всяких криков. Пушкарёв широко раскрывает глаза, испуганно озирается, и точно подстреленный, разом подскакивает и садится среди кровати.

— Ха-ха-ха! — хохочет генерал, а за ним и вся публика.

У бедного казначея, куда и сон пропал. Сконфуженный, не говоря ни слова, кидается он на глазах всех искать свою одежду… Генерал уезжает.

И что же! Этот случай, по словам денщика, пошёл его барину на пользу. С тех пор достаточно было сказать ему: «Ваше превосходительство, генерал сейчас выезжает!» — как он уже быстро спрыгивал с кровати и принимался одеваться.

Защитники

править

Опять Бами. Время после обеда. Жара жестокая. Солнце так палит, что глазам больно смотреть. Воздух какой-то густой, точно, что дрожит в нём и переливается. Лагерь будто вымер. На улице встречаешь только того, кому необходимость крайняя идти. Куда ни взглянешь в палатку, все спят. Некоторые палатки сверху прикрыты бурками или войлоками, дабы не пропекало их. Снизу, с теневой стороны, приподняты, чтобы ветер продувал.

Между тем, среди самого лагеря, возле обширного обеденного шатра, заметно оживление. С одной стороны полотно приподнято, и в шатре видны большой стол и ряды стульев, расставленных точно для какого представления. Сегодня назначен полевой суд над тремя текинцами-шпионами, которых захватили в плен наши казаки. Одного из них я должен защищать. Целых три дня возился я с этим делом. Написал несколько листов, мучился. Ночи не спал. Всё мне представлялось: как-то я буду его защищать? Что скажу? Нельзя ли совершенно оправдать? и. т. д.

И вот настал, наконец, памятный для меня этот день суда. В три часа назначено заседание. Присутствовать будет сам генерал. Собираются остальные два защитника, обвинитель. Много посторонних офицеров. Наконец приводят и обвиняемых, — трёх несчастных, оборванных, исхудавших, босых текинцев. Один был в халате, а два других, в одних длинных рубахах и в белых мохнатых бараньих шапках. Чёрные глаза их, с большими выпуклыми белками, резко выделялись на бледных испуганных лицах. Они сидели за шатрами, поджавши ноги, связанные по рукам. Солдат с ружьём караулил их.

Вот входит в шатёр и сам генерал. За ним начальник штаба Гродеков. Все торжественно занимают свои места. Мы, защитники, садимся рядом один возле другого.

Я нервно перелистываю тетрадь с защитительной речью. Мне приходится говорить первому. Хоть в шатре была духота, но от волнения я совершенно забываю, и думать о ней. Изредка только чувствую, как по спине катятся крупные капли пота. В это время, вижу, входит в шатёр полный, симпатичный приятель мой, есаул Бабич, командир сотни, дежурный по отряду. Он останавливается вдали у дверей, дабы знать, когда ввести в шатёр первого подсудимого. Но только председательствующий хотел обратиться к Бабичу с каким-то вопросом, как за шатром раздаются отчаянные крики: «Держи! Держи! Лови! Лови их! — Вон! Вон! Вон где побегли!» и. т. д. Все мы стремительно выбегаем. И что же узнаём: подсудимые бежали. Глазам нашим представляется следующая картина: толстый есаул Бабич, верхом на гнедом коне, свернувшись как-то весь на сторону, несётся, куда-то за лагерь с обнажённой шашкой в руке. Правей его, к горам, скачет солдат артиллерист без фуражки, тоже с шашкой на голо. Впереди его, точно заяц, улепётывала какая-то фигура. За ними гонятся ещё несколько человек — пеших. Местность же, как нарочно, чрезвычайно была благоприятная для беглецов. Вся изрыта оврагами, арыками и ложбинами. Горы Копетдаг, покрытые лесом, близёхонько темнели перед нами. Мы стоим точно окаменелые, так всё это неожиданно случилось. За спиной слышу сердитые возгласы генерала:

— Это чёрт знает, какой беспорядок!

— Под суд отдам всех! — и. т. д.

Долго продолжалась погоня. Наконец, один за другим, потные, усталые, возвращаются преследователи. Счастливее всех оказался солдат артиллерист. Только он догнал свою жертву и зарубил её. Остальные убежали. Так плачевно закончилось это судьбище, а вместе с ним и моя защита. Я так и не полюбопытствовал узнать, мой ли клиент спасся.

На другой день в приказе по отряду, всему составу суда, а в том числе и мне, был отдан строжайший выговор за упущение по службе.

Спустя некоторое время, выбрав благоприятную минутку, говорю я генералу:

— Ваше превосходительство! За что же защитники-то выговор получили, что текинцы бежали? Ведь мы их не караулить должны были, а защищать.

— Ха-ха-ха! — хохочет Михаил Дмитриевич. — Ну, ежели вы считаете себя обиженными, так запишите это к зачёту на будущее время.

Рекогносцировка Геок-Тепе
6-го июля

править

6-е июля, хотя ни в одном календаре и не обозначено ничем замечательным, но оно должно быть памятно для каждого русского. В этот день, во время текинского похода в 1880 году, была произведена покойным Михаилом Дмитриевичем Скобелевым изумительная по своей смелости рекогносцировка крепости Геок-Тепе.

При первом взгляде на эту рекогносцировку, иному читателю покажется, что в ней ничего особенно смелого и не было, так как участников было почти 800 человек, но вникнув внимательнее в это дело, он поймёт всю его трудность.

Надо помнить, что всего за год перед этим, наш же отряд, под начальством генерал-лейтенанта Ломакина, около четырёх тысяч человек, сунулся было штурмовать Геок-Тепе, и был с великим уроном отбит и прогнан. И вдруг теперь под теми же стенами появляются те же русские, но только не тысячи, а сотни, тогда как защитников в крепости сосредоточилось со всего Ахал-Теке около тридцати тысяч. При малейшей неудаче спасения отряду не было, — он должен был погибнуть, так как набег производился налегке, без всяких запасов воды, в ста слишком верстах от ближайшей помощи и при жаре свыше пятидесяти градусов. Но Скобелев считал необходимым, прежде чем двинуться из Бами на Геок-Тепе с главными силами, осмотреть самому крепость, и насколько возможно ближе ознакомиться с неприятелем.

От Бами до Геок-Тепе было сто пятнадцать вёрст. Отряд состоял из трёх рот пехоты, из которых две Самурского полка, оставшихся ещё здесь со времени прежней экспедиции, были так слабы, что едва в обеих насчитывалось полтораста человек; затем трёх сотен казаков, в таком же слабом составе, четырёх 9-ти фунтовых орудий, четырёх картечниц, ракетной команды и взвода сапёр. При этом надо сказать, что текинцы, как отчаянные кавалеристы, презирали наших казаков, у которых маленькие, заморенные лошадки, не могли идти в сравнение с их пятивершковыми чудными аргамаками. А потому вся надежда отряда возлагалась на пехоту и артиллерию.

При Скобелеве находились, кроме начальника штаба, полковника Гродекова, ещё капитан Баранок, капитан Ланге, поручик Ушаков, поручик Кауфман, я и поручик Эрдели.

1-го июля выступили довольно поздно. Прошли всего одиннадцать вёрст и заночевали в ауле Беурма. На другой же день мы тронулись ещё до света. Переход этот мы сделали точно на крыльях. Скобелев страшно любил бешеную скачку. Как только авангард наш, состоявший из джигитов-туркмен, заметил впереди несколько текинцев и дал по ним залп, Скобелев с кавалерией бросается за ними в погоню, совершенно забывая об остальном отряде. Помню, лошади, горячась одна перед другой, закусив удила, неслись за генералом, чем дальше, тем быстрее. Первый раз в жизни мне пришлось так отчаянно и долго скакать. Под конец я даже боялся за свою лошадь: как бы с непривычки думаю, не грохнулась она оземь, тогда задние измелют меня в порошок…

Под Скобелевым был в этот день его любимый, белый как снег, иноходец Шейнов. Кличка эта дана была ему за то, что на нём генерал участвовал ещё в Турецкой кампании 77-78 годов при взятии деревни Шейнова. Любо было смотреть на нашего генерала, когда только что показавшиеся лучи солнца озарили его фигуру в лёгоньком сером пальто на красавце Шейнове, который потемневший, от пота, с раздувшимися ноздрями, как вихрь нёсся по гладкой степи, обдавая себя облаками пыли… Оглядываясь назад, смотрю, кавалерия наша — у-у-у как растянулась. Только конвой осетин, сплочённой массой, в своих папахах, в развевающихся по ветру бурках, грозно следовал за начальником. Все скачут, молча, сосредоточенно, с озабоченными лицами, слышится только стук сотен копыт о песчаную почву, да фырканье и храп усталых лошадей. Но вот показались тёмные сады аула Арчмана. Мы вносимся в них, соскакиваем с лошадей, и спешим укрыться в тени деревьев. Жара наступает почти одновременно с восходом солнца.

Через несколько часов подтянулся и остальной отряд. Мы отдыхали здесь целый день. 3-е и 4-е июля мы опять провели в пути. 5-го июля, утром, с одного небольшого пригорка, мы, наконец увидели калу «Ягин-Батыр». Сама по себе кала эта представляла, как и все здешние калы, четырёхугольник, обнесённый глиняными стенами, сажени в две вышиной, который служил загоном для скота. Для нас кала эта имела то важное значение, что за ней в двенадцати верстах находилась главная крепость Геок-Тепе, где нас ожидало всё население Ахала, вооружённое от мала до велика, и твёрдо решившееся умереть за свою свободу.

Пристально смотрю я с этого холмика. Перед глазами на красно-желтоватой песчаной степи, верстах в четырёх, тёмным пятном выделяются зелёные сады Ягин-Батыра, а за ними опять тянется ровная степь. Геок-Тепе отсюда ещё не заметно. Мы все слезли с лошадей и всматриваемся в даль, но нигде не видно, ни души. Ягин-Батыр кала тиха и мертва. Трогаемся дальше, направляемся к кале, и вслед за джигитами, карьером въезжаем в сады. Был полдень. Жара страшная. Мы все обливаемся потом.

Надо сказать, что ещё при самом начале похода я наслышался от участников прежней экспедиции множество чудесных рассказов о текинцах, об их удивительной кавалерии, и о быстроте их коней. Поэтому не удивительно, что меня съедало любопытство увидеть, поближе хоть одного текинца. Едва слез я с лошади, как взбираюсь на переднюю глиняную стенку сада и смотрю в бинокль.

— Вон, майор, видите там, за гребнем горизонта, синеватый холм, это их сторожевой курган, — объясняет мне бравый артиллерийский капитан Полковников, отличившийся ещё в прошлую экспедицию против текинцев метким артиллерийским огнём.

— Там у них и пушка стоит, и они стреляют из неё в торжественные минуты, и этим подают сигналы. С лихорадочным интересом продолжаю всматриваться вдаль, и вдруг начинаю замечать, что из-за зеленоватого гребня, скрывающего горизонт, начинают появляться всадники. Они длинными, бесконечными вереницами спускаются с гребня шагом в нашу сторону, с каким-то недоумевающим видом, точно они всё ещё сомневались, что мы, русские гяуры, осмелились так близко подойти к их столице в таком ничтожном числе.

Текинцы выползают из-за гребня всё больше и больше. Линия горизонта протянулась передо мной, по крайней мере, вёрст на десять, считая влево от подножия гор Копетдаг до песков, которые подобно морю терялись в пространстве.

Вдоль стенки, на которой я сижу, расположились кучки любопытствующих солдат. Кое-где видны и офицеры. Они тоже пристально наблюдают за неприятелем. Слышатся восклицания: «Ой, братцы, да какая же их и сила! Эва-но, вправо-то за курганом их скопилось!» Между тем текинцы всё выползали и выползали из-за гребня. Приблизившись так на пушечный выстрел, они слезают с лошадей и с поводьями в руках рассаживаются в кучки. Мне ясно видно в бинокль, как из распахнувшихся на их коленях коричневых халатов виднелись вторые халаты не столь яркого цвета. Большинство лошадей их покрыты длиннейшими серыми попонами. Текинцы с заметным любопытством тоже смотрят в нашу сторону, рассуждают между собой, при чём энергично размахивают руками.

Стенка, где я сидел, была вся на солнце. Несмотря на убийственную жару, я как пригвождённый, всё глядел и глядел, настолько картина перед глазами была для меня нова и интересна.

— «Так вот они, текинцы! — думалось мне, посмотрим, чья возьмёт!» И в восторге, что, наконец, вижу давно желанных текинцев, совершенно забываю о том, что их чуть не в пятьдесят раз больше чем нас. В эту минуту слышу позади себя сдержанный разговор: «Поверь, милый ты мой, что наша кавалерия им нипочём. Вот „топ-топ“ они боятся, да ещё пехоты. Это тоже им не по нутру. А казаки, попробуй, — хоть на минуту отделись от пехоты — моментально изрубят». Оглядываюсь, смотрю, два пехотных офицера, из которых один участник прежней экспедиции, высокий, рыжий, в очках, с лицом изрытым оспой, идут вдоль стенки, и не глядя на текинцев, сумрачно толкуют.

— «Вот увидишь, дело будет дрянь! Чего он суётся прямо в их горло, много ли нас!» — слышу я. Разговор этот точно пробуждает меня от какого-то очарованного сна и я, озабоченный, отправляюсь в сады искать товарищей. Смотрю: Ушаков, Кауфман, Эрдели уже давно мирно почивают под деревьями. Не успел я лечь отдохнуть, как генерал требует меня к себе и вручает предписание. Из этого предписания узнаю, что отряд завтра, чуть свет, выступает под Геок-Тепе, я же должен немедленно привести калу в оборонительное положение и запереться в ней с одной полуротой. Кроме того, мне назначались в помощь денщики, все обозные, конюхи, все слабые и больные. Так что всего у меня скопилось около семидесяти человек и одна картечница. Кала должна была составлять для отряда опорный пункт.

С лихорадочной поспешностью бросаюсь выполнять приказание. У меня оказались отличные помощники: прапорщик Панфилов и гардемарин Майер. Ко времени выступления отряда весь мой гарнизон уже стоял на подмостках и с любопытством выглядывал из-за стен. Вход в калу был крепко загорожен, и воды запасено на целые сутки.

Чуть свет отряд вытянулся из садов и направился к Геок-Тепе. Я, как и накануне, забрался на самое удобное место на стене, и упёрся глазами в бинокль. Впереди всех, как и во время всего движения от Бами, скачет сухощавый, с рысьими глазами и точно выщипанной бородкой, начальник джигитов Нефес-Мерген, старый сподвижник Скобелева в его хивинских походах. Джигиты с гиком несутся, размахивая локтями, и точно ищейки высматривают по сторонам, не увидят ли где добычи. Впрочем, смелость их основана исключительно на близости отряда. Во время движения из Бами, мне несколько раз случалось видеть, чуть только где вдали покажется неприятель, они или останавливались, или скакали назад, пока не заслышат знакомый, повелительный, картавый голос Скобелева: «Нефес-Мерген, пошёл вперёд!» Чего вы тут скопились, как зайцы! В плети велю гнать!" И те круто поворачивают назад, и опять как крыльями размахивают локтями.

Вначале я разбираю всех в лицо: вон генерал на серой могучей кобыле, тоже бывшей в турецком походе. Вон Ланге, вон Ушаков, Эрдели, вон Гродеков на гнедом кабардинце. Отряд двигается быстро, держась подножия гор. Он так тесно сплочён, точно как говорится, молотками сбит. Всё дальше, дальше, — уже отдельные лица теряются в пространстве. Отряд направляется прямо на курган, верстах в 3-х от нашей калы. Смотрю пристальнее, ясно вижу целую шайку текинцев, притаившуюся в тени кургана. Она так ловко спряталась, что простому глазу была почти не заметна. Но вот тут-то наши джигиты и сослужили службу. Они живо открыли неприятеля, и со страшным криком, который даже долетел до нашей калы, понеслись назад. Удивительно эффектную картину представили эти текинцы, когда вынеслись из-за кургана вслед за джигитами. Первые секунды ничего кроме облака пыли не было видно. Когда же оно рассеялось, то над отрядом появляется белое облако, слышится резкий шипящий взрыв, взвивается ракета, и вся толпа текинцев поворачивает и скрывается. Отряд всё удаляется, с каждым шагом становится всё меньше и меньше, и наконец, превращается в чёрную точку. Но вот со сторожевого кургана Геок-Тепе раздаётся вестовой тревожный выстрел. Взглядываю в ту сторону — клуб белого дыма медленно вздымается к небу. Солнце уже порядочно взошло и ярко осветило окрестности. Влево от меня виднелись бесконечные, золотистые пески, вправо же, где двигался отряд, темнели фиолетовые скаты Копетдага, местами покрытые лесом. Впереди, на горизонте, из-за гребня холма начинают опять появляться вереницы всадников. Всматриваюсь пристальнее, чтобы убедиться много ли их, и просто поражаюсь. Полчаса тому назад горизонт был чист, только кое-где виднелись одиночные всадники. Теперь же, куда ни взглянешь — везде текинцы. Но это уже не те флегматичные зрители, что были вчера. Сегодня они точно напились какого-то дурмана. С рёвом носятся из стороны в сторону, сбиваются в кучи и опять рассыпаются. За плечами у всех ружья с рогатками. У некоторых за спиной на седле сидит ещё по человеку, — это должно быть бедняки, у которых нет своей лошади. Свирепые крики их ясно достигают до наших ушей.

— Ой, ой, что их! Господи помилуй! С нами крестная сила! Царица Небесная! — слышатся мне восклицания моих солдат со стен.

Точно муравьи внезапно растревоженного муравейника, тысячи текинцев усеяли чёрными точками желтоватый горизонт. Первое время они носятся из стороны в сторону, по-видимому, без всякого определённого намерения. Кричат, визжат, крутятся. Но вот, понемногу, они начинают скапливаться в массы. Сердце моё начинает биться сильней. Вижу, что-то у них затевается. Замечают ли это наши? — мелькает у меня в голове. Ищу отряд, — да где же он? Куда ни взгляну, везде текинцы. Боже, сколько их! Старательно слежу биноклем по подножию гор, и наконец, настигаю своих.

— Фу, ты, Бог мой, какая их крошечная кучка! Неужели они устоят против этой громады! — и сердце моё невольно сжимается при одной мысли о неудаче. А ведь с гибелью отряда, гарнизону моему конечно, тоже не было бы спасения. Но уж такова человеческая натура, — пока жив, трудно свыкнуться с мыслью о смерти.

При том же, вся обстановка кругом была так нова, так торжественно интересна. Самая природа с её ослепительно ярким солнцем и чудным тёмно синим небом, прозрачным, ещё не нагревшимся свежим воздухом, так и тянула к жизни.

— Бу-у-у! … — раздаётся далеко, далеко впереди.

— Это наши, наши! С живейшей радостью кричат мои солдаты. В кале подымается сильнейшее оживление. Все, даже слабые, прилегшие было отдохнуть, влезли на стену, и давай смотреть. Но простым глазом трудно, что-либо разобрать. Только клубы белого дыма, взвивающиеся по временам в воздух, указывали направление отряда. Смотрю в бинокль и невольно опять прихожу в ужас. Такого количества кавалерии, какое скопилось в эту минуту в полуверсте от отряда, я никогда не видывал. Что перед ней те две-три дивизии, которые бывали в Красном Селе в лагерях на учении всей кавалерии, или на парадах! — Ничто. — Тут скопище тысяч в десять всадников, по крайней мере. И перед этим то скопищем кровожадных зверей в образе человеческом, с ножами в зубах, с шашками наголо, белеет кучка наших, едва-едва заметная в бинокль. Смотрю чуть правее, и вижу: такая же многотысячная толпа текинцев, только уже рассеянная нашими пушечными выстрелами, уносилась во весь карьер, преследуемая облаком пыли. Таким образом, шаг за шагом, отряд наш всё подаётся вперёд, окружённый неприятелем. Ясно, что у него нет твёрдой, руководящей силы, которая сумела бы заставить их, несмотря на наши выстрелы, бросится и смять гяуров. В бессильной злобе они с гиком вьются возле отряда и не дают ему ни минуты покоя. Но вот отряд заворачивает правым плечом, и прямиком направляется к их родному гнезду, т. е. к Геок-Тепе, и вскоре скрывается за горизонтом. Довольно долго после этого слышались ещё наши выстрелы, но под конец и их не стало. Когда они прекратились, невольно у каждого из нас закралось сомнение, что-то будет? После прошлогоднего погрома нашего отряда в несколько тысяч человек, понятно, неприятель теперь был уверен, что или захватит нас живьём, или уничтожит до последнего.

Как теперь помню, с каким томительным ожиданием проходили для нашего гарнизона эти часы. Как тревожно прислушивались мы, не раздастся ли пушечный выстрел. Вот уже и за полдень перевалило. Солнце, точно заодно с текинцами, разозлилось на нас и печёт немилосердно. Блестит так, что смотреть вдаль невозможно. Гарнизон почти весь, кроме часовых, разбрёлся по кале и улёгся под подмостками. Наконец, уже под вечер, так часа в четыре, раздались давно желанные выстрелы, и на горизонте показались толпы текинцев, а за ними и отряд. Он поминутно отстреливается, и то с той, то с другой стороны, над ним взвиваются белые дымки. Толпы текинцев, не столь многочисленные, но должно быть самые отчаянные, казалось по мере приближения отряда к нашей кале всё бешенее крутились возле отряда. Им всё очевиднее становилось что гяуры ускользают безнаказанно из их рук. Но вот отряд ближе, ближе. Неприятель, точно снег на горячем солнце, быстро исчезает, и мы это ясно видим, — Скобелев всё на той же серой кобыле, шагом подъезжает к садам. За ним следуют Гродеков и остальные. Кажется все, слава Богу, живы и здоровы. Я выезжаю к генералу и рапортую о благополучии, причём замечаю, что лошадь под генералом в нескольких местах ранена: красные кровавые пятна ярко выделялись на серой масти.

— Опасный батенька неприятель, очень опасный! А всё-таки у него не хватило духу сцепиться с нами! — весело кричит он мне.

Рекогносцировка обошлась нам в несколько человек убитых и раненых; Неприятель потерял гораздо больше.

Казалось, с возвращением наших из под Геок-Тепе опасность миновала. Но Скобелев отлично знал врага, и был уверен, что ночью на наш лагерь будет нападение. Поэтому генерал решил принять все возможные меры. Прежде всего, необходимо было порубить обширные сады, которые при нашей малочисленности мы не могли занять. Всё это было поручено капитану Баранку, и надо правду сказать, просеки были сделаны настолько широки, что положительно только благодаря им, мы остались в эту ночь целы и невредимы. Опасения Скобелева вполне оправдались. Неприятель отлично понял, что ночью пушки наши не могут быть им так опасны, и вся сила будет на их стороне.

Усталый, измученный отряд вскоре крепко заснул, конечно, расставив сильные посты. Под утро я с Ушаковым просыпаюсь, — что-то такое щёлкает подле нас. Слышим: чаще, чаще. Да ведь это стреляют по нам! Нападение! — догадываемся мы. Кидаемся к генералу, но его уже давно Баранок разбудил, и оба они убежали проверять сторожевые цепи. Уже начало рассветать и неприятельские выстрелы прекратились. Потом оказалось, что текинцы ночью в больших силах подползли садами близёхонько к отряду, но наткнулись на просеки, которые представляли широкие прогалины и остановились. Притом же наши посты не отвечали на их беспорядочную стрельбу и грозно молчали. Скобелев ещё накануне строго запретил отвечать на одиночные выстрелы. И вот, эта-то тишина также напугала их, через что неприятель потерял драгоценное время. Тьма рассеялась, солнце блеснуло, и «топ-топ» наши снова заговорили. Текинцы толпами поползли от садов на приличную дистанцию.

Часа через два отряд благополучно выступил из Ягин-Батыра и потянулся по старой дороге, а через три дня был в Бами.

Рекогносцировка 6-го июля имела громадное значение для дальнейшего успеха нашей экспедиции. Кроме того, что Скобелев ознакомился с характером неприятеля, он лично осмотрел саму крепость, её окрестности, и тем самым заранее обеспечил успех предстоящего штурма. А что главное, как генерал и рассчитывал, — возвратил бодрость духа бывшим участникам прежней Ломакинской экспедиции, коих было немало в нашем отряде, а также сильно поднял престиж наш в Средней Азии, который был страшно поколеблен за последнее время.

Товарищи.

править

Был август месяц. Я только что перебрался из местечка Бами, где скопились главные силы нашего отряда, в укрепление Бендесены, куда я был назначен комендантом. Оно находится при самом входе в ущелье гор Копетдаг. У подножья этих гор протянулась обширная долина, покрытая сочной травой. Долина эта орошалась маленьким ручейком и потому вечно была зелёная, что составляло резкую противоположность с остальной песчаной местностью.

Вот на этой-то долине, да на прилегающей горе и расположилось Бендесенское укрепление.

В моём распоряжении были три роты пехоты, сотня казаков, одно орудие и ещё охотничья команда. Эта последняя, хотя несколько дней всего как была сформирована, но уже успела сделаться грозой для неприятеля. Без неё плохо пришлось бы баминскому гарнизону. Текинцы совсем было завладели Бендесенским перевалом: так, несмотря на отчаянную храбрость охотников и их энергию, всего за два дня до моего прихода в Бендесены, в самом этом ущелье убили нескольких наших солдат, которые конвоировали партию лошадей. Лошадей конечно, текинцы захватили. Между ними попался и любимый Скобелевский иноходец Шейнов, на котором Скобелев в Турецкую кампанию под деревней Шейнова, так блистательно разбил турок и полонил всю армию Весселя-паши. Бендесенское ущелье, как только я подъехал к нему, сразу мне не понравилось. Оно крайне было опасно. Со всех сторон из-за бесчисленного множества гор, холмиков и пригорков, ведёт к дороге множество незаметных тропинок. Когда едешь, так и, кажется, что вот сейчас из-за этого бугорка выскочит партия текинцев и искрошит тебя. Местность вообще была такова, что достаточно засесть десятку стрелков, дабы остановить сильный отряд. И вот, для очистки этого ущелья, Скобелев и придумал сформировать охотничью команду. Кликнули клич по всем частям, и вызвали самых отчаянных головорезов. В команду эту шли в особенности охотно те люди, которые не любили нести обязательную службу, как-то: ходить в караул, стоять на часах, в секретах, работать в провиантских складах, и вообще те, которые любили быть на воле, и конечно обладали известной долей храбрости и смелости. Так как охотничья команда редко ходила в полном составе на розыски неприятеля, то людям приходилось отдыхать, чуть не целую неделю, и тогда уже они предавались можно сказать беспросыпному спанью. Командиром их был назначен первое время прапорщик Усачёв. Чёрненький, маленький, широкоплечий, ещё совсем молодой, лет двадцати, он был точно рождён охотником. Целые дни и ночи шнырял он со своими молодцами по ущельям гор. Охотники появлялись там, где текинцы и не подозревали их встретить. Подползали днём на привале, ночью на ночлеге, рубили, стреляли, и что хуже всего для них, было, отгоняли и уводили лошадей. Этого текинцы решительно не переносили. Тем более что сами они ничем не могли попользоваться от охотников. Что у него есть? Одна рубаха да шаровары — и те почти всегда изодранные, да сумка с сухарями. Положим, у охотников есть ружьё — берданка, столь драгоценная для неприятеля. Но её как говорится, голыми руками не вдруг возьмёшь. Ну, вот и стали текинцы понемногу очищать перевал и вскоре совершенно его очистили. Путь по нему вполне стал безопасен.

Я часто удивлялся отваге охотников. Случалось, едешь ущельем, смотришь, высоко на вершине стоит себе солдатик, преспокойно посматривает по сторонам, и точно коршун выглядывает себе добычу. Ну, подкрадись неприятель под него, ведь как мишень, какую могут расстрелять. А он хоть бы что. Постоит, постоит, спустится, на другую гору поднимется, и опять высматривает. Где найдёшь ещё таких солдат, как наши? Частенько приходило мне в голову, смотря на этих охотников. И ведь никогда никакой жалобы или какого неудовольствия. Всегда веселы, довольны.

Часть укрепления в Бендесенах, как я уже сказал, была на горе, при самом входе в ущелье, а часть на долине, у подножья горы. Здесь расположилась и охотничья команда, в земляном бараке.

Вот днём, после обеда, я осматриваю лагерь и подхожу к охотничьему бараку. Чтобы не беспокоить людей, осторожно заглядываю в дверку. В бараке человек тридцать. Значит, половина ушла в горы. Те, что налицо, — кто спит, кто сидит, разговаривают, третьи играют в карты, в дурака. Все они расположились на высоких нарах из дёрна, покрытых широкими войлочными кошмами. Хотя карты были строго запрещены в отряде, но у охотников они имелись как исключение. Двое играют, а человек пять обступили и с любопытством смотрят. В одежде их смесь полная: тут и сапёры, тут и простая пехота, тут и казаки, и драгуны. Одним словом, чего хочешь, того и просишь.

— Го-го-го! Опять пяток! — хохочут наблюдающие так спокойно, весело, точно у себя дома в деревне. Очевидно, им теперь никому и в голову не приходит, что может быть, ещё в нынешнюю же ночь им придётся столкнуться, где-нибудь в лесу, в ущелье, с неприятелем и лечь костьми.

Как раз возле дверей, где я стою, головой к свету разлёгся на спине здоровенный рябой детина. Он держит в руках растрёпанный молитвенник, и на глас 8-ой с истинным наслаждением напевает вполголоса: «На божественной страже богоглаголевый Аввакум да станет».

— Здорово братцы! — кричу им, входя в барак.

Моментально, точно ужаленные, вскакивают они.

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — раздаётся по казарме весёлый ответ.

Карты спрятаны, молитвенник тоже улетел, куда-то в сторону.

— Скоро своих ждёте?

— Так точно, сегодня вечером прапорщик обещались быть!

Я иду дальше. Некоторое время в бараке сохраняется тишина, но вскоре опять слышу тот, же настойчивый, заунывный голос: «Да станет с нами и покажет».

Вот, поди, же, как этот молодец старательно распевает божественное! — рассуждаю про себя. — А попадись ему неосторожный текинец, живо подстрелит.

Вследствие того, что в Бендесенской долине был такой чудный подножный корм, Скобелев решил устроить здесь лазарет для больных верблюдов. К этому времени от усиленной перевозки тяжестей, а главное от неумения солдат обращаться с этими животными, верблюды начали падать у нас в транспортах и караванах ежедневно, чуть не сотнями. Главная болезнь заключалась в том, что горбы их от неумелого навьючивания сбивались, и образовывались раны. Затем, благодаря жаре, раны эти быстро превращались в громадные гнёзда червей и гноя, отчего верблюд и погибал. И стали их ко мне пригонять сотнями. Медленно, шаг за шагом, точно выныривали мои бедные пациенты из тесного ущелья и широко расплывались по зелёной долине, вытянув свои длинные шеи и пугливо посматривая по сторонам. Многих удалось нам вылечить, но больше того, во много раз, переколело. Закапывать их было очень трудно. Воздух заражался на далёкое пространство.

Тяжёлое мне было житьё здесь в первое время, пока я не свыкся со своим положением. Днём томительная жара. На градусник хоть и не смотри, наверное, около пятидесяти градусов по Реомюру. Ночью одолевала боязнь, как бы неприятель не напал, да не изрубил сонных. В особенности я стал опасаться после того, как текинцы напали на соседнее укрепление Хаджам-Калу, верстах в двадцати от меня.

Помню, лежишь, бывало, ночью на своей койке, как есть, не раздеваясь, и тревожно прислушиваешься, не раздаётся ли где с секретов выстрел. Но что хуже текинцев расстраивало мне нервы, так это шакалы. Каждую ночь обязательно, сейчас же после восхода луны, подымался у них возле лагеря концерт, да такой, что просто мурашки забегают по телу. Концерт этот невозможно передать: он не поддаётся описанию.

Раз как то сижу в своей кибитке, вдруг входит пожилой майор, лет пятидесяти пяти. Фамилия его была Бекузаров. Среднего роста, широкоплечий, с небольшой чёрной бородкой. Майор является мне и говорит, что он командирован в Бендесены заведовать верблюжьим лазаретом. По загорелому лицу его, с крупными чертами, видно было, что человек этот много перенёс на своём веку. Он оказался туркестанцем и почему то сразу мне понравился. Я предложил ему пока поселиться в моей кибитке. Живёт неделю, другую.

Однажды после зари собираемся мы спать. Несмотря на дневную жару, ночи здесь бывали свежие. И вижу я, при свете огарка вставленного в бутылку из-под сельтерской воды, как мой Бекузаров с великим оханьем и кряхтением укрывается буркой, дабы нигде не дуло.

— Да ну майор, полно вам, сейчас и спать! Расскажите лучше, что ни будь про ваши туркестанские походы! Не встречались ли вы там, где-нибудь с нашим Скобелевым? Ведь он тоже делал походы с Кауфманом.

— Как не встречался! — удивлённо восклицает он, приподымает голову от подушки и смотрит на меня своим грубым, добродушным лицом, с толстым как картошка носом.

— Разве я вам не рассказывал?! — оживлённо кричит он, и снова опускается на постель. Ведь мы с ним товарищи были. Вместе Хивинский поход делали. Он чуть было, раз совсем не погиб в одном месте.

— Как так?

— Да так! — и затем, понизив голос, предупредительно говорит:

— Пускай только «чакалки» отвоют! Действительно, в эту самую минуту «чакалки» исподволь, один за другим, затягивали свой дьявольский концерт: сначала один тявкнет, потом другой, третий, четвёртый, и все на разные голоса, и ведь казалось так близко, что даже явственно раздавалось щёлканье их голодных челюстей одна о другую. Затем вдруг, точно по команде, сотня этих голосов сливалась в один ужасный вой. И пошла потеха. У меня невольно мурашки пробегали по телу во время этой музыки. Когда всё это кончилось, сожитель мой начинает:

Я был тогда штабс-капитаном и командовал ротой. Кроме того у меня была ещё сотня казаков и одно орудие. Мы разведывали хивинцев. Вдруг на одном привале нагоняет меня молодой гвардеец, офицер. Высокий, стройный блондин. Лошадь его отличная, как сейчас вижу, рыжий жеребец. Позади следовал проводник, тоже из хивинцев. Такой шустрый, глаза так и бегают, как у рыси, небольшого роста, худенький.

— Не помните ли, как его звали?! — с интересом восклицаю я, может быть Нефес Мерген?

— Кажись что так! — отвечает рассказчик.

— Ну, так он теперь здесь, джигитами при генерале заведует, говорю я, — борода у него реденькая, точно кто выщипал.

— Честь имею, говорит, явиться, капитан Скобелев, прикомандирован к вашему отряду — продолжает рассказывать майор.

— Что с ним делать, думаю. Пускай себе едет вместе. Ладно, трогаемся дальше. И вижу я, что моему капитану всё отличиться хочется. Так вот всё и пристаёт ко мне: — позвольте капитан, я вам разыщу неприятеля. Позвольте мне, только хотя взвод казаков. — А что ему дать, коли они все обезножили.

Уж и не помню теперь, каким только образом, на одном переходе отделился он от нас со своим проводником и пропал. Приходим на привал, — нет моего капитана. Как быть, где искать? Вдруг смотрим, скачет его проводник и машет нам своей шапкой. Бросаемся за ним, и находим бедного Скобелева. Лежит он в тени, между двумя курганами без всякого движения. Лицом в песок, руки распростёрты, и вся спина исколота, как решето. Ну, так и плавает в крови. Скорей давай его отхаживать, обмывать водой, ничего, слава Богу, ожил.

Потом, как поправился, рассказал он мне следующее: проводник сообщил ему, что в таком то месте скопилась шайка хивинцев. Ну, ему и захотелось, прежде чем донести об этом, самому лично удостовериться. Поехал, да и попался. Хорошо, что ещё послушался проводника, соскочил с лошади, да под кошму спрятался. Ну, шайка и пронеслась мимо. Но некоторые всё-таки спрашивали проводника, что у него под кошмой, и, не веря, что ничего нет, на всякий случай прокалывали её шашками насквозь. Скобелев же, собрав все свои силы, лежал ни жив ни мёртв, и чтобы не крикнуть, закусил губы. Конечно, он всё это устроил в надежде, что ежели откроет хивинцев, получит за это Георгия. Уж очень хотелось ему заслужить его!

— Ох-о-о-ох-ох-ох! — сладко зевает рассказчик и усиленно скребёт в голове.

— Были, были, мы, когда то товарищами! Только он-то вот в генералы выскочил, войсками командует, а я-то всё ещё в майорах сижу, верблюжьим лазаретом заведую.

Последнюю фразу Бекузаров тянет сонливым, бессвязным тоном и плотнее закутывается буркой.

— Ну и что же, получил он Георгия за это дело? — спрашиваю Бекузарова.

Ответа нет.

— Майор!!! Слышите? Получил он Георгия? — кричу громче.

Ответа нет.

— Эк его, уж успел уснуть! — ворчу я недовольным тоном, тоже завёртываюсь в бурку и засыпаю.

Чиновник

править

Это случилось уже зимой, когда все наши силы сосредоточились в Ягин-Батыр-Кале, или как впоследствии мы переименовали её, в Самурском укреплении. Отсюда Скобелев очень часто производил рекогносцировки крепости Геок-Тепе.

Делал он это конечно с целью как можно лучше изучить местность, а также и саму крепость, которую, в конце концов, всё-таки нам предстояло брать штурмом.

Рекогносцировки эти были опасны, и всегда кончались несколькими убитыми и ранеными. Производились они таким образом: с вечера обыкновенно отдавался приказ по войскам, какие части назначены к выступлению. А затем нам штабным, предлагалось участвовать всем, кто не занят каким либо особым поручением.

Так как расстояние до крепости было около двенадцати вёрст, то выступление происходило обыкновенно часов в семь-восемь утра.

Как сейчас помню, шёл декабрь месяц. Стою я однажды утром, совсем готовый, чтобы сесть на лошадь, и смотрю со стенки на приготовления к выступлению. День отличный, солнечный, не жаркий. В лагере оживление. Раздаются команды, крики, голоса.

Спешенные казачьи сотни, одна за другой вытягиваются из садов, и выстраиваются за лагерем, по направлению к Геок-Тепе. Вон ко мне подходит своей развалистой походкой, товарищ мой Эрдели. Широкая борода его так отросла, что почти и лица не видно. Эрдели в сером пальто, сверху бурка, на груди так же как и у меня болтается пёстрый форменный шнур от револьвера. На боку шашка.

— Кажется, у нас сегодня будет настоящая генеральская рекогносцировка! — с некоторой иронией, басисто кричит он мне. Мы здороваемся.

— А почему? — спрашиваю его.

— Да полюбуйся: четыре генерала, и чуть не все начальники отдельных частей сопровождать нас будут.

— Как четыре генерала?

— Да так, Скобелев, Гродеков, Петрусевич, и Анненков, — перечисляет он, причём широко ухмыляется своим бородатым лицом.

— Но только вот что, по-моему, это неосторожно со стороны генерала! — в полголоса говорит он.

Эрдели любил конспирировать.

— Обрати внимание, мы идём с одной кавалерией, и даже без артиллерии. Как бы нам текинцы не всыпали.

Оглядываюсь, — действительно, ни пехоты, ни артиллерии не видно.

В это время из садов показывается стройная фигура Скобелева, на серой в яблоках лошади. Левей его виднеется небольшая фигура генерала Анненкова, за ним представительная фигура Петрусевича с большой рыжей бородой. Потом показывается и начальник штаба Гродеков, и рядом с ним полковник Куропаткин. Сзади теснится конвой с отрядным значком из пёстрой индийской материи. Как уже я говорил в своих записках, значок этот прислал Скобелеву из Парижа, брат мой Василий, взамен истрёпанного в лохмотья в Туркестанскую компанию. Скобелев добродушно разговаривает то с одним генералом, то с другим.

— Здорово, братцы! Здорово братцы! — раздаётся его зычный голос.

— Здравия желаем, ваше превосходительство! — дружно перекатывается в войсках ответный возглас.

Мы присоединяемся с Эрдели к своим и едем за генералом.

Только что мы выехали за лагерь, как к Скобелеву подъезжает один чиновник, находившийся при отряде, высокий, представительный, в очках.

Прикладывая руку к козырьку, он, что-то убедительно начинает объяснять в полголоса.

— Пожалуйста! Пожалуйста! Я буду очень рад! Ежели вы свободны! Можете ехать с нами! Посмотрите, как мы будем действовать! — весело и чуть улыбаясь, отвечает ему командующий, и слегка жмёт ему руку. После чего даёт лошади шпоры, и с места же пускается галопом. Мы все спешим за ним. Земля влажная, пыли нет. Воздух свежий, чудный. Не жарко. Солнце ярко освещает окрестности.

— Это что же чиновнику-то надо? — спрашиваю я Эрдели в полголоса, стараясь ехать рядом с ним.

— Да видно любитель сильных ощущений. Хочет испытать себя под пулями, — улыбаясь, отвечает тот, после чего сердито дёргает за повод своего вороного, толстомордого иноходца, который всё горячился.

Впереди нас далеко скачут наши джигиты, по обыкновению освещая местность. Мы отъехали вёрст девять. Генерал останавливается на пригорке. Глазам нашим в версте расстояния представляются обширные сады с маленькой глиняной калой (крепостной). Сады пересечены низенькими же глиняными стенками. Местность эта называется Ягин-Кала. Она служит как бы пригородом к самой крепости Геок-Тепе, которая находится версты две левее.

Вследствие того, что мы всё время ехали рысью из Самурского, неприятель нас заметил только тогда, как мы уже почти совсем близко подъехали к Янге-Кале. Но вот раздаётся с холма Денгил-Тепе запоздалый вестовой выстрел, и в Геок-Тепе подымается тревога. Зачернели её стены от тысяч защитников, а затем, разглядев хорошенько, где мы находимся, густыми массами бросаются занимать сады Янги-Калы. Пули начинают посвистывать над нашими головами. Оглядываюсь назад, смотрю — Самурского укрепления почти не видно. Только сады чуть чернеют. Конные текинцы вытянулись позади нас на приличной дистанции в длинную линию, и как бы громадной подковой намереваются отрезать нам отступление.

Скобелев попеременно разговаривает с начальниками частей, и каждому из них подробно разъясняет его задачу в предстоящем штурме.

Вечереет. Рекогносцировка кончилась благополучно. Убитых нет. Мы возвращаемся назад, по обыкновению преследуемые неприятелем чуть не до самого лагеря. Раненых у нас оказалось всего четыре человека, в том числе генерал-лейтенант Анненков. Он был ранен в руку. Наступает ночь. Люди после рекогносцировки крепко утомились. Лагерь погружается в глубокий сон. Вдруг, среди общей тишины раздаются раздирающие душу крики: «Ой-ой-ой!» — кричит всё один и тот же голос, без передышки, не переставая. Но вот тише, тише, и наконец, умолкает. Тишина в лагере восстанавливается. Проходит так с час времени. Вдруг опять раздаются те же отчаянные крики. Слышу, рядом со мной в кибитке ворчит, чей-то недовольный голос.

— Кто это так отчаянно орёт! Точно кто его душит, ведь спать невозможно!

На другой день встречаю приятеля моего, Ушакова.

— Михаил Иванович, не знаете ли, кто это ночью так орал? — говорю ему. Просто всему лагерю спать не давал.

— А это тот самый чиновник, который просился у генерала сопутствовать нам вчера в рекогносцировке. Он думал, там весело будет. Прокатится, и когда захочет, вернётся назад. А как пули стали свистеть над ним, он и побледнел, затрясся, и давай умолять всех, как бы ему назад попасть в Самурское. Ему и говорят: оглянитесь, посмотрите, можете ли вы одни проехать? Смотрит, — сзади стоят текинцы сплошной стеной. А тут на беду Скобелев ещё вперёд к Геок-Тепе стал подвигаться. И вот ему, бедному, хочешь, не хочешь, пришлось целый день пробыть под пулями. Это так подействовало на него, что вернувшись, домой, он слёг в постель и целую ночь прокричал. Всё текинцы грезились, — смеясь, добавляет Михаил Иванович.

Но одной этой ночью не кончилось. Бедный чиновник мой стал так кричать по ночам, что для спокойствия лагеря его пришлось перевести в другое укрепление. А затем, как я узнал из достоверных источников, с ним вскоре приключился удар, и он умер.

Штурм Геок-Тепе
12-го января

править

— Станция Геок-Тепе! Поезд стоит десять минут! — монотонно восклицает кондуктор, переходя из вагона в вагон. Сонный пассажир равнодушно высовывается из окна, смотрит по сторонам на выжженную солнцем песчаную степь, и мирно направляется в буфет, выпить стакан чаю. Он и не подозревает, какие ужасные минуты переживало самое это Геок-Тепе всего, каких ни будь восемнадцать лет тому назад.

В то столь ещё не давнее время, здесь не только что железной дороги не существовало, но даже ни конному, ни пешему проходу не было. Кто бы только не сунулся сюда из европейцев, он неминуемо рисковал попасть к безжалостным текинцам. А те живо набили бы ему на ноги колодки и посадили бы молоть пшеницу на ручных жерновах. И так, вернёмся несколько назад.

Ночь на 12-е января 1881 года наш маленький отряд тесно скучился в траншеях, почти под самыми стенами крепости. А стены здоровые, глинобитные, сажени три-четыре высотой, да почти такой же толщины в основании.

Ещё за несколько дней до штурма, неприятель заметил по усиленному передвижению войск, переноске по траншеям штурмовых лестниц, и вообще по необыкновенному оживлению, что у нас творится, что-то особенное. В свою очередь и он стал готовиться к отчаянной обороне.

Необходимо сказать, что всего за неделю перед штурмом, текинцы произвели на наш лагерь свою последнюю и самую решительную вылазку с целью перерубить всех столь ненавистных им гяуров. Тысяч десять человек, в одних рубахах, босиком, с шашкой наголо, пользуясь полнейшей темнотой, как бывает здесь между закатом солнца и восходом луны, подкрались было к лагерю, и со зловещим криком: Ала! Ала! — бросились рубить направо и налево. Минута была ужасная. Но предшествовавшие две несчастные для нас вылазки не прошли бесследно. Скобелев принял все меры предосторожности. Честь отбития вылазки на левом фланге выпала на долю 3-го батальона Ставропольского полка, а в центре Ширванскому редуту, который занимали туркестанцы. Вылазка везде была отбита с громадным уроном для неприятеля. Дело это имело большое влияние на наши войска. Оно страшно ободрило их, и сделало просто непобедимыми.

11-го января подкоп под неприятельскую стену, который мы так упорно вели, был готов, и семьдесят два пуда пороху заложено. Оставалось только соединить электрические провода. На 12-е января назначен штурм Геок-Тепе. Штурм этот вёлся тремя колоннами: 1-я — под начальством полковника Куропаткина, 2-я — полковника Козелкова, и 3-я, самая маленькая, — подполковника Гайдарова. Остальные силы сосредоточились в руках Скобелева.

Помню, когда мне пришлось двинуться с демонстрирующей на мельничную калу колонной подполковника Гайдарова, рано утром на душе чувствовалось как-то неловко. Это происходило не от робости, а просто от того, что ночные движения вообще неприятны.

Мы все идём первое время сонные, недовольные. Всем хотелось бы ещё поспать. Сначала мы двигаемся почти в совершенной темноте, и затем, не доходя так саженей триста до мельничной калы, останавливаемся ждать рассвета.

В то время как мы стоим тут, мне невольно думается: как то наши бросятся на штурм? Самая большая колонна Куропаткина. В ней одиннадцать рот. Ведь это почти целый полк. В Азии это сила большая. На Куропаткина то я вполне надеялся. Лишь бы только не убили его, а уж он не отступит. Ещё в турецкой войне нагляделся я на него. Козелков тоже кажется, постоит за себя. 4-го января, при вылазке текинцев, ведь это его ставропольцы главным образом отбили атаку. В Гайдарове я, почему то тоже не сомневался. Мне казалось, стоило только взглянуть на его энергичное бронзовое лицо, с седыми нависшими бровями, изборождённое морщинами, дабы убедиться в том, что человек этот не знает отступления. Ну, а главными силами командовал сам Скобелев. Вообще, в начальниках я был уверен, войска же, после 4-го января, так и рвались покончить с неприятелем.

Ни одно сражение в Европейской Турции, ни один штурм, даже не исключая и самого штурма Ловчи, столь близкого мне, не произвёли на меня такого захватывающего интереса, как штурм Геок-- Тепе.

Произошло это вероятно от того, что тут столкнулись: с одной стороны грубая физическая сила, в лице сорока тысяч защитников, с другой совершенство оружия, и всего шесть тысяч атакующих. Кроме того, вся обстановка здесь была какая то поэтически увлекательная: эти сотни текинцев, ежедневно гарцевавшие вокруг своей крепости, в своих коричневых халатах, чёрных мохнатых шапках, на роскошных аргамаках. Сами стены крепости — длинные, серые, зубчатые, этот подкоп, штурмовые лестницы, фашины, туры, всё это невольно переносило к средним векам.

В европейской войне такой обстановки уже не встретишь. Там неприятель не будет гарцевать вокруг стен, а спрячется за бруствер и начнёт стрелять за пять вёрст.

Тут не то. Вон смотри, где его стены! Вон как близко, и версты не будет! Наша батарея начинает стрелять по мельничной кале, которую мы должны штурмовать. Вскоре в одном месте она обваливается и образует окно. Проходит ещё с час времени, и наша пехота быстро направляется занимать калу. Я же должен был скакать к артиллерии, дабы передать приказание Гайдарова: переменить цель и стрелять по крепости.

Когда я догнал пехоту у калы, нас осыпали пулями со стен Геок-Тепе. Суглинистая почва кругом была так жестка и тверда, что можно было отчётливо видеть крупные, с грецкий орех величиной, фальконетные пули, рикошетирующие вокруг наших ног.

Но вот мы и в кале. Это небольшое пространство, сажен сорок квадратных, обнесённое глиняными полуразвалившимися стенами. Та самая стенка, которую мы так старательно стремились разрушить, очень нам пригодилась. Мы все бросаемся под её защиту. Я же прильнул к ней лицом, и с лихорадочным интересом гляжу сквозь небольшое отверстие, что делается у неприятеля.

Стены Геок-Тепе от нас всего сажень на сто. Гребень их сплошь покрыт неприятелем. В руках у них виднеются какие то значки с конскими хвостами, пики, рогатины, копья, а всего больше ружья с рогатками. Отсюда даже можно различить лица защитников. Они свирепо смотрят на нас и очевидно даже и в мыслях не держат просить «пардону». По сию минуту они вполне уверены в победе. Тысяча их скопилась на стенах против нас, и с удивлением смотрят, что мы думаем предпринять.

Между тем, на противоположном конце крепости, там, где залегли наши главные силы, начинается ожесточённая канонада из брешь батареи в тридцать пять орудий. Батарея эта была расположена всего, в каких ни будь четырёхстах саженях от стен, на самых тесных интервалах. За полчаса до взрыва мины, батарея должна была открыть наисильнейший огонь по одной и той же цели, т. е. сбивать гребень стены на случай, ежели бы взрыв мины был неудачен и недостаточно разрушил стену.

Действительно, огонь с неё был адский, и брешь в стене быстро была доведена до конца. Из нашей мельничной калы орудия тоже стреляют. Дым затянул всё пространство внутри калы. Смотрю кругом — люди наши точно в тумане. Под прикрытием стенки они чувствуют себя прекрасно. О неудаче ни у кого и мысли нет. Да правду сказать, за последнее время я вообще ни от кого не слыхал и малейшего сомнения в успехе штурма. Этому как я полагаю, главным образом содействовала рекогносцировка 6-го июля, где Скобелев всего с восьмьюстами человек налетел за сто двадцать вёрст на Геок-Тепе, и, осмотрев её, безнаказанно ушёл. Затем последняя отбитая вылазка 1-го января.

Как бы то ни было, но я теперь вижу довольные лица у солдат. Они шутят себе, отпускают остроты, и, согнувшись осторожненько, дабы какая шальная пуля не задела, перебегают с одного конца калы на другой, чтобы поболтать. Вообще последние минуты перед штурмом мы проводим с великим интересом, причём все с нетерпением ждём взрыва. Начальство и офицеры скопились около того места где я стою, и смотрят в ту сторону, где должен быть взрыв. Вон вправо от меня стоит бравый фельдфебель с красивыми бакенбардами. Он самодовольно вытаскивает из-за борта мундира серебряную луковицу на толстой серебряной цепочке, и как бы про себя, но так что я хорошо слышу, говорит: ещё минут десять до взрыва осталось! — после чего старательно прячет луковицу на прежнее место. Но вот кто-то скачет к нам из лагеря. Ближе, ближе, — оказывается начальник штаба Гродеков. Он привёз известие Гайдарову, что сейчас будет взорвана мина, и что бы мы одновременно атаковали стены Геок-Тепе.

Ещё до взрыва, от одной ужасной канонады осадных батарей, текинцы оробели. Кучками спускаются в ров, и по дну его с наружной стороны украдкой пробираются мимо нас. Вот он, я вижу одного. Он скрючился в три погибели, и ползком, ползком, карабкается мимо нашей калы, причём с ужасом на своём бородатом чёрном красивом лице, озирается в нашу сторону. Коричневый халат его распахнулся, чёрная папаха съехала на затылок. Сзади его ещё двое, вон ещё, и ещё! Вдруг земля под нами заколыхалась. В ушах загудело, все мы бросаемся к стенке калы. Взорам нашим представляется громадный тёмный столб дыма и огня, перемешанный с песком. Столб этот взвивается всё выше и выше, причём, почти на самой вершине его я отчётливо вижу человеческую фигуру в сидячем положении, как бы намеревающуюся улететь за облака. Картина эта удивительно напомнила мне лубочное изображение — поднятие Эноха живым на небо. Мы точно шальные бросаемся из нашей засады. Как поднесли лестницы к стенам, как их поставили — я и не видел. Меня вместе с прочими точно ветром взнесло на гребень стены. Гляжу с высоты на неприятельский курган, эту заветную твердыню текинцев, и к великому изумлению своему вижу, что на самой вершине его уже водружён наш государственный штандарт. Полотно его широкое, оранжевое, с чёрным двуглавым орлом посередине, весело развевалось на ветру.

Эффект взрыва мины был ужасный. Ошеломлённый неприятель, со страшным воем, густыми толпами валил со стен внутрь крепости. Торжествующее «Ура» ясно доносилось до наших ушей. Неприятель, очевидно, сбит со своей позиции. Победа полная.

Ура! Ура! Ура! — вторим мы нашим, и как угорелые бросаемся со стен преследовать текинцев.

После штурма Геок-Тепе

править

Весело развевается по ветру наш штандарт на самой вершине кургана Денгиль-Тепе, и как бы хочет оповестить всему миру, что отныне война здесь окончена, и что эта твердыня текинцев принадлежит уже Русскому царю.

Но война как будто ещё не совсем кончалась. Вон там, далеко впереди, что-то творится. Я стою возле штандарта и пристально смотрю в бинокль. Это сам командующей войсками, генерал Скобелев, во главе дивизиона драгун и одной казачьей сотни, с шашками наголо, во весь карьер гонится за бежавшим неприятелем. Черной, узкой, бесконечно длинной полосой растянулись текинцы по желтой песчаной равнине. Они спасаются в своих родных песках. Позади драгун и казаков остаётся такая же черная узкая полоса людей, но уже не живых, а мёртвых. Только женщин да детей щадят. Первые, желая спасти своих мужей, пытаются прикрывать их своими юбками. Но и это не помогает. Гяуры догадались: срывают юбки — и безжалостная шашка отделяет голову притаившегося от трепещущего туловища.

Уже пятнадцать верст пронесся Скобелев с кавалерией. Тысячи трупов лежат следом за ними. Наконец, по выражению Лермонтова, «рука бойцов колоть устала» — и Скобелев приказывает трубить отбой. Вот он скачет назад мимо меня, но за стенами, в мундире, при орденах и аксельбантах. Радостный, гордый победой, точно сам бог войны. Да, как и не радоваться! Этот день, конечно, счастливейший в его жизни. Заветная мечта его — когда-либо столкнуться с красными мундирами на границе Индии — по-видимому, приближалась к осуществлению. Взятием Геок-Тепе, как выражался впоследствии Скобелев, мы открыли себе туда ворота.

Вот уже он объезжает кругом крепости, вносится по трупам в пролом стены и наконец, галопом въезжает на курган.

— Вы назначаетесь комендантом Геок-Тепе! Извольте взять крепость в свое распоряжение, да следите, чтобы не творилось никаких безобразий! — кричит мне генерал.

Я сажусь на лошадь и еду. Было около трёх часов пополудни. Пыл преследования уже затих: кое-где только ещё раздавались одиночные выстрелы. Солдаты толпами шныряли по крепости, перебегая от кибитки к кибитке, и с ворохами разной добычи, счастливые, направлялись восвояси.

— Вот тебе и задача! — рассуждаю про себя. Только что отдали крепость на разграбление солдатам на три дня, а теперь приказывают следить, чтобы не творилось никаких безобразий. Как тут согласовать эти приказания?

Еду в лагерь, забираю вещи, и возвращаюсь со своим казаком в крепость. Здесь, недалеко от взорванной стены, на ровной площадке, уже расположилась одна полубатарея, три роты пехоты и сотня казаков. Поблизости их помещаюсь и я. Приказываю выбрать чистую новую кибитку. Выбор был большой. Около пятнадцати тысяч их стояло свободных. Но только почти все они были наполнены трупами. В некоторых находили по десяти и более трупов. Мне солдаты доставили одну, такую просторную, что хоть танцуй в ней.

Но вот наступает и ночь — первая после штурма. Надо бы хорошенько заснуть, отдохнуть. А между тем кругом и взглянуть страшно. Что ни шаг, то трупы. Отовсюду, я знаю, торчат мертвые головы, руки, ноги: мужчины, женщины, дети. Но вместе с этим сознаешь, что крепость взята и мы победили. Мысль эта чрезвычайно успокоительно и отрадно действует на нервы. Невольно чувствуешь, что самая главная задача окончена, и что вместе с ней опасность быть убитым или раненым миновала.

Перед тем как лечь спать, я ещё раз выхожу из палатки. Небо ясное. Кругом крепости высоко вздымаются багровые костры, осыпая пространство тысячами искр. Войска ликуют. Смех и веселые разговоры долетают до моих ушей. Кое-где с треском взрываются попавшие в костры ружейные патроны. В воздухе тянет дымом и гарью.

Осторожно зову дежурного, спрашиваю, посланы ли разъезды, расставлены ли посты, затем вхожу в кибитку и ложусь на текинский ковер. Но что такое? — от него сильный трупный запах. Трогаю рукой, — сырость какая-то. Осматриваю с огнем: один край его весь в крови. Скорей выкидываю ковер вон и, завернувшись в бурку, с лёгким сердцем засыпаю.

Трудно описать те чувства, которые человек испытывает после взятия крепости, столь долго и с таким трудом осаждаемой. Их может только понять участник штурма. Горделиво расхаживает он на другой день по стенам и осматривает окрестности. Припоминает — где что творилось, причём невольно сознает, что и он, хоть и маленький, но всё-таки участник в этом торжестве.

--«Вон откуда неприятель делал свою последнюю вылазку! Вон там напал на наших. Там его встретили залпами и повернули назад!» Чувства эти, пожалуй, можно приравнять, хоть, конечно, и не совсем, к тому, как охотник, высвободившись из лап медведя, сам убивает его. Затем, радостный и довольный, спокойно осматривает его: оскаливает ему зубы, выворачивает когти — и всё это уже без тревоги, будучи уверен, что теперь зверь этот не опасен.

Я очень скоро свыкся здесь со своим положением. Единственно только, к чему не мог привыкнуть — это к трупному запаху. А между тем, убирать и зарывать тела, положительно некому было. И вот все эти кучи гнили и разлагались.

Насколько воздух здесь быль заражён, достаточно сказать, что приятель мой, поручик Ушаков, тоже состоявший при Скобелеве и раненый в грудь при штурме, только на минуту заехал ко мне в крепость, так и то заразился и чуть не умер от тифа.

Надо сказать, что в моём распоряжении была только западная сторона крепости, восточной же заведовал инженерный капитан Маслов.

В тот же день, после штурма, к вечеру, под стенами крепости образовался базар, который с каждым днём возрастал с изумительной быстротой. Сюда стекались со всех сторон туркмены, персы, евреи, курды, армяне и разные другие народности. Мешками сносились сюда серебряные и золотые женские и конские украшения. Они продавались приблизительно около десяти рублей за пуд, причём армяне самым нахальным образом уверяли солдат, что жёлтые пластинки на женских уборах были медные, тогда как они состояли из самого чистого золота. Сюда же на базар сносились в громадные кучи драгоценные текинские ковры: какое количество найдено было их в крепости, далее и приблизительно трудно сказать. Ежели только положить по одному ковру на кибитку, то и тогда это составляло пятнадцать тысяч штук. Я купил себе четыре отличных ковра, несколько женских и два конских убора. Мог бы, конечно, и больше купить, да везти было негде, так как в верблюдах был у нас крайний недостаток. Притом же предстояло ещё движение вперёд. Самыми же счастливыми в этом отношении оказались артиллеристы. Не знаю, как другие, а только те, которые стояли у меня в гарнизоне, набили все орудийные передки и ящики коврами.

Здесь со мной произошёл такой курьёзный случай. Купил я у солдата чудную текинскую, так называемую, дорожку. Дорожка эта представляла довольно широкую шерстяную ковровую полосу, какими стягивались кибитки. Подобная полоса, какую я купил, конечно, могла быть только у богатых текинцев. Она представляла положительно чудо искусства в своём роде. Обыкновенно дорожки эти ткались вершков шести шириной, моя же была в аршин. По белому как снег фону были вытканы шёлковым плющом самые причудливые узоры. Но верх совершенства — середина дорожки. От неё просто не хотелось отвести глаз, до того красив был узор. Длиной эта полоса была аршин пятнадцать. Я приказал моему казаку спрятать её хорошенько.

Раз как-то возвращаюсь с объезда крепости, смотрю, казак мой что-то старательно копошится за кибиткой, даже не замечает моего приезда. Соскакиваю с лошади, подхожу к нему, и к ужасу своему вижу, что драгоценная дорожка моя разрезана пополам, самая середина вырезана, и казак мой что-то трудится около неё.

— Что ты наделал, такой-сякой! — кричу ему вне себя от злости. — Как ты смел её разрезать?

— Да где же, ваше высокородие, всю её везти, места нет. Ну, я только на чепрачок середочку выкроил, а остальное нехай здесь остается. — И верный слуга мой хладнокровно показывает мне, какой чудный чепрачок сделал он для меня, и даже начал уже обшивать ремешком. Оставалось только плюнуть с досады да развести руками.

Ещё 15-го января, т. е. на третий день после штурма, полковник Куропаткин был послан с отрядом занять Асхабад, и одновременно с этим догнать и возвратить бежавших в пески текинцев. 17-го января двинулся за ним налегке и сам Скобелев, а 18-го Асхабад был уже занят без боя. Жители все бежали в пески. Пришли же мы туда с главными силами в начале февраля. К этому времени я благополучно сдал своё коменданство Геок-Тепе и должен был присоединиться к штабу.

Это вторичное движение наше к Асхабаду было в высшей степени интересно и приятно. Оно уже нисколько не походило на войну, а просто на военную прогулку. Но только прогулка-то эта происходила не где-либо под Гатчиной или Петергофом, а вблизи Мерва, на пути в Индию. Скобелев недаром гнался с кавалерией за бежавшими текинцами. Он был знаток Азии, и хорошо понимал, что для умиротворения здешнего края нужен удар. И удар этот был нанесён страшный.

Весть о взятии Геок-Тепе разнеслась по Азии с изумительной быстротой, а потому после этой победы всё склонялось перед нашим могуществом, и мы двигались вперёд спокойнее чем где либо.

Погода стояла восхитительная. Жары ещё не начались, и чувствовалась отрадная прохлада. Солнце с утра уже блестело и ярко озаряло покрытую бриллиантовой росой изумрудную мураву. Кругом быстро всё начинало зеленеть. Деревья одевались листьями, и после кратковременной зимы жизнь резко начинала проявлять себя. Птицы стаями тянулись под синим поднебесьем. Звонкие крики их часто долетали до наших ушей. В воздухе стояло благоухание от распускающихся деревьев, цветов, и разных других растений. Сердце радовалось при взгляде на всё это.

Мы углублялись в страну дотоле никому кроме текинцев неведомую. По пути начальник экспедиции частенько отставал с начальником штаба Гродековым для переговоров с местными жителями. Те во множестве возвращались из своих песков. Беспрестанно являлись разные депутации, от текинцев — с просьбами, и от персов — с поздравлениями. Вскоре Скобелев опять обгонял нас со своим конвоем, причём случалось, ехал уже не верхом, а в лёгоньком тарантасике, запряжённом тройкой лихих киргизских лошадей серой масти, очень маленьких, но чрезвычайно выносливых. Лошади эти принадлежали мангышлакскому приставу, полковнику Навроцкому. Они следовали за нами всю экспедицию.

Асхабад представлял в это время самую грустную картину. Это было не что иное, как довольно обширное пространство, на котором виднелись полуразвалившиеся глиняные мазанки, дворики, перегороженные глиняными же стенками, загоны для скота, и неизбежные в здешней местности сторожевые башни, от случайного нападения неприятеля. Да ещё кое где чернели ветхие закоптелые и изодранные кибитки. Кругом было пусто и дико. Одни сады, начинающие уже покрываться листвой, как будто доказывали, что ещё недавно тут была жизнь в полном разгаре.

Скобелев оставил здесь гарнизон, а сам двинулся дальше по направлению к Мерву. 17-го февраля мы заняли местечко Лютфабад. Куропаткина тогда с нами не было. Так как ему предстояло возвращение в Туркестан по безводным пустыням, то он должен был спешить, чтобы добраться домой до начала жаров, пока колодцы ещё не пересохли. И всё-таки, не смотря на то, что он тронулся в путь в начале февраля, ему пришлось перенести неимоверные трудности. Доказательством этому служит то, что из девятисот верблюдов, находившихся в его отряде при выходе из Бами, пало дорогой более шестисот от бескормицы и безводья.

Лютфабад прелестное местечко, принадлежащее Персии. Оно так и тонуло в зелени садов. Почва богатейшая, плодородная. Когда мы прибыли сюда, то уже миндальные деревья были в полном цвету. Цвет их, беловаторозовый, мне чрезвычайно нравился.

Первое время мы крайне нуждались здесь в провизии. С собой взяли очень мало, подвозить было далеко, а правитель Люфтфабада почему-то вдруг запретил жителям продавать нам продукты. Положение становилось критическим. Между тем Скобелев очень опасался войти в какие-либо резкие пререкания с персидскими властями.

Как быть? Жаловаться нашему послу и добиваться продажи продуктов дипломатическим путём была бы слишком длинная история, и нашему отряду пришлось бы голодать. Всё это генерал отлично понимал. И вот он отправляется с визитом к правителю Лютфабада. При этом участвовали Гродеков, сотник Денисов, я и ещё несколько человек. Правитель принял нас в своей резиденции — глинобитном и грязном тесном здании. Это был тощий, длинный, и смуглый господин в высокой барашковой шапке. Он сидел, поджавши ноги на ковре, нам же были поданы стулья. Во время угощения кофе и сладостями, Скобелев вёл с ним через переводчика переговоры о провианте. Чем эти переговоры кончились, уже не помню, но только мы вернулись к себе в лагерь, как Скобелев получает в подарок плохонького рыжего конька, так рублей в полтораста. Генерал наш, помню, осматривает это животное и, смеясь, говорит Гродекову:

— Послушай, Николай Иванович, пошли ты этому… триста полуимпериалов.

Гродеков немедленно исполняет приказание через сотника Денисова, который временно заведовал штабными суммами. И что же вышло? Помню как сейчас, просыпаюсь я на другой день утром, выхожу из палатки, и глазам своим не верю. Вся огромная площадь, от того места где мы стояли лагерем, ещё накануне совершенно пустая, вплоть до крепостных ворот, где находилась резиденция правителя, запружена торговцами. Горы хлеба, чуреков, плодов, и разных разностей ласково дразнили наши взоры. Гам и шум стоял на площади невообразимый. Персюки в своих курточках и кругленьких шапочках вроде ермолок, тюбетейках, с бритыми открытыми лбами, потные, грязные, наперебой кричали и расхваливали свои товары.

Всё это произошло точно по волшебству. Солдаты наши будто у себя дома, мирно расхаживают между торгашами, прицениваются, очень много всего пробуют, смеются, шутят, и ходят от одного продавца к другому.

Всюду видны ликующие лица как наших солдат и офицеров, так и обывателей.

Торговцы так спокойно сидят, точно они тут поместились уже давным-давно.

Я подхожу к одному старику. Он сидит, поджав ноги, босой, и с жаром тараторит что-то соседу, такому же старику, как и сам. Перед ним в глиняной чашке, плавает в молоке, несколько как мне показалось сначала, творожников. Но вот старик увидел меня.

— Каймак! Каймак! — орёт он во всё горло, уперев на меня свои чёрные глаза с большими выпуклыми белками.

— А! Вот он знаменитый персидский каймак! — с удовольствием думаю про себя. Довольно питаться одним чаем с солдатскими сухарями, надо и полакомиться, — и я с наслаждением беру чашку, плачу вместе с посудиной какой-то пустяк и иду к себе в кибитку. Каймак замечательно вкусный. В нём нет той сладкой приторности, как его приготавливают у нас в России. Это просто крепко сбитые сливки, свёрнутые в трубочку, и к ним прибавлено чуть-чуть сахару.

Кроме каймака, тут же продавались чрезвычайно вкусные кукурузные чуреки и различные лепёшки. Одним словом, на другой же день после скобелевского подарка, мы были завалены всевозможной провизией. Она продавалась крайне дёшево. Мы, как говорится, катались здесь точно сыр в масле.

В Лютфабаде Скобелев получил два известия, совершенно противоположные по характеру. Одно — самое для него радостное: флигель-адьютант полковник Закомельский привёз ему от Государя Императора, за взятие Геок-Тепе орден Георгия 2-й степени и чин полного генерала.

А вскоре же после того, а именно 3-го марта, пришла горестная весть о смерти незабвенного Императора Александра II. Помню, случилось это так. Утром вдруг вбегает ко мне в кибитку кто-то из товарищей и кричит: «Слышали, государь убит!» И сам куда-то скрывается.

Как? Что такое? Бегу к генеральской кибитке, смотрю, наш священник и дьякон в траурных ризах, подёргивая плечами и выправляя волосы из под риз, торопливо приготавливались служить панихиду.

Скобелев, окружённый офицерами, стоит позади священника, и, закрыв носовым платком лицо, навзрыд плачет как ребёнок.

Я останавливаюсь по близости и спрашиваю у товарищей, как всё это случилось? Никто не знает никаких подробностей.

Дня через два, через три, как то под вечер, когда первое, самое сильное горе приутихло, Михаил Дмитриевич по обыкновению едет прокатиться верхом. Мы все сопровождаем его. Едем вёрст десять, и почти всё садами и миндальным лесом. Аромат от цветущих деревьев был восхитительный.

В одном местечке останавливаемся и слезаем с коней. Генерал задумчиво прогуливается в тени деревьев, затем подзывает всех нас и отрывисто восклицает сквозь слёзы: «Вы… господа… меня оставьте теперь. Я ничего для вас не могу сделать. Теперь я ничто! Отправляйтесь все к графу N: он теперь сила!» Жмёт нам руки, снова садится на лошадь, и галопом возвращается обратно в лагерь.

Не смотря на то, что к этому времени прибыла от мерцев депутация о принятии их под высокую руку «Белого Царя», что дорога к Герату была открыта, и стоило только дойти, чтобы занять всё это — тем не менее, экспедиция была остановлена и Скобелев отозван.

Так грустно окончилась эта, столь славно было начавшаяся страничка в нашей истории.



  1. Бушмат — трубка при стремени для пики.
  2. Канаус — старинная плотная шёлковая ткань полотняного переплетения.
  3. Голема, голема, — большой, большой.
  4. Чака, чака, — Подожди, подожди.
  5. Чевяки — низкая кожаная обувь без твердого задника; в обиходе у кавказцев, которые надевают их поверх кожаных чулок — ноговиц. (Казаки заимствовали этот род обуви у горцев)
  6. Табор — батальон
  7. Маштак — необъезженная лошадь небольшого роста.
  8. Саман — рублёная солома.
  9. Всадник — осетин, идущий в поход добровольно. Их так называли в отличие от казаков.
  10. «Фитанец» — квитанция.