Сказки
автор Владимир Иванович Даль
Опубл.: 1857. Источник: az.lib.ru • Сказка о Шемякином суде
Сказка о похождениях черта-послушника Сидора
Сказка о Георгии храбром и о Волке
Сказка о баранах

Даль В. И.
Сказки

Печатается по изданию: Даль В. И. Избранные произведения. — М.: Правда, 1983.

Осканировано и выверено: Моя библиотека.
Содержание

Сказка о Шемякином суде

Сказка о похождениях черта-послушника Сидора

Сказка о Георгии храбром и о Волке

Сказка о баранах

СКАЗКА О ШЕМЯКИНОМ СУДЕ И О ВОЕВОДСТВЕ И О ПРОЧЕМ; БЫЛА КОГДА-ТО БЫЛЬ, А НЫНЕ СКАЗКА БУДНИШНЯЯ

править
Карлу Христофоровичу Кнорре

Пробежал заяц косой, проказник замысловатый, по свежей пороше, напрыгался, налагался, крюк выкинул сажени в три, под кочкою улегся, снежком загребая, притаился, казалось бы его уж и на свете нет — а мальчики-плутишки заутре по клюкву пошли и смеются, на след глядя, проказам его; экий увертливой, подумаешь, ведь не пойдет же прямым путем-дорогой, по людски, виляет стороной, через пень, через тын, узоры хитрые лапками во снежку выводит, на корточки сядет, лягнет, притопнет; петлю закинет — экий куцый проказник! Ну, а как бы ему еще да лисий хвост? — И долго смеялись зайду, а заяц уж бог весть где! Слухом земля полнится, а причудами свет; это не сказка, а присказка,. а сказка будет впереди. Шемяка, судья и воевода напроказил, нашалил, к скрылся, как заяц наш, да след покинул рыси своей лебединой лапчатой; а русский народ, как известно всему свету, необразованный, непросвещенный, так и рад случаю придраться, голову почесать, бороду потрясти, зубы поскалить, и подымает на смех бедного Шемяку судью в поныне. Кто празднику рад, тот до свету пьян; у меня кума жила на Волге, Соломонида, бывало как вспомянет, что у свекрови на крестинах пономарь оскоромился, так и в слезы; а в Суздале, сват Демьян, и на тризне, да хохочет! Уговор лучше денег, кто в куму Соломониду удался, ни сказки ни присказки моей слушать не садись; сказка моя о похождениях слезных, приключениях жалостных Стоухана Рогоуховича и Бабарыки Подстегайловны лежит у меня под спудом; а присказка о косом и куцом зайце и сказка о суде Шемякином написана, к быту приноровлена и поговорками с ярмонки Макарьевской разукрашена, дли свата Демьяна с честными сотоварищи: всякому зерну себя борозда; на всех не угодить; шапка с заломом, будь и бархатная, не на дворянскую голову шьется — а по мне да по свату куцое платье, французская булка на свет не родись! Нам подай зимою щи с пирогом; кашу; летом ботвинью, либо окрошку, тюрю, поставь кваску, да ржаного хлеба ломоть, чтобы было, за что подержаться, да зубами помолоть — а затем проспи свата Демьяна не прогневаться, небылицами коренными русскими потешиться, позабавиться; у нас с ним. как у людей, выше лба уши не растут!

Шемяка родился не воеводою, а мужиком. Не родись умен, не родись богат, а родись счастлив. Край его был бедный, народу смыслящего мало, письменного не много, а Шемяка у дьячка в святцы глядеть выучился, знал праздник, по приметам, отличать от буден, ходил в тонком кафтане — а как на безрыбьи и рак рыба, а в городе Питере и курица птица, так мир его и посадил в старосты. Шемяка мужик смирный: когда спит, так без палки проходи смело; и честный, заговорит, так что твои краснобаи, душа на ладони и сердце на языке; а что скажет, то и свято, где рука, там и голова; лихоимства не знал, бывало Федосей, покойник, царство ему небесное, вечная память, смышлен и хитер на выдумки, на догадки, тороватей немца иного — ему пальца в рот не клади! Бывало и комар носу не подточит; да любил покойник, нечего греха таить, чтобы ему просители глаза вставляли серебряные; бывало стукнет по голове молотом, не отзовется-ль золотом? Да и сам только тем прав бывал, что за него и праведные деньги молились. Шемяка наш прост, хоть кол на голове теши, да добр и богобоязлив; так мужики и надеялись нажить от него добра, да и оскоромились. Не то беда, что растет лебеда, а То беды, как нет и лебеды!

Приходит к старосте Шемяке баба просить на парня, что горшки побил. Парню, лежа на полатях, соскучилось; поймал он клячу, а как он был не из самых ловких и проворных, так не умел и сесть, покуда кума его не подсадила. Клячонка начала его бить, понесла" а на беду тут у соседки на частоколе горшки сушатся — понесла, да мимо горшков; он, как пошел их лбом щелкать, все пересчитал, сколько ни было!

Судья Шемяка подумал, да и рассудил: чтобы кума заплатила протори, убытки и горшки соседки, за то, что парня криво на клячу посадила. — Где суд, там и расправа; мы проволочки не любим! Деньги на стол, кума, да и ступай домой!

Чтобы тебе быть дровосеком, да топорища в глаза не видать, за такой суд, подумал сват Демьян; убил бобра. Заставь дурака богу молиться, так он и лоб расшибет!

Теперь подошла другая баба с просьбою. К ней в огород и во двор и в сени повадился ходить соседский петух; а поваженный, что наряженный, отбою нет; и такой он забияка, что бьет без пощады ее петуха и отгоняет от куриц, а соседка приберечь и устеречь его не хочет. Тогда судья Шемяка приказал поймать ей своего петуха и принести, и повелел писцу своему очинить ему нос гораздо потоньше и поострее, на подобие писчего пера, дабы он мог удобнее побивать петуха соседнего. Но он скоро, и не дождавшись победы своей, исчах и умер голодною смертью. Что ж делать; на грех мастера нет; и на старуху бывает проруха, конь о четырех ногах, да спотыкается, а у нашего петуха, покойника, только две и были!

Теперь еще пришла баба просить за мужика. Как квочки раскудахтались, сказал Шемяка, — визжать дело бабье! Ехали они вместе, баба с мужиком, на рынок; мужик стал про себя рассуждать: продам я курицу, продам яйца, да куплю горшок молока; а я, примолвила баба сдуру, я хлеба накрошу. Тогда мужик, не медля ни мало, ударил ее в щеку, и вышиб у нее два зуба; а когда она спросила, зарыдав, за что. Так он отвечал ей; «Не квась молока». - Мужик с бабой Пришли к Шемяке и просили друг на друга; мужик, не запираясь ни в чем, принес два зуба, которые у нее вышиб, в руках.

— Квасить молоко чужое не годится, — сказал Шемяка просительнице, — на чужой каравай рот не разевай, а пораньше вставай, да свой затевай! Но и ты не прав, земляк: вина одна; с чужим добром не носись, на утварь ближнего не посягай. Отдай бабе сей же час оба зуба, сполна, да и ступайте, господь с вами! тут и без вас тесно, и на брюхе пресно: сегодня еще ни крохи, ни капли в глотку не попадало, а хлопот полон рот — в голове, как толчея ходит; бьешься, бьешься как слепой козел об ясли! Либо одуреешь с этим народом, прости господи, либо с ума сойдешь, либо, за недосугом, когда-нибудь без покаяния умрешь!

За такие и иные подобные хитрые увертки и проделки нашего судьи правдивого, старосты Шемяки, посадили его на воеводство, и стали уже отныне честить-величать по батюшке, Шемякою Антоновичем. Полюбится сатана лучше ясного сокола; вечером Макар гряды копал, ныне Макар в воеводы попал! Коси малину, руби смородину! Жил прежде, так стал поживать ныне; готовый стол, готовый дом, а Челобитчиков, просителей, на крыльце широком, что локтем не протолкаешься! Шемяка возмечтал о себе, и стал, как овсяная каша, сам себя хвалить и воспевать" Я-де старого лесу кочерга, меня не проведешь, и на кривых оглоблях не объедешь; у меня чем аукнешь, тем и отклинется; судить да рядить я и сам собаку съел; я и малого греха, и малой неправды не потерплю ни в ком; от малой искры да Москва загорелась; вела и резник Обухом бьет, убей муху! А у меня, кто виноват, так виноват, хоть себе невидимка, хоть семи пядей во лбу будь!

А как бы сват мой Демьян его подслушал, так и подумал бы про себя: Ври на обед, да оставляй я на ужин! Ох-ты гой еси добрый молодец, судья правдивый, Шемяка Антонович, сын отца своего родного-кровного Антона Поликарповича. Ни ухо ты ни рыло, ди с рожи, ни с кожи, а судишь так, что ни. мыто. ни катано, ни брито, ни стрижено; у тебя ум за разум заходит, знать, чересчур перевалил; а где тонко, там, того и гляди, порвется! И сатана в славе, да не за добрые дела; а иная слава хуже поношенья. Ты богослов. да не однослов; мягко стелешь, да жестко спать; скажешь вдоль, а сделаешь поперек" запряжешь и прямо, да поедешь криво!

Все это подумал бы он про себя, а сказать, не скажет ни слова. Кто Шемяку посадил в воеводы, тот. и отвечает. Солдат солдата под бок толкает: земляк! куда ты идешь, гляди-ка, тут головы не вынесешь без свища!« — „Про то знает тот, кто посылает, — проворчал старый служивый, — не ты за, свою голову отвечаешь; а ты знай иди, да с ноги не сбивайся!“ Так и я; не наше дело, попово, не нашего попа, чужого. Моя изба с краю, я ничего не знаю!

Пришел мещанин к воеводе Шемяке Антоновичу просить на соседа. Сосед у него был убогий, по имени Харитон, отставной целовальник. Он бы поехал и на топорище по дрова, да чай не довезет и до угла — так он и пришел просить у зажиточного хозяина кобылу. У меня, говорит, и дровни стоят наготове, и кнутишко припасен, и топор за поясом, так за малым дело стало: лошаденки нет! не откажи, батюшка!

Так и кума моя, Соломонида, что на Волге жила, не тем будь помянута, бывало о масленой пошлет внучку к золовке: приказала-де бабушка кланяться, собирается блины печь, так уж наставила водицы, натолкала и соли, припасла и сковородник, а велела просить: сковороды нет ли, мучицы гречневой, молока да маслица!

Ссудил сосед Харитона, отставного целовальника, кобылой, пришел тот к нему и за хомутом; а как хомута лишнего у этого не случилось, так он ему л не дал. Тогда убогий Харитон наш не призадумался: он привязал кобылу просто к дровням за хвост и поехал по дрова; когда же, навалив воз большой, возвращался из лесу домой, так был под хмельком; он ворота отпер, подворотню выставить позабыл, а сам кобылу стегнул плетью. Она бросилась через подворотню и вырвала себе хвост весь, в дровни остались за воротами. Хари-тоя приводит кобылу без хвоста, а хозяин, не приняв ее, пошел на него просить.

Воевода Шемяка повелел кобылу ту привести в освидетельствовать, действительно ли она без хвоста! А когда сие оказалось справедливым, и присяжные ярыги и думный грамотеи в очках хвоста искали, искали к не нашли» — тогда воевода Шемяка. суд, учинил, я расправу к решение такое: Как оный убогий мужик, Харитон, отставной целовальник, взял кобылу с. хвостом, то и повинен возвратить таковую ж; почему и взять ему оную к себе, и держать, доколе у нее не вырастет хвост.

— Ну, вот и с плеч долой, — сказал Шемяка про себя; — сделаешь дело и душе-то легче! Премудрость быть воеводой! Ведь не боги же и горшки обжигают!

«Удалось смелому присесть нагишом, да ежа раздавить, — подумал сват Демьян, — первый блин да комом! Хоть за то спасибо, что не призадумается; отзвонил, да и с колокольни! Чуть ли наш воевода не с Литвы; а туда, говорят, на всю шляхту один комар мозгу принес, да и тот, никак, девки порасхватали, а на нашего брата не досталось, что шилом патоки захватить! Нашему воеводе хоть зубы дергай, человек другому услужил, а сам виноват остался; бьют и Фому за Еремину вину! Ни думано, ни гадано, накликал на свою шею беду — не стучи, громом убьет. Кабы знал да ведал, где упасть, там бы соломы подостлал — не давать бы кобылы, не ходить бы просить. Мое дело сторона; а я бы воеводе Шемяке сказал сказку, как слон-воевода разрешил волкам взять с овец по шкуре с сестры, а больше не велел их трогать ни волоском! Такой колокол по мне хоть разбей об угол! Поглядим, что дальше .будет».

Приходит еще проситель, по делу уголовному. Сын вез отца, больного и слепого, на салазках, в баню, и спустился с ним, подле мосту, на лед. Тогда тот же Харитон, отставной целовальник, у которого и было ремесле, да хмелем поросло, шел пьяный через моет, упал с мосту, и убил до смерти больного старца, которого сын вез на салазках в баню. Харитон, подпав суду но делу уголовному, немного струсил; а когда ею позвал Шемяка судья, то он, став позади просителя, показывал судье тяжелую, туго набитую кожаную кису, будто бы сулит ему великое множество, денег. Шемяка Антонович, судья и воевода, приказал и суд учинить изволил такой: чтобы Харитону целовальнину стать под мостом" а вышереченному сыну убиенного прыгать на него с моста, и убить его до смерти. Долг платежом красен. Покойнику же отдать последнюю честь, и пристроите его к месту, то есть отвести ему земли косую сажень, выкопать землянку, снять с него мерку, да сшить на него деревянный тулуп, и дать знак отличия, крест во весь рост. — Сват мой Демьян, услышав все это, замолчал, как воды в рот набрал, и рукой махнул. Теперь, говорит, дело в шапке, и концы в воду; хоть святых вон понеси! Да поры, до времени, был Шемяка и прост, да лихоимства не знал; а в знать и силу попал, так и пустился во всякие художества: по бороде да по словам Авраам, а по делам — Хам; из речей своих, как закройщик модный, шьет, кроит, да выгадывает, по заказу, по деньгам, по людям, по лицу — что дальше, то лучше; счастливый путь!

Наконец приходит еще челобитчик. Тот же пьяный дурак Харитон выпросился к мужику в избу погреться. Мужик его пустил, накормил и на полати спать положил. Харитон оборвался с полатей, упал в люльку и убил ребенка до смерти. Отец привел Харитона к судье, и, будучи крайне огорчен потерею дитяти своего, просил учинить суд и правду. Береза не угроза, где стоит, там и шумит! Харитон целовальник знал уже дорогу к правосудию: сухая ложка рот дерет, а за свой грош везде хорош. Он опять показал Шемяке, из-за челобитчика, туго набитую кожаную мошну, и дело пошло на лад.

Ах ты окаянный Шемяка Антонович! Судья и воевода и блюститель правды русской, типун тебе на язык! Лукавый сам не соберется рассудить беспристрастнее и замысловатее твоего; а кто хочет знать да ведать последний приговор судьи Шемяки, конец и делу венец, тот купи, за три гривны, повествование о суде Шемякином, с изящными изображениями, не то суздальского, не то владимирского художника, начинающееся словами: «В некоторых Палестинах два мужа живаше - и читай — у меня и язык не поверится пересказывать; а я» по просьбе свата, замечу только мимоходом, что изображение суда Шемякина, церемониала шествия мышей, погребающих кота, и сим подобные, неосновательно называются обыкновенно лубочными: это, говорит Демьян, показывает невежество, и унизительно для суздальцев; изображения сии искусно вырезываются на ольховых досках, а не на мягком и волокнистом лубке. Но сват меня заговорил, и я отбрел от кола; начал, так надобно кончить. Кто в кони пошел, тот и воду вози; не почитав сказки, не кидай указки!

Итак, по благополучном решении и окончании трех уголовных дел сих, Шемяка послал поверенного своего требовать от Харитона платы, которую он ему вовремя суда сулил и показывал в кисе кожаной. А Харитон целовальник отвечал: это не киса у меня, а праща; лежали в ней не рубли, а камни; а если бы судья Шемяка меня осудил, так я бы ему лоб раскроил! Тогда Шемяка Антонович, судья и воевода, перекрестясь, сказал: слава Богу, что я не его осудил: дурак стреляет. Бог пули носит; он бы камень бросил и, чего доброго, зашиб бы меня! Потом, рассудив, что ему пора отдохнуть и успокоиться после тяжких трудов и хлопот, на службе понесенных, расстроивших здоровье его, так что у него и подлинно уже ногти распухли, на зубах мозоли сели, и волоса моль съела, — поехал, для поправления здоровья своего, на службе утраченного, за море, на теплые воды. А Харитон, целовальник отставной, как пошел к челобитчикам требовать по судейскому приговору исполнения, так и взял, на мировую, отвяжись-де только, с одного козу дойную, с другого муки четверти две, а с третьего, никак, тулуп овчинный, да корову — всякого жита по лопате, да и домой; а с миру по нитке, голому рубаха, со всех по крохи, голодному пироги! Всяк своим умом живет, говорит Харитон; старайся всяк про себя, а господь про всех; хлеб за брюхом не ходит; не ударишь в дудку, не налетит и перепел; зимой без шубы не стыдно, а холодно, а в шубе без хлеба и тепло, да голодно!

Вот вам и всем сестрам по серьгам, и всякому старцу по ставцу! Шемяка родил, жену удивил; хоть рыло в крови да наша взяла; господь милостив, царь не всевидящ — бумага терпит, перо пишет, а напишешь пером, не вырубишь топором! Нашего воеводу голыми руками не достанешь; ему бы только рыло свиное, так у него бы и сморчок под землей не схоронился!

Чтож сказать нам про Шемяку Антоновича, как его чествовать, чем его потчевать? Послушаем еще раз, на прощанье, свата Демьяна, да и пойдем. Он говорит:

Удалося нашему теляти да волка поймати! Простота хуже воровства, в дураке и царь не волен; по мне уж лучше пей, да дело разумей: а кто начнет за здравие, а сведет на упокой, кто и плут и глуп, тот — на ведьму юбка, на сатану — тулуп!

Кланяйся, сват Демьян, куме Соломониде, расскажи ей быль нашу о суде Шемякином, так она тебе, горе мыкаючи, в волю наплачется; скажет: Ныне на свете, батюшка, все так; беда на беде, бедой погоняет, беду родит, бедою сгубит, бедой поминает! За грехи тяжкие, господь нас карает; ныне малый хлеб ест, и крестного знамения сотворити не знает — а большой, правою крестится, а левую в чужие карманы запускает! А мы с тобою, сват, соловья баснями не кормят, где сошлись, там и пир; новорожденным на радость, усопшим на мир — поедим, попьем, да и домой пойдем!

СКАЗКА О ПОХОЖДЕНИЯХ ЧЕРТА-ПОСЛУШНИКА СИДОРА ПОЛИКАРПОВИЧА, НА МОРВ И НА СУШЕ, О НЕУДАЧНЫХ СОБЛАЗНИТЕЛЬНЫХ ПОПЫТКАХ ЕГО И ОБ ОКОНЧАТЕЛЬНОЙ ПРИСТРОЙКЕ ЕГО ПО ЧАСТИ ПИСЬМЕННОЙ

править
Однокашникам моим Павлу Михайловичу Новосильскаяу и Николаю Ивановичу Синицыну

Идет рыба на блевку, идет и на блесну — кто наелся былей сытных, приторных, тот поди для праздника перекуси небылицей тощей да пряною, редькой, луком, стручковатым перцем приправленною! Истина нахальна и бесстыдна: ходит как мать на свет родила; в наше время как-то срамно с нею и брататься. Правда — собака цепная; ей только в конуре лежать, а спусти — так уцепится, хоть за кого! Быль — кляча норовистая; это кряж-мужик; она и редко шагает, да твердо ступает, а где станет, так упрется, как корни пустит! Притча — дело любезное! Она неряхою не ходит, разинею не прикидывается, не пристает как с ножом к горлу; она в праздник выйдет, снарядившись, за ворота, сядет от безделья на завалинку — кланяется прохожему всякому смело и приветливо: кто охоч и горазд — узнавай окрутника; кому не до него — проходи, как мимо кружки, будто не видишь, что люди по пятаку кидают! Вольному воля, а спасенному рай; а чужай совесть — могила; за каждой мухой не угоняешься с обухом, и мой окрутник за тобою не погонится!

В Олонецкой губернии, сказывают, много камня дикого и много болота мокрого — там вышел однажды мужик попахать. Пустил он соху по низовью, под скатом, так попал было в топь такую, что насилу вылез; выдрался с сохой он на горку, так напорол и вызубрил сошник о булыжник неповоротливый; а когда догадался поискать суходолья, так вспахал его и засеял. Это не сказка, а присказка, а сказка будет впереди!

Сатана, не самый старший, всегда лично в первопрестольном граде своем царствующий, а один из приспешников и нахлебников его, один из чертей-послушннков, праздновал именины свои; а звали того черта Сидйром, и Сидором Поликарповичем. На пирушке этой было народу много, все веселились честно и добропорядочно; плясали пляски народные и общественные, не как у нас, на ногах, а скромно и чинно, на голове; играли в карты и выезжали все на поддельных/очках; расплачивались по курсу фальшивыми ассигнациями самой новой, прочной английской работы, не уступающей добротою настоящим; но все это делалось, говорю, мирно и ужиточно. Вдруг входит человек в изодранном форменном сертучишке, — кто говорил, что это хорунжий, отставленный три раза за пьянство и буянство; кто говорил, что это небольшой классный чиновник, а кто уверял, что это отставной клерк,, унтер-баталер, а может быть, и подшкипер. Не успел он почтить собрания присутствием своим, как в тот же миг ввязался в шашни миролюбивых посетителей и, не откладывая дела и расправы, ударил на них в кулаки. Люблю молодца за обычай! Да и не детей же с ними крестить стать! Черт-именинник как хозяин сунулся было разнимать, но как от первого русского леща у него в ушах раздался трезвон в семь колоколов с перезвоном, на языке и горько и кисло стало, а из глаз искры посыпались градом, так он присел и присмирел. Гости расползлись по домам, по вертепам своим, и храбрый воитель и победитель наш остался пировать один, как тетерев на току.

— Дурак ты, — сказал настоятель, сатана-староста, Сидору, когда этот пришел к нему плакаться на беду свою, — дурак круглый и трус, и худой, как я вижу, нам слуга, когда жалеешь для службы нашей шкуры своей и пары-другой зубов! Тебя, вижу я, надобно в черном, теле держать! Ты бы обрадовался находке да последил ее; я давно вам, неизворотливым, сказывал, что мне чиновные озорники, и пройдохи почетные нужны, --чтобы вы их сманивали да зазывали, а вы знай ходите поджавши хвосты, как смиренники! Вы у меня как-то все от рук отбились: погоди, я вас пригну к ногтю! Изволь ты у меня отправиться на землю, изведать на деле сушь и глубь и быт гражданский и военный и взять оседлость там, где для оборотов наших окажется повыгоднее; да прошу без всяких отговорок служить, как люди служат, не для поживы в личных выгод, а для блага и пользы общей нашей, не щадя ни живота, ни крови.

Сидор Поликарпович вылез из преисподней, стал ногами на твердую землю и оглядывался кругом на просторе; с него еще пар валил, как с московского банщика, в он все еще не сбил оскомину после вчерашней переквашенной русской закуски; а сверх того, сплечился немного в задней левой ноге, когда выбирался из пропасти преисподней, а потому прихрамывал и сел отдохнуть.

«Плохое житье наше, — подумал он про себя. — С тех пор как нашего брата с неба спихнули, все обижают; всякий- ярыга дулю подносит и по ушам хлещет! Свались только ты, так в подобьют под йоги» а станешь вставать, оправляться, так подзатыльников и не оберешься! Народ умудряется и просвещается со дня на день, и бесхвостое это племя за все берется, во все ввязывается: под землю подрывается, бороздит по морю, крестит по воздуху, — не присвой я себе жару, огня ярого, так бы и не было у меня своего красного уголка, вечем было бы перед ними похвалиться! Бьешься, бьешься как рыба об лед" а поживы мало, часом я харчи не окупаются!"

Он оглянулся кругом, доводил рылом во все стороны, а он, как добрый гончий, искал верхним чутьем, вздохнул горько и сказал: «Идти добро промышлять отселе подальше — здесь, в этой земле, за причетом нашим, и босым и постриженным, приступу нет; они и без нашего брата управятся!»

Он встал и пошел на восток, ибо вылез на землю на самом крайнем западе, на взморье, под крутым берегом, где конец света и выдался мыском в море крайний клок земли, нашей части света. Шел он, шел, долго ли, коротко ли, вёдром ли, погодкой ли. а дошел до страны от нас западной, пригишпанской, королевства задорного; а обитают в королевстве том люди неугомонные, неужиточные, родятся в них замыслы весбыточные, Там-то Сидор наш встретил отрядец солдат на привале. Солдаты те пришли из стран северных, необозримых, пространством морю прилежащему, ледовитому, равных; перешли путем земли многоязычные и отдыхали от трудов и утомительного перехода. Черт подсел к ним и начал расспрашивать их:

— Куда, ребятушки, идете?

— Идем мы, куда Макар телят не гоняет, куда ворон костей твоих не занесет, идем под Стукалов монастырь пить да гулять, а не сиднем сидеть, играть в мяча чугунного, грызть орехи каленые ядреные; идем хлебом-солью гостей чествовать, сажать боком-ребром на прилавки железные, узкие, граненые, за скатерти браные травчатые-муравчатые, за столы земляные;

поить до упаду хмельным багряным вином, опохмелять закусками ручными — ореховыми, приговаривать: «Не ходи один, ходи с батюшкою»; припевать:

«Не тебе, супостату, на орла нашего сизого, на царя нашего белого руку заносить окаянную!» Кому пир, а кому мир; а кому суждено, разбредемся — сляжем по землянкам даровым, не купленным, по зимовьям не просторным, низеньким; нашему брату жизнь — копейка, голова — наживное дело! Идем пожить весело, умереть красно!

«И гладко строгает, и стружки кудрявы! — подумал черт Сидор Поликарпович. — Дай еще с ним потолкую, авось не будет ли поживы!»

— А что, служивый, чай здесь житье ваше привольное, хорошее?

— В гостях хорошо, а дома лучше, — отвечал гренадер.

— Здесь девушки хороши, — намекнул черт. Гренадер. Много хороших, да милых нет! Черт. Хороши, да не милы! Сбыточное ли это дело?

Гренадер. У нас не по хорошу мил, а по виду хорош!

Черт. Так что же вы милых покинули, а зашли к немилым!

Гренадер. Не пил бы, не ел, все на милую глядел — да слезою моря не наполнишь, кручиною поля не изъездишь, а супостата вашего крестом да молитвою не изведешь; стало быть, садиться казаку на коня, а нашему брату браться за пищаль да за щуп!

Черт. Да вы, господа кавалеры, волей или неволей сюда зашли?

Гренадер. Наша воля — воля царская; за него животы наши, за него головы!

Черт. Поглядишь на вашего брата, так жалость донимает! Кабы на мою немудрую голову — что бы, кажись, за радость в такой вериге ходить! Покинул бы честь и место, да и поминай как звали меня самого!

— А у тебя самого — распазить да навоз возить! — отвечал ему гренадер.

«Какой этот сторожкой! — подумал черт Сидор Поликарпович. — Пойду к другому! Дай пристану тут к заносному племени этому; к ним и ходить далеко и проживать холодно. Здесь, во стране пригишпанской, западной, сручнее будет мне с ними побрататься; а там — чем отзовется, попытаюсь с ними вместе и до их земли добраться!»

Наш новобранец, из вольноопределяющихся, пристал, служил и ходил под ружьем, терпел всю беду солдатскую, перемогался, но — крепко морщился! Ему в первые сутки кивером на лбу мозоль намяло пальца в полтора; от железного листа в воротнике шея стала неповоротливее, чем у серого волка; широкою перевязью плеча отдавило, ранцем чуть не задушило, тесаком икры отбило! Солдату, говорят, три деньги в день, куда хочешь, туда их и день; веников много, да пару нет, а мылят, так все на сухую руку! У солдата шило бреет, а шубы нет, так палка греет! «Эти поговорки приелись мне, как сухой ячмень беззубой кобыле, уходили меня, как кающегося грехи; это не по мне! Семь недель, как в великий, пост, голодом сиди, семь недель мозоли сбивай, покуда раз, да и то натощак, угодишь подраться да поживиться! Что мне за неволя в таком хомуте ходить! Стану жить я по-своему».

Сказано — сделано. Полк вышел к смотру, у всех и ранцы и амуниция исправны, а у нашего Сидора ни кирпичика форменного, ни ваксы сухой, ни воску, ни лоску, пуговицы не чищены, ниток в чемоданчике, напоказ, ни серых, ни белых!

Сидор Поликарпович думал переиначить всю службу по-своему, да и опростоволосился крепко! Ему это отозвалось так круто и больно, что он, забыв все благие советы и наставления старосты-сатаны, бросил все — и службу, и ранец, и ружье, и суму, проклял жизнь и сбежал. Он удирал трои сутки без оглядки, набил плюсны и пятки и присел наконец под липку перевести дух. Не успел он еще опамятоваться, как вдруг увидел перед собою человека невысокого росту, в низкой треугольной шляпе без пера, в расстегнутом сером сюртуке, длинной жилетке, в ботфортах, который стоял, сложив руки на груди и выставив левую ногу вперед, и разглядывал по очереди все отдаленные, через дол и лес пролегающие дороги, и был, казалось, в нерешимости, которую ему избрать. -Черт Сидор подошел, обнюхал незнакомца кругом, в одно ухо ему влез, в другое вылез, и узнал таким образом все помышления и замыслы его. В это время вдруг подлетел латник с косматым шлемом и, указывая назад, донес, что он опять уже видел мельком пики на красных и синих древках и нагайки. Тот кинулся на коня и помчался стрелой; и наш Сидор, смекнув и разгадав дело, едва успел сунуть ему за пазуху письмо, которое он, пригнувшись на корточках за заднею лукою седла всадника, написал и которое при сей верной оказии вздумал отправить во тьму окромешную к командиру своему, сатане-старосте, чтобы известить его о плохих успехах своих и проситься домой. Сидор не колдун, да угадчик;, письмо его запоздало несколько, это правда, но оно, застрахованное, действительно дошло наконец до места и передано всадником с рук на руки старосте-сатане, настоятелю Стопоклепу Живдираловичу; вот оно от слова до слова:

«Письмо от черта-послушника, Сидора Поликарповича, к сатане-старосте. Стопоклепу Живдираловичу, писанное на земле, во стране пригишпанской, западной, и отправленное во тьму окромешную при первой оказии с человеком невысокого росту в треугольной шляпе без пера.

Старосте нашему, Стопоклепу Живдираловичу, от послушника его и нахлебника, Сидора Поликарповича, нижайший поклон; супруге его, Ступожиле Помеловне, от усердного поклонника ее, Сидора Поликарповича, многия лета и нижайший поклон; теще его, ведьме чалоглазой, Карге Фоминишне, по прозванию Редечной Терке, нижайший от нас же поклон и всякая невзгода Мирская; равномерно и сожительнице нашей, драгоценной Василисе Утробовне, наклон и супружеское наше приказание, задним числом со дня отлучки нашей, пребыть нам верной; деткам нашим, сыновьям: Кулаку, Зарезу и Запою, дочерям: Мохнашке и Сивухе — родительское наше проклятие на веки нерушимое и поклон; брату нашему, Искусу Поликарповичу, и сожитильнице его, Чуме Цареградовне, дяде нашему, Тузу Бубновому под крапом и сожительнице его. Крале Червонной Зотообрезной, а равно и всей преисподней — нижайший поклон наш и всякая неправда мирская и нечистые дела и соблазны; желаем им всякое наитие замыслов нечестивых в успех и воздаяние сторицею за понесенные труды и беды; а о себе скажем, что мы благодаря ходатайству старосты нашего, Стопоклепа Живдираловича, и процветающим в краях здешних глупостям и вздорным пакостям людским еще в живых и здравствуем, хотя все посильные наши попытки доселе еще мало понесли за собою плодов, н иного мы бедствий земных на себе испытали, и осталася за нами одна только надежда, что новое предприятие наше принести нам долженствует успех вящий и жатву обильную, душегубительную. А вышли мы из преисподней во стране, бедной науками, и художествами, и просвещением, где блаженствуют наши, и босые и постриженные, на краю света, — почему и сочли мы за лишнее основать здесь пребывание наше, а отправились через горы высокие, снежные на Восток и обрели там людей, наклонных к дури и к пакостям, самодовольных и бессовестных; почему, рассудив также, что оные люди рук наших не минуют, раздавали мы им только значки, трехцветные и белые, для основания междоусобий; а потом и намеревались держать путь свой еще далее на Восток, как дошло до нас сведение, что нахлынули от стран северных люди, дюжие телом и крепкие духом, им же несть числа, а страна их ледовита и ими любима; и заложил во время оно преставившийся царь их, а наш первейшей враг, столицу свою в земле, неприятельской, и довершили: ее наследники царя того и потомки, вопреки стараниям и покушениям нашим, а древнюю сто лицу свою, до которой нет нам приступу от великого множества церквей, коих числится сорок сороков, отстояли они ныне снова и подняли на дым, дабы не досталось в руки иноплеменникам двадесяти языков, под предводительством подручника нашего на царя и землю их покусившихся; и уморили они тех иноплеменников захожих голодом и холодом, и уходили и извели оружием, и написали сказку: „О беспечной вороне, попавшейся во щи гостей голодных“, и следили того предводителя до земли и столицы его, где мы ныне обретаемся, и побивали его нещадно на каждом шагу. А посему и сочли мы за лучшую пакость подбиться к сим ненавистным нам доблестным и смиренным воителям и искусить их к совращению с пути повиновения и благочестия. Но сия попытка, несмотря на то, что, усердствуя ко благу нашему общему, не щадили мы ни плеч своих, ни шкуры, обошлась нам весьма несходно, и понесли мы от нее накладу более, чем барышей. Есть у них, например, обычай военный, что не спрашивается: отколе взять, а говорится только: чтоб было; глядишь — и есть; а чуть прогуляешь, проглядишь, так тотчас за расправу, а это вовсе не по нас! И пуще всего невзлюбили мы у них той музыки, что стучат в глухие бубны без бубенчиков да подыгрывают в два смычка без канифоли на кожаной скрипке; испытали мы притом жизнь холодную и голодную, так что часом и уведешь где-нибудь быка, да негде изжарить, некогда съесть; а по всему этому и рассудили мы наконец предоставить их участи своей, покинуть и сбежать. Они же, воители те, царей своих чтят свято, за землю обширную, отчасти ненаселенную и дикую, стоят всем оплотом дружно и норовисто, а посему успеха нам еще ожидать должно мало. Таким делом .изведали мы быт их на суше, а ныне намерены при помощи отца-настоятеля и старосты нашего сесть на корабли их, здесь обретающиеся, и держать путь вместе с ними чинно и тихо до земли их и осмотреться там, на месте, не упуская удобного случая взять оседлость свою, как наказано нам было, там, где окажется повыгоднее и попривольнее. О чем, здравствуючи, будем не оставлять вас своими уведомлениями; а вас просим усердно находить нас таковыми же. А писано сие писбмо к вам через самого того земли пригишпанской, западной, повелителя, нашего подручника, которому срок на земле ныне вышел уже давным-давно и следует ему явиться к старосте, Стопоклепу Живдираловичу, во тьму окромешную; но, по мнению нашему, востребуется послать дюжину-другую разночинцев и послушников, нашей братьи, дабы они могли уловить и увлечь с собою того подручника нашего и представить в преисподнюю; ибо сам он, употребляя во зло долготерпение наше, день за день просрочивает и явиться к месту откладывает. А за сим, испрашивая от старосты нашего, и настоятеля, и всей братии послушников всякую невзгоду и проклятие небесное и земное, остаемся усердствующим ко соблазну общему служителем и послушником вашим

чертом Сидором Поликарповым.

Приписка. Еще уведомляем вас и о том, что оные северные страны повелитель, лишь только первый на миродавца того руку наложил, и отстоял земли и народы и веси своя, и избил век» заморскую рать его, и отобрал все оружие и до тысячи огнеметных литых орудий, то и все земли крещеные, доселе миродавцу тому раболепствовавшие, очнулись, и оперились, и противу него восстали, завопили, и начали витии велеречивые- священнодействовать и писать воззвания доблестные и песни ободрительные войскам своим и всему народу; а понеже той северной страны повелитель даровал милость и пощаду всем на него посягавшим и карать их более не пожелал, а требует от них мира и дружбы, каковое изумительное великодушие поразило и врагов и новых союзников его, то и не худо бы нам заранее разослать в те иные земли послушников наших, дабы соблазнить все народы и земли крещеные забыть, что скорее, то лучше, таковое им оказанное беспримерное благодеяние и заставить их в бессилии своем и немощи обносить оговорами и клеветою северной той страны обитателей и властителей их и мстить им за вышереченное благодеяние всяким наветом злым, и словом, и делом, и где чем прилучится. О чем и прошу довести до сведения старосты нашего и настоятеля, Стопоклепа Живдираловича; ибо замечено нами на пути нашем, что наклонность к таковым нам любезным пакостям и злодеяниям таится уже в семенах раздора многоязычных племен тех".

Отправив письмо это, соскочил Сидор с задней луки седла и чуть было не повис в тороках! «Долго ль до беды, — подумал он. — О серник споткнешься, затылком грянешься, а лоб расшибешь!» Он присел; а как было уже довольно поздно и Сидор наш уморился крепко, то и лег, свернулся, наутро встал, стряхнулся, совершил поход в один переход и сел на корабль у взморья.

«Фортуна бона, — подумал черт Сидор Поликарпович — а он думать научился по-французски, — форту. на бона, — подумал он, когда изведал службу нашу на море. — Я хоть языкам не мастер, а смекаю, что тютюн. что кнастер; мои губы не дуры, язык не лопатка, я знаю, что хорошо, что сладко. Здесь жизнь разгульная и всякого добра разливное море! Каждый день идет порция: водка, мясо, горох, масло; под баком сказки, пляски, играют в дураки и в носки, в рыбку и в чехарды; рядятся в турок и верблюдов, в жидов и в лягушек; спят на койках подвешенных, как на качелях святошных, — одна беда — простору мало, да работы много!»

Он надел на себя смоленую рабочую рубаху, фуражку, у которой тулья шла кверху уже, а на околыше были выметаны цветными нитками зубцы и узоры; опоясался бечевкой, привесил на ремне нож в ножнах кожаных, свайку, насовал в карманы шаровар каболки, тавлинку, кисет; вымазал себе рожу и лапы смолою, взял в зубы трубчонку без четверти в вершок и, проглотив подзатыльника два от урядника за то, что сел было курить на трапе, примостился смиренно к камбузу, где честная братия сидела в, кружке, покуривала корешки и точила лясы.

— Что скажешь, куцый капитан общипанной команды, поверенный пустых бочек? — спросил марсовой матрос трюмного, — каково твои крысы поживают?

— Приказали кланяться, не велели чваниться! — отвечал тот.

— Не бей в чужие ворота плетью, — заметил старый рулевой насмешнику, — не ударили бы в твои дубиной! Век долга недели, не узнаешь, что будет; может быть, доведется еще самому со шваброй ходить!

— Не доведется, Мироныч, — отвечал первый, — с фор-марсу на гальюн не посылают! Без нашего брата на марса-рее и штык-боут не крепится!

— Не хвалися, горох, не лучше бобов, — проворчал третий. — А кто намедни раз пять шкаторину из рук упускал, покуда люди не подсобили?

— Упустишь, когда из рук рвет, — отвечал опять тот. — Ведь не брамсельный дул, а другой риф брали!

— У доброго гребца и девятый вал весла из уключины не вышибет, — сказал урядник с капитанской шестерки, — не хвали меня в очи, не брани за глаза, не любуйся собой, так и будешь хорош!

— Запевай-ка повеселее какую, Сидорка, — сказал нашему Поликарповичу сосед его. — Что ты сидишь — надулся, как мышь на крупу! Ты волей пристал к нам, Так и зазнаешься; а у нас, вишь, неволя скачет, неволя пляшет, неволя песни поет!

— Не свайкой петь, когда голосу нет! — отвечал Сидор, оскалив зубы, как мартышка. — Запевай-ка ты свою:

Здравствуй, милая, хорошая моя,

Чернобровая, похожа на меня!

— На тебя? — спросил урядник. — Надо быть, хороша была! Неужто и с тобой какая ни есть слюбилась?

— Нет такого мерзавца, чтобы не нашел своей сквернавки, — отвечал Сидорка. — Кабы люди не сманили, и теперь бы со мной жила!

— Кабы нашего сокола вабило не сманило, сто лет бы на месте сидел, — подхватил марсовой. — А какая твоя любка была, Сидорка, чернавка или в тебя, белянка?

— Была белобрысая, была и черномазая, — отвечал Сидорка, — было, да быльем поросло! Нашему брату за вами, в бубновых платочках, не угоняться!

— Да, мы таки постоим за своих, — подхватил тот же марсовой, — и поспорим хоть с кем, что против нашей, ниже у косноязычного француза, не найдешь ни одной! Бывало, моя как приоденется да приумоется, так хоть водицы испить!

— Чистоплотен больно, — промолвил Мироныч, — что за дворянин! Когда горох в котле, так, стало быть, и чист; брюхо не зеркало, что в зубах, то и чисто!

— Горох горохом, — отозвался кок за камбузом. — а в рассоле из-под солонины, ребята, нечего греха таить, наудил нынеча угрей!

— Эка невидаль, — отвечал Мироныч, — будто то и черви, что мы едим; по-моему, так то черви, что нас едят! Смазной, да затягивай хоть ты сдуру песню свою про червяка черемхового!

— Погоди, — отвечал Смазной, — вишь, трюмный наш, Спирька, задремал, так чтоб не потревожить!

— Чего тут годить; на посуле, что на стуле, посидишь да и встанешь, — сказал опять первый.

— Встанешь, пройдешься, да и опять присядешь, — отвечал тот, — посуленое ждется; что я тебе за песенник дался? Много ли вас тут охочих до песен моих? Я меньше как при двенадцати зубов не оскалю и голосу не подам!

— И дело, — подхватил марсовой. — У нас был в Касимове мещанин; как начал торговать, так, бывало, на пятак в день уторгует да еще два гроша сдачи даст; а расторговался, поднялся с мелочяого на оптовой-валовой, так в нитках пасмы не разбивает, в варганах полудюжины не рознит!

Дудка просвистела на шканцах, и осиплый голос прокричал в фор-люк: «Пошел все наверх!» Все кинулись, кто в чем сидел, и Сидора Подикарповича нашего подле трасу семь раз с ног сбивали! Он вылез последним, и вахтенный урядник, сказав ему, что он скор как байбак, поворотлив как байдак, спросил:

«Не угодно ли прописать боцманских капель?» — «Не все линьком, — отвечал Сидор, — можно и свистком!» — «Да, можно, — ворчал тот, — засядете под баком, так вас оттоле калачом не выманишь, ломом не выломишь, шилом не выковырнешь Пошел на марса-фал!» Сидор кинулся на марса-фал, а его в шею. «За что?» — «Не трёкай! Опять по шее. „За что?“ — „Иди ходом, лежи валом, не дергай!“ Кричат: „На брасы на правую!“ А Сидора в шею. „За что?“ — „Не тяни без слова!“ Опять в шею. „Отдай“, — говорят; отдал — „Тяни!“ Ну, словом, замотали бедного Сидорку нашего до того, что он и не знал, куда деваться, куда ни сунься- — урядник; за что ни ухватись — линек! „Из бухты вон!“ — раздалось с юту, и Сидор наш, который еще не знал ни бухты, ни лопаря, оглянуться не успел, как боцман отдал пертулинь; якорь полетел, потащил за собою канат, а с канатом и Сидорку, который не успел выскочить из свернутых оборотов каната» из бухты, и Поликарповича в полтрети мига вместе с канатом прошмыгнуло в обитый свинцом клюз, выкинуло под гальюном, перед носом корабля! Он вынырнул, ухватился за водорез, за ватерштаги, вылез на буш-прит и стоял долго, почесывая затылок и оглядываясь кругом: таких проказ он и во сне не видал! Он не мог опамятоваться. «Что за нелегкая меня сюда принесла! — подумал он, присев под кливером, у эзельгофта. — Тут замотают так, что с толку своротишь, из ума выбьешься! Попал я никак из огня да в воду! Как ни ладишь, ни годишь, а не приноровишься никак к этой поведенции, к морской заведенции! Не дотянешь — бьют, перетянешь — бьют; а что и всего хуже — работа впрок нейдет; тяни, тяни, да и отдай! Тяни, из шкуры лезь, тяни, да и отдай! Что это за каторга? По-моему бы, выдраил в струнку один раз, на шабаш, закрепи, да и не замай! А тут не успел навернуть на планку либо битенг, опять сымай, трави, отдавай — а там опять тяни! На это не станет и сил; у меня руки в плечах оттянуло так, что лапы в поликры болтаются: это не шутка! А глядишь — завтра то же, послезавтра опять то же… -Служи сам настоятель, сатана-староста, когда лаком больно, а не я. Неохота лап мочить, а то бы соскочил сейчас, да» и пошел! Терпеть, видно, до первого якоря, а там — и черт не слуга!"

Рассудил, как размазал, и не стал работать; отнекивался во ожидании первой якорной стоянки, а между тем стал бурлить тихомолком, задумал всполошить всю команду. Свистят: «Первую вахту наверх!» Сидорка забился на кубрике где-то, сидит, дух притаил. Кричат: «Аврал, аврал!» — и- подавно то же; Сидорка и сам не идет и других не пускает! Как тут быть? Капитан' хватился за ум. Он догадался, что все это проказы заморского выходца, новобранца нашего, Сидора, и вздумал повернуть делом покруче. «Свистать к вину!» — закричал он вахтенному уряднику. Урядники собрались все вокруг грот-люка, просвистали резко и согласно «к вину», вся команда вышла, и черт Сидор Поликарпович также вылез. Тогда капитан приказал его схватить и, как первого зачинщика, растянул его на люк и вспорол, да так, что с него, с живого, сухая пыль пошла, что, как говорится, и чертям тошно стало! А сам приговаривал: «Я тебя взял на службу государеву, одевал и кормил тепло и сытно, а ты ум свой с концов обрезал, да и в середке ничего не оставил, вздумал проказить на свою голову — закорми чушку, так будет плакаться на пролежни; трунил ты надо мной, потешусь и я над тобой; проведу и я свою борозду, поставлю над тобою пример, чтобы у тебя сдуру молодец какой-нибудь не вздумал перенимать; передний заднему дорога; не задай острастки, так, чего доброго, черниговского олуха какого-нибудь и оплетешь! Не я бью, сам себя бьешь; кнут не мука, а вперед наука — один битый семерых небитых стоит! Это тебе в задаток; а если расплачиваться начистую с тобою доведется, так знай, что дело пойдет в рост! Тогда не пеняй!»

Черт Сидор Поликарпович, вырвавшись от жару такого, какого и у себя дома, в преисподней, не видывал, кинулся со всех ног через кранбалку и уцепился за одну лапу якоря, который только что был отдан и летел в воду, пошел с ним ко дну и впился мертвым зубом в илистый, вязкий, под плитняком, грунт морской; а когда на другой день судно стало сыматься с якоря, а черта нашего едва было не достали со дна морского, то он, в беде неминучей, перегрыз зубами канат у самого рыма, и боцман с баку закричал: «Пал шпиль! Лопнул канат, щебнем перетерло и конец измочалило!» «Черт с ним, и с якорем, — подумал баковый матрос, которого выпороли заодно с Сиверкою, — у нашего царя якорей много, всех не переломаешь! По крайней мере избавились от новобранца этого неугомонного, что пришел из стран пригишпанских, западных, и сел кстати, как вахлак на мослак!»

Таким образом, черт Сидор Поликарпович пропал вторично без вести, считался год со днем в бегах и наконец из списков по сухопутному и морскому ведомству выключен. Поминают об нем старослуживые с тремя шевронами, поминают, как царя Гороха да Ивашку Белую Рубашку! Черт Сидор пропал, концы схоронил, и след простил! Какие приключения и похождения проходил и изведал он на дне морском, — ' мореплаватель ли какой, со всем причетом и пожитками своими, морем хладным объятый И во мраке багровом до искупления своего по дну морскому крейсирующий, или другой кто приняли, приютили, наставили и научили Сидорку нашего, — этого я и не знал да позабыл; а у меня память такая куриная, что чего не знаешь, того и не помнишь! Знаю только, что вскоре после того, как сбылось с Сидоркою рассказанное в сказке нашей приключение и похождение, стал показываться оборотень какой-то в кудрявых и прописных Азах, коими расчеркиваются чиновные и должностные наши. Он, Сидорка, то роги выставит, то ногой лягнет, то когти покажет, то язык высунет, то хвостом, как мутовкой, пыль взобьет, — а сам с той поры никогда и никому более в руки не дается и На глаза не показывается; удавалось, правда изредка, сбить ему рог, так вырастал опять новый, покруче первого; посадили ему было как-то язык в лещедку, так он за перо; и видел его цепком один только сват мой Демьян, да и то во сне! Сидит, сказывал, лоскут красного, чернилами испятнанного сукна .подостлавши, затирает чернильные орешки с купоросом, с камедью, чинит перья-скорописчики, ножички подтачивает, смолку на подчистку изготовляет; сват Демьян подошел было к нему сдуру во сне, хотел поглядеть на него, так тот накормил его палями, напоил чернилами да начал было на него писать на листе форменного формата донос; так мой Демьян от него отрекся, отчурался; я, говорит, ни вор, ни пьяница, в домостроительстве не замечен, так во мне для тебя, хоть ты двадцать стоп испиши, ни русла, ни ремесла; человек я маленький, полуграмотный, шкурка на мне тоненькая, да и та казенная; пишу я по-казацки, супостата шашкою по затылку, коня донского нагайкою по ребрам; так ты отвяжись и не пятнай доброй славы моей, чтобы всяк мог говорить и ныне, как говаривали встарь:

Козак, душа правдивая,

Сорочки немае —

Коли не пье, так воши бье,

Таки не гуляе!

Черт Сидор Поликарпович задал еще никак острастку куме Соломониде; а впрочем, остался при хлебном и теплом ремесле своем и при месте — он выписал из преисподней супругу свою, Василису Утробовну, сыновей: Кулака, Зареза и Запоя, дочерей: Мохнашку и Сивушку, и живет с ними припеваючи! Он доходами и сам сыт и подушное за себя и за всю семью свою, по последней ревизии, сатане-настоятелю, Стопоклепу Живдираловичу, уплачивает, а супругу его, Ступожилу Помеловну, дарил неоднократно к праздникам камачею, камкою, ожерельями и платками; места же своего покинуть не думает, а впился и въелся так, что его теперь уже не берет ни отвар, ни присыпка!

Вот вам сказка гладка; смекай, у кого есть догадка; кто охоч, да не горазд, тот поди, я с ним глаз на глаз еще потолкую; а кто горазд, да не охоч, тот прикуси язык да и отойди прочь!

СКАЗКА О ГЕОРГИИ ХРАБРОМ И О ВОЛКЕ {*}

править
{* Сказка эта рассказана мне А. С. Пушкиным, когда он был в Оренбурге и мы вместе поехали в Бердскую станицу, местопребывание Пугача во время осады Оренбурга, (Прим. автора.)}

Сказка наша гласит о дивном и древнем побыте времен первородных: о том, что деялось и творилось, когда скот и зверь, рыба и птица, как переселенцы, первородны и новозданцы, как новички мира нашего, не знали и не ведали еще толку, ни складу, ни ладу в быту своем; не обжились еще ни с людьми, ни с местом, ни с житьем-бытьем, ни сами промеж собой, не знали порядка и начальства, говорили кто по-татарски, кто по-калмыцки и не добились еще толку, кому и кого глодать и кому с кем в миру и в ладах односумом жить; кому с кем знаться или не знаться, кому кого душить и кого бояться; кому ходить со шкурой, а кому без шкуры, кому быть сытым, а кому голодным.

Серый волк, по-тогдашнему бирюк, обмогавшись натощак голодухою никак сутки трои, в чаянии фирмана, разрешающего и ему, грешному, скоромный, стол, побрел наконец на мирскую сходку, где, как прослышал он мельком от бежавшей оттуда мимо логва его с цыпленком в зубах лисы, Георгий Храбрый правил суд и ряд и чинил расправу на малого и на великого.

Пришел серый на вече; стал поодаль, поглядел. присел на задние лапы по-собачьи и опять поглядел, прислушался маленько, вздохнул, покачал головой, облизался и поворотил оглобли назад. «Тут не добьешься и толку, — подумал он про себя, — крику и шуму довольно; а что дальше — не знаю. Чем затесываться среди белого дня в эту толпу, отару, ватагу, табун, гурт, стаю, стадо — в это шумливое и крикливое стоголосное скопище, где от давки пар валит, от крику пыль стоит, чем туда лезть среди белого дня, так лучше брести восвояси. Я не дурак; хоть и знаю, что и мне, наряду со всеми, сказано: век живи, век учись, а умри дураком; так по крайности до поры до времени, поколе господь терпит грехам моим, поколе смерть сама на меня не нашатнулась, быть дураком не хочу. Нашему брату в сумерки можно залезть промеж других людей, а кабы в темь полуночную, так и подавно; а среди белого дня — бармоймин. не пойду». Итак, он пришел домой, залез в трущобу глухую, повалился на бок и стал, щелкая зубами, искать по шубе своей. Настала ночь, и серый смекнул и догадался, что эдак сыт не будешь. «Совсем курсак пропал, — ворчал он про себя, — животы хоть уздечки вяжи, а поашать нечего!» Что станешь делать: вылез из терновника, ожил и освежился маленько, когда резкий северяк пахнул по тулупу его, .взбивая мохнатую шерсть, — очи у него загорелись в теми ночной, словно свечи; подняв морду на ветер, пустился он волчьей скачкою по широкому раздолью и вскоре почуял живность. Но, как это была только первая попытка серого промыслить самоучкою кус на свой пай, то он и не разнюхал, на какую поживу, по милости шайтана, наткнулся, а только облизывался, крадучись да приседая, поддернув брови кверху и приподняв уши зубрильцем, и прошептал: «Что-то больно сладкое!»

Он заполз на первый раз в стадо сайгаков; а как и самоучкою удаются ину пору мастера не хуже ученых, а сайгаки сердечные о ту пору были посмирней нынешних овец, то серый наш без хлопот пары две отборных зарезал наповал, словно век в мясниках жил, да еще другим бедняжкам кому колено, кому бедро, а кому и шею выломил. Сайгаки всполошились, прыснули по полю вправо и влево да подняли тревогу; кто живой да с ногами был, все сбежались, звери и птицы налицо, а рыбы, по неподручности сухопутного перехода, послали от себя послов, трех черепах с черепашками, которые, однако же, уморившись насмерть, к сроку запоздали, а потому дело на сходке обошлось и без них. И с той-то поры, сказывают, рыбы лишены за это навсегда голоса. Видите, что уже и о ту пору был порядок и расправа и вина без наказания не проходила: всякая вина виновата. "

Итак, звери сбежались, день проглянул, и серого нашего захватили врасплох уже над последнею четвертью третьего сайгака. Он, знать, себе на уме; думает: запас хорошо, а два лучше, а потому серый наш о ту пору, как и ныне, шутить не любил. Но ему не ладно отозвалась эта первая попытка: дело новое, дело непривычное; ныне шкуру снять с сайгака не диковинка; а тогда еще было не то. Звери и птицы все ахнули, на такую беду небывалую глядючи; один только молодой лошак, вчерашнего помету, стоял и глядел на изуродованных собратов своих, что гусь на вечернюю зарницу. Но мир присудил по-своему: костоправ-медведь осмотрел раненых, повытянул им изломанные шейки да ножки, повыправил измятые суставчики и ворчал про себя, покачивая головой и утираясь во все кулаки: «Неладно эдак-то делать; эдак что же пути будет? Руки-ноги выломил, а которому и вовсе карачун задал — это дело неладно?» Между тем бабы сошлись и стали голосить по покойникам: «Ах ты мой такой-сякой, сизой орел, ясный сокол! На кого ж ты нас, сирот круглых, покинул? А кто ж нам, сердечным, кто нам будет воду возить, кто станет дрова рубить? Кто будет нас любить и жаловать, кто холить да миловать, кто хлебом кормить да вином поить?» Наконец принялись люди и за серого: «Кто он, греховодник? Подайте-ка его сюда!» Он бы за тем не очень погнался, что ему на первый раз поиграли в два смычка на кожаном гудке, причем мишка с отборным товарищем исправляли должность ката и, присев на корточки, надев рукавицы и засучив рукава, отсчитали серому честно и добросовестно сто один по приговору, так что на сером тулуп гора-горой вздулся, — а на нем шкура, правда, и не черного соболя, да своя, — ну, это бы. говорю, все ничего, да ему то обидно было, что и вперед не велели таскать сайгаков, а на спрос: «Чем ему кормиться?» — не дали ни ответу, ни привету; кричали только все в голос, чтобы серый не смел ни под каким видом резать да губить живую скотину, чтобы не порывался лучше на кровь да на мясо, а выкинул думку эту из головы. Живи-де смирно, тихо. честно, не обижай никого. так будет лучше. Серый наш, встряхнувшись да оправив на себе сермягу свою, плакал навзрыд, подергивая только плечами, и спрашивал: «Что же прикажете есть, чем быть мне сытым? Я не прошу ведь на каждый день ужина да обеда, да хоть в неделю раз накормите: неужто круглый год скоромного куска в рот не брать?» Но никто на это ему не отвечал, и сходка по окончании секуции на том и кончилась; каждый побрел восвояси, разговаривая с дружкой и вслух подсмеиваясь над серым, приятелем нашим, который сидел подгорюнившись, как богатырь недотыка, поджав хвост и повесив голову, и глядел на недоглоданные копытца, рожки и косточки.

По этой мирской сходке видим мы, что Георгий Храбрый, набольший всем зверям, скотине, птице, рыбе и всякому животному, успел уже постановить кой-какой распорядок, указал расправу, расписал и порядил заплечных мастеров, волостных голов, писарей, сотских и десятских — словом, сделал все, как быть следно и должно.

«Эдак неладно, — сказал серый, покачивая головой на повислой шее, — совсем яман булыр, будет плохо. Да на что же меня, грешного, с этими зубами на свет посадили?» Сам вздохнул, отряхнулся и пошел спросить об этом Георгия Храброго: «Пусть-де сам положит какое ни есть решение, ему должно быть известно об этом; пусть укажет мне, чье мясо, чьи кости глодать, а травы я себе по зубам не подберу».

«Георгий! — сказал он, присев перед витязем и наклонив униженно неповоротливую, да покорную шею свою. — Георгий, пришла мая твая просить, дело наша вот какой: мая ашать нада, курсак совсем пропал, а никто не дает; на что же, — продолжал он, — дал ты мне зубы, да когти, да пасть широкую, на что их дал мне, и еще вдобавок большой мясной курсак, укладистое брюхо? Ему порожний жить не можно; прикажи ты меня, Георгий, накормить да напоить; не то возьми да девай куда знаешь; мне, признаться, что впредь будет, а поколе житье не находка. Я вчера наелся, Георгий, и теперь до четверга потерпеть можно; а там, воля твоя, прикажи меня кормить!»

Георгий Храбрый был о ту пору занят делами по управлению новорожденного разношерстного народа своего и войска, и Георгию было не до волка. Большак поморщился и отправил его к сотнику: «Ступай, братец, к туру гнедому, он тебя накормит». — «Ну вот эдак бы давно, — сказал серый, вскочил и побежал весело в ту сторону, где паслось большое стадо рогатого скота. — Я бы вчера и не подумал таскать сайгаков самоуправством, коли б кто посулил мне говядинки: куй-иты. сухыр-иты, баранина ль, говядина ль, по мне все равно, был бы только, как калмыки говорят, махан, мясное».

Он подошел к быку туриному и просил, по словесному приказанию Георгия Храброго, сделать какой там следовать будет распорядок, как говорится в приказной строке, об утолении законного голода его. «Стань вот здесь, — сказал бык, — да повернись ко мне боком». Серый стал. Бык, задрав хвост и выкатив бельмы, разогнался, подхватил его рогами и махнул через себя. «Сыт, что ли?» — спросил он, когда серый наш, перевернувшись на лету раза три через хвост и голову, грянулся об землю навзничь крестцом. У серого отнялся язык; он вскочил и поплелся без оглядки, приседая всем задом, как разбитая старуха на костылях. У быка на каждом рогу осталось по клоку шерсти, не меньше литовского колтуна.

Серый добрел кой-как до логва своего, прилег и лежал, обмогался да облизывался трои сутки, и то насилу отдохнул. Обругав мошенником и быка и Георгия, пошел он, однако же, опять искать суда и расправы.

«Ну, дядя Георгий, — сказал он, заставши этого опять за делом, — спасибо тебе! Я после закуски твоей насилу выходился!» — «А что, — спросил Георгий, — нешто бык не дает хлеба?» — «Какого хлеба? — отозвался серый. — Бойся бога, дядя; у нас, когда вставлял ты мне эту скулу да эти зубы, у нас был, кажись, уговор не на хлеб, а на мясное!» — «Ну а что ж, бык не дает?» — «Да, не дает!» — «Ну, — продолжал Георгий, — ступай же ты к тарпану, к лошади, она даст». Сам ушел в свои покои и покинул бедняка.

Серый оглянулся; косячок пасется за ним недалечко. Он подошел, да не успел и заикнуться, не только скоромное слово вымолвить, как жеребец, наострив уши, заржал, наскакал на него и, не выждав от серого ни «здравствуй», ни «прощай», махнул по нем, здорово живешь, задними ногами; да так, слышь, что кабы тот не успел присесть да увернуться, так, может быть, не стал бы больше докучать Георгию своими зубами; еще, спасибо, не кован был жеребец о ту пору, а то беда бы. Серый мой взвыл навзрыд, закричал благим матом, подбежал тут же к Георгию Храброму и бил челом неотступно, чтобы сам поглядел, как народ с ним, с серым, обходится, да сам бы уж и приказал туру или гнедому, тарпану ли его накормить. «Видишь, — говорил он, — видишь, что сделал со мной жеребец этот при тебе, в глазах твоих и при ясном лице твоем; благо, что сам ты видел, а то бы, чай, опять не поверил!» Георгий осерчал на серого, что больно докучает, не дает покою.

«Все люди как люди, — говорил он, — один ты шайтан; пристает, что с ножом к горлу, подай да подай; поди, говорят тебе, да попроси из чести, смирно, чинно; да не ходи эдаким сорванцом, забиякою; погляди-ка на себя, на кого ты похож? Чего косишься исподлобья да свинкой в землю глядишь? Вишь, тулуп взбит, колтуны с него висят, рыло подбито, сущий разбойник; не мудрено, что тебя и честят по заслугам. Нешто люди эдак ходят? Поди к архару, к дикому барану, да попроси честью, так он накормит тебя, да и отвяжись от меня, не приставай, что больной к подлекарю».

Серый пошел, прежде всего скупался, постянул зубами с шубы своей сухари да колышки, встряхнулся, прибрался, умылся, расчесался и отправился, облизываясь уже наперед, к архару, к барану. Этот, поглядев на нашего щеголя и наслушавшись сладких речей его, попросил стать над крутым оврагом, задом в чистое поле. Волк стал, повесил хвост и голову, наострил ухо и распустил губы; баран разогнался позадь его, ударил по нем костяным лбом, что тараном в стену; волк наш полетел под гору в овраг и упал замертво, на дно глубокой пропасти. У него в глазах засемерило, позеленело, заиграли мурашки, голова пошла кругом, что жернов на поставе, в ушах зазвенело и на сердце что-то налегло горой каменной: тяжело и душно. Он лежал тут до ночи, очнувшись просидел да прокашлял до рассвета, а заутре во весь день еще шатался по оврагу, словно не на своих ногах либо угорелый. Как он тужил, как он охал, как бранился и плакал, и клял божий свет, и жалобна завывал, и глаза утирал, как наконец вылез, отдохнул и опять-таки поплелся к отцу-командиру, к храброму Георгию, — всего этого пересказывать не для чего, довольно того, что Георгий послал его к кабану, да и .тот добром не дался, а испортил серому шубу и распорол клыком бок. Серый, как истый мученик первобытных и первородных времен, когда не было еще ни настоящего устройства, ни порядка, хоть были уже разные чиновники, сотские, тысяцкие и волостные, — серый со смирением и кротостью коренных и первоначальных веков зализал кой-как рану свою и пошел опять к Георгию, с тем однако же, чтобы съесть его и самого, коли-де и теперь не учинит суда и расправы и не разрешит скоромного стола. «Еще и грамоты не знают, — подумал серый про себя. — и переписка не завелась, а какие крючки да проволочки по словесной расправе выкидывают! Ну, а что бы езде было, кабы далося им это письмо?»

Серый пошел и попал в добрый час; Георгий Храбрый был и весел, и в духе, и на безделье; он посмеялся, пошутил, потрепал старого по тулупу и приказал ему идти к человеку. «Поди, — говорил он, — поди в соседний пригород и попроси там у добрых людей насущного ломтя; проси честно, да кланяйся и не скаль зубов, не щетинь шерстя по хребту, да не гляди таким зверем». — «Ох, дядя, — отвечал волк, — мне ли щетиниться; Опаршивел я, чай, с голоду, так и шерсть на мне встала; бог тебе судья, коли еще обманешь!» — «Поди же, поди, — молвил опять Георгий, — люди — народ добрый, сердобольный и смышленый, они не только накормят тебя и напоят, а научат еще, как и где и чего промышлять вперед».

Серый на чужом пиру с похмелья, веселого послушав, да не весел стал. Ему что-то уж плохо верилось; боялся он, чтобы краснобай Георгий опять его не надул, да уж делать было нечего: голод морит, по свету гонит; хлеб за брюхом не ходит; видно, брюху идти за хлебом.

Добежав до пригорода, серый увидел много народу и большие белокаменные палаты. Голодай ваш махнул, не думав, не гадав, через первый встречный забор, вбежал в первые двери и, застав там в большой избе много рабочего народу, оробел и струсил было сначала, да уж потом, как деваться было ему некуда, а голод знай поет свое да свое, серый пустился на авось: он доложил служивым вежливо и учтиво, в чем дело и зачем он пришел; сказал, что он ныне по такому-то делу стал на свете без вины виноват; что и рад бы не грешить, да курсак донимает; что Георгий Храбрый водил его о ею пору в дураках, да наконец смиловался, видно, над ним и велел идти к людям, смышленому, сердобольному и многоискусному роду, и просить помощи, науки, ума и подмоги. Он все это говорил по-своему, по-татарски, а случившийся тут рядовой из казанских татар переводил товарищам своим слова нежданного гостя. Волк попал не на псарню и не в овчарню; он просто затесался в казармы, на полковой двор, и, перескочив через забор, забежал прямо в швальню. Служивые художники его обступили; хохот, смех, шум и крик оглушили бедняка нашего до того, что он, оробевши, поджал хвост и почтительно присел среди обступившей толпы. Сам закройщик, кинув работу, подошел слушать краснобая нового разбора и помирал со смеху, на него глядя. Наконец все ребята присудили одного из своих, кривого Тараса, который состоял при полку для ради шутовской рожи своей, с чином зауряд-дурачка, присудили его волку на снедь, на потраву, и начали с хохотом уськать да улюлюкать, притравливая волка на Тараску. Но серый наш не любил, да и не умел шутить: он зверем лютым кинулся на кривого зауряд-чиновника, который только что успел прикрыться от него локтем, и ухватил его за ворот. Ребята с перепугу вскочили на столы да на прилавки, а закройщик, как помолодцеватее прочих, на печь; и бедный Тараска за шутку ледащих товарищей своих чуть не поплатился малоумною головушкой своей. Он взмолился, однако же, серому из-под него и просил пощады. «Много ли тебе прибудет, — говорил он, — коли ты меня теперь съешь? Не говоря уже о том, что во мне, кроме костей да сухожилья, ничего нет, да долго ли ты мною сыт будешь? Сутки, а много-много что двое; да коли и с казенной амуницией совсем проглотишь, так будет не подавишься, и то не боле как на три дня тебе станет; пусти-ка ты лучше меня, так я тебя научу, как подобру-поздорову изо дня в день поживляться можно; я сделаю из тебя такого молодца, что любо да два, что всякая живность и скоромь сама тебе на курсак пойдет, только рот разевай пошире!».

«За этим дело не станет, — подумал волк, — только бы ты правду говорил. Пожалуй; господь с тобой, я за этим и пришел, чтобы вас честно просить принять меня по этой части в науку? закройщиком быть не хочу, да я знаю, что вы не в одни постные дни сыты и святы бываете, а обижать я и сам не хочу никого».

Тараска кривой отмотал иглу на лацкане, побежал да принес собачью шкуру и зашил в нее бедного волка. Вот каким похождением на волке проявилась шкура собачья; каков же он до этого случая был собою — не знаем, а сказывают, что был страшный.

«Вот тебе и вся недолга, — сказал Тараска, закрепив и откусивши нитку, — вот тебе совсем Максим и шапка с ним! Теперь ты не чучело и не пугало, а молодец хоть куда; теперь никто тебя не станет бояться, малый и великий будут с тобой запанибрата жить, а выйдешь в лес да разинешь пасть свою пошире, так не токма глухарь — баран целиком и живьем полезет!» — «Не тесно ли будет?» — спросил серый, пожимаясь в новом кафтане своем. «Нет, брат, ныне, вишь, пошла мода на такой фасон, — отвечал Тараска косой, — шьют в обтяжку и с перехватом, только бы полки врознь не расходились, а на тебя я потрафил, кажись, как раз рихтиг; угадал молодецки и пригнал на щипок, оглянись хоть сам!» Серый наш уж хотел было сказать: «Спасибо», — да оглянулся, ан господа портные соскочили с печи да с прилавок, сперва смех да хохот, а там уж говорят: «Да чего ж мы стоим, ребята? Валяй его!» И, ухвативши кому что попало, кинулись все и давай душить серого в чужом нагольном тулупе; а этому, сердечному, ни управиться, ни повернуться, ни расходиться: сзади стянут, спереди стянут, посередке перехвачен; пустился бедняга без оглядки в степь и рад-рад, что кой-как уплелся да ушел, хоть и с помятыми боками, да по крайности с головой; а что попал из рядна в рогожу, догадаться он догадался, да уж поздно. Он стал теперь ни зверем, ни собакой; спеси да храбрости с него посбили, а ремесла не дали; кто посильнее его, кто только сможет, тот его бьет и душит где и чем попало; а ему в чужих шароварах плохая расправа; не догонит часом и барана, а сайгак и куйрука понюхать не даст; а что хуже всего — от собак житья нет. Они слышат от него и волчий дух и свой; да так злы на самозванца, что рыщут за ним по горам и по долам, чуют, где бы ни засел, гонят с бела света долой и ходу не дают, грызут да рвут с него тулуп свой, и бедному голодаю нашему, серому, нет ни житья, ни бытья, а пробивается да поколачивается он кой-как, по миру слоняясь; то тут, то там урвет скоромный кус либо клок — и жив, поколе шкуры где-нибудь не сымут; да уж зато и сам он теперь к Георгию Храброму ни ногой. «Полно, говорит, пой песни свои про честь да про совесть кому знаешь; водил ты меня, да уж больше не проведешь». Серый никого над собою знать не хочет; всякую веру потерял в начальственную расправу, а живет записным вором, мошенником и думает про себя: «Проклинал я вас, кляните ж и вы меня; а на расправу вы меня до дня Страшного суда не притянете; там что будет — не знаю, да и знать не хочу; знаю только, что до того времени с голоду не околею».

С этой-то поры, с этого случаю у нашего серого, сказывают, и шея стала кол колом: не гнется и не ворочается; оттого что затянута в чужой воротник.

СКАЗКА О БАРАНАХ

править
(Восточная сказка)

Калиф сидел однажды, как сидят калифы, на парче или бархате, поджав ноги, развалившись в подушках, с янтарем в зубах; длинный чубук, как боровок, проведенный от дымовья печки до устья в трубу, лежал, кинутый небрежно поперек парчи, атласу и бархату, вплоть до золотого подноса на вальяжных ножках, с бирюзой и яхонтами, на котором покоилась красная глиняная трубка, с золотыми по краям стрелками, с курчавыми цветочками и ободочками. Пол белого мрамора; небольшой серебристый водомет посредине; усыпительный однообразный говор бьющей и падающей струи, казалось, заботливо услуживал калифу, напевая ему: покойной ночи.

Но калифу не спалось: озабоченный общим благом, спокойствием и счастием народа, он пускал клубы дыма то в уст, то в бороду, и хмурил брови. Ночь наступила, а калиф и не думал еще о нынешней своей избраннице гарема, и старый беззубый цербер, неусыпной страж красоты и молодости, дряхлый эфиоп, не переступал еще с обычным зовом заветного порога, не растворял широкого раструба безобразных уст своих для произнесения благозвучного имени одного из прелестнейших существ в мире.

Калиф тихо произнес: — «Мелек!» — и раболепный Мелек стоял перед ним, наклонив голову, положив правую руку свою на грудь. Калиф, молча и не покидая трубки, подал пальцем едва заметный знак, и Мелек стоял уже перед повелителем своим с огромным плащем простой бурой ткани и с белой чалмой, без всяких украшений, в руках. Калиф встал, надел белую простую чалму, накинул бурый плащ, в котором ходит один только простой народ, и вышел. Верный Мелек, зная обязанность свою, пошел украдкой за ним следом, ступая как кошка и не спуская повелителя своего с глаз.

Дома в столице калифа были все такой легкой постройки, что жильцы обыкновенно разговаривали с прохожими по улице, возвысив несколько голос. Прислонившись ухом к простенку, можно было слышать все, что в доме Говорится и делается. Вот зачем пошел калиф.

«Судья, казы, неумолим», — жаловался плачевный голос в какой-то мазанке, похожей с виду на дождевик, выросший за одну ночь. «Казы жесток: бирюзу и оправу с седла моего я отдал ему, последний остаток отцовского богатства, и только этим мог искупить жизнь свою и свободу. О, великий калиф, если бы ты знал свинцовую руку и железные когти своего казы, то бы заплакал вместе со мною!»

Калиф задумчиво побрел домой: на этот раз он слышал довольно. «Казы сидит один на судилище своем — размышлял калиф, — он делает, что хочет, он самовластен, может действовать самоуправно и произвольно: от этого все зло. Надобно его ограничить; надобно придать ему помощников, которые свяжут произвол его; надобно поставить и сбоку, рядом с ним, наблюдателя, который поверял бы все дела казы на весах правосудия и доносил бы мне каждодневно, что казы судит правдиво и беспристрастно».

Сказано — сделано; калиф посадил еще двух судей, по правую и по левую руку казы, повелел называться этому суду судилищем трех правдивых мужей; поставил знаменитого умму, с золотым жезлом, назвав его калифским приставом правды. — И судилище трех правдивых сидело и называлось по воле и фирману калифскому; и свидетель калифский, пристав правды, стоял и доносил каждодневно: все благополучно.

«Каково же идут теперь дела наши?» — спросил калиф однажды у пристава своего, «творится ли суд, и правда, и милость, благоденствует ли народ?»

— Благоденствует, великий государь, — отвечал тот, — и суд, и правда, и милость творится, нет бога кроме бога и Мохаммед его посол. Ты излил благодать величия, правды и милости твоей, сквозь сито премудрости, на удрученные палящим зноем, обнаженные главы народа твоего; живительные капли росы этой оплодотворили сердца и уста подданных твоих на произрастание древа, коего цвет есть благодарность, признательность народа, а плод — благоденствие его, устроенное на незыблемых основаниях на почве правды и милости.

Калиф был доволен, покоясь опять на том же пушистом бархате, перед тем же усыпляющим водометом, с тем же неизменным янтарным другом в устах, но речь пристава показалась ему что-то кудреватою; а калиф, хоть и привык уже давно к восточной яркости красок, запутанности узоров и пышной роскоши выражений, успел, однако же, научиться не доверять напыщенному слову приближенных своих.

— Мелек! — произнес калиф, и Мелек стоял перед ним, в том же раболепном положении. Калиф подал ему известный знак.

— Удостой подлую речь раба твоего, — сказал Мелек, — удостой, о, великий калиф, не края священного уха твоего, а только праха, попираемого благословенными стопами твоими, и ты не пойдешь сегодня подслушивать, а будешь сидеть здесь, в покое.

— Говори, — отвечал калиф.

— О, великий государь, голос один: народ, верный народ твой вопиет под беззащитным гнетом. Когда был казы один, тогда была у него и одна только, собственная своя, голова на плечах; она одна отвечала, и он ее берег. Ныне у него три головы, да четвертая у твоего пристава; они разделили страх на четыре части и на каждого пришлось по четвертой доле. Мало было целого, теперь еще стало меньше. Одного волка, великий государь, кой-как насытить можно, если иногда и хватит за живое, — стаи собак не насытишь, не станет мяса на костях.

Калиф призадумался, смолчал, насупил брови, и чело его сокрылось в непроницаемом облаке дыма. Потом янтарь упал на колени. Калиф долго в задумчивости перебирал пахучие четки свои, кивая медленно головою.

«Меня называют самовластным, — подумал он, — но ни власти, ни воли у меня нет. Голова каждого из негодяев этих, конечно, в моих руках; но, отрубивши человеку голову, сократишь его, а нравственные качества его не изменишь. Основать добро и благо, упрочить счастие и спокойствие каждого не в устах раболепных блюдолизов моих, а на самом деле, — это труднее, чем пустить в свет человека без головы. Перевешать подданных моих гораздо легче, чем сделать их честными людьми; попытаюсь однако же; надобно ограничить еще более самоуправство, затруднить подкуп раздроблением дел, по предметам, по роду их и другим отношениям, на большее число лиц, мест и степеней; одно лицо действует самопроизвольно, а где нужно согласие многих, там правда найдет более защиты.

И сделалось все по воле калифа: где сидел прежде и судил и рядил один, там сидят семеро, важно разглаживают мудрые бороды свои, замысловатые усы, тянут кальян и судят и рядят дружно. Все благополучно.

Великий калиф с душевным удовольствием созерцал в светлом уме своем вновь устроенное государство; считал по пальцам, считал по четкам огромное множество новых слуг своих, слуг правды — и радовался, умильно улыбаясь, что правосудие нашло в калифате его такую могучую опору, такой многочисленный оплот против зла и неправды.

— Еще ли не будут счастливы верные рабы мои, — сказал он, — ужели они не благоденствуют теперь, когда я оградил и собственность и личность каждого фаудтами, то есть целыми батальонами недремлющей стражи, оберегающей заботливо священное зерцало правосудия от туску и ржавчины? Тлетворное дыхание нечистых не смеет коснуться его; я вижу: зерцало отражает лучи солнечные в той же чистоте, как восприяло их».

Опять позвал калиф Мелека, опять сокрылся от очей народа в простую чалму и смурый охобень, опять пошел под стенками тесных, извилистых улиц; часто и прилежно калиф прикладывал чуткое ухо свое к утлым жилищам верноподданных — и слышал одни только стенания, одни жалобы на ненасытную корысть нового сонма недремлющих стражей правосудия.

— Растолкуй мне, Мелек, — сказал калиф в недоумении и гневном негодовании, — растолкуй мне, что это значит? Я не верю ушам своим; быть не может!

— Государь, — отвечал Мелек, — я человек темный, слышу глазами, вижу руками: только то и знаю, что ощупаю. Позволь мне привести к тебе старого Хуршита — он жил много, видал много; слово неправды никогда не оскверняло чистых уст его, он скажет тебе все.

— Позови.

Хуршит вошел. Хуршит из черни, из толпы, добывающий себе насущное пропитание кровным потом.

— Хуршит, что скажешь?

— Что спросишь, повелитель; не подай голосу, и отголосок в горах молчит, не смеет откликнуться.

— Скажи мне прямо, смело, — но говори правду — когда было лучше: теперь или прежде?

— Государь, — сказал Хуршит, после глубокого вздоха: — при отце твоем было тяжело. Я был тогда овчарником, как и теперь, держал и своих овец. Что, бывало, проглянет молодая луна на небе, то и тащишь на плечах к казыю своему барана: тяжело было.

— А потом? — спросил калиф.

— А потом, сударь, стало еще тяжеле: прибавилось начальства над нами, прибавилось и тяги, стали мы таскать на плечах своих по два барана.

— Ну, а теперь, говори!

— А теперь, государь, — сказал Хуршит, весело улыбаясь, — слава богу, совсем легко!

— Как так? — вскричал обрадованный калиф. Хуршит поднял веселые карие глаза свои на калифа и отвечал спокойно:

— Гуртом гоняем.

СКАЗКИ
СКАЗКИ: О ИВАНЕ МОЛОДОМ СЕРЖАНТЕ, УДАЛОЙ ГОЛОВЕ, БЕЗ РОДУ, БЕЗ ПЛЕМЕНИ, СПРОСТА БЕЗ ПРОЗВИЩА
О ШЕМЯКИНОМ СУДЕ И О ВОЕВОДСТВЕ И О ПРОЧЕМ; БЫЛА КОГДА-ТО БЫЛЬ, А НЫНЕ СКАЗКА БУДНИШНЯЯ
О ПОХОЖДЕНИЯХ ЧЕРТА-ПОСЛУШНИКА, СИДОРА ПОЛИКАРПОВИЧА, НА МОРЕ И НА СУШЕ, О НЕУДАЧНЫХ СОБЛАЗНИТЕЛЬНЫХ ПОПЫТКАХ ЕГО И ОБ ОКОНЧАТЕЛЬНОЙ ПРИСТРОЙКЕ ЕГО ПО ЧАСТИ ПИСЬМЕННОЙ

Впервые — в сборнике «Русские сказки, из предания народного изустного на грамоту гражданскую переложенные, к быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими разукрашенные казаком Владимиром Луганским. Пяток первый СПб., 1832. Тип. Плюшара».

Сборник начинался предисловием, которое затем было перепечатано в Собрании сочинений В. И. Даля (I. VIII, 1861 г.):

«Где наши головы масленые, узорчатые, бороды чесаные, мухорчатые, усики витые бахромчатые. Где кафтаны смурые бархатные, шляпы бурые поярковые, кушаки шелково-бухарские, армяки татарские, рубахи щегольские красные, рукавицы вырестковые, тисненые, шаровары полосатые, сапоги с каймою строченые, на рубахах запонки граненые, на кафтанах застежки золоченые? Ой, было, было время на Руси, что ходил молодец в кафтане, ходила девка в сарафане!

Люди добрые! Старые и малые, ребятишки на деревянных кониках, старички с клюками и подпорками, девушки, невесты русские! Идите, стар и мал, слушать сказки чудные и прихотливые, слушать были-небылицы русские! А кто знает грамоте скорописной великороссийской, садись пиши, записывай, набело семь раз переписывай, знай помалчивай, словечка не роняй! Из каждого листа выходит тридцать две обертки на завитки нашим барышням-красавицам; ополчитеся, доблестные сыны отечества, да не посрамим земли своея! Полно девицам-невестам нашим ходить-носить кудри вязаные-сырцовые, плетеные-шелковые; у нас на Руси и собачка каждая в своей шерсти ходит, а косы русские мягче шелку шемаханского, чище стекла богемского! Пишите, молодцы задорные, пишите и печатайте вирши в альбомы, в альманахи, пишите по-заморскому, так скоро из матушки России пойдет вывоз черновой бумаги за море в чужие края!

А вы, вычуры заморские, переводня семени русского, вы, хваты голосистые, с брызжами да жаботами, с бадинками да с витыми тросточками, вы садитесь в дилижансы да поезжайте за море, в модные магазины; поезжайте туда, отколе к нам возит напоказ ваша братия ученых обезьян; изыдите; не про лукавого молитва читается, а от лукавого. Аминь».

Сборник с этими сказками был вскоре после выхода в свет конфискован и теперь является библиографической редкостью.

СКАЗКА О ШЕМЯКИНОМ СУДЕ…

Основой этой сказки является «Повесть о Шемякином суде» — народной сатире на воеводский суд XVII века. Однако Даль сблизил текст сказки с лубочным изданием этого произведения, по-своему его переработав. Лубочная литература — дешевые массовые печатные издания для народа в дореволюционной России, представляла собой небольшие книжки, состоящие из картинок с поясняющими текстами. Содержание таких книжек составляли переделки былин, народных сказок, притч, исторических сказаний и т. д. Даль коллекционировал лубочные произведения, передав их впоследствии СПб Публичной библиотеке.

Карл Христофорович Кнорре - астроном, директор Николаевской обсерватории, с которым В. И. Даль был особенно близок в 1819—1822 гг.

Стр. 384. Просить (на кого-либо) — подавать жалобу в суд.

Стр. 385. Протори — издержки, расходы (по судебным делам).

Убить бобра — обмануться в расчетах.

Стр. 389. Авраам, Хам - в библейской мифологии — Авраам — праотец, родоначальник евреев, — в переносном смысле старый почтенный человек. Хам — сын Ноя, проклятый отцом за непочтение — в переносном смысле наглый, готовый на подлость, человек.

Стр. 389. Палестины - местность, край.

Лубочное (изображение) — напечатанное с лубка (т. е. с липовой доски, на которой гравировалась картина для печати).

СКАЗКА О ПОХОЖДЕНИЯХ ЧЕРТА-ПОСЛУШНИКА, СИДОРА ПОЛИКАРПОВИЧА…

Стр. 392. Павел Михайлович Новосильский и Николай Иванович Синицын - товарищи В. И. Даля по Морскому кадетскому корпусу.

Стр. 392. Окрутник - ряженый, маскированный.

Стр. 393. Хорунжий - корнет (прапорщик) в казачьих войсках.

Унтер-баталер - унтер-офицер на судне, ведающий провизией.

Стр. 394. Сплечиться - повредиться, вывихнуть что-либо.

Стр. 396. Распазить - распластать.

Стр. 400. Веси. - деревни, села.

Стр. 401. Кнастер - сорт крепкого курительного табака, особенно распространенный у немцев.

Свайка - приспособление для сращивания веревок.

Каболка - пеньковая нить.

Стр. 402. Шкаторина - нижний край паруса.

Стр. 403. Пасма - двадцатая часть мотка пряжи, ниток.

Варган. - народный музыкальный инструмент, состоящий из согнутой железной полоски с зубьями, вдоль которой двигается стальной стержень.

СКАЗКА О ГЕОРГИИ ХРАБРОМ И О ВОЛКЕ

Впервые — «Библиотека для чтения», 1836, Том 14, ч. 2, за подписью: Казак Луганский.

Примечание к сказке в журнальном тексте отсутствует.

Пушкин, собиравший материалы о пугачевском восстания, ездил с Далем в Бердскую слободу 19 сентября 1833 года.

В сборнике А. Н. Афанасьева «Народные русские легенды» (М., 1860 г.) напечатана сказка «Волк», сюжет которой аналогичен сюжету «Сказки о Георгии Храбром и с волке», но вместо Георгия здесь выведен Христос. В примечаниях к сказке «Волк» А. Н. Афанасьев, напоминая читателю о сказке Казака Луганского, сообщает следующее:

«Георгий Храбрый между простолюдинами почитается покровителем стад и начальником волков, которым раздает приказания: где и чем кормиться. Народные поговорки гласят: „Св. Юрий коров запасает“, „Что у волка в зубах, то Егорий дал“. Существует поверье, что волк ни одной твари не задавит без божьего дозволения».

Изложение «Сказки о Георгии Храбром и о волке» пересыпано татарскими словами. Это, до мнению известного советского фольклориста М. К. Азадовского, дает основание предполагать, что «Пушкин слышал эту сказку от какого-либо татарина или калмыка, говорящего по-русски, во время своего пребывания в Казанской или Оренбургской губернии и тогда же под свежим впечатлением рассказал ее Далю, сохранив в своей передаче некоторые особенности речи рассказчика» (М. К. Азадовский. Сказка, рассказанная Пушкиным Далю; в «Временнике пушкинской комиссии», 1939, NN 4 — 5).

Стр. 420. Фирман — указ. В журнальном тексте: фетва, то есть приговор, решение (в области дел, связанных с религией).

Стр. 428. Рихтиг - в меру, впору, в самый раз.

СКАЗКА О БАРАНАХ

Впервые — «Москвитянин», 1845, т, ХLI, N 8, за подписью — Луганский.

Белинский характеризовал это произведение, как «коротенький, но исполненный глубокого значения восточный аполог» (ст. «Русская литература» в 1845 году).

Стр. 430. Водомет - фонтан.

Стр. 431. Козы (кади) — судья.

Умму - праведный, правоверный.

Стр. 433 Фаудтам - очень, сильно.

…смурый скобень (охабень) — плащ, свитка из некрашеного сукна,

В. ПЕТУШКОВ