Сироты
автор Михаил Павлович Чехов
Опубл.: 1905. Источник: az.lib.ru

Михаил Павлович Чехов. Свирель

М., «Московский рабочий», 1969

Сироты

править

Федор Иваныч поехал в Ессентуки лечиться от боли в желудке и вдруг неожиданно прислал Елене Ивановне телеграму: «Благослови, сестра, я женюсь».

Елена Ивановна сидела в это время на дворе в тени и варила на жаровне варенье. Водовоз Семен Васильич сливал воду кадку, поставленную на погребице. Увидав вошедшего почтальона и крестившуюся Елену Ивановну, на которой не было лица, он остановился с ведрами и стал ожидать, не случилось ли чего-нибудь страшного.

— Ну, слава богу!.. — крестилась Елена Ивановна. — Ну, слава богу!.. Помогай бог ему, голубчику!

И, увидавши Семена Васильича, она улыбнулась и сквозь слезы сказала:

— Семен… Федя женится… Вот прислал телеграмму…

Семен Васильич поставил оба ведра на землю, снял фуражку и тоже перекрестился.

— Ну, подавай бог! — ответил он. — Сорок лет вам воду вожу, и его уже сорок лет знаю… Хороший он господин.

И лицо его приняло умиленное выражение.

Скрипнула калитка, и во двор вошел Петр Захарыч. На нем была старая фуражка с красным околышем, подаренная ему кем-то, и одет он был в засаленный пиджачок и в коротенькие нанковые брюки, на целую четверть не доходившие до земли. Он исполнял разные работы по двору и по саду и жил на кухне из милости и потому, что еще в детстве оба брата Елены Ивановны, Григорий и Федор, когда еще были простыми крестьянскими детьми, играли с ним вместе в бабки.

— Петруша, слыхал? — обратилась к нему Елена Ивановна. — Федя женится!

Петр Захарыч снял фуражку и перекрестился широким крестом.

— Слава тебе господи, Елена Ивановна! — крикнул он по-солдатски и пошел на кухню.

Елена Ивановна не могла уже оставаться у жаровни и пошла в дом. Внизу было помещение Федора Иваныча, наверху одну комнатку занимала сама Елена Ивановна. Там же находилась так называемая «Гришина половина», в которой помещался старший брат, Григорий Иваныч. Елена Ивановна была вдовою. Овдовела она еще в ранней молодости, еще тогда, «когда были бедны». Оба брата были холостыми. Они остались сиротами в юношеском возрасте, не получив от отца ничего, кроме пустого дворового места в городе, на котором рос бурьян и на которое соседи перебрасывали через забор дохлых кошек и кур. Гриша и Федя были отданы мальчиками в мануфактурную лавку, а затем, когда мальчик Гришутка обратился в приказчика Григория Иваныча, у него на руках оказались и болезненный Федя, который был совершенно неспособен к торговле, и вдовая сестра, Елена Ивановна, и лежавшая в прогрессивном параличе тетка, Настасья Филипповна. Григорию Иванычу приходилось круто. Восемь лет мытарила его тетка, так что его товарищ, бывавший у них в гостях, сватавшийся к Елене Ивановне и просивший за нею восемьсот рублей, отзывался о больной так:

— Настасья Филипповна канительщицы большие-с! — Помирают-помирают, никак помереть не могут-с.

В борьбе из-за куска хлеба Григорий Иваныч и не увидал, как пропустил время для женитьбы и как состарилась его сестра. Затем он открыл свой магазин, началась стройка на доставшемся от отца пустыре, и когда окончена была «Гришина половина», то Григорию Иванычу было уже около пятидесяти лет. Всю свою жизнь завися от него материально, Елена Ивановна и Федор привыкли видеть в нем старшего, благоговели перед ним и побаивались его. Это обижало его, и он чувствовал, как с каждым годом брат и сестра становятся от него все дальше и дальше, и совершенно уединился от них в своей половине.

И теперь, когда Федор прислал телеграмму Елене Ивановне, она знала, что он не решился бы телеграфировать об этом самому Григорию Иванычу и что именно ей необходимо теперь сообщить обо всем старшему брату.

Григорий Иваныч обедал на своей половине один. Елена Ивановна сидела во время обеда в сторонке от него, смотрела на него и следила за тем, как он ест: с аппетитом или нет.

— Гриша, ты бы поперчил себе суп… — говорила она.

У Григория Иваныча был один недостаток, который заставлял Елену Ивановну страдать. Раз или два в год он запивал запоем, причем во время болезни он молчал или же жаловался на судьбу, брал с собою веревку и уходил по сараям и чердакам, отыскивая место, где бы повеситься. Дни запоя для Елены Ивановны проходили ужасно. Ни на час не упуская брата из виду ни днем ни ночью, она ходила за ним по пятам и оберегала его от катастрофы. И когда заканчивалась болезнь, Григорий Иваныч, видя исхудавшую, усталую сестру, стыдился ее, и это еще больше отдаляло его от нее. И теперь Елена Ивановна, поджидая брата к обеду, подозревала, что, кажется, он опять запил, вертела в руках телеграмму и не знала, как сообщить ему о женитьбе Федора Иваныча. Она знала, что Федору Иванычу жениться необходимо, что нельзя же ему весь век оставаться холостым, что ему уже сорок два года и что когда строили дом, то имели именно это в виду. Но забитая бедностью, мужем и зависимостью от брата, она не знала, как ей лучше приступить к делу, и боялась, как бы от этого он не запил по-настоящему.

Скрипнула калитка, раздались шаги по лестнице, и Григорий Иваныч прошел к себе на половину. Когда Елена Ивановна зашла к нему, он уже сидел, повязанный салфеткой, за столом и ел.

Елена Ивановна почувствовала, как задрожали у нее ноги, и протянула к брату телеграмму.

— Федя женится… — сказала она.

Григорий Иваныч прочитал телеграмму, положил ее на стол, откинулся на спинку стула и быстро задвигал бровями вверх вниз, точно желая этим что-то согнать со лба.

— Ну что ж?.. — сказал он. — Это его дело!

У Елены Ивановны отлегло от сердца.

— Ведь надо бы ему отвечать… — сказала она. — Неловко ведь.

— Конечно, надо! — согласился Григорий Иваныч.

И он снова нахмурил брови и, прищурившись, посмотрел а окно.

— Напиши ему сама, — продолжал он. — Приблизительно в следующих словах: «Милый брат, поздравляем тебя, желаем счастья. Надеемся, что твой выбор не обманет тебя. Только помни и не забывай: наш общий магазин дает нам средства только на одно пропитание. Поставь об этом в известность свою жену». Больше ничего. Когда напишешь, то принеси, и я подпишу, а то он подумает, что я не желаю, и обидится.

Елена Ивановна пошла к себе в комнату, написала, что приказал ей Григорий Иваныч, и возвратилась к нему с бумагой и пером, обмакнутым в чернила. Когда Григорий Иваныч подписывал свое имя, Елена Ивановна склонилась над ним, чтобы придержать бумагу, и ей в лицо пахнуло от него запахом водки. Она глубоко вздохнула и пытливо посмотрела на брата.

— Гриша, ты опять? — спросила она.

Григорий Иваныч поднялся с места и безнадежно махнул рукой.

— Опять! — сказал он и, взяв фуражку и не дообедав, стал собираться в магазин.

Елена Ивановна запечатала письмо, надела шляпу и, от волнения никак не попадая пальцами в перчатки, собралась вслед за братом. Ясно, что он выпивает в магазине, и надо было прекратить это в самом начале.

Вошел Петр Захарыч и, многозначительно кивнув головою на дверь в половину Григория Иваныча, прошептал:

— Благословили?

— Благословили, — отвечала ему Елена Ивановна. — Вот письмо!

Петр Захарыч вытянулся во фронт и уже громко, по-солдатски, крикнул:

— Слава тебе господи, Елена Ивановна!

Магазин помещался на базарной площади, в каменных, с колоннами, рядах, когда-то полных жизни и торгового шума, а теперь совершенно заглохших. Во всем корпусе только и оставались незакрытыми две лавки — это магазин Григория Иваныча и бакалейная лавка мещанина Щеклеева. Григорий Иваныч не любил его, никак не мог простить ему того, что он бил своих детей-гимназистов, томил их вместо приказчиков в лавке, заставлял их ходить к заутрени и вообще отнимал у них всякую свободную минуту. Но больше всего Григорий Иваныч не любил Щеклеева за то, что он женился на девушке, которая еще в молодости нравилась ему самому и которую выдали замуж зря за этого бакалейщика, только потому, что в то время он был богаче, чем Григорий Иваныч. Елена Ивановна была дружна с этой женщиной, знала, что Григорий Иваныч в молодости был неравнодушен к ней, и искренне была привязана к ее детям-гимназистам. Григорий Иваныч тоже любил их ив шутку называл их «американцами» и «агентами».

— А! Американцы! — говорил он им. — Мое почтение! Как ваши науки? Часто ли порет вас отец? Хорошо ли служит заутреню отец Константин? До свиданья, агенты!

У дверей щеклеевской лавки стоял коротко остриженный мальчик с бледным, худеньким лицом. Звали его Васюткой. Он раньше служил у Григория Иваныча, но его родители, узнавши, что Щеклеев бьет своих детей, взяли его от Григория Иваныча и отдали к Щеклееву.

— Здравствуйте, Елена Ивановна, — поклонился мальчик.

— Ну что? Как? — спросила она его.

Васютка сморщил лицо и стал тереть кулаками глаза.

Елена Ивановна вытащила из кармана гривенник и, оглядываясь по сторонам, сунула его в руку Васе.

— Не надо! Не надо! — отказался он. — Найдут, бить будут!

Елена Ивановна вздохнула, жалостно посмотрела на него и вошла к себе в магазин. Здесь было сумрачно и прохладно, пахло кумачом и кубовой краской, и весь пол был исписан узорами от поливанья из чайника. За прилавком сидел Григорий Иваныч и пил водку. Елена Ивановна молча подошла к нему, взяла от него бутылку, смахнула крошки от закуски, вышла через хибарку в заднюю дверь и разбила бутылку о землю. А затем она вернулась к брату и, низко склонившись к нему, так, чтобы не слышал мальчик Павел, зашептала ему:

— Если захочешь, Гриша, выпить, то пей, голубчик, дома… Здесь у всех на виду, войдут — увидят, разнесется по всему городу. Пей, голубчик, дома!

Григорию Иванычу стало стыдно, и он виновато задвигал бровями.

— Хорошо! — сказал он. — Больше не буду.

И, взяв фуражку, он куда-то вышел.

Елена Ивановна осталась в магазине одна вместе с Павлом. Сбоку доносились до нее крики Щеклеева и громкий плач его сына, и ей было так грустно, что тоже хотелось плакать. Неожиданная телеграмма из Ессентуков, начинающийся запой брата и эти крики за стеной надрывали ей сердце. Она знала, что теперь она будет одна ответчицей и перед женой Федора Иваныча, и перед знакомыми, которые будут ее же расспрашивать и тиранить своими вздохами и сожалениями, и боялась подумать о том, что будет.

Крики закончились, и из соседской лавки гурьбой высыпали гимназисты. Они были с книжками и с ранцами, так как каждый день обязаны были заходить к отцу в лавку прямо из гимназии. Вид у них был усталый, голодный, и у двоих были заплаканные глаза.

— Смотрите же, не балуйтесь! — крикнул им Щеклеев. — Богу надо молиться и старших слушать! Поменьше ешьте!

Точно птицы, вырвавшиеся на свободу, мальчики побежали домой, толкаясь по дороге и то и дело оглядываясь назад, точно боясь погони.

«Какие славные ребята! — подумала, глядя на них, Елена Ивановна. — И даст же бог людям такое счастье!»

И ей вдруг захотелось иметь детей, это животворящее начало в каждом доме. Ей пришла на ум ее маленькая двухлетняя дочь Катенька, умершая тридцать лет тому назад, и было жаль, когда гимназисты свернули за угол и скрылись из виду. Теперь и в ее доме будут дети. Приедет брат Федор, привезет с собой молодую жену, народят они детей, и в их пустынных, унылых комнатах раздадутся вдруг голоса, забегают маленькие ножки, послышатся смех и веселье. И быть может, глядя на них, растает сердце бедного Григория Иваныча, которому уже не иметь своих детей никогда, и он не будет так одинок и — кто знает! — быть может, эта ужасная болезнь оставит его навсегда. И, рисуя радостные картины их будущей жизни, она почувствовала, как ее наполнило вдруг желание перед кем-нибудь высказаться, вместе помечтать, вместе поплакать.

И она приказала запирать лавку. Павел передал ей ключи и пошел домой, а она помолилась на образ, постояла минуту, точно не решаясь, куда идти, и пошла к Щеклеевым.

Заходило солнце, гнали стадо, и оно подняло такую пыль, что все скрылось в ней, как в тумане. В городском саду заиграла музыка, и слышны были одни только басовые трубы. Когда Елена Ивановна вошла к Щеклеевым, мальчишки обступили ее со всех сторон, обрадовались ей, один надел усы и бороду и, взяв под мышку журнал, стал копировать учителя. Другой взял смычок от скрипки отца и, ухватив брата за ухо, стал водить смычком по его животу, а тот имитировал собою контрабас и послушно басил. Их мать сидела у ножной машины и шила серые брюки.

— Тише, дети, тише! — кричала она. — Здравствуй, Леночка.

— Здравствуй, Надя… — поцеловала ее Елена Ивановна. — Все шьешь?

— Да разве ж я когда-нибудь не шью?

— Я к тебе с новостью… Ты знаешь, Федор женится… Прислал телеграмму.

Надежда Гавриловна повернулась на образ и набожно перекрестилась.

— На ком? — спросила она. — Не пишет?

— Пока не пишет ничего… — ответила Елена Ивановна.

— А я вот все спешу, дошиваю… Дети совсем обносились… Ну а Григорий Иваныч как? Ничего?

— Кажется, что ничего… Да разве ж он скажет?

Надежда Гавриловна склонилась к шитью и заработала ногами.

— Да будет тебе шить! — сказала Елена Ивановна. — Давай лучше поговорим…

— Ах, Леночка, до разговора ли тут! Сил моих не хватает, просто изнемогаю. Некогда о себе подумать. Все шью, шью, и откуда эта работа берется? Алексей Кузьмич вечно недоволен и на детей и на меня, каждая копейка поперек горла становится, все ему не нравится… Торговля упала, денег нет, не во что одеть Васютку. Глаза за него горят. Стыдно перед чужими. И зачем только его от вас взяли и передали нам! Так вот бьешься, бьешься целый день, а настанет вечер, приходит Алексей Кузьмич из лавки, начинает взыскивать с меня и с детей, говорит, что много едим, да все ему неладно…

— Скажи, пожалуйста, Надя, зачем твой муж детей в лавке томит? Время весеннее, где бы им побегать да по деревьям полазить, а он заставляет их за себя дежурить. Мало ли своих занятий!

— Да что ж с ним поделаешь? — вздохнула Надежда Гавриловна. — Я уж и рукой махнула. Выбрали его в торговые депутаты, дела много, а заменить себя некем… Медаль обещают… Эта медаль и меня и детей в гроб уложит.

— Уложит, матушка, уложит! — раздался вдруг голос вошедшей няньки. — Вся душа изболелась, на детей глядемши… Здравствуйте, матушка Елена Ивановна…

— Знаешь, няня, — обратилась к ней Надежда Гавриловна, чтобы переменить разговор, — Федор Иваныч женится!

— Ну и слава богу! — ответила нянька. А вы-то, матушка, как? — обратилась она к Елене Ивановне. — Куда денетесь?

— Как куда? — отвечала Елена Ивановна. — Так и будем жить вместе.

— И-и, матушка! Ночная-то кукушка всегда перекукует денную! После-то узнаете, да поздно будет.

Елена Ивановна вздрогнула. Эта мысль ей не приходила в голову еще ни разу. Она испугалась ее, засуетилась и не знала в первую минуту, что сказать или что сделать.

— Иди, няня! — сказала Надежда Гавриловна.

Неожиданность телеграммы и начинающийся запой брата волновали Елену Ивановну, и достаточно было какого-нибудь маленького повода, чтобы она заплакала. Сейчас она упала головой на плечо Надежде Гавриловне и зарыдала.

— Напиши ему, Леночка, — лепетала Надежда Гавриловна, — напиши Федору от моего имени, чтобы он любил свою жену, чтобы ценил ее, обращался с нею не так грубо и… и не тиранил бы ее детей… Напиши ему, что его бог за это не оставит.

А Елена Ивановна, вздрагивая плечами, повторяла:

— Неужели она прогонит меня?.. Неужели она меня прогонит?

Они еще долго изливали друг перед дружкой свои души и не заметили, как в комнату вбежал маленький гимназистик и испуганно, широко раскрыв глаза, воскликнул:

— Папаша идет!

Вслед за тем в комнату вошел Щеклеев. Он перекрестился на образ и, ни с кем не поздоровавшись, вдруг ударил мальчика по затылку и строго спросил его:

— Почему не зажжена лампадка?

А потом, увидавши Елену Ивановну, сурово посмотрел на нее и сказал:

— Ваш братец стал водочкой заниматься… Надо страх божий иметь!

Елена Ивановна вскочила, поцеловала Надежду Гавриловну в щеку и выбежала во двор.

— Подожди, Лена! — крикнула ей в окошко Надежда Гавриловна. — Посиди еще!

— Какой он у тебя… нехороший! — ответила ей Елена Ивановна и побежала домой.

Был уже вечер, в городском саду играла музыка, и откуда-то сильно пахло цветами.

Сделали большую стирку. На реку белье не возили, а полоскали дома. Хотя Семен Васильич навозил воды достаточно, но прополоскали белье плохо; надеялись на солнце, но к вечеру собрался обложной дождь, и белье пришлось повесить на чердаке. Елена Ивановна была недовольна, разнервничалась и долго не могла уснуть. Она прочитала газету и стала раскладывать пасьянсы, и когда взглянула на часы, то было уже около двенадцати ночи. Было тихо, и только слышно было, как шел дождь и как вода сбегала по железной трубе с крыши. Вдруг Елене Ивановне показалось, что кто-то ходит по потолку. Она встревожилась, вскочила и стала прислушиваться. На чердаке действительно кто-то ходил: туп-туп-туп…

Елена Ивановна вспомнила про белье и перекрестилась. Неужели это воры? Она набросила на себя капот, надела туфли и со свечой в руке направилась в половину брата, чтобы предупредить его о шагах на чердаке. Брата она не застала. Постель его была раскрыта, около нее стояли его сапоги, видно было, что он только что лежал, но, разбуженный шагами, в одних туфлях куда-то ушел. Тогда Елена Ивановна спустилась вниз, разбудила Петра Захарыча и вместе с ним, дрожа как осиновый лист, стала подниматься на чердак.

— Вы бы остались дома… — заговорил ей Петр Захарыч. — А то, сохрани бог, чего..

Они вошли на чердак. Из конца в конец тянулись веревки с бельем, и пламя свечи, колебаясь на нем, делало его похожим на загробные тени. Вот старый стул без ноги, вот бутылки из-под минеральной воды, которую когда-то пил Федор Иваныч, а вот печной боров, похожий на гроб. Подлезая под бельем, Петр Захарыч и Елена Ивановна шли по земляному накату и вдруг на повороте увидели свет. На полу стояла свеча, и чья-то длинная фигура, поставив несколько кирпичей друг на друга, стояла на них и что-то прикрепляла наверху к стропилам. Елена Ивановна испугалась и едва устояла на ногах.

— Гриша, что ты тут делаешь? — спросила она, узнав в этой фигуре брата.

Григорий Иваныч не ответил и продолжал свое дело.

Она близко подошла к нему, позвала к себе Петра Захарыча и свела Григория Иваныча с кирпичей. Он послушно слез с них, скорбными глазами посмотрел на сестру и молча последовал за нею. Петр Захарыч отвязал от стропила петлю и, опрокинув кирпичи, пошел вслед за ними.

— Слава тебе господи! — повторял он и часто и широко крестился. — Обошлось благополучно.

Елена Ивановна ввела Григория Иваныча к себе в комнату, уложила его на свою постель и заплакала.

— И зачем ты, Гриша, меня так мучаешь? — проговорила она. — Бог тебе судья!

Он взял ее за руку и заплакал тоже.

— Тяжко, сестра… — ответил он. — Очень тяжко…

— Ну чего же тебе тяжко? — спросила она.

— Душа болит, Елена… Ничто не мило, жизнь уже подходит к концу, а ни одной души нет близкой, не с кем сказать ни одного слова… Все кругом или господа, или рабы, вы с братом тоже рабы… А господ я не люблю… А тут как назло какой-то неотступный голос шепчет мне: удавись, удавись, удавись! И я боюсь его и в то же время не умею с ним бороться… И нет во мне воли, Елена. Это оттого, что меня в детстве много били… Бил отец, бил хозяин… Ах как меня больно били! И вот теперь, Елена, я смотрю на этого болвана Щеклеева, которому досталась такая незлобивая труженица жена. Я смотрю на его детей, которых почему-то считаю своими, вижу, как он подло обращается с ними, и мне всякий раз хочется вступиться за них, и больно, больно, что он из них делает или таких же господ над слабыми, как он сам, или же таких рабов, как ты и брат Федор, или же таких безвольных, как я. А какие превосходные дети! И вот, Елена, теперь, когда я стар и одинок, каким бы праздником повеяло для меня, если бы выбор Федора оказался удачным и если бы его жена оказалась не рабыней и не госпожой и родила бы брату хороших детей!

Он приподнялся на кровати и смотря скорбными глазами куда-то вдаль, продолжал:

— Как я мечтал, сестра, о хорошей, трезвой семейной жизни, о детях, о подруге-жене! Как я молил бога дать мне мой маленький собственный кружок, где бы меня не боялся никто и где бы и я чувствовал себя как дома! Всю свою жизнь я отказывал себе в самом необходимом, чтобы устроить вас, выстроить вот этот самый дом и потом сказать тебе и брату: «Вот это вам: живите себе, наслаждайтесь, а я пойду своей дорогой и устрою свою жизнь, как хочу». И пока я устраивал вашу жизнь, я и не заметил, как прожил свою, и все то, о чем я мечтал, что видел только во сне, исчезло для меня навсегда. И вот я старик. Мои сверстники уже поумирали; те, кого я крестил, уже повыходили замуж, переженились и нарожали детей, а я живу, ненужный ни для кого и ни для чего, только затем, чтобы внушать к себе страх своею угрюмостью и ненавидеть все и вся. Ах, сестра, как это ужасно!

Он упал на подушку и закрыл глаза, а Елена Ивановна стояла около него и, слушая, как он жаловался ей на то, что прожил свою жизнь ради брата и сестры, молча глотала слезы.

— Принеси мне водки! — сказал он потом.

Она дала ему водки, он выпил две рюмки подряд, ничем не закусил и, о чем-то мучительно думая и не, мигая, стал глядеть на пламя свечи.

Кто-то сказал ей, что от запоя помогает растирание больного губкой, намоченной в водке. Она раздела брата и растерла его. Он закрыл глаза и так и пролежал недвижимо до утра, спал он или нет — неизвестно, а она всю ночь просидела около него, не смыкая глаз ни на минуту. Так она целые сутки и не спала.

А наутро приехали гости. Из Ессентуков вернулся брат Федор Иванович и привез с собою молодую жену. Началось хлопанье калиткой, визжание пружины у парадной двери, в комнаты стали вносить сундуки, корзины, картонки, саквояжи. Послышались в передней голоса, один — брата Федора Иваныча, а другой — звонкий, женский, еще незнакомый. Это, должно быть, невестка. Григорий Иваныч еще лежал на кровати раздетый, а Елена Ивановна сбросила с себя капот, надела наскоро платье и, поправив волосы и обтерев лицо одеколоном, пошла к ним навстречу. Она очень была рада приезду брата, которого любила и не боялась, но на этот раз сердце у нее билось и ноги дрожали в коленях. От бессонной ночи в глазах у нее мелькало и голова точно налита была свинцом. Держась за перила, она сошла вниз и поздоровалась с братом.

— Ну, здравствуй, Федя… — сказала она, не зная, о чем говорить дальше. — Да как же ты переменился!

— Здравствуй, Лена… — отвечал Федор Иваныч, одной рукой держась за локоть жены, а другой опираясь на палку с резиновым наконечником. — Позволь о представить мою жену, Нину Петровну…

— Очень приятно… — сказала Елена Ивановна и заплакала.

Ей было стыдно, что она плачет при чужой женщине, но она не могла удержаться.

— Надеюсь, что мы с вами сойдемся… — сказала Нина Петровна и, отведя ее руки от заплаканного лица, поцеловала ее в губы.

Это умилило Елену Петровну, она засмеялась, обняла ее и тоже поцеловала.

— Простите меня, старуху… — залепетала она. — Это я от… радости. Но что же это мы стоим в передней! Пойдемте в комнаты! Петр Захарыч, эти вещи снеси пока в среднюю комнату, а сам скажи, чтобы поскорее подавали самовар. Пойдемте!

И, чтобы не вводить гостей наверх, где лежал Григорий Иваныч, она повела их вниз, в комнаты Федора Иваныча.

Из полумрачной передней перешли к свету, и тут-то Елена Ивановна увидала, как сильно переменился ее брат. Он еле волочил ноги, опираясь на палку и держась теперь уже за плечо сестры, лицо его было землистого цвета, и кожа на лице плотно облегала кости.

— Вот я и дома! — сказал он, садясь на первое попавшееся кресло.

— Ах как ты переменился, Федя! — снова воскликнула Елена Ивановна.

— Да что поделаешь, сестра! — ответил он. — Думал поправиться а вот вышло иначе.

— Что же у тебя такое?

— Говорили сначала, что хронический катар, а теперь оказалась круглая язва желудка.

— Господи, спаси и помилуй! — испугалась Елена Ивановна и перекрестилась. — Оборони, царица небесная! Чем же ты лечишься?

— Сначала пил воды, а теперь, как только начинается кровавая рвота, ставлю себе пузырь со льдом да пью кондуранго. Посылают в Москву.

— Мы с ним вместе поедем в Москву, — вмешалась в разговор Нина Петровна. — Осенью! А то теперь там скучно!

А затем, увидев пианино, она, несмотря на ранний час, подсела к нему, взяла несколько аккордов и прошлась по клавиатуре.

— А у тебя хорошенькое пианино, — обратилась она к Федору Иванычу. — Это твое?

Она повернула к нему голову так, что лицо ее было освещено вполне, и Елена Ивановна увидала, что у нее были усики и два передних зуба вставные.

Вспомнив про Григория Иваныча и про самовар, Елена Ивановна побежала наверх. Самовар уже стоял на столе, но было стыдно за несвежую скатерть, и Елена Ивановна дрожащими руками насилу попала ключом в скважину и насилу достала скатерть. Затем она вошла к себе в комнату, где уложила спать Григория Иваныча. Его уже не было, и постель стояла наскоро убранной. В комнате пахло винным перегаром. Все суетясь и дрожа, Елена Ивановна пошла на половину брата и там увидела его уже одетым. Он сидел у стола и, положив голову на локти, казалось, плакал. Перед ним стояла водка. Во время запоя Елена Ивановна не мешала ему пить, полагая, что сидевший в нем бес должен выпить все, что ему полагается выпить, и поэтому не запирала от брата водку. При виде ее Григорий Иваныч поднял голову с локтей и обвел ее красными, воспаленными глазами.

— Тяжело, Елена! — сказал он. — Погибший я человек!

— Молодые приехали… — обратилась к нему Елена Ивановна. — Ты слышал? Федя и… ах, дай, господи, память!.. и Нина Петровна.

— Ну что, как она?

— Да господь ее знает! Вот увидишь! Сразу ведь человека не узнаешь…

— Ну и пусть их! — сказал Григорий Иваныч и опять положил голову на локти.

Елена Ивановна посмотрела на него и нерешительно спросила:

— А как же лавку-то, Гриша? Будем сегодня отпирать?

Григорий Иваныч молчал.

— Не приехали бы молодые, так я бы пошла за тебя, а теперь…

— Ну что такое лавка? — вскочил вдруг Григорий Иваныч. — Эта лавка — вот она где сидит у меня! Дает только каких-нибудь три с полтиной в день, а погубила, проклятая, всю мою молодость, всю мою жизнь! Сначала я гнул перед ней спину, чтобы не околеть с голоду самому, чтобы не передохли вы, а затем… а затем я хотел создать хорошее торговое дело, но скоро убедился, что не обманешь — не продашь, а мошенничать я был не способен. И мое дело падало, падало без конца, и я не мог его поставить на надлежащую высоту.

Григорий Иваныч провел обеими руками по волосам и продолжал:

--А когда я обманулся, когда я понял, что отец, отдавая меня по торговле, сделал передо мной тяжкое преступление, то было уже поздно. Я был старик, одинокий, и не оказалось у меня ни здоровья, ни знания какого-нибудь другого ремесла, ни взрослого сына, который бы прокормил меня, ни… ни копейки денег. И вот она, проклятая, дает только какие-нибудь гроши, и я должен все-таки ценить ее, все-таки кланяться перед ней, иначе и я, и вы, и та… и та вот чужая для меня дура, которая сидит теперь там внизу, передохнете с голоду как мухи! Э, убирайся ты от меня, пожалуйста, со своею лавкою прочь!

— Грех тебе, Гриша, обижать меня, — сказала Елена Ивановна и вышла к чаю.

Мысль о том, что сегодня не будет вовсе открыта лавка, что это может быть истолковано как начало банкротства или объяснено запоем брата, который они тщательно скрывали, убивала ее. Боязнь того, что скажут другие, овладела всем ее существом. И когда наверх поднялись молодые, она путалась, отвечала им невпопад, и оба они с самоваром вместе то вдруг уходили в ее глазах куда-то далеко-далеко и казались маленькими куколками а то вдруг вырастали в натуральную величину. Она то и дело протирала себе глаза. Один раз ей показалось даже, что вся комната вдруг подалась куда-то вправо, и она инстинктивно ухватилась за край стола, чтобы не упасть.

— Брат в магазине? — спросил Федор Иваныч.

— Нет, дома… — ответила Елена Ивановна. — Сегодня лавку не открывали. Гриша нездоров.

— Так надо пойти с ним повидаться! — сказал он и, с трудом поднявшись с места, пошел на половину брата.

— А чем болен Григорий Иваныч? — обратилась к Елене Ивановне невестка.

Елена Ивановна покраснела, опустила глаза и не решилась сказать правду.

— Голова болит… — ответила она и затеребила бахрому скатерти.

Нина Петровна перегнулась к ней через весь стол и, оглядываясь по сторонам, зашептала:

— Правда, говорят, что он у вас крутой и весь дом держит так?

И она сложила руку кулаком.

Елене Ивановне было больно, что чужая, посторонняя ей женщина обращается к ней с таким вопросом, и ответила:

— Нет, он добрый…

Возвратился от брата Федор Иваныч взволнованный, красный. Он уселся за стол, а потом вдруг опять встал, попросил подать ему чай внизу и вместе с женою ушел из столовой.

В этот день обедали поздно, так как Елена Ивановна сочла неудобным кормить гостей своим обыкновенным обедом и затеяла много лишнего. За обедом она так же, как и утром, отвечала невпопад и не знала, о чем говорить с невесткой. По целым минутам длилось тягостное молчание, и выходило так, точно она была не рада гостям. Вечером Григорий Иванович куда-то исчез, и его долго искали. Нашли в сарае за кучей хлама. Елена Ивановна повела его в дом. Проходя мимо нижнего этажа, она слышала, как что-то скоро-скоро рассказывала мужу Нина Петровна и как вдруг рассмеялась веселым, здоровым, задорным смехом.

Елена Ивановна уложила Григория Иваныча в постель и снова растерла его водкой.

Затем она пошла к себе в комнату и, положив голову на часословец, горько заплакала. По лестнице раздались чьи-то тяжелые шаги. Она вытерла слезы и, раскрыв часословец, сделала вид, будто читала. В комнату вошел Федор Иваныч и, увидав Елену Ивановну в уголку у комода, опустился около нее на кресло и тяжко задышал. Лицо его было бледно, ноздри раздувались.

— Что с тобой, Федя? — спросила она его.

— Я пришел к тебе, сестра, — ответил он, — чтобы попросить тебя не показывать ясно, что Нина тебе противна. Это меня обижает… Я люблю ее, и… мне это тяжело!

Он встал с кресла и демонстративно вышел из комнаты, а Елена Ивановна опустилась на стул, сложила руки ладонями вместе и, подняв глаза на икону, только и могла сказать:

— Господи!.. Господи!..

Вслед за тем внизу раздались аккорды на пианино, и вдруг точно в насмешку над всем, послышался голос Нины Петровны, запевшей цыганский романс. Она пела громко и звонко, так, как когда-то Елена Ивановна слышала в театре. Что-то новое почудилось вдруг Елене Ивановне и показалось, что вместе с этой женщиной входит к ним в дом новая жизнь, новая, незнакомая, которой чужды будут и Елена Ивановна, и больной Григорий Иваныч, и весь их дворовый штат.

И она пошла на половину к брату. Он лежал в постели на спине и мутными, оловянными глазами смотрел в потолок. Она присела к нему и положила голову на край кровати.

А внизу еще долго Нина Петровна пела романсы.

Всю ночь у Федора Иваныча была кровавая рвота и ощущались сильные боли. Ему прикладывали к желудку пузырь со льдом, давали капли, но боль не унималась, и он стонал на весь дом. Доктор, лечивший его и прежде, уложил его в постель, а затем, дня через два, потребовал консилиума и под конец, отозвавши Елену Ивановну в сторонку, сообщил ей, что у больного рак и что делать операцию теперь уже поздно. Это ошеломило Елену Ивановну, она долго боялась сказать об этом Нине Петровне, чтобы не убить ее этим сообщением, но когда собралась с духом и сделала это, то оказалось, что Нина Петровна знает уже обо всем.

Обрюзгший и опухший от алкоголя, Григорий Иваныч сходил в баню и этим окончательно подвел итог своему запою. Чисто одетый, гладко причесанный, он целые часы стал просиживать у постели брата, чередуясь с Еленой Ивановной, заменявшей его в магазине, и наблюдал за Ниной Петровной.

Один раз Григорий Иваныч отозвал ее в сторону и сказал ей, что если она хочет и считает нужным, то он тотчас же выпишет из Харькова хирурга, но она равнодушно посмотрела на него и ответила:

— Как хотите.

В другой раз, недели через три, уже под конец болезни, Григорий Иваныч, сидя у больного, видел в зеркало, как она, стоя у окошка и заложив обе ладони за затылок, потянулась всем телом и с грустью проговорила:

— Господи, какая тоска, какая скука!..

Однажды после нескольких бессонных ночей, в которые приходилось особенно тяжко, Федор Иваныч задремал и перестал стонать. Воспользовавшись этим, Нина Петровна села за пианино и заиграла. Больной проснулся, открыл глаза и на движение Елены Ивановны, бросившейся было в гостиную, чтобы попросить невестку перестать, замахал ей рукою и сказал:

— Оставь, оставь ее, Елена… Путь она, бедная, развлечется хоть немножко.

Приходила навестить больного Надежда Гавриловна. Ей вечно было некогда, вечно она торопилась, и когда приходила, то джимала под себя ноги, чтобы не видно было ее рваных башмаков, и держала руку кулачком, чтобы люди не увидели на ее фильдекосовых перчатках рваных пальцев. Это умиляло Григория Иваныча; он любил в ней ее бедность и покорность судьбе.

— Ну мне пора… — поднялась она, едва просидев пять минут. — Детям белье еще надо перечинить, да ко всенощной отец потащит, надо их чаем напоить… Прощай, Леночка! До свиданья, Григорий Иваныч! До свиданья, Нина Петровна!

Григорий Иваныч пошел ее проводить, остановил у калитки и спросил:

— Надежда Гавриловна, скажите откровенно, как вы находите нашу невестку?

Она несколько смутилась, а потом, посмотрев Григорию Иванычу прямо в глаза, отвечала:

— Она милая, прекрасная, хорошая… Только она мне не нравится, Григорий Иваныч!

А потом, испугавшись того, что сказала, она быстро простилась и ушла.

Целых три недели затем шел упорный дождь. На улицах стояла такая грязь, что ни пройти, ни проехать, и по дорожкам в саду не пересыхали лужи, поверх которых плавали начавшие уже осыпаться листья. Было ветрено, и шуму деревьев вторил жалобный стон бедного Федора Иваныча, страдавшего от невыносимой боли. Нина Петровна по целым дням сидела у окна, подперши голову кулаками, смотрела не мигая вдаль и часто тихо плакала, но были ли это слезы жалости к мужу или сожаления о потерянном девичестве — этого не знал никто. Григорий Иваныч и Елена Ивановна по-прежнему чередовались в магазине и очень горевали, и только один Петр Захарыч, по-видимому, не унывал и за все благодарил бога. Приезжал каждый день доктор, не столько для того, чтобы помочь больному, сколько для того, чтобы просто навестить его. Какое-то уныние царило и в природе, и во всем доме, и казалось, один пережидал другого. «Вот только бы выглянуло солнце и перестал дождь, — думали брат и сестра, — и больному полегчало бы тотчас же», а природа, казалось, говорила так: «Вот погодите, умрет Федор Иваныч, и я тотчас засияю!» К концу четвертой недели больному стало хуже. Его кончины ожидали каждый день, и Григорий Иваныч не ходил в лавку совсем. Две ночи не спали все в доме, находясь все время вблизи от больного, а затем установили дежурство. Выбившись из сил, Григорий Иваныч и Елена Ивановна оставили Нину Петровну с мужем одну, пошли каждый на свою половину и легли спать, не раздеваясь.

Наутро Григорий Иваныч был разбужен скрипом двери и чьими-то шагами.

— Кто там? — крикнул он.

Но вслед за тем прямо к нему в спальную вошла Нина Петровна и в бессилии опустилась на стул.

— Что такое? — спросил Григорий Иваныч. — Что случилось?

— Федор умер… — ответила она.

— Когда? В котором часу?

— Сейчас…

— Что он говорил перед смертью?

— Ничего…

Вскочив с кровати, Григорий Иваныч бросился вниз. На лестнице он встретил Елену Ивановну с испуганным, заплаканным лицом. Она шла снизу наверх.

— Федя скончался! — сказала она, и слезы потекли у нее по щекам.

— Завесьте зеркала и составьте рядом два ломберных стола наверху в гостиной! — приказал впопыхах Григорий Иваныч и направился к брату.

Он застал его голым, растопырившим исхудавшие ноги, как палки, и с ввалившимся животом. Все его ребра были наружу, верхняя губа приподнялась и оскалила два передних уба. Стеклянные, мутные глаза были открыты, и на лице так и осталось выражение мучительной боли. Две старушки, неизвестно откуда взявшиеся, точно выросшие из земли, обмывали труп и всхлипывали. Тут же стоял Петр Захарыч, держа на вытянутой руке костюм покойного. В комнате было душно и пахло лекарствами.

Григорий Иваныч перекрестился несколько раз, подошел к трупу, поцеловал его в лоб и, дождавшись, когда его обмыли и одели, помог Петру Захарычу перенести его наверх и уложить на составленные рядом два стола. Павел с молотком в руках и с гвоздями во рту завешивал простынями зеркала, а Елена Ивановна, уже вся в черном, суетилась и ходила снизу наверх и сверху вниз, по-видимому, без всякого дела. Григорий Иваныч натянул пальцами веки Федора Иваныча и положил на них копейки.

Сделав еще кое-какие распоряжения, Григорий Иваныч отправился к священнику, уговорился с ним, а затем, вспомнив, что покойному нужен саван, пошел к себе в лавку. В ней было одиноко и темно, когда он вошел в нее с заднего хода, и штуки товара безмолвно лежали на полках. Он достал кисею и оторвал т нее кусок. Ему было страшно одному в этом месте, где он просидел тридцать лет, он торопился и то и дело посматривал на образ, перед которым теплилась лампада, и крестился. Отмерив крепу и парчи, он завернул их, запер лавку и отправился на кладбище.

Извозчика не нашлось, было мокро, и ноги Григория Иваныча глубоко вязли в грязи. Уставший, весь в поту, он добрался, наконец, до кладбища и долго выбирал место для могилы брата. Уплатив деньги, он завернул к могилке Настасьи Филипповны и поклонился ей. Грустное чувство, неизбежное у всякого, посещающего кладбище, овладело и им. Серое небо и начинавшийся листопад увеличивали это чувство. Настасья Филипповна лежала одиноко, как одинока была она и при жизни, и теперь на всем земном шаре ровно никому не было до нее никакого дела. Так никому не будет дела и до брата Федора, и до самого Григория Иваныча. Свалят и его в могилу, и всем тем, что он с таким трудом строил, создавал, наживал, завладеют другие, быть может, даже совершенно чужие люди… Вместе с Федором угасла всякая надежда на молодое поколение в доме, и все то, что принес Григорий Иваныч в жертву неизвестному тогда для него будущему, свое личное счастье, здоровье, свою, быть может обещавшую быть счастливой, жизнь, — все это оказывается теперь потраченным зря, неумело, без всякого смысла…

— Грустно!.. Грустно!.. — проговорил Григорий Иваныч и, махнув рукою, пошел домой.

Вот опять церковь, вот аллея, ведущая к кладбищенским воротам, а вот и самые ворота. На них нарисованы два ангела, трубящие в длинные трубы, и сделана надпись: «Грядет час, в онь же вси мертвии восстанут».

«Для чего-то они восстанут? — подумал Григорий Иваныч. — Какова-то будет их новая жизнь? Ах как бы я не желал пережить свою жизнь еще раз!»

Перед ним расстилался выгон, вдалеке налево дымили кузницы, а справа азартно махала крыльями мельница. Григорий Иваныч знал ее еще ребенком. Так же она махала крыльями и тридцать лет назад, так же будет махать и еще много времени. Махала-махала, кормила других, кормила, а потом отживет свой век и сгниет где-нибудь в мусорной куче.

«Так вот и я, — подумал Григорий Иваныч. — Всю жизнь махал, а ни до чего не домахался!»

Когда он вернулся домой, то застал ворота и парадное крыльцо открытыми настежь, и какие-то незнакомые лица толпились на лестнице и в сенях. Федор Иваныч лежал на столе, скрестив руки, и уже без копеечек на глазах. Григорий Иваныч развернул кисею и закрыл его. Из церкви принесли два ставника со свечами и налой, и какой-то маленький старичок в больших круглых очках в толстой медной оправе читал уже по покойному псалтырь. Тут же безмолвно, все в черном, сидели Елена Ивановна и Нина Петровна.

В семь часов вечера была первая панихида. Раздалось бряцание кадилом, запахло ладаном, и собралось много совершенно незнакомого народа. Петр Захарыч с сознанием торжественности минуты раздавал молившимся свечи. Елена Ивановна и Надежда Гавриловна плакали, а Нина Петровна стояла потупившись, глядя на пламя свечи, и точно вся ушла в себя. Затем все разошлись, заперли ворота и парадное крыльцо, и еще долго в комнатах пахло чужими людьми. Елена Ивановна с Ниной Петровной сошли вниз и, усталые, расположились на покой, а Григорий Иваныч еще долго сидел у покойного и прислушивался к чтению псалтыря и к шуму дождя, неумолимо хлеставшего по стеклам.

«Вот мы все трое, — думал он, — как неумно рождены, как неумно прожили и как неумно заканчиваем свою жизнь! Наш отец для чего-то переписался из крестьян в мещане, отказался от земли, для чего-то родил нас, быть может, даже в пьяном виде, для чего-то пустил меня и брата по торговле и сестру выдал замуж за нелюбимого человека. И, вырванные с корнем из своей среды, мы старались завоевать себе жизнь в городе, и пока бились и завоевывали, к нам подкрадывались старость и болезни, и в результате — одно разочарование. Мы устали, изболелись душой и все-таки не создали для себя того закала, той способности бороться, которою обладали бы, если бы оставались в крестьянах. Мы полезли в среду этих тупых, самодовольных Щеклеевых, но у нас не хватило ни мужества, чтобы обмеривать, ни жестокости, чтобы упиваться властью над беззащитными женою и детьми!»

Григорий Иваныч подошел к покойнику, посмотрел на него, а потом поправил нагар на свече и отправился к себе.

У порога он остановился и еще раз посмотрел на Федора Иваныча.

— Хорошо, брат, ты сделал, что скончался… — прошептал он и глубоко вздохнул. — Как я тебе искренне-искренне завидую!

И, проведя рукой по волосам, вышел.

Приходил полицейский пристав, чтобы сделать опись имущества, оставшегося после смерти Федора Иваныча, и очень удивился, когда Григорий Иваныч сказал ему, что все их имущество неделимое и что никаких актов укрепления на имение нет, так как все создавалось постепенно и общими усилиями. Он записал в своей ведомости, что после покойного остался мануфактурный магазин и дворовое место с постройками в таком то квартале, такой-то части, находящиеся в общем владении с братом Григорием и сестрой Еленой. Потом он повидался с Ниной Петровной и объяснил ей, как скорее всего и без лишних хлопот и пени ввестись в правах наследства и, приятно улыбаясь, ушел. Посещение его в то время, когда на столе еще лежал покойник, произвело на всех неприятное впечатление.

После похорон в доме сделалось сразу как-то пустынно, точно покойный занимал все комнаты один. На поминках все гости много ели, много пили и под конец все хором, хмельные, спели «вечную память». Походило на рев англосаксов, и было неловко за людей. Когда же гости разошлись и убрано было все по-старому, уже смеркалось, и брат с сестрою почувствовали, как у них сползла с плеч гора. Повеселели, разговорились и долго сумерничали. Вспоминали о покойном и незаметно перешли на самих себя. Елена Ивановна вспомнила, как, еще крестьянской девочкой, босая и грязная, она носила воду, доила коров и ходила за ягодами и грибами, а Григорий Иваныч рассказывал, как его привезли в первый раз в город и отдали мальчиком в лавку и как, стоя по целым дням и месяцам без всякого дела у двери, он тосковал по деревне.

— Ты знаешь, Елена, — сказал он, смеясь. — Как еще мальчиком в деревне я ездил верхом на лошади, так с тех пор ни разу на нее и не садился! А, помню, любил покататься.

Он прошелся по комнате и, заложив руки в карманы пиджака, долго смотрел в темное окно на улицу.

— Нет, сестра! — начал он опять. — Не верю я в нашу российскую коммерцию! Нет в ней традиций, нет в ней того, что торговым людям дает такую же сословность, как, например, адвокатам и врачам их профессия или учителям их занятие. Посмотри кругом: два-три настоящих купца, и обчелся. А остальные все, подобно мне, выскочки из крестьянского сословия, пошедшие по торговой части только потому, что было тесно в деревне или надоела община. И нет в нашей торговле никакой прочно установившейся теории. Возьми меня. Отец привез меня из деревни полуграмотным мальчишкой и отдал хозяину. Хозяин поставил меня на пять лет у двери и сказал: «Приучайся». И при этом он не объяснил мне, ни что такое товар и деньги, ни что такое спрос и предложение, ни что такое касса и отчетность. Вероятно, он и сам не знал, потому что не обходился без посредников, валил всю выручку в одно место и понятия не имел о проценте прибыльности. Угощая посредников, пьяный, он бил в трактирах посуду и сносил это в торговые расходы.

Григорий Иваныч весело засмеялся.

— И я стоял у двери, — продолжал он, — ничего не понимал и старался «приучаться», а мои товарищи, которые поумнее, в это время не дремали и действительно приучались, но только лгать и воровать. И когда я вырос большой и уже сам открыл торговлю, то я положительно ничего не знал и торговал ощупью и в первое время также не мог обойтись без посредников. Можно было бы приобретать товар прямо с фабрики, но я боялся ее, боялся всяких новшеств и в то же время боялся этого ужасного «не обманешь — не продашь», и в результате из моей торговли ровно ничего не вышло.

Он схватил себя ладонями за виски и, сделав страдальческое лицо, точно боясь направленного на него удара, опустился на кресло.

— И при этом… — заговорил он, — при этом полнейшее невежество, безграмотность, боязнь просвещения и культуры, но просвещение и культура в коммерции нужны меньше, чем… чем, например, в медицине! Как это ужасно! И когда я понял это и, устав ничего не делать, сидя за прилавком, принялся за самообразование, то все мои соседи-торговцы указывали на меня пальцами, смеялись надо мной и говорили: «Посмотрите, он лезет в образованные! В господа захотел!» А один… один даже пришел ко мне в лавку и при всех, при покупателях и при мальчиках, — Григорий Иваныч поднялся с места и понизил голос, — заорал на меня: ты, говорит, социалист! И на другой день у меня в лавке обыск был, и, помнишь, на моей половине смотреть приходили. Вот оно, наше милейшее купечество! И при этом всех держать на откупе, э, да что говорить!

Григорий Иваныч всплеснул руками.

— И знаешь, когда я все это вспоминаю, — продолжал он, — когда мне приходит на ум мое раннее детство, мне так становится жалко своего потерянного крестьянства, так хочется опять возвратиться к земле, с ее честностью, с ее любовью к любящему ее человеку. Ах, зачем, зачем я не крестьянин! Впрочем, ты, сестра, всего этого не понимаешь!

Елена Ивановна, действительно, плохо понимала Григория Иваныча, но, привыкнув с малых лет к материальной зависимости от него, она не находила слов, чтобы ему возражать, смотрела на него во все глаза, и ей казалось, что брат нарочно говорил ей о своих разочарованиях, чтобы показать ей, что всем этом виновата именно она одна.

— Как знаешь, — повторяла она. — Как знаешь. Давай тогда продадим дом и купим имение.

— Я говорю, Елена, не об имении, а о земле, и не о хозяйничанье, а о работе.

Через две недели приехал брат Нины Петровны — Асинкрит Петрович, отставной полковник. Ему устроили комнату внизу, и он поселился в ней и стал жить как дома. Его можно было часто встретить в саду или во дворе то и дело заколачивающим во что-нибудь гвозди или распоряжающимся Петром Захарычем как своим денщиком. У него были большая борода и густые, рыжие, с проседью брови. Лицо его настолько покрылось волосами, что они росли у него даже на носу и целыми косами вылезали из ноздрей и ушей. Елена Ивановна испугалась его с первого же взгляда и так и не переставала его бояться до самого его отъезда. Как только он приехал, Нина Петровна дала ему доверенность на хождение по утверждению ее в правах наследства. Получив доверенность, Асинкрит Петрович тотчас же отправился к Григорию Иванычу поговорить с ним о деле.

— Видите ли, дорогой брат, — начал он, — Ниночка дала мне доверенность на хлопоты в окружном суде и в казенной палате, потому что, как слабая женщина, она не в состоянии этого сделать сама. Как вам, дорогой брат, известно, по ныне действующим законам Российской империи, после смерти одного из супругов остающийся в живых супруг получает указную часть, то есть четвертую часть движимого и одну седьмую часть недвижимого приходящегося ему имущества. Поэтому, дорогой брат, я убедительно просил бы вас показать все акты и вообще все документы, каковые к настоящему делу относиться могут.

Григорий Иваныч почувствовал, как что-то острое кольнуло его в самое сердце.

— Все наживалось постепенно, полковник, и сообща, — ответил он. — Поэтому никаких актов укрепления у нас нет.

— Странно… Тогда покажите мне страховый полис!

— Я не страховал имущества никогда, находя это лишним.

— В таком случае я не сомневаюсь, дорогой брат, что вы покажете мне по совести действительную стоимость имущества. Так и в законе сказано: по совести.

— Я и не думаю скрывать ее от Нины Петровны, полковник. Дом с постройками обошелся свыше двадцати восьми тысяч, а магазин в настоящее время имеет товару тысяч на девять, не больше. Свободных капиталов не осталось никаких, движимое имущество у каждого из нас — отдельное.

Полковник записал все это в бланке заявления и попросил Григория Иваныча подписать его.

Григорию Иванычу показалось диким, что совершенно чужой, посторонний для него человек получил вдруг право требовать от него показаний и вмешиваться в его личные дела. Всю жизнь Григорий Иваныч наживал это имущество, распоряжался им, как хозяин, и вот является какой-то неизвестный полковник, который предъявляет вдруг на имущество свои права, полученные им не посредством тяжкого, настойчивого труда, какой затратил Григорий Иваныч, а только потому, что покойному Федору Иванычу пришла вдруг фантазия жениться. Как это странно!

Григорий Иваныч взял из рук полковника перо и подписал заявление.

Через шесть недель окончился траур, и «нижние», как называла Елена Ивановна Нину Петровну и полковника, стали выезжать и заводить знакомства. С утра и до вечера стучала калитка у ворот и визжала пружина у парадной двери, до глубокой ночи внизу плясали, распевали песни, играли в карты и смеялись, так что Елена Ивановна долго не могла уснуть и все боялась, как бы гости не подожгли дом и как бы Петр Захарыч не забыл за последним гостем запереть калитку. В кухне появилась новая кухарка, и кастрюли Елены Ивановны всегда были оттеснены к самому краю плиты, долго не кипели, и бедная старушка мучилась, что Григорию Иванычу пора уже обедать, а еще ничего не готово. Петра Захарыча прозвали «Псом Захарычем» и так в глаза его этим именем и величали. Наконец, что было больнее всего для Григория Иваныча, срубили перед окнами старую липу, чтобы в комнатах было светлее и не пахло сыростью.

«Нахалы! — думал про них Григорий Иваныч, будучи не в состоянии разговаривать с полковником и невесткой. — Как таким людям хорошо и легко живется на свете! Пришли, сели в чужое гнездо, сознают свое право, и никакими силами не убедишь их, что такое право, в сущности, ничем не отличается от простого захвата!»

И он стал терпеливо ожидать того момента, когда полковник кончит дело в окружном суде и в казенной палате и уедет, и тогда все пойдет по-старому.

14 января были именины Нины Петровны. Накануне к Григорию Иванычу явился полковник и попросил у него для принятия гостей верх, так как приглашено много знакомых и негде будет всех их поместить внизу. Григорий Иваныч не имел в себе достаточно сил отказать ему. Пришли мужики и, напустив в комнаты холоду, перетащили, топая сапожищами, пианино снизу наверх. От кухмистера принесли столы, венские стулья и канделябры, явились лакеи во фраках, и бедную Елену Ивановну выселили из ее комнаты на половину к брату. В день именин с утра стали появляться гости. По обыкновению, досидели до глубокой ночи, перепились, орали хором песни и прокурили стены и мебель так, что еще долго от них пахло дымом. Танцевали и топотали русскую. Кричали «браво» и «ура». Пели «Дубинушку» и после каждого куплета чем-то тяжелым ударяли прямо в стенку к Григорию Иванычу.

— Эй, ухнем! Эй, ухнем!

Григорий Иваныч сидел на своей половине и, заткнув себе уши, читал, а Елена Ивановна примостила себе постель на диване, сидела около брата, смотрела на него испуганными глазами и всякий раз вздрагивала; когда слышала шум.

— Ах, боже мой, боже мой!.. — шептала она. — Заперта ли калитка?.. Не сожгли бы они нас спьяну! Спаси и помилуй, царица небесная!

Григорию Иванычу понадобилось что-то в комнатах, он вышел в коридор и наткнулся на безобразную сцену: перед полковником навытяжку стоял перепуганный Петр Захарыч, и Асинкрит Петрович раз за разом звонко бил его по щекам.

— Негодяй! Мерзавец! — кричал на него полковник. — Я тебя научу! Я тебе покажу!

Чувство гадливости обуяло всем существом Григория Иваныча. Он почувствовал, как что-то подкатило ему вдруг прямо к горлу, как сперло в груди дыхание. Ему захотелось вдруг подскочить к Асинкриту Петровичу и тоже начать его хлестать по щекам. Но он сдержал себя и изменившим ему голосом проговорил:

— Стыдитесь, полковник! Грех! Ведь это некрасиво!

— Прошу вас не разговаривать! — крикнул на него полковник. — Замолчать!

Григория Иваныча передернуло.

— Я в своем доме, — сказал он, — и не позволю вам драться и запрещать мне говорить.

— Вы здесь настолько же в своем доме, насколько и моя сестра… Она дала мне доверенность, и я имею право распоряжаться, и прошу вас не забывать, что и она здесь тоже хозяйка!

Какой-то страх вдруг напал на Григория Иваныча. Он не нашелся что ответить, второпях надел шубу и калоши, вышел на улицу и побрел куда глаза глядят. Был уже второй час ночи, стоял мороз, снег хрустел у него под ногами, и на темном небе сверкали частые звезды. На улице было тихо, и эти звезды, казалось, мигали только ему одному, и он все шел и шел, подальше от того дома, где после стольких лет жизни и труда ему впервые сказали, что он не хозяин! Он шел без всякой цели, машинально поворачивая то вправо, то влево, переходя с одной стороны улицы на другую, и незаметно очутился около дома Щеклеевых. В одном из окошек горел огонь. Григорий Иваныч подошел и заглянул в окно. Край занавески был отдернут — Григорий Иваныч увидел Надежду Гавриловну. Она склонилась над машинкой и шила, в такт покачиваясь всем телом. Вот она перестала шить, откусила нитку, что-то обрезала ножницами, вдела нитку в иголку и стала наметывать. Григорий Иваныч смотрел на нее и чувствовал, как что-то теплое, нежное, точно воспоминание о далеком детстве, наполнило вдруг его душу. Вот с кем он был бы счастлив! Это была единственная женщина, которую он когда-то любил и которая ускользнула от него так же, как ускользнула и молодость, жизнь и как ускользнет теперь из его рук и дом, который он наживал и устраивал. Он смотрел на нее, и ему казалось, что именно здесь, у этого окна, он чувствует себя как дома и что если бы ему позволили остаться здесь до утра или жить нахлебником ее, ласкать ее детей, заступаться за нее перед мужем, то он не чувствовал бы себя так одиноко, как теперь.

— Милая! Милая! — повторял он, глядя на нее, и не замечал, как слезы текли у него по щекам.

Но вот она поднялась, потянулась, сложила шитье, закрыла машину и, взяв лампу, вышла с нею из комнаты. Григорий Иваныч долго ожидал ее возвращения, но не дождался и побрел домой. На душе у него было ласково, хотелось мечтать, строить планы, тихо плакать. Вот проехало несколько извозчиков с седоками и с багажом: это с трехчасового поезда. Как уже поздно! Он вышел из-за угла и увидел свой дом. Окна в нем были еще освещены, и в них мелькали тени. Калитка была открыта настежь. Он вошел в нее, запер ее за собою и черным ходом поднялся на свою половину.

Горела лампа. На диване, скорчившись, лежала Елена Иановна в платье и дремала, а из-за перегородки доносилось пение хором.

Григорий Иваныч разделся и лег; но заснуть ему не удавалось, да он и не старался. Он лежал и думал, и ему хотелось вообразить себя женатым на Надежде Гавриловне и имеющим много-много детей.

— Ты уже пришел? — спросила вдруг проснувшаяся Елена Ивановна.

— Пришел, а что? — ответил он.

— Так, ничего… А я все боюсь, заперта ли калитка…

— Каково, сестра? Как тебе нравится наша новая родня?

Елена Ивановна закрыла ладонями лицо и зарыдала.

От окружного суда пришло постановление об утверждении Нины Петровны в правах наследования. Получив копию с постановления суда, Асинкрит Петрович тотчас же явился к Григорию Иванычу и попросил его дать ему отчет по торговле.

— Я попросил бы вас, дорогой брат, показать мне торговые книги, — сказал он. — Ниночка утверждена в правах наследования со дня смерти мужа и, таким образом, является собственницей вашей торговли в указной части уже около семи месяцев.

Григория Иваныча взорвало, но он сдержал себя и ответил:

— Я торговых книг не веду.

— Но позвольте, — встрепенулся полковник. — Как же это так? Значит, денежки Ниночки плакали? Пропали?

— Полковник, я никогда не воровал! — крикнул на него Григорий Иваныч. — Нина Петровна уже получила все свое с лихвой, если вы потрудитесь сосчитать, во сколько мне обошлось ее и ваше содержание!

— Ах, простите! — отвечал Асинкрит Петрович. — Я и не знал, что мы вас объедали! Покорнейше вас благодарим за подаяние! Подайте христа ради копеечку еще раз!

— Это скучно, полковник, и… неумно.

— Что-с?!

— Это скучно, говорю, и неумно. Вот что!

— Как ты сказал? Повтори?

Григорий Иваныч почувствовал, как самообладание начинало оставлять его и как вся кровь бросилась ему в лицо.

— Это глупо! Так военные не поступают! — закричал он. — Вы нахал!

Полковник вскочил и со всего размаха ударил Григория Иваныча по лицу.

— Хам! Мещанин! — крикнул он, весь побагровев. — Много любишь разговаривать! Скотина!

Григорий Иваныч схватился за щеку и взглядом презрения окинул полковника.

— Послушайте! — воскликнул он. — Кто вы такие? Откуда вы взялись? Почему вас только двое, имеющих право распоряжаться в моем доме, требовать от меня отчета, бить мою прислугу и меня, отбирать у меня то, что нажито вот этими самыми руками? Отчего вас не десять, не двадцать, не сто? Я никогда не имел ничего общего с вами, никогда вас даже не видал в глаза, и вы садитесь на меня, как паразиты, как тот рак, который загнал в гроб моего брата Федора. Мой брат вечно хворал, пролечивал на себя больше, чем мог добывать, был бременем для семьи, и вот вы, чужие, посторонние, получаете вдруг право распоряжаться вот этим самым окном, вот этой дверью только потому, что я своевременно не выбросил его за борт и не постарался выделить его вон из семьи, без копейки денег, бросить его на произвол судьбы. Да, я хам, я… я мужик, скотина, но, простите, я не понимаю этих ваших прав над моей личностью, над моей правдой, над моим гнездом. Вам нужны какие-то там тысячи, берите их, но никто не давал вам права оскорблять меня, подозревать меня в мошенничестве и воровстве. Образованные, культурные люди! Да неужели же вы думаете, что так можно прожить свой век, что главное на свете грубая сила и эти деньги, которые потому только и нужны вам в таком количестве, что вы живете в городе, живете для домовладельца и мясника, и за право ходить по тротуару и ездить на извозчиках вы готовы схватить ближнего за горло и придушить его! О, как я вас глубоко ненавижу!

Григорий Иваныч бросился вон из комнаты, хлопнул дверью и скоро-скоро зашагал по улице.

Вошедшая к нему в это время с салатом Елена Ивановна видела нетронутый суп и тяжко дышавшего полковника и, догадавшись в чем дело, покачала головой и глубоко вздохнула.

— Грех вам, ваше высокоблагородие! — сказала она. — Грех!

А тем временем Григорий Иваныч шел по улице, старался успокоиться и придумать выход из положения. Из гимназии выходили гимназисты в серых пальто и с ранцами за плечами. Руки у них были грязные, пальцы в чернилах, но лица у всех были веселые, розовые, задорные. Они шли целой гурьбой, толкались, хохотали и ели по дороге снег.

— Здравствуйте, Григорий Иваныч, — сказали четыре гимназиста, когда он проходил через толпу, и сняли фуражки.

Григорий Иваныч оглянулся и увидал детей Надежды Гавриловны. Один из них был страшно, поразительно похож на мать. Григорий Иваныч посмотрел на него, и вдруг странное чувство овладело им. Он повернул его к себе за плечи и поцеловал в пухлую, розовую щеку.

— Передай своей матери, что я поцеловал тебя! — сказал он и, вытащив портмоне, дал всем гимназистам по гривеннику и зашагал вперед.

И ему стало легче.

Вечером того же дня он пригласил к себе Нину Петровну, попросил ее взять отступного и выехать из его дома навсегда. Нина Петровна посоветовалась с полковником, сошлись на восьми тысячах, и так как у Григория Иваныча такой суммы в наличных не было, то он предложил ей вексель. Она опять посоветовалась с полковником, и тот научил ее потребовать закладную на дом из двенадцати процентов в год и единовременно семьсот пятьдесят рублей за магазин.

— Он выдаст тебе вексель, — говорил полковник, — а на другой день закроет лавку и дом продаст… А с закладной, в случае чего, так по крайней мере дом останется в твоих руках!

Григорий Иваныч не упирался и выдал Нине Петровне закладную.

На другой день родственники уехали куда-то далеко, и в тот же день слегла и Елена Ивановна. Она долго хворала воспалением легких; Григорий Иваныч неотступно находился при ней, и в течение нескольких недель лавка так и оставалась неотпертой, а в доме воцарились уныние и бесхозяйность.

Забегала Надежда Гавриловна проведать больную. Она кое-как налаживала хозяйство Елены Ивановны и снова убегала к себе домой, где у нее всегда оставалась куча дел. В одно из таких посещений она застала у Григория Иваныча какого-то мужичка, который покупал у него магазин. Мужичок торговался, божился, Григорий Иваныч, по-видимому, был взволнован, а Елена Ивановна, сидевшая уже в кресле, вся в подушках, качала головой и что-то шептала.

— Ну на что тебе магазин? — убеждал мужичка Григорий Иваныч. — Сидел бы себе в деревне да землю пахал!

— Нельзя, Григорий Иваныч, — отвечал мужичок. — От земли отбились. Больше некуда податься!

В конце концов ударили по рукам, мужичок вынул деньги и стал собственником магазина. Получив деньги, Григорий Иваныч отправился в окружной суд и внес причитавшиеся с него по закладной проценты.

— Отчего же вы не хотите уплатить их лично невестке или послать их ей по почте? — спросил его член суда.

— Она уехала и до сих пор не сообщает мне своего адреса… — отвечал Григорий Иваныч. — Я не знаю, куда ей платить. Очевидно, хочет сделать так, чтобы я невольно просрочил…

Возвратясь домой, он повесил картуз на вешалку и, заложив руки в карманы, долго стоял у окошка и смотрел куда-то вдаль. Пришла Надежда Гавриловна и, увидев его стоящим к ней спиною и не отвечающим ей на поклон, сказала:

— О чем, Григорий Иваныч, пригорюнились?

— Магазин продал… — отвечал Григорий Иваныч, не оборачиваясь.

— Ну и слава богу! — сказала Надежда Гавриловна. — Свет не клином сошелся. И другого заработка достанете.

— В мои-то года?

— Да хоть и в ваши года!

— Ни к чему я, милая Надежда Гавриловна, не способен. Прожил я на свете пятьдесят один год, всю свою жизнь трудился, всю жизнь меня били, а как дошло дело до той точки, когда приходится действительно трудиться по-настоящему и добывать себе кусок хлеба, то и вышло, что я ни на что не способен. Плотничать я не умею, шить сапоги не умею, даже дров наколоть не могу. Городская жизнь создала из меня тунеядца и пенсионера. Пока лавка пенсию давала, я жил, а как только перестала содержать меня на хлебах, так вот и крышка. По правде говоря, я теперь стал хуже всякого Петра Захарыча и хуже всякого водовоза, потому что они способны на физический труд, а я нет. Я белоручка, отличающийся от барина только тем, что сидел не в канцелярии, а в магазине. Но каковы наши родственники, Надежда Гавриловна! А?

— Да, уж признаюсь! — отвечала Надежда Гавриловна. — И родилась и крестилась, а таких бесцеремонных людей не видала!

— Что ж, они действовали по праву! — продолжал Григорий Иваныч. — На их стороне закон, а следовательно, и сила… Горе вам, сытые, горе вам, горе вам, богатые, горе вам, сильные…

2 октября исполнился год со дня смерти Федора Иваныча. Был тихий, пасмурный день, листья еще не совсем опали, и осинки ярко-красными пятнами выделялись на желтом фоне других деревьев. Было еще тепло, хотя в лужицах за ночь появлялся тонкий, с жилками, ледок, и в воздухе летали паутины. Отслужив заупокойную обедню в приходской церкви, Григорий Иваныч и Елена Ивановна отправились на кладбище. Впереди шел Петр Захарыч, неся завязанное в салфетку блюдо с кутьей и восковые свечи. Когда вышли за город, их догнала Надежда Гавриловна, шедшая тоже на могилку. Сбоку дороги тянулись распаханные под яровое поля, и черные грачи, собравшиеся к отлету, рассудительно ходили по бороздам. Благодаря близости к городу на полях блестели стекляшки. Мельница с которою когда-то сравнивал себя Григорий Иваныч, по-прежнему без устали махала крыльями, и над кузницами по-прежнему стояло облако дыма.

— Как поживаете? — спросила Надежда Гавриловна. — Что у вас нового?

— Да что у нас нового? — повторил Григорий Иваныч. — Вот нечем невестке проценты платить, того и гляди, дом останется за нею! Просто беда, да и только! Продал магазин, думал надолго денег хватит, а уплатил проценты, да пришлось мне и Елене одеться, то да се, — глядь, а денег как и не бывало!

— Ах уж эти деньги! — вздохнула Надежда Гавриловна. — Как они унижают человека!

— Нет, Надежда Гавриловна, не деньги унижают человека, а алчность, то ненасытное желание иметь их, которое делает человека жестоким, низводит его на степень зверя. Голубушка, уверяю вас, если бы не было этой алчности, то люди не бросали бы своей родины, не покидали бы насиженных гнезд, не лезли бы в те сословия, к которым не принадлежат по рождению, и не коверкали бы жизни ни себе, ни другим. Крестьянин отрывает ребенка от родной семьи и земли и отдает его в лавочники, где тот приучается мошенничать и воровать, отец отдает свою дочь за нелюбимого человека только потому, что там запахло лишней сотней рублей, какие-то неизвестные пришельцы, во имя права, приходят к чужому для них человеку и разоряют его гнездо. Мы алчем денег, власти, силы над другими и все сваливаем не на самих себя, а на деньги, на борьбу за существование, на разные экономические кризисы и прочее. И в результате получается то, что в этой алчности мы совершенно забываем о себе, о нашей связи с природой, и к старости оказываемся совершенно неприспособленными к физическому труду или рожаем детей нравственно неустойчивых и, стараясь властвовать и мудрить над ними, готовим из них таких же запойных пьяниц, как я. Горе, горе, дорогая Надежда Гавриловна!

— Горе, Григорий Иваныч! — ответила Надежда Гавриловна. — И куда только деваться от этого горя?

Они отошли вперед, а Елена Ивановна и Петр Захарыч далеко отстали позади.

— Вы только подумайте, Надежда Гавриловна, сколько алчность испортила жизни другим!.. — продолжал Григорий Иваныч. — Вот вас выдали замуж за человека, который вам вовсе не нравился, за которого, я помню, вы шли, обливаясь слезами, и с которым и посейчас ваша жизнь не сладка… Не отрицайте этого! Я ведь знаю все и измучился, глядя на вас и на ваших детей. А все из-за чего? Только из-за того, что ваш теперешний муж когда-то имел на сто рублей больше, чем… чем, например, я, который вас всю жизнь любил и, может быть, люблю еще и до сей самой поры.

Он испугался своих последних слов, опустил глаза и покраснел. Она вздрогнула, радостно посмотрела на него и ждала, чтобы он продолжал. Точно запахом сирени вдруг пахнуло ей в лицо или точно она услышала весной где-то там, наверху, высоко под облаками, первый крик возвращающихся на север журавлей. И вдруг ей захотелось снова жить, видеть себя такою же, какою она была восемнадцать лет тому назад, не жалеть больше о потерянной, невозвратимой жизни…

— И вот мы оба с вами в сиротстве… — продолжал он. — Я остался вовсе без жены, а вы выданы за человека, которого считаете чужим и жестоким… Надежда Гавриловна вытащила платок, быстро отерла глаза и как ни в чем не бывало продолжала идти рядом с ним.

Пришли на кладбище, шурша на ходу опавшими листьями, отыскали могилку Федора Иваныча и послали за священником. Развернули кутью и воткнули в нее восковую свечу. Явился батюшка, запахло ладаном, и началась панихида. Елена Ивановна плакала, а Григорий Иваныч и Петр Захарыч стояли насупившись. К концу панихиды пришел водовоз Семен Васильич. Его всегда видали в шапке, а здесь он снял ее, и его лысина засветилась, точно покрытая лаком. Появились откуда-то две-три нищенки, которые тоже плакали. Затем батюшка окончил панихиду, завернул крест и евангелие в епитрахиль и ушел домой, а все остальные опустились на соседние могилки и долго молчали. Всем было не то чтобы грустно, а какое-то тихое, лирическое настроение овладело ими, и было чего-то жаль, и в то же время хотелось любить, прощать, делиться…

— Где-то теперь Нина Петровна? — нарушил тишину Петр Захарыч. — Осиротел наш Федор Иваныч!

— Да… — протянул Григорий Иваныч. — Где-то она теперь?

А затем он встал, смахнул с себя приставшие листья и сказал:

— Ну что же? Пора и по домам!

Все поднялись вслед за ним и стали собираться. Помолились на иконку, вделанную в крест, и снова зашуршали по листьям.

— Прощай, сирота! — сказал Григорий Иваныч, еще раз оглядываясь на могилку, и перекрестился.

— Все мы сироты, батюшка Григорий Иваныч! — заговорил вдруг Семен Васильич. — Вот я безземельный крестьянин и сорок третий год уже пошел, как воду вожу; Петр Захарыч — мещанин и топчется на черной работе по чужим дворам, а ты и Елена Ивановна тоже мещане, словно и богатые, а все мечетесь… Несчастные мы люди, и больше ничего! И это не оттого, скажем, что наша работа хуже крестьянской, а потому, что бросили мы нашу матушку-землю. Ах, брат мой, брат, Григорий Иваныч! Не мы землю родили, а она нас, и грех, большой был грех покидать ее. И вот теперь мы сироты без нее, сидим, плачем, а она, матушка, тоже сирота, к богу вопиет и тоже плачет… Так-то-ся!

И все вышли из кладбищенских ворот.