Ольга Ильинична Рогова
правитьСирота
правитьКолька и Манечка
правитьНа дворе большого четырехэтажного дома, в песке и мусоре копался мальчик лет тринадцати. Черные, как смоль, волосы кольцами и кудрями спускались на высокий лоб; на худом, бледном, слегка загорелом лице просвечивали синие жилки; большие, черные глаза то блестели и искрились, то заволакивались задумчивым туманом, то совсем полузакрывались темными ресницами; из под толстых, красных губ порою блестел ряд синевато-белых зубов; под темною кожею голых рук и ног ясно обозначались крепкие, жилистые мускулы. Мальчика этого звали Колькой; он жил у тетки Марsы и дяди Трофима в подвале, в портерной, и приходился им каким-то дальним родственником. Портерщик с женою считались в околотке людьми достаточными, их собственные дети ходили чисто, носили сапоги, имели зипуны и тулупы. Но о Кольке мало кто в семье заботился, о нем вспоминали только тогда, когда надо было «посидеть» в портерной за прилавком. Носил он обноски хозяйских детей, обуви летом и весною ему совсем не полагалось, а зимою давались рваные валенки с чьих-нибудь ног. Колька бегал в школу за город, версты за две; для этого ему долго пришлось выпрашивать позволение у «дяденьки», который считал ученье баловством и поблажкой. Но все равно, Кольку пока некуда было деть, и ему разрешили бегать к учителю. Была школа и в городе, ближе, но туда ходили все соседские ребятишки; они смотрели на него свысока, учитель косился на босые ноги и рваную рубаху; Кольке было стыдно, и он охотнее бегал в пригород, где сидели за столами такие же рваные, босоногие мальчишки, как и он сам.
Колька лепил из глины колодец и обломком ножа строгал что-то из палочек. Он часто поглядывал на окна третьего этажа, при всяком шорохе вздрагивал и оборачивался; по-видимому, он кого-то с нетерпением ждал.
Наконец, из-за угла дома вышла девочка лет девяти, в чистеньком ситцевом платьице и белом переднике. Она была белокурая, толстенькая, невысокая; красные пухлые щеки с ямочками немного лоснились, пальчики и сгибы на руках точно перетягивались нитками; вздернутый носик, быстрые глазки, ротик с пуговку — все это двигалось, ходило, смеялось, нельзя было уловить минутки, чтобы рассмотреть хорошенько это маленькое плутовское личико. Манечка была далеко не хорошенькая девочка, но нельзя было посмотреть на нее и не улыбнуться: ее розовым ямочкам на щечках часто доставалось от непрошеных поцелуев. Колька бросил и щепочки, и осколок ножа и вприпрыжку побежал к ней навстречу.
— Манечка, что ты так долго?
— Нельзя было, Колька, я, ведь, теперь в пансион хожу; приду домой, надо пообедать, переодеться, Киньку накормить. Смотри, какой он стал большой!
Манечка вынула из передника серого котенка. Дети посмотрели на него, погладили и пустили гулять по двору.
Манечка была дочь какого-то чиновника. Она росла не одна у папы и мамы, но все в доме ее особенно любили, даже старшие дети баловали не меньше самих родителей. С Колькой она познакомилась месяца два тому назад, в начале лета, в то время, когда у портерщиковой кошки родились котята. Их некуда было деть, и Кольке велели утопить их. Он бы, может быть, и утопил, да уж очень жалобно они пищали, Кольке стало их
жалко; сидит с ними за углом, у ворот, плачет. Манечка проходила с кухаркой мимо и заметила его. Ей тоже стало жаль котят; она упросила Дарью взять хоть двух.
— Да куда с ними, Манечка? Ведь они маленькие.
— Ничего, Дарьюшка, я сама за ними буду смотреть, а как подрастут, одного оставлю, а другого отдам тете Лизе; только бы мама позволила.
Котят взяли; последнего же котенка Колька снес в чулан, под лестницу, и потихоньку от своих выкормил его. Колька стал видеться с Манечкой каждый день. Каждые послеобеда она приходила на двор поиграть с ним, и Кольке казалось, что иначе и быть не может. Без Манечки ему становилось скучно, не по себе; он бродил из угла в угол и не знал, чем заняться.
Дети взялись за руки и расхаживали по двору.
— А что, Манечка, у тебя в школе хорошо?
— Да, ничего; так много, много девочек, и больших, и маленьких… Только я еще не привыкла, очень долго надо смирно сидеть, все уроки…
— Ну, так ведь как же? Без уроков нельзя, на то и школа. А вы играете там?
— Играем, только бегать мало приходится, всего час отдыха, надо в пары встать, идти в залу на гимнастику на четверть часа, потом позавтракать, и только уж тогда позволяют играть.
— Ну, известно, у вас школа какая — не то, что у нас; у вас там, небось, все мадамы обучают, а у нас вот свободно: учитель добрый, сам с нами гулять ходит, сам игры устраивает…
— Перестань ты со своей школой! — смеясь, сказала Манечка, — что это, право, все школа, да школа… Вот тебе, лови!
Она ударила его слегка по руке и мигом отбежала. Он бросился ее ловить, но она увертывалась, как настоящая мышка, со звонким смехом кружилась около него, дразнила, подманивала, а в руки не давалась. Колька запыхался но, наконец, с большим трудом, догнал-таки ее и поймал.
Оба они смеялись.
— Манечка, зачем ты такая… такая… хорошая? — спросил ее Колька, заглядывая ей в глаза.
— А разве я хорошая? — смеясь, спросила Манечка.
— Я тебя вот как люблю, вот как, — и Колька стиснул ее руки в своих.
— Ай, больно! — вскрикнула Манечка. — И я тебя люблю, Колька… Зачем мы не брат с сестрой? Мы бы вместе жили, всегда были бы вместе…
— Знаешь что, Манечка, — задумчиво сказал Колька, — усаживая ее подле. себя на песке, — знаешь что?.. Назови меня разок не Колькой, а Колей, ну, назови, ну, один раз…
Манечка удивленно смотрела на него.
— А разве это тебе не все равно… Ведь все тебя зовут Колькой?..
Колька топнул ногой, и глаза его блеснули.
— Ну, что ж, что все?.. злые они все, вот что… А ты одна добрая, ты и назови.
— Да зачем тебе? --пристала Манечка.
— Да так, хочется, ну, просто, хочется, чтобы тоже… и я хоть раз… почеловечески… не как собака, какая нибудь…
Слезы брызнули у него из глаз. и он зарыдал.
— Коля, милый, Колюшка, что ты? — испуганно заговорила Манечка. — Ну, Колечка, ну, голубчик мой, ну, перестань, я тебя всегда буду звать Колей, никогда не назову больше Колькой, ну, право, никогда утешала она его и старалась вытереть ему слезы своим передником.
Колька понемногу перестал плакать и сконфуженно смотрел вниз.
— Что ты так, Колюшка, зачем ты так? — спрашивала его Манечка, и, кажется, в первый раз в жизни ямочки пропали у нее на щеках.
Колька никогда не рассказывал ей о своем житье; они бегали, играли, болтали, но всегда о постороннем. Теперь горе вырвалось наружу и полилось, полилось…
— Манечка, кабы ты только знала, как мне тяжело живется, все-то как люди, у всех, даже у самого последнего деревенского мальчишки есть свой тятька, своя мамка, все кто-нибудь да есть, кто приголубит. А я, как собака, всяк толкнет, всяк обругает, ни от кого доброго слова не дождешься. И поесть дадут обглодки, и надеть нечего — тряпье старое бросят, и дела то никому до меня нет, хоть пропади, хоть неделю глаз не показывай, еще рады…
Манечка слушала с полуоткрытым ротиком, не сводя глаз с Кольки, и ей стало его очень, очень жаль.
— Да разве можно так жить? — спросила она. — Зачем же ты живешь так?
— Да куда же я денусь? У меня ни тятьки, ни мамки нету, померли, один родной остался Трофим, куда же я от него пойду? И бьют меня, Манечка, добро бы за что следует били, а то ни за что, ни про что… Что я им сделал? Дадут мне дело сбегать куда, или посидеть в лавке, я все исполняю, за что же они меня бьют?
Манечке, было до смерти жалко Кольки, она его утешала, как могла, ласкалась к нему, вытирала снова выступившая на глазах его слезы.
— Знаешь что, Колюшка, ты не горюй, я как выросту большая и выучусь всему, дам тебе много, много денег, сколько сама заработаю, и мы вместе будем жить.
— Нет, Манечка, так не бывает, — грустно прервал Колька, — ты станешь барышней, тебя всему научат, а меня в ремесло отдадут, там тоже много, сказывают, бить будут, и за волосья таскать, и всячески…
— Так как же быть то? — спрашивала Манечка.
— Да так, перетерплю, — гордо подняв голову, выпрямился Колька. — Вот кабы мне да подольше в школу походить да выучиться грамоте, так я бы сам в люди вышел.
— Как же так?
— А так: стал бы книжки разные читать, я и теперь читаю, что достану, только трудного не могу; а тогда бы я стал и трудные читать, вот, науку сам и произошел бы.
— А разве можно самому учиться?
— Можно, отчего нельзя? Вот Андрюшка-половой сам читать выучился, даже стихи пишет, таково у него складно выходит, точно в книжке.
Манечка замолчала и задумалась. Колька молча принялся строгать.
— Что ты это строгаешь, Коленька?
— Хочу сделать колодец, чтобы он, как настоящий был, чтоб и ведра выточить, и рукав сделать, и столб, вот как я в деревне видел…
— А ты разве умеешь?
— Сумею, я уж третий раз за дело принимаюсь.
— Когда же ты сделаешь?
— А к завтрему, вот увидишь.
В эту минуту Манечку позвали наверх чай пить.
Она простилась с Колькой и просила его непременно к завтрему кончить колодец, потому что ей очень хочется посмотреть, как это все будет.
— Мы и воды туда нальем?
— И воды…
Манечка запрыгала и забила в ладоши, потом повернулась, обняла Кольку, неожиданно перевернула его, схватила подбежавшего Киньку и пустилась бегом за угол.
Колька долго смотрел ей вслед, потом вздохнул и принялся за строганье: он непременно хотел кончить к завтрему, и кончил, — только Манечке не пришлось увидеть его работу.
Пожар
правитьДвенадцатый час ночи. Все понемногу заснуло: Трофим уже давно запер портерную, в верхних этажах тоже с полчаса как погасли огни, вся улица опустела, сторожа задремали на своих лавках, собаки притихли в своих конурах, городовые тоже присели, кто у домов, кто в сторожках, на всю окрестность спустился первый, крепкий, железный сон… Только в мастерской сапожника, во дворе, мерцает огонек-- верно он шьет кому-нибудь на заказ сапоги, может быть, и всю ночь проработает… Но что это? Огонь у него как будто растет, вот и все окно озарилось желтовато-красным блеском, широкою полосою осветив двор; вот показался свет и в другом, и в третьем окне, и медленно, тихо, одна за другою выползли из окон огненные змейки. Боже мой, ведь это пожар! Неужели никто не проснется? Нет, все спят, никто и не чует беды; у сапожника в квартире только и жили, что он сам, да глухая старуха кухарка; их обоих давно уже задушило дымом, им больше не увидеть Божьего света…
Уже с полчаса горела вся внутренняя стена дома, а никто из жильцов еще не проснулся. Наконец, добрались страшные огненные языки и до наружного фасада и лизнули раз, другой трофимову квартиру.
— Батюшки, горим! — выскочил кто-то из окна пивной…
— Горим, горим! — пронеслось по всему дому и охватило всех спавших ужасом. В один момент повскакали с кроватей и в верхних, и в нижних этажах; на лестницах большого дома все шумело, толкалось, давило друг друга; все старались спасать свое добро: кто нес шкатулочки, ящички, кто тащил мебель, кто бросал из окон тюфяки, белье, платье; какой-то барин суетился в толпе и уговаривался с двумя мужиками, которые брались вытащить из второго этажа всю его мебель и доставить куда- то по близости, к его знакомым. Прибыли пожарные, им пришлось пробиваться между толпою. Кого-то задавили, кого-то переехали; крик, давка, стоны, плач — все сливалось в один общий, ужасный гул, от которого мороз подирал по коже.
Огонь, между тем, разросся, окреп и с треском и шумом делал свое дело: горящие балки разлетались далеко по улице и перекидывались на соседние крыши, шипящие головни то и дело отскакивали на тротуар; все вокруг накалилось так, что трудно было дышать; удушливый дым застилал всю улицу и ел глаза, но толпа не расходилась, а росла, топталась на одном месте около пожарища и стонала: всякому было жаль своего добра, хотелось хоть что-нибудь спасти.
Трофим давно уже хлопотал около своего скарба со всеми домашними, только Кольки не было видно.
— Куда это мальчишка девался? — говорила портерщица. — Хоть бы подмог в чем, хоть бы у вещей посидел…
— Забежал куда от страху, — равнодушно отвечал Трофим и тревожно переводил глаза с одного сына на другого, как будто желал убедиться, что все они целы… — Небось, не пропадет, придет…
Но Колька никуда не забежал, он был тут же, на пожаре… — Услышав крики «горим», он выскочил на улицу, и первою его мыслью была Манечка. Где она? Что с нею? Он взглянул на окна третьего этажа: пламя еще только что добиралось туда, но уже добиралось, еще минута, две, три — и квартира будет в огне… Скорей, скорей!
Колька побежал было на заднюю лестницу, но вся деревянная пристройка с кухней и лестницею уже обрушилась. Надо было попасть по парадной, и Колька бегом пустился снова на улицу. Вот и лестница: он быстро проюркнул между толпою и пожарными и взбежал по разрушенным ступеням. Вот и дверь, но как туда попасть? Колька стал трясти ее изо всей силы; дверь не подавалась. Что делать? Что делать? Вдруг в голов его мелькнула счастливая мысль: он быстро отворил окно, полез ползком по широкому карнизу и благополучно добрался до окна прихожей. Выбить стекло, влезть в квартиру — было делом одной минуты. В квартир стоял удушливый угар, такой, как бывает в бане, на полке, когда слишком жарко натоплено. Ни в прихожей, ни в гостиной никого не было. Колька мимоходом отворил окно в гостиной и, наконец, добрался до крайней двери, которая, он знал, вела в детскую. Он отворил… В детской стоял синий угар, он бросился к кроватке: в ней, без дыхания, бледная, лежала Манечка.
Как ее могли забыть, как об ней не похлопотали, Колька не мог себе объяснить: может быть, все выскочили с испугу и ни могли попасть, может быть, сгорели?.. Но думать было некогда. Колька вышиб окно и крикнул, но окно вело на двор, никого не было, кроме двух, трех пожарных, и те за дымом и треском не могли ни видеть, ни слышать его. Тогда Колька приподнял Манечку: он спешил, он сам задыхался в дыму и боялся угореть. Манечка оказалась ему под силу. Он огляделся: на стуле лежало аккуратно сложенное платье, а подле, на полу, стояли сапожки; он прихватил все это, завернул Манечку в простыню, одеяло оказалось слишком тяжело, и медленно пошел со своею ношею в прихожую. Там стоял теперь такой дым, что Колька едва нащупал дверь и замок. Замок щелкнул, дверь отворилась, но… Колька отшатнулся в ужасе, лестницы уже не было: она обрушилась вместе с перилами. Колька вернулся, заглянул в одно, другое, третье окно — всюду по стенам извивались огненные языки, всюду пламя обхватывало дом и жало его в своих горячих тисках. Колька не знал, как быть: один то он бы как-нибудь спустился по стене, соскочил бы, но с тяжелою ношею это было невозможно. Он положил Манечку у открытого окна и побежал искать выхода: посмотрел на балкон, отворил дверь в кабинет, в спальню, все было пусто, ни откуда нельзя было выбраться. Наконец он вышел из спальни в маленький чуланчик, заглянул в окно, и чуть не вскрикнул от радости: стена еще была цела; она выходила на соседний двор, а у самаго окна лепилась водосточная труба.
Нашел!.. мелькнуло у него в голове, и он бросился к Манечке, которая все лежала без дыхания, как мертвая. Он обвязал вокруг нее платье и чулки, ботинки сунул к себе за пазуху, потом схватил со стены два полотенца и крепко привязал Манечку к своим плечам так, как увязывали тюки носильщики на бирже — крепко будет, — подумал он.
Потом он прошел к заветному окну, взглянул вниз, никого на соседнем пустыре не было.
— Ну, с Богом!..
Он обхватил обеими руками трубу, вылез из окна и повис в воздухе…
— Вниз не надо глядеть, — думал он, припоминая, как недавно свалился маляр, потому что посмотрел вниз, и голова закружилась.
Манечка висела у него за спиною и покачивалась в воздухе, а он медленно, бесстрашно стал перебирать руками и ногами, спускаться все ниже, ниже; ноги скользили, руки обдирались о ржавое железо, на них выступила кровь, но до того ли? Колька бодро полз книзу, вот он уже у второго этажа, вот у первого, соскочить бы! Да Манечка может перетянуть — разобьешь ее, нет, лучше терпенье, и Колька пополз дальше. Слава Богу! вот и земля.
Осторожно отвязал он Манечку, взял ее на руки, как берут детей, и понес в соседний парк. Там он уложил ее под дерево и, глубоко вздохнув, присел подле.
— А что, как она умерла? Задохлась от дыма…
Эта мысль в суете не приходила ему в голову, но теперь ему ясно представилось, что она мертвая, и он даже вскочил с испугу. Он стал щупать ее руки, ноги, голову, прислушался: не дышит, холодная… Господи!..
Где-то вблизи плескалась вода. Он пошарил в Манечкином платье и нашел в кармане носовой платок. Он сбегал к речке, помочил платок и стал примачивать девочке голову; потом вспомнил, что надо растирать и стал тереть грудь, руки, виски…
Манечка вздохнула и открыла глаза. У Кольки слезы брызнули от радости.
— Манечка, голубушка, ты жива!.. — обнимал он ее.
Манечка ничего не понимала и протирала глаза.
— Что это, Колечка? Где мы? — со страхом озиралась она на деревья.
— Ах, Манечка, пожар у вас, ты чуть не умерла… говорил Колечка, задыхаясь от волнения.
— Пожар?.. А мама? папа? А няня? А братья? — допрашивала она.
— Ничего я не знаю, никого в квартире кроме тебя не было, я тебя унес, по трубе спустился… Манечка стала приходить в себя и припоминать…
— Мама с папой и с братьями уехали вечером к тете, сказали, что поздно вернутся; они, значит, у тети были… А вот няня то с кухаркой…
Ну, а они, верно, забыли тебя, или струсили, к тете твоей побежали.
Колька быстро, нервно, задыхаясь, рассказал все Манечке; она слушала и дрожала, зубы ее стучали, руки тряслись…
— Оденься, Манечка, экой ведь я дурак, болтаю тут, а тебе холодно…
Но Манечка от слабости ничего не могла делать, все у нее из рук валилось; Колька одел ее, как маленького ребенка, принес ей напиться в горстях, примачивал ей голову, и, наконец, довел до скамейки, Манечке стало лучше.
Она тихо плакала.
— Колюшка, все сгорело? — спрашивала она.
— Видно, что все, ведь некому было и спасать.
— Ах, Колечка, и Кинька, верно, сгорел…
— Ну, может быть, и выскочил, Кинька — кошка, убежит…
— Колюшка, мама то, ведь, подумает, что я сгорела… плакать будет.
— Как же с этим быть? Я бы сбегал, да тебя нельзя оставить…
— Я уж как-нибудь пойду с тобой.
Дети поплелись. По дороге Манечка все еще расспрашивала Кольку.
— Как же ты меня поднял? Ведь ты сам маленький?
— А что? Ты не смотри, что я худой да тощий, я сильный…
И Колька сжимал свой кулак, так, что мускулы натягивались под кожею.
Дошли до пожара. Около полуобрушившегося дома теснилась такая толпа, что нечего было, и думать пробраться. Ни папы, ни мамы не было видно. Манечка горько заплакала. Колька утешал ее, как мог.
— А где твоя тетка живет? — спросил он.
— Да я хорошенько не знаю, далеко отсюда.
— А близко живет кто-нибудь?
— Да, близко пансион, куда я хожу.
— Ну, вот, туда я тебя и сведу, а сам отыщу твою маму.
Они пошли. Едва достучались они во втором часу ночи, дворник не хотел их пустить, но Колька объяснил в чем дело, и их провели по черной лестнице в пансион. Там все переполошились, все ухаживали около Манечки, все удивлялись Колькиной храбрости. Кольке стало стыдно.
--Я пойду, Манечка, — сказал он, — теперь тебе хорошо…
Его не хотели пустить, но он объявил, что не успокоится до тех пор, пока не отыщет Манечкину маму.
Поздно вернулись Манечкины папа и мама, дом уже был в огне, они увидели это еще издалека. Первая мысль их была о Манечке; но ни Манечки, ни няни, ни кухарки никто не видал. Мать совсем обезумела с отчаяния, отец расспрашивал у всех, и ни у кого не мог добиться толку. Весь третий этаж был объят пламенем, одна за другою рушились балки…
— Манечка, Манечка! — звала, не помня себя, мать, бегала между толпою, заглядывала в лицо всем встречным девочкам. Манечки не было, Манечка сгорела!
В отчаянии мать прислонилась к какой-то стене, стонала и плакала. Около нее собралась толпа: кто жалел, кто охал, кто советовал, но она никого не слышала, ничего не понимала.
Вдруг сквозь толпу пробился мальчик.
— Манечка жива, не плачьте, — сказал он, тронув несчастную женщину за плечо.
Она вскочила.
— Кто ты? Откуда? Ты знаешь про Манечку? — спрашивала она. — Говори, говори скорей…
— Жива она, в школе своей сидит, ухаживают там за ней… пойдемте, я вас сведу.
Толпа молча расступилась, и мать с Колькой прошли.
— Кто этот мальчик? Откуда? Чей? — слышались расспросы.
Но Кольку мало кто знал, а если и знали, то в чаду, ночью, трудно было признать. Пришел отец, и ему тоже передали слышавшие Кольку, что Манечка жива и теперь в школе. Он пошел туда.
Можно себе представить, как горячо обнимала мать свою спасенную девочку, можно понять, какою благодарностью забилось ее сердце, когда она услышала, как Колька спас Манечку; но где же он? Он исчез, и его нигде не могли отыскать. А Колька забился в темный угол соседнего двора и плакал навзрыд, судорожно, ему было и весело, и легко, и хорошо, и больно, больно… Весело потому, что Манечка была жива, спасена; больно потому, что теперь он больше, чем когда либо, чувствовал себя одиноким: у него, ведь, не было ни крова, ни отца, ни матери.
Источник текста: Ландыш. Сборник рассказов для детей О. И. Роговой. Изд. 4-е. — СПб: Издание А. Ф. Девриена, 1902.