Михаил Павлович Чехов. Свирель
М., «Московский рабочий», 1969
Сживется — стерпится
правитьВы спрашиваете, почему я пошел в монахи? Скажу откровенно — призвания не было, но случилось это само собою, как единственный выход из положения.
Девятнадцатилетним молодым человеком я выдержал не замысловатый экзамен на сельского учителя и получил школу в селе Талицах. Работы, конечно, было немало, рвения еще того больше, но скука деревенской жизни, в особенности осенью, в непролазную грязь, иногда доводила меня до отчаяния. Поэтому вы легко поймете, каким благодеянием для меня являлась семья нашего местного батюшки отца Никодима. Это был еще не старый, в полном смысле слова русский поп, сам пахавший, сам косивший и живший впроголодь. Любил просвещение и читал газеты, которые выписывал на свои деньги. Попадья у него была милая, добрая, но недалекая женщина, весь дом несшая на своем горбу. Ей помогала их дочь Наталья, моя ровесница, девушка, не представлявшая собою ничего особенно выдающегося, но необычайно трогательная. Разводила цветочки, любила соловьев и к моим школьникам питала привязанность. Но в ее лице было что-то материнское, вечная озабоченность, вечно приподнятые брови и выражение такое, точно вот-вот сейчас ее позовут или что-то у нее там осталось недоделанным. Была у отца Никодима еще и другая дочь — Настя, но та училась в городе в епархиальном училище, и я ее не видал ни разу в течение четырех лет. Но об этом я скажу ниже.
Наталья была моей первой любовью. Вероятно, тому была причиной моя юность и роскошная в тот год весна, ибо, сколько слышу и читаю, первая любовь в мире редко бывает продуктом, так сказать, сознательной деятельности и еще реже завершается браком. Тем не менее я решил жениться. Я не помню, чтобы когда-нибудь сирень цвела так буйно, как в тот год. Верите, кусты были точно облиты цветами, запах стоял повсюду опьяняющий, а что было разных стрекоз, пчел и других насекомых! Так и реяли перед глазами!
Помню, я взял полотенце и, выкупавшись на том местечке, которое я знал только один, с промокшей на спине парусиновой блузой и с мокрыми волосами пошел прямо с купания к попу пить чай. Ах, что это был за вечер! Не запомню другого такого. Дом попа был серенький, в четыре окна, с палисадником; но сзади его тянулся порядочный сад, составлявший собою министерство Натальи. Когда я вошел в калитку, попадья доила у хлевка корову, а из-за стены доносилось хрумканье лошади, жевавшей свежую траву. Ходила утка с утятами, и толпились куры. Премилая картина нашего домашнего поповского обихода!
Поздоровавшись с попадьей, прошел я прямо в сад. По дорожкам, сняв рясу, в одном нижнем белье, с длинными волосами и в сапогах с рыжими голенищами, прохаживался сам отец Никодим, удивительно похожий в таком виде на Робинзона Крузо. Тут же на кустах был растянут для просушки его парусиновый подрясник.
— А, просвещеннейший дидаскал! Милости просим… — сказал он мне. — А я вот косил траву для своего Россинанта, да промок немножко… Просушиваюсь… Жарко!.. Каков вечер?
— Да, раверендиссиме… — отвечал я. — Превосходный.
Отношения у нас были самые приятельские, несмотря на значительную разницу лет. Но, устыдившись даже меня, отец Никодим надел сушившийся подрясник и, сказавши: «Я сейчас!», вышел. Я остался один в саду. Вдруг слышу постукивание посудой. Иду к тому месту и вижу мою Наташу, расставляющую чашки для чая. Оглянувшись по сторонам, я подошел к ней и сказал:
— Наталья Никодимовна, позвольте просить вас быть моей женой.
Она, бедняжечка, испугалась, вся затрепетала и встала с места.
— Бог знает, что вы говорите, Прокофий Семеныч, — ответила она и опять села. — Как вам не грех?..
Мы оба сидели молча, она — перетирая уже вытертые блюдечки, а я — строя из сухариков пирамиды. Она тяжело дышала, и щеки ее пылали. Но уж зато надрывались соловьи!
Мы молчали, но для нас обоих было ясно, что эта весна, эти соловьи, этот аромат были созданы только для нас обоих и что, не будь их, не произошло бы того, что произошло.
Послышались скрип калитки и шаги.
Наталья Никодимовна спохватилась и стала перетирать чашки.
— Не ломайте сухарей… — сказала она. — Мамаша есть не станет.
Подошел отец Никодим, уже в черном подряснике, затем пришла матушка, и мы стали пить чай. Разливала, как и всегда, Наташа.
— Нет, плохая я тебе стала, отец, работница, — сказала попадья. — Моченьки моей нету. Поясница-то, поясница…
— Марфо, Марфо, о мнозем печешися… — ответил отец Никодим.
— Ну и сидел бы ты, отец, голодный!
— Много ли мне, мать, надо? Пошел рыбки наловил — вот и сыт.
Разговорились о рыбной ловле и решили завтра же отправляться вечерком к Божаровскому омуту. Для отца Никодима рыбная ловля составляла своего рода культ, и как для богослужения он надевал ризы, так и для рыбной ловли у него имелась специальная одежда. Воспитанник бурсы, он до самой старости сохранил ее речения, повадки и уклад жизни. Соловья звал Филомелой, помнил латынь и латинские слова произносил по-бурсацки. Так, например, слово decem — десять — он произносил так: децэм.
И вот на следующий вечер, взяв удочки и лапти для раков, мы отправились на рыбную ловлю. Я шел босиком. Тогда для меня это было и легче и дешевле. Засели мы за ловлю. Батюшка удил, а я ловил раков. Раки ловятся так: к пятке лаптя привязываются кусок мяса и веревочка, а к носку — гирька, от чего в воде лапоть держится стоймя; рак хватается клешней за мясо, и когда лапоть вытаскиваешь за веревочку на воздух, то рак отцепляется от мяса и падает в носок лаптя. Дело нехитрое. Мы ловили, а в селе Божарове парни и девки пели хором песни, заходила туча, и больно кусались комары.
— А ведь быть грозе! Парит! — крикнул мне отец Никодим. — Должно, к ночи соберется.
Я сделал вид, что не расслышал, и, подойдя к нему, сел на корточки.
— Отец Никодим, — сказал я. — Простите, что я вам досаждаю. Позвольте мне просить у вас руки вашей дочери Натальи Никодимовны.
Отец Никодим нахмурился и ничего не ответил. Так мы промолчали, должно быть, с час.
— Что я тебе отвечу, Прокофий Семеныч, на твое лестное для меня предложение? — сказал он потом, когда мы стали собираться уходить. — Парень ты хороший и сердцу моему любезный. Но рассуди, как мне с тобою быть? За Наташей останется мой приход, так распорядился владыка, следственно, муж ее должен быть обязательно духовный. Это первое. Повторительно, в попы тебе не вылезти, потому бывают, которые посвящаются и из учителей, это точно, но образование твое маленькое, и не рукоположит тебя ни один архиерей. Отдать же за тебя Наташу без прихода, чем вы жить будете? Много ли проживешь на твои семнадцать рублей? Приданого ведь у меня эти вот фанаберии да попадья. Вот и рассуди сам. А против твоей личности я не имею ровно ничего. Даже рад… Прости, Прокоша, и… пойми.
Потом мы собрали наши снасти и пошли домой. Всю дорогу мы молчали, а когда дошли до ворот поповского дома, отец Никодим молча обнял меня и поцеловал в губы. Так мы и расстались. Я перестал ходить к нему в дом и с тех пор встречался с ним и сего семьей только за всенощной да за обедней. Да вот еще, правда, когда настал сенокос, я помог ему скосить церковную леваду. Два утра мы махали с ним косами, а потом я громадил возы, а Наташа свозила их домой. Во время работы я старался на нее не смотреть, да и она на меня тоже.
Вскоре после покоса, вечером, когда я уже ложился спать, ко мне неожиданно пришел отец Никодим и сел на край кровати. Он был весь в пыли и имел очень усталый вид.
— Вот что, Прокофий… — сказал он. — Вижу и понимаю. Был у преосвященного, сейчас прямо из города. Сижу я вчера вечером у себя в садике, смотрю на Наталью и думаю: кому-то все это достанется? И приедет, брат, из губернии какой-нибудь рыжий попович, присланный владыкой, непременно с весноватым носом, неуклюжий, и будет у него вид прелютейший. Может, он и добрый, а кто ж его знает? И придется отдать все — и приход, и сад, и Наталью — незнакомцу. Катавасия!
— Ну и что же? — спросил я.
— Говорил владыке про тебя.
— Не может быть!
— Чего уж тут не может быть, когда оно так? Вот что, Прокофий… Ты человек молодой, тебе двадцать лет. Собирай, брат, монатки и иди к преосвященному. В уважение к тому, что ты учитель, преосвященный принимает тебя, хотя и великовозрастна суща, без экзамена в третий класс семинарии с тем предположением, что если ты успешно закончишь курс, то будешь рукоположен во священники и моя Наталья с приходом останется за тобой… Дерзай, Прокофий! Ведь это счастье! Завтра же отправляйся ко владыке, бухни ему в ноги и вырази свое согласие… Ну что сидишь, как кариатида?
Я испугался.
— Отец Никодим! — воскликнул я. — Да как же я пойду к преосвященному один?
— А как ходил Ломоносов и многие подобные? Как хожу я? Смелым бог владеет! Не съест ведь…
— Так-то оно так, отец Никодим, но ведь для учения нужны средства… А где я их возьму? Ведь целых четыре года! Мало-мало, а все сотен пять надо. Заработка-то ведь не будет…
— Я дам тебе иждивение.
Я замахал и руками и ногами.
— Что вы, отец Никодим! Господь с вами! Разве я не вижу? Вы сами, можно сказать, чуть не нуждаетесь, семью содержите, дочку воспитываете — и вдруг тратиться еще на меня. Да что вы! Разве я не понимаю?
— Бог поможет!
И долго еще мы говорили и пререкались, пока наконец отец Никодим не ушел от меня, взяв с меня слово, что я буду жить на его средства ничтоже сумняся и что завтра же поеду ко владыке.
— После уплатишь, — говорил мне отец Никодим. — Все сторицею возместишь и мне, и моей старухе. Только бы здоровье… Прощай, друже! Только бабам моим не болтай ничего.
— Прощай, отче!.. Спокойной ночи.
На другой день я был у архиерея, а через месяц уже переехал в губернский город в семинарию. Прощание с отцом Никодимом и с его семьей было очень трогательное, точно я уезжал в Америку, попадья дала мне полдюжины полотенец, а милый попик сунул мне в руку десять рублей. Наташа плакала. Но не могу скрыть от вас, что в то утро она мне почему-то показалась какой-то маленькой и сутулой.
— Прощайте, Прокофий Семеныч… — сказала она и протянула мне свою большую, рабочую руку.
— Поцелуйтесь на прощанье! — сказал отец Никодим. — Как брат с сестрой… Вот так.
Мы поцеловались, и я поехал.
Семинария, товарищи, архиерейский хор, в котором я скоро занял видное место тенора, посвящение затем во стихари и участие в архиерейской службе, а затем, как-никак, театр и движение на улицах скоро совершенно изгладили из моей головы наше село и семью отца Никодима. Правда, я получал от него письма и деньги и сам писал ему, но с каждым разом все больше и больше убеждался, что если я когда-нибудь и женюсь на Наташе, то разве только из благодарности и для того, чтобы получить приход. Один раз я получил от отца Никодима такое письмо: «Приехал богослов свататься к приходу и к Наташе. Мы его накормили, напоили и вежливенько, чин чином поставили от себя на дистанцию». Мне было больно об этом читать, но написать отцу Никодиму прямо не хватало смелости, и, грешный человек, я боялся лишиться его субсидии. Впрочем, я далеко в будущее старался не заглядывать.
Прошел год, настали каникулы, или, как у нас называли, «кондиции», большинство разъезжалось по домам, а меня вызвал к себе архиерей и предложил мне остаться в его хоре и на лето.
— Куда тебе ехать? К Никодиму? Успеешь… — скороговоркой заговорил он. — Лето-то и у меня козлом попоешь. Без козла тоже ведь нельзя… Нынче козлы дорогие.
В другой раз я стал бы проситься, но вспомнил про Наташу, бухнул архиерею в ноги и остался в его хоре. Отец Никодим прислал мне письмо, в котором хотя и сожалел, что я лето не проведу в его семье, но высказывал свою радость по тому поводу, что, значит, я человек преотменнейший, ежели понадобился самому владыке. При этом он прислал мне карточку своей семьи, снятую в уездном городе. Поп и попадья сидели, а Наташа стояла, сложивши руки на животе. Боже мой, что это были за руки!
Целых четыре года я не был в семье отца Никодима. А когда я кончил курс, меня вызвал отец ректор и сказал мне, что по распоряжению владыки я должен жениться на Наталье Никодимовне, причем приход отца Никодима остается за мной. Чтобы свадьбой я не торопился, потому что не к спеху, и что когда я женюсь, то вскоре же воспоследует и рукоположение меня в священники.
Не могу описать вам той радости, с которою встретила меня семья отца Никодима. В тот день у него было настоящее торжество, и, судя по закускам и винам, можно было предполагать, что к этому дню он готовился все четыре года. Должен сказать также, что этот день был роковым в моей жизни, и что если надпись на кольце у царя Соломона «Ничто не проходит» могла оправдаться, то именно на мне. Этот день не прошел для меня даром и определил собою все дальнейшее направление моей жизни. В доме отца Никодима я встретил его вторую дочь, Настю, которая только в прошлом году окончила курс в епархиальном училище и приехала к отцу. Это была такая писаная красавица, такое ангельское было у нее лицо, такая прелестная была у нее фигура и такая редкостная доброта светилась в ее глазах, что при виде ее я не мог удержаться и внутренне, сам себе, сказал: вот моя жена! С захватывающим интересом, звонко смеясь и играя бровями, она жадно слушала повествования из моей семинарской жизни, а ее сестра Наташа, моя невеста, сидела рядом с нею с тем же испуганным выражением лица и с теми же большими руками на животе. На этот раз на носу у нее к тому же выступил еще пот.
Я полюбил Настю всем пылом моей души, я готов был на все, чтобы только она была моей, и искал только случая, чтобы сказать ей о моей любви. Каждый день мы разговаривали, гуляли, и каждый день я видел около себя это большерукое, испуганное существо, эту мою невесту Наташу. Я знал, что я должен был на ней жениться, что недалеко уже время посвящения меня в диаконы и в иереи, я видел, что все прихожане отца Никодима смотрят на меня как на будущего его преемника, — и это резало меня по сердцу. Я чувствовал себя вором, похитившим образование у отца Никодима, обокравшим его, погубившим счастье его Натальи и, вместо благодарности, готовящимся укусить его, как змея, пригретая им у своего сердца.
26 августа, в день святых Адриана и Натальи, то есть в именины Наташи, предполагалась наша свадьба, а 14 сентября — посвящение меня в иереи. Оставалось до венчания всего каких-нибудь недели две. Чувство порядочности заговорило во мне, я возмутился сам собою и решил во всем признаться отцу Никодиму.
— Отец Никодим, — сказал я, — согрешил я перед богом и перед вами. Я не могу жениться на Наталье.
Отец Никодим не проронил ни слова и опустился на стул. Долго длилось молчание.
— Я давно замечал это… — наконец прошептал он.
— Отец Никодим, изведите из темницы душу мою! — воскликнул я и припал к его коленям. — Разрешите меня от данного вам слова и простите меня!
— Но почему же, Прокофий, почему? Что случилось такое значительное?
— Я не люблю Натальи Никодимовны.
Отец Никодим поднялся, глубоко вздохнул и строго спросил:
— Значит, ты отказываешься?
— Отказываюсь окончательно.
— И бесповоротно?
— Бесповоротно…
— Змей!.. Искариот!..
А потом он вдруг бросился ко мне и сжал меня в своих объятиях.
— Женись, Прокоша… — сказал он. — Сделай такую милость. Ведь все на меня будут пальцами показывать!.. Ведь ее, старуху, некрасивую, никто теперь не возьмет! Женись, роднуша! А что ты разлюбил — так это ничего; сживется — стерпится!
Я вырвался из его объятий и выбежал в сад. В саду я наткнулся на Наташу, вероятно, злобно посмотрел на нее и убежал в поле. День был пасмурный, стояла в суслонах сжатая рожь, и умолкнувшая в поле жизнь увеличивала и без того грустное настроение. Я шел и старался дать себе отчет: мог ли бы я жениться по принципу «сживется — стерпится»? Все четыре года, когда я почувствовал охлаждение к Наталье и тем не менее бодро смотрел в глаза будущему, я утешал себя тем, что не все же женятся по любви и что сживется --действительно стерпится, а стерпится — действительно слюбится. С этим я и возвращался по окончании семинарии к отцу Никодиму. Но теперь, когда я полюбил другую, когда она стала для меня всем на свете, этот принцип показался для меня таким узким, таким пошлым, что против него запротестовало все мое существо. Теперь я не имел права жениться на Наталье.
Наутро я собрался в губернский город и явился к архиерею. Он принял меня весело, ласково, но когда я сказал ему, что я не женюсь и отказываюсь от прихода, он вскипел и, выйдя из себя, закричал на меня:
— Слон! Элефант! Упрямец!
А потом подумал и добавил:
— Впрочем, и она-то, кажется, старуха уже… Чай, на год старше тебя? Иди с миром… Насильно не женишь… В академию поступай!
Затем к архиерею был вызван отец Никодим. О чем они говорили, я не знаю, только через неделю или дней через десять приехал к нам семинарист, рыжий и некрасивый, и присватался к Наташе. Потом их повенчали, и с воздвиженья стала Наталья попадьей.
Положение мое в доме отца Никодима стало двусмысленным, к тому же я и не имел ни копейки денег. Мне нужно было уехать надолго для отыскания себе места, но мысль о том, что я могу хоть на день, хоть на час не быть около Насти, лишала меня всякой энергии и чувства собственного достоинства. Притом же я стал замечать, что и Настя переменилась ко мне и стала избегать меня, и это еще больше разжигало мою любовь к ней.
— Пора бы вам, Прокофий Семеныч, поискать себе должность, — сказала мне однажды жена отца Никодима. — А то все на наши счет да на наш счет… Мы не миллионщики! Ох, поясница моя, поясница!.. К погоде оно, что ли?..
Мне и раньше казалось, что я низко пал, но эти слова все прояснили. Я оскорбился и поехал в город. Здесь после долгих поисков я нашел себе место в полицейском управлении и, возвратившись к отцу Никодиму, сделал Насте предложение.
Она отказала мне.
Не в силах сдержать себя, я, как вор, притаился в саду, в кустах, и, выждав, когда она проходила мимо меня, бросился к ней и, сжав ее в своих объятиях, стал покрывать ее лицо, шею, грудь и руки поцелуями. Она визжала, вырывалась, и тут же я увидел белую, высокую, строгую фигуру отца Никодима. Я выпустил Настю из своих объятий и виновато, со стыдом, побрел к калитке.
— Иуда!.. Искариот!.. — услышал я сзади себя голос отца Никодима.
В полицейское управление я так и не явился. Я долго ходил как очумелый и не знал, как поступить. «Успокойся, подожди немного, сживется — стерпится», — шептал мне внутренний голос, а в то же время какой-то дьявол разжигал мою гордость и плоть, и мне казалось, что все уже потеряно и что жизнь для меня не имеет больше никакого смысла. И если бы я не был того круга, к которому принадлежал по рождению и по воспитанию, если бы во мне не было идеи бога и я не боялся страшного суда, то весьма вероятно, что я наложил бы на себя руки…
А дальше уже неинтересно. О том, как я был послушником, рассказывать не стоит: все было так обыкновенно! А перед самым пострижением я послал отцу Никодиму письмо, в котором просил его простить меня за обиды.
И только тогда, когда я сжигал корабли, когда полз ничком под покрывалом и когда все стояли со свечами в руках и отпевали меня для мира, только тогда, когда архимандрит бросил ножницы и я подымал их и сам вручал их ему, я понял, что именно теперь настанет покой моей мятущейся душе и что именно с этого момента «сживется — стерпится».