Семён Яковлевич Надсон (Ватсон)

Семён Яковлевич Надсон : Биографический очерк
автор Мария Валентиновна Ватсон
Опубл.: 1917. Источник: az.lib.ru

Семен Яковлевич Надсон

править
Биографический очерк
Как мало прожито, как много пережито...
С. Надсон

Трудно, кажется, представить себе жизнь более грустную, чем короткое, 24-летнее существование Семена Яковлевича Надсона. Одинокое, печальное детство, тяжелое отрочество, юность, омраченная беспощадным недугом, и мучительная смерть… Смерть в то самое время, когда его уже окружала почетная известность, а впереди улыбались, быть может, громкий успех и слава! Поистине темная, ужасная картина!

Семен Яковлевич Надсон родился в Петербурге 14 декабря 1862 года. Со стороны отца он был еврейского происхождения. Дядя его, принявший православие, жил в Киеве и имел там недвижимую собственность, а отец, по рассказам знавших его, весьма даровитый человек и хороший музыкант, умер еще в молодых годах от психического расстройства в приюте для душевнобольных.

Мальчик совсем не знал отца, так как этот последний умер, когда будущему поэту было всего два года.

Мать поэта, Антонина Степановна, из русской дворянской семьи Мамантовых, отличалась редкой красотою и необыкновенной сердечностью, привлекательностью и симпатичностью. Оставшись жить в Киеве после смерти мужа, Антонина Степановна содержала собственными трудами себя и двух своих детей, занимая место экономки и учительницы в семье некоего Ф — ва.

Когда мальчику было приблизительно лет семь, мать его, рассорившись с Ф-вым, уехала в Петербург и поселилась здесь у брата своего, Диодора Степановича Мамантова, а Семен Яковлевич поступил в приготовительный класс 1-й классической гимназии.

Вскоре затем, уже больная, А.С. вышла вторично замуж за Николая Гавриловича Фомина и уехала с ним в Киев. Но супружество это было несчастливо и кончилось тем, что Фомин, в припадке умопомешательства, повесился.

Испытав весь ужас нужды, так как она осталась без всяких средств по смерти второго мужа, А.С. снова переехала с детьми в Петербург, где стала заниматься в школе сестры своей, Лидии Степановны Мамантовой, и здесь, еще молодая, 31 года, умерла от чахотки.

О самом раннем детстве С.Я. известно очень мало. Впрочем, на эту первую пору его жизни проливают некоторый свет отрывки и наброски самого поэта, найденные в посмертных его бумагах. Вот один из этих отрывков:

«Я мало знаю об обстоятельствах, сопровождавших мое детство; знаю лишь несколько отрывочных фактов, объяснения которым и до сих пор не сумел подыскать. Вследствие этого я никогда не вспоминаю о своем детстве, — я его себе представляю, как представляю, например, год — в виде какой-то круглой дороги, причем часть ее, соответствующая Великому посту, мне кажется покрытой черным сукном, а Пасха — красным; как представляю себе Рождество — в виде убранной елки, и т. п.

Когда случается мне представлять себе мое детство, прежде всего встает передо мною наш маленький флигелек в Киеве.

В низких комнатах с неуклюжими широкими-широкими печами, с цветами и занавесками на окнах, с дешевенькими обоями и некрасивой, но зато удобной и прочной мебелью прошло мое первое, раннее детство. Из него почему-то мне врезались в память два факта — или, вернее, две картинки. Одна — как я в первый раз, четырех лет от роду, в уютной кухне, принялся учиться грамоте у моей рассудительной старушки-няни, готовя сюрприз ко дню ангела мамы. А другая — как я с сестрой, играя во дворе, готовил обед из цветков белой и желтой акации и какой-то травы с морковным вкусом, называемой нами дудками.

Далее помню себя в деревне, в подгородном имении Ф — ва, у которого моя мать живет экономкой и гувернанткой.

Воображение рисует мне прежде всего старый, запущенный сад, с двумя соединенными плотиной прудами, с густою зеленью берез, ив, дубов и лип, с пирамидальными вершинами итальянских тополей и узкими дорожками, потонувшими в душистых кустах жасмина и шиповника, перевитых гибкими лозами ярко-зеленого хмеля. В траве все жило своей особенной, чудно-новой жизнью. Я старался поставить себя на место большого красного муравья, взбирающегося по стебельку стройного колокольчика, и с его точки зрения взглянуть на этот новый мир. Я подмечал игру света и тени сквозь зеленую полумглу сквозивших на солнце широких листьев подорожника, открывал светлые и приветливые лужайки и грозные гранитные вершины и достигал наконец до того, что высокий куст репейника казался мне таким гигантом, что, при виде его, у меня в груди сжималось сердце каким-то мучительно-подавляющим чувством. Так развивал я свое воображение. А тут кстати пришлась еще и моя страсть к чтению…»

Занятия мальчика в классической гимназии в Петербурге, а затем в Киеве, шли отлично. В последние дни жизни матери, по совету Ильи Степановича Мамантова, Семена Яковлевича отдали пансионером во 2-ю военную гимназию (теперь 2-й кадетский корпус), и это было первым серьезным его горем.

Разлука с матерью тяжко поразила его. Не раз горько жаловался он на это и впоследствии. «Всегда и всегда случалось со мною именно то, чего я больше всего страшился, — говорил он. — Когда, бывало, ребенком на меня находило желание капризничать и не слушаться, мать ничем не могла так напугать меня, как обещанием отдать в корпус: про него она нарочно рассказывала мне разные ужасы. Подумайте, с какими мыслями переступил я, слабый и больной мальчуган, за его негостеприимный порог. Мать страдала не меньше меня, но выбора не было: злая чахотка день ото дня подтачивала ее шаткое существование, отнимая возможность работать, а следовательно, и платить деньги за мое учение. Дядя предложил похлопотать о принятии меня в корпус на казенный счет, и после мучительных колебаний она согласилась. Не могу забыть, как в последнюю ночь, проведенную мною дома, она уговаривала меня, со слезами на глазах, не скучать и хорошо учиться и как обещала брать меня на праздники и на каникулы и ездить ко мне. Не могу забыть раздирающей сцены в первое воскресенье, когда меня насильно оторвали от матери и понесли сажать на извозчика, так как было уже половина девятого вечера, а девять часов были назначены сроком моего отпуска».

Субботние отпуски являлись, таким образом, светлым праздником для сына и для матери, но зато прощание их в воскресенье вечером было пыткой для обоих и дурно отзывалось на расшатанном здоровье больной. Родственники придумали не пускать ребенка прощаться с матерью и однажды, дав ему пораньше отобедать, решили тотчас же увезти его в гимназию. Мальчик кинулся к комнате матери — двери заперты, он стучится, ломится, зовет мать — все напрасно. Тогда порывистый, страстный, не помня себя от отчаяния, вбегает он в столовую и схватывает нож, чтобы зарезаться… Нож выхватили у него из рук и долго и сильно потом бранили…

Смерть матери глубоко поразила мальчика. Ребенок затаил тяжкое горе свое на дне души, где оно и залегло у него на всю жизнь.

После смерти матери сестру поэта, Анну, поместили в Николаевский институт. Таким образом, брат и сестра росли врознь и виделись весьма редко.

Первое время мальчику жилось нелегко в военной гимназии, так как товарищи сначала не любили его: болезненный, впечатлительный, не отличавшийся физическою силою и ловкостью и вместе с тем самолюбивый, не в пример более развитой и начитанный, чем весь класс его, он выделялся из общего уровня, что всегда и везде обходится недешево. Но мало-помалу товарищи оценили искренность и детски-рыцарское великодушие мальчика, оказывавшего им немалые услуги — например, то, что он писал большинству из них сочинения, — и научились любить его. Первое время пребывания в гимназии С.Я. занимался очень хорошо и шел вторым учеником; но в последних классах он, по собственному признанию, стал ужаснейшим лентяем: целые дни сидел за стихами, а уроки готовил только для «больших оказий». Тем не менее 16-ти лет он успешно окончил курс.

Затем по желанию опекуна С.Я. поступил в Павловское военное училище, и тут на первом же учении, когда в суровый осенний день юнкеров вывели в одних мундирах на плац, он схватил острый катар правого легкого и опасно заболел. Сначала он пролежал довольно долго в лазарете, а затем его отправили на казенный счет на Кавказ, в Тифлис, где он прожил у родственников почти год.

Мало-помалу здоровье поэта начало поправляться, и он стал смотреть бодрее в будущее. Его заботила между прочим участь сестры. Он утешал ее в институтских ее невзгодах, на которые она ему жаловалась. Писал ей, что пока придется еще потерпеть, а потом он возьмет ее к себе и они отлично заживут вместе. «Мне наша будущая жизнь рисуется в очень розовых красках, и знай, что если я только захочу, то всего достигну. О здоровье моем могу сообщить тебе самые утешительные сведения: от моего катара не осталось и следа. Все находят, что я очень поправился; а доктор, предсказывавший мне смерть, если я не перестану курить, теперь молчит и только смотрит на меня во все глаза, точно удивляется — я ли это или не я!»

Все это время С.Я. не вел уже регулярных дневников, и только изредка попадается в черновых его тетрадях для стихов несколько страниц, в которых записаны его взгляды и чувства по поводу тех или других событий его жизни. Вот почему у нас в руках гораздо меньше материалов для характеристики последующих периодов его жизни — на Кавказе, в военном училище, в Кронштадте и т. д. — сравнительно с периодом его пребывания в гимназии. Время шло своим чередом. Молодой поэт писал довольно много стихотворений, участвовал в любительских спектаклях, очень много читал, но стал сильно скучать о «милом сердцу его севере».

Время вернуться в Петербург приближалось, и он рвался туда. В Тифлисе все ему опротивело.

Настало лето — время года, невыносимое в Тифлисе. Вот в каком тоне пишет об этом С.Я. сестре: «Я очень сожалею, что ты мне не сообщила, когда именно пришлют мне билеты; если тянуть со дня на день, то скоро и лето кончится, а мне просто невмочь становится выносить эту жару. От нее на улицах и лошади падают, каково же людям? Точно нарочно, ей Богу, стоит мне куда-нибудь приехать, чтобы погода с ума сошла. В Тифлисе самое лучшее время — зима: не холодно и не жарко; а приехал я — и в комнатах доходило до 11 градусов. Спасенья не было от холода. Летом же просто некуда деваться: разденешься и лежишь — ничего делать невозможно. Прибавь к этому еще то обстоятельство, что у меня под ногами, в нижнем этаже, находится пурня (хлебня), где целый день не тушат огня, — и ты поймешь, что в моей комнате немного холоднее, чем в аду».

Тут-то, в Тифлисе, некоторое время до отъезда в Петербург, поэта стали особенно сильно мучить раздумье и тяжелые мысли о предстоявшем ему ближайшем будущем. Всеми силами восставал он против военной службы, ясно сознавая, что для него военная служба — гибель, что она идет в полнейший разрез с его характером, способностями и здоровьем.

Все усилия поэта как-нибудь отделаться от ожидавшей его участи оказывались бесплодными. Приходилось покориться судьбе и воле опекуна. Вернувшись в Петербург осенью 1880 года, юноша снова поступил в Павловское училище.

К этому времени относятся его попытки выйти на более широкий литературный путь, попасть в так называемые «толстые» журналы. Журнал «Слово» напечатал два стихотворения Надсона. Около года Надсон не появлялся затем в литературе, но имя его у многих оставалось уже в памяти.

Между тем болезнь медленно, но упорно двигалась вперед, чему, конечно, много способствовали далеко не подходящие для больного грудью условия училищной жизни, пребывание в лагерях, маневры и т. д. Крайне деятельный и живой по характеру юноша не умел беречь ни сил своих, ни здоровья: вел образ жизни далеко не полезный для его расшатанного здоровья. Лучшей иллюстрацией к сказанному могут служить следующие строки из его письма:

«О своем здоровье решительно не знаю, что писать, так как отзывы доктора сбивают меня с толку: я кашляю по-прежнему, иногда по ночам лихорадки, и нервы в ужасном состоянии. Но главное — постоянная усталость, доходящая до невозможности передвигать ноги. В дождливые дни не знаешь ночью, куда спрятаться от холода и сырости, так как наши хваленые бараки чуть не кисейные. Невесело также дежурить по ночам на линейке. Жду с нетерпением конца этого отвратительного лета. Я до того наконец измучился, что положительно отупел и, что всего хуже, у меня показалась горлом кровь».

Вообще в училище ему жилось невесело, хотя и тут выдавались для него светлые минуты: стихотворения его печатались, известность его как поэта, подающего надежды, быстро росла, ему с разных сторон приходилось слышать сочувственные отзывы. Находил он также подчас развлечения в разных маленьких удовольствиях училищной жизни.

В одном из фельетонов «Зари» поэт рассказывал с большой теплотой и чувством о первом своем знакомстве с А. Н. Плещеевым. (Его сын учился вместе с С.Я.) С.Я. возвращался от этого последнего в училище в дождливый осенний вечер. «Темно и скверно было кругом, — говорил он, — а на душе у меня цвела и горела радужным блеском самая нарядная, самая благоуханная весна: вечер, о котором я вспоминаю, был вечером первого моего вступления в литературный мир, первого знакомства с известным поэтом Плещеевым, обратившим внимание на мои стихи, напечатанные в журнале „Слово“, и письменно пригласившим меня к себе „потолковать и познакомиться“. Я был как в чаду».

В январе 1882 года появились в «Отечественных Записках» первые стихотворения Надсона, доставившие большое удовольствие любителям поэзии. Поэт знал это, и его глубоко волновал и радовал всякий дружественный сочувственный отклик.

С этого времени имя молодого поэта начинает быстро становиться известным, и лучшие журналы («Отечественные Записки», «Дело», «Устои», «Русская мысль») наперебой печатают его стихотворения.

Однако здоровье С.Я. все ухудшалось. Перед самым выпуском в офицеры он писал беллетристу И. Л. Леонтьеву: «Благодарение Аллаху — я на большие маневры не иду, так как у меня „хронический процесс в верхних легких“, или, говоря проще, „чахотка“. 7 сентября вечером буду в Петербурге, а 8-го надену форму 148-го Каспийского полка, стоящего в Кронштадте».

Переехав в Кронштадт, где стоял его полк, поэт нанял комнату в семье одного моряка-техника и на первых порах находился в довольно бодром настроении.

Чувствуя и сознавая в себе талант, поэт тем не менее часто мучился сомнениями — действительно ли это так, может быть, у него нет и признака таланта, а все это — бред расстроенного воображения. Так, например, 16 декабря 1882 года он писал А. Н. Плещееву: «Решите мне и еще один вопрос (вы, конечно, верите, что он предлагается искренно) — что хорошего и выдающегося в моих стихах? Отчего я сам не вижу в них того, что видят другие, отчего мне они кажутся бледными и неуклюжими? Иногда я готов верить во что угодно, только не в их достоинства: я говорю себе, что я сумасшедший, вообразивший себя поэтом, и что все из участия ко мне хвалят мою дребедень: это серьезно…»

Чувство одиночества, угнетавшее поэта еще в детстве, вскоре всплывает наружу и тут, в Кронштадте. По крайней мере, он пишет А. Н. Плещееву 14 декабря 1882 года: «Пишу к вам в день для меня знаменательный: сегодня мне 20 лет, но нет никого на всем белом свете, кто бы вспомнил об этом и прислал бы мне теплую весточку и теплые пожелания. Это, конечно, пустяки, и когда они есть, их не ценишь; но лишение их тяжело: ужасно сильно чувствуешь свое одиночество… Я продолжаю тешиться: ухаживаю за барышнями, устраиваю спектакли и литературно-музыкальные вечера; но скелет жизни уже начинает опять сквозить сквозь цветы, которыми я его убираю…»

Тут же, в Кронштадте, увлекся С.Я. одной кронштадтской барышней и задумывал было на ней жениться. Но потом дело разошлось, так как ни с той ни с другой стороны чувства серьезного не было.

Следующие подробности кронштадтского жития С.Я. сообщает один из тамошних его приятелей:

«Поэт жил с товарищем по полку в двух комнатах в Козельском переулке довольно бедно и разбросанно, жизнью богемы, причем вечно у него кто-нибудь сидел, шли шумные разговоры, споры, раздавались звон гитары и звуки скрипки. С.Я. одарен был замечательными музыкальными способностями. В Кронштадте, как и всюду, куда забрасывала С.Я. судьба, он сейчас же становился центром кружка, собирал начинающих поэтов, пробующих писателей, любителей драматического и всяких других искусств. И кронштадтские непризнанные таланты находили у С.Я. самый теплый привет, образовалось даже из местных элементов несколько юмористическое „Общество редьки“. Здесь, вокруг стола, установленного нехитрыми питиями и закусками, с редькой во главе, кронштадтская богема развлекалась поэзией и музыкой, горячими разговорами и просто шалостями, свойственными подпоручичьему возрасту».

Летом 1883 года С.Я. слег в постель: у него открылась на ноге туберкулезная фистула — явление, весьма часто и предшествующее и сопровождающее туберкулез легких. Юноша пролежал все лето в Петербурге, в маленькой комнатке, выходившей на пыльный и душный двор. Прямо перед окнами громоздилась стена соседнего дома. Понятно, что такие неблагоприятные условия не могли не отразиться весьма невыгодно на общем состоянии здоровья его. Он пишет сестре:

«Ничего не могу тебе сообщить насчет себя веселого и утешительного: лежу в постели, скука смертная, не могу двинуться без страшной боли, и, главное, мне кажется, доктор не понимает, что со мной, возится с пустяками, а на главное, что меня беспокоит, не обращает внимания и только говорит: „Не падайте духом“. Ужасно утешительно, нечего сказать!.. Что мне написать тебе о своем времяпровождении? Читаю, играю на дудке (на скрипке, увы, не могу!), бранюсь с денщиком, который в Петербурге поглупел на 90 %, изучаю обои в комнате да любуюсь на стену дома, торчащую перед окном. Изредка навещают меня товарищи и литераторы. Спасибо им!..»

Зиму 1883—1884 года поэт еще провел в Кронштадте и по-прежнему наезжал в Петербург, причем раза два, не успев попасть на поезд, ездил в Ораниенбаум, а оттуда морем в санях, в трескучий мороз, в пальто, не имея шубы; весной же ему приходилось иногда оставаться на пароходе во льду семь-восемь часов. Понятно, что все эти неосторожности тотчас же отражались на его здоровье: он простужался, кашель и лихорадка усиливались. Общее состояние ухудшалось…

Всю зиму С.Я. добивался и хлопотал о том, чтобы как-нибудь освободиться от военной службы. Он подыскивал себе подходящее занятие, которое дало бы ему возможность существовать. Остановившись главным образом на мысли сделаться народным учителем, он подготовился к экзамену и сдал его удовлетворительно. Но тут П. А. Тайдебуров предложил ему место секретаря в редакции «Недели», и юноша с радостью согласился, так как его заветною мечтою было — стать поближе к литературе и литературному труду.

Первую половину лета 1884 года он провел на даче в семье А. Н. Плещеева, на Сиверской станции. Здоровье его, однако, не только не поправлялось, а напротив — силы его все больше и больше слабели. Тем не менее он в июле переехал в Петербург и стал заниматься в редакции «Недели». По совету докторов, и главным образом Л. Б. Бертенсона, который тепло и с участием отнесся к больному, друзья С.Я. решили отправить его за границу, на юг Франции. Литературный Фонд дал для этой цели 500 рублей (возвращенные поэтом Фонду летом 1885 года пожертвованием всей чистой прибыли с первого издания его стихотворений). Затем, через посредничество А. А. Давыдовой, С. П. Дервиз дал на поездку Надсона за границу 1200 руб.; а несколько месяцев спустя, в январе 1885 года, г-жа Давыдова устроила концерт, давший 1800 рублей сбора. Вот эти-то средства доставили больному возможность прожить около года за границей и пользоваться услугами лучших хирургов для операции фистулы на ноге — операции, которой он подвергался в Ницце и затем два раза в Берне, в больнице известного швейцарского хирурга, профессора Кохера.

Несколько недель перед его отъездом за границу комнатка больного буквально осаждалась многочисленными посетителями, желавшими выразить ему свое участие и симпатию. Кроме литературной молодежи и дам, здесь можно было встретить и самых почтенных деятелей печати.

4 октября 1884 года С.Я. выехал за границу, сначала в Висбаден, а оттуда в Ментону. Так как опасно было отпускать его в такой далекий путь одного, то сопровождать его вызвалась М. В. Ватсон, которая с этих пор уже почти не покидала поэта и которой было суждено закрыть ему глаза…

В Висбадене С. Я. стало хуже; погода стояла отвратительная. Все грудные больные с неделю назад поспешили уехать на юг. Местный доктор настаивал на том, чтобы пациент его тотчас же отправился в Ментону, чему и пришлось покориться, хотя немедленное путешествие затруднялось еще тем обстоятельством, что нога С.Я. опять сильно разболелась вследствие новых нарывов.

С большими затруднениями совершив путь до Ментоны, поэт здесь окончательно слег. К счастью для него, в Ментоне проживал в то время известный русский доктор Н. А. Белоголовый, принявший самое дружеское, теплое участие в больном поэте.

Так как в Ментоне не оказалось хирурга, а доктор Белоголовый настаивал на операции, то больного по его совету дней десять спустя по приезде в Ментону перевезли в Ниццу. И тут ему посчастливилось встретить добрых людей — д-ра Якоби, лечившего его безвозмездно во все время пребывания в Ницце, равно как и французского доктора Бурдона, который приезжал ежедневно делать перевязки больному.

Операция, ради которой больного перевезли в Ниццу, была сделана здесь французским хирургом Пальяром, но оказалась не особенно удачною, так что недели через две пришлось повторить ее; однако и вторая операция не достигла цели, и летом в Берне больной еще дважды подвергался пытке операции.

В Ницце он пролежал два месяца в постели и был так плох, что лечившие его доктора, за исключением г. Белоголового, изредка наезжавшего в Ниццу, не думали, чтоб он пережил зиму. Но при этом живучесть духа была так велика, что даже во время самых тяжелых физических страданий он не переставал интересоваться литературными, научными и политическими новостями и известиями. Все он принимал к сердцу, все его волновало: он читал целыми днями, изредка писал письма и даже стихотворения. Иногда он в шутку импровизировал стихи — этой способностью он обладал в высокой степени, и рифмы неудержимо лились из его уст.

Чаще же всего, пока еще у него хватало на то сил, он пел. Голос у него был приятный и слух до того верный, что стоило ему раз услышать романс или вообще музыкальную пьесу, чтобы повторить все слышанное; поэтому репертуар его был обширен. Но от вынесенных им операций — второй раз даже без хлороформа, от ежедневных перевязок и промываний раны, от долгого лежания в постели нервы больного сильно расстроились.

В конце ноября 1884 года он пишет А. А. Давыдовой: «Не скрою от вас, что последние дни я чувствовал себя тоскливо, тоскливо до малодушия. Я даже стал суеверен: меня пугала собака, завывавшая за окном, три свечи, зажженные доктором при вечерней перевязке моей раны, стук молотка в соседней комнате, где что-то прибивали… Вот так, думалось мне, будут скоро вколачивать гвозди в мой гроб… Нервное расстройство усилилось особенно, когда в нашем пансионе умер от чахотки один больной русский».

К счастью, месяца через два, в конце января 1885 года, С.Я. наконец встал на ноги, стал быстро поправляться, и этот промежуток времени до весны был самым цветущим периодом его пребывания за границей. Он воспользовался первой появившейся возможностью, чтобы серьезно засесть за работу. К этому времени и относится большинство стихотворений, написанных им за границей.

В марте 1885 года вышло первое издание стихотворений поэта, и по поводу этого важного для него события он писал в Петербург: «С одной стороны, то обстоятельство, что выкинут „Герострат“, с другой — масса невозможно слабых вещей, которые пришлось включить, ужасно меня огорчают. Не сомневаюсь, что выход моей книжки разочарует моих друзей и обрадует тех, кто окончательно не признает за мной дарования… Страшно боюсь, что мои друзья не захотят мне высылать рецензий о моей книге или если вышлют, то одни положительные, буде таковые будут. А для меня это так важно! Да и вообще лично для меня книга, несомненно, оказалась полезной: сведя в одно все свои вирши, я ясно увидел, чего мне не хватает. Удастся ли наверстать все это — не знаю… Мне бывает очень тяжело, когда говорят, что я подаю надежды. А вдруг я их не оправдаю? Точно дал слово и не сдержал его!..»

Празднество Пасхи на чужбине не пришлось по душе поэту. Он пишет: «Пасха бывает всюду, будет она и здесь, в Ницце, но Христос воскресает только в России, так мне, по крайней мере, сдается: слишком чопорны, слишком холодно-торжественны в таких случаях французы. Что они сделали из нашего поэтичного Рождества и Нового года с его гаданиями и задушевной встречей в полночь? Я всегда нашу Пасху очень любил: нельзя не увлечься теплотой и равенством, которые она хоть на несколько минут вносит в людские отношения».

Еще раньше, до Пасхи, С.Я. сильно затосковал по России и писал в одном из своих писем: «Я что-то заскучал. Дружба теперь необходимее мне, чем когда-нибудь; а заскучал я потому, что меня неудержимо тянет назад. В самом деле, что я здесь такое? — отрезанный ломоть! Как бы ни было мало мое дарование, но клянусь вам — я живу только для него, а здесь мне решительно не пишется».

К весне здоровье С.Я. стало хуже: кашель, лихорадки, ночные поты усилились, а к тому же появились опять нарывы на ноге, так что доктор Белоголовый настаивал на новой, более основательной операции у швейцарских хирургов, в Цюрихе или Берне. Однако все эти неблагоприятные обстоятельства не повлияли на расположение духа поэта, который с переездом в Ментону, под наплывом новых впечатлений, заметно повеселел.

В июне 1885 года Надсон приехал в Берн и здесь, в частной больнице профессора Кохера, поэт дважды вынес крайне мучительную операцию, следствием чего было страшное расстройство нервов и полный упадок сил. И состояние груди ухудшилось: появились сильнейшие лихорадки, ночные поты. Приехала в Берн ухаживать за братом сестра его и оставалась при нем около двух месяцев. Как только оказалась возможность поднять больного с постели, бернские доктора поспешили отправить его для подкрепления сил в горы, в лечебную станцию Вейссенбург, находившуюся под заведованием известного швейцарского специалиста по грудным болезням, профессора Гюггенена. Измученный, еле живой, прибыл С.Я. туда и провел там всего две недели. Ему становилось все хуже и хуже, и профессор Гюггенен говорил близким поэта, что ему жить осталось максимум — месяц.

По совету профессора больного перевезли в соседний Беатенберг.

Ввиду безнадежного состояния больного, а также неимения средств для дальнейшего пребывания его за границей, друзья его решили отвезти С.Я. обратно в Россию. Хотя он и обрадовался исполнению своего желания — он так рвался на родину и так тосковал по ней, — и хотя сам он никогда не верил в благоприятный исход своей болезни, тем не менее дозволение докторов возвратиться осенью в Петербург было для него тяжелым ударом, так как оно отняло всякую искру надежды. Легко себе представить, что переживал в это время богато одаренный юноша, страстно желавший жить, сознававший всею душой, что он мог бы быть полезным членом общества и что у него недюжинный талант. «Чтобы понять, что я испытываю, — говорил С.Я. в минуты отчаяния, — нужно бы войти в мою шкуру… Если бы вы знали, что за ужас сознавать, что у вас нет будущего, что даже на месяц вперед нельзя делать планов. Подумайте, ведь я не книгу, не роман читаю, это я, я сам умираю…»

Проездом через Висбаден С. Я. виделся здесь в последний раз с доктором Белоголовым, который несколько ободрил больного, убедив его, что находит его состояние вовсе не таким отчаянным. То же самое повторил он и бывшим с ним друзьям, настаивая лишь на том, чтобы С.Я. оставался не больше нескольких дней в Петербурге и тотчас же ехал в Крым, с тем чтобы непременно перезимовать там.

Однако обстоятельства сложились очень несчастливо для больного: он принужден был — и, конечно, первою причиной явился недостаток денежных средств — провести в Петербурге недель шесть, из которых дней десять был на даче, на Сиверской станции. Но здесь у него открылись частые кровохаркания и сильнейшие лихорадки. Переехав в город, С.Я. должен был поселиться в весьма неблагоприятной для его здоровья обстановке: он занял меблированную комнату в Кузнечном переулке, на заднем дворе. Не было возможности ехать в Крым, так как не было на то денег, а обращаться к Литературному Фонду поэт не хотел ввиду того, что он состоял ему еще должным 600 рублей, присланные летом в Швейцарию, когда он лежал в больнице Кохера и наступило безденежье. Даже получив приглашение ехать в Подольскую губернию, в деревню, и провести там зиму, С.Я. долго отказывался от этого. При его гордом и независимом характере ему было тяжело обязываться кому бы то ни было, тем более, что, по его словам, «слоняться по чужим углам и благодетелям пришлось ему и так солоно». После долгих настаиваний, просьб и уговоров ближайших друзей он наконец согласился.

Осень на юге как раз стояла прекрасная, и спокойствие и тишина деревенской жизни подействовали сначала весьма благотворно на поэта. Первые письма его из деревни носят отпечаток очень бодрого настроения.

В деревне С.Я. лечил проживающий здесь доктор Л. И. Дробышев-Дробышевский, относившийся к больному дружески, с большим участием и вниманием. Надсон очень привязался к своему врачу и весьма доверял ему. Но жизнь в деревенском барском доме, с ее бессодержательностью и отсутствием живых, жизненных импульсов, стала приедаться С. Я. Ему хотелось побольше работать, приносить наивозможную долю пользы, и он часто говорил: «Мне и так осталось мало жить, зачем терять время даром?»

О себе и о своих планах он писал сестре своей: «О себе мне нечего писать. Здоровье мое так же, пишу я мало, событий у нас никаких не происходит. Могу только сообщить, что втрое издание моих стихов разошлось уже все, и что третье напечатано и на днях выйдет в свет. Какая-то барыня написала на мои слова „Я вновь один“ романс, который переведен по-французски, а г. Фидлер перевел некоторые мои стихи по-немецки и напечатал их в газете „Herold“. Есть у меня еще слабая надежда получить академическую премию за мою книгу, но сбудется ли она или нет — писано вилами на воде, и, во всяком случае, это дело далеко: премию присуждают только в октябре. Книгу я уже представил в академию… О моих планах на будущее, насколько такой больной человек, как я, может их иметь, пока не могу сообщить ничего положительного — чувствую только, что деревня, несмотря на всю ее прелесть, мне очень надоела. По всей вероятности, я поселюсь или в Киеве, или в Москве, или в Питере, смотря по тому, где найду постоянную литературную работу».

Найти постоянную литературную работу, например, заручиться журнальным обозрением в каком-нибудь журнале или газете, — эта мысль сильно занимала его. Он говорил шутя, что настал момент сбросить с себя на время «поэтическую тогу и взять в руку метлу».

Наконец в апреле 1886 года, как только открылся проезд из деревни, — весна была поздняя, непролазная грязь и разлитие рек мешали движению по проселочным дорогам, — С.Я. уехал в Киев, имея при этом в виду две цели: обратиться за работой в М. И. Кулишеру, тогдашнему издателю «Зари», и устроить вечер в пользу Литературного Фонда, чтобы вернуть взятые им оттуда летом 1885 года 600 рублей. Обе цели вполне удались ему. М. И. Кулишер принял его в свою газету с распростертыми объятиями и тотчас же отвел ему четыре фельетона «журнального обозрения» в месяц. Вечер же в пользу Фонда, хотя и устроенный весьма поспешно, в несколько дней, имел блистательный успех. Сам С. Я. читал, между прочим, несколько своих стихотворений. Несмотря на больную грудь, он читал так внятно и увлекательно, что наэлектризовал всю публику, и без того встретившую его взрывом долго не умолкавших рукоплесканий. Вызовам и аплодисментам не было конца. Молодежь сделала овацию своему любимцу и с триумфом вынесла его на руках на эстраду…

Но, к несчастью, поездка в Киев и все волнения там не обошлись больному даром. С самого приезда в город у него открылись кровохарканья, продолжавшиеся несколько дней, и появились сильнейшие лихорадки. Только ничем не подавляемая живучесть и энергия духа поддерживали физические силы больного. Квартира его с утра до вечера была полна посетителями, особенно молодежью. Когда ж, уступая убеждениям докторов и просьбам близких ему людей, он решился вернуться еще на месяц в деревню, то проводить поэта на вокзал собралась толпа киевских его знакомых, почитателей и почитательниц его таланта.

К несчастью, лето стояло сырое и холодное; больной, по мнению докторов, или простудился, или же болезнь его, до тех пор весьма медленно двигавшаяся вперед, приняла новый оборот и стала быстро развиваться. Как бы то ни было, после нескольких маленьких бронхитов у него открылись плеврит и туберкулезная высыпь левого легкого (до тех пор было сильно поражено лишь правое). С.Я. очень мучился и страдал. Созванный консилиум решил, что ему следует ехать в Грис, близ Мерана. Но поэт объявил близким ему лицам, что ни за что не поедет за границу, потому что умереть хочет в России. Тогда остановились на Ялте.

Больной приехал в Ялту крайне изнеможенный и слабый.

Вскоре С. Я. обрадовало известие, что ему присуждена Академией наук Пушкинская премия в 500 рублей. Здоровье его было, вообще говоря, довольно плохо; жаловался он главным образом на большую слабость, тем не менее был на ногах, ездил кататься, еще кое-когда отыскивал возможность работать. В ноябре он перебрался на дачу Цибульского, в нескольких минутах езды от старого города. Две недели спустя, в середине ноября, больному стало хуже, и особенно беспокоило его то обстоятельство, что левая рука и нога стали как будто плохо действовать. Он увидел в этом весьма дурной признак, но с удивительною твердостью смотрел в глаза приближающейся смерти и старался успокаивать близких.

Он написал домашнее духовное завещание, по которому оставлял всю свою литературную собственность «Обществу для пособия нуждающимся литераторам и ученым» (Литературному Фонду). Но вскоре после того больной стал несколько поправляться, и лечившие его доктора решили, что опасности нет, что смутивший их припадок с рукой и ногой чисто нервно-истерического характера. Лихорадки прошли, явился сравнительно хороший сон и аппетит, больной стал выходить в сад и даже мог выезжать кататься. И тут-то неожиданно случилось нечто, несомненно содействовавшее тому, что самые худшие опасения относительно здоровья поэта превратились в горькую действительность раньше, чем того можно было ожидать.

Еще в начале ноября, вскоре после присуждения С. Я. Пушкинской премии, в газете «Новое Время» стали появляться один за другим целый ряд фельетонов г. Буренина, в которых он, не называя Надсона по имени, но уже слишком прозрачно намекая, всячески глумился над больным поэтом и главным образом над его посвящением книги своей Н.М.Д.* Глумления эти, вызванные, по-видимому, личным неудовольствием г. Буренина на С. Я., задевшего его в одном из своих критических фельетонов в «Заре», дошли до того, что г. Буренин обвинил столь мучительно угасавшего юношу в том, что он «недугующий паразит, представляющийся больным, калекой, умирающим, чтобы жить на счет частной благотворительности».

______________________

  • Умершая в 1879 г. от чахотки Н. М. Дешевова, сестра одноклассника Надсона, в которую он был влюблен.

Легко вообразить себе, как подобная чудовищная клевета должна была возмутить больного. Он тотчас же послал письмо в газету «Новости» (письмо это, впрочем, появилось в печати только после смерти поэта). На все просьбы близких ему не читать клевету г. Буренина, не ставить на карту свое здоровье, С.Я. отвечал одно только: «Поймите же, что я не могу этого сделать, не могу потому, что это было бы малодушием. Если бы грязные обвинения и клеветы шептались под сурдинкой, у меня за спиной, — конечно, я был бы вправе пренебрегать ими, игнорировать их… Но эти нападки, позорящие мое доброе имя, эта невообразимо гнусная клевета бросается мне в лицо печатно, перед всей читающей Россией, и благодушно отворачиваться от такого рода грязи нельзя уже потому, что всякая неопровергнутая клевета непременно оставляет после себя пятно»…

И вот последний удар, окончательно сразивший больного, не заставил себя долго ждать; он был нанесен следующим же фельетоном г. Буренина, в котором этот последний зашел еще дальше вышеприведенного, причем затронул близко стоявшее к поэту лицо… Это уже переполнило чашу… Благородный юноша, плативший глубокой, искренней и часто преувеличенной благодарностью за всякое выраженное ему теплое чувство, за каждый проблеск участия к нему, был вне себя от негодования… Тотчас же продиктовал он письмо друзьям в Петербург, прося их вступиться за его честь, добавляя, что, если они не найдут подходящего для этого способа, он сам немедля выедет в Петербург. Однако ничто уже не было в силах остановить следствия губительного удара.

Даже и в последние, предсмертные дни жизни своей — при мучительных головных болях, тошноте и рвоте, но будучи еще в сознании, — поэт оставался самим собой, т. е. думал и заботился о других и активно помогал им, диктуя в данном случае письма к знакомым, в которых хлопотал о разных лицах, например, о напечатании стихов одного молодого поэта, просил доставить подходящую работу и возможность пристроиться при редакции писателю, только что приехавшему из Киева в Петербург, и очень заботился, нельзя ли пристроить в консерваторию талантливую, по его мнению, артистку, — делая все это даже без просьб о том лиц, о которых хлопотал…

Вскоре умирающий впал в тяжелый бред и галлюцинации и не спал ни минуты в течение многодневной мучительной агонии, прерывавшейся, к несчастью, проблесками сознания, когда страдалец, бессильно складывая руки, лишь тихо шептал: «Скорей, скорей бы»… Туберкулезное воспаление мозга — самая тяжелая, мучительная форма смерти… И несчастному 24-летнему поэту пришлось испить чашу страданий до дна… 19 января 1887 года в 9 часов утра его не стало…

Тело его было перевезено из Ялты в Петербург. В Одессу гроб прибыл на пароходе «Пушкин» и был встречен толпою молодежи; тут были также и сотрудники газет. В Петербурге, на вокзале, толпа состояла также преимущественно из молодежи, но здесь было много и литераторов. На следующий день, во время похорон, при многочисленном стечении почитателей поэта, тяжелый свинцовый гроб был вынесен из церкви на руках литераторами, а всю дорогу до Волкова кладбища его несла на плечах молодежь, причем студенты составляли хор и пели «Святый Боже». На катафалке были сложены многочисленные венки, которыми покрылась потом вся высокая насыпь и крест на могиле. Были произнесены речи и, по просьбе присутствующих, прочитано несколько стихотворений покойного поэта. Могила Надсона — в нескольких шагах от могил Добролюбова и Белинского.

По смерти его во всех журналах и газетах — петербургских, московских, киевских и т. д., до ташкентских и кубанских «Областных Ведомостей» включительно, — появились некрологи поэта, подробности о его жизни, характере и отзывы о его поэзии. В Петербургском университете профессор О. Ф. Миллер прочел студентам вместо лекции реферат, посвященный памяти покойного, а в Москве, в «Обществе любителей русской словесности», профессор Стороженко прочитал тоже статью о Надсоне. Литературный вечер, устроенный в Петербурге в память усопшего поэта, привлек очень значительное число публики; то же самое повторилось и на другом таком же вечере, организованном с целью получения средств для постановки Надсону памятника над его могилой. Словом, общественное внимание к усопшему поэту выразилось очень ясно, и живая связь между ним и обществом сказалась весьма наглядно.

Такова была эта грустная жизнь, так рано прерванная и так много обещавшая!..

Опубликована биография в Полн. собр. соч. С. Я. Надсона: В 2 т. (сост.-ред. М. В. Ватсон). Пб. 1917.