Не храпи запоздалая тройка!
Наша жизнь пронеслась без следа.
Может, завтра больничная койка
Успокоит меня навсегда.
Сбылось, но не так. Больно сжимается сердце, но с того и начнем: в гостинице на трубе от парового отопления повесился Сергей Есенин.
30 лет. Большой, очень большой поэт. Поэт, выросший в последние восемь революционных лет на глазах у тех, кто переживал революцию. В 30 лет так много возможностей, нетронутых сил.
На эстраде 19-летний деревенский паренек в кургузом пиджаке. Светлые кудри, дробный рязанский говорок. Стихи о деревне. «Изба-старуха», «домишко лядащий», «шишкоперая лебеда».
И прошло немного, совсем немного лет. Простодушный паренек стал поэтом, о котором заговорили все. Светлые кудри распрямились как-то, выцвели: от пьянства, от разгула.
Паренёк стал носить щегольскую шубу, цилиндр и монокль. Это — веселое озорство. А еще веселее было издеваться над самим собой, уверяя, что в цилиндре так удобно задавать овса лошади.
И вдруг надвигались дни, когда поэт с такой горечью говорил о своем парижском цилиндре.
Да, богат я! Богат с излишком!
Был цилиндр, а теперь его нет.
Лишь осталась одна манишка
С модной парой избитых штиблет.
Цилиндр, модные штиблеты, манишка это — озорная дань кудрявого крестьянского поэта Западу.
Когда умирала старая Россия, он писал:
Мать моя родина, я большевик.
Горько смеялся он над земляками:
Странный и смешной вы народ!
Жили весь свой век нищими.
И строили храмы божие,
Да я б их данным давно
Перестроил в места отхожие.
Был молодой бунтарь — солдат, отказавшийся читать стихи перед последним царем и за это сосланный в дисциплинарный батальон, стал «московский озорной гуляка».
Озорной, всегда озорной, но не веселый. Бандитам, с которыми поэт «жарит спирт» он говорит:
— Я такой же, как вы, пропащий
Мне теперь не вернуться назад.
Но назад — туда к рязанским привольным полям, где и теперь брат поэта пашет землю, а старая мать ходит к перекрестку встречать непутевого сына — мать, которой в детстве, попавшись с ребятами, поэт успокаивающе лгал:
Ничего. Я споткнулся о камень
Это к завтрему все заживет
И, придя в родной дом, поэт застает все, как встарь. Только сестры стали комсомолками, выбросили иконы из избы, и читают Маркса и Энгельса. Сам поэт этих книг «ни при какой погоде, конечно, не читал».
И поэт возвращается к пьяным стихам, разгулу, дебошам. Буйство в кабаках Москвы, пьяные драки в духанах Тифлиса, где столько раз грузинские поэты спасали Есенина от кавказского кинжала.
— Коль гореть, так уж гореть, сгорая.
Пьяные слезы. Пьяные виражи.
… Понимаешь, я влюблен и заплакал.
А через неделю горько плакала покинутая белокурая Анюта.
Есенин жил и сгорел так, как до него сгорали поэты старой России.