Святочные рассказы (Полевой)

Святочные рассказы
автор Николай Алексеевич Полевой
Опубл.: 1838. Источник: az.lib.ru

Н. А. Полевой править

Святочные рассказы править

В Москве, доброй, как называл ее Карамзин, живало в прежние годы много стариков, живых летописцев прошедшего. Удаленные от шума столицы на Пресненские Пруды, в Замоскворечье, на Земляной Город, они тихо доживали и договаривали свой век: человек любит поговорить, когда не может действовать; кто действует, тот говорит мало. Я узнал Москву давно и слышал еще в ней рассказы и были елисаветинского и екатерининского века; видел людей в пожелтелых мундирах, с белыми, как снег, головами, с кагульскими рубцами [ т. е. с рубцами от ран, полученными в ходе сражения при Кагуле (1770 г.) во время русско-турецкой войны.] на лице и со значками за взятие Хотина [крепость в Турции. Впервые русские войска заняли ее в 1739 г.] и завоевание Крыма. Я был тогда еще молод, но уже любил слушать их бесконечные рассказы, любил переселяться с ними от действительности к прошедшему. Когда мне бывало грустно, когда мне бывало весело, я всегда охотно слушал добрых стариков, рассказывавших мне свои были и небылицы: они переносили меня в круг людей, давно не существовавших, живо рисовали предо мною и ужасы московской чумы, и бунт Пугачева, и китайское посольство в Петербург, и шведского адмирала, пленявшего всех московских красавиц, лет за сорок до нашего времени. Русские сказки, русские рассказы и повести всегда мне нравились, и могу ли исчислить все, что я переслушал от добрых старожилов московских! Могу ли передать вам все их предания о мечтах и надеждах, давно уснувших с мечтателями, о порывах сердец, кипевших сильными страстями и давно охолодевших в могиле, о старых поверьях и обычаях!

Хочу, однако ж, рассказывать иногда вам, друзья мои, кое-что из того, что сам слыхивал, и вот теперь, кстати на святках, послушайте, что мне удалось услышать в один только вечер в беседе нескольких стариков.

Вам нет надобности знать, сколько лет прошло тому, как жил в Москве один человек старый, добрый, любезный, словоохотливый. Много, мало: не все ли равно? Я уважал его как старика и любил как человека. В его семействе провел я несколько часов счастливой юности. Тогда еще глядел я на свет сквозь призму надежд, жил в области мечтаний. Улыбка прелестной девушки,

И соловей в тени дубравы,

И шум безвестного ручья

радовали меня чистою, беспритворною радостью! Когда вечером, вокруг камина, собиралось доброе семейство моего старого друга, когда ты оживляла его собою, ты, которую я назвать не смею, которая после отказалась от счастья и променяла его на блестящую куклу большого света: я счастлив бывал в то время! Но полно о ней! Скажу вам, что дружеская беседа наша украшалась иногда присутствием старинных друзей нашего хозяина, также разговорчивых, веселых и добродушных.

Были, как теперь, святки. Где мог я лучше и веселее провести длинный зимний вечер, если не у моего старого друга? Еду к нему. Погода была несносная: снег хлопьями падал, и сугробы его переносило вихрем с места на место. Тем милее было после трудного путешествия отдохнуть в теплой, светлой комнате, с людьми счастливыми и веселыми.

Я застал полное собрание. Хозяин, в своем колпаке и татарском халате, занимал главное место возле камина. Дым вился из трубки его сослуживца, суворовского воина, подле которого сидел наш общий знакомец (назовем его хотя Терновский: Милоны, Добровы и Правдины уже надоели нам в русских комедиях). Это был добрый философ, который верил всем привидениям, всем колдунам, всему чудесному на свете и все старался изъяснять, как он говорил, естественным образом. Присовокуплю к этому Шумилова, доброго старика, который на своем веку объездил пол-России, видел все, что рассказывал, рассказывал обо всем, что видел, и был записной охотник рассказывать русские были и сказки. Я застал у них жаркий спор о каком-то деле первой Турецкой кампании [русско-турецкая война 1768—1774 гг.], но в то же время заметил желание хозяина говорить о чем-то другом.

У него была странная привычка говорить всегда о том, что прилично времени и обстоятельствам. Кроме обыкновенных рассказов о его путешествии на Кавказ, поездке в Польшу и знакомстве там с Костюшкою [Тадеуш Костюшко (1746—1817), организатор и руководитель польского восстания 1794 г.] (об этом когда-нибудь расскажу вам особо), он любил поговорить о политике, когда получал газеты, о полярных землях зимою, об Африке в жаркий летний день и о привидениях накануне Ивана Купалы.

Круто повернул он разговор, спрашивая меня о погоде, и известил, что все его домашние уехали на вечер к одному из знакомых. «Я думал, — прибавил он, — что и ты там будешь».

— Нет! Меня звали, но я отказался.

— А для чего? Пока молодость, надобно веселиться и играть жизнью. Будет пора и для тебя, когда дома, подле камина, будешь казаться веселее, нежели на бале.

— А вы сами всегда следовали этому правилу?

— О! да как еще следовал! На меня не пожалуются мои ровесницы, чтобы я скуп бывал на ласковые приветствия и мадригалы, и в менуете a la Reine [Королевы (фр.)] никто лучше меня не умел вытянуть ноги, учтивее приветствовать свою даму. Вы, нынешние молодые люди, сидни, а мы были настоящими молодцами.

— Напротив, ныне жалуются на ветреность молодых людей.

— Правда, но ведь это вечная жалоба; а разбери-ка хорошенько, то увидишь, что вы сделались увальнями против нас и заменяете все какою-то американскою дикостью! Нет правила без исключений (прибавил он, пожимая мою руку). Я говорю вообще. Начнем с нашего убора: какие мы были щеголи! Стальные светлые пуговицы, барсовые, полосатые кафтаны, пряжки на башмаках, двое часов с огромными пучками привесок; можно ли сравнить ваши темные куртки, вашу матросскую одежу с таким великолепным нарядом! А учтивость? Дама казалась царицей в нашем кругу; вы оборачиваетесь к дамам спиною, толкаете их и не думаете уважать.

— Знаешь ли, когда это началось? — сказал суворовский сослуживец. — С Французской революции. Тогда как мы били революционеров в Италии, наши дамы ахали от всклоченных их голов, от либерального платья их, остригли себе волосы, надели парики…

— Но что ж тут худого? — подхватил Шумилов. — Все это в порядке вещей: ныне любят простоту, менее блеску снаружи, больше внутреннего достоинства.

— Если бы так! — сказал хозяин. — А беда в том, что, мне кажется, нынешняя молодежь те же стеклянные куклы, что были мы, только мы были прозрачные, хоть сквозь глядись, а ныне этих кукол красят темной краской.

— Ты противоречишь естественным действиям природы, — возразил Терновский. — Свет делается не хуже, а лучше: это решенная задача. Только наша братья старики твердят, что свет стал или становится хуже.

— Друг мой! Этого я никогда не скажу; а дело в том, что свет твой, становясь умнее, не делается счастливее.

— Что такое счастье? Понятие относительное! Кто становится лучше, тот должен быть счастливее.

— Похоже на силлогизм; да воля твоя, а прежде как-то было живее. Мы больше умели жить: были молоды в молодости и оттого дожили до седых волос; но Бог знает, увидят ли наши потомки стариков из нынешнего времени. Теперь стареют так рано и оттого, может быть, не успевают жить или, боясь не успеть, спешат жить и оттого рано стареют. У нас было прошедшее, настоящее и будущее; теперь живут в одном настоящем. Молодежь не думает о будущем, а мы только твердим о прошедшем; жизнь развивается, как часовая гиря: часы бьют, всякий человек говорит: как поздно! и слова пролетают со звоном часового колокольчика, пока гиря стукнет в пол…

— Тогда ее опять заведут, — сказал, смеясь, Шумилов, — и опять часовой колокольчик начинает названивать: летит невозвратное время! Это было давно сказано.

— Может быть, я худо выразил свою мысль, — отвечал хозяин, — говоря, что прежде живее умели жить…

— Разумеется, живее, как дети, которые лучше взрослых умеют восхищаться игрушкой.

— Хорошо: да кто счастливее: дитя ли с своей игрушкой или философ, исчахший над истинами. Ты говоришь: свет стал умнее! Бог знает, мой друг! Полно, не умничает ли он больше прежнего? Сердечно радуюсь нынешнему философскому веку, а как ни смотрю на людей, они все те же люди; те же, а важная разница! Прежде больше было этого, как бы сказать, веселья жизни, без которого в свете холодно, как без печки в трескучий мороз. Оно, коли хотите, обманывает нас своим волшебным фонариком, но людям с ним весело.

— Ты глядишь на свет с одной стороны, — сказал Терновский.

— Со стороны сердца! Шалун Вольтер был очень прав и, вероятно, от сердца сказал, оканчивая забавную свою сказочку —

Le raisonneur tristement s’accredite;

On court, helas! apres la verite;

Ach! croyez-moi, l’erreur a son merite.[*]

[*} — Печально, но верят лишь резонеру;

Гоняясь, увы, за плоской истиной;

Ах, поверьте мне, заблуждения имеют свою прелесть (фр.).

— Разумеется. Голая истина еще не по веку гостья. Я уверен, что она ужаснула бы нынешнего человека, если бы он взглянул на нее лицом к лицу.

— Вот: насилу ты со мной соглашаешься! Зачем же свет отказывается от своей юности: еще рано и спешить бы незачем. Истина только выглядывает еще из своего колодца; ей дают щелчки, и она опять прячется. Ум человеческий еще бродит в костылях глупости, когда сильная подагра мешает ей самой шататься в мире.

— По миру, — сказал Терновский, — доброхотных дателей довольно, а люди, как разносчики, ходят между тем и кричат: «Ум! свежий ум!» Развернешь коробочку: она пустая.

Все засмеялись.

— Что мы зафилософствовали, — сказал суворовский сослуживец, — примеров нечего искать далеко. По-моему, старый век и новый век то же, что старый серебряный рубль и новый.

— Сравнение недурно, — сказал Шумилов, — но ведь новый рубль все рубль для того, у кого нет старого: так и в свете; и знаете ли что? Я помню, когда я был в Сибири и мне надобно было заплатить якутскому шаману за ворожбу его, я вынул два рубля и хотел отдать ему старый, он сказал мне: «Теён бачка! Дай мне вон этот светленький!»

— Да светленький ли наш век? Он похож на монету, на которой клеймо худо выбито.

— Вспомни старое, приятель! — сказал хозяин. — У нашей монеты клеймо было грубее, да яснее. Посмотри хотя на нынешние веселья: такое однообразие, все так расхоложено! В танцах ходят, с радости делают гримасы и с горя улыбаются. Мы плакали с горя, зато с радости хохотали. Повторяю, что сказал: прежде бывало больше житья, больше разнообразия в бытье!

— Если хотите, — сказал Терновский, — то чем далее в старину, тем бывало больше. Таковы естественные действия природы. Выигрывая в уме, мы теряем в сердце. Наши предки оживляли все: у них являлись духи, привидения, волшебники, а мы знаем, что все это естественные действия природы.

— И жаль, что мы это знаем, — прибавил Шумилов. — Нынешним стихотворцам горе, да и только: нечего списывать с самих себя! А посмотрите, сколько найдут они в старине нашей и иноземной!

— И посмотри, как охотно всякий поделится с нами наслаждением стариною, — сказал хозяин. — Нет! право, мы еще жили если не лучше, так веселее. Возьмем спроста: вот теперь святки. Чем отличаются они от Святой недели? У нас на все был свой манер! Бывало, о Святой мы строим качели, о масляной катаемся с гор, а о святках поем подблюдные песни.

— Загляните ж в старину постарее нашей, — сказал Терновский. — Уж и мы более смотрели на эти игры, а предки наши более играли в них сами. Да и я люблю старину, хоть не соглашаюсь, что тогда было лучше. Я люблю ее, как дитя, которое беспечно и невинно, боится трубочиста, оттого что он черен и с хлопушкой в руках прыгает от радости.

Тут начался между ними разговор о старине, об ее весельях и забавах.

— Помнишь, — сказал хозяин Шумилову, — наши святочные вечера! Бывало, соберется народу множество и пойдет потеха. Днем катанье: саней пятьдесят едут одни за другими, что говорится, дуга на дуге, как свадебный поезд; вечером начнутся фанты, песни, гаданье: бегаем полоть снег, слушать под окнами…

— Девушки выбегают за ворота спрашивать имена прохожих и крепко, бывало, верят, что так зовут жениха, как скажется прохожий, а мы проказим, — сказал Шумилов.

— А иголка в жерновах разве правды не сказывала? Бедная иголка пищит, а ворожеи угадывают: чье имя выговаривает страдалица.

— Мало ли проказ, — сказал, смеючись, Шумилов, — но спросите меня: я видал, как в Сибири прежде проводили святки. Вот уж праздник! Что за веселье! Старики и старухи, молодежь, дети ходят в гости с утра до вечера. У всякого на столе питеры и едеры, как говорят сибиряки. Русскому хлебосольству полный разгул. Хворосты, тарки, сахарники [Хворост — разновидность печенья из тонких, хрупких, изогнувшихся во время варки в масле полосок или завитков теста. Тарки — слоеное печенье. Сахарники — сладкие сухарики.] взгромождены на столах горами; самовары кипят беспрестанно. От мороза кровли трещат и ставни палят, как из пушек, а в горницах тепло и жарко. В шубах, в шапках, в теплых сапогах, сибиряки и сибирячки толпами выезжают на бег: там большие охотники до бегунов: сибирские рысаки и иноходцы мчатся, как вихорь. Иззябнув, все едут пить чай к победителю. Начинаются здоровья, пир горою! Вина кипят, смеркается, пойдут игры: старики садятся кружками и смотрят, как красивый мужчина или хорошенькая девушка, с завязанными глазами, под хлопанье жгутов ловит рассыпанных неприятелей своих. Смех! хохот! Иной, бегая из угла в угол, бежит от ловца в другую комнату. «Он сгорел!» — кричат все, и преступник заступает место слепца. Ах! как мне нравятся также другие простые святочные игры сибиряков! Знаете ли вы, как растят мак?

— Я сам бывал маком! — вскричал суворовский. — Бывало, поставят меня в кружок, пляшут, поют и спрашивают: «Поспел ли мак?» Но мак сперва сеют, полют, он цветет, а потом, поспелый, все щиплют!

— Я слыхал, — примолвил Шумилов, — что многие святочные игры перешли к нам от греков когда-то в старину. Вспомните игру заплетать плетень, когда лентами перепутывается весь хоровод и поют:

Заплетися, плетень, заплетися.

Ты завейся, труба золотая,

Завернися, камка хрущатая!

Это, говорят знатоки, подражание греческой игре, а игрой этой греки славили память Тезея и убиение Минотавра с помощью Ариадниной нитки. А жив, жив курилка также игра греческая. Зато у нас есть свои русские игры и обычаи святочные. Знаете, что такое колядованье в Малороссии?

— Слыхал, и мне жаль, что не соберут в какой-нибудь книге всех святочных русских обычаев, игр, песен. Прежде праздник святок праздновали, бывало, до самого Крещенья. С самой заутрени первого дня начиналось христославленье. Петр Великий любил этот патриархальный обряд. Толпы народа ходили из дома в дом, приятели к приятелям и незнакомые к незнакомым, петь духовные стихиры: «Христос рождается, славите!» За ними мастера проговаривали рацеи [Рацея — длинное назидательное рассуждение, высказывание.]. Одна из них особенно известна по всей России, вот как она начинается:

Нова радость, во всем мире,

Ныне нам явися!

Кроме обедов, пирушек и бесед вечера посвящались играм и пенью подблюдных песен.

— Ты забываешь о других святочных увеселениях, — сказал суворовский, — я еще помню, как в Москве в это время бывали лошадиные беги, кулачные бои. Я помню, что покойный граф А. Г. О. был страшный охотник до всяких русских игр. Народу соберутся кучи: ура! стена на стену… о росский бодрственный народ! И тут, бывало, от шутки доходит до дела…

— В маленьких украинских городах кулачный бой занимает и теперь всех. Недавно проезжал я через Богодухов: некому было лошадей запрячь: все на кулачном бою; шум и крик, и целый город бьется!

— А согласитесь, — сказал хозяин, — кто сообразит все, что бывает у нас на Руси о святках, тот хорошо поймет дух русского народа, веселого, доброго, славного! О святках раздолье русскому духу!

— И духам, — примолвил, засмеявшись, Шумилов, — вы знаете, что до самого Крещенья мертвецы, духи, колдуны, ведьмы свободно разгуливают и проказят. У них есть привилегированные дни.

— То есть ты хочешь сказать, что их вовсе нет? — спросил Терновский.

— Разумеется! Думаю, что из всех нас никто не поверит, если ты скажешь, что даже сам видел духов.

— Любезный, — отвечал Терновский, — я верю духам, только по-своему.

— Расскажи, пожалуй, как же это! — закричали все.

— Согласитесь со мной, друзья мои, — сказал Терновский важным голосом, — что в природе много еще есть тайного и не открытого нами. Я никак не ограничиваю человеческие чувства только известными чувствами, которыми равно обладают и обезьяны, и звери. Если у нас есть что-нибудь для вмещения того, что мы называем умом, то оно должно и являться в некоторых открытых явлениях.

— Следственно? — спросил Шумилов.

— Следственно, все то, что кажется нам непонятным, не может быть отвергаемо, а должно приписывать этому тайному или этим тайным чувствам и расположениям. То есть, что я отношу к этому, есть симпатия, второе антипатия, третье…

— Полно мечтать, мой друг! С твоими предположениями можно все привести к естественным следствиям.

— Когда можно, почему ж не должно?

— Потому не должно, — сказал Шумилов, — что все твои естественные следствия в этом случае почти всегда сказки, перевранные, измененные, плоды расстроенного воображения.

— Часто, но не всегда: я приведу тебе множество доказательств, которых без моих предположений никак не изъяснить. Например: физиогномия, знание, врожденное человеку, хотя его и отвергают, ничем не опровергаемо. Не всякий ли из нас чувствует симпатическое стремление к одному и антипатическое отвращение от другого человека?

— Вздор! Это просто какое-то сходство сложений человеческих, более или менее близких или далеких тому или другому человеку.

— Стало, ты признаешь некоторую общность в человечестве? А предчувствия, сны, видения самого себя: это дела, не подверженные сомнению. Горные шотландцы имеют особенное свойство двойного зрения, потому что чувства их утонченнее наших: они знают, что в такое-то время их посетит незнакомец, видят его и опишут вам наперед, каков он собою.

— А если это тонкий обман? — сказал суворовский сослуживец.

— Ты рубишь с плеча, по-суворовски! — отвечал, смеясь, Терновский. — Если я тебе приведу множество примеров людей, которые, не думая обманывать, видели необыкновенные явления. Знаешь ли, что Наполеон всегда видел на небе светлую звезду?

— А если эта блестящая звезда была одна комедия, игранная Наполеоном лет десяток: что ты скажешь на это? Разве у Нумы Помпилия не было нимфы Эгерии [Эгерия — нимфа-пророчица, тайная супруга римского царя Нумы Помпилия, которому она внушила его религиозные и гражданские законы.], у Сертория не было приученного оленя, у Магомета ручного голубя?

— Сказки! — сказал Шумилов.

— Я так думаю, что не совсем сказки. Положим, что многие из умных людей употребляли хитрости с простым народом; но если видим разницу в зрении, слухе, осязании, обонянии людей, почему не предположить дальнейших границ даже самым этим чувствам? Я знаю в Москве одного правдивого человека, который твердо уверен, что, пока не явится ему друг его, с которым условились они видеться в час смерти, он не умрет.

— Вот в этом-то твердом уверении, кажется, и вся тайна, — сказал Шумилов. — От нее произошли все приметы, причуды, вера в сны, предчувствия. Можно приучить свои телесные чувства, можно приучить и душевные способности ко многому. Я знал одного человека, замечательного, необыкновенного. Это был наш славный мореплаватель Шелихов [Шелихов (Шелехов) — Григорий Иванович (1747—1795), известный исследователь Сибири.]. Вы о нем слыхали. Он твердо верил снам, предчувствиям, приметам. Вот что рассказал мне один близкий его знакомец. Как теперь вижу, говорил он мне, когда мы ехали в Охотск вместе, не доезжая верст за сто, Шелихов сделался задумчив, беспокоен и важно сказал мне: «Приехав в Охотск, мы найдем судно, пришедшее из Америки». Я удивился, стал спорить и вывел его из терпения: он был горячего, пылкого характера и с сердцем сказал мне: «Так знай же, что едва выедем мы на Охотскую кошку, как судно будет в виду у нас (кошкой называют там длинную песчаную косу, на которой стоит Охотск). Судно это мое и с богатым грузом!» Едем спокойно и — только что мы приближились к песчаной Охотской кошке, в море показалось судно. Оно точно принадлежало Шелихову и было с богатым грузом. Что этот анекдот достоверен, ручаюсь вам; что Шелихов не мог знать о прибытии судна никаким образом, вы согласитесь сами. Надобно вам знать, что Шелихов был необыкновенный человек, с обширным умом, и что ж? Он верил физиогномии, приметам и в жизнь свою никогда не знал неудач. Он изумлял своею обдуманностью, проницательностью и из бедного рыльского мещанина под конец жизни, весьма недолгой, нажил миллионы. Самое предприятие его: плыть в неизвестную тогда Америку на ветхом суденышке, без снарядов, без припасов и по звездам правя путь, доказывает его решительность на надежду на свое счастье, и я вывожу, что…

— Из этого я вывожу, — сказал поспешно Терновский, — что у людей необыкновенных душевная и телесная сила более нашей и они одарены тем, чего мы не имеем и, следовательно, постигнуть не можем.

— Хорошо, — отвечал Шумилов, — но пусть будут у них силы, нам не известные. Они сами в отношении к природе под одинаковыми законами, как и все мы.

— Нет! тайная сила их в сильнейших отношениях к природе. И вот что называли прежде духами, привидениями: это наши тайные отношения, не понятные другим. Прежде все олицетворяли. Сократ свою тайную силу называл гением и откровенно признавался, что у него есть тайный гений, который руководствует и часто противоречит ему самому.

— Ты мечтатель! — сказал Шумилов, — и должен вспомнить, что воображение может действовать и обманывать нас удивительным образом. Человек в горячке чего не видит, чего не наскажет вам, но все слова — его мечты, обольщение чувств, в которых льется огонь горячки. Далее: должно поверять известия. Люди так любят все чудесное, так любят прибавлять, что на их рассказы полагаться невозможно. Прибавь обманы, ловкость, хитрости. Я даже за Сократова гения не поручусь. Может быть, это была его хитрость. Посмотри на чревовещателя, фокусника, обморачивателя: если бы мы не знали, что они все делают естественным образом, как не почесть их волшебниками? В глазах других, человек снимает с себя голову, бреет ее и опять надевает по-прежнему; вода рвется в комнату, затопляет пол, все пугаются, кричат, и все это оптическая, химическая шалость.

— Но отчего же эта всеобщая уверенность, что в природе есть много тайного, непонятного?

— Разумеется, что есть, да это тайное, непонятное не то, что ты думаешь. Иначе надобно верить, что лешие ходят по полям и заводят людей в болоты, русалки хохочут в реках, а ведьмы ездят на помелах и спускаются в трубы.

— Это вздор!

— Почему вздор? Этому так же верят миллионы людей, как ты веришь своему тайному чувству и сношениям с природою. Историю о мертвеце, который увез девушку, свою невесту, рассказывают в Англии, в России, в Польше; шабаши ведьм в Брокене и в Киеве — одинаковое поверье в России и в немецкой земле.

— А что ни говорите, но я люблю рассказы о ведьмах, мертвецах, колдунах и привидениях и всегда с радостью слушаю страшные повести, — сказал хозяин.

— Я сам люблю их слушать и даже рассказывать, но не верю им нисколько, — сказал, улыбаясь, Шумилов.

Видно было, что оба они попали на своих коньков: одному хотелось слушать, а другому рассказывать.

— Да не знаешь ли ты какой-нибудь пострашнее? — сказал хозяин, повертываясь от удовольствия.

— Как не знать! Я изъездил матушку Русь, не из семи печей хлеб едал, и коли хотите, попотчеваю вас русскими былями, которые так же страшны, как немецкие. Слушайте.

— Начни же, как начинают русские сказки: «В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель, в тридесятом царстве, на ровном месте, как на скатерти…»

— Да ведь я расскажу вам быль, — отвечал Шумилов.

— А Терновский изъяснит нам естественные ее действия, — прибавил хозяин, весело взглянув на соседа.

Все замолчали, и Шумилов начал.