Самое такое (Кульчицкий)
← Дословная родословная | Самое такое : Поэма о России | «Я вижу красивых вихрастых парней…» → |
Дата создания: 28 января 1941. Источник: Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне. — СПб: (Новая библиотека поэта. Большая серия) — СПб.: Академический проект, 2005. — С. 185—191. |
Русь! Ты вся — поцелуй на морозе.
Хлебников
Я очень сильно
люблю Россию,
но если любовь
разделить на строчки —
получатся — фразы,
получится
сразу:
про землю ржаную,
про небо про синее,
как платье…
И глубже,
чем вздох между точек…
Как платье.
Как будто бы девушка это:
с длинными глазами речек в осень,
под взбалмошной прической
колосистого цвета,
на таком ветру,
что слово… назад… приносит…
И снова глаза морозит без шапок.
И шапку понес сумасшедший простор
в свист, в згу.
Когда степь ногами накреняется набок
и вцепляешься в стебли,
а небо — внизу.
Под ногами.
И боишься упасть в небо.
Вот Россия.
Тот нищ, кто в России не был.
До основанья, а затем…
«Интернационал»
Тогда начиналась Россия снова.
Но обугленные черепа домов
не ломались,
ступенями скалясь
в полынную завязь,
и в пустых глазницах
вороны смеялись.
И лестницы без этажей
поднимались в никуда,
в небо, еще багровое.
А безработные красноармейцы
с прошлогодней песней,
еще без рифм,
на всех перекрестках снимали
немецкую проволоку,
колючую, как готический шрифт.
По чердакам еще офицеры метались
и часы по выстрелам отмерялись.
Тогда победившим красным солдатам
богатырки-шлемы уже выдавали
и — наивно для нас,
как в стрелецком когда-то, —
на грудь нашивали мостики алые.
И по карусельным ярмаркам нэпа,
где влачили попы
кавунов корабли,
шлепались в жменю
огромадно-нелепые, как блины,
ярковыпеченные рубли…
Этот стиль нам врал
про истоки,
про климат,
и Расея мужичилася по нем,
почти что Едзиною Недзелимой,
от разве с Красной Звездой,
а не с белым конем.
Он, вестимо, допрежь лгал
про дичь Россиеву,
что, знамо, под знамя
врастут кулаки.
Окромя — мужики
опосля тоски.
И над кажною стрехой
(по Павлу Васильеву)
рязныя рязанския б пятушки.
Потому что я русский наскрозь —
не смирюсь со срамом
наляпанного а-ля-рюс.
В мир, раскрытый настежь
Бешенству ветров.
Багрицкий
Я тоже любил
петушков под известкой.
Я тоже платил
некурящим подростком
совсем катерининские пятаки
за строчки бороздками на березках,
за есенинские голубые стихи.
Я думал — пусть и грусть, и Русь,
в полтора березах не заблужусь.
И только потом я узнал, что солонки,
с навязчивой вязью азиатской тоски,
размалева русацкова в клюкву аль в солнце, —
интуристы скупают, но не мужики.
И только потом я узнал, что в звездах
куда мохнатее Южный Крест,
А петух-жар-птица-павлин прохвостый —
из Америки,
С картошкою русской вместе.
И мне захотелось такого простора,
чтоб парусом взвились
заштопанные шторы,
чтоб флотилией мчался
с землею город
в иностранные страны,
в заморское море!
Но, я продолжал любить Россию.
Не тот этот город и полночь — не та.
Пастернак
А люди
С таинственной выправкой
скрытой
тыкали в парту меня, как в корыто.
А люди с художественной вышивкой
Россию
(инстинктивно зшиток подъяв, как меч) — отвергали над партой.
Чтобы нас перевлечь — в украинские школы —
ботинки возили, на русский вопрос —
«не розумию», на собраньях прерывали русскую речь.
Но я всё равно любил Россию.
(Туда… улетали… утки…
Им проще.
За рощами, занесена, она где-то за сутки,
за глаз, за ночью, за нас она!)
И нас ни чарки не заморочили,
ни поштовые марки с «шаг» ющими гайдамаками,
ни вирши — что жовтый воск со свечи заплаканной
упадет на Je блакитные очи.
Тогда еще спорили —
Русь или Запад
в харьковском кремле.
А я не играл роли в дебатах, а играл
в орлянку на спорной земле.
А если б меня и тогда спросили,
Я продолжал — всё равно Россию.
Где никогда не может быть ничья.
Турочкин
…И встанут над обломками Европы
прямые, как доклад, конструкции,
прозрачные, как строфы
из неба, стали, мысли и стекла.
Как моего поколения мальчики
фантастикой Ленина
заманись —
работа в степени романтики —
вот что такое коммунизм!
И оранжевые пятаки
отсверкали, как пятки мальчишек,
оттуда в теперь.
И — как в кино —
проявились медали на их шинелях.
И червь, финский червь сосет
у первых трупы,
плодя — уже для шюцкоров —
червят.
Ведь войну теперь начинают не трубы —
сирена.
И только потом — дипломат.
Уже опять к границам сизым
составы тайные идут,
и коммунизм опять так близок —
как в девятнадцатом году.
Тогда матросские продотряды
судили корнетов
револьверным салютцем
Самогонщикам — десять лет.
А поменьше гадов запирали
«до мировой революции».
Помнишь — с детства — рисунок:
чугунные путы
Человек сшибает с земшара
грудью! —
Только советская нация будет
и только советской расы люди…
Если на фуражках нету звезд
повяжи на тулью — марлю… красную…
Подымай винтовку, кровью смазанную,
подымайся в человечий рост!
Кто понять не сможет, будь глухой —
на советском языке
команду в бой!
Уже опять к границам сизым
составы тайные идут,
и коммунизм опять так близок,
как в девятнадцатом году.
Когда народы, распри позабыв,
В единую семью соединятся
Пушкин
Мы подымаем винтовочный голос,
чтоб так разрасталась наша отчизна —
как зерно, в котором прячется поросль,
как зерно, из которого начался колос
высокого коммунизма.
И пусть тогда на язык людей — всепонятный,
как слава, всепонятный снова — попадет
мое, русское до костей,
мое, советское до корней,
мое украинское тихое слово.
И пусть войдут
и в семью и в плакат
слова, как зшиток (коль сшита кипа),
как травень в травах,
як ли пень в липах
тай ще як блакитные облака!
О, как я девушек русских прохаю
говорить любимым губы в губы
задыхающееся «кохаю»
и понятнейшее слово — «любый»
И, звезды прохладным монистом надевши,
скажет мне девушка: боязно всё.
Моя несказанная
родина-девушка эти слова все произнесет.
Для меня стихи —
вокругшарный ветер,
никогда не зажатый
между страниц.
Кто сможет его от страниц отстранить?
Может, не будь стихов на свете,
я бы родился, чтоб их сочинить.
Но если бы
кто-нибудь мне сказал:
сожги стихи — коммунизм начнется, —
я только б терцию промолчал,
я только б сердце свое слыхал,
я только б не вытер сухие глаза,
хоть, может, в тумане,
хоть, может, согнется
плечо над огнем.
Но это нельзя.
А можно — долго мечтать про коммуну.
А надо думать — только о ней.
И необходимо падать юным
и — смерти подобно — медлить коней!
Но не только огню сожженных тетрадок
освещать меня и дорогу мою:
пулеметный огонь песню пробовать будет,
конь в намете
над бездной Европу разбудит —
и хоть я на упадничество не падок,
пусть не песня, а я упаду в бою.
Но если я прекращусь в бою,
не другую песню другие споют.
И за то,
чтоб, как в русские, в небеса
французская девушка
смотрела б спокойно —
согласился б ни строчки
в жисть не писать…
...........
А потом взял бы
и написал — тако-о-ое…
<26 сентября 1940 — 28 января 1941>