Саидья и Адинда (Доувес Деккер; Чеботаревская)
Текст содержит цитаты, источник которых не указан. |
Саидья и Адинда |
Оригинал: нидерландский. — Перевод опубл.: 1859. Источник: Мультатули. Повести. Сказки. Легенды. — СПб.: «Дело», 1907. — С. 1. • Отрывок из «Макса Хавелаара» |
Да, мой рассказ будет однообразен!
Однообразен, как повесть о трудолюбивом муравье, который свою часть зимнего запаса должен втащить на кучу земли, лежащую по дороге к кладовой. Не раз скатывается он вниз со своею ношей, и пробует снова, не удастся ли наконец взобраться на маленький камешек, венчающий гору. Но между ним и вершиной лежит бездна, которую нужно перейти… бездна, которую не могли бы наполнить и тысячи муравьёв. Обладая лишь силой тащить ношу по ровному месту, ибо она во много раз тяжелее его собственного тела, он должен подниматься медленно и в опасных местах выпрямляться во весь рост. Он должен сохранять равновесие, выпрямляясь и держа ношу в передних лапках. Он крепко обхватывает её и, продолжая стоять, старается опустить на какой-либо выступ в скалистой стене. Он едва держится на ногах, шатается, силы его покидают, он пытается ухватиться за обнажённые корни вывороченного из земли дерева, с уходящей в небо вершиной (былинку), но не находит точки опоры: былинка уступает, — дерево скатывается вниз — и, увы, несчастный муравей со своей ношей несётся в пропасть. Тогда на миг, пожалуй даже на целую секунду, — а это в жизни муравья очень много, — он замирает. Оглушён ли он болью падения? Или предаётся унынию, потратив напрасно так много энергии? Но он не теряет мужества. Снова берёт он свою ношу, и снова тащится наверх, чтобы затеи снова и снова скатываться с нею в бездну.
Столь же монотонен будет и мой рассказ. Только я буду говорить не о муравьях, радости и страдания которых, вследствие грубости человеческих чувств, ускользают от нашего наблюдения. Я буду говорить о людях, о существах, одарённых, подобно нам, чувством и сознанием.
У отца Саидьи был буйвол, с помощью которого он вспахивал своё поле. Когда буйвол был отнят у него начальником округа Паранг-Кудьянг, то отец Саидьи был в большом горе, и в течение многих дней не мог выговорить ни слова. Приближалось время пахоты, и можно было опасаться, что, если рисовые поля не будут во время вспаханы, то легко упустить и сев, и что в конце концов не будет рису, который можно было бы сжать и сложить в ломбонг[1].
Итак, отец Саидьи был сильно озабочен. Он боялся, что рис понадобится и его жене, и Саидье, в ту пору ещё ребёнку, а также братцам и сестрицам Саидьи.
Начальник округа пожалуется на него вице-резиденту, если он запоздает со взносом земельной аренды, так как в законе за это установлен штраф.
И вот отец Саидьи взял крис[2] — подарок и наследие отца. Крис не был особенно красив, но его ножны были выложены серебром. Он продал его в городе китайцу, и принёс домой двадцать четыре гульдена, на которые купил нового буйвола.
Саидье в это время было семь лет, и он вскоре подружился с новым буйволом. Не без намерения говорю я «подружился», ибо, на самом деле, трогательно видеть, как нежно привязывается яванский кербо к мальчику, который его пасёт и за ним ходит. Огромное животное в ответ на лёгкое мановение руки ребёнка покорно склоняет свою тяжёлую голову то вправо, то влево, то вниз; оно знает и понимает маленького друга, с которым выросло.
Такую дружбу внушил маленький Саидья новому гостю, и бодрящий детский голосок, казалось, придавал могучему животному особую силу в то время, как он взрывал тяжёлую, илистую почву и прокладывал глубокие, ровные борозды. Дойдя до конца поля, буйвол сам поворачивал обратно, причём у него не пропадала ни одна пядь земли; борозда ложилась ровно, наряду с первою, словно рисовое поле было не полем, а садом, который какой-нибудь великан разгрёб граблями.
Соседнее поле принадлежало отцу Адинды, девочки, с которою Саидья со временем должен был обвенчаться. Когда братцы Адинды доходили до пограничной межи, разделявшей поля, и если в ту минуту там был и Саидья, то они весело окликали друг друга и взапуски хвалили своих буйволов. Я думаю, однако, что буйвол Саидьи был наилучший, быть может оттого, что Саидья всех лучше умел с ним говорить: буйволы очень чувствительны в ласке.
Саидье исполнилось девять, а Адинде шесть лет, когда буйвол был отнять у отца Саидьи начальником Паранг-Кудьянга.
Отец Саидьи, бывший очень бедным, продал за восемнадцать гульденов пару серебряных крючков для гардин — наследие родителей его жены. На эти деньги он купил нового буйвола.
Но Саидья был грустен. От братцев Адинды он узнал, что буйвола угнали в город; он спросил у отца, не видал ли он буйвола, когда ходил в город продавать крючки для гардин. На этот вопрос отец ничего не ответил; и Саидья боялся, что их буйвол убит так же, как и другие, которых начальник округа отнимал у населения.
Саидья горько плакал, вспоминая бедного буйвола, с которым так дружно прожил два года. И долгое время он не мог есть, так как горло сжималось, и кусок не проходил в глотку.
Надо принять во внимание, что Саидья был ребёнок.
Новый буйвол подружился с мальчиком, и скоро — даже чересчур скоро — занял в его сердце место своего предшественника. Ибо, увы, мягкие, как воск, впечатления нашего сердца быстро сглаживаются и уступают место дальнейшему письму! Как бы то ни было, но новый буйвол не был так силён, как прежний… Старое ярмо было ему чересчур широко… Но бедное животное было так же терпеливо, так же добродушно, как и то, которое убили. Если теперь Саидья при встрече с братцами Адинды не мог уже хвалиться силою своего буйвола, то он утверждал, что никто не сравнится с ним в усердии. Когда борозда выходила не столь ровно, как прежде, или когда по краям её оставались неразбитые комья земли, он сам, как умел, исправлял эти недочёты мотыгой. Вдобавок, ни один буйвол не был так красив. Сам священник сказал, что расположение завитков шерсти у него на лопатках сулило ему особое счастье.
Однажды в поле Саидья тщетно побуждал буйвола приняться за работу. Животное стояло, как вкопанное. Поражённый таким стойким, и главное таким небывалым упрямством, Саидья не сдержался и выругался. У него сорвалось крепкое слово. Всякий, кто бывал в Индии, поймёт меня. А кто не поймёт, тот только выиграет, если я избавлю его от толкования грубого ругательства.
Саидья не хотел сказать этим ничего дурного. Он произнёс эти слова, потому что много раз слышал их от землепашцев в ту минуту, когда они сердились на своих буйволов. Но он мог бы ничего не говорить, так как всё равно это не помогало: буйвол не делал ни шагу вперёд. Он встряхивал головой, словно хотел сбросить с себя ярмо… ноздри его раздувались от частого дыхания… он фыркал, трясся, вздрагивал… В голубых глазах виднелся ужас, губа была приподнята, десна обнажилась…
«Беги, беги», — закричали вдруг братцы Адинды — «Саидья, беги! Тигр близко!»
Они выпрягли своих буйволов, вскочили на их широкие спины и ускакали, несясь через рисовые плантации, через плотины, по илу, по кустарнику, по высокой траве, вдоль полей и дорог; когда, все в поту и задыхаясь, они, доехали до деревни Бадур, Саидьи не было между ними…
В ту минуту, как он, подобно остальным, вскочил на буйвола, чтобы обратиться в бегство, неожиданный прыжок тигра заставил его потерять равновесие и упасть на землю. Тигр был в двух шагах…
Буйвол Саидьи перескочил место, где его маленького господина ждала смерть. Он пролетел мимо Саидьи, благодаря стремительности разбега. Но едва удалось ему преодолеть эту силу, которой материя подчинена долгое время и по устранении движущей причины, — как он тотчас же вернулся, упёрся своими крепкими ногами в землю, устроив над мальчиком из своего тела род крыши и уставился рогами в сторону хищника. Тигр прыгнул… но это был его последний прыжок. Буйвол подхватил его на рога, лишившись сам только куска мяса, вырванного у него тигром на шее. Хищник лежал на земле, с распоротым животом. Саидья был спасён. Действительно, буйволу должно быть на роду было написано счастье.
Когда отняли и этого буйвола у отца Саидьи, и когда его убили… я предупреждал тебя, читатель, что повесть будет однообразна…
… когда убили и этого буйвола, Саидье было уже двенадцать лет, а Адинда уже ткала саронги[3] и украшала каймами их капалы. Тяжёлые мысли сплетались у неё с движениями челнока, и на ткани она выводила узор печали, ибо видела, что Саидья был грустен.
Тяжело было на душе и у отца Саидьи, но всех более была огорчена мать. Она залечила рану на шее преданного буйвола, спасшего жизнь ребёнка и принёсшего его домой в ту минуту, когда, по рассказам братьев Адинды, мать считала его уже добычею тигра. Она часто рассматривала рану, соображая при этом, с какою силой должны были вонзиться в мягкое тело ребёнка когти зверя, проникшие так глубоко в грубые мускулы буйвола; часто прикладывала к ней свежие целебные травы; ласкала буйвола, называла его нежными словами, желая выразить верному животному всю благодарность матери. Она надеялась, что с течением времени буйвол поймёт её, ибо тогда он понял бы и её отчаяние, когда его увели на убой, и он знал бы, что на смерть его послала не мать Саидьи.
Несколько времени спустя из деревни скрылся отец Саидьи. Он страшно боялся наказания за неуплату аренды; а между тем ему уже не на что было купить нового буйвола, ибо родители его постоянно жили в Паранг-Кудьянге, и поэтому не могли оставить ему большого наследства. Родители его жены также жили в этом округе. Лишившись последнего буйвола, он продержался ещё кое-как несколько лет, обрабатывая землю с помощью наёмного скота. Но эта неблагодарная работа особенно тяжела для тех, у кого были уже некогда свои буйволы. Мать Саидьи умерла с горя, а отец, в минуту уныния и отчаяния, покинул Лебак и Бантам с тем, чтобы поискать заработка в Буитенцорге. За то, что он покинул Лебак без паспорта, его наказали палками, и он был снова водворён в Бадуре полицией. Здесь его посадили в тюрьму, так как приняли за сумасшедшего, и боялись, чтобы он не впал в амок[4], или чтобы с ним не случилось ещё какого несчастья. Вскоре однако после того, как его посадили, он скончался.
Что сталось с братьями и сёстрами Саидьи — не знаю. Домик, в котором они жили в Бадуре, стоял в течение некоторого времени пустой, а затем быстро развалился, так как был построен из бамбука и покрыт пальмовыми листьями. Горсточка пыли и пепла осталась на том месте, где было перенесено столько страданий. Таких мест в Лебаке много…
Саидье исполнилось пятнадцать лет, когда отец его ушёл в Буитенцорг. Саидья не пошёл за ним, так как у него были иные замыслы. Ему сказали, что в Батавии живут господа, которые ездят в тележках, так что он мог бы там легко найти себе место возницы; для этого обыкновенно выбирают подростков, чтобы слишком большою тяжестью позади двуколки не нарушать равновесия. Говорили, что при хорошем поведении можно на этой службе заработать большие деньги. Быть может, он в три года скопит таким образом достаточную сумму на покупку двух волов. Это ему улыбалось. Уверенным шагом, как человек, задумавший нечто важное, пошёл он по отъезде отца к Адинде и сообщил ей свой план.
— Подумай, — сказал он, — когда я вернусь, мы сможем обвенчаться, и у нас будет в хозяйстве пара буйволов.
— Чудесно, Саидья, я охотно приду к тебе, когда ты вернёшься. А до тех пор буду прясть, ткать и вышивать саронги, и буду очень прилежна.
— О, я верю тебе, Адинда. Но… если я, вернувшись, застану тебя замужем?
— Саидья, ты ведь знаешь, что я ни за кого не пойду. Мой отец обещал меня твоему отцу.
— А ты?
— Я выйду только за тебя, можешь быть в этом уверен.
— Когда я приду, то буду издали звать тебя…
— Кто же услышит, если мы в деревне будем заняты толчением риса?
— Правда, Адинда… Лучше так: жди меня близ молодой рощи, у того самого кетапана, под которым ты дала мне веточку мелатти[5]…
— Но, Саидья, как узнаю, когда мне выйти, чтобы встретить тебя под кетапаном?
Саидья подумал с минуту и сказал:
— Считай месяцы. Я буду в отлучке трижды двенадцать месяцев. Текущий месяц не считается. Смотри, Адинда, делай каждый месяц по зарубке на чурбане, в котором ты толчёшь рис. Когда наберётся трижды двенадцать зарубок, то в ближайший день я приду под кетапан. Обещаешь ли ты встретить меня?
— Да, Саидья, в тот день, когда ты придёшь, я буду под кетапаном, близ кустарника.
Тогда Саидья оторвал полоску от своего синего, уже довольно поношенного, головного платка и отдал кусочек полотна Адинде, с тем чтобы она хранила его, как залог. Затем он покинул Адинду, а вместе с нею и Бадур.
Шёл он много дней. Миновал Рангказ-Бетунг, который в ту пору не был ещё главным городом Лебака, Варанг-Гунунг, где в то время жил вице-резидент, а на следующий день увидал Пандегланг, утопавший в садах. Ещё день спустя он пришёл в Серанг и был ослеплён великолепием большого города, с домами, построенными из камня, и крытыми красною черепицей. Саидья не видал ничего подобного. Он провёл там день, так как был утомлён, а в прохладе ночи отправился далее, и на следующий день пришёл в Тангеранг ещё задолго до той минуты, как тень достигла до его губ, ибо он носил широкий тудунг[6], доставшийся ему в наследство от отца.
В Тангеранге он выкупался в речке, близ перевоза и остановился в доме знакомого его отца, выучившего его плести соломенные шляпы, какие привозят из Манильи. Саидья остался на день, чтобы выучиться ремеслу, думая этим заработать, если в Батавии его постигнет неудача. На следующий день, к вечеру, когда стало прохладнее, он поблагодарил приютившего его хозяина и пошёл дальше. Как только стемнело, так что нельзя было его видеть, он достал лист, в котором хранил цветок жасмина, данный ему Адиндою под кетапаном. Ему стало тяжело от того, что он так долго её не увидит. Первые два дня он менее сильно чувствовал одиночество, так как всецело был поглощён мыслью о том, что заработает денег и купит на них двух буйволов, между тем как у его отца был всего один буйвол; его мысль устремлялась на предстоящее свидание и не давала места печали разлуки. Прощание было озарено восторженной надеждой, и в его мечтах оно соединялось уже со свиданием под кетапаном. Эта встреча играла такую большую роль в его сердце, что, проходя мимо дерева и покидая Бадур, он ощущал радость, словно тридцать шесть месяцев, отделявшие его от этой счастливой минуты, уже миновали. Ему представилось, что он уже вернулся из путешествия, и что стоит только оглянуться, и он увидит под деревом Адинду.
Но чем дальше уходил он от Бадура, и чем яснее убеждался в том, как томительно долог может быть день, тем сильнее чувствовал весь ужас тридцати шести месяцев разлуки. В душе его появилось нечто, заставлявшее его идти вперёд с меньшею быстротой. Он чувствовал усталость, уныние, тоску. Он подумал даже о том, не вернуться ли ему назад; но что скажет о таком малодушии Адинда?
Итак, он шёл хотя и не столь быстро, как в первый день. В руке он держал цветок мелатти, и не раз прижимал его к сердцу. За последние три дня Саидья стал словно старше и не понимал того, как мог он жить раньше спокойно, когда Адинда уже была ему так дорога, и когда он мог её видеть сколько хотел. Теперь он не был бы так спокоен, если бы знал, что она сейчас появится перед ним. Не понимал он и того, как он ни разу не обернулся, простившись с Адиндой, и не взглянул ей ещё раз в лицо! Вспоминал и то, как поссорился с нею недавно из-за верёвочки, которую она сплела его маленькому брату для бумажного змея; верёвочка оборвалась, потому что была непрочно свита, как ему казалось; вследствие этого они проиграли пари с детьми из соседней деревни. «Как можно было», — думал он теперь, — «сердиться из-за этого на Адинду! Даже если бы она и плохо сплела верёвочку, и даже если бы действительно партия между Бадуром и Чипурутом была проиграна из за этого, а не из за осколка стекла — так ловко и так коварно бросаемого всегда из засады маленьким Джамием, с целью подрезать змей противника, — как мог я быть так жесток к ней, как мог я называть её оскорбительными словами? Что, если я умру в Батавии, не испросив её прощения за такую ужасную грубость? Разве я не подлый человек, если могу осыпать девушку ругательствами? И не скажет ли каждый в Бадуре, услыхав о моей смерти на чужбине: „Хорошо, что он умер, ибо он ругал Адинду?“»
Мысли его приняли оборот, весьма далёкий от предшествовавшего подъёма, и незаметно вылились сначала в полуслова, которые он шептал про себя, а затем в следующую тоскливую песню:
Не знаю, где мне суждено умереть.
Я видел бесконечное море у южного берега, когда работал там
с отцом над добыванием соли.
Если я умру на море, и труп мой будет брошен в глубокие
воды, то приплывут акулы.
Они будут плавать вокруг моего тела, вопрошая: кто из нас
проглотит это тело?
Но я ничего не услышу.
Не знаю, где мне суждено умереть.
Я видел, как горел дом Паанзу, который Паанзу сам поджог,
лишившись рассудка.
Если я умру среди горящего дома, то на мой труп будут
рушиться головни.
А на дворе, перед домом будут раздаваться громкие вопли
людей. заливающих пожар водою,
Но я ничего не услышу.
Не знаю, где мне суждено умереть.
Я видел, как упал с дерева маленький Сиуна, желая сорвать
плод для матери.
Если я упаду с дерева, то буду лежат под ним, мёртвый,
как Сиуна.
Мать не будет рыдать надо мной: она умерла. Но чужие будут
восклицать резкими голосами: «Вон лежит Саидья».
Я ничего уже не услышу.
Не знаю, где мне суждено умереть.
Я видел тело Пализу, который умер в глубокой старости;
его волосы были белы, как снег.
Если я умру в старости, убелённый сединами, то вокруг моего
трупа соберутся плакальщицы.
Они будут рыдать, как рыдали плакальщицы у трупа Пализу,
и также громко будут рыдать мои внуки.
Но я ничего не услышу.
Не знаю, где мне суждено умереть.
Я видел как умирали многие в Бадуре. Их одевали в белое
платье и хоронили в земле.
Если я умру в Бадуре, и меня похоронят за пределами деревни,
к востоку от холма, поросшего высокою травой,
То там пройдёт Адинда, и край её одежд тихо коснётся травы…
И я это услышу…
Саидья прибыл в Батавию. Он попросил одного господина взять его к себе на службу; последний исполнил просьбу немедленно, так как не понимал Саидьи. В Батавии берут охотно служителей, не умеющих говорить по-малайски и, следовательно, не столь испорченных, как другие, находящиеся в более долгом соприкосновении с европейскою культурой. Саидья вскоре выучился малайскому языку, но вёл себя хорошо, так как постоянно думал о буйволах, которых собирался купить, и об Адинде. Он вырос и возмужал, ибо ел ежедневно пищу, которая в Бадуре была редкостью. Все на конюшне его любили, и наверное ему не отказали бы, если бы он посватался за дочь кучера. Сам хозяин так дорожил Саидьей, что скоро возвёл его в сан камердинера. Ему увеличили жалованье и сверх того делали подарки, так как были очень довольны его услугами. Барыня, читавшая некогда известный роман Сю, при виде Саидьи, всегда вспоминала принца Джальму[7]. Жившим в доме молодым дамам стало также яснее, почему яванский Художник Раден-Сале пользовался в Париже таким успехом.
Все были удивлены неблагодарностью Саидьи, когда к концу трёх лет службы он попросил расчёта и аттестата о хорошем поведении. Но отказать в его просьбе было нельзя, и Саидья легко и весело отправился в обратный путь.
Он проходил через Пизинг, где жил некогда Хавелаар. Но Саидья не знал этого. Да если бы он и знал, то теперь на душе у него было нечто иное, что заполняло её всю. Он пересчитывал богатства, которые нёс с собою домой. В бамбуковом свитке лежал паспорт и свидетельство о хорошем поведении. В висевшем на ремне колчане, о плечо билось беспрерывно что-то тяжёлое, но можно представить себе радость, с какой он это ощущал…. Там было тридцать испанских долларов, которых могло хватить на покупку трёх буйволов! Что скажет на это Адинда! И это ещё не всё! За спиною виднелись кованые серебром ножны кинжала, который он носил за поясом. Рукоятка была выточена из драгоценного дерева и тщательно завёрнута в шёлковый чехол. Кроме этих сокровищ в складках куртки, на талии был спрятан пояс из серебряных колец, с золотым аграфом. Пояс был правда короток, по ведь Адинда была такая тоненькая…
А на шнурке вокруг шеи висел шёлковый мешочек, в котором лежало несколько сухих цветков мелатти…
Разве после этого удивительно, что Саидья остался в Тангеранге ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы посетить знакомца, умевшего плести красивые соломенные шляпы? Разве удивительно, что при встрече с молодыми девушками на их вопрос: «откуда и куда?» он отвечал не более того, что принято говорить в этих странах в виде приветствия? Неудивительно и то, что Серанг не показался ему уже столь прекрасным, так как теперь он видел Батавию. Он не заползал уже более в кустарник, как делал это три года тому назад, при проезде резидента, так как видел теперь уже гораздо более важную особу, которая живёт в Буитенцорге, и которую король Суракарты величает «дедом»…[8] Было ли то чудом, что он мало вникал в рассказы людей, шедших с ним вместе по дороге, и болтавших о новостях Бантан-Кидула? Он едва слышал, когда ему говорили о том, что культура кофе, после многих бесплодных попыток поднять её, совершенно упала; что окружной начальник Паранг-Кудьянга за открытый грабёж приговорён к двум неделям ареста, которые он отбывает в доме тестя; что местопребывание начальника перенесено в Рангказ-Бетунг; что прибыл новый ассистент-резидент, так как старый скончался несколько месяцев тому назад; что новый чиновник устроил собрание и беседовал на нём с туземцами; что пока никто ещё не был наказан по его жалобе, и что народ надеется на возвращение или возмещение деньгами всего отнятого у него…
Нет, перед Саидьей стояли иные, прекрасные картины. В облаках он искал очертаний кетапана, будучи ещё слишком далеко от Бадура, чтобы отыскивать его там. Он охватывал руками окружавший его воздух, словно хотел обнять стан той, которая будет ждать его под деревом. Он рисовал себе лицо Адинды, её голову, её плечи… Он видел её тяжёлую косу, чёрную и блестящую, заключённую в сетку и висящую вниз с затылка… Он видел её огромные глаза, горящие тёмным блеском… Он видел её нос, который она так упрямо вздёргивала, когда была ребёнком, и когда — неужто это было возможно — он её мучил, и уголки её губ, в которых всегда дрожал смешок. Он видел её грудь, распустившуюся, как цветок, под одеждой; он видел, как самотканый саронг тесно облегает её стан, обрисовывая круглую линию бедра, и чудесным спуском падает у колена, в её маленькой ножке…
Нет, он не слыхал того, что ему говорили. Ему чудились иные звуки. Он слышал, как Адинда говорит ему: «Добро пожаловать, Саидья! Я думала о тебе всё время когда ткала, и толкла рис в ступе, на которой высечены моей рукой тридцать шесть зарубок, и вот я стою под кетапаном в первый день нового месяца. Добро пожаловать, Саидья! Я хочу быть твоею женой!»
Такова была музыка, чудесно звучавшая в его ушах, и мешавшая ему вслушиваться в то, что ему говорили по дороге.
Наконец он увидел кетапан. Или скорее увидел тёмное пятно, закрывавшее собою от глаз звёзды. То был очевидно молодой лесок, вблизи кетапана, под которым он должен встретиться с Адиндой на другой день, на восходе солнца. Он искал и ощупывал в темноте ствол. Вскоре он нашёл знакомую неровность на южной стороне дерева и вложил палец в трещину, которую некогда сделал топором Сипанте для заклятия злого духа, причинившего зубную боль матери Сипанте перед рождением его младшего брата. Это был тот самый кетапан, который он искал.
Да, то было место, где он впервые взглянул на Адинду иначе, чем на остальных товарок, потому что здесь она впервые отказалась от участия в игре, в которую однако незадолго перед тем играла со всеми детьми, — и с мальчиками, и с девочками. Тут она дала ему цветок мелатти.
Он сел у подножья дерева и поднял голову к звёздному небу. Когда одна из звёзд скатилась, он принял это за привет своему возвращению в Бадур. Он подумал: спит ли теперь Адинда? Тщательно ли она отмечала месяцы на деревянной ступе для толчения риса? Ему было бы больно, если бы она пропустила хоть один месяц… Тридцать шесть! Разве этого было недостаточно!.. Много ли наткала она красивых саронг? Кто теперь, спрашивал он себя, живёт в доме его отца? Ему вспомнилась его юность, его мать, и то, как буйвол спас его от тигра; он подумал, что сталось бы теперь с Адиндой, если бы буйвол оказался менее преданным?
Он не спускал глаз со звёзд, исчезавших на западе, и при каждой новой звезде, скрывавшейся за краем неба, он соображал, насколько приблизилось теперь солнце к восходу, и насколько он сам ближе к свиданию к Адиндой…
Ибо, с первым лучом она наверное придёт, она будет здесь даже раньше, — как только забрезжит заря. Ах, если бы она пришла накануне!..
Ему было горько, что она не спешила навстречу чудной минуте, которая в течение трёх лет сияла перед ним таким неизъяснимым светом. И эгоизм любви говорил ему, что Адинда должна была придти первая и ожидать его; его, который раньше времени плакался теперь на то, что должен ждать ее.
Его жалобы были несправедливы. Солнце ещё не вставало, глаз дня ещё не бросил взгляда в долину. Побледнели звёзды в вышине, смущённые тем, что их владычеству был так скоро положен конец… Потоком полились диковинные краски над вершинами гор, которые казались тем темнее, чем резче они отделялись от светлого фона… То здесь, то там в облаках на востоке проскальзывал пылающий луч. Словно стрелы из золота и огня рассыпались по горизонту и снова исчезали за непроницаемой завесой, которая всё ещё скрывала день от глаз Саидьи.
Постепенно вокруг делалось светлее и светлее. Он ясно видел уже окрестности и различал верхушки рощицы, в которой пряталась деревня Бадур… Там спала Адинда!
Нет, она не спала! Как могла она ещё спать? Разве она не знала, что Саидья её ждёт? Она наверное не спала всю ночь. Деревенский сторож наверное стучал к ней в дверь и спрашивал, почему в её домике так долго горит лампочка, а она с милым смехом отвечала ему, что бодрствует потому что должна доткать сленданг, над которым работает, и который должен быть готов к первому числу нового месяца.
А может быть она провела ночь в темноте, сидя на чурбане для толчения риса, и жадно считая пальцем, действительно ли на нём сделаны тридцать шесть глубоких зарубок. Играя, она забавлялась ужасом при мысли, что быть может она ошиблась в счёте, и что быть может недостаёт ещё одной зарубки; затем снова возвращалась к уверенности в том, что с тех пор, как Саидья видел её в последний раз, прошло ровно тридцать шесть месяцев.
И она, конечно, также устремляла взоры в ту сторону, где светлело, в бесплодном усилии заглянуть за горизонт и встретиться взглядом с ленивым солнцем, которое медлило… всё ещё медлило…
Но вот появилась алая полоска, и края облаков загорелись, и рассыпались молнии, и снова огненные стрелы прорезали воздух, но на этот раз они не падали, а крепко пристали к тёмному фону, распространяя сферу огня всё шире и шире, встречались, перекрещивались, сливались в снопы лучей, и блистали золотом на перламутре, и во всём были разлиты и багрянец, и синева, и серебро, и пурпур, и золото, и лазурь… О Боже, то была заря! То было свидание с Адиндой!
Саидья не умел молиться, да это и не было нужно: более святой, более пламенной молитвы, чем та, которою была полна его душа, нельзя было выразить человеческими словами.
Ему не хотелось идти в Бадур. Самое свидание с Адиндой казалось ему менее прекрасным, чем уверенность в том, что вот-вот он её увидит. Он сел у подножия кетапана и принялся разглядывать окрестность. Природа улыбалась ему, и казалось приветствовала его, как мать приветствует возвратившегося сына. И, как мать выражает эту радость, постоянно вспоминая минувшую скорбь, и возвращаясь к тому, что она хранила в своей памяти во время разлуки, так радовался и Саидья, узнавая места, бывшие свидетелями его короткой жизни. Но куда бы ни уходили его взоры и мысли, они тотчас же возвращались снова к тропинке, ведшей от Бадура к кетапановому дереву. Всё, что воспринимали его чувства, сводилось к Адинде. Налево, где земля так желта, он видел пропасть, в которую однажды упал молодой буйвол. У края её столпились жители деревни, пытаясь спасти животное: потерять молодого буйвола — горе не малое! Они спустились вниз по крепким верёвкам, сплетённым из волокон тростника. Отец Адинды оказался храбрее всех… О, как радовалась, как хлопала тогда в ладоши Адинда!
По ту сторону, где кокосовый лесок качает свои вершины над хижинами деревни, свалился с дерева, Сиуна и расшибся на смерть. Как плакала его мать! «Сиуна ещё так мал», — причитала она… Словно она была бы менее убита, если бы Сиуна был старше. Но он был мал, это правда, ибо он был меньше и слабее Адинды…
На дороге, ведшей от Бадура в дереву, никого ещё не было. Но она должна сейчас придти; о, конечно, ещё чересчур рано!
Саидья увидел яванскую белочку, шаловливо резвившуюся вокруг древесного ствола. Зверёк неутомимо взбирался то вниз, то вверх. Саидья смотрел на белочку и принуждал себя следить за нею, так как это отвлекало его мысли от тяжёлой работы, терзавшей его с самого восхода солнца, и давало некоторый отдых. Скоро впечатления вылились у него в слова, и он запел о том, что у него было на душе. Мне было бы приятнее передать его песню по-малайски, на этом итальянском языке Востока; но приходится удовольствоваться её переводом:
Взгляни, как белочка отыскивает себе корм
На дереве. Она взбирается и спускается, прыгает то влево, то вправо,
Обегает вокруг ствола, падает, взбирается и снова падает:
У неё нет крыльев, а между тем она легка и проворна, как птица.
Будь счастлива, милая белочка, желаю тебе удачи!
Ты наверное найдёшь то, чего ищешь…
Я же сижу, одинокий у кустарника,
Ожидая отрады моему сердцу.
Давно уже насытилась белочка…
Давно уже вернулась в своё гнёздышко…
А моя душа
И моё сердце всё ещё полны горечи… О, Адинда!
Но никто ещё не двигался по тропинке, ведшей от Бадура в кетапановому дереву.
Взгляд Саидьи упал на бабочку, которая, очевидно, радовалась наступавшему теплу.
Посмотри, как порхает бабочка.
Крылья её блещут, словно радуга,
А сердце влюблено в цветок.
Она ищет своего благоуханного возлюбленного.
Будь счастлива, милая бабочка, будь счастлива!
Ты наверное найдёшь, кого ищешь…
А я, одинокий, сижу у кустарника,
Ожидая ту, без которой не может жить моё сердце.
Уже давно бабочка поцеловала
Так нежно любимый цветок.
А моя душа
И сердце моё всё ещё полны горечи… О, Адинда!
На тропинке, ведшей от деревни Бадур, никого ещё не было.
Солнце поднималось к зениту… В воздухе становилось жарко.
Посмотри, как сияет солнце в вышине,
Над холмом Варинги.
Ему чересчур жарко, и хочется спуститься вниз,
Чтоб уснуть в море, как в объятиях супруга.
Будь счастливо, о солнце, хвала тебе!
Ты без сомнения получишь то, чего жаждешь…
Я же, одинокий, сижу у кустарника,
Ожидая покоя усталому сердцу.
Солнце давно уже зайдёт
И угаснет в объятиях моря, и всё потемнеет…
А моя душа
И моё сердце всё ещё будут томиться… О, Адинда!
Но никого не было на дороге, которая от Бадура вела к кетапану.
Когда перестанут летать бабочки,
Когда погаснут звёзды,
Когда жасмин не будет испускать аромата,
Когда сердца не будут наполнены горечью,
Когда из лесу исчезнут дикие звери…
Когда солнце будет двигаться в обратную сторону,
А месяц позабудет, где восток и где запад…
Если и тогда не придёт Адинда,
То ангел, с сияющими крыльями,
Спустится на землю, ища того, кто на ней остался одинок.
Здесь под кетапаном будет лежать мой труп…
Моя душа исходит горечью… О, Адинда!
И всё ещё на тропинке, которая вела от Бадура к дереву, никого не было.
И увидит ангел мой труп,
И укажет на него пальцем своим братьям:
«Посмотрите, там позабыт умерший человек,
Застывшие уста его целуют цветок мелатти.
Придите и поднимите его и вознесите на небо,
Он ждал Адинду, ждал и умер.
Нет, он не должен быть покинут,
Сердце его умело так любить!»
Ещё раз раскроются мои застывшие уста,
И позовут Адинду, которая дорога моему сердцу…
Ещё раз поцелую я цветок жасмина,
Данный мне ею… О, Адинда… Адинда!
И всё ещё на тропинке, ведшей от Бадура к кетапану, никого не было.
О, под утро она впала, должно быть, в глубокий сон, утомлённая бодрствованием в течение многих ночей. Наверное, она не спала уже многие недели; так оно и должно было быть!
Не встать ли ему и не пойти ли в Бадур? Нет! Разве это не значило бы сомневаться в её приходе?
Не окликнуть ли человека, который гонит в поле буйвола? Нет, слишком далеко. Сверх того Саидье не хотелось говорить ни с кем об Адинде, не хотелось никого спрашивать… Он хотел её увидеть, ее одну, ее первую! О, конечно, конечно, она должна сейчас придти!
Он должен ждать, ждать…
Но… если она больна или умерла?
Как подстреленный олень, побежал Саидья по тропинке, ведшей от кетапана к деревне, где жила Адинда. Он ничего не видел, не слышал, а между тем у входа в деревню стояли люди, звавшие его: «Саидья, Саидья!»
Но… поспешность или страсть мешали ему отыскать дом Адинды? Он пробежал всю улицу и как безумный, вернулся назад я ударил себя по лбу, за то, что мог пробежать мимо её дома, не узнав его. И снова очутился у входа в деревню, и снова, — не сон ли то, о, Боже? — не нашёл дома Адинды! Ещё раз промчался он обратно, потом вдруг остановился, схватился обеими руками за голову, словно желая вырвать из неё безумие, которое её охватывало, и закричал: «Я — сошёл с ума, я — пьян, пьян!»
Бадурские женщины вышли из хижин и с жалостью смотрели на стоявшего среди деревни Саидью; они узнали его и поняли, что он ищет дом Адинды, а между тем дома Адинды в деревне Бадур не было.
Ибо, когда окружной начальник Паранг-Кудьянга отнял у отца Адинды его буйвола…
… я предупреждал тебя, читатель, что рассказ будет однообразен!..
… то мать Адинды умерла с горя. А младшая сестрёнка умерла, потому что не стало матери, которую она сосала. Отец Адинды, боясь наказания за невзнос земельной аренды…
… знаю, знаю, что рассказ мой однообразен!..
… отец Адинды скрылся из деревни. Он взял с собою и Адинду, и её братьев. Но он знал, что отец Саидьи был наказан палками в Буитенцорге за то, что ушёл из Бадура без паспорта. Поэтому отец Адинды не пошёл ни в Буитенцорг, ни в Краванг, ни в Преангер, ни в Батавию… Он отправился в Джилянкаган, в Лебакский округ, граничащий с морем. Там он скрывался в лесах, ожидая прибытия Паэнто, Палонта, Сиуниа, Пансиу, Абдул-Исма и ещё нескольких человек, у которых начальник Паранг-Кудьянга отнял также их буйволов, и которые боялись наказаний за неуплату своих аренд. Ночью все отправились к владельцу рыбачьей лодки и уплыли в море. Они плыли на запад, оставив землю вправо, к Явапунту. Отсюда повернули на север и плыли, пока не увидели перед собой Тана-итама, который европейские моряки называют Принцевым Островом. Обогнули остров с востока, высадились в Королевской бухте и направились к высокой вершине Лампонга. По крайней мере таков путь, который в Лебаке передавали друг другу на ухо, когда речь заходила о грабеже буйволов администрацией и о неуплаченных земельных податях.
Но Саидья не понимал того, что ему говорили, не понял он и известия о смерти отца. В ушах у него шумело, словно в мозгу был прибит гонг. Он чувствовал, как кровь порывами приливала в вискам, которые под яростью напора грозили лопнуть. Он молчал, помертвелым взором смотрел вокруг, не видя того, кто был около него, и вдруг разразился страшным хохотом…
Нашлась старушка, которая увела беднягу в себе в хижину и стала за ним ходить. Он перестал так ужасно смеяться, но молчал по-прежнему. Ночью обитатели дома были испуганы, когда он запел беззвучным голосом:
«Не знаю, где мне суждено умереть»…
и некоторые из бадурских жителей сложились деньгами, чтобы принести жертву кайману[9] вод Тудунга за исцеление Саидьи, которого считали потерявшим рассудок. Но он не сошёл с ума.
Однажды ночью, когда луна светила особенно ярко, он встал с бамбуковой скамьи, на которой спал, и тихо вышел из дома — искать место, где жила Адинда. Найти его было нелегко, так как разрушено было много домов. Но ему казалось, что он узнает его по прогалинам в роще, подобно тому, как мореплаватели определяют положение по высоким горным вершинам и маякам.
Да, это здесь… Здесь жила Адинда!
Спотыкаясь о полусгнивший бамбук и о куски завалившейся крыши, он проложил себе дорогу в святилищу, которое искал. И, действительно, нашёл уцелевший остаток стены, у которой стояла ещё бамбуковая кровать Адинды, а в самой стене торчал ещё бамбуковый колышек, на который она вешала своё платье, ложась спать…
Но и кровать так же, как и дом, завалилась и почти превратилась в прах. Он взял горсточку этого праха, прижал к открытым губам и глубоко вдохнул в себя…
День спустя он спросил у старушки, ходившей за ним, у кого находится выдолбленный чурбан для толчения риса, принадлежавший Адинде. Женщина была так обрадована тем, что он заговорил, что побежала тотчас по деревне, отыскивая чурбан. Когда она указала Саидье нового владельца, то он молча последовал за нею и, подойдя к чурбану, счёл на нём ровно тридцать две зарубки…
После этого он дал женщине несколько испанских долларов, на которые она могла купить буйвола, а сам покинул деревню Бадур. В Джилянкагане Саидья купил рыбачью лодку и после нескольких дней плаванья достиг в ней Лампонгского берега, охваченного восстанием против голландского владычества. Он примкнул к группе бантамцев, имея в виду не столько сражаться, сколько разыскивать Адинду. Он был кроток от природы и скорее доступен душевной муке, чем озлоблению.
Однажды, когда повстанцы снова были разбиты, он бродил по деревне, только что взятой голландскими войсками, и стоявшей поэтому в пламени. Саидья знал, что люди, убитые в этой деревне, были по большей части уроженцы Бантама. Как привидение, бродил он среди дымящихся хижин и вдруг наткнулся на труп отца Адинды, со штыковою раной в груди. Неподалёку от него Саидья нашёл трёх братьев Адинды, убитых, почти детей ещё, а несколько далее лежал труп Адинды, нагой, поруганный…
Узкая полоска голубого холста была втиснута в зияющую рану, которая по-видимому и положила конец её долгому, отчаянному сопротивлению…
Тогда Саидья бросился навстречу нескольким солдатам, сгонявшим в огонь пылающих домов ещё остававшихся в живых повстанцев. Он охватил руками широкие лезвия их сабель, ринулся вперёд, последним напряжением сил оттеснив солдат назад, в то время, как сабли их по рукоять вонзились ему в грудь…
Немного спустя, в Батавии были большие празднества по поводу победы, увенчавшей новыми лаврами голландско-индийскую армию. Наместник написал в Голландию, что порядок в Лампонге восстановлен. Король Голландии, по совету своих чиновников, наградил снова орденами такое мужество.
Вероятно, за воскресной службой и в час вечерней молитвы благочестивые люди возносили к небесам благодарственные хвалы, когда узнали о том, что «Господь воинств» ещё раз осенил своею помощью знамёна Голландии…
«Но Бог, видящий всякую неправду,
Не принял жертвы в этот день».
Примечания
править- ↑ Кладовая.
- ↑ Кинжал.
- ↑ Саронг — своеобразная часть одежды у яванцев, как у мужчин, так и у женщин: она делается из куска самотканой материи; концы куска сшиваются вместе. Один из концов называется «капала», что значит голова, и украшается широкой каймой.
- ↑ Амок — припадок буйного помешательства. Этим словом обозначается состояние человека, который в бешенстве бросается и разбивает всё окружающее, пока его самого не убивают. Несчастный, охваченный этим бешенством, не узнаёт ни врагов, ни друзей. Причиной болезни является ревность или слишком долго сдерживаемое негодование на дурное обращение. Яванец, как и большинство туземцев, кроток и уступчив от природы. Но будучи слишком глубоко уязвлён, или чересчур долго оскорбляем, он выливает свою ярость в «амоке».
- ↑ Индийский жасмин.
- ↑ Тудунг — головной убор яванцев, сплетённый в виде широкого, круглого блюда. Определяя часть дня по той тени, которую отбрасывал на лицо тудунг, Саидья следовал общераспространённому индийскому обычаю.
- ↑ Необходим источник цитаты
- ↑ Генерал-губернатор о. Ява.
- ↑ Жертвоприношение кайману состоит в том, что вечером спускают вниз по течению реки корзинку, наполненную рисом и другим кушаньем, и снабжённую маленьким светильником.