Иванов-Желудков В.
правитьРусское село в Малой Азии
править…"Уходят меня или не уходят?" рассуждал я, надевая пальто и завязывая в узелок всякую мелочь: несколько белья и книг, которые думал взять с собою. «Мудрено чтоб уходили, однако! Я с ними ни о вере спорить не буду, ни о политике толковать не стану, я, просто-напросто, посмотрю что это за люди, как они живут, сколько преданий сохранили и сколько утратили русского на чужой стороне. За что же им меня убивать?…»
Я тогда был под впечатлением. записки Надеждина, О заграничных раскольниках, где говорится, что Некрасовы убивают каждого Русского, кто только к ним попадет.
«На всякий случай, не скажусь Русским, придумал я, — а назовусь Шведом. Если я скажусь Русским, то кроме хлопот со стороны Турок ничего себе не наживу: они на каждого Русского смотрят как на эмиссара, высланного правительством подбивать христиан к восстанию против них или к переселению в Россию…… Объявить себя Немцем, Французом, тоже опасно: может быть наткнешься на какого-нибудь названного земляка и попадешься; Шведом назваться лучше всего: Шведов в армии нет, и по-шведски никто не знает.» [414]
Это происходило в ноябре 1863 года, в Пандерме. Пандерма крохотный полутурецкий, полуболгарский городок на южном берегу Мраморного моря. Я заехал в Пандерму именно с целью поглядеть на казаков, и прожил там несколько дней, ожидая их появления на базаре. Наконец они показались.
На базаре, под развесистою смоковницей, стояла обыкновенная турецкая телега с колесами без шин. Такие телеги можно видеть в южной России, в Бессарабии, в Молдавии. У телеги стоял человек в бараньей шапке, в серенькой свите, напоминающей покроем черкеску, в синих портах и в турецких сапогах без каблуков, носки вверх. Из-под свиты виднелась белая рубаха с прямым воротом. Грудь и подол были изящно вышиты красным и синим шелком. Где бы вы ни встретили эту фигуру, вы бы сказали, что это Русский; у меня сердце дрогнуло.
Ему было лет за пятьдесят. Он был рябоват, русая борода очевидно не была от роду ни брита, ни стрижена. Он стоял и смотрел на своего товарища, который поил вола у фонтана. Турецкие фонтаны (чешме) — мраморные стенки с краном и с мраморным резервуаром в виде корыта. Вода из крана течет вниз как из самовара. Такие фонтаны попадаются на Востоке везде: и в городах, и по большим дорогам; сооружение их считается добрым делом, и на них всегда высекается имя соорудителя, год и несколько стихов из Корана. Помывший вола был человек лет тридцати, высокий, стройный, но с бельмом на глазу.
Южное солнце обливало белым светом и базар, и смоковницу, и фонтан, и обоих казаков; южное солнце светит совершенно не так как наше, и только на юге можно понять откуда взяли Итальянцы белый колорит своих картин.
— Помогай Бог! сказал я, подходя к старшему. — Из Майноса 1 что ль? [415]
— Из Майноса, отвечал тот как-то лениво-хладнокровно.
— Когда назад?
— А вот сейчас, только волов напоим.
— Можно с вами ехать?
— Можно. Да ты кто ж такой?
— Швед.
— Можно. Кирилла, сказал он товарищу, который уже напоил вола и подводил его к телеге, — этот человек просится с нами в село……
— Какой человек? спросил также бесстрастно Кирилла, глядя на меня.
— Я Швед, услыхал что здесь есть русское село, и хочу у вас побывать.
— Что ж, энто можно. А ракю у тебя есть?
— Будет и ракю.
— Можно, отчего не можно.
Ракю по-турецки, по-болгарски, по-сербски, по-молдавски и вообще на всем Востоке — водка.
— Узелок — от можно к вам на воз положить?
— Клади.
Все это делалось вяло, спокойно, без траты слов; печать Востока была очевидна. Минут через пять мы уже были за городом. Старик отстал от нас, он что-то еще покупал. Кирилла молча вел волов, я шел сзади. Еще несколько минут, и мы выбрались из шелковичных плантаций, которыми окружена Пандерма. Кирилла заметил, что воз дурно уложен.
— Тебя как звать? заговорил он со мною.
— Василий.
— Иди-ка ты, Василий, вперед, да погоняй волов, а я тем временем энто воз подвяжу.
— Да я не умею…… я еще от-роду…… сконфузился я.
— А чего тут, ты вот так…… — И он показал как помахивают хворостиной. Действительно, тут нечему было учиться, и я мигом освоился с этим искусством.
Мы шли уже с полчаса по направлению на юго-запад; кругом стлалась степь, покрытая бурьянами, кой-где торчали курганы.
Старик догнал нас и сел на воз. Хворостинка, бразды правления над волами, перешла к нему; впрочем, тут и [41'6]' править было уже нечего, дорога шла прямо и ровно по гладкой степи.
— Ты энто откуда ж, Василий? спросил меня старик. (Некрасовцы ко всякому слову прибавляют энто.)
— Я из Петербурга родом.
— Как говоришь?
— Из Петербурга, из Питера.
— Энто где — А?
— В России, где царь живет.
— Какой царь?
— Русский царь.
— Энто что белый царь называется? (Государя на всем Востоке называют Белым царем.)
— Ну да, белый царь.
— Да белый царь сидит в Москве, а не то в Киеве, а ты как говоришь?
— В Питере, в Петербурге.
— Что-то у нас не слыхать. Старик удивился, и я удивлялся тоже.
— Где ж твой струмент, Василий?
— Какой струмент?
— Да по твоему, энто, рукомеслу.
— Да какое ж у меня рукомесло? у меня нет рукомесла.
— Да ты кто А?
— Я Швед, из шведской земли.
— А рази есть швецкая земля?
— Есть. Там у нас и король, царь есть шведский. Я только родился и вырос в России.
— Где ж это такая швецкая земля?
— А там, близко от Петербурга, где белый царь живет.
— Это на полночь, значит, будет?
— Да, на полночь.
— Да ведь Немец на полночь.
— Ну вот, наша земля и есть за ним.
— Швецкая земля?
— Шведская земля.
— Не брешешь ты, Василий? Я рот разинул.
— Кто ж это слыхал, чтобы было швецкое царство и швецкий король?
— Мало ли что есть на свете. [417]
— Ну так где ж твой струмент?
— Да какой же струмент?
— Твой, швецкий струмент, по швецкому рукомеслу.
— Да я не швец, я Швед.
— Не швец, а Швед? Я было думал, что ты у вас магазу снимешь, я бы тебе и работу дал, мне кожух надо починить на зиму. А энто ты Швед…… а я, энто, было радовался. Эх ты, Василий, Василий! Не швец, а Швед! Как же это: ша, ер, веди, ять — шве; твердо……
— Добро.
— Или добро — Швед. А ты и грамоте обучен. Да ты из каких же родов?
— Из купеческих.
— Зачем же ты к нам идешь.
— Да так, вас посмотреть. Ведь это диковинное дело: русские люди живут в Азии.
— В самой что ни-на-есть Азии, за Белым морем 2. Энто здесь сущая Азия, и народ все Азияты, только мы одни и живем промеж них.
— И так чисто по-русски говорите……
— И ты тоже хорошо по-русски говоришь, Василий.
— Ну, мне-то оно и не чудно: я родился и вырос в России.
— А самый чистый русский язык энто у нас. Пройди по всему энто белому свету, чище нашей речи нигде ее найдешь. Так сюда-то ты зачем?
— Да, просто, вас посмотреть.
— А по-свету зачем ты странствуешь?
— Людей посмотреть, себя показать. Надо поездить, чтоб уму-разуму набраться. И в Писании сказано: прохождай страны, умножает премудрость.
— Правда, сказал старик.
— Ты верно в аскерах бывал? резко вмешался Кирилла.
— Где?
— В аскерах?
И вспомнил, что аскер значит по-турецки солдат.
— Нет, ее бывал. [418]
А мне сдается, напирал Кирилла, пронизывая меня своим единственным глазом, — что ты из аскеров утек.
— Ну, это только сдается.
— Твое дело. Где ж у тебя ракю?
— А вот, до первой корчмы доедем, там и купим.
— До первой корчмы!… Так бы ты в городе и сказал чем людей морочить.
— Да разве нельзя купить на дороге?
— Здесь Василий, сказал старик, ни корчмы по дороге, ни шинка, ничего нет.
— Ну, грех мой, в селе поставлю.
— В селе можно. Да ты там к кому ж едешь? Знакомые у тебя, что ли, есть?
— Никого. Я ж вам толкую, что я хочу, просто, посмотреть как вы живете.
— Где ж ты там пристанешь?
— А где-нибудь в корчме, в шинке, где попало.
У нас, Василий, нет ни корчмы, ни шинка в селе. У нас от Игната заповедано не держать шинков в селе, чтобы народ не пропал.
— Ну, где-нибудь приткнусь. Много ли одному человеку места на ночь надо!
— А кто ж тебя к себе пустит? возразил неумолимый Кирилла.
— А ни кто не пустит — так и ее надо, я и на улице переночую.
Казаки переглянулись.
— Да на улице тебя Турки зарежут, еще нас в беду перед кругом и перед мюдиром 3 введешь.
— Не зарежут — за что им меня резать.
— У нас, Василий, поучал старик, — разбой такой идет, что не приведи Господи. Ночью на двор страшно выйти — такие Турки антихристы по соседству живут, что всех коней у нас в селе переворовали, всего три коня осталось. Собак поперебили, волов, почитай, и держать нельзя. Нет, на улице нельзя ночевать у нас.
— Ну, пусти меня, дед, к себе.
— Нельзя мне, Василий, пустить тебя к себе; у меня, видишь ты, дело какое. Я четыре года тому на Покров овдовел и остался бурлакой; детей у меня тоже не было. [419] Бурлачил я, бурлачил, да вот и женился опять, так мне тебя к себе, к молодой, пускать не приходится. Вот рази к Кирилле.
— Куда ко мне, процедил Кирилла, — у меня и так полна хата народу, и своим, энто, места нет.
— Ну, так я на дворе….. под навесом……
— А Турки-то……
— Так они только обо мне и думают, только меня и будут искать.
— Экой же ты, Швец, мудреный, сказал старик. — Да ты, может, знаешь заговаривать?
— Нет, не знаю: что я еретик что ли?
— А у нас многие знают. Сам Игнат знал.
— Да что это за Игнат был у вас, и когда вы вышли из России? спросил я, раздумывая в сущности об ночлеге. Я в Пандерме нарочно мало расспрашивал о быте казаков, чтобы не испортить свежести впечатления при встрече с ними.
— Вышли при царице Елене.
— Когда же это была такая царица? я что-то такой ее помню.
— Еще бы тебе помнить: ты молодой человек. Мы при царице Елене вышли. А Игнат был у нее большой боярин и первый человек в ее царстве. А звали его Некрасой, оттого что у него зубы во рту были в два ряда. Как энто царица Елена увидала в первой Игната, так и всплеснула руками: разорит, говорит, энтот человек мое царство: у него, говорит, ее даром зубы во рту в два ряда! И стала засылать сватов к Некрасе: женись, говорит, на мне, будешь царем. А Игнат ей отвечает, а ты веру правую держи, потому что мне нельзя, говорит, жениться на еретичке, говорит. А она ему говорит, нет ты в нашу веру перейди, а не перейдешь, то я тебе голову отрублю. А Игнат и говорит: а коли так, то спасибо тебе на хлебе на соли, на твоем энто, говорит, царском жалованье: взял народ и пошел. Он пошел, увел сорок тысячей, кроме старого, кроме малого, молодых ребят, малых детушек. Слышь, Василий, — сорок тысячей, кроме старого, кроме малого, молодых ребят, малых детушек, — большой человек, значит, был. [420]
— Да, такой бунт не легко поднять, сказал я, умышленно напирая на слово бунт.
— Рази энто бунт? энто не бунт, энто значит за веру. Бунт это когда бунтуют, а мы не бунтовщики.
— Ну, и чтож потом?
— И пошли. Храброе войско кубанское пошло берегом, с пушками, со знаменами — у нас и пушки, и знамена и пононе целы в селе, в соборной церкви, а женский пол, и дети, и старики на судах поехали и поддались турецкому царю. А турецкий царь, приняв Игната с честью, сказал ему: выбирай во всем моем царстве какую хочешь землю под казаков и садись на ней. Податей с казаков царь не взял и до сих пор не берет, за то мы на войну ходим, и за то нам честь и слава по всей Европии.
— И на Русских тоже ходите? загнул я, будто не зная их подвигов.
— У какого царя живем, Василий, тому и служим, верой и правдой казацкой, по чести, без лжи и измешны Таков наш закон от Игната, и так в его книге написано. За то у нас и хверманы (фирманы) от всех царей и от всех садразамов (великих визирей) есть, и похвалы от всяких апашей, на весь свет наше войско прославилось. В эту войну Инглизы 4 с нас даже патреты машиной посымали.
— Ну, значить, вы живете у Христа за пазушкой.
— Нет, Василий, не хорошо ноне наше житье, обиждают нас крепко. Землю у нас поотымали, земли у нас теперь хичь 5 нет. Кругом чифликеи 6 всякие Турки да Греки позавели и нашу землю под себя подписали, а мы живем по царскому слову: судимся, судимся, а толку все нет. Садык-паша 7 тоже нас обиждает, хочет, чтоб мы в аскеры (солдаты) подписались, чтоб и в мирное время служили у него с его Поляками, а мы не хотим под него подписываться, потому мы природные казаки, от казацкого корене идем, Когда розмир (война), так мы на войну, а мир, так мы рыбалимъ. А царь теперь [421] новый, а апаши около него все новые, стариков нет, никто нас не знает, пропадает наше славное войско кубанское. И народ тоже у нас поодичал, ученых людей нет. Как Дема атаман умер, так и ученых нет.
— А ученый был этот Дема?
— Ученый был, всю жизнь на книгах лежал; хорошо веру знал. У нас книг много. Пять возов книг будет, и все что при благоверных царях и благочестивых патриархах напечатаны, да читать некому.
— Нельзя будет посмотреть?
— Где же! ты ведь мирской веры, а то книги святыя, как же тебе их дать смотреть? И оне в церквах лежат.
— Да сколько же у вас церквей?
— Пять. Пять станиц у нас, и церквей пять.
— Эге! Так ваше село не даром называется Бин-Эвле (тысяча домов)!
— А ты знаешь, что наше село Бин-Эвле? Было бы оно Бин-Эвле, да Бог не попустил по грехам нашим; покарал Он нас за нашу неправду. Сидели мы наперво, годов пятьдесят тому, на Дунавце, — я тебе все по тонку энто разкажу, — сидели мы на Дунавце, только там было нам непокойно. Одно, Москаль 8 подступает все ближе да ближе, а другое, от хохлов окаянных житья нет. Там у них энто Сечь их была, тоже значить от Москаля и они ушли, народ буйный, разбойник народ, злятся бывало на вас, что мы старую веру держим, и что хозяйство у нас хорошее, та воюют с нами. Бои такие бывали что только Господи упаси. Старики и приговорили, уйдем дальше от Москаля и от запорожцев, и подали разувал, 9 садразам (великий визирь) говорит: садитесь, говорит, где хотите. А тут меж нами самими неуряд пошел. Нас было два села: Дунавец и Сарыкёй. Дунавец весь пошел а Сарыкей на половину остался, оттого что там меньше было казацкого корене. Сарыкёй и пононе стоит там, на лимане на Разине (Расельм), где Стенька Разин разбой держал; это по Стеньке и лиман так называется. Пошли дунавецкие на Енос 10 и большое село там [422] поставили и хорошо стали жить, и как завелся Енос, так что на Кара-бурну 11 сидели и что у Самсуна 12 сидели, все по-разошлися, кто в Сарыкёй, кто в Енос. А тут опять война, опять Москаль наступает, энто, слышь, за Гречина стоит. Еносские-то и говорят: нельзя, говорят, сидеть у моря, где Москаль с кораблями ходит; перейдем, говорят, в такое место, где нас Москаль не найдет. Разделился круг, одни хотят остаться, а другие хотят переходить. Тогда не было согласия в войске, из-за веры раздор шел: одни были бурковцы, а другие по старине шли; бурковцы энто значит что за анфимовских владык и попов стояли. Вот, которые хотели переселяться, побегли в Цареград и подали садразаму разувал (прошение), что хотят все, дескать, казаки на Майнос, что они, дескать, от всего круга просят — садразам и подпиши. Начал народ переселяться, кто хотел пошел, кто не хотел остался, а тут чума, привязалась эта чума к Майносу, мрет народ, опущается село, старика опять к садразаму: прикажи апаша-афендей 13 еносским к нам переселиться, а то совсем пропадает славное войско кубанское. Бились они, бились, хлопотали, хлопотали, поставили-таки по своему; велено еносским переселяться, переселились они, пожили трошки — опять чума…… да вот с тех пор. Василий, и не оправимся никак; ты говоришь Бин-Эвле (тысяча домов), а нас, разве с вдовьими, да с сиротскими дворами, дворов двести наберется.
Часа три шли мы из Пандермы. Казаки попивали ракю из деревянной бутылки, подчуя и меня; ракю действительно пригодилась: с севера дул холодный, — пронзительный ветер и гнал с собою сырость и облака. На юге, где так отвыкаешь от морозов и от продолжительных зим, появление русского ветра вовсе не симпатично. В небольшой лощинке сделали мы привал, отпрягли волов, присели по-турецки, то-есть поджав ноги под себя калачом, подле телеги и стали вечерять арбузами, дынями и лакердой 14. [423] «Кормись, кормись», говорили казаки, поощряя меня собственным примером.
— Господь напитал, и никто не видал, сказал, наконец, старик, перекрестившись и подымаясь. — Можно таперичи и в путь. Только ты-то, Швец, где там пристанешь?
— Уж где-нибудь буду ж ночевать, отвечал я, хоть на улице, а все утра дождусь…… Не может же быть, чтобы меня никто не пустил к себе.
— Никто, Василий, ее пустит. Таперчи пора такая, что казаков в селе нет, на рыбалъство разъехались; в селе одни старики, бабы, да дети. Кто ж пустит к себе на ночь незнамого человека, когда хозяина дома нет? И без того народ напуган Турками 15. на двор выйти страшно, говорю.
— Да что они за разбойники, наконец?…
— Энто, видишь ты, Василий, мы с ними сперва и хорошо было жили, да грех попутал. Поссорились Эрдеки с каким-то Греком под нашим селом и забили его до смерти, а конак 16 наших казаков потянул к ответу и в хабс 17 засадил. Вертелись наши, вертелись, ничего не поделают; на конаке одно твердят: отыщите виноватых, тогда вас выпустим; пришлось показать на Эрдеков… Ну, они, зато, нас за это не взлюбили крепко и начали воровать у вас коней, волов; а тут опять беда вышла. Нарубил наш парень дров, побег за дровами, глядь, Эрдеки его дрова забирают. Он не давать-было: Эрдеки за пистоли, а с ним пищаль 18 была. Одного он уложил на месте, а другой утек. Вот с тех пор и пошло; а то прежде мирно жили, и они хороший народ, только грех попутал. Знамо дело, Турки, и вера их такая тоже, все наперекор. Мы все по солнцу делаем, а они все против (+ Посолонь.) [424] солнца, значит наперекор. Так энто я к тому говорю, что ночевать тебе нельзя, Василий. Кабы у меня можно, так у меня волос с головы твоей не спадет.
— Э, не хлопочи, дед, даром не пустят, за пары 19 пустят, вмешался неожиданно Кирилла.
— Я и заплатить не прочь……
— Вишь, человек говорит, что заплатит, так ты его, Кирюша, пусти к себе, внушал старый.
— Пять левов 20 дашь за ночь? отрезал Кирилла.
— Пять левов не дам, а сто пар — куда ни шло, дам.
— Три лева дашь, — что из-за двадцатки торговаться, — так пущу.
— Ладно.
— Ладно.
— Ну, вот и ладно. И у Кирилы тоже волос не спадет с головы твоей, а то как можно на улице! Эрдеки проклятые везде шляются теперь; вот я и то думаю как мы через Черную Балку переберемся. Ты, Кирила, как думаешь?
— А кто их знает, може и засели там.
— Я тоже думаю так. Бедовый народ!
— Да ведь эдак у вас из села выйти нельзя?
— А и нельзя. Без пистолей или без пищали нельзя.
— А ножи-то эти вы всегда за поясом носите? прибавил я, рассматривая огромные ножи, заткнутые у них за кушаками. Кушаки носят они из пестрой шерстяной материи, по рисунку напоминающей кашемирскую шаль, и развертывают их широко, как Турки; Турки тоже носят такие пояса.
— Энти-то? энти у вас завсегды.
— Ну, а на войне чем вы бьетесь?
— А кто чем, пищалью, саблей, пистолями.
— Да учитесь вы? [425]
— Нет, мы ж ведь от казацкого корени. Вот энто Поляки, Садык-паша, значит, хотели нас учить, да мы рази аскеры? мы казаки.
Степь разбегалась во все стороны. Ни деревца, ни кустика не видно по этой дороге. Между Майносом и Пандермой (Бандеровой, как ее называют казаки) я видел только одну турецкую деревню, да и та небольшая. В ней маленькая мечеть с маленьким минаретом, несколько белых двухэтажных домиков с черепичными кровлями, пропасть собак и полное отсутствие людей. Люди вообще редкость в этой части Малой Азии, по дороге почти никто не попадается, и каждый раз как на горизонте степи показывалась черная точка, мои спутники вдавались в глубокомысленнейшие соображения, кто едет, куда едет, зачем, и лихой он человек или не лихой. Они ее только одичали в Азии, но даже нравственно опустились, измельчали, вследствие своей отрезанности от русского мира; иначе я ее могу себе объяснить этот панический страх перед Эрдеками и это неуменье унять их.
Мы подвигались к Черной Балке. Балка пересекала вам дорогу, за вею виднелась гряда холмов, которые казаки называли могилами. Беспокойство начало увеличиваться. Через Балку шел ветхий деревянный мост, старик остановил волов и посмотрел на Кириллу.
Кирилла пожал плечами.
— Никого, думаешь, энто, нет?
— Никого, отвечал нерешительно Кирилла, точно ободряя самого себя.
Прошло с полминуты.
— Ты бы, Кирила, заглянул там……
— Вон энтой человек заглянет, а я тут справлюсь.
И Кирилла преусердно занялся вытаскиваньем из воза пищали, которую я было и не заметил под кладью.
— Да, энто, ты, Василий; сходи, Василий, сходи, посмотри не притаился ли там кто и как дорога…… внушал мне старик.
Мне стало ужасно неловко и за себя, и за них. Я перешел мост, заглянул за холмики; разумеется, Эрдеков не оказалось, в засаде никто ее сидел, но издали приближался какой-то всадник. Я воротился к казакам с рапортом. [426]
— Кто ж это едет, говоришь, Турчин али Гречин?
— А кто ж его разберет? в фесе, и голова повязана кушаком, как у всех.
— Кто ж бы энто мог быт?
Снова колебание и пожимание плечами. Всадник выделился из-за холмов.
— Да энто Ахмет!
— А и то Ахмет!
— Ну, Ахмет и есть.
— Гей, Ахмет!
— Нэ? (чего?)
— Ахшаманеиз хайр олсун (да будет счастлив ваш вечер).
— Ахшаманеиз хайр олсун (да будет счастлив ваш вечер).
— Нерейе гидерсен? (куда едешь?)
— Пандерма я (в Пандерму).
— Йол ейи ми? (хороша дорога?)
— Ейи (хороша).
— И Ахмет ускакал.
— Так энто Ахмет был.
— Я гляжу, кто бы такой энто, а энто Ахмет! — В Бандерово, говорит, едет.
— Да, в Бандерово.
— Кто ж этот Ахмет?
— А так себе Турчин, только хороший человек.
И мы перевалили через мост в приятнейшей беседе и в самом веселом расположении духа.
Начало смеркаться. Ветер ревел сильней и сильней по степи, тучи клубились и громоздились как-то особенно низко, холодный дождик пронизывал насквозь. Я уселся на воз. Вечер быстро переходил в ночь, в темную непроглядную ночь……
Целый час тащились мы в темноте. Как волы находили дорогу и как узнал Кирилла, что мы въезжаем в село — этого я не умею объяснит. Он все молчал, или по крайней мере его не было слышно за ветром, и вдруг объявил:
— Ну, вот и Майнос.
Через несколько минут кое-где показались огоньки. Вот оно страшное разбойничье гнездо! Некрасовцы! [427] Добился-таки я, что попал, наконец, в этот странный, анормальный мир, так давно дразнивший мое любопытство……
Хаты шли справа, слева было озеро (или, как казаки выражаются, лиман) Майнос или Маньяс. Я все ждал, что мы повернем направо, то-есть куда-нибудь во двор, мы повернули влево, к озеру, и очутились вдруг под навесом киргана 21. Старик остановил волов, Кирилла пошел в свою хату, что была через улицу, я слез. Темнота была хоть глаз выколи.
На улице мелькнул огонек и быстро приблизился к нам. При тусклом свете фонаря я узнал Кириллу и какую-то худенькую бабу с платком на голове и в душегрейке в накидку. Она подошла к возу и стала выбирать из него разные узелки.
— А это что за человек? вдруг спросила она, увидевши меня.
— А так себе, в городе пристал, отвечал Кирилла. — Тоже по-русски знает.
— Он у вас сегодня переночует, пояснил старик.
Нет, у меня нельзя, сказал сухо Кирилла, — у меня и своим места не хватает.
— Где у нас, у нас места нет, заговорила баба, — а там что случись, еще перед кругом, отвечай, какого человека в дом приняли. Да он, чай, еще и тютюн пьет 22, так еще и хату опоганит. Ну его к Богу!
— Ну, коли нельзя, то я здесь на улице или где под навесом высплюсь, по мне все равно, заметил я беззаботно, вперед готовый на все и на вся.
Казаки молчали, я не просил, присел на завалинке, закурил папиросу……
— Ты, Кирюша, проводи меня, увещевал старик, — я боюсь ночью, да еще с волом.
Я забыл сказать, что телега и один вол были Кирилловы, а другой вол был стариков.
— А я нешто не боюсь? возразил Кирилла.
— Да как же я один-то, энто, пойду, а коли что случится…… да еще с волом?
— А я из чего полезу? [428]
— Так как же мне быть? я боюсь один. Пойдем, Кирила.
— Коли боишься один, вон человека возьми.
— Да ты рази, Кирила, не пойдешь?
— Прощай! Покойной ночи! Спи со Христом! — И Кирила с бабою и с фонарем вышел из-под навеса, оставив нас в абсолютнейшей темноте.
— Василий, а Василий, ты здесь, что ли?
— Здесь, отвечал я.
— Что ж, коли Кирила уж такой, пойдем ко мне ночевать, неча делать, не оставаться же тебе так на улице. У меня, Василий, волос с головы твоей не спадет.
— Спаси тя Христос, Кузьма Авдеич, сказал я, довольный до нельзя что буду ночевать не на холоду и что сегодня же увижу внутренний быт казаков. — Пойдем.
— Я вперед пойду, а ты возьми вола, Василий: я боюсь: вот веревочка, возьми.
— Давай. Только я ничего не вижу.
— А я вперед пойду, тебе голос подавать буду, а ты по голосу-то и иди. Хорошо?
— Хорошо.
— И мы двинулись. Ночь была так темна, что я даже и вола не видел, которого вел, хоть вол был бел как снег. Кузьма шел где-то впереди, я слышал только как его сапоги чмокали по лужам и как он мне тихонько покрикивал: «Сюда». «Чуешь?» «Идешь?» «Все прямо».
«Ну, думалось мне, любопытно было бы, если бы какой Эрдек вздумал теперь напасть на меня: где бы он меня нашел и куда бы стал бить……»
— Сюда вороти, пришли, послышался голос старика направо. Я повернул, и рука моя уперлась в ворота.
— Отворю сейчас, веди во двор. Ворота захлопнулись за мною. Направо показался свет, и вышла хозяйка с фонарем. Старик взял вола и повел его куда-то в стойло. Хозяйка светила ему молча и молча возвращалась с ним к дверям. Свет упал на меня.
— Господи! Энтой что? что энтой за человек?
— Энтой с нами из города прибег, странный 23 человек, никого у вас не знает в селе, я и взял его к [429] себе, пускай человек переночует, на улице нельзя, а у меня волос с головы его не спадет. Иди в хату, Василий, иди, не бойся, только чепицы-то сними здесь……
Чепицами называют у них полусапожки, а входить в комнату в сапогах, и тем более в грязных, считается на всем Востоке величайшею невежливостью. Я разулся на крыльце под навесом и вошел в огромные сени, очевидно имеющие значение и турецкого селямлыка 24 и наших старинных сеней 25, то-есть и приемной комнаты, и помещения прислуги — сенных девушек. Хозяйка отворила дверь направо: старик вошел, за ним я, потом хозяйка.
Я ослеп и остолбенел. Я думал попасть в курную избу, и вдруг мне показалось, что я в гроте у Монте-Кристо.
Хата была так чисто выбелена, что мне показалось будто она выточена в куске мела или мрамора. Глиняный пол был гладок и чист как не знаю что. Кругом стены стояли лавки, покрытые коврами. В переднем углу темнели образа. Подле дверей, влево, была печь, несколько менее нашей, с колпаком. На углу печи горели светец — свечи еще неизвестны в Майносе. Но все это крохотное хозяйство — хата была невероятно мала — отличалось такою чистотой, таким удобством, такою порядочностью, что я просто изумился. Глазам моим, привыкшим к темноте, стены казались чуть не серебряными.
Хозяин положил начал перед образами, разделся и сел. Ворот, грудь, подол и обшлага его рубахи вышиты были красивыми и синими нитками, грудь во всю почти ширину, а подол и рукава ладони на две шириной. Швы тоже изукрашены красивыми и синими стежками. Длиной рубаха ниже колен.
Рисунок шитья на этих рубахах сильно напомнил мне рисунок резьбы на наших бураках, на заставках старинных рукописей, а также детали Василия Блаженного. У нас, кажется мне, зарождался свой стиль, несколько [430] похожий на мавританский и на индейский. Сравните шитые полотенца с точеными чашками, с резьбой на избах, с окладами икон и т. п., и вам станут ясны все особенности этих русских арабесков, если можно так выразиться, за неимением термина. Теперь, когда оживает интерес к старине, неужели не найдется человека, который занялся бы изучением и разработкой русского рисунка и дал бы ему право гражданства в архитектуре, на ситцевых, шелковых, салфеточных фабриках, на фарфоровых и фаянсовых заводах, в мастерских ювелиров, в ремесленных училищах — везде где есть нужда в чертеже? Труд этот, полагаем, был бы весьма благодарным.
— Что ж, Василий, садись, ничего, садись, говорил Кузьма, указывая на лавку.
Тут я заметил, что лавка была очень низка, может всего на пол-аршина от полу, и что стола в хате вовсе не было. Замечу, что у Болгар столы не в употреблении, едят они просто на полу и так мало знакомы с употреблением стола, что я видел как одна купеческая семья, у которой квартира была убрана на европейский манер, села обедать не за стол, а подле стола, на пол, в — фартуках и в кринолинах. Полатей в хате тоже не было, и на печи спать было нельзя: была постель с маленькими турецкими подушками. Окон было всего два, и оба прекрохотные; одно со стеклом — оно выходило в садик, другое волоковое — на улицу. В сенях даже и лавок не было, там стояли одни сундуки, да лежали какие-то узды. За то стены сеней были убраны множеством старинных икон и полками книг, которых, разумеется, никто не читает. Тут же висели старинные ружья, пистолеты, сабли, седла и прочая казацкая сбруя. Я сначала дивился откуда у них такое множество книг, а потом припомнил, и сами казаки мне подтвердили, что когда они делали набеги на Москаля, вместе с крымскими и с кубанскими Татарами, то они грабили почти исключительно одни церкви и монастыри, с целью обеспечить и себя и потомство свое старинкой.
Хозяйка поставила на лавку лоток — широкую доску — а на лоток глиняную чашку с каким-то варевом. Хозяин сидел, поджавши ноги по-турецки, на лавке подле постели, я — по другую сторону чашки. Хозяйка поместилась на [431] низенькой скамеечке между нами. Разумеется, всему этому предшествовала молитва, как водится у старообрядцев.
— Кормись, Василий, сказал Кузьма, запуская пальцы в чашку.
— Кормись, родимый, подтвердила хозяйка, запуская в чашки обе руки; в чашке была рыба с каким-то соусом, и она рвала рыбу на клочья для общего нашего пользования. — Кормись.
Запустил и я пятерню, а неловко мне было, признаюсь; я тогда был еще новичок в манерах шестнадцатого и пятнадцатого века, которые до сих пор цветут в Турции. Я попал в Майнос чуть не прямо из Парижа.
— Кормись, може хлебушка мало?
— Спаси Христос, да что это за рыба?
— Соминка, може не по вкусу?
— Нет, не то, понравилась мне больно. Соминка ведь это сом, что говорится: рыба сом с большим усом?
— Ну вот энтой самый, с нашего лиману (озера), трудами тяжкими достаем, Василий, тяжелая работа. Только рыбой и живем, а то все покупное, и хлебушка купи, и цибулю купи, масло купи — беда, тяжело!
— Говорит: «рыба сом с большим усом», заметила хозяйка, хорошо по-русски знает. — Где ты, энто, так намучился?
— Да я ж из России, еще бы мне не звать по-русски.
— А там, сказывают казаки, не хорошо говорят по-русски таперича?
— У нас — самый чистый язык, убеждал Кузьма. — Против нашей речи в целом мире не сыщешь…
— Да что вы, как погляжу, так плохо знаете Россию, разве к вам не заходят Русские, и разве вы не сноситесь с Доном, ведь вы Донцы ж.
— Кто ж к нам заходит? мало кто заходит, а на Дону из нас почитай никто не бывал. Мы все родились в Туретчине и из Туретчины и не выходили.
— Да все ж видаетесь же вы с Донцами.
— В розмир (в войну) видаемся, да какое ж это виданье.
— А не претит совесть биться с ними.
— А мы с ними и не бьемся, мы через них палим, и они через нас. Как можно нам с ними биться. [432]
— И они не стреляют в вас?
— Прилику только делают что стреляют, а казак казака никогда не тронет. Скачет на нас да и кричит, не трож! Мы палим, и он палит, а убивства нет. Как можно, мы свои.
Я не поверил было Кузьме, но после все Некрасовцы, с которыми я толковал, подтвердили мне, что действительно казаки не бьются с ними.
— Ну, а с Москалем бьетесь?
— С Москалем бьемся, и Москаль с нами бьется. Москаль не казак, Москаль аскер (солдат), он другое дело. Кормись, кормись, благо тебе соминка наша по скусу пришлась.
— Спаси Христос! Так у вас на Дону знакомств нет?
— А нет, я ж тебе говорю.
— Да что ж вы туда не ездите?
— А чего ж нам туда ездить? Може еще и не пустят туда. Там, чай, тоже какой апаша сидит?
— Какой апаша? там ведь не Турка.
— А у Белого Царя нет что ли апашей? Ведь вот у Инглиза и у Француза тоже есть апаша, мы в этот розмир сами видали.
Так-то все понятия и о Европе, и о России переходят к беднякам через турецкий язык. И все это без какого-нибудь особенного старания Порты. Порта вовсе и не мешается в их дела, Порта не помнит даже от войны до войны об их существовании. Майнос в полном смысле слова независимая республика, вассальная султану, имеющая свое законодательство, с правом даже смертной казни над своими членами, как ниже увидим. Майнос, казацкая станица в старинном значении этого слова. Казаки не платят податей, не дают солдат, но в случае войны все совершеннолетние должны идти в поход под начальством своих выборных начальников. Таков был Дон в старые времена, таковы были Волга, Яик. Правительство в виду государственных соображений было вынуждено сломить казацкую волю, то-есть потребовать от них службы даже и в мирное время и выдачи беглых, особенно крепостных людей и беглых солдат, тогда как в основании казачества именно и лежало право, что всякий волен жить на Дону или на Волге, на Яике, кто бы не пришел и [433] кто бы он ни был. Право это шло в разрез в задачей собиранья земли русской поставленной еще при Иване Калите. Два пути были перед русским народом: или оставаться в раздроби, как нынешняя Германия, Или пожертвовать самостоятельностью и Твери, и Рязани, и Новгорода, и Дона, для сплочения всего в одно целое под одною властью. Это собиранье земли русской, производилось часто не только кровавыми, но даже и не совсем позволительными мерами, — но мы можем только благодарит ваших московских Ришелье и Меттернихов за то что они сплотив нас воедино, спасли нас от участи прочих Славян, которые именно от розни своей подпали под иноземное иго. Правительство было право, но и Игнат Некраса, воровской человек, был тоже по-своему прав; и теперь, чрез полтораста лет после грустной развязки Булавинской кровавой драмы, мы можем уже протянуть руку примирения вашим одичалым братьям, забредшим к Олимпу, и почти позабывшим об нашем существовании.
— А слыхали у вас, что Белый царь народ освободил, крестьян? спросил я.
— Не. Каких христиан, это что вашей веры?
— И вашей вере легче теперь. А освободил он народ, что на господ работали.
— Не, не слышно что-то.
— Дивно мне, что у вас не слышно, а вот все Греки, Болгары, Сербы, знают это, и все Белого Царя за это крепко хвалят.
— Не, слышали, где ж у нас слышать, я ж те говорю, что мы в самой Азии Живем. Значит таперьчи панов в России нету?
— Есть, только народом не владеют.
У всех турецких Русских слово барин заменяется словом пан, потому, что большая часть из них бежали или прямо из западных губерний (с Ветки, из Стародубья) или через западные губернии.
— Таперьчи кто ж у вас там царь?
— Александр Николаевич.
— Александра Николаевич. Кормись соминкой-то, трудом рук наших. И у вас в Туретчине теперь царь Абдул-Азиз-хан. А Напливун где? у Француза или у Инглиза? [434]
— У Француза.
— Это на заход?
— На заход.
— Это сильный тоже царь. Три царя таперьчи на свете. Первое Турчин, второе Немец, 26 третье Напливун, вся земля под их властью. Кормись.
— А Москаль-то что ж? разве он нейдет в счет?
— Москаль нейдет, оттого что он от веры отступил на последние времена, на восьмую тысячу. Москва по Писанию третий Рим, и отступила от веры. Теперь вон уже 362 год на восьмую тысячу идет…
— Как 362-й год? спросил я, забыв сначала о старинном летосчислении.
— А то какой же? 7362-й год, по-христиански считать, — а правая вера совсем извелась со свету, только у нас у одних и держится.
— А около Тульчи, у тамошних Некрасовцев?
— Какие там христиане! Там они и не корени казацкого, и веры не правой. Они там Гончарову веру держат, еще только в Сары-Кёе есть малость кто старину держит.
— Да что ж это за Гончарова вера?
— А это есть там один сары-кёйский Осип Семенов Гончар, — целым белым светом кружит, народ весь возмутил, всех царей и апашей отуманил, — от Гречина веру взял, греческого митрополита в христианство привел — и новую веру завел. А мы его не держим, потому что нам не показано от Гречина веру брать; Гречин отступил от веры, обливанство завел, тютюн и каву 27 пьет, за то Бог и царство у него отнял. Как же вам, Василий, от Гречина веру брать. Гончар и к вам прибегал, и владыку 28 своего привозил, и собор делали мы, да не приходится, не выходит по Писанию. Так круг приговорил: кто в Гончарову веру пойдет, тому сто плетей! А то бы вражий Гончар много казаков смутил. Он же человек разумный и в Писании силен, и светлый [435] человек а наши что? наши народ темный, Писание у нас только один дьяк Иван Васильев трошки разбирает, да и тот оглох, а вражий Гончар книги пишет против нас и владыка тоже пишет, а у вас ответить им некому так мы уж и не спорим, чтобы как не ошибиться а закон блюдем твердо, по Писанию, как от отцов и дедов приняли.
— А откуда же вы попов берете, коли у вас владыки нет?
— А так, где найдем. Вот теперь в Самсуне нашли, да его теперь тоже в селе нет… Кормись.
— Благодарю покорно на хлебе, на соли и на ласке, — сыт.
— Кормись, кормись.
— Нет, уж сыт, спаси Христос!
— Ну, не обессудь — чем Бог послал — все тяжкие труды рук наших. — Где ж мы его положим, сказал вдруг Кузьма, обращаясь к жене — здесь, в хате, нельзя.
— Да я под навесом……
— Что ты! оборони Господи, еще на Эрдека наткнешься.
— А разве в сенях, сказала хозяйка — да там иконы, а он, чего доброго, пить 29 станет.
— Нет, как же можно! Я знаю, что у вас этого нельзя, разве так благодарят за хлеб, за соль!
— Не будет коли пить, так пускай там спит, решила казачка
— Ну, постели ему там шубы или что…
Через несколько минут я уже лежал на тулупах и под тулупами в совершенной темноте, рассуждая о странном мире, который так долго дразнил мое воображение и в который я — таки забрался. В голове проносились бессвязные образы, вол и Кирила, Пандерма и Невский Проспект, — выбеленная хата и звуки из Жизни за Царя. Но положительно было верно, что казаки, хоть и из рук вон дики, но все-таки не убийцы, не кровопийцы, что бывать у них нет ни малейшей опасности.
Встали, разумеется, рано. Это было воскресенье: слышался благовест. Старообрядцы сохранили совершено особую манеру благовестить, которая мне чрезвычайно нравится по [436] своей мелодичности. В первый раз, когда я услышал такой благовест в одном беспоповском скиту, ночью, в полусне, мне показалось, что я слышу какую-то музыку…… Надо слышать самому, чтоб оценить всю прелесть нашего старинного трезвона. Кузьма отправился в церковь, как водилось в старину, то-есть без шапки. Хозяйка выгнала меня из хаты.
— Ты, энто, вышел бы, что тебе тут со мной сидеть. Я ж молодуха, еще мир что брехать станет. Сядь там под навесом и посиди.
Молодухе было, однако, за сорок, но я покорился, во избежание соблазна.
Дождь лил ливмя, холодный ветер дул как-то свирепо, настойчиво, сырость пробирала до костей. На дворе были садик, в котором виднелись подсолнечники, шелковица, жердел 30 несколько камышинок росли, уж не знаю; зачем: несколько блеклых стеблей папуши 31 качались от ветра — Хозяйка то и дело выходила из сеней в чуланчик, направо с разными тарелочками и горшочками, должно быть стряпала. Тощий и невероятно длинный кот прятался за углом и, каждый раз как хозяйка скорым шагом проносилась из сеней в этот чуланчик, кот тоже скорым шагом, но преворовски подняв хвост, как то не столбом, а больше на манер латинского S отправлялся за нею, держась к сторонке, чтоб она его не заметила и не дала пинка. — Вот отрадная-то, эпическая жизнь думал я, глядя на это молчаливое снование Аграфены и кота; здесь все в порядке, все на своем месте, определенном веками истории и завещанных ею привычек — Даже кот — и тот наведывается в чулан совершено ритуальным способом. Да, нужна была железная рука Петра чтобы всколыхнуть эту сонную жизнь старой Руси: вот они люди XVII и XVIII века, с их понятиями и привычками, Живьем передо мною, в этом археологическом музеуме тихого-вольного Дона, называемом Майносом.
Беготня Аграфены и кота на несколько минут приутихла: Аграфена переодевалась. Женский костюм в Майносе тоже не от века сего. Сарафан у них называется [437] сарафаном, во очень короток, до колен. Грудь вся закрыта, рукава узки и доходят до локтей. Из-под них выпускаются рукава из другой материн, широкие, называемые турецкими. Сарафан на Аграфене был полосатый; желтые, зеленые и красные полосы из той материи, что еще до сих пор носят Татарки, а рукава были из светло-желтой тафты. Перехват на талии, а не под мышками, и на перехвате был навязан пестрый широкий пояс. Под сарафаном была юбка из темной пестряди, спускавшаяся до половины икр. На голове платок, от которого на спину из-за ушей ложились два конца, на манер, что называется, свиного уха. От ворота до подола шел ряд мелких кругленьких пуговок, как водится и в России. Грудь сарафана была унизана турецкими серебряными монетами всех величин, от бешлыков величиною в целковый до двадцаток величиной в гривенник; монеты были расположены симметрично и с большим вкусом. На Аграфене висело может по меньшей мере рублей на двадцать, а сколько висело на одной девушке, которую я встретил на улице на другой день, я и сказать не умею. У нее монеты были вплетены в косу, так что когда она шла, то слышался звон, кроме того, грудь была положительно покрыта монетами, как серебряным панцирем. Если чем Майнос богат, то это именно Женскими уборами, старинными книгами, и вышедшим из употребления оружием.
Кузьма воротился из церкви, хозяйка опять поставила на лавку лоток, и опять подала соминку; Кузьма кряхтит:
— Озяб — говорит — я, экая погода стоит, кабы ракю таперьчи выпить, да паров 32 нетуть, а то бы выпил.
— И я бы, Кузьма Авдеич, выпил, и я прозяб, только ты ж говоришь, что у вас шинка нет……
— У нас шинки и корчмы не могут в селе водиться, Василий, таков у нас адет, 33 так и в Игнатовой книге сказано — не держать в селе ни шинков, ни корчем.
— Так как же быть? спрашивал я: — Желая и подслужиться хозяину и согреться немножко после сиденья под навесом. — Я бы купил ракю с моим удовольствием. [438]
— А у соседей можно купить. Казаки по хатам и ракю держат, и вино; у нас, Василий, все можно купить…
— Ну, так уж ты потрудись, Кузьма Авдеич, вот и пары, и я дал ему золотой.
— Энто ты желтую меджедию так и даешь, желтую меджедию! Ничего, ничего, волос с головы твой не спадет, Василий, у меня… Что ж, сколько ракю купить?
— Да уж возьми оку, 34 а не то две, так чтоб у тебя держалась она на случай что опять прозябнем.
Кузьма становился очень разговорчив и благодушен, когда подпивал, а я именно нуждался в разговорчивости.
— Да ты, энто, Василий, после станешь рассказывать, что я у тебя выпросил пары на ракю, так мне после мир проходу не даст.
— Что ты, Кузьма Авдеич, — как это тебе такое на ум приходит.
— Ну, то-то, смотри, после не клади охулки. А за желтую меджедию твою не бойся, я тебе верно принесу сдачу.
— Видишь что не боюсь; кабы боялся то б не давал; я сразу заметил, что ты честный человек, оттого я на тебя как на каменную гору полагаюсь.
— Спаси те Христос, Василий, энто правда, что у меня волос с головы твоей… Так, говоришь, оку?
— Бери две заодно.
— Только ты не говори опосле, что хозяин тебя, дескать, обирал.
— Полно, полно.
И Кузьма отправился за водкой.
Обед пошел как ужин. Старик налил водку в чашечку, выпил за мое здоровьице и налил мне в туже чашечку; я выпил. (Водка в Майносе имеет всевозможный вкус, что-то в роде настойки из сженых перьев, иначе не умею ни с чем сравнить; — это для будущих путешественников.)
Не успел я запустить пальцы раза два в соминку, как старик уж опять наливал водку в свою чашечку, и опять тем же порядком выпил, налил, передал мне, после меня Аграфене. Выпив другую чашечку, я взялся было деятельнее за соминку, рассуждая, что казаки здорово [439] пьют — как чашечка опять явилась у меня под носом. «Вот штука-то, подумал я, ведь это скверно кончится; и отказываться нельзя, потому что я же посылал за водкой: он без меня пить не будет из вежливости и подумает что я скуплюсь. — Э, куда ни шла! буду больше есть, а после обеда спать лягу».
От меня чашечка перешла к Аграфене, от Аграфены к Кузьме, от Кузьмы опять ко мне, от меня к Аграфене, я насилу успевал закусывать……
— Не могу больше, Авдеич, воля твоя, голова у меня кругом идет, и в глазах рябит.
— А нешто не соснешь, энто, после обеда? Пей на здоровье, пей.
— Да мочи моей нет.
— Ничего, трошечки……
— Я уж лучше бы кваску.
— И квасу Аграфена даст, а ракю трошки все ничего. Пей.
К концу обеда я молча встал, вышел в сени, лег и заснул как убитый……
Я проснулся только в восемь часов вечера. Старик лежал на постели в своей вышитой белой рубахе, в синих портах, преизящно закинув руки под голову. Еслиб я был художник, я бы нарисовал эту картину Некрасовца в его белой хате, — белая вышитая рубаха и синие порты так и просятся на фарфор……
— Ну Василий, здорово ж ты пьешь! сказал старик, зевая спросонья. — Я, энто, еще не видал чтобы так пили как ты, право слово. А я — таки не приведи Господи каких пьяниц видал.
— Да ты ж, Авдеич, не меньше меня пил.
— Где ж я, энто, только отхлебну, да тебе долью, а ты здорово пьешь, каждую чарку до дна. Я уж и дивлюсь, как энто, мол, человек здорово пьет.
— Так ты только отхлебывал, а не все выпивал.
— Где ж все. А то бы я, как и ты, до конца не досидел. Мы опосля тебя еще долго сидели.
«Так вот она, круговая-то чаша», понял я, сконфуженный и разбитый в прах своим незнанием приличий. Аграфена выручила меня.
— Э, уж лучше так как он, нарезался ракю да и [440] спать, а то хорошее ли дело казаку пить, пить, да после с бабой ссориться.
— Молчи ты, бесприданница, сирота!
— А вольно было бесприданницу сироту брать! Взял, так и не кори, знал кого берешь.
Три дня выжил я в этой хате и осмотрел все село, сколько можно было осмотреть при невозможной погоде и в отсутствии казаков. Приведу результат моих сведений собранных мною и на месте, и в Константинополе, Тульче, Измаиле, при встрече с Некрасовцами. Историю их не буду рассказывать, так как она довольно подробно изложена в исследованиях и, Соловьева 35 и Мельникова 36. О современном их быте говорится только, кажется, в одной книге, Kazaczyzna и Turcyi, приписываемой Садык-паше (Чайковскому), исполненной грубейших исторических ошибок и отличающейся полным незнанием и непониманием дела, ее говоря уже о польском взгляде на казачество, которым она пропитана. Самый важный материал для изучения быта Некрасовцев — Игнатова книга, завещание Игната Некрасы, которая хранится в восковом (?) ларце в соборной церкви в Майносе, и запись об их походах, заходящаяся там же. Но мне не удалось ни видеть эти рукописи, ни достать с них копию, так как они считаются святыней и прикоснуться к ним нельзя без позволения круга, а круг и дик, и подозрителен. Потому все что я пишу здесь, я пишу только по рассказам и по личным наблюдениям.
Порта, сказали мы, не мешается во внутреннее управление общин, так что в Майносе вся власть сосредотачивается в руках круга. Круг избирает атамана и есаула. Атаман — это староста, судья и представитель войска, есаул — его рассыльный. Круг, созванный не атаманом и не есаулом, считается почти бунтовским и собирается только в крайних случаях, например, для наказания атамана и т. п. О собрании круга атаман повещает казаков накануне через есаула. Есаул ходит под окнами и кричит:
— Атаманы-молодцы, не расходитесь, ее разъезжайтесь до [441] свети: а кто куда пойдет или поедет — десять левов войсковой приговор!
Бывает, впрочем, и двадцать левов, и пять левов, смотря по важности дела и по решению атамана; деньги эти идут в войсковую казну. Утром круг снова закликается:
— Атаманы-молодцы, сходитеся, собирайтеся в войсковой круг, а кто не пойдет, — десять левов войсковой приговор!
По обычаю, атаман приходит первым на круг и садится на завалинку; подле него садятся старики, прочие окружают их, хозяева впереди, а бурлаки и молодые казаки назади. Есаул становится в середину. Атаман отрывает совещание неизменною формулой: «Атаманы-молодцы, все славное войско кубанское……» и затем переходит прямо к делу, например, — «энто, как вам с Степаном Соймоновым быть, или, энто, вчера кавас 37 из Бандерова прибег с бумагой» и т. п. Изложивши все дело, атаман спрашивает: «Как рассудите, атаманы-молодцы?» и этот вопрос повторяет есаул, оборачиваясь направо и налево. Подымается говор, спор, горланы горланят, и, наконец, все-таки составляется войсковой приговор, о котором есаул докладывает атаману; атаман надевает шапку, тем дело и кончается.
Атаман решает виноват или не виноват обвиняемый, а наказать или ее наказать приговаривает круг; но от атамана зависит когда остановить экзекуцию. За обвиняемым посылается есаул, и тут играет большую роль кумовство и взяточничество, так как атаман может не собрать круга, а есаул может не найти виноватого. Допрос виноватого и свидетелей ведет опять-таки атаман, хотя круг может тоже сбивать их с показаний, а запутать обвиняемого, сбить его на словах, довести до обмолвок считается верхом юридического искусства. Когда разъяснилось дело, атаман спрашивает круг: «Атаманы-молодцы, поучить или простить?» что повторяет и есаул, оборачиваясь по сторонам. Начинается спор, виноватый и его родные просят пощады и валятся в ноги (в ноги казаки кланяются при каждом случае, так что челобитье, думаю я, было в XVII и в XVIII веке действительно челобитьем). Жена кланяется [442] мужу, дети отцу и матери, ученики учителю, миряне попу, младшие старшим, так что на улице, даже где-нибудь и не в Майносе, а в более просвещенной Добрудже, становится даже не ловко смотреть, как прохожие вдруг снимают шапки, нагибаются и отвешивают земные поклоны, по-видимому, без особенной надобности. Есаул провозглашает приговор. Если круг прощает, то виноватый кланяется атаману, потом старикам, потом на все стороны, и тем дело кончается. Если ж круг приговорил поучить, то немедленно являются на сцену дручки (шесты, дубины), к которым привязывают пациента. К одному дручку привязывают руки наотмашь, а другой привязывают к шее и к ногам. Распяв таким образом виноватого, кладут его на землю ничком, и начинается битье плетьми. Бьют охотники, которые всегда тут же находятся из его доброжелателей, которые не пропускают случая свести с ним старые счеты. Круг подзадоривает их и подсмеивается над жертвой, пока атаман не объявит «довольно». Наказанный, когда его отвяжут, обязав поклониться атаману и кругу, разумеется, в ноги, и сказать: «Спаси Христос что поучили!»
Плетьми бьют за все и про все, так что плети даже почти и не считаются сериозным наказанием: это простое ученье. Молодежь даже нарочно проказит, чтоб отведать плетей, потому что непоронный считается как-то недостойным уважения, не настоящим казаком. Порют за пьянство, за буйство, за мелкую кражу, за непослушание родителям или атаману, и дают плетей от двадцати (что считается легким наказанием) и до ста; сто и полтораста плетей дают за важные грехи, например, за супружескую неверность, причем женщине дается больше ударов чем казаку.
Но плетьми дело не кончается, надо еще чтоб атаман и круг простили: иначе наказанный теряет все личные права казака. Его всякий может ругать, упрекать, шпынять как угодно, и он не смеет ничего ответить, его пристрелят как собаку. Неупрощенный либо бежит из села, либо прячется где-нибудь, пока круг не даст ему помилованья, а для этого надо чтоб атаман ударил его слегка палкою по плечу и сказал: «Ну, Бог те простит, вперед не греши». [443] За покушение на убийство, в трезвом или в пьяном виде преступника бьют в артельщину, то-есть бьет всякий кто может, чем может и сколько может, а на круг тащат уже потом. Круг выдает его головой тому на кого он покушался. Это совершается таким образом: обиженный навязывает нитку на палец покусителя и ведет его торжественно к своему двору, где и привязывает его к воротам. Он может плевать на него, бить его, ругаться над ним, словом, он его господин, и никто не может ему запретить даже убить виновного. Если душа у него натешилась вдоволь, если он устал, то может позволить своим родным и приятелям позабавиться над несчастным. В доме у него в это время пир горой идет: родные преступника тащат обиженному все что могут, только б он отпустил душу на покаяние, сиротами детей малых не пустил, молодой жены вдовой не оставил. Кончается, разумеется, тем, что тот прощает преступника, но редко кто переживает долго битье в артельщину и выдачу головой. Если выданный порвет нитку — новая артельщина; если он бежит — пуля вдогонку; если он спасся — не показывайся в село. Достаточно в ссоре схватиться за нож или за пистоли чтобы вызвать артельщину.
За убийство, особенно за убийство казака, убийцу, по приговору круга, закапывают по плечи в землю и так оставляют. Майносцы говорят, что этого теперь не делается, но говорят с таким уважением к этому обычаю, что я уверен в его существовании. «Давно, говорят они, у нас энтого не делалось, чтобы казак казака забил, так что энтое и не приводится теперь».
За богохульство и за святотатство круг не судит. Преступника убивают на месте чем попало……
За измену славному войску кубанскому пристреливают по приговору круга.
Грабеж и разбой ее терпимы; с казаком разбойником или в селе расправляются, или выдают его Туркам. Поэтому Некрасовцы пользуются репутацией мирных и честных людей. Они даже и на войне не грабят, по завету Игната Некрасы, и это свидетельствуют все Турки, Поляки, Липованы и прочий сброд служивший с ними в последнюю войну в так — называемых турецких казаках под начальством Чайковского (Садык-паша). Турецкие [444] казаки не только грабили, но даже хвастались своим уменьем грабить, и Чайковский с гордостью рассказывал всем в Константинополе, что в его полках сохранилась традиция и поэзия казачества. Действительно, его казаки, проходя маршем мимо стада волов, умели не только украсть вола, но на ходу зарезать его, ободрать, разнять на части и спрятать в ранцах. Конокрадство разбой, насилие, все считалось и, кажется, до сих пор считается казацкою удалью в этих полках, несчастном порождении самолюбия и дикой фантазии Чайковского, который надеялся именно этим поднять Малороссию, стать для нее новым Хмельницким и сделаться вассалом Порты как независимый гетман пятнадцати миллионов воинственного племени! Как бы то ни-было, но отставные садыковские казаки, которых множество рассеяно по Турции и по Молдавии, все единогласно уверяли меня, хвастаясь своими собственными подвигами, что валяйся у Некрасовца мешки червонцев под ногами, он даже одного не возьмет, на том основании, что «у своего царя, на своей земле ничего брать не следует, и что вот если-б, они энто за границу перешли, так там бы они энто точно понажились, без греха». Поэтому в военное время Некрасовцам поручают стеречь полковую казну, гаремы, обозы, добычу и т. п., так как честность их вошла почти в пословицу и у Турок, которые шутя называют их, вместо игнат-казак, ин ат`казак, то-есть упрямый казак, с которым ничего не поделаешь.
К особенностям здешнего быта надо отнести и порядок, заведенный по их словам Игнатом, что казак никуда не посылается и никуда не едет один. Так на карауле, в дороге, в гостях у постороннего вы почти никогда не встретите казака без товарища. Казаки помешаны на изменниках и так боятся измены, что постоянно смотрят друг за другом и обо всякой мелочи доносят кругу. Это-то устройство, обусловливая самое существование их общины, повело впрочем к весьма печаленным результатам, а именно к их отчуждению от всего окружающего, к одичанию, а потом и к разорению. Со времен янычаров, в Турции произошло множество перемен, о которых казаки даже понятия не имеют. В Турции вводится поземельная собственность, у казаков отписывают землю, они ничего не понимают и все толкуют о царской земле. Добружские [445] Русские, боясь подпасть под власть Садык-паши, который, пользуясь тем что они называются тоже казаками, хотел подчинить их себе и образовать из Добруджи казацкую республику, отказались от казачества и выпросили себе у Порты позволение сделаться простою раей, то-есть платить подати наравне со всеми другими немусульманами; так их страшила мысль давать солдат, подчиняться атаманам выбранным под влиянием Садыка и его турецких Поляков, так не хотелось им плетей, муштрованья и планов о союзе с Доном и Уралом через посредство Малороссии и при помощи старообрядцев! Их нисколько не увлекала также панславистская пропаганда о том, что султан единственный государь, в жилах которого течет славянская кровь, и который по религии своей и по языку может быть единственно беспристрастным посредником между Славянами, так как он не принадлежит ни к одному из славянских племен в особенности, и что задача Порты в том чтобы присоединить к себе Австрию, Польшу, Малороссию, Дон и Урал, во имя славянства, а нас Русских оставить на произвол судьбы, дав нам позволение цивилизовать Якутов, Монголов и Чукчей. 38 Их не тронула даже благодарность к Садыку и к покойному Чарторыйскому за помощь в учреждении Белокриницкой митрополии, так не тронула, что даже их владыки и главные деятели из мирян ни шагу не сделали на помощь какой бы то ни было пропаганде или на поддержку Садыка в Добрудже, хотя бы и действительно могли выиграть от этой поддержки, как читатель увидит из моих похождений по этому краю. Майносцы, вследствие решения Порты об обращении казаков в раю, были глубоко оскорблены, и не привыкши платить что бы то ни было правительству, перепугались и сочли себя в конец разоренными. «Что же это, апаши, за вашу-то службу царю еще и последние кишманы 39 из нас хотят вытянуть! Да у нас хверманы есть царские, мы покажем их; забыли они, что такое игнат-казаки! ох, забыли они, народ-от, ишь ты, они все это молодой; старики знали [446] вас, а энти об вас хичь ничего не знают.» И вот начались посылки атаманов в Стамбул, которые, я думаю, и до сих пор не кончились. Круг посылает атамана в сопровождении двух стариков, и атаман со стариками идет к арзухальчжи 40 писать разувал, который и подается по принадлежности. На разувал выходит ответ, а иной раз до ответа нужно подать дополнение, напомнить о деле, сходить кое-куда, попросить кого-нибудь: тут-то и беда поверенным. «Ну, а если энто, советуются они, да только хуже сделаешь, оборони Господи, тогда что мир скажет. Сбегаем добро ко двору, 41 да потолкуем с кругом.» И так все делается в славном войске кубанском, и иначе делать нельзя, потому что хоть плети и не считаются особенно тяжелым средством, во все-таки и никого не привлекают, кроме молодежи, не искусившейся еще в бурях моря житейского. А что атамана можно высечь и секут, это не подлежит сомнению и вовсе не выходит из ряда обыденных событий майносской жизни. Точно также кладут ничком и точно также заставляют поклониться в землю и поблагодарить словами: «Спаси Христос что поучили!» Затем ему вручается его палочка, символ его власти, которую на время отбирает у него какой-нибудь старик, и все валятся уже ему в ноги, вопя: «прости, Христа ради, господин атаман!»
— Бог простит! Бог простит! отвечает почесываясь избранник народный, и все входит в прежний порядок, как ни в чем ее бывало.
— Да что вы, Господь с вами, за мудреный народ, спрашивал я не раз казаков, — что вам так полюбились эти плети, то и дело что сечетесь!
— Какой, таперьчи энто что! ноне народ слабый стал, вот энто прежде строже держались, больше Бога боялись!…
— Нет, да плети-то, я о плетях говорю. Даже у Турок больше не бьют, только вы одни на свете так сечетесь, да и то по доброй воле. [447]
— Так у нас энто повелось, такой адет 42 держим.
Так значит, от отцов и прадедов приняли.
Верные хранители всяких преданий, казаки по преданию в розмир 43 храбры, ловки, отличные наездники и стрелки. Но где и когда они учатся стрелять и ездить, я не мог добиться от них. — «У нас адет такой, мы казаки, мы энто от настоящего казацкого корени идем.» Движения их грациозны и легки; и моряки они отличные. На простых рыбачьих лодках, длиной сажени в две, а шириной в два аршина, ходят они артелями рыбалить в устья Дуная, в Трапезунт, в Солунь, в Смирну, рыбалят там от осеннего Димитрия (26-го октября) до весеннего Георгия (23-го апреля), стало быть всю зиму, то-есть самое бурное время года. Я видал такие артели в Босфоре и Сулине. Замечательна их организация.
На каждой лодке есть хозяин и с ним работник — сын, зять или наемный. Хозяин сидит на корме, работник на чердаке (на носу). Артель выбирает себе при отправлении на рыболовство атамана и затем под его надзором перевозит лодки на волах из Майноса в море, разумеется, все это после обычных молебствий, прощаний и земных поклонов. Артель держится всегда берега: уходить в открытое море на этих лодочках слишком опасно, хотя все-таки уходят верст на пятнадцать и на двадцать, когда лов подзадорит. Прибыв в назначенное место, артель, в лице атамана, снимает какой-нибудь лиман 44 у местного откупщика (в Турции все рыбные ловли на откупе), и начинает ставить невода, крючья на белугу и прочую снасть. Весь улов сдается атаману, без атамана никто не имеет права не только продавать рыбу, но даже торговаться о цене: "энто чтобы казаки цены не сбивали друг у друга. Деньги атаман хранит у себя. Кому что нужно купить — идет с атаманом, выбирает себе что нужно, атаман за него платит и отмечает на бирке сколько он взял из общей казны. Только по возвращении в село, то-есть в Егорьев день, дуванится собранная сумма. Делится она прежде всего на три равные части: первая [448] отдается на церковь, вторая — на войско, третья — на руки, за вычетом, разумеется, забранного. Также дуванится и военная добыча, буде случится, а к ней причисляется все, что казак ни добыл, даже бахшиш 45, полученный им за какую-нибудь услугу, передается походному атаману для дувана. Казаки, сколько я вообще заметил, очень мало признают личную заслугу и личное старанье, они совершенно поглощены интересами славного войска кубанского. На войне они подчиняются вполне своему походному атаману, под ведением которого состоят есаул и войсковой писарь, то-есть секретарь и летописец их деяний. Ненависть их к Садыку и вражда к Полякам, которых и они называют бунтовщиками, основывается на том, что они хотели учить их новому строю, то-есть нарушили их обычаи, а когда казаки воспротивились, то Садык-паша приказал их драть……
Белокриницкой церкви они не признают, и держатся бегствующего священства. Не раз попадали к ним в попы беглые солдаты, бродяги, дьячки, кто только умел добыть или написать себе ставленную грамоту. Я видел одного такого попа……
Один мой знакомый Перот 46 ехал в Пандерму по торговым делам; я провожал его на пароход и увидел двух Некрасовцев, между которыми сидел какой-то человек, с длинными волосами, в рясе. Я присел к ним и разговорился.
— Мы энто с попом в Трапезунде были, таперьчи назад его везем.
Это были караульные при попе, чтобы не убег. Поп был человек лет сорока, низенький, кругленький, с красным как мак лицом и с заплывшими слезливыми глазками.
«Надо познакомиться с попом, решил я», и тут же распорядился мастикой 47. Поп оказался человеком меланхолического темперамента, сантиментальным, но очень разговорчивым. [449]
— Из каких вы сторон, батюшка, смею спросить? Он назвал — не помню Харьковскую, не помню Курскую губернию — и вздохнул.
— Новую паству приобрели себе?
— Да-с нельзя же оставить так людей без духовной помощи: ни окрестить некому, ни похоронить, ни обвенчать. Грустное их положение, несчастных, прискорбно очень, ох — а народ добрый, только невежественность большая! Сколько при помощи Божией хватит у меня силы, буду трудиться, во признаюсь вам, милостивый государь, что это весьма, ох, весьма тяжкое бремя, так что изнемогаю, по совести говорю, изнемогаю под бременем своего служения…… — Что ж так, батюшка?
— Соблазна в мире много. Враг рода человеческого искушает, а у меня плоть немощна, падаю, на каждом шагу падаю, совесть зазрит, и смертного часа боюсь.
— Что у вас такие черные мысли, мужайтесь, Жизнь борьба, батюшка, надо воином быть.
— Ох, не мне, не мне грешному. Мне бежать надо от мира, куда-нибудь в пустыню, на Афон, и напрасно я не остался там, ох!
— Так вы, батюшка, иеромонах!
— Нет, теперь я вдовец, белый. Я прежде спасался на Афоне, потом Святой Петр в Иерусалиме, видя немощь плоти моей, разрешил мне жениться — я женился, овдовел, и вот нашли меня эти люди в Трапезунде и почти насильно уговорили пойти к ним. Думал добро сделать, богоугодное дело, ведь и они тоже христиане, в пустяках только разнятся, потому что невежественны. Ох, Господи, укрепи и помилуй.
Ясно было, что собеседник мой не врал; я стал наводить справки и узнал следующую историю.
Он постригся на Афоне, бежа от искушений плоти, которую природа в самом деле наделила какою-то чудовищною чувственностью. Вся жизнь несчастного проходит в борьбе с этой чувственностью, и он ничего не может поделать с собой. Афон ему не помог, он отправился в Иерусалим, надеясь, что святые места сотворят над ним чудо, но в Иерусалиме пропасть поклонниц, — пришлось хуже чем на Афоне. Он покаялся Святому Петру, и Святой [450] Петр действительно разрешил ему жениться и рукоположил его в священники. Несколько лет бродил странный священник с своею женой по святым местам, священнодействуя как обыкновенный священник. Кажется, тут-то бы плоти и перестать гнать несчастного, но ему было другое написано на роду: он овдовел, а вступить во второй брак даже и Святой Петр не мог разрешить священнику из монахов. Бедняк забился куда-то в Трапезунд и занялся там торговлею: у него был сын, как говорят, весьма ловкий и изворотливый торговый человек. Случился пожар в их доме: все маленькое достояние их пропадало, бывший священник достал эпитрахиль и поручни и стал ходить со крестом вокруг огня: тут только соседи узнали, что русский купец — священник. Пожар разорил его; деваться было некуда, а Некрасовцы пронюхали, что в Трапезунде есть русский поп и сманили его к себе; но и тут плоть неоставила его преследованием. Казаки на зиму разъезжаются на рыбальство, остаются одни женщины…… Несчастный бежал опять на Афон, и у казаков явился какой-то другой проходимец, про которого ходят весьма странные слухи, которые я не решаюсь повторять, так как не уверен в них и не хочу марать человека наобум: слухи в сущности ничего не доказывают, и клевета может преследовать чистейших людей……
А любопытные истории рассказываются о бегствующем священстве и в особенности о последних анфимовских архиереях. Приведу одну довольно наивного свойства.
— Эх, охает старый казак, кабы энто не бабы, было бы у нас первеющее в свете священство, а сказано, что где черт не домотает, туда бабу посылает; во, теперь и бьемся с попами, где их теперь наберешь?
— Энто как же бабы, говоришь? спрашивает молодой.
— Они ж все, зловредные! Владыка Мардарий стар был и все хотел высвятить на свое место кого другого, да жена его не давала. Что, говорит, хочешь энто, говорит, чтоб у нас хлеб отнял новый-то, успеешь еще, успеешь, не торопись, он тебе спасибо за это ее скажет. Так и не дала, ехидница, а то было бы у нас теперь священство, процветала бы казацкая слава!
Кузьмы дома не было, он работал около рыболовной снасти на киргане. [451]
— Ты еще долго останешься у нас? спросила меня Аграфена.
— А что?
— Да ты б побег в город……
— Что так?
— А то еще беды с тобой наживешь! Чего доброго на круг хозяина потянут, скажут, какого человека у себя держишь и какие дела с ним ведешь.
Я совершенно согласился с нею, потому что уже знал подозрительность круга, и объявил, что я готов, хоть сейчас побегу, только бы попутчика найти. Смотреть в селе было решительно нечего в отсутствии казаков.
Попутчика не оказалось; но один казак предложил мне лошадь и проводника за весьма сообразную цену. Я расплатился с Кузьмой и с Аграфеной и выехал.
Мальчишки играли на улице, девки и бабы выглядывали из крохотных окон, я ехал на турецком седле, а впереди меня шел старец, отец Спиридон, в камилавочке, в мантийке и в нагольном тулупе. Отец Спиридон оказался человеком крайне неразговорчивым; я узнал от него только, что он уроженец Смоленской губернии, помнит как Француз приходил, и помнит, что от Француза многие мужички разбогатели, потому что Француз платил хорошо, а что сам он, то-есть не Француз, а Спиридон, занимается скорняжничеством и только им и живет.
Спустя несколько месяцев я был уже в Добрудже, о которой расскажу в другой раз.
Комментарии
править1. Майнос, Магалыч, Михалыч или Бин-Эвле — единственное русское село в Малой Азии; других давно уже нет в этих краях.
2. Белое море — Мраморное; так и у Турок, и у Болгар.
3. Мюдир — исправник, начальник уезда.
4. Инглиз, — на Востоке Англичанин.
5. Хичь, тур. ничего.
6. Хутора.
7. Чайковский.
8. Москаль — русское государство.
9. Араухал — прошение.
10 Эносский залив на севернои берегу Средиземного моря.
11. Кара-бурну — мыс на юго-западной оконечности Черного моря…
12. Самсун на Южном берегу Черного моря.
13. Паша-эффендим — паша господин мой.
14. Лакерда — род семги.
15. Собственно это не Турки, а какое-то из отурчившихся малоазийских племен, известное ныне под названием Эрдек или Аректа.
16. Конак — становище, привал, отсюда присутственное место, то есть заседание.
17. Тюрьма
18. Ружье.
19. Деньги.
20. Турецкий пиастр (гуруш) Русские, живущие в Турции, называют левом. Лев — 40 пар. Пятка — 5 пар. Десятка — 10 пар. Двадцатка — 20 пар. Шестьдесят пар — 1½ лева. Сто пар — 2 1/2 лева. Бешлык — пять левов. Ирмилык (тур.) или икусар (гр.) — 20 левов, Русские называют белою меджедией, а лиру, золотую монету в 100 левов, желтою меджедией. Лев около 6 к. с.
21. Кирган — сарай для солки рыбы.
22. Табак курит.
23. Иностранный, чужой.
24. Селамлык — гостиная, приемная, в отличие от, гарема (то-есть от запретных, заповедных покоев), который соответствует нашему старинному терему.
25. Сени от сень, темнота, в Майносе сени всегда темные.
26. Немец на востоке значит Австрия, о Пруссии и мелких немецких государствах даже и понятия не имеют. Немец то, что в нашем старинном языке цесарец.
27. Кава, по-турецки | кахве кофей.
28. Владыка — архиерей.
29. Курить.
30. Жерделью Русские называют дикий персик, зердала.
31. Папуша, от молдавска о папушой — кукуруза.
32. Пары, парички — деньги.
33. Адет — арабское, значит обычай, порядок, традиция, нрав народности.
34. Мера в Турции и в Молдавии — штоф.
35. Булавинский бунт. (Русск. Вестн.)
36. Старообрядческие архиерей. (Русск. Вестн.)
37. Кавас — жандарм, полицейский. рассыльный.
38. Если читатель заподозрит меня в сочинительстве, я попрошу его съездить в Константинополь и познакомиться с ренегатами из Славян, что вовсе не трудно и чрезвычайно поучительно.
39. Кишки.
40. Разувал, по-турецки арзухаль, прошение; арзухальчжи — сочинитель прошений.
41. Домой не говорится, потому что значит на тот свет, в могилу.
42. Обычаи.
43. На войне.
44. Лиман — залив, бухта, затока и тоже озеро.
45. Бахшиш — подарок, что называется у нас па водку, на чай.
46. Перот — житель и уроженец Перы, европейского предместья в Константинополе.
47. Водка настоянная мастикой.
Текст воспроизведен по изданию: Русское село в Малой Азии // Русский вестник, '''№ ''''' 6. 1866
Исходник здесь: http://www.vostlit.info/Texts/Dokumenty/Turk/XIX/1860-1880/Zheludkov/text.htm