Русский путешественник в Центральной Азии (Козлов)

Русский путешественник в Центральной Азии
автор Петр Кузьмич Козлов
Опубл.: 1911. Источник: az.lib.ru • Автобиографический очерк

П. К. Козлов
Русский путешественник в Центральной Азии
Автобиографический очерк

П. К. Козлов. Русский путешественник в Центральной Азии.

Избранные труды к столетию со дня рождения (1863—1963)


[ОТ РЕДАКЦИИ «РУССКОЙ СТАРИНЫ», 1911 Г.]

Пытливость человеческих знаний в различных областях науки не останавливается ни перед какими бы то ни было трудностями и лишениями, наоборот, все с большею настойчивостью, с большею предприимчивостью идет вперед… В области географической науки также. В позднейший более нежели полувековой период географических исследований в списке европейских путешественников стоят и имена русских географов. На долю русских исследователей выпала Северная и Центральная Азия. Последняя, впрочем, по разным, часто практическим, соображениям привлекала внимание и других европейцев, в особенности англичан. В то время как русские путешественники устремлялись в Центральную Азию с севера, англичане следовали туда же с юга, со стороны индийских владений. Каждая из экспедиций, командируемых преимущественно географическими обществами, прокладывала новый шаг, за которым напряженно следили все те, кому не безразличны были интересы этой малоизвестной страны, богатой не только историческим прошлым и настоящим, но еще более и предстоящим будущим…

В настоящее время среди русских путешественников, пользующихся наибольшею известностью не только у нас в России, но и за границей, — это Петр Кузьмич Козлов, в свое последнее Монголо-Сычуаньское путешествие, 1907—1909 гг., в пустынном центре Монголии, открывший мертвый город «Хара-хото», который со всеми археологическими в нем находками сделался достоянием науки вообще и Русского музея и библиотеки Академии наук в частности. На страницах журнала мы познакомим наших читателей с биографическим очерком русского путешественника и его описанием Монголо-Сычуаньской экспедиции Русского географического общества, исполненной под руководством П. К. Козлова…

ЗНАКОМСТВО С ПРЖЕВАЛЬСКИМ И УЧАСТИЕ В ЭКСПЕДИЦИЯХ ПРЖЕВАЛЬСКОГО, ПЕВЦОВА И РОБОРОВСКОГО

Русская экспедиция, от которой впервые сознательно забилось мое юношеское сердце, была предпоследняя экспедиция нашего славного Николая Михайловича Пржевальского, ее громкое возвращение в С.-Петербург в январе 1881 г. Чем-то сильным, захватывающим веяло от этой экспедиции, ее доблестного вождя, энергичных, закаленных спутников, но главным образом самого вождя, картинно описывавшего эпопею словно сказочных странствований по пустыням и нагорью Тибета. Своими блестящими лекциями страстный, увлекающийся H. M. Пржевальский привлекал многолюдные аудитории… Ученые общества создали повышенную географическую атмосферу, в которой с гордостью произносилось имя первого русского исследователя природы Центральной Азии. Имя Пржевальского стало синонимом бесстрашия и энергии в борьбе с природою и беззаветной преданности науке…

Газеты и журналы быстро разнесли весть о возвращении славной экспедиции Пржевальского по всей России. Известие о H. M. Пржевальском проникало в медвежьи углы, отстоявшие от станций железных дорог до сотни и более верст. В одном из таких углов, в усадьбе «Слобода»[1] Смоленской губернии Поречского уезда, и проживал я в то время, тогда еще пятнадцатилетний мальчик, с запасом знаний шести классов реального училища, готовившийся поступить в Учительский институт. Как сейчас помню высокий подъем чувств и горячее стремление к Центральной Азии и ее отважному исследователю — Пржевальскому. Его живое описание красот горной природы, широких пустынных далей, навевавших поэтический простор, положительно захватили всю мою душу, всего меня и неотразимо влекли к великому познанию, самому источнику этого познания — Пржевальскому. Но в то же время я был далек от реальной мысли когда-либо встретиться с этим замечательным человеком… Тем дороже и памятнее был для меня день осуществления этого, казалось, несбыточного желания, — день, в который я вдруг стал не только лицом к лицу с Пржевальским, но и сроднился с ним, с его исключительною деятельностью. Когда я впервые увидел Пржевальского, то сразу узнал его могучую фигуру, его властное, благородное, красивое лицо, его образ — знакомый, родной мне образ, который уже давно был создан моим внутренним воображением. Как истый путешественник и чуткий знаток природы, несравненный H. M. Пржевальский быстро зажег во мне горячую любовь к природе Азии и как чистый и цельный человек подчинил силе своего обаяния. В его неимоверно жизненной энергии мое личное я вначале растворилось и стало частицею его общего собирательного имени…

Таким образом, осенью 1883 г., в звании вольноопределяющегося и в качестве помощника начальника экспедиции я отправился сопутствовать H. M. Пржевальскому в его, новое тогда, четвертое путешествие в Центральной Азии — поперек Гоби, вдоль северной окраины Тибета и по бассейну Тарима. Из этого двухлетнего, первого для меня путешествия, я возвратился иным человеком — Центральная Азия стала для меня целью жизни. Такое убеждение не поколебалось, наоборот, еще более укрепилось после тяжелых нравственных страданий, связанных с неожиданной смертью моего незабвенного учителя H. M. Пржевальского…

Пржевальскому временно наследовал полковник Генерального штаба М. В. Певцов, в сообществе с которым, в течение также двух лет, 1889—1891 гг., я вновь посетил Северный Тибет, Восточный Туркестан и Джунгарию, ведя в это время, помимо обычных географических экскурсий в стороны от главного каравана, специальные наблюдения над животным миром и ведая сборами зоологической коллекции вообще…

За первое проявление самостоятельных работ в деле исследования Центральной Азии я удостоился высокой и дорогой награды — медали Пржевальского…

Далее следует мое третье путешествие, 1893—1895 гг., участие в экспедиции, официально именовавшейся «экспедицией спутников Пржевальского — Роборовского и Козлова», — экспедиции, обследовавшей Нань-шань и проникшей в северо-восточный угол Тибета. Вследствие острой болезни, постигшей главного руководителя экспедиции Роборовского, это тяжелое путешествие было закончено под моим руководством. Участие в этой экспедиции отмечено книгой П. К. Козлова под заглавием «Отчет помощника начальника экспедиции»[2].

Наконец, две последующие экспедиции: Тибетская, 1899—1901 гг., и Монголо-Сычуаньская, 1907—1909 гг., проектированы до исполнены мною.

ТИБЕТСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ РУССКОГО ГЕОГРАФИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА ПОД НАЧАЛЬСТВОМ П. К. КОЗЛОВА,
1899—1901 гг.

Тибетское путешествие П. К. Козлова особенно плодотворно исследованием богатой оригинальной природы и малоизвестных или даже вовсе не известных восточно-тибетских племен, населяющих верховья трех знаменитых рек Китая — Хуан-хэ, Ян-цзы-цзяна и Меконга. Описание этого путешествия изложено на страницах I и II томов роскошного издания Русского географического общества под заглавием «Монголия и Кам», а результаты научные — на страницах последующих специальных томов той же «Монголии и Кам».

За Тибетское путешествие П. К. Козлов был удостоен чрезвычайно почетной награды Русского географического общества — Константиновской золотой медали.

Бросим самый беглый взгляд на некоторые места описательной части Тибетского, путешествия П. К. Козлова.

Начальнику экспедиции и его спутникам тяжело было оторваться от сердца России — Москвы, а там дальше стало легче, в особенности, когда началось настоящее путешествие.

…Еще несколько минут и караван, извиваясь лентою, двинулся к востоку. Впереди, сажен на сто, ехал я с урядником Телешовым и проводником-киргизом; В арьергарде следовал поручик Казнаков…

Впечатление первого ночлега было таково. Полюбовавшись на маралов (оленей) и на красивые виды по сторонам, члены экспедиции вернулись на бивуак. Вскоре спустились на землю сумерки, и солнечный свет сменился лунным, слабо, но картинно пронизывавшим лес, под сенью которого путешественники впервые вкушали оригинальную прелесть своей привольной страннической жизни.

Лесная и пышная луговая растительность русской части Алтая, по мере проникновения к востоку, уступала место пустынной монгольской растительности, лето — осени, когда караван тибетской экспедиции проходил вблизи священных гор Ихэ-богдо и Бага-богдо; в открытой долине весь день дул юго-западный ветер, стихший только ко времени погасания зари. Мороз усиливался. По темно-голубому, свободному от облаков небу сначала заискрились блестящие звезды, немного позднее показалась луна, картинно разлившая свой мягкий свет по снеговой равнине. Чем-то непостижимо великим казалась в эту ясную ночь гора Бага-богдо; ее матово-блестящие снега, поднятые на две с лишком версты относительной высоты, производили глубокое впечатление, под обаянием которого истые буддисты, говорят, просиживают ночи, погруженными в созерцание…

Праздник рождества Христова путешественники встретили и проводили в области центральной пустыни Гоби. В сочельник наш скромный бивуак, приютившийся в ущельице, казался точкой среди необъятной, погруженной в дремоту пустыни; изредка обрисуется силуэт часового, прогуливавшегося при мерцании пламени костра; тяжело вздохнет верблюд, или оригинально простонут баран и дремлющая собака, или заговорит во сне человек — вот все, что нарушало тишину здешней ночи. Немного подальше, сейчас за гребнем увала, опять дикая, безмолвная пустыня…

За Гобийской пустыней поднимаются высокие скалистые цепи Нань-шаня, темнея многочисленными ущельями. Путешественники с нетерпением ожидали справедливо прославленного Тэтунга, а вот и он сам и давно ожидаемый монастырь Чортэнтан. Вдали, на правом берегу реки, виднелась приветливая когда-то луговая площадь, теперь же темная, взъерошенная — та самая, которая служила несколько раз местом для бивуака экспедициям покойного Н. М. Пржевальского, а выше по горам тянулись густые леса, в которых столько раз охотился великий путешественник. Никогда я не забуду этого очаровательного уголка. Целый месяц мы ежедневно засыпали, убаюкиваемые монотонным гулом реки. Много, много раз манили нас к себе грандиозные прибрежные ее скалы, в особенности по вечерам, когда ничто не нарушало окрестную тишину, кроме рокота стремительных, прозрачных вод реки, и когда мысль под обаянием, дикой, величественной природы воскрешала в воображении образ покойного первого исследователя, который, сравнительно недавно, любовался теми же прелестными видами и прислушивался к мягкому всплескиванию волн того же красавца Тэтунга.

Приближаясь, затем, к Цайдаму или северной границе Тибета, мы увидели на юге, в туманной дали, хребет Бурхан-Будда, протянувшийся длинным величественным валом с востока на запад. В тонкой пыльной дымке мутновато виднелись снега, еще плотно укрывавшие верхний пояс гор.

Мысль невольно перенеслась за этот порог Тибета, где исполинской скатертью развертывается высокое суровое нагорье, дающее приют оригинальным представителям животного царства. Там должна быть сосредоточена предстоявшим летом наша дальнейшая деятельность. Что ожидает нас далеко впереди? поможет ли нам счастье так же успешно поработать в заветной стране, как это удалось сделать в Алтае и в Центральной Гоби? — вот вопросы, неотвязно стоявшие в воображении начальника экспедиции при виде убеленных природою врат Тибета…

14 апреля экспедиция, наконец, достигла хырмы (укрепление) Барун-цзасака и расположилась внутри ее глиняных стен бивуаком. Здесь я устроил метеорологическую станцию… В этой же хырме Барун-цзасака был организован и склад коллекций, и багажа, необходимого на обратный путь экспедиции. Местный князь, мой старый знакомый, не имел данных выразить по этому поводу какого-либо протеста на том основании, что ему было предписано из Синина об оказании экспедиции полного содействия как относительно пребывания в Цайдаме, так равно и по снаряжению ее в дальнейший путь.

*

Тибет, высокий, заветный край, послужил мне предметом исследования, когда я проник в бассейн Меконга… Здесь гребни главных хребтов и второстепенных гор лежат сравнительно недалеко от окаймляющих их рек и речек, которые по большей части заключены в глубокие ущелья или живописнейшие теснины, наполненные вечным шумом вод. В замечательно красивую, дивную гармонию сливаются картины диких скал, по которым там и сям лепятся роскошные рододендроны, а пониже ель, древовидный можжевельник, ива; на дно, к берегам рек сбегают дикий абрикос, яблони, красная и белая рябина; все это перемешано массою разнообразнейших кустарников и высокими травами. В альпах манят к себе голубые, синие, розовые, сиреневые ковры цветов из незабудок, генциан, хохлаток, Saussurea, мытников, камнеломок и других.

В глубоких, словно спрятанных в высоких горах, ущельях, водятся красивые пестрые барсы, рыси, несколько видов диких кошек, медведи и даже, нигде раньше путешественниками не замеченные, обезьяны (Macacus vestitus), живущие большими и малыми колониями нередко в ближайшем соседстве с тибетцами.

В ясную, теплую погоду в красивых уголках бассейна Меконга натуралист одновременно услаждает и взор, и слух. Свободно и гордо расхаживающие по лужайкам стаи фазанов или плавно, без взмаха крыльев, кружащиеся в лазури неба грифы и орлы невольно приковывают глаз; пение мелких пташек, раздающееся из чащи кустарников, ласкает ухо.

*

Весеннее солнце пригревало между тем сильнее и сильнее. Кустарники и травянистая растительность ожили и принарядили унылую долину Цай-дама; в воздухе, напоенном ароматом свежей растительности, целыми днями не смолкало жужжание насекомых и щебетание ласточек, витавших над хырмой. Путешественников неудержимо влекло на юг — в горы, которые в мае, чаще стали открываться взору своими темно-синими ущельями.

В начале лета тибетская экспедиция посетила бассейн реки Хуан-хэ, в середине — бассейн Ян-цзы-цзяна, a в конце лета радостно вступила и в бассейн Меконга… Долго я стоял на перевале Радэб-ла и не мог налюбоваться Бар-чюским ущельем, гармонично сочетавшим в себе отвесные каменные кручи, густые леса из ели и древовидного можжевельника и темную извилистую речку, положительно тонувшую среди причудливо нависших над нею гигантских скал и цеплявшихся по ним хвойных зарослей. Даже мои монголы-спутники при виде Бар-чюского ущелья много раз повторяли: «Гадзэр сэйн байва» — что значит место хорошее, красивое.

С обеих сторон ущелье запирается мрачными теснинами, а с восточной — кроме того и высоким каменным порогом, с которым Бар-чю яростно сражается, превращаясь при этом в одну сплошную массу, игравшую на солнце цветами радуги. Рев и шум Бар-чюской стремнины был в состоянии заглушить самый громкий людской голос. Обаятельной дикой прелести каскада способствовали также девственные заросли, нависшие с отвесно ниспадавших береговых стен. Это было мое любимейшее место, охотничьих экскурсий.

По целым часам я просиживал здесь, наблюдая под монотонный гул стремнины за жизнью местных пернатых. Чуть блеснут солнечные лучи по скалистым стенам ущелья и вершинам хвойных дерев, как уже просыпаются птицы и покидают места ночевок. Снежные грифы, бородатые ягнятники и орлы-беркуты дозором понеслись над вершинами гор; высоко над елями парит ястреб, которого по временам беспокоят попутно пролетавшие соколы, сарычи, галки и крикливые красноклювые клушицы; на опушке полян, в хвое, цепляются всевозможные синицы, пеночки и золотистолобый королек; изредка, в стайке, перелетали ущелье гималайские клесты и горные голуби; у прибрежных, обмытых водою корней ютился крапивничек, а по речным валунам — водяная оляпка, часто спрыгивавшая на воду. К полдню птички становятся менее энергичными и, напившись воды, незаметно скрываются в кустарники и скалы. Пора и охотнику возвращаться к бивуаку. Тихо бредешь по знакомой тропинке, порою на минуту остановишься, прислушаешься и в то же время посмотришь в бинокль на ближайшие скалы. Среди тишины вдруг польются, словно из свирели, нежные тонкие звуки зеленого красавца всэре, усевшегося где-либо на бугорке, подле стайки этих птиц, спустившихся к речке напиться; по мере того как умолкает одна приятная трель вблизи, за поляной раздается новая, там дальше еще и еще: мелодичные переливы звуков доверчивых всэре и замечательно нарядное их оперение часто совершенно обезоруживали меня и я ограничивался одними прицеливаниями в этих птиц. Истый охотник-коллектор и любитель природы меня поймет…

Короткие дни в глубоком ущелье Бар-чю проходили скоро, сумерки длились также непродолжительно, а за ними быстро надвигалась ночь своим темным мрачным покровом. Благодаря богатству сухих дров, люди отряда по вечерам устраивали веселые костры, подле которых путешественники частенько засиживались позднее обыкновенного, в особенности когда еще сквозь медленно плывущие облака проглядывала луна, таинственно озарявшая тихий уголок бивуака и ближайшие серые скалы. Густой высокоствольный лес стоял безмолвно, словно погруженный в дремоту, и совершенную тишину ночи нарушали монотонный рокот речки, да унылое гуканье филина, по временам раздававшееся в том или другом ущелье. Неприятный голос этой ночной птицы будил экспедиционную собаку и привлекал ее с лаем в свою сторону; затем, через несколько минут, недруги успокаивались и опять наступала прежняя убаюкивающая тишина.

Подле костра разделяла компанию путешественников их общая любимица — обезьяна, которую мне подарил тибетский начальник и которую путешественники впоследствии прозвали Мандрил. Обезьяна с первого же появления в лагере экспедиции сделалась предметом развлечения ее участников. Для этого зверька была устроена трапеция, на которой он проделывал всевозможные упражнения. Со всеми нами Мандрил скоро освоился, но привязывался только к тем, кто не допускал себе по отношению к нему злых или мальчишеских шуток; ласковое же отношение и лакомые подачки очень ценил, как равно не проявлял обиды или неудовольствия, если кто по временам наказывал на месте преступления.

Наш свирепый пес Гарза вначале порывался уничтожить Мандрила, но, получая за каждую подобную попытку должное внушение, скоро смирился и освоился с ним, а недели две спустя оба наши спутника стали если не друзьями, то, во всяком случае, и не недругами. Гарза позволял Мандрилу безнаказанно ласкать себя за голову или навязчиво цепляться за ноги, за хвост, но только не выносил его назойливых прыжков на спину; в таком случае собака убегала от обезьяны и пряталась где-либо в кустах.

На дальнейшем пути вниз по Меконгу тибетцы неожиданно преградили дорогу и в одном, подходящем для них, месте пытались уничтожить экспедицию, но это предприятие стоило им порядочных потерь. Тем не менее никто не мог знать, что нас ожидало впереди… В течение всей ночи, казавшейся мне вечностью, я положительно не мог уснуть ни на минуту: мысли самого разнообразного свойства роились в моей голове. Чтобы поразнообразить и сократить время, я оставлял палатку и часами смотрел на ясное, спокойное небо. Яркие звезды медленно перемещались с восточной стороны горизонта на западную, таинственные метеоры изредка озаряли известную часть небесного свода и, померкнув, беззвучно исчезали в мировом пространстве. С соседнего карниза-обрыва сурово глядел на наш бивуак домик ламы-отшельника, приютившийся словно орлиное гнездо. Внизу глухо бурлила и плескалась река, по верхушкам леса, порою, пробегал слабый ночной ветерок. Едва своеобразная ласка природы успела навеять дремоту, как уже на востоке зажглась алая полоска зари и лагерь пробудился.

Невдалеке, за кумирней Момда-гомба мы встретили трех нарядно одетых всадников, выехавших к нам из Чамдо для ведения дипломатических переговоров в качестве представителей местной тибетской администрации. Старший из них, в звании да-лама, высокий брюнет, с черными проницательными глазами, был в темно-красных одеждах и парадной шляпе, украшенной синим шариком. Через плечо этого амдосца, подобно генеральской ленте, висела связка серебряных гау (ладанка), а в левом ухе — наградная массивная золотая серьга, художественно отделанная бирюзой и кораллами. Двое других меньших чиновников составляли его свиту. При встрече с нами чамдосцы тотчас сошли с своих богато убранных лошадей и вежливо приветствовали нас; мы ответили тем же. Вслед затем да-лама стал просить меня не заходить в Чамдо, согласно будто бы желанию находившихся там лхасских чиновников, привезших из резиденции далай-ламы такого рода распоряжение. Умоляюще складывая руки и устремляя глаза к небу, да-лама продолжал настоятельно просить о том же. «Пожалейте мою голову» — показывая пальцем на шею, повторял представитель чамдоской власти, и каждый раз, в ожидании перевода фразы, его испуганное лицо страшно бледнело. Со своей стороны я выразил да-ламе большое удивление, что чамдоская администрация решила заговорить с нами позже, нежели следовало, иначе такого сложного недоразумения не могло произойти. Во всяком случае, поступок тибетцев, действовавших по наущению главы великого монастыря и окрестных ему кумирен, переполненных монахами, послужит большим укором совести для того, кто благословил воинов поднять против нас оружие, и кто теперь, потеряв голову, командировал его к нам для улаживания этого неприятного дела. На мои доводы хитрый чиновник ничего не ответил и, чтобы не дать прочесть выражения своего лица, низко склонил голову. После этого я предложил чиновнику проследовать вниз по долине реки до места бивуака, где можно будет обстоятельнее выяснить этот тяжелый вопрос.

Второго ноября (1900 г.) экспедиция вновь поднялась на хребет Вудвиль Рокхиля, в восточной, еще более величественной его части, где перевал Мо-ла открывает бесконечный лабиринт гор по всем направлениям. Командующими, блестящими на солнце вершинами того же Рокхильского хребта были снеговые вершины Моди и Зачжи, на которые, по словам нашего чамдосца-спутника, старейшие ламы их богатого монастыря часто обращают взоры, так как при созерцании последних «чистых» ступеней земного мира человек в состоянии скорее отрешиться от житейской суеты и приблизиться к познанию нирваны… Гребни гор по большей части состояли из обнаженных серых скал, бока же их в это осеннее время темнели зарослями леса, среди которого змейками извивались серебряные ленты многочисленных ручьев и речек, с шумом низвергавшихся в долину.

Многоводный Меконг стремительно несется по широкому галечному руслу, обставленному высокими берегами. Его зеленовато-голубые волны пестрят барашками, разбивающимися на порогах в мельчайшую водяную пыль, создающую на солнце очаровательную радугу. Местами же Меконг катится величаво-спокойно и представляет собою стальную или зеркальную гладь, красиво отражающую прилежащие скалы и леса.

С Меконга мы поднялись на крутой выступ массива, с вершины которого я в последний раз любовался этой могучей рекой, ее меридиональной долиной, по дну которой темно-голубой блестящей лентой извивался многоводный данник Южно-Китайского моря. В северной части горизонта теснились угрюмые скалы, на юге река терялась в гигантских каменных воротах, за которыми в синеющей дали, словно облака, граничили с голубой полоской неба восточная окраина Рокхильского хребта и вершины более отдаленных Далай-ламских гор. Ближайший к нам сонм боковых скалистых отрогов темнел многочисленными складками сплошной заросли хвойного леса, ручьи и маленькие речки терялись на дне глубоких оврагов или второстепенных ущелий. У прибрежных террасовидных полян группировались серые домики тибетцев.

В одном из селений лхадоского округа — Лунток-ндо — путешественники прожили три зимних месяца. Это селение отстоит от Чамдо к северо-востоку, верстах в сорока, будучи обставлено со всех сторон горами, разрываемыми речкой Рэ-чю… В доме, занятом экспедицией только наполовину, в его верхнем этаже, прежние его обитатели вначале было перепугались и разбрелись по соседям, но вскоре, убедившись, что им худого ничего не причинят, возвратились и группировались в нижнем этаже.

Ровная площадка, находившаяся выше дома, занятого экспедицией, сослужила хорошую службу для установки астрономических инструментов и производства определения географических координат этого пункта. Вставали мы на зимовке также сравнительно рано — конвой около шести часов, а мы, члены экспедиции, около семи, ко времени утреннего метеорологического наблюдения. После чаепития, каждый принимался за свое дело.

Наши минуты досуга по-прежнему разделял Мандрил, который, по мере надвигания весеннего тепла, чаще и чаще отпускался на свободу. Забравшись на соседнее к экспедиционному дому дерево, ловкий зверек подолгу проводил там время в удивительных прыжках с ветви на ветвь, нередко в погонях за пристававшими к нему воронами. Соображая о будущем своего невольного спутника, я попытался было его пристроить одному из местных тибетцев, но Мандрил на пятый день вновь прибежал в наш лагерь и в таком жалком, несчастном виде, что у всех нас вызвал глубокое сожаление, усилившееся под впечатлением той радости, которую проявил бедный зверек при виде всех нас: в глазах и движениях обезьяны нельзя было не видеть выражения просьбы не покидать ее. Пробовал я также отпускать Мандрила в стадо его диких собратий, но ничего хорошего не вышло: наш зверек получил несколько пощечин, которыми его щедро наделили дикие обезьяны. После того мы решили больше не расставаться с Мандрилом.

Общая характеристика местных обитателей напоминает таковую тибетцев. При встрече с почетными ламами или чиновниками лхадосцы заранее слезают с лошадей, а при еще большем приближении приседают и, одновременно с приседанием, высовывают язык, часто оттягивая правою рукою соответствующую щеку, а затем произносят «дэму» или «тэму», равносильное нашему, «здравствуй!». В разговоре со старшими лицами простолюдины молчаливо и почтительно стоят и только изредка одобрительно кивают головой и покорно повторяют «лаксу, лаксу», т. е. «да-да», даже выслушивая жестокий приговор над собою. В знак одобрения тибетцы поднимают вверх большой палец, тогда как поднятый мизинец определяет собою низшее качество; промежуточные же пальцы указывают на соответствующую их расположению степень; два больших или два малых пальца, поднятых или выставленных одновременно, выражают или высшую похвалу, или крайнее порицание. Как и у других обитателей Тибета, у лхадосцев принято встречать и провожать гостей до лошади. О всяком постороннем или чужом человеке, направляющемся в дом тибетца, или проходящем мимо, но вблизи жилища, вовремя дают знать своим неистовым лаем злые собаки.

От множества различных бус, янтарей и раковин, от связок ключей, нацепленных на женщин или девушек, от своеобразных звуков, издаваемых всем этим убранством во время движения, лхадоскам положительно невозможно пройти незамеченными. И лхадоски большие любительницы всевозможных женских украшений и нарядов; и они также норовят заманить продавца с подобными товарами в соседство своего дома, чтобы тем самым скорее дать понять мужьям или отцам о представляющемся случае исполнить обещание, данное ими когда-то купить ту или иную вещь на зависть гордых соседок.

Праздник рождества Христова и первый день нового, двадцатого, столетия экспедиция отметила некоторой торжественностью, так как у нас все еще существовали предметы роскоши: сардины, консервированное молоко и кофе, всевозможные леденцы, коньяк, ликеры, сигары и пр., — тщательно сберегаемые про такие исключительные праздники или другие дни, чем-либо знаменательные в нашем далеком и продолжительном странствовании. Надо, однако, заметить, что по части «питий» экспедиция располагала, на весь тридцатимесячный срок путешествия за границей, всего лишь двадцатью бутылками и полубутылками коньяка и ликеров, причем из этого скромного запаса три бутылки целиком были подарены именитым туземцам, кроме того, значительная часть коньяка пошла им в виде обычного угощения; из остального же запаса, служившего достоянием всего персонала экспедиции, мы еще сохранили по бутылке коньяка и ликера под названием «заветная» до вступления на родную землю. Этими словами я хочу сказать, что так называемые горячительные напитки в нашей экспедиции представляли скорее лекарственное средство, нежели тот «необходимый повседневный предмет», в какой их возводят другие путешественники. Правда, пьющие нижние чины получали отдельную «чарку» водки, которую мы фабриковали сами, на месте, из восьмиведерного запаса спирта, везомого специально для коллектирования рыб, змей, ящериц, мелких грызунов и других образцов зоологических сборов. Непьющие же чины конвоя, а таких было несколько, человек, взамен водки получали лишнюю порцию сахару или леденцов, обыкновенно экономно расходуемых ими вместе с кирпичным чаем — единственным напитком, на который мы не скупились, несмотря ни на какую его дороговизну. Сардины и сласти — эти «вкусные заедочки и усладеньки», выражаясь словами незабвенного Пржевальского, также получали и нижние чины и почти в той же мере, какая полагалась и по отношению к любому из главных членов экспедиции, не позволявших себе никакого излишка и комфорта, наоборот, с первого дня путешествия с караваном расставшихся с привычками цивилизованной обстановки, до спанья на кроватях или койках включительно: все члены экспедиции спали прямо на земле, лишь подостлав под себя войлок. Короче — мы жили братьями.

Такие исключительные праздники или например, вступление экспедиции на нагорье Тибета, в бассейн Ян-цзы-цзяна или Меконга, добычу новых форм млекопитающих и птиц мы ознаменовывали тем, что наш однообразный суп сменялся вкусным пловом и помянутыми заедочками и усладеньками, которые мы делили с детской наивностью и простотою. В подобные минуты, сидя за чашкой чая, мы считали себя, положительно, счастливейшими из людей, в особенности если к тому же еще выпадали на нашу долю такие чарующие уголки, на какие не один раз указывалось мною выше.

20 февраля (1901 г.), с первыми проблесками весны на Меконге, экспедиция снялась лагерем и направилась в обратный путь — к родине. Между долинами рек Меконга и Ян-цзы-цзяна вставал грандиозный хребет, названный мною «хребет Русского Географического Общества»; при пересечении двух снеговых цепей этого хребта участники экспедиции натерпелись немало, так как в области верхнего пояса и перевалов, поднятых до 16 600 футов над морем, бушевали снежные штормы.

Особенно дикое и подавляющее впечатление производят горы в тесном промежутке между двумя высокими цепями хребта, где небольшая по протяжению, но многоводная речка Бар-чю[3], с крутым падением и бешеным стремлением вод, ведет борьбу со скалами и порогами, нагроможденными в хаотическом беспорядке в теснине северной цепи, не представляющей никакой возможности для движения каравана. Бешеная речка Бар-чю, словно стальная змея, разрывает передовые горы, шумно клокочет и пенится на дне темной расщелины и далее, по направлению к долине Ян-цзы-цзяна.

Не менее дика и величественна картина вообще в верхнем поясе этого хребта, обильного мощными скалами и высокоствольными хвойными лесами, нередко сочетающимися в своеобразную прелесть. Множество высоких и низких, пустых и разреженных кустарников лепится там и сям, по карнизам и сопкообразным выступам отрогов или поднимается по крутизнам, изрезанным, каменными руслами, местами прерываемыми шумными каскадами.

В середине, между цепями хребта, в урочище Бачам-да, экспедиции пришлось устроить невольную дневку, так как в течение ночи, с пятого на шестое марта, выпал снег глубиною до фута и по временам проглядывавшее сквозь туман солнце болезненно ослепляло глаза, не давая возможности без сетчатых очков ступить шагу или хоть на минуту покинуть палатку.

Эта же стоянка еще более омрачилась для нас гибелью на только что пройденном перевале нашего спутника Мандрила, умершего под тяжелым вьюком, свалившимся на него вместе с быком, одновременно везшим и несчастного Мандрила. Сознаюсь, что мне лично очень тяжело было перенести смерть обезьяны, детски привязавшейся к нам и отлично знавшей каждого из участников экспедиции. Гренадеры, вооружившись лопатами, вырыли яму на красивом горном скате, вблизи звонкой и прозрачной речки. Холодный трупик нашего любимца был бережно опущен и засыпан землей, поверх которой мы соорудили из камней пирамидку…

В долине Ян-цзы-цзяна тибетскую экспедицию догнал лхасский отряд всадников, во главе с двумя чиновниками, командированными далай-ламой лля ведения переговоров с начальником экспедиции. Послы решились прибыть в русский лагерь и начать с путешественниками переговоры лишь после того, как убедились в том, что они видят перед собою действительно русскую экспедицию.

В течение недельного совместного пребывания на берегах Ян-цзы-цзяна мы хорошо познакомились с лхасцами. В беседах с ними нам удалось расспросить этих лиц о Тибете вообще и о Лхасе и ее главном представителе в частности. Благодаря их же содействию экспедиции посчастливилось на дальнейшем пути еще более расширить свои географические исследования… Дружески обменявшись приветствиями, сфотографировав послов, одарив их и передав от Русского географического общества подарки для далай-ламы, мы приятельски расстались с лхасскими чиновниками. Со своей стороны послы вручили экспедиции более нежели скромные подарки, заключавшие в себе «дары местной природы».

Дальнейший путь экспедиции проходил в более доступной местности и первое время по большой торговой дороге, ведущей в Хор-Гамдзэ. Изредка встречались приветливые уголки, с лесною зарослью, где наши путешественники устраивали охоты-облавы.

Первая наша охота загоном была устроена вечером, вторая ранним утром, когда чаще случается лучшая погода. Мы вовремя успели обойти лес и занять свои знакомые места. Воздух был тих и прозрачен. Небо из темно-синего постепенно переходило в более нарядный и живой ярко-синий оттенок; позднее от южных высоких гор стали отделяться тонкие облачка и медленно неслись в нашу сторону; там, в вышине, среди облачков, в лазоревых пространствах, мелькали точками снежные грифы и бородатые ягнятники; здесь, внизу, вдоль святой горы, быстро с шумом пролетела пара благородных соколов и беркут, осиротевший накануне; первые птицы, вероятно, не терпели соседства орла, ожесточенно нападая на него с разных сторон, но гордый сильный хищник спокойно следовал вперед и лишь порою опрокидывался спиною вниз или проделывал другие эволюции. По удалении орла соколы на свободе занялись любовною игрою, спиралью поднимаясь в высь, в которой и скрылись совершенно. Рядом в лесу перелетали мелкие птички, одни молчаливо, другие, наоборот, со звонкой веселой трелью. В восточном направлении открывалась долина, по которой змеилась речка, блестевшая ледяной поверхностью. На севере, по луговым откосам гор, пестрели стойбища тибетцев-скотоводов. В бинокль отлично было видно, как женщины возились с барашками, отнимая их от матерей, спешивших к удалявшимся стадам. Окрест святой горы паслись наши караванные животные. На юге ослепительной белизной сияли и искрились снега Дэргэского хребта. Стоя на своем номере, в ожидании затонщиков, пригреваемый теплым весенним солнышком, я невольно восхищался величием окружавшей меня природы. Между тем голоса загонщиков сделались более громкими; надо стоять настороже, зорко смотреть и напряженно вслушиваться. В гущине леса что-то подозрительно треснуло, и все внимание охотника направлено к месту звука, затем опять тишина и томительное ожидание; подле испуганно промелькнула синица, за нею краснохвостка, в высоких ветвях переместился дятел, а пониже, в кустарниковой чаще, затрещал дрозд, выдавший присутствие зайца, быстро вынесшегося к соседней опушке леса; вдруг грянул выстрел, красивым эхом откликнувшийся в хвойном лесу, ветер пахнул дымом, и все стихло. Охота кончилась…

*

Вскоре потом экспедиция оставила сычуаньскую дорогу и постепенно склонилась своим курсом на север--северо-запад, следуя вверх по Я-лун-цзяну, левому притоку Голубой реки. В этом углу Кама обитают более воинственные кочевники, которые с первых дней встречи с путешественниками стали проявлять разбойничий задор. Предчувствуя недоброе, путешественники перешли на военное положение: наполнили свои сумки патронами, усилили ночные дежурства и спали не раздеваясь. Во время движения каравана высылались дозоры, обнаруживавшие сторожевые отряды тибетцев. Наконец, стало ясным, что экспедиция вновь заперта, что ей предстоит во что бы то ни стало пробиваться силою.

Тихая, полуденая ночь прошла довольно спокойно, как равно и слегка морозное раннее утро, 25 апреля, когда экспедиционный караван медленно, но в то же время и бодро двигался вверх по Гэ-чю, держась сосредоточенно, Мелодичное пение соловья долго не прерывалось, между тем солнце уже осветило вершины соседних гор, тонкоперистые облачка медленно плыли к востоку, сбиваясь в сплошную пелену, тогда как на западе небосклон прояснялся все больше и больше. Сдержанный людской голос давал понять, что отряд глубоко проникнут предстоявшим событием. Все внимательно следили за соседними горами, но всего больше, разумеется, за той частью гребня, где расположился неприятель. Наконец, показался и он сам; почти одновременно на трех соседних плоских вершинах Биму-ла заволновались тибетцы в развернутом конном строю. Громкие голоса местных воинов, мастерски выводивших своеобразные трели, слились в общий дикий концерт, нарушивший тишину утра в горах. Минут через пять голоса тибетцев смолкли, затем повторились еще и еще. Мы продолжали двигаться до подошвы главного ската перевала, отстоявшего своей вершиной на расстоянии одной версты, где временно остановились, чтобы подтянуть потуже подпруги, самим полегче одеться и еще раз осмотреть оружие. Тем временем на гребне северной цепи гор показалась партия, человек в двадцать пять, других тибетцев, оставшихся для нас неизвестными. Число же лингузцев простиралось от двухсот пятидесяти до трехсот человек. На сей раз наши недруги покрикивали или одновременно с двух сторон или же поочередно, словно переговариваясь о чем-то.

Так как между нами и лингузцами, на первом уступе гор, залетали скалистые обнажения, за которым могла находиться неприятельская засада, то я, приказав каравану осмотрительно двигаться на перевал, сам с А. Н. Казнаковым и Бадмажаповым, постоянно при мне находившимся, поехал налегке вперед, с целью возможно скорее обогнуть каменистую преграду. К нашему благополучию лингузцы не воспользовались этим естественным передовым укреплением, и мы, миновав его, были снова на открытом луговом скате, обеспечивавшем свободное движение каравана. Едва мы показались здесь, как тибетцы еще грознее завопили на всевозможные лады и тотчас же, несмотря на довольно большую для их ружей дистанцию — в шестьсот шагов, одновременно с трех вершин открыли огонь из своих фитильных ружей. Благодаря их командующему положению тибетские пули по инерции долетали до цели, шумя и свистя то тут, то там… Как уже говорено было выше, стычку пришлось вести на высоте около 15 000 футов над морем, где разреженный воздух давал себя чувствовать даже и привычным организмам. По мере нашего приближения к перевалу и по мере того, как наша боевая линия усиливалась людьми, прибывавшими от каравана, а следовательно, усиливался и наш огонь, тибетская пальба стихала; разбойники показывали одни лишь головы; еще же через полчаса или час, когда мы, уже в числе десяти человек, благополучно поднялись на гребень, последний был свободен. Разбойники со страхом, подобно горному потоку, бежали по крутым ущельям на юг, по направлению к Я-лун-цзяну…

Тем временем караван подтянулся на перевал, и я поздравил некоторых из своих молодцов спутников младшими или старшими унтер-офицерами и урядниками. Роли теперь переменились: мы стояли на вершине гребня и спокойно завтракали там, где только что находились наши недруги, заготовившие большое количество дров и льда.

Проучив и этих разбойников, путешественники в дальнейшем чувствовали себя вполне удовлетворительно. Теперь они выходили на нагорье, на простор, где могли лучше применить свое прекрасное вооружение и еще успешнее гарантировать безопасность. Встречные дзачюкавасцы и литанцы по отношению к экспедиции бььли очень сдержанны; здесь о стычке были осведомлены. Путешественники располагали тремя проводниками, в сообществе с которыми удачно вышли на прямую разбойничью дорогу, ведущую на озеро Русское.

На всем нашем пути по безлюдному нагорью, но в особенности в районе бассейна речки Сэрг-чю, нам ежедневно приходилось наблюдать от пяти-шести до десяти-двенадцати и более медведей, промышлявших то поодиночке, то большей частью по два, по три, а однажды пришлось видеть четырех взрослых пищухоедов, бродивших тесной компанией. В открытой долине Сэрг-чю, где среди «шириков» (тибетская осока) залегают в виде островков глинистые возвышения, населенные пищухами, мы насчитывали с одного наблюдательного пункта до десятка медведей: там, невдалеке, резвится медведица с двумя детенышами, здесь двое взрослых зверей отдыхают, греясь на солнце, вдоль соседнего ручья пробираются разрозненной компанией три медведя, к одному из которых, самому крупному, подходят двое из наших охотников и т. д. Обилию медведей в Тибете, конечно, способствует и то обстоятельство, что туземцы их не стреляют, за исключением охотников, желающих воспользоваться шкурой, как ковром или подстилкой во время охотничьих экскурсий за травоядными. Что же касается нашей экспедиции, то мы, наоборот, редко упускали случай, чтобы не поохотиться на этого зверя. Всеми нами в общей сложности за две весны было убито до сорока медведей, из которых пятнадцать пришлось на мою долю.

Охота на медведей здесь в Тибете производится «в открытую», если можно так выразиться. Действительно, заметив медведя еще издали, охотник смело идет к нему поближе, затем начинает рассматривать и сообразоваться, с какой бы из сторон всего удобнее его скрасть, т. е. приблизить на выстрел незамеченным, считаясь с отличной способностью медведя далеко чуять по ветру. Зрение же у этого зверя сравнительно довольно слабое. Всего удобнее подходить к медведю в то время, когда он занят ловлей пищух или предается отдыху, и наименее подходящее время, когда зверь направляется скорым «ходом», будучи напуган. Если же медведь спокойно разрывает грызунов, то обыкновенно норовят идти к нему ускоренно, останавливаясь во время поворотов зверя в сторону охотника. Если на пути к медведю имеются хотя мало-мальские прикрытия, то нетрудно приблизиться к цели на сотню шагов, а то и ближе. Подойдя к зверю, охотник с колена или лежа стреляет в медведя. В большинстве случаев опытный охотник и умелый стрелок одним, двумя, самое большее тремя выстрелами из обыкновенной трехлинейной винтовки уложит зверя.

Из многочисленных охот на медведей, веденных мною и моими спутниками в последнюю весну в Тибете, я остановлюсь на одной из них. Мы успели сделать переход и расположиться лагерем в глубокой, узкой долине, окаймленной луговыми скатами. Некоторые из людей отряда отправились на охоту, я же прилег вздремнуть, как вдруг слышу голос тибетца Болу: «Пэмбу, джему эджери!», т. е. «Господин, медведь идет!» Действительно, стоило мне только приподняться, как я уже увидел медведя, медленно шедшего по косогору. Зверь, по-видимому, не обращал внимания на наш бивуак. Не долго думая, я взял свою винтовку, вложил в нее все пять патронов — два разрывных и три обыкновенных — и направился на пересечение пути медведя. Однако высота около 15 000 футов над морем, дает себя чувствовать: горло пересыхает, ноги подкашиваются, сердце учащенно бьется. Садишься. Невольно смотришь в сторону медведя и не спускаешь с него глаз; мишка по-прежнему то движется вперед, то разрывает землю. Опять идешь; солнце пригревает, ветер освежает. Наконец, зайдя навстречу зверю, я прилег за бугорком. Жду. Медведя нет и нет. Я осторожно приподнялся, тревожное сомнение охотника исчезло: медведь невдалеке прилег. Ползком продвинувшись десятка два шагов, я достиг второго бугорка. В бинокль отлично было видно, как ветерок колышет длинную блестящую шерсть медведя; кругом тихо, спокойно; могучие пернатые хищники зачуяли добычу и кружат на фоне неба; наш бивуак словно замер: внимание всех приковано к медведю и охотнику. Раздался выстрел, медведь сердито зарычал и тяжело приподнялся на ноги; глухо щелкнула вторая нуля — зверь грузно свалился наземь. Не меняя положения, я взглянул в бинокль: медведь лежал не шевелясь. Встаю и направляюсь к обрыву, находившемуся от меня шагах в двухстах, поодаль от медведя, чтобы оттуда взглянуть по сторонам. Тем временем двое операторов-казаков уже покинули бивуак и шли к медведю. Подойдя к обрыву, я от усталости невольно тяжело вздохнул, медведь вскочил, словно ужаленный, потряс своей мохнатой головой и со страшной стремительностью направился ко мне, неистово рыча и фыркая. Подпустив разъяренного медведя шагов до десяти, я выстрелом в грудь свалил его; зверь кубарем, через голову, свалился вниз. Последний решающий момент, когда озлобленный мишка несся с окровавленной пастью, надолго запечатлелся в моей памяти: в нем, в этом моменте, и заключалось то особенное чувство, которое так дорого и привлекательно охотнику…

Вскоре затем экспедиция поднялась на вершину невысокого безымянного перевала, откуда, действительно, могла радостно приветствовать голубую зеркальную поверхность знакомого бассейна озера Русского. Почти год минул с тех пор, как мы его покинули с запада, теперь же вблизи находился его юго-восточный край, манивший нас своею мягкой лазурью. В северной дали вырисовывался силуэт хребта Амнэн-кора, белоснежные вершины которого сливались с облаками. Целые полчаса я простоял на перевале, любуясь видами в ту и другую сторону. Южный горизонт будил воспоминания о красоте и богатстве природы Кама, северный радовал счастливым достижением конца нашей главной тибетской задачи. Пропустив весь караван мимо себя, мне приятно было прочесть на лицах моих спутников удовольствие и радость… Еще час-другой, и наш бивуак уже красовался на возвышенном берегу, о который гулко ударялись высокие, прозрачные озерные волны….

*

Между тем нетерпение экспедиции попасть в Цайдам росло с каждым днем. Все участники ее невольно всматривались в ту часть хребта Бурхан-Будда, откуда мог и должен был показаться цайдамский отшельник Иванов. Иванов был обнаружен в ожидаемый день и в намеченном направлении. Приезд Иванова оживил весь бивуак. Пошли опросы и расспросы… Прежде всего цайдамский отшельник порадовал начальника экспедиции докладом о хорошем состоянии склада, а затем вручением почты — первой со времени двухлетнего странствования, если не считать десятка писем, полученных пятнадцать месяцев тому назад в Синине. Один из членов экспедиции справедливо заметил, что Иванов, приехавший на прекрасной откормленной лошади, в нарядном кителе, с разодетым цайдамским монголом, составил полный контраст по отношению даже к членам экспедиции, не говоря уже про конвой, — так обносились участники тибетской экскурсии. Лица их вполне гармонировали с потрепанным одеянием.

Спустя некоторое время Иванов более спокойно рассказывал о своем житье-бытье в Цайдаме. Самым великим лишением, говорил он, для всех их (четырех человек) составляло неполучение прямых сведений об экспедиции; те же нелепые рассказы, которые передавались богомольцами или другими странниками-туземцами, их не только не удовлетворяли, но еще пуще огорчали; некоторому сомнению в благополучии экспедиции способствовали позднейшие толки, приходившие из разных мест Тибета и согласовавшиеся между собою, о гибели экспедиции, но они твердо верили, что этого не могло случиться, хотя и допускали возможность утраты кого-либо из персонала экспедиции, но не всей экспедиции…

До поздней ночи отряд не ложился спать; да и в постелях долго еще можно было слышать мягкие голоса, путников, мирно беседовавших о своей родине: по-видимому, у всех на душе было легко, хорошо. К тому же ночь стояла превосходная: тихая, ясная; свод неба был унизан звездами и серпом молодой луны.

Китайцы-переводчики, командированные сининским цин-цаем с пакетами в экспедицию, долго не верили собственным глазам, что нашли всех путешественников живыми. В Синине были уверены, что русская экспедиция погибла, и что начальнику края придется ответить за беспечность.

В конце августа экспедиция вступила в Синин. У западной крепостной башни, превосходно выложенной из серого камня, мы переправились через быструю, довольно многоводную речку и вошли арочным входом в город. Несколько солдат, стоявших на башне, тупо-бессмысленно глядели из-за бойниц в нашу сторону. Но зато большое любопытство было сосредоточено на нас при вступлении в узкие многолюдные торговые улицы, где тотчас образовалась толпа досужих зевак, последовавших за нами. У купцов, сидевших за прилавками магазинов, вытягивались физиономии, и они на время забывали свое дело; многие почему-то громогласно считали нас по головам, не стесняясь указывать пальцем. Мальчишки забегали вперед, толпились, сбивали друг друга с ног и задерживали встречных, упрямые ослики становились поперек дороги, громко орали, заставляя спрыгивать седоков, — словом, обычная городская картина, наблюдая которую мы незаметным образом прибыли к торговому дому Цань-тай-мао. После некоторого смущения и нерешительности приказчики открыли ворота и впустили во двор моих людей и лошадей, я же с Ладыгиным прошел через магазин в помещение купцов, которые заранее отвели для нас две комнаты. Сопровождавший нас купец шепнул на ухо моему сотруднику, что он и его ближайшие товарищи опасаются за нашу безопасность: «Толпа возбуждена, страсти ее могут возгореться при малейшей нетактичности с вашей стороны: ведь народ не может забыть, что вы — европейцы — принудили богдо хана оставить столицу и бежать чуть не пешком внутрь страны». Позднее, вечернее время заставило зевак скоро разойтись, а наших купцов успокоиться и приготовить для нас ужин, а затем оставить нас в покое.

Наутро, приведя себя в порядок, мы отправились с визитом, о чем В. Ф. Ладыгин уже успел предупредить цин-цая и других главных должностных лиц Синина. Средством передвижения я избрал китайскую закрытую тележку, внутри которой мне можно было спрятаться от любопытных глаз; снаружи же усаживался В. Ф. Ладыгин. Первый, к которому мы поехали с визитом, был цин-цай — Бань-ши-да-чень, бывший сылан инородческого приказа, родом, маньчжур — Ко-пу-тун-и. Невысокого роста, коренастый, округлый, с небольшими темными глазами и здоровым лицом, он производил хорошее впечатление. После обычных приветствий цин-цай утонченно поблагодарил за подарок, а затем с улыбкой начал выражать свой восторг по поводу моего благополучного возвращения из Тибета: «Вы такой жизнерадостный, энергичный, счастливый, что, глядя на вас, сам молодеешь душою; я отчасти моту представить себе те невзгоды, трудности и лишения, какие вы переносили непрерывно в течение двух с лишком лет; вы вышли из всего победителем и привезли с собой научные драгоценности, и как теперь я искренно рад, что вы вернулись здравыми и невредимыми. В ваше отсутствие я получил несколько депеш, одна тревожнее другой; и в России, и в Китае считали вашу экспедицию погибшей. По возвращении же моих посланных из Цайдама, доставивших мне отрадное известие, я тотчас телеграфировал о том в Пекин. В настоящее время, вероятно, и ваша родина радуется за ваше благополучное странствование и смело надеется на таковое же возвращение». Далее разговор перешел к самому путешествию; цин-цай очень интересовался восточным Тибетом и племенами, его населяющими. С своей стороны я коснулся было современной политики Китая по отношению к европейским государствам, но, как и следовало ожидать, Бань-ши-да-чень искусно перешел на другую тему: «Вас, вероятно, ожидают в России почетные награды!». Поблагодарив цин-цая еще раз за его предупредительность и любезность, много раз проявленные как к экспедиции, так и ко мне лично, я отправился к дао-таю или губернатору. Во дворе и за двором меня сопровождала многочисленная толпа, державшая себя крайне прилично.

Дао-тай тоже маньчжур, переведен в Синин из Кульчжи, где занимал подобную же должность. Представительный, молодцеватый дао-тай тем не менее выглядел крайне опечаленным; причиной этой печали, по признанию самого хозяина, было то, что у него в Пекине, во время разгрома, без вести пропала шестнадцатилетняя красавица дочь… Справившись с собой, дао-тай стал забрасывать меня вопросами о путешествии, о диких племенах Тибета, о наших с ними стычках; между прочим, его занимали и такого рода вопросы — много ли, осталось в Тибете мест еще не исследованных, доволен ли я сам географическими новостями и всякого рода научными коллекциями, собранными экспедицией, скоро ли я отправлюсь в новое путешествие и многие другие в этом роде. В заключение, губернатор заметил: «Слава богу, что вы возвратились с честью и со славой; и ваше и наше государства гордятся подобными людьми, а все-таки на будущее время избегайте таких диких мест». Во время продолжительного разговора за неизменным чаем любезный дао-тай извинялся, что не может нас угостить шампанским, которое он любит и к которому его приучили в Кульчже русские знакомые. Затем он предложил моему сотруднику коробочку папирос; видя, что тот с жадностью набросился на них и стал уничтожать одну папиросу за другой, он принес еще несколько коробочек и принудил Ладыгина, долго не курившего хорошего табаку, взять и эти. Сам хозяин от времени до времени покуривал из китайского кальяна, художественно отделанного разноцветной эмалью в соединении с бирюзой и бронзой. В приемной губернатора, как и в приемной цин-цая, стоял его многочисленный двор --адъютанты, чиновники, различные низшие служащие и обыкновенная публика; впрочем, последняя и большинство низших служащих помещались главным образом во дворе. Со двора же, в бумажные отверстия окон, смотрело также немало глаз женщин из семьи дао-тая и доносился их мягкий, приятный голос.

Расставшись с дао-таем мы через четверть часа были у чжэнь-тая — командующего войсками области. По слухам, чжэнь-тай состоял видным членом антиевропейского общества «гэлаохуй», что не мешало ему быть по отношению к нам не только корректным, но даже изысканно вежливым и гостеприимным. Несмотря на свои немолодые годы, чжэнь-тай выглядел очень хорошо: держался ровно, ходил скоро. Громкий голос и величавая осанка изобличали в нем настоящего командира. После того, как мы поприветствовали друг друга, командующий войсками поинтересовался знать, к какой я принадлежу национальности; последующий же разговор был приблизительно тот же, что и прежде.

Перед отъездом чжэнь-тай пригласил нас к себе на послезавтра на обед.

Впереди предстояло еще два визита к младшим лицам местной администрации, заехав к которым мы поспешили домой; признаться, я сильно устал в необычайной обстановке и по приезде к себе на квартиру тотчас сбросил парадное одеяние, облекся в летнюю тужурку и вышел во двор подышать воздухом. Двор наших хозяев отличался опрятностью, значительная его часть имела досчатую настилку; у одной из сторон двора красовались клумбы свежей зелени и ярких цветов. Огромный пес лениво лаял с верхней галереи, откуда он опускался по ночам вниз для несения сторожевой службы. На крыше дома резвилось множество голубей, одни взвивались и улетали, другие, съежившись в комочек, сидели неподвижно, третьи громко ворковали, два же самых красивых голубя так озлобленно дрались, что не заметили, как их общий враг — кошка, стремительно бросившись, схватила одного из них и чуть-чуть не задушила, если бы вовремя не подоспел меткий удар, заставивший кошку моментально бросить голубя и бежать без оглядки. Освобожденный голубь вспорхнул и полетел, оставив за собой немало перьев, медленно падавших на землю.

На следующий день я принимал у себя сининских представителей; старшие из них жаловали ко мне в паланкинах, младшие приезжали в тележках или просто верхом на отличных иноходцах, убранных богатыми седлами. Каждого из китайских чиновников сопровождала более или менее многочисленная свита, имевшая в хвосте немало праздных добровольцев. В общем разговор был тот же, что и вчера, с незначительным лишь дополнением, касающимся жизни самих чиновников на этой окраине.

Накануне оставления Синина, в два часа дня, мы отправились на званый обед к чжэнь-таю. Толпа, ориентировавшаяся по извозчику, заблаговременно собралась сопровождать наш экипаж, но, как и прежде, она была крайне сдержанна: за все время мы ни разу не слышали по нашему адресу ее обычного в таких случаях эпитета: «ян-гуйцзе», т. е. «заморский дьявол». Подъехав к дому чжэнь-тая и миновав его первые двое ворот, мы вышли из тряской тележки и последовали пешком в третьи ворота, за которыми уже увидели предупредительного чжэнь-тая, окруженного блестящей свитой. После приветственных рукопожатий мы направились в тесной компании, под звуки китайского оркестра, в большую открытую с боков столовую, расположенную напротив домашнего театра. В столовой мы были представлены четырем сослуживцам командующего войсками, принимавшим участие в званом обеде. Большой круглый стол был уже уставлен всевозможными, исключительно китайскими яствами, помещавшимися в многочисленных — больших и малых, высоких и низких — чашечках. Хозяин дома сделал знак гостям приблизиться к отдельному столу с закуской. Приглашенная компания чинно повиновалась, и каждый из гостей, взяв по маленькому блюдечку сладкого, принялся кушать, затем сели за обеденный стол; мне было отведено почетное место во главе стола, прочие гости разместились согласно их служебному рангу, и, наконец, сам хозяин занял стул, стоявший несколько поодаль от прочих, не имея у себя визави.

Первая часть обеда длилась около двух часов; сколько подавалось блюд, трудно сказать, но думаю: около тридцати или сорока. После каждого блюда хозяин дома поднимал маленькую фарфоровую чарочку, наполненную подогретым вином, и, обводя глазами гостей, призывал их то же самое сделать, чтобы одновременно всем осушить чарочки. Большинство блюд были очень вкусными, как и вообще обед, и с китайской точки зрения, по заключению В. Ф. Ладыгина, не оставлял желать ничего лучшего, хотя, конечно, чжэнь-тай извинялся за «скромное» содержание блюд, ссылаясь на отдаленность приморских городов, в которых только и можно достать тонкие, гастрономические принадлежности китайской кухни. Не только гости китайцы, но и я с своим сотрудником были усердно заняты едой, во время которой вообще у китайцев не принято много разговаривать; по выходе же из-за стола, в течение четверти часа, у гостей шел оживленный разговор. Сосед по столу В. Ф. Ладыгина, испитой, худой, желчный китаец, убедительно просил моего спутника добыть ему лекарства или указать иной способ избавиться от курения опиума, в конец разрушившего его организм. Вторая или заключительная часть обеда прошла сравнительно скоро; сонные, раскрасневшиеся лица гостей свидетельствовали о их желании отправиться по домам и отойти на час-другой в область Морфея. Необходимо добавить, что в продолжение обеда на театральной сцене шли различные представления и играл смешанный оркестр; костюмы и грим были очень интересные. Все актеры — мужчины; женские роли избирают молодые китайцы, имеющие женственные лица и умеющие подражать женщинам, как манерами, так и голосом. Больше всех привлекал внимание гостей красивый, изящный мальчик, и как актер казался несравненным, в особенности в самых трудных местах действия, его красота и плавность движений были просто очаровательны, как очаровательна и самая игра привыкшего к похвалам красавца-мальчика. В антрактах гости посылали актерам денежные подарки, за что последние прибегали просить указаний на последующие темы.

Званый обед удался, на лице хозяина сияла неподдельная улыбка!..

*

30 августа, экспедиция оставила Синин. Дальнейший путь к пустыне Гоби шел в области гор Восточного Нань-шаня, самой красивой расчлененной его части. Каравану приходилось то подниматься на кручи и следовать вдоль опасных карнизов, то спускаться на дно глубоких ущелий и переправляться в брод через ручьи и речки. К сожалению, первые дни горы были скрыты густыми облаками, и вся прелесть их терялась. Это лето, 1901 г., было здесь особенно богато атмосферными осадками; тропинки несколько раз размывались и вновь исправлялись. Отряду экспедиции в этом отношении пришлось также поработать не мало, а ее начальнику поболеть душою при виде, как неуверенно пробирается караван по скользкому глинистому обрыву. Того и гляди, что полетит тот или другой вьюк с коллекциями или инструментами и в один несчастный миг… страшно подумать — все труды пропадут даром; такого рода несчастья никогда не забудешь. Чтобы отвлечь напряженное внимание от каравана, невольно переводишь взгляд в другую сторону, где залегает еще более дикий хаос гор, размытых множеством ущелий; самую величественную гору из окрестного сонма громад — Рангхта — нам удалось увидеть только однажды, в незначительный ясный проблеск; она была покрыта снегом и небольшими клочками кучевых облаков. Затем погода улучшилась. С вершин отрогов путник мог наблюдать красивые, широкие виды, заполненные богатой растительностью. С глубин ущелий в красивом беспорядке взгромождались одна на другую дикие серые скалы, по которым кое-где торчали жалкие деревца ели и можжевельника; от самых высоких или командующих вершин, в свою очередь, сбегали каменные россыпи; выше всего, в ярко-синем небе, плавно кружились снежные грифы, бородатые ягнятники и звонко клектавшие орлы-беркуты…

Придя в монастырь Чортэнтан, экспедиция расположилась лагерем на левом берегу Тэтунга, напротив прежней стоянки, в виду заманчивых лесных ущелий. Вблизи расстилался тополевый вековой лес, еще ближе монотонно шумела и плескалась река… Сколько лучших воспоминаний вновь пробудил во мне Тэтунг. На этих самых берегах я впервые понял высокую прелесть путешествия по Центральной Азии; на этих самых берегах я прислушивался к заманчивым рассказам моего незабвенного учителя о Каме; среди этой же обстановки я отдыхал после пустыни Гоби, идя в передний путь. Теперь я вновь на этих берегах, еще более чарующих меня обаятельной лаской природы и отрадно воскресающих во мне на месте живой образ ее первого исследователя…

В первый день прихода в Чортэнтан путешественники доставили на бивуак свое имущество, образцово сбереженное монастырем. Каждый из них нашел здесь личный запас платья, белья и после обстоятельного мытья с удовольствием оделся во все новое, свежее. Первое время мы даже не сразу узнавали друг друга, замечая со смехом «все стали господами». Припрятанные на дне ящиков заедочки и усладеньки также пришлись нам как нельзя более кстати. Словом, приход в Чортэнтан для экспедиции был великим праздником. Наши друзья ламы еще более способствовали подобному радостному настроению. Они нас встретили словно самых близких родных, участливо расспрашивая не только о путешествии по «стране лам и монастырей», но и о том, что нам известно из писем о нашей родине, о наших родных. Эти люди, казалось, всецело отдались нам — и радовались, и горевали неподдельно вместе с нами; свое личное я, на время нашего пребывания, было ими забыто.

10 сентября эспедиция покинула Чортэнтан. Ламы напутствовали начальника экспедиции лучшими пожеланиями и интересной тибетской книгой «История царей Тибета», сочинение пятого далай-ламы. Прощание было самое трогательное, в особенности с Цорчжи-ламой, проводившим путешественников на протяжении двух дней к северу. При дружеском расставании монах растрогался, крупные, слезы полились из его темных глаз, еще минута, и он… зарыдал. Подобного рода слезы я видел у туземцев впервые; они на меня произвели глубокое впечатление. Человек, чуждый нам по религии, языку, нравам, обычаям, был тем не менее близок нам по общечеловеческим душевным качествам.

От этого чортэнтанского ламы, равно и от других приятелей, обитающих в нагорной Азии, начальник экспедиции периодически получает письма. «Удостоившись знакомства с Вами, — читаем в одном из писем Цорчжи-ламы, — я проникся к Вам чувством искренней преданности, со времени разлуки с Вами, когда я постоянно с глубокой любовью вспоминал о Вас, незаметно промелькнуло несколько месяцев. Вот и зеленый тростник покрылся туманом и серебристая роса сгустилась в иней. Я думаю о том месяце (о Вас), как будто бы он находился, и как запретить духу переноситься через пространство. С почтением вспоминая о Ваших великих доблестях и высоких административных талантах, я с глубоким нетерпением ожидаю, как благовещение облака (отличие) покроет Вас, как роса покрывает бамбук. А я бедный монах, обитатель пустыни, пристрастившийся к лесам и источникам, хотя и мечтаю о том, чтобы выделиться из толпы, но мне не достает указаний к воспитанию природы. Какое сравнение с Вашим превосходительством, который широко распространяет просвещение, озаряя им людей…»

Оставляя приветливый, богатый Нань-шань с лазоревым небом, экспедиция вступает в монгольскую пустыню, над безграничным простором которой висела, словно вуаль, пыльная дымка. Туда, на север, уносились все помыслы и стремления усталых путешественников, ласкавших себя приятными грезами и мечтами о приближении к родине…

2 октября экспедиция оставила шумный Дын-юань-ин и сразу очутилась в тихой монотонной пустыне. Проходя у высот, окаймляющих город с севера, путники наблюдали интересную травлю лисиц борзыми. Невдалеке от каравана, из-за холмов, неожиданно показались всадники, которые с страшной стремительностью скакали за собаками, увлеченные лисой. Я долго не забуду в высшей степени интересных двух-трех минут, в течение которых лиса, борзые и несколько всадников, слившись в один фокус общей картины, мчались подле нашего каравана; это было нечто особенное, приковавшее наше внимание; вот еще одна секунда, еще один момент — и лисица в зубах собак. Общее замешательство и поднятая в воздухе пыль подтвердили предполагаемое окончание успешной охоты. В руках нарядно одетого всадника виднелся красивый зверь с пушистым хвостом. Это был утренний выезд младшего из алашаньских князей, желавшего, вероятно, показать нам свою лихость и молодечество.

По мере движения к северу холод все более увеличивался, а осенние дни сокращались. Теперь были очень кстати, заранее приготовленные распоряжением алашаньского князя, юрты и топливо — самые, по-видимому, необходимые принадлежности в дороге, а между тем путешественникам казавшиеся роскошью, в особенности после дневных утомительных переходов, когда они с приятным чувством входили в них, согреваясь чаем и теплом маленькой печки. Время в походе бежало быстро, но несравненно медленнее, конечно, желаний путешественников, которые, по их признанию, с детской наивностью отсчитывали истекавшие дни и дни, предстоявшие впереди по направлению к Урге[4], этой своего рода «обетованной землей» тибетских странников. Да, действительно, Урга могла быть для них землей обетованной: они сильно истомились и нравственно, и физически, ведь прошло уже тридцать месяцев, и они не могли не желать скорого конца их путешествия…

У горы Хайрхан Гоби угостила путников снежным штормом, подобного которому они еще не видели ни разу. Сильные вихреобразные порывы бури положительно сталкивали в сторону огромные верблюжьи фигуры, мелкий снег залеплял глаза. В этот памятный день, третьего ноября, они [путники] прошли сорок две версты, и все до единого ознобили себе лица, так как вслед за снежным штормом ударил мороз в 27,5°.

На предпоследнем переходе к Урге начальник экспедиции получил от маститого консула Я" П. Шишмарева дружеское приветственное письмо, в котором, уважаемый монголами, русский генерал спешил засвидетельствовать его полную готовность приютить «дорогих путешественников» под гостеприимным кровом русского консульства.

Спускаясь с перевала Гаятын-дабан, путешественники радостно приветствовали священную гору Богдо-ула, сплошь засыпанную снегом, на белом фоне которого резко и красиво выделялись темные, густые заросли леса. На другой же день, 7 ноября, обогнув ее у западного подножья и переправившись через шумную, прозрачную Толу, они вскоре затем достигли и дома ургинского консульства.

Не берусь описывать тех радостных чувств, которыми мы были переполнены, достигнув конца нашей трудной задачи, увидев родные лица, услышав родную речь… Чем-то сказочным повеяло на нас при виде европейских удобств, при виде теплых уютных комнат, при виде сервированных столов. Наша внешность так сильно разнилась и не подходила ко всему этому комфорту, что Я. П. Шишмарев не мог не подвести меня к зеркалу и показать мне меня же самого. «Таким, как вы теперь, — говорил добродушный русский хозяин, — некогда вступил в Ургу и ваш незабвенный учитель, Н. М. Пржевальский, отдыхавший вот в этой большой комнате, которую я приготовил для вас…»

Кяхта своим широким гостеприимством заставила еще более позабыть пережитые участниками экспедиции невзгоды и лишения, сочувствие же Петербурга укрепило их в сознании посильно исполненного перед родиной долга…

КОМАНДИРОВКА В УРГУ К ДАЛАЙ-ЛАМЕ В 1905 г.

Три года спустя по возвращении в отечество, в Петербург, где я весь ушел в разработку богатых научных результатов, в Монголии случилось замечательное событие: в эту страну прибыл далай-лама, и в северной ее части, в Урге — своего рода монгольской Лхасе — расположился на долгое пребывание.

26 июля 1904 г., в два часа ночи, далай-лама, верховный правитель Тибета, оставил свою столицу и, в сообществе лишь самых преданных лиц: Сойбон-хамбо, Чотбон-хамбо, Эмчи-хамбо (врача), Агваяа Доржиева и восьми человек слуг-оруженосцев, поспешно направился к северу, по обычной дороге монгольских паломников. Что же вынудило главу буддийской церкви экстренно оставить Лхасу? — Английская военная экспедиция полковника Ионгхезбенда, авангард которой уже появился в долине реки, Брамапутры… Первые дни далай-лама следовал, соблюдая инкогнито, но затем, около Нак-чю, он уже не скрывал себя перед народом. Последний, предчувствуя недоброе, повергся в уныние и горько плакал. В Нак-чю была сделана продолжительная, почти недельная остановка, в течение которой удалось запастись обстоятельно на предстоящую трудную пустынную дорогу. Отсюда далай-лама посылал в Лхасу дополнительные распоряжения.

Насколько было возможно, Агван Доржиев старался облегчить путь его святейшества, уезжая вперед курьером и приготовляя в людных пунктах подводы, продовольствие и пр. Население, прослышав о путешествии далай-ламы, быстро группировалось в известных молитвенных центрах, где происходило торжественное богослужение в присутствии главы буддийской церкви и куда единоверцы щедро несли дары местной природы, стараясь всячески выразить верховному правителю Тибета их полную готовность служить ему на всем дальнейшем пути.

С приезда далай-ламы в Ургу монголы, буряты, калмыки неудержимо устремились на поклонение его святейшеству и наводнили собою Богдо-курень и его окрестность. Обаяние далай-ламы росло с каждым днем; монастырь Гандан, где основался тибетский владыка, приобрел большую популярность. Жизнь в Урге забила ключом. Ургинские храмы денно и нощно призывали молящихся. Все только и говорили о великом далай-ламе; местные обитатели, казалось, утратили всякий другой интерес.

Излишне говорить, до какого напряжения дошло внимание всех тех лиц, которым были близки и понятны интересы Тибета и которые следили за каждым шагом английской военной экспедиции, болея душой за беззащитных тибетцев…

5 апреля 1905 г. последовало распоряжение о моем четырехмесячном командировании в Ургу, а 15 апреля я уже выехал из Петербурга, имея с собою переводчика монгольского языка и около 20 пудов громоздкого багажа. Поездка мотивировалась приветствием далай-ламы и поднесением ему и его свите подарков от имени Русского географического общества. В Кяхте окончательно была сформирована маленькая экспедиция и в двадцатых числах мая я уже вступил в Ургу, остановившись, согласно желанию далай-ламы, в близком соседстве с монастырем Гандан — резиденцией его святейшества.

Далай-лама состоит в тринадцатом перерождении и являет собою молодого изящного тибетца, с темными глазами, с лицом, слегка попорченным оспой и носящим следы великой озабоченности, подавленности. Его душевное спокойствие сильно нарушено политикой англичан; он сделался нервным, раздражительным… Спит далай-лама немного: встает с утренней зарей, ложится в полночь, а то и позже. Обыкновенно это время отмечается духовным оркестром, исполняющим в ночной тиши аккомпанимент молитв тибетского первосвященника. Весь день у него наполнен занятиями светскими и религиозными. Помещается он в небольшом красивом монастырском флигеле, разделенном на два этажа. В верхнем этаже у далай-ламы рабочий кабинет и спальня, в нижнем — приемная. Весь штаб при нем исчисляется в пятнадцать человек тибетцев, наполовину принадлежащих к чиновничьему духовному званию. Днем, почти безотлучно, при нем состоят два министра и столько же секретарей; ночью, в роли «няни» — симпатичнейший старичок Сойбон-хамбо и три юных тибетца в качестве приближенных слуг-охранителей. Двор свой далай-лама держит в большой строгости.

Будучи отличным проповедником, мыслителем, говорят, даже глубоким философом в области буддийской философии, глава буддийской церкви в то же время, по отношению к светским делам, незаменимый дипломат, заботящийся о благе народа. Ему недостает лишь европейской утонченности. Со времени вступления на престол верховный правитель Тибета уже успел ознаменовать свою деятельность следующими отрадными явлениями: отменой смертной казни, обузданием чиновничьего произвола, поднятием народного просвещения и пр.

Надо полагать, что только одни выдающиеся умственные способности помогли далай-ламе избежать превратности судьбы. Предшественник настоящего перерожденца едва достиг двадцатилетнего возраста, как уже и умер; одиннадцатый перерожденец жил еще менее — около восемнадцати лет. В тринадцатом или современном перерождении, по определению свыше, без метания жребия, далай-лама обнаружил себя в четырехстах верстах к юго-западу от Лхасы, в округе Дак-бо. Трехлетним ребенком он был торжественно помещен в Лхасу, в один из ближайших горных монастырей, Ригя, где проживал до пятилетнего возраста. Позднее его перенесли в духовном паланкине с установленными почестями в Поталы и посадили на трон. С семи лет он начал изучать грамоту, а к двадцати, или совершеннолетию, закончил свое философское образование в размере курсов высших лхасских школ и принял в свои руки светское управление Тибетом.

За малолетством далай-ламы правителями страны назначаются регенты из знатнейших тибетских хутухт.

После смерти пятого далай-ламы, в течение почти сорока лет, далай-ламы сделались предлогом политических интриг разных властолюбцев, пока ряд исторических событий не уничтожил в Тибете власти монгольских и туземных князей и пока, наконец, в 1751 г., не было признано за далай-ламой преобладающее влияние, как духовное, так и светское. Избрание далай-ламы до 1823 г. — выбора десятого перерожденца — основывалось на предсказаниях высших лам и определении прорицателей, что равносильно выбору влиятельных лиц, но при выборе десятого перерожденца впервые было применено на практике установленное при императоре Цянь-луне метание жребия, посредством так называемой сэрбум или золотой-урны. Оно состоит в том, что имена трех кандидатов, определенных прежним порядком, пишутся на отдельных билетиках; последние кладут в золотую урну, которая сначала ставится перед большой статуей Чжово-Сакъя-муни, и возле нее совершается депутатами от монастырей богослужение о правильном определении перерожденца. Затем урна переносится в Поталы, во дворец далай-лама, и здесь, перед дощечкой с именем императора, в присутствии высших правителей Тибета и депутаций от главнейших монастырей, маньчжурский амбань посредством двух палочек, заменяющих у китайцев вилки, вытаскивает один из билетиков. Чье имя написано на этом билетике, тот и возводится на далай-ламекий престол. Избрание перерожденца обыкновенно приветствуется китайским богдыханом в виде торжественной присылки высшего духовного или светского лица, хранящего императорскую духовную печать. Означенное лицо привозит художественно исполненные из золота или драгоценных камней письменные знаки, означающие имя и титул перерожденца.

У меня с далай-ламой, после двух-трех свиданий, установились наилучшие отношения, благодаря которым я мог свободнее наблюдать за всем тем, что его интересовало и составляло задачу по отношению к тибетцам и по отношению к монголам, в особенности к приезжим из разных уголков Монголии монгольским князьям, с доверием и дружбой относившимся ко мне.

Первое мое свидание с далай-ламой состоялось 1 июля (1905 г.) в три часа дня. Я отправился в тележке, запряженной одиночкой, в сопровождении моих двух спутников Телешова и Афутина, ехавших верхами. У монастыря, перед главным входом, толпилось множество паломников. Здесь меня встретили: хоринский почетный зайсан — бурят Дыльгков, состоящий при далай-ламе переводчиком с монгольского на русский язык, а также и в качестве чиновника особых поручений, и двое-трое тибетцев, приближенных далай-ламы. Войдя в монастырский двор и миновав несколько юрт и дверей, я очутился у далай-ламского флигеля, а минуту спустя и у самого далай-ламы, торжественно восседавшего на троне, против легкой сетчатой двери. Лицо великого перерожденца было задумчиво-спокойно, чего, вероятно, нельзя было сказать относительно меня, находившегося в несколько возбужденном состоянии: ведь я стоял лицом к лицу с самим правителем Тибета, с самим далай-ламой! Не верилось, что моя заветная мечта, взлелеянная в течение многих лет, наконец исполнилась, хотя исполнилась отчасти: я всегда мечтал сначала увидеть таинственную Лхасу, столицу Тибета, затем уже ее верхновного правителя. Случилось наоборот: не видя Лхасы, я встретился с далай-ламой, я говорил с ним. Я невольно впился глазами в лицо великого перерожденца и с жадностью следил за всеми его движениями. Подойдя к нему, я возло-жил на его руки светлый шелковый хадак[5], на что в ответ одновременно получил от далай-ламы его хадак, голубой и тоже шелковый. Почтительно, по-европейски, кланяясь великому перерожденцу и произнося приветствование от имени Русского географического общества, я, вслед за этим, подал знак моим спутникам приблизиться с подарками и передать их, в присутствии далай-ламы, его свите — министрам и секретарям. Далай-лама приветливо улыбнулся и сделал указание поставить подарки вблизи его обычного места, затем, пригласив меня сесть на заранее приготовленный русский стул, стал держать по-тибетски ответную речь. Голос его был приятный, тихий, ровный; говорил далай-лама спокойно, плавно, последовательно. Его тибетскую речь переводил на монгольский язык один из его секретарей, Канчюн-сойбон, несколько лет перед этим проживший в Урге; с монгольского же языка на русский переводил Дылыков. После обычных приветственных слов: «Как вы доехали до Урги, как себя чувствуете после дороги?» и пр., далай-лама начал благодарить Русское географическое общество, его главных представителей, а также и лиц других учреждений, способствовавших осуществлению моей поездки в Ургу. «Я уже имею удовольствие знать Русское географическое общество, — говорил далай-лама, — оно вторично[6] выражает мне знак своего внимания и благорасположения; вы же лично для меня интересны, как человек много путешествовавший по моей стране». В заключение далай-лама сказал, что он, с своей стороны, будет просить меня, уезжая в Петербург, не отказать принять нечто для Географического общества. В промежутках между речью далай-лама часто смотрел мне прямо в лицо, и каждый раз, когда наши взгляды встречались, он слегка, соблюдая достоинство, улыбался, вся его свита стояла в почтительной позе и говорила, кроме лиц переводивших, шепотом. Канчун-сойбон, выслушивая речь от далай-ламы или переводя ему ответную, стоял перед правителем Тибета с опущенной вниз головой, наклоненным туловищем и самый разговор произносил вполголоса, словораздельно. В виде угощения передо мною стояли чай и сласти. Далай-лама также спросил себе чаю и ему была налита чашка из специального серебряного чайника и подана на золотом оригинальном блюдце, закрытая золотой массивной крышкой.

В течение всего времени, пока шли обычные разговоры, лицо далай-ламы хранило величавое спокойствие, но, как только вопрос коснулся англичан, их военной экспедиции в Тибет, оно тотчас переменилось — покрылось грустью, глаза опустились, и голос стал неровно обрываться. При прощании я пожелал правителю Тибета полного успеха его благим стремлениям, на что далай-лама приятно улыбнулся и вручил мне второй хадак с бронзовым изображением «будды на алмазном престоле», заметив, что «мы будем часто видеться». Обратно я направился тем же путем.

Этот день был для меня счастливейшим из всех дней, проведенных когда-либо в Азии…

МОНГОЛО-СЫЧУАНЬСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ РУССКОГО ГЕОГРАФИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА, 1907—1909 гг.
Первый период

Еще шаг успеха в деле исследования Центральной Азии: долго пропадавшая столица Тангутского царства Си-ся на конец открылась для науки…

*

Недавно исполненное мною путешествие в Центральную Азию есть прямое продолжение географических исследований незабвенного Пржевальского, отправившегося во главе первой экспедиции в эту страну в 1870 г. В течение почти сорокалетнего истекшего периода совершено восемь экспедиций; первые четыре самим H. M. Пржевальским, остальные его последователями Певцовым, Роборовским и мною. На мою долю выпали две ответственные экспедиции, всех же путешествий мною исполнено пять. Последняя экспедиция Пржевальского была моею первой, и ныне истекло ровно четверть века с тех пор, как я впервые взял в руки посох странника…

Задача Монголо-Сычуаньской экспедиции состояла, во-первых, в исследовании Средней и Южной Монголии, во-вторых, в дополнительном изучении Куку-норской области с озером Куку-нор включительно и, в-третьих, в сборах естественноисторических богатств северо-западной Сычуани.

В состав экспедиции вошли, кроме меня, в качестве моих ближайших сотрудников: геолог Московского университета А. А. Чернов, топограф Напалков и собиратель растений и насекомых С. С. Четыркин. Конвой экспедиции составили десять нижних чинов — четыре московских гренадера и шесть забайкальских казаков, один из первых, ветеран Иванов, а из казаков препаратор Телешов еще разделявшие труды с H. M. Пржевальским. Из прочих гренадер нашелся толковый наблюдатель метеорологической станции, из среды же забайкальцев вышли довольно сносные переводчики китайского и монгольского языков. Средства на экспедицию в размере 30 000 рублей были отпущены Русским географическим обществом.

*

10 ноября 1907 г. экспедиция, с наличными членами, оставила Москву. Никогда мне не забыть последних минут пребывания на Курском вокзале и лиц дорогих соотечественников, сказавших: «До свидания на два года». Под звуки марша поезд плавно отошел от перрона; родной кружок остался в отдалении, колеса загрохотали, звуки оркестра замерли. Поезд врезался в ночную тьму и пошел обычным ходом.

Впереди два года новой жизни, полной невзгод, лишений, но и полной заманчивой новизны.

Незаметно прокатили равнинную Россию, еще незаметнее промелькнул красивый Урал, а за ним степная или лесистая Сибирь… А вот и столица Сибири — Иркутск. С чувством глубокой признательности вспоминаю я семью А. Н. Селиванова и представителей отдела Географического общества, напутствовавших меня в далекую дорогу. Вечно холодная и вечно прозрачная стремительная Ангара еще не думала о ледяном покрове, равно и ее суровый отец Байкал, грозно ударявший о скалистые берега могучими волнами. Ночной мрак и бесконечные байкальские тоннели усиливали своеобразность впечатления.

В Верхнеудинске я с А. А. Черновым пересел на лихую тройку и скоро докатил до границы отечественных владений — городка Кяхты. Здесь прожили три недели с лишком в неустанных хлопотах, прежде нежели экспедиция приготовилась в дорогу. Гостеприимные соотечественники встретили и проводили нас самым дружественным образом. Воспоминание о них всегда вызывает во мне чувство сердечной благодарности.

28 декабря (1907 г.) верблюжий караван гигантской змеей растянулся вдоль главной улицы Кяхты, а через четверть часа уже переступил родной порог… Мое сердце переполнилось великой радостью. Не верилось, что началось настоящее путешествие. Чувствовал ли дух моего великого учителя, что в такую торжественную минуту я призывал его благословение!

*

За Кяхтой тотчас начинается Монголия, сначала степная, далее горная, с более или менее массивными хребтами, еще богатыми растительным и животным миром. А там и Урга[7], монгольская Лхаса, за которой физиономия монгольской природы резко изменяется, горный рельеф сглаживается, растительный покров редеет, в особенности южнее гор, составляющих восточное продолжение Монгольского или Гобийского Алтая. Здесь уже настоящая пустыня — Гоби, развертывающаяся то в виде гладкой песчано-каменистой скатерти, то в виде складок мягких или скалистых холмов, по вершинам которых в вечерние часы картинно играют отблески заката… Наконец, Южная Монголия, почти целиком представляющая собою море сыпучих песков, по большей части грядовых меридиональных барханов, нередко поднимающихся в высоту до сотни и более футов.

Под вечер одиннадцатого марта 1908 г., когда караван Монголо-Сычуаньокой экспедиции Русского географического общества особенно успешно шагал по слегка наклоненной к Сого-нору центральномонгольской равнине, мы с удовольствием вперяли свой взор в серебристую полосу ближайшей к нам береговой полосы указанного озера. При догоравших лучах солнца, ярко скользивших по лону вод, в бинокль отлично виднелись стаи птиц, темной сеткой пролетавших над открытой частью бассейна. Забывались усталость, голод и та пустыня, среди которой мы теперь находились. Какое-то особенное высокое чувство охватывало всю душу нашу, нас самих и неудержимо влекло к месту, где жизнь весенней природы била ключом… Мы шли до сгущенных сумерек и остановились на ночлег в красивом виду Сого-нора, все еще ярко выделявшегося среди общего серого фона окрестностей. Показалось и Боро-обо, сложенное на высоком пустынном северном берегу озера. Тихо спустилась на землю весенняя ночь. Небо зажглось блестящими звездами.

На следующий день нетерпение наше попасть на Сого-нор еще более увеличилось. Теперь ясно различались на горизонте нежно-белые или серебристые вереницы пролетавших цапель, лебедей или обособленно сидящих на воде чаек и крачек. Еще ближе, и мы заслышали голоса птиц, но самое озеро уже понемногу стало скрываться береговыми увалами. Вот, наперерез нашего пути, быстро пронеслось стадо газелей, испугавших диких ослов или хуланов, в свою очередь, карьером умчавшихся в сторону пустыни. С последней придорожной высоты открылась широкая полоса золотистых прибрежных камышей, среди которых привольно паслись табуны торгоутских лошадей. Наш караван, вероятно, заставил обратить на себя внимание: к одному из табунов, с западной стороны, подъехало двое вооруженных всадников…

Высокий камыш, скрытые в нем озерки, темно-голубые полыньи самого Сого-нора, обилие пернатых странников, высоко и низко, близко и далеко пролетавших над серым пыльным горизонтом и положительно заглушавших своим всевозможным криком ближайшую окрестность, — все это вместе мне живо напоминало весну, проведенную мною с экспедицией Н. М. Пржевальского на берегах Лоб-нора. Как тогда, так и теперь меня поражало то необычайное оживление, которое вносилось птичьим базаром. И там, и здесь меня одинаково притягивал к себе этот базар и заставлял целыми часами смотреть, любоваться на него. Глазам не верилось, что по соседству с вам, в каких-нибудь ста шагах, а нередко и гораздо ближе, беззаботно лежат, стоят, плавают, резвятся, перелетая с места на место, стаи гусей, уток, лебедей, бакланов, турпанов, цапель, чаек и многих других. Все эти птицы живут, радуются, хлопочут для одной и той же цели — размножения. В разгар перелета, даже ночью, лежа в палатке лагеря, чувствуешь повышенную энергию пернатых: то с резким шумом крыльев быстро проносятся над бивуаком; утки, то с высоты неба раздаются голоса гусей, журавлей, то, иногда, среди ночной тишины гармонично льются чарующие звуки музыкального лебедя…

При юго-восточном заливе Сого-нора было так хорошо, так дышалось по-весеннему, что мы на время, казалось, совсем забыли про Хара-хото и незаметно провели здесь почти четыре дня. Хотелось и следовало прожить дольше, но огромность нового пустынного пути к Алашаню, работы в Хара-хото и неизвестность отношений торгоут-бэйлэ тянули на Эцзин-гол, в урочище Торайонца, куда мы и перенеслись бивуаком в два последующих перехода, выдержав в дороге, 16 марта, сильную бурю, шедшую с юго-востока пустыни. Окрестность вдруг заволокло густою пылью, омрачившей воздух и сократившей горизонт до полуверсты. По равнине потянулись длинные песчаные полосы, напомнившие нашу поземку. Периодически встречные порывы бури спирали дыхание, песок слепил глаза, не давая возможности ступить шагу; не только мелкий песок, но даже и крупные песчаные зерна высоко взвивались в воздух и до чувствительной боли хлестали в лицо сидящим верхом на вербюде. С гребней придорожных барханов песок сдувало массами и видоизменяло их второстепенные очертания.

*

Река Эцзин-гол, берущая начало в снеговых полях величественного Нань-шаня, стремительно несется к северу, борясь с горячим дыханием пустыни почти на протяжении пятисот верст, прежде нежели окончательно погибнет, разлившись в два бассейна — Сого-нор и Гашун-нор. В нижнем течении долина этой реки обитаема монголами, торгоутами, пришедшими сюда из Чжунгарии, с Кобук-сайря, около 450 лет тому назад, когда еще девственные эцзин-голские берега были покрыты непроходимыми чащами леса, который торгоуты жгли в течение первых трех лет, чтобы образовать свободные площади для пастбищ. Эцзин-голские торгоуты управляются родовым князем, бэйлэ, имеющим главную ставку в системе западного рукава реки — Морин-гола, отстоявшую верстах в десяти от нашего лагеря, на правом берегу восточного рукава — Мунунгин-гола.

Современный бэйлэ наследовал не отцу, а старшему брату, говорят, скоропостижно умершему не без греха младшего брата, честолюбивого, скупого, жестокого человека, ставшего таким образом управителем хошуна. Вот этот-то торгоут-бэйлэ и явился теперь к нам, чтобы познакомиться с нами и узнать нашу дальнейшую цель. После одного-двух свиданий мы стали приятелями. Мое желание побывать в Хара-хото[8] и произвести там раскопки, а затем исследовать исторический пустынный путь, ведущий в Алаша-ямынь, со стороны торгоут-бэйлэ не встретило затруднений; наоборот, местный управитель оказал довольно существенное содействие. С своей стороны, мы одарили князя и его семью подарками, равно сделали подношение и местному монастырю, в рядах монахов которого стоит и старший сын бэйлэ.

*

Первый раз мы отправились в Хара-хото сравнительно налегке, 19 марта, и пробыли там около недели. Нас сопровождал отличный проводник Бата, много раз бывавший в мертвом городе и немало слышавший рассказов, о нем из уст отца и других местных стариков. Он провел нас кратчайшею дорогою, в юго-восточном направлении; Хара-хото отстоял от нашей стоянки в двадцати верстах. Вскоре за растительной полосой Мунунгин-гола потянулась пустыня частью равнинная с оголенными блестящими площадями, частью пересеченная более или менее высокими холмами, поросшими тамариском и саксаулом. С половины пути уже начали попадаться следы земледельческой или оседлой культуры — жернова, признаки оросительных канав, черепки глиняной и фарфоровой посуды и пр. Но нас больше всего занимали глинобитные постройки, в особенности субурганы, расположенные по одному, по два, по пяти вдоль дороги, исстари проходящей в Хара-хото — этому памятнику прошлого, засыпаемому песком пустыни. За три версты мы пересекли древнее сухое русло с валявшимися по нему сухими, обточенными временем стволами деревьев, нередко засыпанными тем же песком, точь-в-точь как я наблюдал в окрестности Лоб-нора, при пересечении старинных мертвых русел Конче-дарьи. Отсюда же или немного раньше показался и самый город Хара-хото, над северо-западным крепостным углом которого возвышался главный субурган из ряда меньших соседних, устроенных также на стене и рядом со стеною, вне крепости. По мере приближения к городу черепков посуды стало попадаться больше, вид на город заслонился высокими песчаными буграми; но вот мы поднялись на террасу, и нашим глазам представился Хара-хото во всей внешней прелести.

Наблюдателя, едущего с западной стороны Хара-хото, занимает небольшая постройка с куполообразным верхом, расположенная в некотором отдалении от юго-западного угла крепости, напоминающая собою нечто в роде мусульманского молитвенного здания — мечети. Еще несколько минут, и мы вошли во внутрь мертвого города, в западные его ворота, устроенные по диагонали с другими, последними воротами, в восточной стене города. Зд&сь мы встретили квадратный пустырь — сторона квадрата равняется одной трети версты, — пересеченный высокими и низкими, широкими и узкими развалинами построек, поднимающихся над массою всевозможного мусора, включая сюда и возвышение с черепками глиняной и фарфоровой посуды. Там и сям стояли субурганы; не менее резко выделялись и основания храмов, сложенные из тяжелого прочного кирпича. Невольно мы прониклись чувством предстоящего интереса, чем будем вознаграждены в трудах своих по отношению к наблюдениям и раскопкам всего того, что теперь нас окружало.

Наш лагерь приютился в середине крепости, подле развалин большого, двухэтажного глинобитного здания, к которому с южной стороны примыкал храм, разрушенный также до основания. Не прошло и часа времени с прихода экспедиции, как внутренность мертвой крепости ожила: в одной стороне копали, в другой измеряли и чертили, в третьей и четвертой сновали по поверхности развалин. На бивуак прибежала пустынная птичка — соечка (Podoces Hendersoni), громко затрещавшая, усевшись на ветку саксаула; ей нежно откликнулся хороший певец пустыни — чекан-отшельник; где-то прозвучал голос песчанки… И здесь, на этих мертвых развалинах, несмотря на безводие, нет абсолютного отсутствия жизни… Вследствие того же безводия мы должны были привезти с собою все наши сосуды, наполненные водою, причем этот питьевой продукт нужно было беречь в целях пребывания на развалинах, возможно, долгий срок. В интересных занятиях время бежало быстро, неуловимо. Полуясный, серенький и обыкновенно ветреный день скоро сменялся тихою, ясною ночью, налагавшею на развалины суровый, мрачный отпечаток. Усталые, мы также скоро засыпали; немногие из нас с вечера, впрочем, еще развлекались неприятным голосом сыча, зловеще кричавшего с вершины главного субургана.

Абсолютная высота Хара-хото определилась в 2854 фута. Географические же координаты: широта 41°45’40", долгота от Гринвича — 101°5’14,85".

В течение нескольких дней, проведенных на развалинах Хара-хото, экспедиция обогатилась всевозможными предметами: книгами, письменами, бумагами, металлическими и бумажными денежными знаками, женскими украшениями, кое-чем из домашней утвари и обихода, необходимыми принадлежностями торговцев, образцами буддийского культа и др.; переводя в количественное отношение, мы собрали археологического материала, размещенного в десять посылочных пудовых ящиков, приготовленных затем к отправлению в Географическое общество и Академию наук. Кроме того, пользуясь хорошим дружелюбным отношением к экспедиции торгоут-бэйлэ, я тотчас же отправил монгольской почтой в Ургу и далее в Петербург, в нескольких параллельных пакетах, известие о фактическом открытии Хара-хото, найденных коллекциях и приложил образцы письма и иконописи для скорейшего изучения и определения. Нас сильно занимал вопрос, когда существовал «Мертвый город» и кто были его обитатели.

По словам современных, или нише живущих, торгоутов, их предки нашли развалины Хара-хото в том же виде, в каком они представились и нам, т. е. город китайского типа, с высокой глинобитной стеной, ориентированной по странам света, расположенный на острововидной террасе, некогда омываемой с севера и юга водами Эцзин-гола. Остаток вод уносился в восточном направлении в пустыню, в солончаково-песчаную котловину Хадан-хошу, лежавшую на линии общей с нынешними бассейнами Сого-нор и Гашун-нор впадины. Место головы сухого мертвого русла реки отмечено урочище Боток-беэрек. Непосредственно к городу, к его восточной стене и воротам, прилегают развалины значительного пригорода, разбитого на правильные улицы, подобно тому как это выражено и внутри хара-хотоских стен. Последние присыпаны песком соседней пустыни в некоторых местах настолько обильно, что без особенного труда можно подняться на их вершину и спуститься — проникнуть внутрь крепости или выйти из нее. Даже наши неуклюжие верблюды и те, порою, взбирались на вершину стены и по ней свободно расхаживали в разные стороны.

Народное предание о «Хара-хото» или «Хара-баишэн», т. е. «Черный город» или «Крепостной город», гласит следующее.

Последний владетель города Хара-хото батырь[9] Хара-цзянь-цзюнь, опираясь на непобедимое свое войско, намеревался отнять китайский престол, вследствие чего китайское правительство принуждено было выслать против него значительный военный отряд. Целый ряд битв между императорскими войсками и войсками батыря Хара-цзянь-цзюна произошел к востоку от Хара-хото, около современных северных алашаньских границ, в горах Шарцза, и был неудачным для последнего. Имея перевес, императорские войска заставили противника отступить и, наконец, укрыться в последнем его убежище, Хара-байшэн, который и обложили кругом. Долго ли продолжалась осада крепости, неизвестно, но во всяком случае крепость взята была не сразу. Императорские войска, не имея возможности взять Хара-хото приступом, решили лишить осажденный город воды, для чего реку Эцзин-гол, которая, как то и замечено выше, в то время протекала по сторонам города, отвели влево, на запад, запрудив прежнее русло мешками, наполненными песком. И поныне там еще сохранилась запруда эта в виде вала, в котором торгоуты еще недавно находили остатки мешков.

Лишенные речной воды, осажденные начали рыть колодезь в северо-западном углу крепости, но, пройдя углублением около восьмидесяти чжан — чжан равен нашим пяти аршинам, воды все-таки не отыскали. Тогда батырь Хара-цзянь-цзюнь решил дать противнику последнее генеральное сражение, но на случай неудачи он уже заранее использовал выкопанный колодезь, скрыв в нем свои богатства, которых, по преданию, было не менее восьмидесяти арб или телег, по 20—30 пудов груза в каждой, это одного серебра, не считая других ценностей, а потом умертвил двух своих жен, а также сына и дочь, дабы неприятель не надругался… Сделав означенные приготовления, батырь приказал пробить брешь[10] в северной стене, вблизи того места, где скрыл свои богатства. Образованной брешью он во главе с войсками устремился на неприятеля. В этой решительной схватке Хара-цзянь-цзюнь погиб и сам, и его до того времени считавшееся непобедимым войско. Взятый город императорские войска, по обыкновению, разорили до тла, но скрытых богатств не нашли. Говорят, что сокровища лежат там и до сих пор, несмотря на то, что китайцы соседних городов и местные монголы не раз пытались овладеть ими. Неудачи свои в этом; предприятии они всецело приписывают заговору, устроенному самим Хара-цзяяь-цзюнем; в действительность сильного заговора туземцы верят в особенности после того, как <в> последний раз искатели клада вместо богатств отрыли двух больших змей, ярко блестевших красной и зеленой чешуями…

После работ на развалинах Хара-хото мы приступили к исследованию исторической дороги, ведущей в Алаша-ямынь, отстоявший от низовья Эцзин-гола приблизительно в 570 верстах в юго-восточном направлении. Перед нами опять развернулась монгольская пустыня во всех своих формах. Вначале мы долгое время шли по ханхайским отложениям. На севере темным валом залегали высоты Эргу-хара, к югу отлого поднимались мощные сыпучие барханные, отливавшие характерной желтизной пески. В середине, в наиболее глубокой части котловины, в прекрасном урочище Гойцзо, мы встретили настоящий оазис: достаточное обилие воды и пышную камышовую заросль. В миниатюре повторилась картина Сого-нора. И здесь пернатые странники давали о себе знать днем и ночью; и здесь частые выстрелы наших охотников будили дремавшую окрестность. Весеннее солнышко чаще и чаще ласкало нас. Проснулись жуки, мухи; забегали ящерицы; поползли противные змеи. Кустарники придорожных увалов ласкали глаз светло-розовыми или золотисто-желтыми цветами, подле которых изредка проносились первые бабочки. Отдаленный юго-восточный горизонт синел грядами гор, издали сливавшимися в одну общую массу. Мы шли сравнительно скоро, отсчитывая время неделями; теперь участники экспедиции говорили только об Алаша-ямыне, Алашанском хребте, который еще скрывался туманной или пыльной дымкой.

В глубине пустыни мы были приятно удивлены любезным приветствием алаша-цин-вана, приславшего к нам навстречу двух чиновников с хлебом-солью и для оказания содействия в дороге. Кстати подошел праздник святой пасхи, который, таким образом, мы проводили с эцзин-голскими и алашаньскими монголами. Перед завтраком мы пропели хором известный тропарь «Христос воскресе», а после исполнил его много раз граммофон. Вечером, до поздних часов, наш лагерь был оживлен под впечатлением музыки и пения отечественных артистов, переносивших нас мысленно на родину. Некоторые из туземцев оказались большими любителями звуков граммофона и не расходились до тех пор, пока граммофон не смолкнул. Алашаньцы, между прочим, привезли нам известие, что наш транспорт благополучно прибыл в Алаша-ямынь и заждался нашего возвращения.

17 апреля при одном из пустынных колодцев — «Цакэлдэктэ», или «Ирис», — мы выдержали сильный северо-западный снежный шторм, понизивший температуру до — 4,8° С и парализовавший весеннее возрождение органической жизни. Как впоследствии выяснилось, буря эта губительно пронеслась через оазис Дын-юань-ин и западный склон Алашаньских гор, о которые и разбилась. Нежное весеннее убранство оазиса поблекло: сирень отцвела в своем зародыше, мелкие прилетные пташки погибли. Прояснившийся было горизонт вновь потускнел от тонкой пыли, хотя с вершины Баин-нуру мы уже видели силуэт Алашаньского хребта, а еще через два дня и самый оазис Дын-юань-ин, которого достигли 22 апреля, найдя отличный приют в хорошем доме торговой фирмы русского кяхтинского купечества «Собенников и братья Молчановы». Представитель этой фирмы Цокто Гармаевич Бадмажапов, спутник моего тибетского путешествия, встретил нас самым лучшим образом…

*

Отдохнув немного, мы принялись каждый за свое дело. Мои ближайшие сотрудники г.г. Чернов и Напалков раскинули сеть разъездов в области Алашаньских гор и прилежащей к ним с востока долине Желтой реки. Четыркин и препараторы экскурсировали в лучших ущельях Алашаньского хребта, пополняя ботанические и зоологические коллекции. Я был привязан к главному бивуаку, к складу, устройством метеорологической станции, сортировкой и упаковкой хара-хотоских сборов и приведением в порядок дневников и журналов.

Алаша-цин-ван, для которого мы имели специальные подарки, при встрече с нами оказался таким же предупредительным и любезным, как и прежде. И на этот раз он угостил нас отличным обедом и китайским театральным представлением. И теперь его взрослые сыновья были чуть не ежедневными нашими посетителями. Население Дын-юань-ина относилось к нам также дружелюбно, давая возможность наблюдать и изучать местные характерные монгольские особенности.

До прихода монголов в Алашань или Алаша, как говорят местные коренные обитатели, известный под этим названием район, ограниченный на востоке и юге культурной полосой китайского населения, на западе кочевьями эцзин-голских торгоутов, на севере землею монголов Халхи и, наконец, на северо-востоке кочевьями уротов, оставался незаселенным, хотя через него и были проложены дороги по всем направлениям.

В начале царствования второго богдохана, царствующей ныне в Китае династии, в Илийском крае произошли среди олотов беспорядки и около тысячи семейств, во главе с одним тайчжиг, вынуждены были бежать с Или в Алаша. Беглецы поселились главным образом в горах Ябарай, откуда производили лихие набеги за Алашаньский хребет, равно к северу и западу от своего главного стана. Нападая на оседлых китайцев, они в то же время не пропускали ни одного каравана монголов или торгоутов, направлявшихся в ту или другую сторону. Подобно могучему пауку, воинственный тайчжи опутал пески сетью разъездов и быстро посылал подкрепление в нужный район пустыни. Так длилось двадцать лет, и течение которых пришельцы главной: массой никогда не расставались с горами Ябарай. За этот промежуток времени китайские власти пытались если не усмирить совершенно, то хотя бы наказать дерзких олотов, но попытки их не увенчались успехом. Однако тайчжи и его ближайший советник, известный под кличкою «ганны-нюдут-эй-лама», т. е. «одноглазый лама», видели, что рано или поздно им придется поплатиться за разбой, и, чтобы обеспечить себе в будущем спокойное владение занятыми землями, решили принести повинную богдохану.

Во время правления Китаем богдоханом Кан-ои, современником Петра Великого, «одноглазый лама» в сопровождении более или менее влиятельных олотов отправились в Пекин и чистосердечно сознались во всех своих проступках, в грабежах и разбоях, объяснив все это крайнею нуждою, заставившей их искать себе пропитание этим путем. Но, убедившись, что жить таким преступным образом нехорошо, они явились просить устроить их законным порядком на заселенных алашаньоких местах. Повинная была принята, проступки прощены.

Тайчжи был награжден званием «бэйлэ» и штатом управления, соответствующим новому его положению. Монголы бросили грабежи и перешли к мирному занятию --скотоводству. Богдохан избавил население «песчаной страны» от всяких повинностей и податей. Эти привилегии стали известны в окрестностях, и в хошун бэйлэ потянулись монголы отовсюду с имуществом, стадами, и население стало быстро разрастаться.

Во время управления хошуном четвертого бэйлэ в провинции Гань-оу вспыхнуло дунганско-саларское восстание, и алашаньские монголы должны были, по поселению богдохана, принять деятельное участие в подавлении мятежа. Алашанский бэйлэ освободил Ланчжоу-фу и преградил движение саларов на Куку-нор устройством крепости, известной под названием Бар-хото. Салары были не только задержаны, но и разбиты на голову.

За этот подвиг алашаньский бэйлэ был пожалован княжеским титулом «цин-ван», и тогда же богдохан выдал за него одну из дочерей.

Отправляя в Алашань свою дочь, богдохан подарил цин-вану, кроме приданого имуществом и людьми маньчжурами, еще десять тысяч лан серебра на устройство дворца в укреплении Дын-юань-ин и столько же для раздачи монгольскому населению. Таким образом, китайскую принцессу сопровождал огромный поезд, в состав которого вошло сорок семейств маньчжуров, прежняя прислуга дочери богдохана и целая труппа актеров со всеми принадлежностями для театральных представлений. До этого времени алашаньские бэйлэ не имели постоянных построек и жили в юртах, кочуя с места на место, со своими стадами.

К прибытию принцессы укрепление Дын-юань-ин, что значит «отдаленный ин-фан», было, расширено: возвели новую городскую стену, внутри построили дворец со службами и театральным залом и пр. Торговля нового городка быстро увеличивалась. Но зато, с тех пор как алаша-ваны начали жениться на принцессах царской крови, стали увеличиваться и расходы на содержание огромного числа прислуги маньчжур и на прихоти и роскошь при дворе ванов. Население Алаша беднело и уменьшалось. В последнее время не только сами ваны, но и все их сыновья вступают в брак с китайскими принцессами, с которыми по-прежнему приезжает в Дын-юань-ин многочисленная прислуга из маньчжур.

Собственно олотов в Алаша имеется теперь не более четырех тысяч человек, т. е. половины общего населения, другие же четыре тысячи составляются из пришельцев — халхасцев, торгоутов, харчинцев и прочих монгольских народностей. В самом Дын-юань-ине население еще более смешанное: оно состоит из двухсот семейств маньчжуров, почти стольких же (семейств) китайцев, ста пятидесяти (семейств) монголов, кроме того, человек ста лам и около семидесяти кавалеристов, несущих службу при княжеском дворе.

Если путешественник захочет видеть в восточном или южном Алаша чистокровного монгола-олота, в его платье и обстановке, то он едва ли удовлетворит свое желание. Алашаньцы этих частей сильно окитаились: и мужчины и даже женщины носят китайское платье, в юртах завели китайскую обстановку, едят китайские кушанья из китайской посуды, поют китайские песни, а когда нужно, то и говорят по-китайски, хотя свой монгольский язык, в большей или меньшей чистоте, еще сохраняют, за исключением настоящих китаистов, выводящих в разговорную речь не только отдельные слова, но даже и целые фразы. Особенно отражается китайская цивилизация на богатых и чиновных монголах, которые вместо юрт строят себе дома китайской архитектуры. При дворе алаша-вана слышна исключительно китайская речь.

В местах наибольшего соприкосновения алашаньских монголов с китайцами кочевой быт первых понемногу утрачивается; за счет уменьшения скотоводства эта часть населения занимается земледелием и транспортировкой клади.

Население же более удаленных, глухих мест Алаша все еще старается сохранить монгольский облик, занимаясь по-прежнему только скотоводством. Но и здесь мужской элемент начинает одеваться в китайское платье, да и молодые модницы также не прочь принарядить свои головы в китайские платки, а ноги в мужские китайские сапоги, сшитые из плиса или ластика; пожилые же женщины еще упорно отстаивают свой национальный костюм, в особенности безрукавку — цэгэдэк, убранство головы и самую прическу.

Кроме этих, так сказать, наружных признаков окитаивания, алашаньцы и по духу, и по привычкам, и по обычаям стали почти китайцами. Они переняли от китайцев их важную осанку, манеру говорить, встречать и провожать гостя со всеми китайскими церемониями. Эти монголы уже перестали справлять праздники по-монгольски. Новый год празднуется по-китайски.

*

Алашаньский хребет, на который монголы смотрят с благоговением вытянут в направлении, близком к меридиональному, и гордо высится над соседней равниной. Склоны его очень круты, гребень и ущелья скалисты и каменисты. Вследствие крутизны склонов влага мало задерживается, хотя в растительном и животном отношениях он довольно богат и напоминает собою уголки восточного Нань-шаня. Короче — Алшаньский хребет, несмотря на неумелое эксплуатирование его богатств, тем не менее служит большим подспорьем благосостоянию алашаньцев. Алашаньцы им справедливо гордятся и высшую вершину хребта — Баин-самбур — почитают за святую. У большого обо, венчающего эту вершину, ежегодно, летом, монголы собираются для отправлений богослужений и обычных празднеств.

Два лучших богатых монастыря алашаньекого хошуна устроены также в алашаньских горах. Один из них, Барун-хит, отстоит от Дынь-юань-ина верстах в тридцати к юго-востоку; другой, Цзун-хит, в таком, же расстоянии к северо-востоку. И тот и другой монастыри расположены в красивых ущельях, окаймленных живописными скатами, по которым выступают отвесные скалы, нередко испещренные мистическими формулами или даже самими божествами буддийского пантеона. Обо, часовни, субурганы придают монастырским уголкам немало оригинальной прелести. Цзун-хит славится строгими правилами, порядком отправления служб, продолжая следовать традициям знаменитого алашаньского ламы Дандар-лхарамбо, составившего лучшую грамматику монгольского языка и также переведшего немало тибетских книг на монгольский. Барун-хит гордится памятью о пятом далай-ламе, бывшем в этом монастыре и нашедшем здесь место упокоения. В одном из барун-хитских храмов стоит субурган (надгробие), заключающий в себе священные останки Цаин-чжамцо…

*

Дождь, не переставший лить в течение недели, задержал выступление каравана из Дын-юань-ина до 6 июля (1908 г.). Городской шум и сутолока сменились глубокой тишиной пустыни. Обмытый воздух сделался прозрачным и давал возможность, с одной стороны, следить за Алашаньским хребтом, его очертанием, с другой — за широко расстилавшейся к западу песчаной равниной, скрывавшейся за горизонтом. Маршрут экспедиции пересекал пустыню в ее кратчайшем юго-западном направлении, отрезая восточные мысы песков, простиравшихся к волнистым высотам левого берега Желтой реки. Наш караван состоял исключительно из верблюдов, тридцати голов, успешно шагавших по раскаленной песчаной поверхности..

За песками вскоре дорога втягивается в глинисто-каменистые высоты или холмы, а затем и в горные кряжи — северные отпрыски Нань-шаня, пересекая едва заметные следы Великой Стены у маленького захудалого городишка Са-ян-цзин, известного местопребыванием таможенного китайского чиновника.

Здесь впервые после Дын-юань-ина мы напились хорошей воды. Отсюда пошло сплошное земледельческое население вплоть до городишка Шара-хото, граничащего с перевалом того же имени, откуда начинается куку-норский бассейн, дающий приволье номадам.

С каждым днем движения по восточному Нань-шаню воздух становился прозрачнее, небо синее, растительность наряднее, зеленее. Только оглянувшись назад, на север, висевшая над равниной пыльная дымка напоминала о пустыне. С Чагрынской степи, с высот городка Сун-шан-чена[11], мы уже любовались массивными цепями гор, в особенности в юго-западном направлении, где скрывалась стремительная горная река Тэтунг, которая неоднократно была посещена незабвенным H. M. Пржевальским. Там не только средние, но и окраинные цепи богаты кристаллическими выходами в виде острых вершин, пиков или мощных скал, громоздящихся одна на другую в живописном, чарующем глаз величии. Восточнее, на нашем пути через Пин-фань, скалистые цепи понизились, расплывшись на много второстепенных луговых гряд, с верха до низа занятых пашнями китайцев. Еще сравнительно недавно здесь был пустырь, напоминавший о грозном дунганском восстании; ныне же почти все заполнено населением: положительно нет свободного необработанного клочка, пригодного под пашни. Колесные дороги глубоко врезаны в лёссовые толщи и бороздят поверхность траншеями, в которых встречным путникам очень трудно, а местами даже невозможно разъехаться.

Города или населенные пункты вообще на пути следования каравана ничем существенным не отличаются от прочих городов Западного Китая, уже хорошо известных из описаний прежних путешественников. И здесь города обнесены каменными или глинобитными стенами, и здесь в городах группируются администрация, гарнизоны, торговцы, ремесленники и пр. И здесь управления и базары в течение дней полны народом. Можно утвердительно сказать, что китайские города с давних времен созданы в продолжают создаваться по одному шаблону; достаточно видеть один-другой населенный пункт, чтобы правильно судить о прочих. Неодинаковы лишь величины городских участков и мощность или солидность городских стен.

Во время нашего прохождения по Нань-шаню во второй половине июля, в долинах, а также в нижних и средних поясах прилежащих горных скатов приступали к уборке хлебов. Поля были оживлены, народом: на них работали и мужчины, и женщины. От палящих лучей солнца селяне укрывались широкими соломенными шляпами. Деревни, как и у нас на родине, оставались на попечении старых и малых.

В конце июля месяца экспедиция приблизилась к Синину и расположилась лагерем в восточном предместье города, в небольшой деревушке Цав-дя-цзай.

*

Синин — большой областной город, с резиденцией китайского сановника цин-цая, ведающего не только номадами Куку-нора, но и номадами отдаленного северо-восточного Тибета.

Чтобы успешнее и скорее покончить со всеми занятиями в Синине, я налегке, с двумя переводчиками перебрался в этот город, найдя приют в китайской торговой фирме Цянь-тай-мао, знакомой мне еще по моему минувшему тибетскому путешествию.

В течение трех дней, проведенных в Синине, мне удалось разрешить все вопросы в положительном смысле. Синин уже за несколько месяцев был осведомлен о нашей экспедиции. Китайская администрация встретила меня весьма любезно и изъявила готовность помочь мне в предстоящем посещении озера Куку-нор, хотя все власти в один голос твердили: «Вы знаете, что времена изменились, что многие тангуты и тибетцы вооружены скорострелками, что эти „дикари“, чаще, нежели прежде, собираются разбойничьими шайками, нападают на караваны и немилосердно разграбляют их… Пожалуйста, не ходите на Куку-нор… Тангуты не оставят вас в покое, произойдут неприятности, которые доставят много хлопот всем нам». Цин-цай зашел еще дальше. Из продолжительной беседы со мной он зазнал, между прочим, что мы собираемся плавать по Куку-нору и что для этой цели имеем в своем распоряжении брезентную складную лодку. Китайский сановник даже подпрыгнул в кресле и, повысив голос, стал утверждать, что это безумие, так как куку-норская вода особенная — в ней не только камень, но и дерево тонет. «Поедете, сами увидите; к тому же, — продолжал цин-цай, — на острове „Хайсин-шань“, или в переводе „Морская новая гора“, как называют китайцы Куйсу, никого теперь нет; паломники собираются только зимой». С своей стороны я очень благодарил почтенного сановника за любезную предупредительность, но не мог не заметить ему, что теперь имею еще большее намерение посетить Куку-нор, чтобы убедиться в справедливости его необычайного свойства — поглощать на дно сухие деревья… После этого цин-цай сказал: «Хорошо, я все сделаю для облегчения вашей поездки на Куку-нор — напишу хошунным начальникам, снабжу вас конвоем, но буду просить нас выдать мне бумагу, что вы, не взирая на мои предупреждения и вежливые уговоры, тем не менее идете и отвечаете сами лично за все тяжелые последствия, могущие произойти от посещения Куку-нора».

Знакомый с подобного рода выдачей подписок, я и на этот раз удовлетворил желание строптивого китайского чиновника, который сдержал слово по отношению снабжения экспедиции переводчиком китайско-монголо-тибетского языков и четырьмя кавалеристами, вскоре сдружившимися с моими гренадерами, и казаками.

Что же касается до сообщения сининских чиновников о большой смелости и предприимчивости куку-норских и других тангутских разбойников, об их вооружении скорострелками, то в этом мы уже имели случай сами убедиться, наблюдая воочию большие и малые разъезды нань-шаньских тангутов, за плечами которых красовались немецкие или чаще японские винтовки…

*

Покончив с делами в Синине, я отправил караван прямым путем в Дон-гэр, сам же, с одним казаком, свернул к югу с целью познакомиться с большим амдоским буддийским монастырем, отстоящим от Синина в одном переходе. Гумбум словно спрятан в лёссовых складках высоких холмов, непосредственно примыкающих к еще более высокому альпийскому хребту, южное подножие которого уже омывается стремительными волнами Желтой реки.

Монастырь Гумбум был основан около пятисот лет тому назад. Основание ему положил богдо-гэгэн, который затем совершил паломничество в Тибет, в Лхасу, где и остался на постоянное пребывание; основанный же им монастырь поступил в ведение гэгэна Чжан (Ачжа), считающего себя в наше время в пятом перерождении.

В 12 гумбумских храмах, говорят, находится шестьдесят три гэгэна (перерожденца), ведающих монастырской братией в две с лишком тысячи человек. Наиглавнейших храмов четыре, которые были спасены от дунганского разгрома монастырскими силами — молодыми, фанатичными ламами, отлично сражавшимися, с оружием в руках, с дерзким неприятелем.

Древние, солидные храмы снаружи роскошно блестят золочеными кровлями и ганчжурами, внутри же они богато обставлены историческими бурханами лучшего монгольского, тибетского и даже индийского изготовления. Особенно пышен и чтим храм «Золотой субурган», перед которым молящиеся простираются ниц и движением своих рук и ног, от времени, в досчатом полу паперти сделали большие углубления, в которых свободно помещаются передние части ступни с пальцами и скользят руки при земных растяжных поклонах. В хорошем виде поддерживается и большой соборный храм, вмещающий до пяти тысяч молящихся. При вступлении на его наперть меня поразил вид семи основательных плетей, развешанных но стене, шричем наиболее основательная из них была украшена голубым хадаком. Эти плети, как передавали мне местные обитатели и старейшие из лам Гумбума, только и поддерживают должный уставный порядок монастыря, монашествующей молодежи… Красив и богат также храм, стоящий рядом с восемью белыми субурганами {}История основания восьми субурганов такова. Однажды в Гумбуме среди монахов произошли крупные беспорядки, продолжавшиеся довольно долгое время. Местные и ближайшие власти не в силах были установить порядок. Тогда из Пекина, по указу богдохана, в Гумбум был командирован принц-судья, отличавшийся своим решительным нравом. Прибыв на место, строгий принц немедленно приступил к расследованию дела, из которого убедился, что главными виновниками беспорядков являются известные восемь гэгэнов… Принц обратился к перерожденцам с следующей речью: "Вы, гэгэны, все знаете — что было, что есть и даже что будет; скажите же мне, когда вы должны умереть? Испуганные и понявшие свою тяжелую участь гэгэны ответили: «Завтра!»… «Нет, — решительно произнес дринц, — сегодня!» и велел тотчас отрубить несчастным головы. На месте казни гэгэнов ламы и поставили эти восемь субурганов, или надгробных памятников., по преданию построенный на месте спрятанного в землю последа ребенка, а впоследствии знаменитого реформатора буддизма Цзон-хавьи.

Гумбум тщательно бережет своего рода музейные предметы, как-то: одеяния далай-ламы, банчэн-эрдэни, Цзон-хавы, кроме того, телегу банчэн-эрдэни, шапку реформатора и седло богдохана с трепещущимся у передней луки драконом.

*

Ранним утром, 6 августа, я покинул Гумбум, а вечером уже прибыл в Донгэр, у южной окраины которого, на островке, омываемом рукавами местной речки, белели шатры экспедиции. Караван прибыл сюда лишь накануне моего возвращения из Гумбума.

Так как начальник г. Донгэра вовремя получил официальное уведомление о нашей экспедиции, то мы, кроме предупредительности и любезности с его стороны, ничего не видели. Участники экспедиции могли свободно разгуливать по городу, заходить в любой магазин или лавку и вообще чувствовать себя как дома. В этом меновом городе особенно много толпилось на улицах куку-норских тангутов и тангуток; последние заставляли обращать на себя внимание пестротой одежд и оригинальностью спинных украшений, в виде двойных-тройных лент, богато убранных монетами, раковинами, гау, бирюзой и пр. Еще большее оживление вносили тангутские всадники, в карьер мчавшиеся по улице в полном вооружении. Гордые, надменные степняки ничего и никого не боялись…..

*

Дождь опять задержал наше выступление (на Куку-нор) на несколько лишних дней, до 12 августа, когда, наконец, мы тронулись в дальнейший путь. На третий день перехода с соседней перевалу Шара-хотул вершины экспедиция радостно приветствовала мягко-голубую поверхность Куку-нора, убегавшую далеко на запад. На юге теснились горы, среди которых выделялась каменистая вершина Сэр-чим, посеребренная недавно выпавшим снегом; это — вблизи Куку-нора; вдали же, все в том же полуденном направлении, гордо высилась к небу еще более величественная цепь гор, отливавшая матовой белизной массивного снегового покрова. В дивно прозрачном воздухе стояла торжественная тишина, солнце пригревало ощутительно, по ярко-синему фону неба, там и сям, носились царственные пернатые: гималайский гриф, гриф-монах и бородатый ягнятник, который нередко, впрочем, пролетал вблизи нас и давал любоваться на его гордый полет, величину и общую картину природы, которую он оживлял собою, без взмаха крыльев, скользя по воздуху вдоль гор…

На следующий день, 15 августа, экспедиция вступила на самый берег альпийского бассейна, когда Куку-нор еще более приветливо улыбнулся нам. Перед нами развернулась его лазоревая поверхность, слегка колыхавшаяся мягкими волнами, начавшими убаюкивать нас с первого дня монотонным своим гулом. В тихую, ясную погоду Куку-нор был просто обаятелен. Не озера, а впечатление моря производил на всех нас этот величественный бассейн. Его действительно грандиозный масштаб[12], убегающая за горизонт поверхность, окраска и соленость воды, глубина, высокие волны и по временам могучий прибой скорее дают понятие о море, нежели об озере. Мы, невольно, с первых дней пребывания здесь величали его морем… На устах моих спутников я только и слышал: «Ой, как сегодня разбушевалось море, как высока морская изумрудная волна, как быстро и грозно несутся по морю серебристые барашки» и пр.

Купанье в Куку-норе превосходное; мы купались ежедневно по нескольку раз. Легкость держаться на воде давала возможность отдаляться от берега на порядочное расстояние, затем отдаться воле волн, чтобы вновь приблизиться к берегу. Прозрачность воды так велика, что песчаное дно и плавающие рыбы хорошо видны на значительной глубине.

Но если Кук-нор красив днем, то вечером, в особенности в приятную погоду, он поистине очарователен, как был очарователен в первый день вступления экспедиции на его берег. Солнце, совершив свой дневной путь, склонилось к горизонту, отдавая одну часть лучей горам, другую же разливая по видимому нам небосклону, картинно отражавшемуся в лоне вод. Прозрачное, тонкоперистое облачко, словно золотое кружево, тихо, стройно неслось к югу. Там, в горах, стояла полная тишина, успокоившая и Куку-нор; он уже не бушевал, не стучал грозно о берег, а лишь только тихо шептался с ним…

На следующий затем день, чуть забрезжила на востоке заря, наш лагерь пробудился. Сэр-чим еще спал, на нем в виде покрывала лежала слоисто-кучевая тучка, вытянувшаяся вдоль гребня. Со стороны озера гоготали гуси, кричали и свистели на разные лады кулики, издавали клекот орланы; на мокрых лугах проснулись большие жаворонки и начали с песней подниматься в высь. Караван уже шагал по мягкой проторенной дороге. Блеснули лучи дневного светила по Сэр-чиму; тучка, небесная странница, поднялась вверх и растаяла… Через час пронесся первый резкий порыв ветра, вскоре второй и третий: Куку-нор нахмурил брови…

Мы следовали южным берегом, — навстречу то и дело попадались тангутские караваны из яков; номады перекочевывали с одного края долины на другой, с западного на восточный, где стояли нетронутыми богатые степные пастбища. Показался, наконец, и центр нашего притяжения — остров Куйсу. С лугового откоса берега, где теперь проходил наш караван, открывалось еще большее пространство лазоревой и темно-голубой поверхности, по-прежнему скрывавшейся за горизонт. Куйсу, словно гигантский военный корабль, выступал из синих волн Куку-нора и манил к себе своей неизвестностью.

Следует заметить вообще, что Куку-нор из года в год усыхает, уровень его понижается, береговая линия сокращается. Наблюдательные туземцы, в особенности прежние обитатели Куку-нора — монголы, передают, что Куйсу растет, что во времена давно прошедшие, как говорят старики, этот остров был едва заметен, теперь же он представляется порядочной горкой.

*

17 августа караван экспедиции расположился лагерем в ближайшем, со стороны южного берега к Куйсу, урочище Урто, где простоял около трех недель, пользуясь простором и привольем кочевников, отстоявших от нас верст на пять. Общая картина стоянки она Куку-норе такова: к северу, в 3/4 версты, залегает самый Куку-нор; к югу, в шести верстах, тянутся горы — западное крыло Сэр-чима. От гор стремится речка, пересекающая слегка покатую к озеру долину и образующая вблизи берегового предпоследнего к Куку-нору вала второстепенный, или частный, замкнутый озеровидный бассейн, до двух верст в окружности. На этой самой речке, на возвышении третьего берегового вала, сливающегося с материковой равниной, мы, и имели свой лагерь, откуда открывался широкий вид во все стороны. Быстрая, прозрачная речонка оживляла наш бивуак, капризно его опоясывая с трех сторон. На речку, а еще больше на соседнее озерко, постоянно прилетали гуси, утки, турпаны; по песчаному берегу самого озера большими или меньшими обществами усаживались бакланы, чайки и одиночками, в виде темных точек, орланы.

Больше всего мне нравились серебристо-белые чаечки, молча или с своим оригинальным криком пролетавшие или парившие над озером… Любуясь ими, прислушиваясь к их знакомым голосам, мысль частенько уносилась на берега родных озер, где те же самые виды так же свободно проносятся вдоль рек и озер и так же свободно красиво реют на солнце…

С приходом на Куку-нор мы достали из вьюков свою складную брезентовую лодку и, бережно собрав ее, начали производить пробное плавание, отдаляясь от берега до пяти верст и более[13]. Плавание производилось во всякую погоду: в бурное и тихое состояние Куку-нора. В общем пробные плавания по Куку-нору дали удовлетворительный результат. Лодка качалась на волнах, словно поплавок, слушалась весел и довольно ходко подвигалась в желаемом направлении; это — ее положительные качества: к отрицательным же, в частности, можно было отнести следующие: непрочность весел, которые в месте уключин с первых дней плавания начали мочалиться, сами уключины сидели неустойчиво, борты широко расходились, от чего высокая волна постоянно захлестывала на дно лодки; словом, пришлось порядочно поработать, прежде нежели наше суденышко стало внушать к себе хоть маленькое доверие, при мысли о попытке сплавать на Куйсу… Деревянный ромбовидный пояс, положенный по бортам, основательно скрепил всю лодку и крепко зажал уключины; весла же были снабжены кожаными накладками.

Испытывая лодку, надо было позаботиться о продовольственном снаряжении — еде и питье, о приспособленки измерительных и других инструментов, а также выяснить вопрос о составе участников плавания. Точкой отправления должно было служить безымянное урочище, отстоящее от нашего уртоского лагеря в семи верстах к западу и четырех верстах от берегового «обо», служащего указателем пути для паломников-номадов, имеющих сообщение с Куйсу зимой по льду.

Таким образом, среди интересных занятий незаметно промелькнула первая неделя пребывания на Куку-норе. Мы неустанно, по-прежнему, заняты были этим оригинальным бассейном, следя ежедневно за состоянием его поверхности, которая не всегда и не везде бывала одинаковой. Так, например, юго-восточный залив Куку-нора тих, спокоен, отливает прелестным лазурным оттенком небес, тогда как северный район озера уже порядком колышется изумрудными волнами; в то же самое время с северо-запада бегут темные высокие валы, украшенные барашками. Из тихого в бурное состояние Куку-нор переходит сравнительно очень скоро и, наоборот, долгое время не успокаивается после более или менее серьезного шторма.

Тих ли, взволнован ли Куку-нор, всегда он величественно прекрасен. Часами я просиживал на его берегу или далеко уходил вверх или вниз от бивака, никогда, не уставая смотреть на его бесконечный водный горизонт, как одинаково не уставал и слушать его монотонный прибой, напоминавший мне берег Крыма.

В первую очередь плавания на Куйсу я назначил самого себя. Все было приготовлено к вечеру. 28 августа я с урядником Полютовым перекочевал к точке отправления. Куку-нор успокаивался, солнце скрывалось за чистый, прозрачный горизонт. Облаков вообще не было, за исключением северной части неба, где они сбились в небольшую, серую, тучеобразную массу, сливавшуюся с поверхностью Куку-нора. Барометр стоял хорошо. Сумерки легли на землю. Едва потухла солнечная заря на западе, как на востоке всплыла луна, чудно озарившая всю видимую поверхность Куку-нора. Досадовал я на себя, что не приготовился к отплытию на Куйсу днем раньше, чтобы воспользоваться сегодняшним состоянием погоды.

Вдоволь нагулявшись по берегу и насладившись лаской природы, я отправился в палатку, чтобы уснуть… Море также дремало; абсолютной тишины воздуха ничто не нарушало. Моряки, может быть, справедливо не любят подобного затишья, замечая, что оно часто бывает зловеще. В два часа ночи меня разбудил Куку-нор, со страшною силою ударявший о берег тяжелыми волнами… К рассвету, ко времени нашего предполагавшегося отплытия, он рассвирепел еще больше. Пришлось смириться и ждать у моря погоды. К полдню начало стихать, и мы несколько раз пытались отчалить от берега; напрасно — девятый или двенадцатый вал сердито отбрасывал нас обратно к берегу.

*

Возвратившись на главный бивуак, я предложил моим сотрудникам г. г. Чернову и Четыркину перебраться к точке отправления и терпеливо выжидать лучшего состояния Куку-нора. Они были счастливее меня; уехав в безымянное урочище 30 августа, на следующий день, в 1 час, мои товарищи оставили берег с мыслью, если поверхность озера не успокоится, проследовать хотя бы до половинного расстояния. Однако, по мере удаления от берега, погода стала улучшаться, ветер окончательно стих, волны понизились. Обрадованные этим обстоятельством, мои сотрудники поплыли смелее, с большей надеждой на осуществление предприятия. Прошло пять часов непрерывной тяжелой работы с веслами; большая половина расстояния, отделявшего берег от острова, осталась позади, хотя самый остров ничуть не выделялся крупностью очертаний. Товарищи сильнее налегли на весла; еще прошел томительный час, а остров по-прежнему, для глаз, отстоял далеко; желание во что бы то ни стало добраться до Куйсу подняло было энергию и повысило силы. Между тем, совершенно незаметным образом спустились на воду сумерки, поднялся ветер, быстро разведший сильное волнение. С каждыми последующими десятью минутами становилось темнее и темнее; остров уже давно исчез из наблюдений. Высокая волна то и дело обдавала студеной струей, заливая дно лодки. Товарищи надеялись исключительно на собственные силы, но запас их понемногу начал истощаться; работая веслами, борясь в темноте с пенистыми валами, они подбадривали друг друга предположением о близости острова. Еще томительные полчаса, еще четверть часа, еще пять минут… и вдруг, словно темное чудовище, встал Куйсу. Наши путники счастливо очутились у мягкого, доступного для лодки берега; справа и слева возвышались скалы… Можно представить себе, с какою радостью мои сотрудники вступили на землю Куйсу… В избытке приятных чувств товарищи поздравили друг друга с успехом. Тем временем облака поредели, и выкатилась луна; Куйсу, его южный скат, предстал во всей красе. Усталость, голод, холод (от мокрых одежд) на время были позабыты.

Всего мои сотрудники, пробыли на воде, не расставаясь с веслами, семь с четвертью часов, в течение которых проплыли около 30 верст. Лодка значительно намокла и, будучи при том наполнена на треть водою, представляла такую тяжесть, с которой усталые товарищи не могли справиться, не могли вытащить лодку на берег, прежде нежели не освободили ее от общего груза. Только тогда они втащили ее на берег, опрокинули, сделав себе нечто вроде навеса, под который и спрятались. Подкрепившись затем коньяком, яйцами и чаем, мои сотрудники думали уснуть, но не тут-то было; их мокрые костюмы не давали им покоя; товарищи почувствовали сильный озноб, признак лихорадки, и, не долго думая, пошли бродить по острову в направлении к обо и кумирне, расположение которых им было хорошо известно еще до прибытия на Куйсу из многочисленных наблюдений в бинокль или астрономическую трубу с берега. По дороге к обо мои сотрудники наткнулись на лошадь, тревожно заржавшую и быстро отскочившую в сторону. Это открытие навело их на приятную мысль о присутствии людей. Осмотрев обо и кумирню, товарищи вернулись было к лодке, но вскоре вновь пошли гулять по острову; на этот раз в другую сторону, вдоль берега, когда попали на жилье человека, обставленное оградой, откуда на наших путников смотрело с любопытством стадо коз и баранов. Боясь испугать кого-нибудь, товарищи последовали дальше, вскоре найдя маленькую свободную пещерку, с запасом топлива (аргал). Здесь, как Робинзоны, добыли огня, устроили костер, согрелись, обсушились к только в два часа ночи, согнувшись в три погибели, могли забыться сном.

Утром, 1 сентября, по выходе из пещеры, г. г. Чернов и Четыркин. увидели, шагах в полутораста от себя, дым, тонкой струей поднимавшийся из пещерного жилища. Зайдя к лодке и захватив там хадак и подарки, взятые на всякий случай, товарищи отправились с визитом к невидимому еще отшельнику. Приблизившись к пещере, они услышали голос монаха, отправлявшего утренние молитвы: «Ом-ма-ни-па-дмэ-хум», т. е. «О сокровище лотоса». Чтобы дать понять о своем приближении и намерении войти. С. С. Четыркин громко кашлянул, невидимый отшельник стал энергичнее молиться, голос его усилился, задрожал и стал обрываться; когда же товарищи вошли в пещеру, монах был в ужасе, вытянул физиономию, затрясся, расширил зрачки и, показывая на горло пальцем, скороговоркой твердил: «Тэр-занда-тэр-занда», что значит «что делать, что делать». Товарищи, насколько могли, успокаивали отшельника, заметавшегося по жилищу в целях угощения нежданных, негаданных гостей. Долгое время монах не мог прийти в себя, да, вероятно, и не пришел бы, если, бы товарищи не показали ему лодку, при виде которой отшельник улыбнулся, просиял и дал разумный себе отчет, что имеет дело с обыкновенными людьми, а не с теми, которые наполняли, его воображение…

Знакомство с остальными двумя отшельниками, обитателями острова, такими же, как и первый, тангутами-ламами, произошло более спокойным образом, хотя, впрочем, это только с вторым; что же касается до третьего, более дикого, то он сильно смутился, несмотря на то, что свидание происходило в присутствии его обоих товарищей. Один из лам считал себя выходцем из Лаврана, второй — из Гумбума, третий остался невыясненным. Весьма интересны некоторые подробности о монахах. А. А. Чернов говорит о них следующее: «Подремав немного до восхода солнца, мы пошли к лодке. Стояла тишина, озеро тихо плескалось. Хребет Потанина был окутан снежно-белыми кучевыми облаками, а над ними, после голубого промежутка, висела еще лента облаков. В 7 часов утра температура воды в озере была 11,8°, в воздухе было только 6,4°. Мы стали приводить в порядок свое имущество: одно — мыть, другое — сушить.

Из обитаемой пещеры курился дымок. Мы ждали ее хозяина. Заметив нас издали, около лодки, он, может быть, был бы не так испуган, как при нашем появлении в его жилище. Но время шло, а тишина ничем не нарушалась. Мы решили нанести визит.

Овцы были еще внутри загородки. Из пещеры слышалось монотонное бормотанье: очевидно, в ней был один человек, занятый молитвой. Не входя в пещеру, мы приветствовали его по-монгольски. В ответ он только повысил голос, но не вышел. Когда мы вошли в жилище отшельника, он сидел на особом возвышении перед раскрытой книгой, впереди которой стояли молитвенные чашечки и блюдечки.

Увидя нас, монах вскочил. Он был необыкновенно испуган. Руки его тряслись, зрачки расширились. Приняв приветственный хадак, он поспешно стал усаживать нежданных гостей на полу, бросив туда шкуру. Перед нами, как по волшебству, появились чуть ли не все съестные припасы, какими обладал лама. Скороговоркой, заплетающимся языком, он все время выкрикивал слова молитвы или заклинание, временами проводя пальцем по горлу и насильственно улыбаясь. Схватив: большую чугунную чашу, монах выбежал из пещеры и стал поспешно доить коз. Теперь можно было различить непрестанно неповторяемое слово: „тэр-занда, да-тэр-занда-да, тэр-занда, да-тэр-занда-да“ („что делать, что делать“, как после перевели нам.).

Подоив коз, он поставил котел на огонь. Увидев, что мы едим, как обыкновенные смертные, он стал понемногу успокаиваться, чаще улыбался, но не сводил с нас глаз, почти не мигая. Быстро перебирал свои четки, изредка шевеля губами.

Угощенье состояло главным образом из молочных продуктов: простокваши, сушеного творогу — „чюры“ — и масла. Кроме них, у монаха оказался молотый ячмень („дзамба“) и кирпичный чай — очевидно, дары паломников. Была предложена и баранья нога в том же окаменелом состоянии, в каком мы нашли баранину в нашем убежище. От чаю и от остальных блюд мы отказались, зато оказали честь простокваше, очень вкусной, приготовленной чище других продуктов.

Во время нашей еды монах снова сел для молитвы. Он ссыпал с тарелочек гальку и вылил из медных чашечек воду, тщательно их вытирая. Кроме этих предметов, на божнице были „цаца“ — глиняные фигурки небольших бурханов — и один рисованный бурхан. Лама читал по очень длинной и узкой книге, листы которой не были сшиты.

Когда отшельник кончил свою молитву, мы знаками просили его следовать за нами и привели к лодке. Осмотрев ее и остальное наше имущество, он совершенно успокоился, очевидно, понял, откуда и как появились в его владениях чужеземцы, приехавшие в совершенно необычное для посещений острова время года. Врученный ему подарок — перочинный ножик и жестяная коробка из-под сушеной капусты — установил между нами уже прочные дружественные отношения. Монах пригласил нас следовать за собой, показывая, что на острове есть еще двое таких же как он обитателей.

Мы пошли на запад, по самому берегу под скалами за жилище первого монаха и вскоре увидели еще более солидную постройку, но прежнего, так сказать „пещерного“, типа. На голос нашего проводника ее хозяин вышел к нам навстречу. Между соседями завязался оживленный разговор, в котором наш первый знакомец выступал уже в роли толкователя. Новый обитатель острова удивленно посматривал на нас. Он показал нам свое помещение и кумиренку, построенную рядом с ним. Она была расположена тоже в естественной громадной нише среди скал и только передняя часть ее была обделана и к ней пристроен вход, имевший даже дверцы и род сеней. В кумирне, быстро суживающейся внутрь от входа, вдоль стен, стояли бурханы, в одном непрерывном ряду; в числе двадцати одного они были сделаны из глины, имели одинаковый размер, около одного аршина высотой, и представляли главным образом сидячую фигуру самого Будды.

После осмотра кумирни мы пошли к третьему отшельнику. В одном месте пришлось подняться на скалы и вновь спуститься к воде. Наконец, внутри большого углубления, среди скал, мы увидали вход в пещеру. На вызов одного из наших спутников лама откликнулся, но не вышел, продолжая молиться. Зато он положительно остолбенел, когда, отведя глаза от книги, увидал прежде всего моего товарища. Долго он, не говоря ни слова, переводил глаза по очереди на каждого из вошедших. Наши спутники тоже не сразу заговорили, наблюдая то впечатление, какое произвело на их собрата наше неожиданное появление.

Монахи были людьми пожилыми, но еще далеко не старыми. Первый, из них, очевидно, более молодой, был гладко выбрит и имел вид обычного служителя Будды. Остальные давно уже совершенно перестали заниматься своей наружностью: отросшие волосы торчали у них в разные стороны, представляя своеобразные головные уборы. Все монахи, очевидно, были тангутами: первый и второй — типичными брюнетами, третий — с более светлой кожей и волосами. Вид последнего отшельника положительно напоминал дикого человека: взгляд его был блуждающим, изо рта торчали зубы. На нем, как и на других монахах, была баранья шкура, но она имела только отдаленное сходство с формой человеческой одежды. На ногах были низкие сапоги, кое-как сшитые из кусков бараньей шкуры мехом внутрь. Характер его был необщительным и угрюмым: мы совсем не видали на его лице улыбки, — очевидно, он совсем отвык и уже не мог улыбаться. Второй лама тоже был сосредоточен, зато первый отличался противоположным характером: подвижной, постоянно смеющийся, он все время оживленно „болтал“.

Четыре дня прожили мои сотрудники на острове Куйсу, занимаясь его изучением и знакомясь с бытом истых монахов. Геолог экспедиции А. А. Чернов дает более подробное описание о поездке или плавании на Куйсу, я же касаюсь лишь основных ее черт, усвоенных под впечатлением первых живых рассказов возвратившихся на берег товарищей.

Остров Куйсу расположен почти посередине Куку-нора, несколько ближе к южному берегу, и ориентирован с северо-северо-запада на юго-юго-восток. Он слагается из гранита, биотита, гнейса, сильно обнаженных у берегов и на возвышенных частях острова, в прочих же местах прикрытых слоем песчано-глинистой почвы большей или меньшей мощности, одетой, в свою очередь, пышным ковром травянистой растительности. Относительная высота гребня Куйсу простирается до 200 футов; длина же береговых очертаний не превышает четырехверстного расстояния, при длине острова по оси менее двух верст и наибольшей ширине, приблизительно у середины, до полуверсты.

Наибольшая скалистость острова выражена вдоль южного и западного берегов, вдоль прочих Куйсу поднимается мягкими пологими окатами. Растительность острова та же, что и на южном побережье Куку-нора; ключей или источников не имеется. Довольствуются отшельники и их скот дождевой водой, собираемой в специально устроенные углубления.

Помимо кумирни и обо, устроенных на вершине острова, Куйсу украшен субурганами, молитвенными пещерами, второстепенными обо и яр. В кумирне и пещерах имеются довольно интересные старинные бурханы.

Главное занятие отшельников — систематическое отправление богослужения, переписывание молитв, приготовление многочисленных „цаца“. Вне же этих занятий они возятся со скотом — баранами и козами, общее число которых простирается до ста пятидесяти голов. Каждый монах живет в отдельной пещере с оградой для собственного стада. Животные пасутся все вместе, но три возвращении с пастьбы разделяются иа три группы, причем каждая самостоятельно направляется к своему стойбищу. Лошадь — достояние общее.

У монахов сосредоточены большие запасы сухого творога (чюра), масла, топлива (аршал). Отшельники питаются исключительно молочными продуктами, чем ежедневно любезно угощали и моих сотрудников.

На осрове, в соседстве с монахами и их стадами, живут восемь лисиц; вероятно, есть пищухи и другие более мелкие грызуны. Что же касается птиц, то здесь преобладающими видами являются из отрядов плавающих и голенастых: гуси, утки, турпаны, бакланы, разнообразные кулики и пр.; особенно, много бакланов и чаек, обыкновенно усаживающихся на скалистые берега или на песчаные отмели. У берегов острова постоянно держится рыба, большими и меньшими стаями разгуливающая на солнце[14]. При спускании бакланов на воду эти стаи рыб направляются в сторону птиц и следуют за ними на далекие расстояния. И здесь за рыбой охотятся орланы, там и сям сидящие на скалах; замечен также и одинокий, вероятно, пролетный коршун, кружившийся над пещерами или пролетавший с одной стороны острова на другую.

В зимнее время отшельники разнообразят свое прозябание: сюда, по льду, приходят паломники; впрочем, ледяная поверхность Куку-нора не каждую зиму бывает доступна для передвижения из-за непрочности самого льда и образования многочисленных трещин.

С вершины Куйсу открывается красивый вид на вое четыре стороны. Прекрасно виден маленький скалистый островок, расположенный к юго-западу, и особенно рельефно выделяется мыс или полуостров на западе. Северного берега мои сотрудники не видели вовсе, тогда как южный выделялся отчетливо.

Неоднократные расспросы у туземцев, равно и личные наблюдения относительно пребывания в Куку-норе какой-либо формы ластоногого животного, не дали положительных результатов, за исключением сведений, добытых от сининского дао-тая, который утверждал, что видел шкуру зверя, изловленного в куку-норских водах, очень сходную по описанию с таковой, про которую впервые сообщает В. А. Обручев. Видеть эту интересную находку нам лично не удалось, так как она, говорят, давно увезена на пекинский рынок.

5 сентября, после часового барометрического и метеорологического наблюдения, мои сотрудники покинули Куйсу и гостеприимных отшельников, которые приглашали „первых летних гостей“ и „первых иностранных посетителей“ прожить до зимы, чтобы вернуться на берег более безопасным способом, а не в этой скорлупке, — показывая на лодку, говорили провожавшие монахи, покачивая головами…

На обратном пути товарищи произвели четыре промера, давшие следующие результаты: первый промер, в непосредственной близости Куйсу, показал максимальную глубину южной части бассейна[15], выразившуюся тридцатью семью метрами; второй и третий промеры, пришедшиеся на середине общего расстояния, оказались одинаково глубокими — в тридцать пять метров — и последний, в расстоянии пяти-шести верст от берега Куку-нора, вышел вполне согласным с уже произведенным промером при пробных испытаниях лодки, а именно в двадцать пять или немного более метров. Температура поверхностного слоя воды Куку-нора 14,5° С. Дно прибрежной полосы, шириною от пяти до восьми верст, песчаное, далее илистое.

В обратном плавании товарищи пробыли на воде восемь с четвертью часов, стараясь держать курс прямо на главный бивуак — урочище Урто. И на этот раз мои сотрудники, приближаясь к берегу, выдержали сильную трепку и страшную усталость.

*

Пока г. г. Чернов, и Четыркин плавали по Куку-нору, я совершил стоверстную охотничью экскурсию в южнокукунорские горы. При моем возвращении на главный бивуак Иванов радостно объявил мне: „вчера, т. е. первого сентября, на Куйсу была ракета“. Этим давалось понять, что наша „скорлупка“ доставила путников на остров. У меня с товарищами было условлено, что с их отплытием: от берега на главном бивуаке будут ежедневно, в 9 часов вечера, следить за Куйсу, за появлением двух ракет. Первая ракета должна быть пущена в день вступления на Куйсу или на следующий, вторая — накануне оставления острова. „Маленькой огненной змейкой мелькнула ракета и ободрила нас“, — повторил мне несколько раз мой неизменный спутник Иванов. „Слава богу“, — говорю я, — теперь будем следить за второй весточкой товарищей». Три вечера подряд, 2, 3 и 4 сентября, стоял и я у астрономического столбика, окруженный своими спутниками, а также сининскими китайцами и алашаньскими монголами-подводчиками. Все мы собирались минут за десять до условного времени и, вперив глаза в непроглядную тьму, по направлению Куйсу, стояли словно на молитве. К 9 часам тишина превращалась в святую, торжественную; все смолкало; слышны были лишь удары часов, которые я держал в руке, следя за временем. В последний, вечер, четвертого сентября, ровно в девять часов, ночную тьму прорезал огненный штрих, блеснувший на один момент. Гробовая тишина была тотчас нарушена радостными голосами, особенно громкими в устах китайцев и монголов, не видевших появления первой ракеты…

На другой день, в 9 часов вечера, когда Куку-нор начал порядочно постукивать в берег, а наша надежда на ожидание бледнеть, я заслышал голоса своих товарищей, подошедших к палатке. Радости нашей не было конца… Пошли бесконечные спросы и расспросы, рассказы и пересказы, которые, повторяю, и легли в основу вышеприведенного описания плавания на Куйсу.

С возвращением моих ближайших сотрудников из плавания экспедиция перенесла свой лагерь на 12 верст восточнее, к основанию полуострова, или мыса, Чоно-шахалур, т. е. Волчий загон, оканчивающегося узкой песчаной косой, вдавшейся в озеро. С этой косы С. С. Четыркин с урядником Полютовым произвел два плавания: к северу — на 7 верст, к юго-востоку — обратно на берег — на 15; первое плавание — в области открытых вод Куку-нора, второе — в заливе, образуемом с одной стороны косой полуострова, с другой — прилежащим к ней берегом Куку-нора. На последнем плавании, приблизительно у середины, случилась неприятность: железная поперечная скрепа лодки лопнула, что вызвало расхождение бортов, отказ уключин и быстрый поворот лодки в сторону. Борясь с порядочной волной, наши путники едва справились с лодкой, ее мало-мальской починкой и поспешили выброситься на берег…

На этом наши работы на Куку-норе и окончились. Я счел вторую задачу экспедиции посильно выполненной и отдал распоряжение к выступлению в обратный путь к Синину, которого мы и достигли 16 сентября.

*

В Синине мы радостно встретились с нашим товарищем П. Я. Напалковым, успешно совершившим разъезд в провинции Гань-су.

Разъезд Напалкова охватил своим маршрутом больший район, нежели тот, который предполагался вначале; кроме того, самый маршрут удачно расположен по отношению к местам, исследованным нашими предшественниками. Таким образом, моему помощнику удалось посетить совершенно неведомый угол Гань-су и впервые поставить на карту название девяти новых городов.

На этот раз сининские власти отвели для экспедиции отличный дом, специально для экстренных потребностей, расположенный в центре Синина, и встретили нас, как говорится, с распростертыми объятиями. Они уже были осведомлены через посредство переводчика и кавалеристов, прибывших в Синин накануне нашего вступления, о всем том, чем мы занимались на Куку-норе и как к нам учтиво относились куку-норские обитатели, а главное, что мы все целы — живы и здоровы, из нас никто не утонул. Цин-цай и прочие чиновники Синина при встрече с нами, повторяю, исключительно говорили о нашем плавании по Куку-нору, о посещении острова, и все они с большим интересом рассматривали лодку, в собранном и разобранном видах, а также просили показать г. г. Чернова и Четыркина, их руки, на которых все еще сохранялись основательные мозоли. В конце концов цин-цай сказал: «Вы, русские, первые плавали по Куку-нору, первые сказали нам о глубине Цин-хая и первые иностранцы, посетившие остров Куйсу или Хай-син-шань; обо всем этом я непременно сообщу в Пекин».

Чтобы не ослаблять прекрасных отношений и того хорошего впечатления, которое я получал после каждого нового свидания с сининскими властями, я счел излишним напоминать прежние уверения цин-цая о том, что в Куку-норе тонут не только камни, но и дерево, — это было само собою очевидно…

По приглашению чжэнь-тая, командующего войсками, я, почти со всеми моими спутниками, присутствовал на военном смотре китайской пехоты и кавалерии. На меня этот смотр произвел впечатление серьезного улучшения сравнительно с тем, что я наблюдал восемь-девять лет тому назад. Войска были представлены на смотре хорошо одетыми (в старой форме), кавалеристы на отличных, местной породы, лошадях. Традиционные большие флаги здесь еще не отменены и по-прежнему составляют гордость китайской кавалерии. Примерная стрельба холостыми выстрелами из пистонных ружей (однозарядные скорострелки берегутся) велась толково, залпы не срывались. Молодые офицеры значительно превосходят выправкой и молодечеством своих старых товарищей, как равно и нижние чины.

На смотре китайских войск присутствовало много окрестных тангутов, заранее прибывших в Синин специально для этой цели. Нарядные, богатые номады на общем плацу, в стороне, часто запускали своих резвых иноходцев, представляя зрелище не менее занятное, чем китайские войска.

В Синине, между прочим, члены экспедиции, имели удовольствие познакомиться с английской семьей H. French Ridley, проживающей в качестве миссионеров. Будучи старожилом Синина, любезный миссионер дал нам много ценных сведений про местный край, равно в значительной мере способствовал приращению нашей этнографической коллекции путем приобретения образцов таковой у местных обитателей.

В Синине же, благодаря улучшению почтового сообщения вообще в Китае, мы получили порядочно писем, точно так же и сами могли отправить лишнюю весточку на далекую дорогую родину. Как всегда, письма приносят одним радостные известия, другим печальные; так было и теперь. Наш А. А. Чернов получил новые грустные сведения из дома и, в силу необходимости, принужден был отправиться в Россию преждевременно. На обратном пути через Алашань и среднюю Монголию геолог экспедиции должен был производить геологическо-географические исследования до отечечественной границы.

Пользуясь случаем, я отправил в Алаша-ямынь на склад экспедиции семь лишних вьюков — преимущественно коллекций. В дальнейшем пути мы перешли с верблюдов на мулов, которые отличаются редкой способностью хорошо двигаться в горах, но зато и требуют внимательного ухода и хорошей обильной кормежки. Хороший мул везет, по-видимому, без особенного труда, груз до 6—7 пудов, строго уравновешенный по обеим сторонам животного.

Как мьы ни старались сократить багаж, число вьюков осталось прежнее — двадцать два, что с одиннадцатью верховыми мулами составило караван, растягивающийся по дороге на значительное расстояние.

*

Таким образом, г. Синин экспедиция оставила двумя караванами, выступившими разновременно. Верблюжий караван, во главе с А. А. Черновым, выступил 27 сентября; с геологом отправлены двое забайкальских казаков, Бадмажапов и Содбоев, первый из которых должен был вернуться в экспедицию из Алаша-ямыня, второй — по достижении геологом Урги, из этого города на склад экспедиции.

Главный же караван экспедиции покинул Синин 30 сентября, а 3 октября уже благополучно прибыл в оазис Гуй-дуй и пересек на пути высокий альпийский хребет по перевалу Ла-дин-лин, поднимающемуся над уровнем моря до 13 000 футов.

ПОСЛЕДНИЙ ПЕРИОД МОНГОЛО-СЫЧУАНЬСКОЙ ЭКСПЕДИЦИИ РУССКОГО ГЕОГРАФИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА; ИЗМЕНЕНИЕ ПРОГРАММЫ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ

Получив предложение Русского географического общества «дальнейшее стремление на юг заменить новыми дополнительными работами в древнем городе Хара-хото», мы приступили к выполнению вновь намеченной программы. С двадцатых чисел декабря 1908 г. пошли энергичные сборы, а после встречи нового, 1909-го, года 6 января я уже отправился в Амдо, с расчетом весной возвратиться в Алашань и до наступления высоких жаров прибыть в Хара-хото.

Несмотря на самый холодный зимний месяц, январь, в который экспедиция двинулась в дорогу, вначале мы не ощущали изнурительных холодов, в особенности там, где маршрут экспедиции пролегал в непосредственной близости глубокой, теплой долины Хуан-хэ, но по мере проникновения в область гор зима давала себя чувствовать во всей полноте. Недоставало лишь снегового покрова, да и то только в долинах, где кроме того травянистые, отливавшие желтизной степи пестрели многочисленными стадами скота. Черные шатры туземного населения также оригинально выделялись на скатах бесснежных холмов, сбегавших на дно ручьев или речек, ледяная поверхность которых серебристо блестела на ярком здешнем солнце.

Общая характеристика амдоского нагорья может быть приравнена к характеристике наиболее мягких частей Тибета, расположенных на востоке или юге этой обширной страны, где абсолютная высота местности от 16 тыс. футов спускается до 12 или даже 11 тыс. (футов).

Амдо привольно раскинулось к югу от альпийского бассейна Куку-нора, расплываясь более или менее высокими волнами гор, гряд, холмов к востоку и западу от Хуан-хэ, ее верхнего нагорного течения. Главные цепи гор ориентированы в широтном направлении с неодинаковым уклоном к северу и югу. Снеговая линия абсолютно поднята выше 15 000 футов. Как и в Тибете, в верховье долин залегают характерные луга твердой тибетской осоки, по которой пасутся стройные горные антилопы-ада и во множестве держатся большие тибетские жаворонки, в ясные проблески дня оживляющие мелодичным пением монотонность страны. Горы вообще богаты тибетскими формами растений, начиная с низкорослых кустарников до альпийских лугов включительно; животная жизнь также однообразна с тибетской. Здесь только путешественник не встречает диких яков и антилоп-оронго, вытесненных обилием кочевников.

Виденные нами амдосцы по наружности ничем существенным не отличаются от описанных нами на страницах моей книги «Монголия и Кам» восточных тибетцев. Они имеют тот же средний рост, реже большой, то же плотное коренастое сложение, те же большие черные глаза, тот же неприплюснутфй, иногда даже орлиный, нос и те же средние уши.

Пища, одежда и жилище у кочевых амдосцев одинаковы с таковыми восточных тибетцев. Нравы и обычаи также очень близки; разница может быть наблюдаема лишь при детальных изучениях тех и других обитателей. И у амдосцев мужской элемент при каждом удобном и неудобном случае норовит составить компанию для праздных разговоров. В лучшем случае амдосцы едут на охоту или на грабеж. Домашние же работы, как то: уход за скотом, сбор топлива, водоношение и многое другое, короче — все, ложатся на женщину. В то время как женщина в течение дня трудится, что называется, не покладая рук, мужчина скучает от бездействия и идет к ней на помощь только тогда, когда женщина физически не в состоянии с чем-либо справиться. Верхом на лошади амдоска так же ловка, как и амдосец; поймать из табуна любую лошадь, ухватиться рукой за гриву и, быстро вспрыгнув на спину неоседланного животного, лихо нестись в желаемом направлении — в привычке каждой молодой амдоски.

Как женщины гордятся своими бусами и серебром, так одинаково, если не больше, гордятся мужчины своими воинскими доспехами, в особенности ружъем и саблей, на украшение которых серебром и цветными камнями тратится немало денег. Боевым видом, молодечеством, удалью в Амдо, как и вообще в Центральной Азии, главным образом и оцениваются достоинства людей, способных быть начальниками. Резвые кони, с хорошим звонким убранством, уже издали привлекают внимание придорожного населения или каравана. Пестрый — темно-красный, синий, желтый — наряд очень красит гордых амдосцев, амдоских чиновников, перед которыми местные простолюдины смиренно и низко склоняют головы.

В последнее время нельзя не отметить особенного, резко бросающегося в глаза стремления амдосцев к приобретению европейского оружия. Те обитатели Амдо, которых мы встречали или в дороге или у себя на бивуаке, часто бывали вооружены именно магазинными винтовками, содержащимися в образцовом порядке, с приделанными к ним сошками для более меткой стрельбы в долинах по зверям, как это всегда устраивают центральноазиатцы у своих примитивных фитильных самопалов. Амдосцы с гордостью показывали нам их магазинки, в свою очередь прося нас показать им русскую винтовку. Разборку и сборку европейских ружей амдосцы усвоили прекрасно, и всякого рода манипуляции с ними они проделывают с замечательной ловкостью и уменьем. Сидя дома, от скуки, амдосец снимает со стены ружье, холит, нежит и ласкает его, словно мать свое любимое детище. Патроны или заряды туземцы берегут с замечательною выдержанностью. Легко представить себе, с какою завистью амдосцы посматривали на наш караван, на наши вьюки, на наше однообразное вооружение. Я положительно убежден, что ни что другое не соблазнило, не толкнуло амдосцев решительно броситься на нас, как только наши винтовки, прелесть и превосходное качество которых они уже успели оценить по своим ружьям европейских образцов. Недаром же китайцы так сильно протестовали против моего намерения двинуться в Амдо, и согласились только в том случае, когда я выдал им новую подписку, что могущие встретиться в Амдо неприятности и беды я беру на свою ответственность.

В наиболее красивых, приветливых и вместе с тем уютных уголках Амдо устроены кумирни или монастыри, а при этих последних нередко и управления начальников и дома их приближенных. При монастырях же очень часто имеют квартиры и торговцы-китайцы, которые, впрочем, при больших таких центрах группируются в отдельные колонии.

Главнейшие монастыри в Амдо — Гумбум и Лавран, насчитывающие в своих обширных храмах и многочисленных постройках тысячи лам, исповедующих главным образом учение Цзон-хавы или так называемого желтого толка. С первым из этих монастырей я уже познакомил читателей, с другим познакомлю ниже.

*

Послуживший для отдыха и дальнейшего снаряжения экспедиции оазис Гуй-дуй расположен на правом берегу Хуан-хэ, в просторной теплой долине. Гуй-дуй представляет собой частью городское население — чиновников, купцов, ремесленников, ютящихся внутри или вне, но подле городских глинобитных стен, огораживающих весьма небольшой участок, прижатый к Хуанхэ, частью — поселян-земледельцев, широко расплывшихся своими фермами по сторонам от стен, в особенности вверх и вниз по течению Желтой реки. Кроме земледелия, Гуй-дуй славится разведением хороших садов. Гуй-дуйские груши находят большой сбыт на сининском и гумбумском соседних рынках.

По отношению к прилежащему нагорью, к многочисленным богатым кочевникам-скотоводам, Гуй-дуй играет видную роль, как меновой рынок. Сюда номады везут сырье, пригоняют скот, получая взамен хлеб или сухую муку «дзамба», кирпичный чай, предметы домашнего обихода и своеобразной роскоши. Ловкие торговцы-китайцы выгодно торгуют местной водкой, к которой кочевники так падки. В базарные дни улицы Гуй-дуя полны номадами, их пестрыми оригинальными нарядами; картины самого занимательного характера представляются"а каждом шагу. Как и в Донг-эре, в Гуй-дуе кочевники чувствуют себя будто дома; и здесь они горды, надменны, смелы.

Представителями китайской администрации в Гуй-дуе являются двое небольших чиновников: гражданский и военный. С тем и другим, с первой встречи, у нас установились хорошие отношения. По временам мы навещали друг друга или совершали совместные прогулки в окрестности. В тиком, симпатичном Гуй-дуе наша жизнь текла мирно, однообразно. Соседи поселяне к нам скоро привыкли и стали заглядывать в занимаемую нами кумирню ежедневно; одни — с целью послушать наш граммофон, другие — полечиться от болезни глаз, желудка или ревматизма. Запасы нашей аптеки здесь значительно поубавились. Благодарные пациенты иногда приносили в дар фрукты и хлебы…

Погода в течение трехмесячного пребывания экспедиции в Гуй-дуе, в общем, стояла довольно хорошая, в особенности в осенние месяцы — октябрь и ноябрь, когда преобладали тихие солнечные дни. В первой половине октября еще не чувствовалось осени, так как солнце пригревало по-летнему и на многих деревьях еще прочно держалась листва, но в конце отмеченного месяца и в начале ноября воздух значительно посвежел, деревья обнажились и вершины соседних гор стали покрываться снегом. В декабре преобладала облачность и восточные или северные ветры, приносившие стужу, а также и сухой тонкий снег, ненадолго прикрывавший собою долину. Тонкая лёссовая пыль опускалась на землю, даль открывалась. В прозрачной синеве неба носились крылатые хищники…

Приспособив для жилья кумиренное здание, мы в нем удобно разместились и за постоянным делом не замечали, как бежало время. Мои сотрудники совершали частые экскурсии в горы или в долину, мне же лично в ноябре удалось съездить в монастырь Чойбзэн-хит, лежащий к северу от Синина, и пробыть в нем достаточное время для ознакомления и изучения его интересных храмов и главного чойбзэнского перерожденца. Последний, мой старый знакомый, еще со времени экспедиции H. M. Пржевальского, принял меня радушно и позволил, между прочим, снять с себя целую серию фотографий… Чойбзэнский гэгэн с гордостью показал мне подарок Географического общества, содержащийся в образцовом виде.

*

…Распрощавшись с гуй-дуйцами, прекрасно относившимися к экспедиции, мы утром означенного дня направились в интересный путь. Небо было прекрасного темно-синего цвета; солнце пригревало ощутительно; дорога, сухая, пыльная, представляла своего рода удобства и неудобства, и наш караван, состоявший из двенадцати вьючных и стольких же верховых лошадей или мулов, ходко шагал сначала по знакомому оазису, а затем по южному ущелью речки Ранэн-жаццон, которая привела нас на горячие ключи Чи-чю.

Здесь была наша первая ночевка. Между монастырем и горячими целебными ключами мы разбили лагерь. Наши белые шатры красиво отливали на золотом фоне дэрэсуна (Lasiagrostis splendens), достигавшего роста человека. Это приветливое местечко уже было мне знакомо по моей декабрьской экскурсии к источникам, максимальная температура которых определилась 85,2° С. Теперь здесь никого не было, но в первое мое посещение я встретил несколько человек нголоков, приезжающих сюда для лечения с извилины Желтой реки. Тогда же пользовались ваннами и примитивно устроенными приспособлениями к ним и ламы ближайших монастырей. Ущелье, где выбегают источники, обставлено высокими холмами, обнажающими у подножии более или менее крупные валуны, в среднем же поясе — красный песчаник, пестревший широкими полосами.

Ночь спустилась на землю очень скоро. Прозрачное небо заискрилось массой ярких звезд, из которых эффектно выделялся красавец Сатурн, которым мы нередко любовались в трубу в Гуй-дуе, во время астрономических наблюдений. Соседний монастырь, казалось, уже погрузился в дремоту, но наш лагерь был долго оживлен голосами русских, китайцев и тангутов. Яркий костер привлекал компанию побеседовать о впереди лежавшей местности.

С зарей следующего дня, 7 января, караван снялся и пошел в прежнем южном направлении с целью выбраться из глубокой вырезки общей долины Хуан-хэ на прилежащее плато. Так как верховья речек и ручьев образовали много ледяных каскадов, то мы принуждены были цепляться по страшной крутизне глинистых или лёссовых обрывов, прежде нежели поднялись на нагорье, где вздохнули свободнее и где караван вновь пошел надлежащим ходом.

К востоку от нашего пути вырастали горы, к западу открывалась долина Желтой реки, порою суживающаяся настолько, что представлялась гигантской змеей. На смену оседлого населения появилось кочевое. Вершины новых гряд или холмов открывали и новые виды, новые долины, густо заполненные кочевниками и их стадами. Мы стали держаться юго-западного направления, пристраиваясь на ночлег в соседстве тангутских стойбищ. Во время передвижения каравана нас сопровождали целые кавалькады всадников, подгонявших новых вьючных животных — яков или быков, которыми мы вскоре заменили уставших лошадей, и мулов.

Первая дневка предполагалась в тангутском княжестве Луцца, которого мы на пятый день своего пути от Гуй-дуя благополучно и достигли.

*

Ставка луццаского управителя располагалась в превосходной пастбищной долине, поперек которой экспедиция шла целый день, держа направление на известную группу черных палаток, или банагов. Подъезжая к ставке, я был встречен сначала сыном князя, молодым, красивым амдосцем, и княжеской дворней, а затем и самим стариком Лу-хомбо, как его называют окрестные обитатели, производившим впечатление крепкого, закаленного в боях воина. Князь пригласил меня к себе в обширную палатку, где уже было готово обычное угощение: чай и свежее, только что испеченное из самой простой муки, печенье. Князь сел против меня, прося не стесняться, а есть и пить как следует. Кирпичный чай, приправленный солью, молоком и маслом, вначале кажется противным, но я уже достаточно привык к азиатскому напитку и с аппетитом поглощал чашку за чашкой; сын Лу-хомбо то и дело подливал мне чая и подкладывал новые печенья, поджаренные на бараньем сале.

Приняв угощенье, я пожелал выбрать место для лагеря экспедиции; старик и молодой князь оба направились со мною и помогли разрешить этот вопрос. Мы остановились на открытой площадке, залегавшей саженях в ста от княжеской ставки. Тем временем подошел и караван, который лишь только был развьючен, как оба князя попросили у меня отпустить всех моих спутников на чай, после дороги. Все, казалось, идет самым лучшим, образом, тем более, что при экспедиции следовал официальный китайский переводчик из сининского управления, снабженный всякого рода бумагами для оказания нам содействия со стороны амдосцев.

Угостив наших молодцов, князья и их свита направились в наш лагерь и положительно его осадили. Князья были приглашены в офицерскую палатку; оба они оказались большими любителями выпить и без всякого стеснения спросили у меня русской водки, поднимая вверх, в знак одобрения, оба больших пальца.

Мне хотелось получше угостить первого важного амдосца и мы поставили пред князем Луцца бутылку коньяку. К сожалению, коньяк был выпит очень быстро, легко и не удостоился похвалы, наоборот, скорее заслужил насмешку. Жалко было уничтоженной бутылки такого дорогого напитка, который мы привезли из далекого Петербурга и который берегли как драгоценное лекарство. Подумав немного, я предложил гостям самого крепкого спирта, хранящегося в запасах экспедиции для коллектирования рыб, змей, ящериц и пр. Князья одобрили его, и старик немного подвыпил. На счастье, вовремя пришла старушка-княгиня, маленькая тщедушная женщина, и увела захмелевшего старика, по дороге проронившего: «Завтра будем говорить о делах, о вашем дальнейшем пути, а сегодня я жду подарков». Подарки действительно частью уже князь получил, частью были направлены вслед за ним.

Два дня шли бесплодные переговоры, не приведшие ни к какому положительному результату. Для князей всего предлагаемого нами — и новых подарков, и самой высокой платы за животных и проводников — было недостаточно: они стояли на своем: «Подарите вашу русскую винтовку и ящик патронов, тогда мы выпустим вас из своих владений». Когда и на эту комбинацию, скрепя сердце, я вынужден был, наконец, согласиться, тогда Лу-хомбо сказал: «Сейчас придет к вам мой сын посмотреть еще раз вашу винтовку, а я ухожу домой». Явился сын, гордо и надменно вошедший в казачью палатку, где и принялся за самый внимательный осмотр нашей магазинки.

В конце концов он с прежнею надменностью заявил: «Ваше ружье — скверное, оно ничего не стоит…» и ушел. Наш лагерь понемногу опустел; на нем остались лишь те немногие луццасцы, которые не могли отличить чужой от своей собственности и которые чуть не на глазах наших стащили все аптечные бинты и марлю…

Старый князь собрал совет старшин-головорезов; на этом совете, как выяснилось впоследствии, было решено уничтожить нас, чтобы воспользоваться всем нашим оружием и пр. Мы же не допускали мысли, что на нас готовится предательское нападение, и тем более могли не знать, что Лу-хомбо на совете одобрил предложение сына и прочей молодежи напасть на нас глухою ночью, перебить, переколоть горсточку русских, воспользоваться их самым ценным добром, а китайцу-переводчику, ночевавшему всегда в княжеской палатке, затем заявить, как заявили нам на другой день после неуспешной атаки, что нападавшие были не их однохошунцы, а обитатели соседнего аймака, их отъявленные враги, нагрянувшие в Луцца с целью отомстить луццасцам за своих убитых некогда товарищей, но случайно напавшие на русских…

Вечер 12 января был особенно тихим со стороны княжеской ставки. Сумерки погасли скоро, на землю спустилась темная, облачная ночь. От сининского переводчика мы узнали, что князь согласился распорядиться подводами на завтрашний день на условиях самых последних, т. е. по баснословно дорогой цене за каждое отдельное животное и за каждого из пятнадцати проводников, тогда как в сущности мы нуждались в одном: но нам навязывали их непременно пятнадцать человек, якобы один-два не в состоянии будут возвратиться домой живыми и неограбленными. О ружье и патронах более не упоминалось.

На эту ночь особенных приготовлений мы никаких не делали и улеглись спать, за исключением часового, раздетыми, тогда как предыдущую ночь провели в полной боевой готовности, слыша со стороны ставки подозрительный топот и выкрики амдоских воинов.

В двенадцать с половиною часов ночи винтовочный выстрел поднял всех нас на ноги; то был выстрел подскакавшего на бивуак разъезда по нашему часовому, который громко крикнул «Нападение, вставайте!», в свою очередь открыв огонь по удиравшим двум всадникам. В минуту-две и мы выскочили из палаток, конечно, кто в чем был, с ружьями в руках, но уже никого не видели; слышен был только резкий топот копыт быстро скакавших коней. Едва мы успели одеться, полностью вооружиться и, стать в боевую линию, как с той же западной стороны, куда ускакал разъезд, заслышали новый топот копыт, постепенно усиливающийся, и вместе с тем завидели черное пятно, выраставшее по мере приближения тангутов к нашему лагерю. Темная январская ночь была единственной свидетельницей всего того, что произошло между маленькою горсточкой русских и сотенным отрядом диких номадов, мчавшихся в карьер, с пиками на перевес на маленький лагерь иностранцев, открывших огонь шагов на 400—500 навстречу атаковавшим. Огонь восьми наших винтовок описывал непрерывную огненную змейку, ярко сверкавшую в темноте ночи. Разбойники не выдержали, не доскакали какой-нибудь полусотни шагов, вероятно и того меньше, круто повернули в сторону и тотчас скрылись в глубине лощины. Однако гулкий топот копыт по сухой промерзшей почве долго слышался в тишине, что вначале казалось как-то таинственным призраком; это был какой-то дикий вихрь или ураган, промчавшийся бог весть откуда и куда… Не стой мы в полной боевой готовности навстречу этому грозному урагану, ничто не спасло бы нас от стремительности разбойников, их пик и сабель. Действительно, если бы разбойники не выслали разъезда снять нашего часового и тем самым не подняли бы нас на ноги, их план наверно удался бы… их атака в темноте ночи сделала бы свое дело. Но бог судил иначе… И как мне не верить в мою счастливую звездочку!..

Едва мы успели опомниться от всего происшедшего, как со стороны ставки князя услышали выкрики Лу-хомбо и его сына: «Что случилось? Не перерубили ли русских наши соседи-враги?.. Какой сильный огонь был…» и пр. Так потом передавал нам сининский переводчик, от страха потерявший голову. Чтобы скорее удовлетворить любопытство, старик-князь прислал в наш лагерь своего сына, который был крайне удивлен, что мы все целы и невредимы, стоим в полном боевом порядке и ждем новой атаки… Теперь равнина огласилась дикими криками, пальбой вдали и чем-то зловещим, продержавшим всех нас под ружьем порядочное время. С этой, чуть не роковой ночи мы стали спать не раздеваясь, в объятиях с ружьем и патронами в течение всей зимней экскурсии.

*

Утром 13 января я поздравил моих молодцов-спутников и выяснил им положение, в котором мм неожиданно очутились. Явился Лу-хомбо, также похваливший всех нас за молодецки отбитую атаку. Я в шутливом тоне спросил князя, не его ли подчиненные вздумали сыграть с нами такую злую шутку. На это гордый старик ответил: «Собственной рукой зарублю, а если окажется раненым, то и заколю того, кто осмелился бы из моих людей принимать участие в набеге». Лу-хомбо рассвирепел, гневные глаза властного старика метали искры, он нервно вздрагивал и машинально повертывал на голове свою меховую «атаманскую» шапку; порою даже сбрасывал рукав с правого плеча, обнажая спину и на ней зарубцованные раны — старый воин видывал виды. Теперь я стал верить, что Лу-хомбо никогда никому не давал даже обычных подарков, как он мне об этом заявил в первый день нашего знакомства, но сам со всех брал столько, сколько хотел. Кажется, в первый раз князю пришлось сознаться в своем бессилии…

Чтобы не навлечь на себя еще больших подозрений и не дать нам узнать об убитых и раненых, о чем мы узнали только через несколько дней и переводов, луццаский князь поторопился сплавить нас, назначив, в начальники проводников сына и угостив нас в дорогу неизменным кирпичным чаем и жирным печеньем.

От доставки экспедиции в монастырь Рарчжа-гомба, как я того желал, луццасцы отказались наотрез, мотивируя свое нежелание высоким снеговым хребтом на пути, но, вероятнее всего, боязнью нголоков — таких же разбойников, как и они сами, которые давно грозят Лу-хомбо набегом «за прежние, давние грехи старого волка». Князь продиктовал наш длинный окружный маршрут своему сыну, с наказом передать его зятю старика, обязанному затем доставить экспедицию с тем же наказом в линию кругового пути, залетавшего в районе монастырей Рарчжа-гомба — Лавран.

Подобный удлиненный и круговой маршрут, составленный князем Луцца в целях доставить заработок родным и знакомым старшинам, был полезен и для нас, так как давал возможность познакомиться с самым интересным, неведомым уголком Амдоского нагорья. Правда, это исследование стоит нам очень дорого в физическом, нравственном и материальном отношениях. До прихода в монастырь Лавран мы ложились спать, не раздеваясь и не расставаясь с ружьем; ночные караулы держали самые строгие, самые усиленные; при малочисленности участников зимней экскурсии на часах приходилось стоять всем нам через ночь в продолжение пяти-шести морозных часов, а на другой день следовать в дороге со всякого рода наблюдениям и сборами коллекций[16] на высоте, на 3—4 версты превышающей Петербург. Нервы наши были напряжены до крайности. Надо было иметь большое терпение, чтобы перенести все это и платить разбойникам во много раз больше следуемого. Неудивительно поэтому, что монастырь Лавран мы ждали словно манны небесной.

*

Лавран, большой исторический монастырь, играет громадную роль в жизни не только прилежащих, но и отдаленных номадов. Сюда периодически стекаются десятки тысяч буддистов помолиться и поклониться лавранским святыням, а также и устроить свои дела. Лавран — младший брат Гумбума, но он превзошел его богатством и великолепием.

Своим возвышением Лавран обязан второму перерожденцу с именем Жигмед-вамбо, энергичному, умному, и его ученику Гунтан-Дамби-Донмэ, который своими сочинениями по философии буддизма и преподавательской деятельностью поставил лавранскую школу «цаннида» в блестящее положение.

Из многочисленных храмов Лавсана наибольшего внимания заслуживают: Цокчэн-дукан — главный соборный храм, затем Сэрдун-чэмо или храм Майтреи, принадлежащий перерожденцам Жамьян-шадбы, расположенный в северо-западной окраине монастыря. Этот храм имеет золотую кровлю в китайском стиле. Внутри храма находится большая статуя бодисатвы Майтреи. Как и все лхаканы, Сэрдун-чэмо имеет стенные картины. На внутренней стене, налево от входной двери, находится громадная рукописная надпись на полотне. Эта надпись, по свидетельству Б. Б. Барадийна, излагает на тибетском языке историю храма и описание священных реликвий, находящихся в храме. Между прочим, здесь перечисляются те священные предметы культа, которые вложены внутрь самой статуи. В числе этих предметов упоминается, как самая сокровенная из вложенных реликвий, санскритская рукопись на пальмовых листах — сочинение учителя Буддапалиты о философии средины[17].

Лавран — слово тибетское, означает гэгэнский покой, дом. Как монастырь Лавсан основан около 200 лет тому назад. Основатель его — Жамьян-шадба, имеющий четвертое перерождение, — успел только построить небольшой соборный храм, основать цаннидскую и гьудскую школы буддизма и устроить немногочисленные домики для монашеской общины. При основании Лаврана особенное внимание было обращено она то, чтобы монастырь этот выгодно отличался от других своей образцовой дисциплиной монашеской жизни, скромностью и благоустройством монашеского общежития. Действительно, нравственная чистота и чрезвычайная скромность жизни монахов Лаврана и имя знаменитого его первого иерарха в связи с великолепием храмов привлекали и продолжают привлекать к себе благочестиво настроенных буддистов со всех концов Амдо.

Общий состав монашествующей братии исчисляется почти в 3000 человек при 18 больших и 30 малых гэгэнах, или перерожденцах. Лавранские гэгэны, по наблюдениям Барадийна, имеют чрезвычайно строгое воспитание, направленное на то, чтобы уметь внушить симпатии и преклонение толпы проповедью, уметь держать себя с достоиством и т. п. Для этого с малых лет до полного совершеннолетия гэгэны подвергаются суровому режиму монашеской и школьной жизни. Они находятся под постоянным надзором своих наставников, которые нередко подвергают своих святых учеников жестоким наказаниям за какое-нибудь попустительство. Благодаря такому воспитанию все лавранские гэгэны являются по-своему весьма строгими и дельными людьми, тогда как большинство монгольских, особенно халхаских хубилганов, представляет прямую противоположность лавранским гэгэнам.

При Лавране имеется цаннидская школа, своего рода университет или духовная академия, в которой проходится философия буддизма, и четыре школы для среднего образования — гьудская, дуйнкорская, кьюдорская и так называемая медицинская — Манбадукан. Относительно школ гьюдской, дуйнкорской и кьюдорской, то в них, замечает Барадийн, изучают разные системы буддийской символики. В буддизме существует отдел, называемый по-тибетски «гьуд» (по санскритски «тантра»), который называется тайной частью учения. Эта система буддизма в своей древней форме, в интересах сохранения своей тайны, отрицала всякую письменность, признавая только сообщение учения учителя ученику. Дальнейшей стадией ее развития явились символические приемы усвоения буддийских идей путем разного рода символических положений рук и пальцев рук, буквенных формул, писанных образов, статуй, чертежей и т. д. Тайным же учение называлось потому, что считалось недоступным для непосвященных. В настоящее время эта система потеряла всякий первоначальный смысл своей таинственности и превратилась в Тибете, в Монголии и у бурят в сложную систему разных внешних ритуалов, обрядностей. Учащиеся этих школ занимаются исключительно практикой в этих обрядностях и заучиванием обрядовых руководств, а также изучением основ буддийской символики. Окончившие курс в школе символики получают ученое звание «аграмба».

В медицинской школе изучается индо-тибетская медицина, которая благодаря выработанной веками врачебной практике, основанной на строго опытном изучении природы органического и неорганического мира, до сих пор служила одним из главных орудий буддизма среди полукультурных народностей. Окончившие эту медицинскую школу получают знание «ман--рамба».

Слушателями этих просветительных учреждений являются ламы из Тибета, Амдо, Монголии и даже нашего Забайкалья — буряты, а профессорами и учителями — достойнейшие из лам, местных или тибетских. Лучшими лекторами ламы-студенты считают двух заслуженных профессоров: Хори-Роопсыл — по богословию и Гунтун-Лондон — по буддизму вообще, местных уроженцев. Как прежде, так и теперь, окончившие курс лавранского университета, направляются на несколько лет в Лхасу для окончательного укрепления в науке. Мне очень отрадно было встретить в Лавране в числе местных студентов наших бурят, один из которых, по имени Гуру-Дарма-Цырэмпылов, хорошо говорил по-русски и дал мне немало ценных сведений и полезных указаний. Цырэмпылов нынче оканчивает лавранский университет, а на будущий год предполагает отправиться в Лхасу для получения законченного образования, которое возможно приобрести только в столице Тибета. Благодаря своему географическому и этнографическому положению Лавран ни в одно из восстаний, дунган не подвергался разорению; это обстоятельство ставит его по богатству и сбережению исторических памятников выше прочих монастырей, переживавших погромы. Лавран гордится самым первым металлическим изображением Будды, бывшим, по преданию, в руках самого основателя буддийского учения. В лавранской сокровищнице наук, в библиотечном храме Боин-зэт-лхакан, хранятся старинные индийские и тибетские сочинения.

Кругом монастыря, за исключением северной, прислоненной к горам его, части, устроены навесы с вертящимися цилиндрами «хурдэ». Верующие буддисты по целым дням совершают религиозный обход — «лингор» — монастыря и попутно вертят цилиндры, с священными писаниями, внутри, «Нужно заметить, — говорит Б. Б. Барадийн {}Барадийн Б. Б. Путешествие в Лавран. — Изв. Русск. геогр. об-ва, т. 44. 1908, вып. 4, стр. 183—232., — что подобного рода хурда часто служат границей монастырского района; кельи монахов нельзя выносить за границу этих цилиндров: это было бы вопреки убеждению, что внутри поясов этих цилиндров должны царствовать покой и счастье».

Монастырь Лавран расположен в очень приветливой неширокой долине, обставленной высокими горами, на северном склоне убранными лесом, состоящим под строгой охраной монастыря… По дну долины стремительно катится прозрачная речка Сон-чю — один из многочисленных притоков Хуан-хэ, берущий начало на амдоском нагорье. Ниже монастыря по этой речке имеются также участки елового леса, поднимающегося по склонам до гребней гор; в этих лесах наши препараторы свободно охотились за птицами успели пополнить орнитологическую коллекцию редкими экземплярами, как, например, гималайские клесты, оливковые кустарницы, мандаринские дятлы, франколины или всэре, ушастые фазаны, фазаны Штрауха и несколько видов синиц и синичек. Среди последних наиболее выделялась так называемая изящная синичка (Leptopoecile elegans), красиво блестевшая на солнце своим чудным оперением; эта милая птичка открыта H. M. Пржевальским в его третье путешествие в Центральной Азии.

Воображаю, как хорошо должна быть в Лавране летом, хотя и теперь, в феврале, поднявшись на южную береговую террасу, приходишь в восхищение. На востоке и западе змеится речка, на севере и юге громоздятся горы, облитые лучами яркого, яркого солнца. Мягкая лазурь небес манит глаз, волшебный рокот речки и пение птиц ласкают ухо. Взгляните с высоты на монастырь, на его богатые, оригинальные постройки, на яркость красок, на пестрых лам, толпами переходящих от храма к храму, и вы не нарушите, а дополните картину своеобразной прелести: с дивным величием природы дивно сочетался человек в своей молитвенной обстановке.

«Во время летних школьных перерывов, — пишет Б. Б. Барадийн[18], — назначаются особые дни, когда все монахи от мала до велика выходят в поле на день или на сутки в окрестностях Лаврана с палатками и провизией. Молодежь устраивает разные игры, а степенные монахи развлекаются разными прибаутками или рассказами из жизни буддийских знаменитостей.

Также в году бывают разные религиозные празднества, между которыми самым интересным является театр „Милай-цам“, основанный в XIII в. в Лавране в честь знаменитого тибетского поэта-философа и отшельника, певца буддизма Миларайбы (XI в.). Этот театр имеет полусветский и полурелигиозный характер и играет в Лавране своеобразную роль публицистики. На сцену выходит горный отшельник Миларайба с одним из его учеников и старик „Гончо-доржэ“, бывший охотник, а потом ревностный последователь Миларайбы. Этот последний, во время представления, разоблачает перед многочисленными зрителями из духовенства, мирян и мирянок, все темные дела, творимые знатными лицами Лаврана, посредством намеков, сатирических и комических выходок и рассказов. Перед выходом на сцену этот актер обязан дать клятву перед статуей гения хранителя, что он будет справедлив в своих суждениях и не будет брать взяток».

Во время нашего пребывания в Лавране глава этого монастыря отсутствовал. Его заменяли двое его старших помощников, светский и духовный. С первым из них мне удалось близко познакомиться и получить разрешение произвести фотографические снимки не только с общего вида монастыря, но и с его главнейших храмов в отдельности.

*

Из монастыря Лаврана экспедиция выступила в половине февраля 1909 г. двумя партиями. Главный караван я направил прямою, ближайшею, дорогою в Лань-чжоу-фу; сам же, налегке, в сопровождении переводчика китайского языка Полютова пошел туда же круговым путем, через Синин, чтобы поблагодарить сининского цин-цая за все его заботы и хлопоты о нашей экспедиции. Как раз в это время возвратился в Гумбум далай-лама и мне посчастливилось вновь свидеться с главою буддизма и верховным правителем Тибета. Далай-лама принял меня с любезностью и предупредительностью. В Гумбуме я прожил более недели и ежедневно навещал лавран — покой далай-ламы, проводя там с большим интересом по нескольку часов времени. Поездка в Пекин, знакомство с европейцами наложили известный отпечаток не только на далай-ламу и его министров, но даже и на всю его свиту.

Молодой человек по имени Намган, состоящий в роли секретаря при особе далай-ламы, имел в своем распоряжении до пяти больших и малых фотографических аппаратов, которыми с успехом снимал в пути его святейшества все то, что представлялось наиболее красивым и замечательным.

…Принеся затем благодарность сининским властям, я в половине марта прибыл в Лань-чжоу-фу, где уже две недели проживал караван экспедиции в ожидании моего возвращения.

*

Лань-чжоу-фу — резиденция вице-короля или генерал-губернатора провинции Гань-су — красиво расположен на правом берету быстрой, многоводной Хуан-хэ. В этом многолюдном торговом городе жизнь бьет ключом: улицы полны народом, магазины — товарами, привозимыми из Пекина и богатой Сы-чуани. Здесь немало европейцев: миссионеров, инженеров, техников и других дельцов. Через Хуан-хэ воздвигается европейский мост…

Своеобразную красоту и оригинальность придают Лань-чжоу-фу четыре исторические башни, устроенные на холмах, командующих над городом с юго-запада, в свое время сдерживавшие движение грозных дунган из Хэ-чжоу.

Вице-король Гань-су — довольно энергичный и решительный государственный деятель; его ближайший помощник Не-тай — также. Оба эти сановника приняли меня изысканно вежливо и деликатно и оказали экспедиции полнейшее содействие.

Генерал-губернатор очень интересовался нашим путешествием, подробно расспрашивал об Куку-норе, об амдоском нагорье. В простой беседе со мною он не раз вспоминал также и Россию, называя по-русски города С.-Петербург, Москву, Нижний-Новгород, Иркутск и озеро Байкал, лежавшие на его пути из Пекина, когда он езжал к нам в качестве китайского посланника; генерал-губернатор спрашивал меня о том, между прочим, закончена ли постройка кругобайкальского железнодорожного пути. Более всего вице-король был знаком, конечно, с С.-Петербургом и его окрестностями и восхвалял красоту зданий и качество дорог. На его языке я слышал правильное русское произношение Петергоф, Озерки и пр.

В Лань-чжоу-фу нам удалось также пополнить свою этнографическую коллекцию старинными образцами китайского художественного творчества, в особенности в отделе бронзы; впрочем, на многие выдающиеся предметы пришлось только полюбоваться, так как они стоили больших денег, которыми мы под конец своего путешествия далеко не располагали, к тому же систематическое приобретение образцов буддийского культа, всходившее в нашу программу, не легко ложилось на бюджет экспедиции, скорее его превышало.

*

Из Лань-чжоу-фу мы уже имели возможность нанять монголов-подводчиков и отправиться в Алашань верблюжьим караваном. Это приятное передвижение нами исполнено в две недели.

Погода стояла благоприятная. Теплое солнышко ласкало нас ежедневно. Все невзгоды Амдо были позабыты. Даже наш пернатый спутник гриф-монах (Vultur monachus) и тот, отдохнув в Лавране и Лань-чжоу-фу, теперь легче переносил езду и качку на вьючном верблюде. Грифа, этого огромного крылатого хищника, я купил в Гуй-дуе у китайца. Гриф скоро привык к нам, освоился, но на китайцев и тангутов смотрел как на врагов, с которыми постоянно ссорился. Еще более враждебно гриф относился к чужим собакам, ожесточенно нападая на них и ударяя острым клювом и крыльями. В дороге мы его пеленали как младенца и клали в корзину с отверстием для головы птицы. По приходе на стоянку гриф получал полную свободу и порядочную порцию мяса. Таким образом, невольный наш спутник совершил путешествие, при караване, в 3 тыс. верст с лишком, а затем на пароходе и железной дороге еще семь тысяч верст, прежде нежели прибыл в С.-Петербург с вагоном экспедиционных коллекций[19].

Светлый праздник мы встретили в пустыне, а 7 апреля уже прибыли в Дын-юань-ин на склад и метеорологическую станцию экспедиции. Здесь все оказалось в полном благополучии и исправности.

Оазис Дын-юань-ин под жаркими лучами южного солнца успел одеть весеннее убранство. Воздух был насыщен ароматом цветущих плодовых деревьев. Лужайки отливали изумрудом. Ласточки с приятным щебетанием носились из стороньи в сторону. Но лучше всего в Алашане — это Алашаньский хребет, который в прозрачное состояние неба представляет очаровательное зрелище, в особенности во время заката солнца, когда на его крутые склоны картинно ложится фиолетовая или сизая, чарующая глаз дымка…

В наше теперешнее пребывание в Дын-юань-ине цин-ван со всем своим двором отсутствовал. Его возвращение из Пекина ожидалось осенью. Отсутствие ванского двора наложило на город скучный отпечаток — жизнь замерла, торговля почти прекратилась, улицы опустели.

Отдохнув денек-другой в Дын-юань-ине, мы энергично принялись за сортировку багажа и упаковку коллекций, а также и за сложные приготовления к путешествию в пустыне летом и предстоящим занятиям на развалинах Хара-хото.

В конце апреля к нам прибыл капитан Напалков, проложивший новый интересный путь по Гань-су, в дополнение к картографии, картографическим работам минувшего года. Теперь участники экспедиции собрались в одно место, экспедиционный багаж-коллекции в одно целое; но все это ненадолго, так как из Дын-юань-ина нам предстояли две дороги: одна в Хара-хото, другая в Ургу. По первой, налегке, с большим числом людей — сам-девять — отправился я, 4 мая (1909 г.); во второй, 9 мая, сам-четыре, — мой помощник капитан Напалков, во главе большого каравана.

*

Весь путь от Дын-юань-ина до Хара-хото в 570 верст, пройденный мною в девятнадцать дней, характеризуется крайней пустыней, то совершенно гладкой песчано-каменистой, то испещренной волнами каменистых гряд и холмов, преграждающих горизонт; и лишь кое-где, по низинам, отрадно зеленели пустынные формы растительности: саксаул (Haloxylon ammoden-dron), тамариск (Tamarix Pallasii), хармык (Nitraria Schoberi) и другие немногие кустарники, отливавшие желтыми, белыми или светло-розовыми цветами. Теплый воздух был наполнен жужжанием насекомых; по поверхности земли шныряли многочисленные остроголовые и плоскоголовые ящерицы, ползали жуки, неприятно извивались змеи… Из пернатого царства преобладали коренные или оседлые обитатели: черный гриф (Vultur monachus), два-три вида соколов, пустынная сойка (Podoces Hendersoni), жаворонки и самые характерные птицы пустыни — больдуруки (Syrrhaptes paradoxus); последние, срываясь с гнезд, всегда пугали наших караванных животных — верблюдов. По части млекопитающих по-прежнему чаще всего попадались на глаза стройные газели харасульты (Gazella subgutturosa), искушавшие наших охотников. Зоологические и ботанические коллекции пополнялись.

Кочевники со стадами скота попадались подле колодцев — наших пристанищ на ночлеги. В походе мы обыкновенно вставали с проблеском утренней зари, ложились в девять часов, после вечерних метеорологических наблюдений. Время бежало быстро, незаметно. Развалины Хара-хото манили нас неудержимо; о Хара-хото мы говорили ежедневно.

На этот раз маршрут экспедиции вскоре после колодца Дурбун-мото, т. е. «Четыре дерева», уклонился к северу, на монастырь Шарцзан-сумэ, где можно считать, приблизительно, половинное расстояние до намеченной цели. Этот пункт удалось определить астрономически. Обитатели монастыря, в числе ста монахов, исповедуют учение Цзон-хавы, ревностно заботясь о богатстве и славе небольших монастырских храмов.

В одном переходе от Шарцзан-сумэ, при колодце Цзагин-худук, где проживал монгольский крез — лама Иши, мы прожили целый день. Здесь нам предстояло сменить верблюдов, к тому же прекрасная погода уступила место бурной, омрачившей воздух тучами тонкой пыли. С бурей температура временно понизилась настолько, что мы вновь одели меховые куртки; к счастью, ненадолго.

Получив свежих верблюдов, экспедиционный караван стал передвигаться еще более успешно. Перед нами продолжали развертываться пустынные картины те же, что и прежде, местами же еще грустнее; теперь стали попадаться исключительно пастухи, пасшие верблюдов; другого скота мы не видели и питаться должны были сухим, консервированным самими, бараньим мясом. Так продолжалось до пустынного оазиса Гойцзо, где предполагалось прожить несколько дней или, что то же самое, следовать по нему небольшими переходами.

В передний путь в Гойцзо, в начале апреля (1908 г.), мы наблюдали много плавающих и голенастых птиц, отдыхавших при перелете на север. Озерки были покрыты разнообразными породами гусей, уток, среди стай которых попадались турпаны и лебеди, а вдоль берегов не мало куликов, серых цапель, малых серых журавлей (Grus virgo) и немногих других. Днем и ночью окрестность была оживлена голосами или шумом крыльев пернатых странников. Теперь же, в пору более позднюю — в пору гнездования, мы наблюдали тех же птиц, но в меньшем количестве, зато среди воробьиных или кричащих встречались неотмеченные раньше — варакушки, овсянки и камышовки, оглашавшие воздух весенними голосами.

Из звер ей я здесь добыл интересную дикую кошку, убитую в камыше накануне разрешения от бремени; прекрасные, тигровой окраски, котята также попали в нашу спиртовую коллекцию.

Монгольское население ютилось обособленными группами юрт в небольшом количестве, на всем протяжении котловины. В восточной половине ее, при ключевом роднике, некий гэгэн — просветитель народа — устроил большое молитвенное обо, куда летом монголы собираются для отправления богослужения и устройства праздничной пирушки.

За котловиной Гойцзо мы опять вступили в пустыню. Дневной жар стал усиливаться, в особенности в открытой песчаной или солончаково-глинистой равнине, нередко омрачаемой серою пыльной дымкой, сквозь которую дневное светило выглядит в виде бледного диска. В пустыне пришлось с новой силой поналечь на большие безводные переходы…

*

Наконец, 22 мая, в полдень, экспедиция прибыла в мертвый город Хара-хото и расположилась бивуаком не в центре его исторических стен, как прежде, а несколько ближе к северо-западному углу, подле развалин большой фанзы. В наше годичное отсутствие из древнего города в него никто не заглядывал: его развалины были в том же положении, в каком мы их и оставили[20]. Нетронутыми оказались и те предметы, извлеченные нами из-под обломков или мусора, которые мы оставили как ненужные.

Мертвый город опять на время ожил: задвигались люди, застучали инструменты, по воздуху полетела пыль.

Рассчитывая просидеть на работах-раскопках около месяца, я возобновил приятельские отношения с торгоут-бэйлэ, живущим на Эцзин-голе, в двадцати с лишком верстах от Хара-хото, заручился его содействием по найму рабочих землекопов, а также подрядил за известную плату торгоутов ежедневно доставлять нам с Эцзин-гола воду и баранов. Повышенная физическая деятельность, увеличение количества ртов в два-три раза требовали того и другого весьма много. Как прежде, так и теперь, Хара-хото установил связь с долиною Эцзин-гола. Ежедневно, в полдень, к нам приходил караван из ослов, доставлявший нам воду и продовольствие и привозивший нам новости. Порою проведывал нас кто-либо из чиновников торгоут-бэйлэского управления, чтобы, в свою очередь, знать, как поживают на развалинах русские.

Не только мои спутники, но даже и туземные рабочие вскоре прониклись интересом к раскопкам. Мы только и говорили о Хара-хото: вечером — о том, что найдено в течение истекшего дня, утром — что можно и что предстоит найти. По-прежнему мы просыпались с зарей и в сравнительной прохладе вели свои работы; днем отдыхали, а то и пуще томились от изнурительного жара, так как в тени воздух нагревался до 37 с лишком, а земная поверхность накалялась солнцем свыше 60° С. Пыль и песок, поднимаемые горячим воздухом, положительно изнуряли. Серая, безжизненная окрестность усиливала неприятное, тяжелое впечатление. Я всегда радовался при появлении на наш бивуак двух черноухих коршунов (Milvus melanotis), подбиравших отбросы кухни; эти птицы со всеми нами скоро освоились и смело усаживались в нашем близком соседстве, чуть не выпрашивая подачек. К этому приучили их мои спутники, бросавшие птицам в воздух куски мяса, которые коршуны искусно схватывали. Не любила птиц и постоянно ссорилась с ними наша экспедиционная собака Лянга, неизменная спутница почти всего нашего путешествия. Эти живые существа — птицы и собака — только и оживляли, только и развлекали наше монотонное житье в Хара-хото, в особенности в течение первой недели, когда результаты раскопок были только посредственные при большой затрате физического труда.

Самые раскопки производились по заранее составленному плану: монгольская партия рабочих, под присмотром моего спутника бурята, систематически исследовала развалины фанз на протяжении немногих улиц Хара-хото; русская же партия, помимо раскопок внутри города, производила изыскания и вне хара-хотоских стен, в близком и далеком расстоянии.

Как прежде, так и теперь, попадались предметы домашнего обихода, предметы скромной роскоши, а также письмена, бумаги, металлические и бумажные денежные знаки и пр.[21] Однообразные, скромные находки стали, наконец, наскучивать нам; энергия ослабевала. Между прочим, рекогносцировки для нахождения и сосредоточивания новых раскопок производились, результатом чего и был поставлен на очередь субурган, расположенный вне крепости и отстоящий от западной стены в 1/4 версты, на берегу сухого русла… Вот этот-то субурган, названный нами «знаменитым», и поглотил затем все наше внимание и время. Он подарил экспедиции большое собрание, целую библиотеку[22] книг, свитков, рукописей, множество образцов буддийской иконописи, исполненной в красках на толстом холсте, на тонких шелковых материях и на бумаге; среди массы книг и образцов живописи, нагроможденной в хаотическом беспорядке, там и сям попадались очень интересные металлические и деревянные, высокой и низкой культуры, статуэтки, клише, модели субурганов и многое другое. Ценность находок еще более увеличивается благодаря удивительной, несравненной сохранности их в крайне сухом пустынном климате. Действительно, большинство книг и рукописей, а также иконопись поражают своею свежестью после того, как они пролежали в земле немало веков. Хорошо сохранились не только листы книг, но и бумажные или шелковые, преимущественно синего цвета, обложки. Вместе со всем этим богатством в субургане был похоронен, вероятно, гэгэн, костяк которого покоился в сидячем положении у северной стены надгробия.

Самый субурган поднимался над поверхностью земли до 4—5 саженей и состоял из пьедестала, середины и конического, полуразрушенного временем или любопытством человека верха. В основании центра пьедестала вертикально был укреплен деревянный шест без какого бы ни было украшения на вершине… На пьедестале субургана, вокруг шеста, лицом к центру, стояло до двух десятков больших, в рост человека, глиняных статуй, перед которыми лежали огромные книги, словно перед ламами, отправлявшими богослужение. Эти книги состоят из толстой, китайского типа, серовато-белой бумаги с письмом си-ся, преобладающим вообще среди письмен Хара-хото[23].

Очень интересное си-сяское письмо могло остаться тайною для науки, если бы не счастье, неизменно сопутствовавшее нам: среди множества книг был найден словарь, заключавший в себе, между прочим, и язык си~ся.

Собрав весь материал субургана, который, несомненно, прольет новый свет не только на историческое прошлое тангутской столицы и ее обитателей, но и на многое другое, мы начали собираться в дорогу. Наш караван вырос до больших размеров и внушал опасение за целость доставки его на родину.

*

В половине июня прибыли наши верблюды, все это время находившиеся на отдаленных пастбищах, в окрестностях монастыря Шарцзан-сумэ. На следующий, затем, день мы оставили насиженное место. Верблюжий караван повез экспедицию на Эцзин-гол. Не знаю почему, но в последние минуты — минуты окончательного расставания с Хара-хото — мне стало, от души жаль этот заброшенный мертвый городок, давший мне лично немало приятных минут и часов. Окинув прощальным взглядом крепость, я вышел в западные ворота и простился с «знаменитым» субурганом, от которого, впрочем, осталось лишь одно основание…

Приветливая, в особенности после пустыни, долина нижнего течения Эцзин-гола тем не менее не удержала нас долго, так как к томительной жаре здесь еще прибавились кровопийцы — комары и овода, изнурявшие нас и наших животных пуще прежнего. Прожив три-четыре дня, мы отправились в дальнейший путь.

*

В день выступления в дорогу, лишь только зардела летняя заря на востоке, ко мне прибыл с прощальным визитом торгоут-бэйлэ, в сопровождении наследника, красивого, симпатичного, лет тринадцати мальчика, и всего своего штаба чиновников, молодецки восседавших на отличных рослых конях джунгарекой породы. Я искренно был рад, что имел возможность лично принести благодарность этому монгольскому князю, оказавшему нам вторично еще большее содействие и предупредительность при исследовании Хара-хото, нежели в первое посещение экспедиции, когда, казалось, бэйлэ чего-то трусил.

Около часа времени просидел у меня управитель торгоутов в живых рассказах о Хара-хото, о России, о нашем прочном знакомстве. Из посланных ему на этот раз остатков подарков бэйлэ был в восторге от стереоскопа с видами Москвы, Петербурга и Петергофа…

*

От низовья Эцзин-гола до Гурбун-сайхан, несмотря на усталость и томительный зной… благо стремление к родному северу…, экспедиция направилась ускоренным маршем, тем более что путь наш на большем протяжении был уже изучен нами весною прошлого года. Придя в Гурбун-сайхан, некоторые из нас почувствовали крайнее переутомление, а неизменный мой спутник, старик Иванов, еще дорогою сюда чуть-чуть не перестарился… во всяком, случае, напугал меня сильно.

В самый разгар лета, в лучшую пору развития растительной и животной жизни, экспедиция достигла этой восточной окраины Монгольского Алтая, удобно расположившись главным бивуаком у южного подножья Дунду-сайхан[24] и широко развив легкие экскурсии в области всего этого среднего массива. В целях ознакомления с естественноисторическим богатством страны, сборов образцов этих богатств, равно и для восстановления сил, потраченных при исполнении изнурительных, но крайне любопытных работ в знойной безводной пустыне, в лучшей части гор, в сравнительной прохладе, на изумрудной лужайке, по которой капризно извивался серебристый ручеек, мы прожили две недели.

Монгольское население, во главе с молодым князем Балдын-цзасаком, относилось к нам любезно и предупредительно. Одни из нас жили в глубине гор, другие на их окраине, успешно коллектируя ботанические и зоологические сборы. Отсюда мне удалось написать и отправить на родину небольшой отчет и частные письма с гонцом русского консульства, прискакавшего ко мне из Урги, куда уже благополучно прибыл транспорт экспедиции. Таким образом, благодаря заботливости знатока Монголии Я. П. Шишмарева, временно пребывавшего в Урге, экспедиция установила связь с соотечественниками.

Три хребта — западный, средний и восточный, составляющие массив Гурбун-сайхан, возвышаются на общем обширном пьедестале. Хотя из впадин, прилегающих к массиву, северная значительно ниже южной, но пьедестал особенно величественным кажется с южной стороны. Это зависит главным образом от неодинаковой крутизны его склонов, а также от наружного вида скалистых частей массива.

В глазах кочевников Гурбун-сайхан заслуживает высшей оценки привольем богатых пастбищ и прохладой летом. По словам монголов, здесь в июле нередко гребень хребта серебрится снегом, тогда как в среднем и нижнем поясах гор падают благодатные дожди. Древесные породы в этих горах почти отсутствуют, кустарников сравнительно также немного, но зато лугов альпийских трав в достатке.

Рядом со стадами домашнего скота здесь можно встретить горных козлов (Capra sibirica), реже каменных баранов (Ovis); за теми и другими охотятся монголы с фитильными самопалами. Горные скаты изрыты норками сурков и многочисленных пищух (Lagomis), которых подкарауливают лисицы и хорьки. Зайцы весьма обыкновенны, как обыкновенны и суслики и волки; последние часто наносят вред стадам баранов.

Из птиц в описываемых горах преобладали хищники как количеством, так и разнообразием видов. В скалистых частях Дунду-сайхана нам удалось добыть, между прочим, несколько экземпляров алтайской горной индейки (Tetraogallus altaicus), имеющей в Гурбун-сайхан восточную границу географического распространения.

*

Перевалив массив Гурбун-сайхан между его средней и восточной частями, экспедиция направилась к северу изученным мною путем в минувшее, 1899—1901 гг., путешествие по Центральной Азии[25] и прибыла в Ургу в конце июля, а 9 августа совместным караваном экспедиции мы выступили в Кяхту, на границу отечественных владений.

Итак, мое Монголо-Сычуаньское путешествие окончилось…

ОТ РЕДАКЦИИ ЖУРНАЛА «РУССКАЯ СТАРИНА»

Самый высокий интерес со стороны культурного мира был проявлен к Монголо-Сычуаньской экспедиции 1907—1909 гг., открывшей в центре Монголии, в низовье Эцзин-гола, мертвый город Хара-хото.

Хара-хото, или Си-ся, как известно, подарил современной науке огромное богатство памятников старины: свыше тысячи томов книг[26] и множество свитков и бумаг, собрание в несколько сот экземпляров буддийской иконописи; кроме того, несколько бронзовых или глиняных статуэток и статуй, клише, ассигнации и металлические денежные знаки, предметы обихода и предметы роскоши, череп гэгэна-перерожденца, погребенного в «знаменитом» субургане (надгробии), вместе с главными находками в Хара-хото, и многое, многое другое, поступившее тогда в Русский музей[27].

Кроме археологической коллекции, Монголо-Сычуаныская экспедиция доставила богатое собрание этнографических предметов, в особенности по буддийскому культу и китайской старине, распределенных между Академией наук и тем же Русским музеем.

Что касается до исследования природы — коллекций геологических, ботанических и зоологических, то, по признанию Географического общества и специальных учреждений и лиц, получивших в обработку естественноисторический материал экспедиции, коллекции эти представлены полно, разнообразно, с подробными записями и чертежами или даже специальными журналами и дневниками. Начальник экспедиции готовит общее историко-географическое описание путешествия; его помощники: Чернов занят обработкой геологических сборов, Напалков — приведением в порядок картографических данных.

Наука с нетерпением будет ожидать выхода в свет периодических описаний находок в Хаоа-хото, и надо надеяться, что наши синологи-востоковеды с тем же интересом будут работать над Хара-хото, с каким встретили его богатое собрание коллекций, только что появившихся тогда в Петербурге и привлекших к обозрению их выставки массу столичной публики. Географическое общество, передавшее Хара-хото целиком в Русский музей, обязано следить за скорейшей разработкой археологических коллекций, так счастливо добытых ее экспедицией; с своей же стороны и Русский музей, надо думать, примет надлежащие меры не только к должной группировке и установке коллекции в своем превосходном помещении, но и к изящному воплощению результатов Хара-хото с точки зрения научной обработки.

С эпизодической стороны Монголо-Сычуаньское путешествие в высшей степени интересно первым плаванием по огромному, до 350-верстному (в окружности) альпийскому озеру Куку-нору и посещением участниками экспедиции его таинственного острова Куйсу, обитаемого тремя отшельниками-монахами, смертельно перепугавшимися сказочного появления на острове русских. Еще более захватывающим образом действует картина ночной атаки амдоских разбойников на маленький лагерь русской экспедиции — горсточку русских, затерявшихся в глубине Нагорной Азии…

Такова, в общих чертах, деятельность П. К. Козлова, как русского путешественника в Центральной Азии вообще и начальника Монголю-Сычуаньской экспедиции в частности, — путешественника, снискавшего со стороны родины лестную оценку в ряде почетных наград.

9 марта 1910 г. вице-президент Русского географического общества, член Государственного Совета, П. П. Семенов-Тянь-Шаньский поднес П. К. Козлову диплом на звание почетного члена означенного Общества.

Можно отметить в отчетном 1910 г. две последние чрезвычайные награды: Английское и Итальянское географические общества присудили нашему путешественнику, П. К. Козлову за его открытия в Центральной Азии большие золотые королевские медали…[28]

В заключение редакция находит уместным сказать еще несколько слов. Перед читателями прошла жизнь и деятельность русского путешественника. Редко для кого так счастливо слагаются обстоятельства, как они сложились для Петра Кузьмича Козлова. Не меньший, если не больший счастливец Николай Михайлович Пржевальский не раз говаривал своему достойному ученику: «Кизо, ты счастливый, твоя весна впереди!..»

Удивительно, в какой сильной мере Пржевальский привил Козлову любовь к природе Азии, любовь к путешествию. Впрочем, «путешественником надо родиться», сказал тот же Пржевальский, и его ученик, последователь, можно сказать самый родной сын, именно родился путешественником и счастливо, опять счастливо, унаследовал от отца беззаветную любовь к исследованию Азии… Едва П. К. Козлов успел отдохнуть и разобраться с богатейшим материалом его Монголо-Сычуаньской экспедиции, как он уже вновь протягивает руку к своему «странническому посоху», его мечты и грезы опять понеслись в любимую им Центральную Азию… Он уже представляет себя в монгольской пустыне, где "в вечерние часы картинно играют отблески заката, где маленький лагерь его экспедиции незаметно приютился в ущельице, то он себя видит астрономом-наблюдателем ярко блестящих в прозрачном воздухе пустыни небесных светил; то ему рисуется его любимый красавец Тэтунг, тэтунгские высокие скалы, девственные леса, вспоминаются незабвенные минуты в тесном общении с Пржевальским; убегает, затем, мысль еще дальше в его заветный Кам, на Меконг, к голубой, звонкой красавице Бар-чю, где картины диких скал сливаются в дивную гармонию, где сама река стремительно несется и клокочет пенистыми брызгами, где ревом и шумом стремнины заглушается самый громкий людской голос, где манят к себе голубые, розовые, сиреневые ковры цветов, где по деревьям прыгают «мандрилы» и где, чуть-чуть подальше, в тиши, льются мелодичные звуки зеленых всэре…

Говоря о мечтах и грезах П. К. Козлова, сами собою приходят на ум мечты и грезы Н. М. Пржевальского: «Грустное, тоскливое чувство, — говорит он, — всегда овладевает мною, лишь только пройдут первые порывы радостей по возвращении на родину. И чем далее бежит время среди обыденной жизни, тем более растет эта тоска, словно в далеких пустынях Азии покинуто что-либо незабвенное, дорогое, чего не найти в Европе. Да, в тех пустынях, действительно, имеется исключительное благо — свобода, правда, дикая, но зато ничем не стесняемая, чуть не абсолютная. Путешественник становится там цивилизованным дикарем и пользуется лучшими сторонами крайних стадий человеческого развития: простотою и широким привольем жизни дикой, наукою и знанием из жизни цивилизованной. Притом самое дело путешествия для человека, искренно ему преданного, представляет величайшую заманчивость ежедневною сменою впечатлений, обилием новизны, сознанием пользы для науки. Трудности же физические, раз они миновали, легко забываются и только еще сильнее оттеняют в воспоминаниях радостные минуты удач и счастья.

Вот почему истому путешественнику невозможно позабыть о своих странствованиях даже при самых лучших условиях дальнейшего существования. День и ночь неминуемо будут ему грезиться картины счастливого прошлого и манить променять вновь удобства и покой цивилизованной обстановки на трудовую, по временам неприветливую, но зато свободную и славную странническую жизнь…»

25 мая настоящего года происходило последнее сезонное заседание Совета Русского географического общества, на котором председатель патриарх-географ П. П. Семенов-Тянь-Шаньский вручил П. К. Козлову золотую медаль Английского королевского географического общества. Короткая, но очень трогательная, покрытая аплодисментами речь председателя Совета произвела на путешественника глубокое впечатление…

Русский путешественник в Центральной Азии. Автобиографический очерк. — Впервые опубликовано под названием «Русский путешественник в Центральной Азии и мертвый город Хара-хото» в журнале «Русская старина», СПб., 1911.



  1. Усадьба Слобода через год стала собственностью H. M. Пржевальского, который вскоре развел в ней сад, в саду вырыл пруд, построил дом и приспособил в саду же старую «хатку» для писания книги о путешествии. Эта хатка была своего рода святая святых души Пржевальского. Кроме самых близких друзей-путешественников, в нее никто не допускался. Здесь были написаны книги «Третье» и «Четвертое» путешествие в Центральной Азии… Украшением Слободы, между прочим, служит большое, живописное озеро с высокими островами, нагорными берегами, покрытыми хвойным лесом. Глухари и медведи и своеобразная красота озерной дали с синеющими островами очаровали Пржевальского, и он приобрел Слободу в свою собственность. С именем «Слобода» во мне просыпается первое, самое сильное и самое глубокое воспоминание о Пржевальском.
  2. Труды экспедиции Русского географического общества по Центральной Азии, совершенной в 1893—1895 гг., под начальством В. И. Роборовского. П. К. Козлов. Ч. II. Изд. Русск. геогр. об-ва. [«В настоящем сборнике эта работа напечатана под названием. Тянь-шань, Лоб-нор, Нань-шань»].
  3. Бар-чю, что значит звонкая, бурливая, стремительная речка, — вторая в области маршрута экспедиции, вступившей уже в бассейн Ян-цзы-цзяна. Первая же «красавица» Бар-чю находится в бассейне Меконга.
  4. Ныне г. Улан-Батор.
  5. Плат счастья.
  6. Первое приветствие далай-ламе от имени Географического общества было поручено передать начальнику Тибетской экспедиции П. К. Козлову, и он его послал с берегов Ян-цзы-цзяна весною 1901 г., через посредство тибетского посольства. См. „Монголия и Кам“, т. I, ч. II, стр. 484.
  7. Ныне г. Улан-Удэ.
  8. Первые сведения о развалинах Хара-хото, под названием, впрочем, «развалин города Эргэ-хара-бурюк», мне были известны из труда нашего почтенного путешественника Г. Н. Потанина («Тангутско-Тибетская окраина Китая и Центральная Монголия», т. I), который на странице 464 этой ютити пишет: «…из памятников древности (торгоуты) упоминают развалины города Эргэ-хара-бурюк, которые находятся в одном дне езды к востоку от Кунделен-гола, т. е. от самого восточного рукава Едзина; тут, говорят, виден небольшой кэрим, т. е. стены небольшого города, но вокруг много следов домов которые засыпаны песком. Разрывая песок, находят серебряные вещи. В окрестностях кэрима большие сыпучие пески, и воды близко нет».
  9. Монгольское название — богатырь.
  10. Которая существует и поныне.
  11. В этом городе приютился небольшой буддийский монастырь, во главе которого стоит симпатичный гэгэн Нан-чжэк, который на собственные средства устроил очень нарядный храм. С этим святителем мы очень скоро сошлись, так как у меня с ним нашлось немало общих приятелей — старейших лам нань-шаньских монастырей. При расставании мы обменялись подарками; гэгэн поднес мне превосходное металлическое изображение Дархэ — богини.
  12. Куку-нор имеет в окружности около 350 верст. Его высота над морем 10 500 футов.
  13. Глубина Куку-нора у берега почти саженная; далее постепенно увеличивается: через версту уже простирается на 15 м, а через 5—6 верст от берега глубина возрастает до 20—25 м.
  14. Интересно, что в Куку-норе нет рыб больших размеров; самые крупные экземпляры не превышают аршина длины и веса 5-6 фунтов.
  15. Если условно, конечно, считать Куйсу гранью, делящей весь Куку-нор на северную и южную части бассейна.
  16. Суеверные туземцы в нашем намерении разузнать что-либо об их стране и осмотреть горы и отбить образчик горной породы видели для себя большое несчастье — увоз русскими их «благ природы», поэтому против наших открытых наблюдений страшно протестовали. Пришлось вести их втихомолку.
  17. Тибетцы и вообще последователи тибетского буддизма имеют обыкновение складывать внутрь статуй наиболее ценные сокровенные предметы культа.
  18. Барадийн Б. Б. Путешествие в Лавран. — Изв. Русск. геогр. об-ва, т. 44, 1908. вып. 4, стр. 230.
  19. Впоследствии гриф был передан в зоопарк Аскания-Нова.
  20. Необходимо упомянуть, что на стенах Хара-хото до сих пор продолжают лежать запасы гальки, которой, между прочим, в свое время отбивались осажденные в Хара-хото.
  21. Во время раскопок хара-хотоских развалин мы нашли, между прочим, очень интересную ночную ящерицу, степного удава и летучую мышь.
  22. Состоящую приблизительно из двух тысяч экземпляров.
  23. Найдены письмена на языках: китайском, тибетском, маньчжурском, монгольском, турецком или арабском и… на неведомом. [Теперь выяснено, что это тангутский язык].
  24. «Гурбун-сайхан», т. е. «Три отличных» (массива): Барун-сайхан (Западный), Дунду-сайхан (Средний) и Цзун-сайхан (Восточный).
  25. Козлов П. К. Монголия и Кам, т. I, ч. II, СПб., 1906, стр. 706 и следующие.
  26. Книги написаны на китайском, монгольском, маньчжурском, тибетском, персидском, уйгурском и на неведомом языках. Неведомый, или так называемый язык си-ся, уже начал расшифровываться благодаря словарю, найденному среди хара-хотоской библиотеки.
  27. Впоследствии все коллекции из Хара-хото, кроме книг, были переданы в Государственный Эрмитаж, а книги — в Институт востоковедения Академии наук — ныне Институт народов Азии.
  28. Позже, в 1913 г., П. К. Козлову была присуждена премия Чихачева Французской Академией наук.