XXII.
Императрица Елисавета Петровна.
I. Цесаревна Елисавета
Детство Елисаветы. — Красота ее. — Воспитание. — Планы выдать ее в замужество за французского короля или за французского принца крови. — Епископ Любский. — Отношения Елисаветы к Петру Второму. — Елисавета при избрании Анны Ивановны. — Жизнь цесаревны в царствование Анны Ивановны. — Елисавета во время регентства Бирона и правительницы Анны Леопольдовны. -Приготовления к перевороту. — Маркиз де ля Шетарди и доктор Лесток.
Елисавета родилась в селе Коломенском 18 декабря 1709 г. День этот был днем торжественным: Петр въезжал в Москву; за ним везли шведских пленных. Государь намеревался тотчас праздновать полтавскую победу, но, при вступлении в столицу, его известили о рождении дочери. «Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир дочь мою, яко со счастливым предзнаменованием вожделенного мира», -сказал он. В Успенском соборе отслужено было благодарственное молебствие; прослушавши его, царь отправился в село Коломенское, где находилось его семейство. Он нашел Екатерину и новорожденного младенца здоровыми, и на радостях устроил пир. Коломенский дворец, хотя деревянный, был очень обширен и заключал в себе 270 покоев с тремя тысячами окон: было где собраться большому стечению гостей. К пиру приглашены были привезенные царем шведские пленники. Вне дворца угощали нижних чинов и народ; им выкатили несколько бочек с вином и поставили на столах закуски.
Будучи только восьми лет от роду, принцесса Елисавета уже обращала на себя общее внимание своею красотою. В октябре 1717 года царь Петр возвращался из путешествия за границею и въезжал в Москву. Обе царевны — Анна и Елисавета — встречали родителя, одетые в испанских нарядах. Тогда французский посол заметил, что меньшая дочь государя казалась в этом наряде необыкновенно прекрасною.
В следующем, 1718 году, введены были ассамблеи, и обе царевны являлись туда в платьях разных цветов, вышитых золотом и серебром, в головных уборах, блиставших бриллиантами. Уже тогда принцесса Елисавета обратила на себя внимание в танцах. В то время в ассамблеях в ходу были танцы: английский кадриль, менуэт и польские танцы. Елисавета, кроме легкости в движениях, отличалась находчивостью и изобретательностью, беспрестанно выдумывая новые фигуры. Наряду с нею славились в танцах ее сверстницы по летам, девочки: Головкина, княжны — Черкасская, Кантемир и Долгорукая — будущая невеста Петра II-го. Но из них преимущество все отдавали Елисавете: так решали шведские офицеры, учившие танцевальному искусству; так говорил французский посланник Леви, заметивший, что Елисавета могла бы назваться совершенною красавицею, если бы у нее волосы не были рыжеваты. По обычаям того века, танцы начинались в 3 часа пополудни и продолжались до ночи. В ассамблеях посетители не стеснялись присутствием дам и девиц; в тех же покоях, где танцевали, пожилые люди играли в карты и в шахматы, курили табак, пили вино, закусывали, шумели, а иногда и бранились между собою. В следующие за тем годы обе царевны являлись в публике на прогулках, зимою в санях, а летом — на Неве, в лодках, одетые в наряд сардинских корабельщиков — в канифасных кофтах, красных юбочках и небольших круглых шляпах. У обеих на спине были крылышки: так в обычае было одевать девочек до их совершеннолетия.
Воспитание царевны Елисаветы не могло быть особенно удачным, тем более, что мать ее была совершенно безграмотная. Но ее учили по-французски, и мать ей твердила, что есть важные причины на то, чтоб она лучше других предметов обучения знала французский язык. Рассказывают, что однажды, заставши дочь свою за чтением французских книг, Петр сказал: «Вы счастливы, дети; вас в молодых летах приучают к чтению полезных книг, а я в своей молодости лишен был и книг, и наставников». Царю Петру пришла мысль и засела в голове на многие годы — отдать дочь Елисавету за французского короля. Мысль эта зародилась у него в 1717 году, когда он посещал Францию и видел малолетнего Людовика XV-го. Он тогда уже сообщал близким к себе людям предположение, как было бы кстати отдать за французского короля свою среднюю дочь. Первый раз русский царь, через посредство князя Куракина, заявил об этом французскому посланнику в Гааге, Шатонёву; но тогдашний регент королевства французского, руководимый своим первым министром Дюбоа, искал союза с Англиею и опасался родственным союзом с Россиею причинить неудовольствие английскому королю. В последующие затем годы, когда шведский министр Герц хотел устроить примирение двух ожесточенных врагов — Петра I-го и Карла XII-го — с планами, клонившимися к ущербу Англии и Австрии, регент Франции еще более сблизился с английским королем и уклонился от союза с Россиею. После Ништадтского мира, заключенного Россиею со Швециею в 1721 году, Петр снова занялся мыслью отдать Елисавету за французского короля, но тут узнал, что Людовика XV-го собрались сочетать браком с испанскою принцессою; тогда у Петра возникла мысль сочетать Елисавету с каким-нибудь другим лицом французского королевского дома, и сначала он предлагал посланнику французскому, Кампредону, отдать ее за герцога шартрского, сына герцога орлеанского, а по случившейся скоро кончине самого этого герцога — за герцога бурбонского Кондэ, который, по смерти регента, герцога орлеанского, стал первым министром во Франции. В намерении навязать Елисавету французскому королю укрепляло Петра то, что испанская принцесса, намеченная в жены Людовику XV-му, была удалена в Испанию. Но Петр умер в январе 1725 года — и Елисавета, достигавшая шестнадцатилетнего возраста, провожала прах родителя в могилу.
Мысль отдать Елисавету за французского короля преследовалась и преемницею Петра, Екатериною Первою, и Меншиков, от имени своей государыни, заявил об этом желании Кампредону. Он указывал на старинный пример родственной связи французских королей с русскими государями, когда король Генрих I-й сочетался браком с дочерью великого князя Ярослава киевского; Меншиков представлял важные выгоды, какие получит Франция от союза с Россиею, указывал, что, женивши короля на русской принцессе, можно будет дочь Станислава Лещинского отдать за герцога бурбонского и, при содействии России, посадить его на польском престоле; наконец, Меншиков обещал, в силу союза с Франциею, военную помощь со стороны России во всяком деле, касающемся Франции. Кампредон, со своей стороны, посылал в своих депешах из Петербурга известия, клонившиеся в пользу союза с Россиею. Но в предположении, что выдать Елисавету за Людовика XV-го не удастся и король обратится в другую страну за невестою, Екатерина, между прочим, изъявляла заранее согласие отдать Елисавету за герцога бурбонского и доставить ему польскую корону. Все эти предположения развеялись как по ветру. Герцог бурбонский вежливо отклонил от себя родственные связи с Россиею, а французский король вступил в брак с дочерью Станислава Лещинского, проживавшего изгнанником в Германии. Таким образом, прекратились попытки выдать Елисавету за французского короля или за какого-нибудь принца французской королевской крови. Пришлось искать для нее женихов в других странах.
В октябре 1726 года прибыл в Петербург принц Карл-Август, носивший титул епископа Любского, двоюродный брат герцога голштинского, только что женившегося на старшей дочери Петра I-го, царевне Анне Петровне. Императрица Екатерина стала прочить этого приезжего принца в женихи своей второй дочери, Елисавете. Между тем Остерман составил смелый, и, можно сказать, дикий план иначе устроить судьбу Петровой дочери. Он заявил членам верховного тайного совета мысль сочетать принцессу Елисавету с племянником ее, Петром Алексеевичем. Но, сознавая, что такая мысль противна православной церкви, Остерман прибегнул к такому извороту: «Супружеское сие обязательство, предпринимаемое между близко сродными персонами, может касаться только до одних подданных, живущих под правительством, но не до высоких государей и самовластной державы, которая не обязана исполнять во всей строгости свои и предков своих законы, но оные по своему изволению и воле отменять свободную власть и силу имеют, особенно когда от того зависит благополучие толь многих миллионов людей»[1]. Государыня приказала узнать мнение Святейшего Синода: может ли племянник вступить в брак с теткою? Синод отвечал, что это не может быть дозволено ни божескими, ни человеческими законами. Для успокоения совести думали было отнестись с таким вопросом ко вселенским патриархам, но тут Екатерина умерла. После ее смерти открыто было ее (сомнительное) завещание, в котором она, оставляя престол сыну казненного царевича Алексея, Петру, и назначая правителем государства, во время его малолетства, Меншикова, обеим дочерям, кроме приданого в триста тысяч рублей и единовременной выдачи по миллиону рублей, определила во все время их пребывания в России выдавать им ежегодно на содержание по сто тысяч рублей, а Елисавета, по воле матери, должна была сочетаться браком с принцем епископом Любским.
Но епископ Любский умер в Петербурге в июне 1727 г., а в следующем году скончалась старшая дочь Петра I-го, герцогиня голштинская Анна Петровна, и Елисавета Петровна осталась одна, без близких родных и руководителей; — ей было 18 лет. Двое знатных женихов искали руки ее — Мориц, принц саксонский, и Фердинанд, герцог курляндский, человек уже очень старый для такой женитьбы. Елисавета отказала им обоим.
Молодой Петр II некоторое время был дружески расположен к своей тетке, и Елисавета было совершенно овладела его сердцем. Английский посол Рондо писал, что Елисавета умела показать любовь ко всему, что нравилось царю; таким образом, Петр пристрастился к псовой охоте — и Елисавета также интересовалась этого рода забавою. Но скоро князь Алексей Долгорукий и сын его, Иван, успели охолодить взаимную привязанность между теткой и племянником. Молодой камергер Бутурлин приобрел особенное расположение Елисаветы. Сначала Петр сам полюбил его и пожаловал ему орден св. Александра Невского и чин генерал-майора, но потом ему представили в дурном свете отношения Бутурлина к принцессе, и Петр возненавидел его. Он стал обращаться с Елисаветою холодно. Когда, в сентябре 1728 года, Елисавета праздновала свои именины, царь не прибыл к обеду, не дождался бала и уехал прочь. Тогда все заметили, что царь сердит; но Елисавета, казалось, не обращала на это внимания, весь вечер танцевала и была отменно весела. В следующем месяце того же года прусский посол Вратиславский предложил Елисавете брак с Карлом, маркграфом бранденбургским. Петр отказал ему, не сносясь даже с теткою. Весною следующего 1729 года Петр покончил с Бутурлиным, отправивши последнего на Украину с полками.
Елисавета проживала в селе Покровском, теперь уже вошедшем в черту города Москвы, но по временам ездила в село Измайлово к царевне Екатерине Ивановне, которая там усердно занималась женским хозяйством: под ее наблюдением ткались холсты, вышивались церковные облачения. Что касается до Елисаветы, то ее любимым занятием было собирать сельских девушек, заставлять их петь песни, водить хороводы, и сама она принимала в них участие со своими придворными фрейлинами; зимою она каталась по пруду на коньках и ездила в поле охотиться за зайцами. Она ездила часто также в Александровскую слободу и полюбила это место, известное в русской истории тем, что там Иван Васильевич Грозный совершал большую часть своих мучительств. Елисавета приказала там себе построить два деревянных дворца на каменном фундаменте, один зимний, другой летний; близ летнего у ворот была построена церковь во имя Захария и Елисаветы, где Елисавета Петровна часто слушала богослужение. Проживая в Александровской слободе, она занималась соколиною охотою и ездила в пригородное село Курганиху, где был большой лес; там производили ей в забаву травлю волков. О маслянице собирались к ней слободские девушки кататься в салазках, связанных между собою ремнями; Елисавета заставляла их петь песни и угощала цареградскими стручками, орехами и маковой сбоиною. У некоторых жителей она воспринимала детей от св. купели, и были такие, что ей в угоду переменяли свои родовые прозвища. Елисавета развела там фруктовый сад, и то место, где был этот сад, теперь уже застроенное домами, до сих пор носит название Садовни. За пять верст кругом слободы царевна потешалась охотой на лосей и оленей, и долго глубокие старики вспоминали о ее житье-бытье в этом тихом приюте.
В эпоху воцарения на русском престоле Анны Ивановны Елисавета Петровна, по словам иностранных источников, жила в совершенном отчуждении от современных политических дел. Но в ту самую ночь, когда умер Петр II-й, ей было искушение предъявить свои права на корону. Был у нее придворным врачом Лесток. Он был уроженец из Ганновера, вступил в русскую службу при Петре I-м и был им за что-то сослан в Казань, а при Екатерине I-й возвращен и определен к ее дочери, Елисавете. Как врачу, по его специальности, ему был всегда открыт доступ к особе цесаревны. И вот, в два часа ночи, вошел он к ней в спальню, разбудил и советовал ехать в Москву, показаться там народу и заявить о своих правах на престол. Елисавета знать ничего не хотела; по-видимому, ее тогда не увлекало еще обаяние царствовать, а между тем у нее тогда уже была большая партия. Правда, знатные вельможи не слишком ее уважали, припоминали увлечения и, кроме того, считали ее незаконною дочерью, не имевшею права ни на какое наследие после того, кого почитала она своим родителем. Но многие гвардейские офицеры не смотрели на это, видели в ней плоть и кровь Петра Великого и толковали, как было бы кстати возвести Елисавету на престол, устранивши Анну Ивановну с ее курляндскими друзьями. Елисавета считалась русскою по душе и по сердцу, — и все, которые ненавидели иноземщину и стояли за русский дух, находили в ней своего идола. Если б Елисавета послушалась этого голоса ее сторонников, то, конечно, Анне Ивановне не пришлось бы царствовать. Но цесаревна не сделала тогда ни малейшего шага в свою пользу, и Анна Ивановна воцарилась. Эта государыня не терпела Елисаветы; Елисавета это знала и первые годы царствования Анны Ивановны продолжала удаляться от двора и проживала в своей подмосковной. Только по воле императрицы она должна была переселиться в Петербург, где у нее было два дворца — один летний загородный, близ Смольного, другой зимний, в средине города[2]. Она должна была являться на балы и куртаги императрицы, и там блистала она, как необыкновенная красавица. Когда китайскому послу, первый раз прибывшему во дворец, сделали вопрос — кого он находит прелестнее всех женщин, он прямо указал на Елисавету. По описанию видевшей ее часто жены английского посланника, леди Рондо, у нее были превосходные каштановые волосы, выразительные голубые глаза, здоровые зубы, очаровательные уста. Говорили, правда, что ее воспитание отзывалось небрежением, но, тем не менее, она обладала наружными признаками хорошего воспитания: она превосходно говорила по-французски, знала также итальянский язык и немного по-немецки, изящно танцевала, всегда была весела, жива и занимательна в разговорах. Как в своем отрочестве, так и в зрелом возрасте, она, при первом своем появлении, поражала всех красотою, особенно когда одета была в цветной «робе» с накрахмаленным газовым чехлом, усеянным вышитыми серебром цветами. Ее роскошные волосы не обезображивались пудрою по тогдашней моде, а распускались по плечам локонами, перевитыми цветами. Когда императрица угощала у себя пленных французов, которые были привезены из Гданьска, Елисавета Петровна очаровала их всех своею любезностью, непринужденною веселостью и знанием французского языка. Решительно неподражаема была цесаревна в русской пляске, когда, в веселые часы, забавлялась императрица со своими шутами и шутихами в отечественном пошибе. Императрица всегда обращалась с цесаревною вежливо и любезно, но от Елисаветы не укрывалось, что Анна Ивановна не терпит ее, как своего тайного врага. Приближенные Елисаветы, в особенности ее лейб-хирург Лесток, постоянно твердили о ее правах на престол, и хотя она уклонялась от всяких заявлений со своей стороны в этом роде, но ею невольно должна была усваиваться мысль, что Анна Ивановна царствует неправильно, и корону следовало бы возложить на голову дочери Петра I-го. Притом обращение с нею императрицы Анны стало отзываться высокомерием, так что Елисавета уже неохотно являлась во дворец ее, и когда хотела туда ехать, то прежде посылала справиться, пожелают ли принять ее. Когда у императрицыной племянницы, Анны Леопольдовны, родился сын, принц Иван Антонович, еще прежде своего рождения предназначенный быть наследником престола, с Елисаветою случилось событие, которое должно было утвердить ее в мысли, что русские люди ее любят более своего правительства. Елисавета, по обычаю, должна была сделать подарок родильнице. Она послала своих придворных в гостиный двор купить вазу для этого подарка. Купцы, узнавши, что ваза покупается для цесаревны, не взяли денег и предложили от себя ей в подарок требуемую вазу: Елисавету считали руководительницею русской национальной партии и полагали на нее надежду возрождения Руси[3].
В последнее время царствования Анны Ивановны наступило для России сближение с Франциею. Долгое время эти державы находились в неприязненных друг к другу отношениях. Но после того, как французский посланник в Турции, Вильнёв, принял на себя посредство заключения мира Турции с Австриею и Россиею, императрица Анна Ивановна возобновила дипломатические сношения с Франциею и отправила в Париж посланником князя Кантемира, а Франция назначила своим посланником в Петербург маркиза де ля Шетарди. Это был тип французского аристократа XVIII века, как бы самой природой созданный быть посланником в России. Врожденная французам любезность в обращении была в нем развита воспитанием и, с детских лет, салонами высших кругов; остроумный, щедрый до расточительности, всегда изящно одетый, напудренный — куда только он ни являлся, везде оставлял по себе самое приятное впечатление. Он особенно годился для тогдашнего высшего русского общества, которое легкомысленно увлекалось наружностью и способно было сразу принять ее за внутреннее содержание. Он был отправлен не столько официальным послом, сколько агентом и наблюдателем; во Францию доходили слухи, что в России существует национальная партия, недовольная управлением Россиею в руках немцев; де ля Шетарди должен был узнать о ней в точности, сблизиться с ее главными вожаками и настраивать их к произведению переворота, который бы свергнул немецкое господство и установил другое, благоприятное для Франции. Де ля Шетарди в январе 1740 года в первый раз представился императрице Анне Ивановне, а затем цесаревне. При свидании с последнею, оба произвели друг на друга приятное впечатление. Французский посланник открыл у себя в отеле самое широкое гостеприимство. Но немцы, везде не любившие французов, как чуждую и по характеру противоположную им расу, старались внушить недоверие русским сановникам; те, зная, что при царском дворе недолюбливают вообще французов, держали себя осторожно по отношению к де ля Шетарди, и немало труда и терпения стоило ловкому дипломату победить такую к себе недоверчивость. Он успел, однако, настолько, что в последние месяцы своего царствования уже сама Анна Ивановна лично склонялась на сторону Франции.
Но умерла Анна Ивановна, с которою, в день смерти ее, Елисавета прощалась как сестра. Наступило короткое время регентства Бирона. Регент назначил принцессе Елисавете на содержание по пятидесяти тысяч в год. Он часто к ней ездил и беседовал с нею. Однажды, в присутствии других, Бирон произнес, что если принцесса Анна Леопольдовна сделает какую-нибудь попытку к перевороту правления — он вышлет ее вон из России вместе с мужем и сыном и пригласит голштинского принца, внука Петра Великого. Толковали тогда, будто у Бирона в голове вертелась иная мысль — женить сына своего Петра на Елисавете и доставить ей престол.
Но Бирон был низвергнут; правление перешло в руки Анны Леопольдовны и ее супруга, и не перестало по-прежнему быть немецким. Гвардейцы не любили принца Антона; офицеры кричали: «Когда низвержен был Бирон, мы думали — немецкому господству приходит конец, а оно и до сих пор продолжается, хотя с другими особами». Составлялись и расходились соблазнительные анекдоты о правительнице насчет ее дружбы с саксонским посланником Линаром; рассказывались также анекдоты о высокомерном обращении немцев-начальников с подчиненными-русскими, сожалели об унижении России, вспоминали с сочувствием времена Петра Великого и обращались сердцем к дочери его, лаская свое воображение надеждою, что с ее воцарением настанут иные, лучшие времена. И войско, и народ забывали на время тягости Петрова царствования и любили дочь сурового, но умного царя; а Елисавета вела себя так, чтобы заставить любить себя и надеяться от нее всякого добра. Она не пряталась в глубину царских палат, как Анна Леопольдовна; она то и дело каталась по городу в санях и верхом и повсюду встречала знаки восторженной, непритворной любви к себе. В ее дворце был открыт доступ не только гвардейским офицерам, но и рядовым; она сама ездила в казармы, воспринимала у солдат детей при крещении, при этом щедро их обдаривала, хотя такая щедрость была для нее нелегким делом, и она входила в долги. Лесток продолжал трубить ей в уши свою одну и ту же многолетнюю песню, что следует ей заявить свое право на наследственный престол. Этот ревностный сторонник цесаревны явился в дом французского посольства, выпросил свидание с де ля Шетарди, открыл ему, что гвардия и народ расположены к цесаревне и есть возможность возвести ее на престол, а браун-швейгскую династию со всеми преданными ей немцами прогнать; цесаревна, ставши императрицей, войдет в союз с Франциею и всегда будет готова к услугам этой державы, тем более что она сохранила сердечное воспоминание о том детском времени, когда родители готовили ее быть супругою французского короля; хотя она никогда не видала в глаза Людовика XV, но тяготеет к нему душою, как к давнему другу юности. Узнавши об этом от Лестока, де ля Шетарди сообразил, что для него теперь сам собою открывается путь осуществить переворот, о котором ему сделан был намек в инструкции в общих, неопределенных чертах. Надобно во что бы то ни стало посадить Елисавету на престол, и тогда легко можно будет французскому королю заключить с нею дружеский союз, и, таким образом, оторвать Россию от политического союза с прирожденным врагом Франции -Австриею и образовать новый союз Франции с Россиею, Пруссиею и Швециею против ненавистного Габсбургского дома.
Не смея идти далее в своих замыслах без указания свыше, де ля Шетарди говорил, что посланник без инструкции походит на незаведенные часы. Он отнесся к своему министру иностранных дел, сообщил о слышанном от Лестока и о подмеченном им самим в России и просил более точных указаний своему делу. В ответ на свое представление он получил поручение уверить принцессу Елисавету в готовности французского короля помочь ей. Тогда Франция задумала втянуть Швецию в предприятие в пользу Елисаветы. Швеция была уже накануне разрыва с Россиею, управляемою брауншвейгской династией. В России образовалась партия, желавшая низвергнуть брауншвейгскую династию и возвести на престол Елисавету Петровну; поэтому не было ничего естественнее, как Швеции объявить войну с целью доставить престол Елисавете Петровне, а Елисавета Петровна должна будет за то уступить Швеции часть земель, завоеванных отцом ее. Такой проект, от имени Франции, тогда был представлен цесаревне, но она отвергла его: «Лучше, — сказала она, — я не буду никогда царствовать, чем куплю корону такой ценой». Услышав такую речь, французский посланник не настаивал более, оставляя времени и обстоятельствам содействовать разрешению этого вопроса.
Вскоре после того де ля Шетарди получил от своего правительства две тысячи червонцев (22423 франка), при посредстве дяди, служившего при французском посольстве в Петербурге, некоего Маня (Magne). Из этой суммы Лесток выдал двум немцам, Грюнштейну и Шварцу, часть для раздачи гвардейским солдатам от имени цесаревны[4]. Первый из них служил солдатом в гренадерской роте Преображенского полка, второй был прежде придворным музыкантом, а теперь занимал какую-то должность в Академии наук за небольшое жалованье. Они сразу набрали тридцать Преображенских гренадеров, готовых хоть в огонь, хоть в воду «за матушку цесаревну Елисавету Петровну». Обо всем этом сообщил Лесток французскому посланнику при свиданиях, устраиваемых в роще, соседней с дачею, на каком-то из петербургских островов, где посланник нанимал себе летнее помещение.
Слух об этих затеях преждевременно дошел, однако, до Зимнего дворца. Польско-саксонский посланник Линар, которого тогда правительница собиралась женить на своей любимице Юлиании фон Менгден, советовал правительнице не церемониться с Елисаветою, арестовать и заточить в монастырь. «Никакой пользы из этого не произойдет, — сказала Анна Леопольдовна, — разве не останется чертенок, который нам не будет давать покоя?» Она разумела принца голштинского, сына Анны Петровны, старшей дочери Петра Первого. Тогда Линар советовал арестовать и выслать из России французского посланника, который заводит все пружины против брауншвейгского дома. И на это не согласилась Анна Леопольдовна. Кто-то из прислуги подслушал этот разговор, его передали Елисавете Петровне, а Елисавета Петровна, разумеется, предупредила маркиза де ля Шетарди. Тогда французский посланник вооружил всю свою посольскую прислугу, пожег бумаги, какие могли повредить ему при обыске, и готовился выдерживать ночное нападение. Никто, однако, к нему не являлся. Утром он был у Елисаветы, от нее поехал в Зимний дворец, весь вечер там веселился, любезничал, шутил и уехал на новое ночное свидание с Лестоком и Воронцовым.
Лесток, мало сдержанный на язык, где-то проболтался и высказал ожидание, что скоро цесаревна сделается императрицей. Весть об этом дошла до Остермана. Остерман поехал объясняться с правительницею; но Анна Леопольдовна, желая устранить толки о грядущих опасностях, сказала: «Все это сплетни, мне давно уже известные». Тотчас она стала показывать Остерману платьица, сшитые для малолетнего императора.
Не более внимания у правительницы имели представления от супруга ее, который советовал арестовать Лестока и заметил при этом, что гвардейские офицеры смотрят на него, принца, как-то исподлобья, а между тем оказывают уважение и любовь к Елисавете, и солдаты величают ее «матушкою». И на эти предостережения Анна Леопольдовна махнула рукой. Тогда последовало еще одно предостережение. Граф Левенвольд, собираясь ужинать, получил от кого-то сведения о замыслах цесаревны и ее приверженцев, записал полученные сведения на бумаге и, хотя было уже поздно, поспешил в Зимний дворец. Правительница уже легла спать. Левенвольд передал записку ее камер-юнгфере и поручил довести ее до сведения правительницы. Камер-юнгфера вошла в спальню со свечою и подала записку. Полусонная Анна Леопольдовна пробежала ее и произнесла: «Спросите графа Левенвольда, не сошел ли он с ума?» Левенвольд воротился домой в отчаянии, а наутро поехал к правительнице и стал уговаривать не пренебрегать грозящею опасностью. «Все это пустые сплетни,- сказала правительница, — мне самой лучше, чем кому-нибудь другому, известно, что цесаревны бояться нам нечего»[5].
В самом деле, между правительницею и цесаревною господствовало полное согласие и нежнейшая родственная дружба. В день рождения цесаревны, в декабре 1740 года, правительница послала ей в подарок дорогой браслет, а от лица малолетнего императора — осыпанную камнями золотую табакерку с гербом, и тогда же, к довершению внимания к делам цесаревны, указано было из соляной конторы выдать сорок тысяч рублей на уплату долгов цесаревны. Когда у правительницы родилась дочь, восприемницею ее при св. крещении была цесаревна, вместе с герцогом мекленбургским, отцом правительницы, которого особу, за отсутствием, представлял при совершении обряда князь Алексей Михайлович Черкасский.
Между тем, открылись в Финляндии военные действия между русскими и шведами. Вначале выгоды были на русской стороне: фельдмаршал Ласси одержал над шведами победу и овладел крепостью Вильманстрандом. Но де ля Шетарди, услышав об этом, послал курьера к шведскому главнокомандующему, Левенгаупту, с проектом манифеста в таком смысле, что Швеция предприняла войну с целью освободить Россию от господства ненавистных для нее немцев и доставить престол дочери Петра Первого. Левенгаупт издал такой манифест. Правительница читала его — и все-таки придавала более веры наружному дружелюбию Елисаветы, чем явно угрожающим ей обстоятельствам. Этого мало. Граф Головкин уговорил правительницу на смелый и опасный шаг — объявить себя императрицей. Анна Леопольдовна легкомысленно приняла этот совет и стала готовиться к торжеству, которое было назначено на день именин правительницы, 9-го декабря. Но и сама Елисавета не слишком торопилась в своем предприятии и отложила его до 6-го января будущего 1742 года. Тогда предполагала она явиться перед гвардейцами во время крещенского парада на льду Невы-реки и там заявитъ свои права.
Французский посланник, узнавши о таком колебании и откладываниях, понял, что если люди, затевая что-нибудь важное, начнут откладывать свое предприятие на дальние сроки, то могут, охладев к своему предприятию, покинуть его вовсе. Де ля Шетарди спешил объясниться с цесаревной. Он приехал к ней во дворец в то время, когда она воротилась с прогулки в санях. Это было 22-го ноября.
— Я, — сказал французский посланник, — приехал вас предупредить об опасности. Я узнал из верного источника, что вас хотят упрятать в монастырь. Пока это намерение отложили, но ненадолго. Теперь же наступает пора действовать нам решительно. Положим, что успеха не будет вашему предприятию. Вы, в таком случае, рискуете подвергнуться ранее той участи, какая неизбежно вас постигнет месяцем или двумя позже. Разница в том, что если вы теперь ни на что не решитесь, то лишите смелости друзей ваших на будущее время, а если теперь покажете со своей стороны решимость, то сохраните к себе расположение друзей, и, в случае первой неудачи, они отомстят за нее и могут поправить дело.
— Если так, — произнесла Елисавета Петровна, — если уж ничего не остается, как приступить к крайним и последним мерам, то я покажу всему свету, что я — дочь Петра Великого.
II. Достижение престола
Вечернее свидание цесаревны с Анной Леопольдовной. — Предостережение принца Антона-Ульриха. — Лесток в трактире. — Осмотр окон в Зимнем дворце и в палатах вельмож. — Сборы приверженцев Елисаветы в ее дворце. -Поезд к Спасским казармам. — Шествие к Зимнему дворцу. — Арестование брауншвейгской фамилии. — Арестование вельмож. — Признание Елисаветы императрицей. — Милости новой государыни. — Суд и расправа над Остерманом, Минихом и другими приверженцами брауншвейгской династии.
23-го ноября цесаревна отправилась в Зимний дворец в гости к правительнице. Был куртаг. Вечером гости уселись за карточные столы; цесаревна тоже стала играть в карты. Вдруг Анна Леопольдовна вызвала Елисавету Петровну из-за карточного стола, пригласила в другую комнату, сказала, что получила из Бреславля письмо: ее предостерегают, извещая, что цесаревна со своим лейб-хирургом Лестоком, при содействии французского посланника, замышляет произвести переворот; ей советуют немедленно арестовать Лестока. Цесаревна показывает вид изумления, уверяет, что ей в голову не приходило ничего подобного, что она ни за что не нарушит клятвы в верности, данной малолетнему императору, что Лесток ни разу не бывал у французского посланника, что, если угодно, могут его арестовать, и через то уяснится только ее невинность. Цесаревна расплакалась, бросилась к правительнице в объятия; Анна Леопольдовна, по своему добродушию, расплакалась сама и рассталась с цесаревною при взаимных уверениях любви и преданности[6].
Утром 24-го ноября, в 10 часов, явился Лесток к Елисавете Петровне и застал ее за туалетом. Он показал ей два сделанных им карандашом рисунка; на одном представлена была цесаревна с короною на голове, на другом — та же цесаревна в монашеской рясе, а кругом нее — орудия казни. «Желаете ли, — спросил он, — быть на престоле самодержавною императрицею, или сидеть в монашеской келье, а друзей и приверженцев ваших видеть на плахах?»
В Зимнем дворце принц Антон-Ульрих возобновил, в последний раз, свои предостережения супруге и просил ее приказать расставить во дворце и около дворца усиленные караулы, а по городу разослать патрули, одним словом, принять меры насчет опасных замыслов Елисаветы. «Опасности нет,-отвечала Анна Леопольдовна, — Елисавета ни в чем не винна; на нее напрасно наговаривают, лишь бы со мною поссорить. Я вчера с нею говорила; она поклялась мне, что ничего не замышляет, и когда уверяла меня в этом, то даже плакала. Я вижу ясно, что она не виновна против нас ни в чем».
В тот же день, вечером, Лесток собрал своих единомышленников на сходку, назначив трактир савояра Берлина, находившийся неподалеку от дворца цесаревны, а между тем дал приказание въехать во двор ее дворца двум саням. В трактире Лесток встретил какого-то подозрительного человека, зазвал его играть на бильярде, чтобы занять время, пока соберутся его единомышленники. Когда один из последних вошел, Лесток переглянулся с ним, оставил своего партнера и вышел из трактира с пришедшим; кажется, то был де Вальденкур, секретарь маркиза де ля Шетарди, передававший Лестоку червонцы для раздачи гвардейцам[7]. На улице встретили они еще двоих господ своего кружка, и Лесток отправил одного к дому Остермана, другого к дому Миниха — осмотреть, что там делается, а сам пошел к Зимнему дворцу, осмотрел с улицы окна, где, по его соображениям, должны были находиться опочивальни правительницы и принца, нашел, что везде уже темно, встретил на площади возвращавшихся из домов Остермана и Миниха, и узнал от них, что в этих домах также все темно, и все там спят покойно.
Тогда Лесток отправился к цесаревне — объявить, что никто в городе не предвидит настоящей тревоги и пришло время действовать. Елисавета не ложилась. Было два часа ночи. Она молилась на коленях перед образом Богоматери, прося благословения своему предприятию, и тут-то, как говорят, дала обет уничтожить смертную казнь в России, если достигнет престола. В ее дворце собрались уже все главные приверженцы и знать: любимец Разумовский, камер-юнкеры Шуваловы — Петр, Александр и Иван, камергер Михайло Иларионович Воронцов, принц гессен-гамбургский с женою, Василий Федорович Салтыков, дядя покойной Анны Ивановны и тем самым близкий к ее роду, но в числе первых перешедший на сторону Елисаветы. Были здесь и другие особы, знавшие о заговоре, и в том числе родственники Елисаветы, попавшие из крестьян в графы — Скавронские, Ефимовские, Гендриковы. Лесток, явившись к цесаревне, заметил, что она как-то опускается духом, стал ободрять ее и подал ей орден Св. Екатерины и серебряный крест; она возложила на себя то и другое и вышла из дворца. У подъезда стояли приготовленные для нее сани. Елисавета Петровна села в сани; с нею поместился Лесток; на запятках стали Воронцов и Шуваловы. В других санях поместились Алексей Разумовский и Василий Федорович Салтыков; три гренадера Преображенского полка стали у них на запятках. Сани пустились по пустынным улицам Петербурга к съезжей Преображенского полка, где ныне церковь Спаса Преображения. Там были казармы, которые строились не так, как теперь: тогда это были деревянные домики, исключительно назначенные для помещения рядовых; офицеры жили не в казармах, а в обывательских домах, по квартирам.
Когда сани подкатили к съезжей, стоявший там на карауле солдат ударил в барабан тревогу, увидя неизвестных приезжих; но Лесток соскочил с саней и распорол кинжалом кожу на барабане. Тридцать гренадеров, знавших заранее о заговоре, бросились в казармы скликать товарищей именем Елисаветы. На этот зов многие бежали к съезжей избе, сами не зная, в чем дело. Елисавета, выступив к ним из саней, произнесла:
— Знаете ли, чья дочь я? Меня хотят выдать насильно замуж или постричь в монастырь! Хотите ли идти за мною?
Солдаты закричали:
— Готовы, матушка! всех их перебьем!
Елисавета произнесла:
— Если вы так намерены поступать, то я с вами и не иду!
Это охолодило порыв солдат. Елисавета подняла крест и произнесла:
— Клянусь умирать за вас, и вы присягните за меня умирать, но не проливать напрасно крови.
— На том присягаем! — завопили солдаты.
Арестовали дежурного офицера, иностранца Гревса. Все солдаты подходили к Елисавете Петровне и целовали крест, который она держала в руке; наконец она произнесла:
— Так пойдемте же!
Все двинулись за ней в числе трехсот шестидесяти человек через Невский проспект на Зимний дворец. Лесток отделил четыре отряда, каждый в 25 человек, и приказал арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Шествие тянулось через Невский проспект, а в конце этой улицы, уже у Адмиралтейской площади, Елисавета почему-то вышла из саней и решилась остальную дорогу до Зимнего дворца пройти пешком, но не поспела за гренадерами. Тогда ее взяли на руки и донесли до Зимнего дворца[8].
Прибывши ко дворцу, Елисавета неожиданно вошла в караульню и сказала:
— И я, и вы все много натерпелись от немцев, и народ наш много терпит от них; освободимся от наших мучителей! Послужите мне, как служили отцу моему!
— Матушка! — закричали караульные, — что велишь — все сделаем!
По одним известиям[9], Елисавета вошла во внутренние покои дворца, прямо в спальню правительницы, и громко сказала ей:
— Сестрица! пора вставать!
По другим известиям, цесаревна не входила сама к правительнице, а послала гренадеров: те разбудили правительницу и ее супруга, потом вошли в комнату малолетнего императора. Он спал в колыбельке. Гренадеры остановились перед ним, потому что цесаревна не приказала его будить прежде, чем он сам не проснется. Но ребенок скоро проснулся; кормилица понесла его в караульню. Елисавета Петровна взяла младенца на руки, ласкала и говорила: «Бедное дитя! ты ни в чем не винно; виноваты родители твои!» И она понесла его к саням. В одни сани села цесаревна с ребенком; в другие сани посадили правительницу и ее супруга. Антон-Ульрих, несколько времени после того как его разбудили, был как ошеломленный, а потом стал приходить в себя и начал выговаривать супруге — зачем не слушала его предостережений.
Елисавета возвращалась в свой дворец Невским проспектом. Народ толпами бежал за новой государыней и кричал «ура». Ребенок, которого Елисавета Петровна держала на руках, услышав веселые крики, развеселился сам, подпрыгивал на руках у Елисаветы и махал ручонками. «Бедняжка! — сказала государыня, — ты не знаешь, зачем это кричит народ: он радуется, что ты лишился короны!»[10].
В то же время арестовали в своих домах и помещениях: Остермана, фельдмаршала Миниха, его сына, Левенвольда, Головкина, Менгдена, Темирязева, Стрешневых, принца Людвига брауншвейгского — брата Антона (которого прочили в мужья цесаревне), камергера Лопухина, генерал-майора Альбрехта и еще некоторых других[11]. Остерман потерпел от арестовавших его солдат оскорбления за то, что стал было обороняться и позволил себе неуважительно отозваться о цесаревне Елисавете. Говорили также, что с Минихом обошлись грубо, а также с Менгденом и его женою. Всех их привезли во дворец Елисаветы Петровны, а в 7 часов утра отправили в крепость. Людвига брауншвейгского не сажали в крепость, предположивши заранее выслать его за границу.
Тотчас по возвращении Елисаветы Петровны к себе во дворец, Воронцов и Лесток распорядились собрать знатнейших военных и гражданских чинов, и с рассветом стала являться тогдашняя знать на поклонение восходящему светилу; показались — генерал-прокурор князь Трубецкой, адмирал Головин, князь Алексей Михайлович Черкасский, кабинет-секретарь Бреверн, Алексей Петрович Бестужев, начальник тайной канцелярии Ушаков… О фельдмаршале Ласси сохранилось такое известие: на рассвете разбудил его посланный от цесаревны и спрашивал: «К какой партии вы принадлежите?» — «К ныне царствующей», — был ответ. Такой благоразумный ответ избавил его от всяких преследований, и он тотчас отправился к новой императрице. Он поступил, как прилично было поступить иностранцу в чужой земле. Другой иностранец, генерал принц гессен-гамбургский, как уже выше было сказано, примкнувший к заговорщикам заранее, до такой степени приобрел доверие новой императрицы, что она поручила ему заведовать военными силами столицы и охранять в ней порядок. Не так поступил тогда Петр Семенович Салтыков, бывший дежурным генерал-адъютантом в ночь переворота. Он знал о замыслах Елисаветы, но не был уверен в успехе и потому не пристал открыто, а сохранил видимую верность правительнице. Его арестовали и доставили во дворец Елисаветы: он упал пред нею на колени. Его родственник, Василий Федорович, уже прежде заявивший свою верность новой государыне и сидевший в санях с Разумовским во время похода к Зимнему дворцу, сказал ему: «Вот ты теперь на коленях, а вчера глядеть бы не захотел на нас и всякое зло готов был нам сделать». Елисавета Петровна приказала замолчать Василию Федоровичу; она не намерена была делать попреков за медленность тем, которые, хотя не так рано, как другие, покорились ей. Тогда граф Бестужев занялся составлением манифеста от имени государыни и присяжного листа. Сенат, синод, генералитет в полном составе собрались во дворце цесаревны и принесли по этому листу присягу на верность. Новая государыня, надев на себя андреевский орден, вышла на балкон. Внизу, перед дворцом, толпился народ, горели костры, возле которых грелись люди. Тут Елисавета Петровна приняла присягу от конногвардейцев и других гвардейских полков. Воротившись в свои внутренние покои, государыня принимала приехавших к ней с поздравлением знатных дам и на принцессу гессен-гамбургскую собственноручно возложила орден Св. Екатерины.
В начале третьего часа пополудни Елисавета Петровна села в сани и поехала в Зимний дворец. Кругом ее саней бежали, как и прежде, толпы народа с радостными восклицаниями. В придворной церкви дворца отправлено было благодарственное молебствие при пушечных выстрелах, а потом прочитан был, составленный наскоро Бестужевым, манифест, отпечатанный на шести листах довольно серой бумаги. Это был, так сказать, манифест предварительный, за которым должен был последовать другой, полнейший. В нем от имени новой императрицы объявлялось во всеобщее сведение, что «все духовные и мирские чины, верные подданные, особливо лейб-гвардии полки, для пресечения всех происходивших и вперед спасаемых беспокойств и беспорядков, просили нас, дабы мы, яко по крови ближняя, отеческий престол восприять изволили».
Тогда гренадеры Преображенского полка просили императрицу принять на свою особу сан капитана их роты. Елисавета Петровна не только соизволила на это, но даровала дворянское достоинство всем состоящим в ее роте и вдобавок обещала наделить всех их населенными имениями. Вся эта рота, состоявшая тогда в числе трехсот шестидесяти человек, наименована лейб-компаниею.
Сенат сделал распоряжение о приводе к присяге всех чинов людей во всей империи и о переделке во всех присутственных местах печатей. По всем городам империи приказано было в церквах, с утра до вечера, приводить к присяге народ всех сословий, кроме пашенных крестьян. Над совершением обряда присяги посланы были наблюдать штаб и обер-офицеры гвардии; им вменялось в особенную обязанность смотреть, чтобы духовного чина люди непременно были приведены к присяге, а о неприсягнувших, какого бы они звания ни были, приказано было доносить.
Тогда последовали разные награды. На одних были возложены ордена, иные были повышены в чинах. Вызваны были на свободу пред новую государыню опальные прежнего царствования Анны Ивановны, князья Долгорукие — фельдмаршалы Василий и Михайло Владимировичи; томившиеся долго в шлиссельбургских казематах, потом отправленные в Соловки, они привезены были в Петербург еще по повелению Анны Леопольдовны, а явившись к Елисавете, по ее воцарении, получили прежние ордена и почести. Тогда повелела императрица возвратить из ссылки и восстановить в их правах князей Долгоруких: Николая, лишенного языка, Алексея и Александра, сосланных в Камчатку и Березов; кроме того, приглашены были ко двору: бывшая невеста Петра II-го княжна Екатерина Долгорукая и Наталья Борисовна, вдова казненного Ивана Алексеевича князя Долгорукого. Первая выдана была за генерала Брюса; последняя отреклась от чести быть при дворе и воспользовалась освобождением только для того, чтобы удалиться в Киев и поступить там в монастырь. Императрица освободила из заточения несчастного киевского митрополита Ванатовича, томившегося десять лет в Кирилло-Белозерском монастыре за то, что, по незнанию, не отслужил молебствия в годовщину вступления на престол Анны Ивановны. Тогда же освободили Скорнякова-Писарева, графа Девиера, сосланных в Охотск Меншиковым в 1727 году; Девиер снова сделан был генерал-полицеймейстером. Возвращены были также Сиверс и Флёк, сосланные в Сибирь за то, что не пили за здоровье Анны Ивановны, не получивши верного сведения о ее вступлении на престол; возвратили свободу также и Соймонову, бывшему обер-прокурору сената, пострадавшему по делу Волынского и сосланному в Охотск. Не без труда нашли одного опального времен Анны Ивановны — человека очень близкого новой императрице. То был Алексей Яковлевич Шубин, сержант гвардии, цальмейстер Елисаветы Петровны в те годы, когда она была цесаревной. При дворе Анны Ивановны стали говорить, будто он был любимцем цесаревны, и Анна Ивановна приказала сослать его в Сибирь. По кончине Анны Ивановны, Елисавета, будучи еще цесаревной, стала стараться о его освобождении, и по ее настоянию последовало о том два указа — один от курляндского герцога, в короткое время его регентства, другой — от правительницы. Но долго не могли отыскать, где Шубин находился; наконец, по приказу, подписанному Минихом, его нашли где-то в Камчатке. Надобно было промерять 15 000 верст, пока Шубин успел бы воспользоваться своим освобождением и прибыть в столицу. Но тогда уже совершился переворот: императрицею стала Елисавета. Он был принят приветливо, назначен майором гвардейского Семеновского полка и генерал-майором по армии. Лесток был очень недоволен появлением этого человека при дворе, потому что Лесток не был безгрешен по отношению к Шубину в ту пору, когда Анна Ивановна наводила справки о Шубине с намерением отправить его в ссылку. Но теперь Елисавета не могла относиться к Шубину, как прежде. Притом и Шубин был уже не прежний: он одичал за несколько лет житья в камчатской пустыне, хотя и сохранил еще следы прежней красоты. Украшенный орденом Александра Невского, награжденный пожалованными ему имениями в Нижегородской губернии, он уехал туда на покой, уразумевши, что ему нечего больше ждать при царском дворе[12]. В конце 1741 года послано предписание возвратить из ссылки герцога курляндского Бирона; императрица назначила ему жить, вместо Пелыма, в Ярославле, определив ему содержание в 8000 рублей в год; было приказано возвратить ему право на владение имениями в Силезии, отобранными у него во время ссылки и отданными Миниху. Братья герцога курляндского, Густав и Карл, сначала помещены были с ним вместе на житье, но вскоре потом Густав получил дозволение вступить на службу, а Карл — жить в своих имениях в Курляндии.
Сыпались милости на изгнанников и опальных прежних царствований, но на смену им последовало осуждение других опальных, бывших сторонников и деятелей царствования Анны Ивановны. Брауншвейгской фамилии -Антону-Ульриху, супруге его, Анне Леопольдовне, и детям их, в числе которых находился и бывший малолетний император Иван Антонович, обещана была полная свобода и отпуск за границу. Так, по крайней мере, было объявлено в царском манифесте 28 ноября. В этом манифесте слагались все вины — как на главного козла отпущения — на Остермана: он сочинил определение о престолонаследии и поднес подписать императрице Анне Ивановне, бывшей уже в крайней слабости; он, вместе с Минихом, Головкиным и другими, побудил мекленбургскую принцессу взять незаконно в свои руки правительство, и ей внушаемо было намерение, при жизни сына своего, сделаться императрицею всероссийскою. Императрица Елисавета, «не хотя причинять принцессе и ее семейству никаких огорчений, по своей природной милости, с надлежащею им честью, предав все их предосудительные поступки крайнему забвению — всех их в их отечество отправить всемилостивейше повелела». Провожать отъезжающих до границы должен был Василий Федорович Салтыков. Ему секретно приказано ехать медленно, и он привез брауншвейгских принцев только 9 марта в Ригу. Здесь неожиданно получено было новое распоряжение: открылось сведение, что принцесса Анна Леопольдовна, будучи правительницею, хотела заключить в монастырь принцессу Елисавету — и за это велено было задержать их за караулом. Затем из Риги прислали донесение императрице, будто принцесса Анна Леопольдовна собиралась из Риги убежать в крестьянском платье; тогда императрица послала приказание всех их посадить в крепость и никуда не выпускать оттуда.
После того опала постигла Остермана, Миниха, Левенвольда, Головкина, Менгдена и второстепенных лиц, арестованных в одно время с первыми. Остерман, арестованный в своем доме у Исаакиевского собора, по отвозе в крепость, был помещен там очень дурно: бедный хилый старик, постоянно страдавший болью в ногах, заболел еще чем-то вроде горячки. Императрица, как бы сжалившись над ним, приказала перевезти его в Зимний дворец и содержать там под строжайшим караулом. Над ними над всеми учреждена была следственная комиссия под председательством князя Никиты Трубецкого. Остермана обвинили в целом ряде преступлений. Важнейшими из них были: зачем, по кончине Петра Второго, содействовал вступлению на престол герцогини курляндской Анны Ивановны, а не цесаревны Елисаветы Петровны; зачем был главным виновником казни Долгоруких в Новгороде; зачем подал проект учинить правительницею государства герцогиню мекленбургскую, а нынешнюю императрицу предлагал засадить в монастырь и устранить от наследства молодого герцога голштинского. Остерман на все это отвечал только одно, что он был связан долгом и присягою соблюдать интересы существовавшего правительства и предпочитать их всему на свете. Князь Трубецкой обвинял Миниха и, между прочим, ставил ему в вину большую трату людей во время веденных им войн; Миних приводил в свое оправдание свои донесения, сохранившиеся в военной коллегии, и укорял себя только в том, что не повесил за казнокрадство Трубецкого, бывшего во время турецкой войны главным кригс-комиссаром и уличенного в похищении казенного достояния. Императрица Елисавета присутствовала на допросе, сидя за ширмами, и, услыхавши слова Миниха, приказала тотчас отвести его в крепость и прекратить заседание.
Остермана и Миниха присудили к жестокой каре: Остермана — колесовать, Миниха — четвертовать; прочих осудили на вечное заточение в разных местах Сибири. Когда Остерману поднесли обвинительный акт, он сказал: «Я ничего не стану представлять в свое оправдание. Несправедливо было бы требовать изменения приговора над собою: повинуюсь воле государыни».
В день, назначенный для исполнения приговора, 18 января 1742 года, на Васильевском острове, близ здания двенадцати коллегий (где ныне университет), устроен был эшафот. Шесть тысяч солдат гвардии и армейский астраханский полк составили каре для удержания толпы. Привезли на крестьянских дровнях больного Остермана. Позади его шли пешком восемнадцать осужденных; при каждом из них — по солдату со штыком. Все они имели печальный вид; один Миних между ними шел бодро, щеголем, был выбрит, напудрен; на нем был серый кафтан, а сверху красный фельдмаршальский плащ, в котором его видели не раз в походах.
Четыре солдата внесли Остермана на эшафот и положили его наземь. Сенатский секретарь прочитал приговор; палачи подтащили осужденного к плахе, как вдруг тот же секретарь вынул из кармана другую бумагу и громко произнес: «Бог и великая государыня даруют тебе жизнь». Палач грубо оттолкнул Остермана ногой. Старик упал; солдаты снесли его с эшафота и посадили в извозчичьи сани.
За Остерманом Миниха взвели на возвышение. Готовясь к смерти, он отдал провожавшему его унтер-офицеру кошелек с червонцами. Но и ему объявили пощаду, и он, вместе с прочими, возвращался с места казни в крепость так же спокойно и беззаботно, как шел на казнь.
Остермана сослали в Березов — место заточения Меншикова. Он прожил до 1747 года. Его сыновья, Федор и Иван, бывшие при отце подполковниками гвардии, были удалены Елисаветою капитанами в армию. Впоследствии, при Екатерине II, один был сенатором, другой получил должность канцлера. Дочь сосланного Остермана была выдана Елисаветою за подполковника Толстого, и их дети положили начало фамилии Остерманов-Толстых.
Левенвольда сослали в Соликамск, оттуда в 1752 году перевели в Ярославль, где он и умер. О нем сохранились противоречивые известия: по одним — он показал себя трусом, по другим — он переносил свое несчастье со стоическим терпением. Также и о нравственных качествах этой личности говорят различно. Дюк де Лириа называет его коварным и корыстолюбивым, Манштейн — человеком честным.
Михайло Головкин сослан в Германк (?) — так сказано в манифесте; но как такого места нет, то одни полагают, что это — Горынская слобода, Туринского уезда, в шестидесяти верстах от Пелыма. По другому толкованию[13], его сослали в Собачий Острог, Якутской области (ныне Среднеколымск). Менгдена увезли в место, которое у Галема и у Бюшинга названо Алимо. Объясняют, что это должен быть Нижнеколымск. Там и умер Менгден; там умерли его жена и дочь, а сын был возвращен и явился в Петербург уже в царствование Екатерины II. О других осужденных известно, что Темирязева послали в Сибирь, без обозначения места, куда именно; бывшего секретаря кабинета, Яковлева, разжаловали в гарнизон, в писаря. Миниху судьба благоприятствовала более прочих. Протомившись двадцать лет в чрезвычайно тяжелом заточении, он, будучи уже глубоким стариком, с восшествием на престол преемника Елисаветы, был возвращен к прежнему почету и прожил несколько лет на свободе.
Кроме сосланных в Сибирь, были еще лица, потерпевшие вследствие близости с обвиненными. Так, капитан гвардии Остен-Сакен был разжалован рядовым в ревельский батальон и там, через тринадцать лет, умер без повышения на службе, — за то, что пользовался расположением Миниха. Иван Иванович Неплюев, известный при Петре Великом своим посольством в Константинополе, во время случившегося переворота управлял Малороссиею, и был вызван за то, что находился в дружественных отношениях с Остерманом. Князь Никита Юрьевич Трубецкой хотел было спровадить его в Сибирь, в ссылку, но Елисавета Петровна отправила его в Оренбургский край, где он потом сделан был правителем.
III. Эпоха силы и влияния Лестока
Приезд в Россию голштинского принца, будущего наследника престола. — Поездка государыни в Москву. — Коронование императрицы.- Пребывание двора в Москве. — Шведская война. — Вмешательство Дании. — Абовский мир. — Пребывание ангальт-цербстской принцессы с дочерью. — Лопухинское дело. — Лесток и Бестужев. — Высылка де ля Шетарди из России. — Высылка принцессы ангальт-цербстской.
Тотчас по вступлении своем на престол, Елисавета пригласила из Голштинии молодого племянника, Карла-Ульриха, сына герцогини голштинской, царевны Анны Петровны. В день его приезда в Петербург на него возложили орден Св. Андрея Первозванного: императрица подарила ему дворец в Ораниенбауме и несколько богатых поместий в России. Преподавание закона Божия и приготовление к принятию православия поручено было отцу Симеону Тодоровскому; обучение русскому языку -Ивану Петровичу Веселовскому, исправлявшему при Петре I разные секретные поручения; а профессор академии Штелин назначен был преподавать принцу математику и историю. 15-го февраля нареченного наследника престола возили в академию, где Ломоносов поднес ему оду в 340 стихов, написанную по случаю дня его рождения.
Объявлено было во всенародное сведение, что в будущем апреле в Москве будет отправлено священное коронование государыни — и 23-го февраля императрица со всем двором выехала из Петербурга в Москву. Начальства городов и сел высылали рабочих людей на дорогу, по которой должна была следовать государыня, и эти рабочие расставляли по обеим сторонам пути елки, а в некоторых местах устраивали из них подобие проезжих ворот. На ночь зажигались смоляные бочки. В Новгороде, Валдае, Торжке, Твери и Клине расставляли по пути императрицы обывателей — по правую сторону мужского, по левую — женского пола. С приближением государыни, проезжавшей через эти города, они должны были падать ниц. В таком торжественном шествии Елисавета доехала 26-го февраля до Всесвятского, а 28-го февраля был ее торжественный въезд в старую столицу прародителей; устроили пять триумфальных ворот: у Земляного города, на Тверской, на Мясницкой, в Китай-городе и на Яузе, у дворца императрицы. Государыня ехала в карете, запряженной восемью породистыми лошадьми; по бокам кареты следовали ее верные лейб-компанцы, и за ними -вереница камергеров, камер-юнкеров, служителей и гайдуков. За государыней вслед ехал наследник престола, за ним — придворный штат.
Приходилось до Кремля ехать посреди еще свежих следов пожара, нанесшего Москве страшное опустошение в 1737 году: еще много домов и церквей стояли без крыш. У кремлевской решетки встретил государыню преосвященный архиепископ Амвросий с духовенством; в приветственной речи он восхвалил Елисавету Петровну, как восстановительницу попранного православного благочестия, и напомнил, что до ее вступления на престол «не токмо учителей, но и учение и книги их вязали, ковали и в темницы затворяли, и уже к тому приходило, что в своем православном государстве о вере своей и отворить уста было опасно». После обычного хождения высочайшей особы по церквам и поклонения кремлевской святыне государыня уехала в свой яузский дворец, где наступили балы, куртаги, маскарады, а по вечерам зажигались потешные огни.
Скоро за тем наступил Великий пост. Прекратились веселости. Запрещено было даже быстро ездить, и если у кого замечали слишком горячих лошадей, то их отбирали на царскую конюшню. Государыня проживала не в одном яузском дворце, но иногда в кремлевском, а иногда в своем селе Покровском. В продолжение великого поста она посещала то одну, то другую церковь. Праздник Пасхи встретила государыня в Покровском селе, в новой церкви, только что оконченной постройкою. 23-го апреля переехала императрица в кремлевский дворец, а 25-го совершилось коронование по общепринятому чину. Тогда последовало множество производств в чины, пожалований орденами, а родственники императрицы по матери — графским достоинством. При покойной государыне Анне Ивановне они были в большом загоне: им запрещалось даже владеть имениями. Двоюродный брат Елисаветы, Скавронский, человек без малейшего воспитания, назначен ею в камергеры; двоюродная племянница государыни, Гендрикова, выдана была за Чоглокова, и этим браком сразу подняла фамилию мужа. Бутурлин, бывший еще при жизни Петра II-го любимцем Елисаветы, произведен в полные генералы и послан управлять Малороссиею, хотя, кроме внешности, в нем никто не замечал никаких достоинств. 29-го апреля императрица поместилась в яузском дворце, и с того дня пошли там ежедневно парадные балы и маскарады. Гости являлись туда по билетам, и выдавалось каждый день по девятьсот входных билетов.
В Москве праздник Пасхи прошел спокойно и весело, но в Петербурге произошел беспорядок. Гвардейские солдаты за что-то повздорили на улице с армейскими; офицеры стали их разнимать, и один унтер-офицер из немцев толкнул гвардейца; тот начал скликать товарищей. Узнавши, что толкнувший гвардейца был немец, ожесточенные солдаты ворвались в дом, куда скрылся унтер-офицер, застали там собравшихся офицеров-немцев и ни за что избили их. Начальствовавший столицею, в отсутствие верховной власти, фельдмаршал Ласси усмирил волнение и послал донесение императрице; она дала приказание наказать своевольников, но очень слабо; от этого своеволие гвардейцев усилилось, и Ласси принужден был, для удержания порядка в Петербурге, расставить по городу пикеты из армейских солдат. Жители Петербурга несколько дней были в большом страхе — боялись отпирать свои дворы, а иные стали даже покидать свои дома и выбираться из Петербурга. К гвардейцам и особенно гренадерам Преображенского полка благоволила государыня, потому что им обязана была своим вступлением на престол; и когда Лесток стал было говорить императрице о крайней необходимости обуздать лейб-компанцев, Елисавета Петровна раздосадовалась даже на Лестока[14]. Скоро, однако, своевольство отозвалось злою выходкою, направленною против личности самой государыни. В июле 1742 г. камер-лакей Турчанинов, Преображенского полка прапорщик Ивашкин и Измайловского полка сержант Сновидов составили заговор умертвить Елисавету Петровну, а с нею и наследника престола, голштинского принца, и возвести снова на престол Ивана Антоновича. Дело странное, тем более, что заговорщики были русские, а между тем в низвержении брауншвейгской династии русское национальное самолюбие играло главную роль. По делу, производившемуся над ними в декабре, оказалось, что они признавали Елисавету Петровну незаконнорожденною и, следовательно, неправильно овладевшею престолом. Их наказали кнутом с вырезанием ноздрей, а у Турчанинова, кроме ноздрей, отрезали еще и язык, и всех сослали в Сибирь[15].
Весь 1742-й год императрица проживала в Москве, которая была ей ближе к сердцу, чем кому-либо из царствовавших особ, потому что там она провела лучшие годы своей молодости. Между тем в Финляндии велась война со шведами. В марте этого года, посылая туда свои войска, Елисавета Петровна обнародовала манифест, в котором оправдывала себя в настоящей войне и обещала финляндцам относиться к ним дружелюбно, если они, со своей стороны, не будут показывать вражды к русскому войску. Кроме того, если финляндцы пожелают освободиться от владычества шведов и организоваться в независимое государство, то Россия будет этому содействовать и охранять их своими военными силами; если же финляндцы не примут такого мирного предложения русской государыни и станут помогать шведскому войску против русских, то императрица прикажет разорять страну их огнем и мечом. Шведским войском командовал Левенгаупт, сын известного сподвижника Карла ХII-го, воевавшего в России, человек вполне бездарный. 28-го июня (1742 г.) русские взяли город Фридрихсгам. Шведы бежали. Из некоторых финляндских волостей к русскому главнокомандующему явились депутаты с просьбою принять их в подданство России[16]. Но то были единичные случаи. В большинстве финляндцы оставались верны Швеции и в конце 1742 года затевали учинить резню над русскими войсками, разместившимися в их крае. Между тем в Швеции, где государство раздиралось враждебными друг другу политическими партиями, возникла мысль заключить мир с Россиею, предоставив, после недавно умершей королевы Ульрики-Елеоноры, престол ее мужу, а наследником ему избрать на шведский престол голштинского принца, племянника русской императрицы. Предложение это сделано было первый раз шведским генералом Лагеркроною, приезжавшим для этого нарочно в Москву, а по возвращении двора в Петербург снова с этою целью отправлена была туда шведская депутация; но голштинский принц, в качестве наследника русского престола, 7-го ноября 1742 года принял православие и наречен великим князем Петром Федоровичем, а тем самым лишился своего права на шведский престол, так как, по коренным шведским законам, шведский король должен был исповедовать лютеранскую веру. Впрочем, самое соединение русской короны со шведскою, в видах европейской политики, ни для кого не было желательно. Таким образом, шведское посольство уехало, не достигши своей цели, а Елисавета Петровна предложила в короли шведские другого принца голштинского, Адольфа-Фридриха, носившего титул любского епископа, брата того, который умер в России, бывши женихом Елисаветы Петровны. За этого принца в Швеции образовалась многочисленная партия; но там явился и другой кандидат на шведскую корону — сын датского короля Христиана VI-го, Фридрих, датский кронпринц (наследник). И у него в Швеции явилось немало сторонников, особенно в Далекарлии, где за него было крестьянское население. Партия голштинского принца, покровительствуемая Россиею, взяла верх, потому что в случае выбора принца голштинского императрица обещала Швеции возвратить часть Финляндии, захваченной русским оружием. 27-го июня 1743 года принц Адольф-Фридрих избран был наследником шведского престола, а в августе того же года в городе Або заключен был мир с Россиею, по которому Россия приобрела в Финляндии крепости: Фридрихсгам, Вильманстранд, Нислот с провинциею Кименегердскою, приход Пильтен и все места при устье реки Кимене, с островами к югу и западу от этой реки. Затем, во всем остальном, с обеих сторон положено хранить условия Ништадтского мира[17].
Датский двор долго еще не оставлял своих притязаний. Датский кронпринц опирался на довольно значительную партию в Швеции. Поэтому русская императрица, охраняя права избранного по ее желанию кронпринца Адольфа-Фридриха, отправила флотилию с десантом, вверенную генералу Кейту. Русские войска вступили на шведский берег и расположились в Зюдерманландии и Остроботнии, занявши самый Стокгольм. Так стояло русское войско, готовое действовать оружием против датчан и против шведов, не покорившихся новоизбранному будущему королю, пока, наконец, в феврале 1744 года датский кронпринц отказался от притязаний на шведскую корону, и Дания признала права Адольфа-Фридриха.
Торжество принца голштинского, получившего шведскую корону, было противно намерениям вице-канцлера Бестужева, который держался датской стороны и старался о предпочтении датского кронпринца голштинскому. Но он не мог победить родственного расположения Елисаветы Петровны, находившейся в делах политики под сильным влиянием Лестока. Мир со Швециею на абовском конгрессе заключен был по стараниям Лестока, который хотя лично там не был, но заправлял всем делом из России. Лесток прежде находился в самых дружелюбных отношениях с Бестужевым; рекомендации Лестока Бестужев был обязан своим вторичным возвышением при Елисавете; но дружба их скоро охлаждалась, чему содействовали различные их направления по отношению к внешней политике. Первый раз столкнулись они в датско-шведском вопросе. Еще более разъединило их то, что Лесток был сторонником Франции и, как домашний врач, имел всегда доступ к государыне; пользуясь этим, он постоянно твердил ей о выгодности союза России с Франциею, — это не мешало, однако, тому же Лестоку получать пенсион от Англии, находившейся в то время в войне с Франциею. Бестужев был сторонником Австрии и Англии, ненавидел прусского короля, ненавидел и Францию, и, ссылаясь на депешу русского посланника при французском дворе, князя Кантемира, старался уверить императрицу, что Франции доверять ни в чем не следует. Бестужев вооружал против Лестока любимца государыни, Разумовского, Воронцова и некоторых духовных сановников. Лесток, со своей стороны, выискивал случая насолить Бестужеву и его родным. Такой случай Лестоку скоро представился.
Кирасирский поручик Бергер, родом курляндец, получил назначение находиться в качестве пристава над Левенвольдом, пребывавшим в ссылке в Соликамске. Узнавши об этом, придворная дама Лопухина, бывшая некогда в близких отношениях с Левенвольдом, поручила своему сыну, бывшему камер-юнкером при правительнице Анне Леопольдовне, передать через Бергера, что граф Левенвольд не забыт своими друзьями и не должен терять надежды, что не замедлят наступить для него лучшие времена. Бергер сообщил об этом Лестоку, а от последнего получил приказание изведать подробнее, на чем это Лопухины основывают надежды, что участь Левенвольда переменится к лучшему. Тогда Бергер вместе с другим офицером, капитаном Фалькенбергом, зазвали молодого Лопухина в трактир, напоили — и у Лопухина развязался язык. Он начал говорить о государыне: «Она ездит в Царское Село и берет с собой дурных людей… любит она чрезвычайно английское пиво. Ей не следовало быть наследницею на престоле; она ведь незаконнорожденная — родилась за три года до венчания своих родителей. Нынешние правители государственные -все дрянь, не то что прежние — Остерман и Левенвольд; один Лесток только проворная каналия у государыни. Императору Иоанну прусский король пособит, а рижский гарнизон, что стережет императора и мать его, очень расположен к императору Ивану Антоновичу. Нынешней государыне с тремястами каналиями лейб-компанцев что сделать? Скоро, скоро будет перемена! Отец мой писал к моей матери, чтоб я никакой милости у нынешней государыни не искал».
— Нет ли тут кого побольше? — спросил Фалькенберг.
— Австрийский посол, маркиз Ботта, императору Иоанну верный слуга и доброжелатель, — отвечал Лопухин.
Поставленный к допросу пред генералов Ушакова, Трубецкого и Лестока, Лопухин во всем повинился. Он оговорил мать свою, что к ней в Москве приезжал маркиз Ботта и сказывал, что будет оказана помощь принцессе Анне, и король прусский также обещался.
Приведенная к допросу Наталья Федоровна Лопухина оговорила Анну Гавриловну, жену Михаила Бестужева, урожденную Головкину, бывшую прежде вдовою Ягужинского. Бестужева во всем повинилась, что на нее наговорили Лопухина и сын последней, Иван. Призвали к допросу отца Иванова, Степана Лопухина; он показал, что маркиз Ботта говорил: «Было бы лучше и покойнее, если бы принцесса Анна Леопольдовна властвовала». Сознавался и сам Степан Лопухин, что и ему самому было желательно, чтобы принцесса по-прежнему была правительницею, потому что он недоволен государынею за то, что оставлен без награждения чином; он сознался и в том, что говорил: «государыня-де рождена до брака», и прочие непристойные слова произносил.
Подвергли пытке на дыбе Степана Лопухина, жену его, сына их Ивана и Бестужеву. К этому делу привлечено было еще несколько лиц, обвиненных в том, что слышали непристойные речи и не доносили.
Учрежденное в сенате генеральное собрание с участием трех духовных сановников постановило такое решение: всех троих Лопухиных колесовать, предварительно вырезавши им языки. «Лиц, слышавших и не доносивших -Машкова, Зыбина, князя Путятина и жену камергера Софию Лилиенфельд — казнить отсечением головы; некоторых же, менее виновных — сослать в деревни». Императрица смягчила тягость кары, определив — главных виновных, Лопухиных и Бестужеву, высечь кнутом и, урезав языки, сослать в ссылку, других — также высечь и сослать, а все их имущество конфисковать. София Лилиенфельд была беременна. Государыня приказала дать ей время разрешиться от бремени, а потом высечь плетьми и сослать. По поводу Софии Лилиенфельд Елисавета Петровна собственноручно написала: «Плутоф наипаче желеть не для чего, лучше чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодоф ждать»[18].
Но так как в это дело вмешали иностранного посла, то приходилось обвинять его перед иностранною державою. Императрица поручила своему послу Лончинскому представить венгерской королеве о непозволительном поведении ее посла и просить учинить над ним взыскание. Мария-Терезия несколько времени защищала Ботту, указывая на его прежнюю, верную и добросовестную службу, но потом, в угоду российской императрице, нуждаясь притом в добром согласии с нею, приказала отправить Ботту в Грац и держать там под караулом. Спустя год после того российская императрица сообщила венгерской королеве, что совершенно довольна правосудием, учиненным над Боттою, и не желает для него строжайшего наказания, предоставляя воле венгерской королевы прекратить его заточение, когда ей то будет угодно. Прусский король Фридрих II,у которого Ботта был посланником от венгерской королевы, узнавши, что русская императрица обвиняет Ботту в коварных против России замыслах, дал Ботте совет самому оставить свой пост в Берлине, а чрез бывшего при нем российского посла Чернышова приказать сообщить императрице Елисавете дружеский соседский совет: для предотвращения на будущее время зловредных затей удалить из Риги куда-нибудь подальше в глубь империи низложенного императора Ивана Антоновича и всю его фамилию. По этому совету последовало высочайшее повеление перевести брауншвейгскую фамилию в Ораниен-бург, город, принадлежавший тогда к Воронежской губернии, а несколько времени спустя, в 1744 году, летом, указано было отправить ее в Холмогоры и там содержать Ивана Антоновича отдельно от прочих членов семьи. Через два года после того скончалась бывшая правительница Анна Леопольдовна; тело ее привезено было в Петербург и погребено в Александро-Невской лавре. Императрица присутствовала при ее погребении и плакала.
Причины, побудившие Фридриха II-го так отнестись к брауншвейгской фамилии, связанной с ним родственными узами, состояли в том, что Фридрих хотел отвратить от себя опасность союза России с Марией-Терезией и, напротив, предупредить это и войти самому в союз с российской государыней; он думал укрепить этот союз браком какой-нибудь преданной ему принцессы с наследником русского престола. Фридрих через своего посланника в Петербурге, Мардефельда, подкупил бывшего при великом князе в качестве воспитателя Брюммера и лейб-медика Елисаветы Петровны, Лестока, чтобы они старались отклонить брак великого князя с саксонскою принцессою Марианною, что хотел тогда устроить Алексей Петрович Бестужев. Фридрих II-й предложил тогда в супруги преемнику Елисаветы дочь находившегося у него на службе в качестве коменданта города Штетина, князя ангальт-цербстского, пятнадцатилетнюю принцессу Софию-Августу-Фридерику. Кстати, мать этой принцессы, Иоанна-Елисавета, была урожденная голштинская принцесса, сестра шведского кронпринца, которому покровительствовала Елисавета Петровна, и другого принца, умершего некогда в России женихом цесаревны. Эта родственная близость служила одним из побудительных средств расположить Елисавету к этому брачному союзу. Третий брат принцессы ангальт-цербстской, Фридрих-Август, приехал в Россию по рекомендации прусского короля и привез портрет своей племянницы. Изображение очень понравилось Елисавете, и, когда Бестужев все еще думал расположить ее к мысли женить наследника на саксонской принцессе, она объявила ему, что находит лучшим избрать для наследника российского престола невесту не из знатного владетельного дома: тогда с невестою приехало бы в Россию много иностранцев, которых недолюбливают русские. Императрица говорила, что не знает более подходящей невесты своему племяннику, как дочь принцессы ангальт-цербстской. Так сумел настроить Елисавету Лесток. Бестужев должен был замолчать. В феврале 1744 г. прибыла в Россию принцесса ангальт-цербстская с дочерью и получила приглашение ехать в Москву, куда в начале 1744 г. переехала императрица с двором своим. Приехал в Россию снова и де ля Шетарди, пробравшись в Петербург через Швецию и Финляндию.
Принятая любезно, по-родственному, императрицею, молодая невеста будущего ее преемника отдана была для приготовления к принятию православной веры отцу Симеону Тодоровскому, а учить ее русскому языку приглашен был профессор академии Одадуров. Де ля Шетарди, приглашенный в Москву, был принят так же ласково, как и прежде. С ним были документы, подававшие ему право объявить себя уполномоченным послом Франции; но ему дана была секретная инструкция поудержаться с выступлением на официальное поприще и некоторое время оставаться простым посетителем России, чтобы, пользуясь расположением императрицы, выведать пути, какими можно было бы сломить противника союза с Франциею, вице-канцлера Бестужева. По-видимому, Лесток успел подготовить для французского посланника поле действия. Лопухинское дело, в которое замешана была невестка вице-канцлера, направлено было во вред обоим Бестужевым: вице-канцлеру Алексею Петровичу и его брату Михаилу. Однако вышло не так, как бы хотелось Лестоку. Императрица не усомнилась в верности братьев Бестужевых и считала их обоих людьми умными и в дипломатической сфере незаменимыми. Притом, когда против Бестужева был влиятельный у императрицы ее лейб-медик, за вице-канцлера стояли горою любимец государыни Разумовский и Михайло Иларионович Воронцов, которому государыня оказывала все более и более доверенности. Проницательный дипломат Алексей Петрович Бестужев расчел, что главный его враг — де ля Шетарди, и потому на него должен быть направлен главный удар. Легкомысленность и неосторожность француза помогли интриге вице-канцлера. В России вошло тогда в обычай, занятый от прусского короля, перехвачивать на почте и просматривать корреспонденции, делая это так ловко, чтоб не навлекать никакого подозрения, На официальном языке это носило название «перлюстрации». Вице-канцлер прибегнул к такому средству; он вскрыл депеши, отправляемые де ля Шетарди из России во Францию, и в них нашел, что французский посланник отзывается неуважительно об императрице и обо всех ее правителях. «Мы здесь, — писал де ля Шетарди, — имеем дело с женщиною, на которую ни в чем нельзя положиться. Еще будучи принцессою, она не желала ни о чем бы то ни было мыслить, ни что-нибудь знать, а сделавшись государынею — только за то хватается, что, при ее власти, может доставить ей приятность. Каждый день занята она различными шалостями: то сидит перед зеркалом, то по нескольку раз в день переодевается, -одно платье скинет, другое наденет, и на такие ребяческие пустяки тратит время. По целым часам способна она болтать о понюшке табаку или о мухе, а если кто с нею заговорит о чем-нибудь важном, она тотчас прочь бежит, не терпит ни малейшего усилия над собою и хочет поступать во всем необузданно; она старательно избегает общения с образованными и благовоспитанными людьми; ее лучшее удовольствие — быть на даче или в купальне, в кругу своей прислуги. Лесток, пользуясь своим многолетним на нее влиянием, много раз силился пробудить в ней сознание своего долга, но все оказалось напрасно: — что в одно ухо к ней влетит, то в другое прочь вылетает. Ее беззаботность так велика, что если сегодня она как будто станет на правильный путь, то завтра опять с него свихнется, и с теми, которые у нее вчера считались опасными врагами — сегодня обращается дружески, как со своими давними советниками». Из тех же депеш оказывалось, что прусский посол Мардефельд сообщил ему, де ля Шетарди, внушение своего короля работать для свержения Бестужева, вместе с принцессою цербстскою, которая дала в том обещание Фридриху II перед отъездом своим из Берлина в Россию. Де ля Шетарди в своей депеше писал, что Лесток предан ему душою, и для того, чтобы Лестока более подогреть, он выпросил у Дальона (французского официального посла в России) сделать Лестоку прибавку в 2000 руб. к годичному пенсиону, получаемому от Франции. Еще, писал де ля Шетарди, что во внимание к госпоже Румянцевой, преданной принцессе ангальт-цербстской, нужно давать ей пенсион в 1200 рублей, а кроме нее — госпоже Шуваловой, в 600 рублей. Де ля Шетарди находил, что полезно было бы подкупить знатнейших духовных сановников и духовника императрицы. Доставши эти депеши, Бестужев представил копии с них на воззрение государыни. Елисавета сначала не поверила и произнесла: «Это ложь, это выдумка врагов его, из них же вы первый». Но Бестужев тут же показал ей подлинники, — и государыня ничего не могла возразить. Бестужев подал ей совет поступить с де ля Шетарди как с простым иностранцем, совершившим преступление, а отнюдь не так, как с полномочным лицом от французского короля, потому что он не предъявлял своих доверительных писем. Воронцов, случившийся тут же, принял мнение Бестужева. Государыня, взволнованная и оскорбленная, ничего не сказала, отошла прочь, но через сутки дала приказание выпроводить де ля Шетарди из России в 24 часа. По приказанию императрицы, 6-го июня в 6 часов утра явился к де ля Шетарди генерал Ушаков с несколькими другими особами и объявил ему высочайший приговор. Де ля Шетарди стал было объясняться, но ему показали экстракт из его депеш. Тут он смешался и не знал, что отвечать. Его немедленно увезли, к большой радости Бестужева и английского посланника Тироули, которому внимание российской императрицы к французскому дипломату стояло костью в горле[19].
К делу о де ля Шетарди явилась прикосновенною принцесса ангальт-цербстская. Ее невзлюбила с первого приезда императрица, не полюбили ее вообще русские люди, да, как кажется, и собственная дочь ее не очень нежно ее любила. После высылки де ля Шетарди из России Елисавета вела с нею наедине крупный разговор, после которого принцесса вышла от императрицы с заплаканными глазами, и все подумали тогда, что ей придется теперь убираться из России; подозревали даже, как бы такая же участь не постигла ее дочь-невесту, и тем более, когда заметили, что нареченный жених ее, великий князь, относится к ней довольно холодно. Однако этого не случилось. 21-го августа 1745 года совершена была свадьба великого князя Петра Федоровича с необыкновенным великолепием и роскошью. Торжество продолжалось десять дней; но после свадьбы, в сентябре того же года, принцессу цербстскую попросили уехать за границу. Последний случай, побудивший к ее высылке из России, было несогласие между ее братьями. Один из них был кронпринц шведский; он жил в Швеции, но не оставался без участия в делах, хотя еще жив был король, которого он считался преемником. Под влиянием жены своей, сестры прусского короля, он перешел к партии, не расположенной к России и искавшей союза с Франциею и Пруссиею. Другой его брат, Август, приехал в Россию искать места администратора в Голштинии. Дать это место ему или кому другому зависело от наследника русского престола -настоящего герцога и владетеля Голштинии. А это место до сих пор временно занимал брат Августа, шведский кронпринц. Принцесса ангальт-цербстская, расположенная более к брату-кронпринцу, чем к Августу, приняла последнего худо, а между тем Бестужев перехватил переписку между принцессою и кронпринцем; из нее видно было, что принцесса выражала недовольство милостями российской императрицы и ее дарами. 20-го сентября того же 1745 года выпроводили принцессу ангальт-цербстскую, давши ей на дорогу 50000 рублей и два сундука с разными драгоценностями, а великий князь от себя послал подарки тестю. Вслед за тем Бестужев удалил многих голштинцев, приехавших в Россию вслед за великим князем. Удален был (в 1746 году) и принц Август, впрочем, добившись своего и получивший место администратора в Голштинии, ради чего он и приезжал в Россию.
IV. Могущество Бестужева
Бестужев — великий канцлер. — Вице-канцлер Воронцов. -Причины доверия императрицы к Бестужеву.-Великий князь и великая княгиня. — Два двора в России — старый и молодой.- Два направления тогдашней политики.- Договор России с Австриею и Англиею. — Поход русского войска в Европу.-Заключение Ахенского мира.-Удаление Воронцова. — Бестужев действует против Лестока. — Охлаждение Елисаветы к Лестоку. -Неосторожный поступок Лестока. — Арест, пытка и ссылка Лестока. — Сила Шуваловых.
Бестужев просил об определении Воронцова в прежнее свое звание вице-канцлера, сам получивши от государыни звание великого канцлера. Бестужев надеялся найти в нем полезного сотоварища, так как Воронцов, издавна близкий к государыне, как камергер двора ее и содействовавший вступлению ее на престол, мог с нею чаще видеться и подавать ей доклады. Но Воронцов, давно уже расположенный к Франции, которую Бестужев ненавидел, должен был на дипломатическом поле, рано или поздно, стать противником Бестужева; однако видимая размолвка между ними еще не наступила. Бестужев достиг полного могущества в России. Нельзя сказать, чтоб императрица любила этого человека и находила приятность в беседе с ним. Он держался в силе при Елисавете единственно только тем, что государыня, преданная забавам и удовольствиям, была довольна, что находился человек, способный взять на себя всю тяготу долго думать о важных делах и тем самым освободить ее от этого бремени. Знавшие близко тогдашний двор и образ жизни государыни сообщают согласно, что проходили целые месяцы, пока министр мог быть допущен к докладу; но и тогда государыня, бросаясь на иностранные депеши, искала, нет ли в них чего-нибудь любопытного или интересного; иногда оставляла важные бумаги у себя и обещала повнимательнее прочитать их, — на самом же деле никогда не читала и даже забывала про них. Каждый вторник устраивался во дворце маскарад, в котором для забавы мужчины наряжались женщинами, а женщины — мужчинами; в другие же дни игрались спектакли: императрица очень любила французские комедии и итальянские оперы. Все имевшие доступ ко двору, хотя бы и не занимавшие должностей по военной и гражданской службе, обязаны были являться в маскарадные вторники, и когда однажды государыня заметила, что гостей у нее что-то мало, то разослала гоф-фурьеров -узнать, что за причина такого отсутствия, и приказала заметить, что за подобное невнимание виновные будут обложены пеней 50 рублей с персоны.
Если в ком Бестужев мог встретить себе опасное соперничество, то разве в молодой великой княгине, которая отличалась необыкновенным умом, неподражаемым искусством со всеми уживаться и всем вокруг себя управлять. Ее супруг, великий князь, наследник русского престола, капризный до наивности и человек ума чрезвычайно мелкого, принужден был, сам того не сознавая и не желая, находиться во власти жены своей. С детства воспитанный в лютеранской религии, он принял православие по крайней необходимости, в качестве преемника российской императрицы на престоле, но в своей наивной откровенности не удерживал перед другими своих мыслей и чувствований, и дозволял себе часто отзываться с пренебрежением об обрядах православной церкви; сверх того, кстати и некстати, твердил о превосходстве немцев перед русскими. Когда он услыхал о кончине старого шведского короля, которого престол должен был занять кронпринц Адольф-Фридрих, он перед русскими с соболезнованием вспоминал, как шведские чины хотели было избрать будущим королем его, Петра Федоровича, и громко жалел, что не удалось ему быть королем в цивилизованной стране, вместо того чтобы изнывать в России, где он постоянно чувствует себя как бы в неволе. Совсем не такова была его супруга. Принявши православие, конечно, также по необходимости, она вела себя так, что никто не осмеливался говорить, что она приняла его неискренне. Она не только не показывала, подобно своему супругу, презрения к русской народности — напротив, основательно выучилась русскому языку, любила говорить и писать на этом языке; все русское ее занимало; все, что было хорошего в России, было для нее мило и любезно. Она как будто вся переродилась в русскую женщину, и уже в ту пору просвечивалась в ней та могущественная Екатерина, которой стала она впоследствии в глазах всего мира.
Образовалось в России два царских двора: один — императрицы, носивший название старого или большого, другой — называемый малым или молодым — двор наследника престола, а на самом деле — его супруги. Бестужев сначала принадлежал к большому двору и был как бы противником великой княгини. Но Екатерина была так умна и так хитра, что способна была провести десять Бестужевых, при всей их дипломатической тонкости. Никто, подобно ей, с такою сдержанностью и самообладанием не умел, когда нужно, скрывать свои чувствования и находить удобное время, когда можно проявить их. Со временем, как мы увидим, Екатерина совершенно овладела старым канцлером и сделала его своим покорным слугой.
Два направления тогдашней политики разделяли государственных людей на две стороны; одни желали союза России с Австриею и Англиею; другие наклонны были к союзу с Франциею, и даже с Пруссиею, находившеюся тогда с Франциею в союзе. Бестужев принадлежал к первой стороне; Воронцов и Лесток — к последней. Бестужев в ту пору подружился с австрийским посланником и в то же время находился в приязненных отношениях ко всем представителям Англии, которые в Петербурге сменяли быстро один другого. Бестужев представлял императрице о выгодах предпочесть всяким другим союзам союз с Австриею и Англиею, и на ту пору взял верх: Россия в 1747 году заключила оборонительный договор с Австриею и Англиею, и российская императрица обязалась отправить тридцать тысяч вспомогательного войска на помощь венгерской королеве против прусского короля, Франции и Испании. Это войско снаряжено было в Лифляндии и вступило в Германию под главною командою князя Репнина. Поход этот не ознаменовался военными подвигами, но имел то важное значение, что содействовал скорейшему заключению Ахенского мира, прекратившего в Европе войну за австрийское наследство, которая широко уже разыгралась не только в Европе, но и в отдаленных краях Нового Света.
Бестужев, поставивши на своем в делах внешней политики, стал всемогущим человеком в России и захотел удалить от государыни и от влияния на дела Воронцова и Лестока. Воронцова устранили на время очень деликатно: он получил дозволение путешествовать по Европе с целью совершить свое образование; то было давнее его собственное желание. С Лестоком у Бестужева расправа была резче: Бестужев не забыл, какие неприятности учинил Лесток близким родным канцлера по лопухинскому делу. Сначала Бестужев сумел подействовать на императрицу так, что она, вообще очень изменчивая в своих симпатиях и антипатиях к людям, стала обращаться с Лестоком холоднее прежнего и так мало ценить его, что, когда Бестужев доложил ей, что Лесток получает пенсион от Франции, Елисавета Петровна насмешливо сказала: «Вольно французам тратить деньги по-пустому; Лестока я совсем не слушаю, да и говорить себе слишком много не позволяю». Когда же ей донесли, что Лесток часто видится с прусским посланником и получает от него пенсион, императрица приказала надзирать за Лестоком, но все-таки не решалась придраться к нему без явных улик. Тогда Бестужев прибегнул к другой уловке: он представил государыне, что считает небезопасным оставлять при высочайшей особе, в качестве врача, человека, способного сделать ей вред. Императрица не рассердилась за это на канцлера, но не придала ему и полной веры, а только сказала ему, что будет с большою осторожностью принимать лекарства от Лестока. К более решительным мерам против Лестока канцлер все еще не мог побудить императрицу: видно, воспоминание о прежних услугах Лестока останавливало ее. Наконец, сам Лесток неожиданно подал против себя повод.
20-го декабря 1748 года Лесток вместе с третьею своею женою, Анною Менгден (сестрою Юлианы Менгден), был в гостях у одного прусского купца. Там же были гостями: секретарь Лестока капитан Шапюзо, шведские послы при петербургском дворе, Волькенстиерна и Гепкен, и жена прусского посла графиня Финкенштейн. После обеда, в наступающие зимние сумерки, Шапюзо вышел из дома и приметил одетого дурно, в ливрее, неизвестного ему человека; уже несколько дней Шапюзо замечал, что этот человек постоянно бродит около дома. Шапюзо, угрожая ему шпагою, принудил его войти с собою в дом того купца, где находился Лесток с другими гостями. Лесток предложил неизвестному 50 рублей, если он откровенно скажет, кто он такой и кто его посылает шпионить. Неизвестный упорствовал и уверял, что ни от кого не получал поручения шпионить. Лесток приказал позвать из своего караула унтер-офицера и гренадера и хотел заставить батогами неизвестного открыть — кто он такой. Тогда неизвестный объявил, что он — человек какого-то гвардейского офицера, который поручил ему наблюдать за каждым шагом Лестока и Шапюзо. Лесток тотчас поехал во дворец, упал к ногам императрицы, уверял в своей всегдашней верности и преданности и просил удовлетворения за оскорбление. Елисавета выслушала его ласково, просила потерпеть и обещала исследовать дело. Успокоенный Лесток отправился от государыни в дом того же прусского купца, где оставил других собеседников, и пробыл там до полуночи.
Между тем Елисавета дала приказание арестовать и отвезти в крепость Шапюзо и четырех служителей Лестока, о которых предполагалось, что они могут сообщить сведения о поведении Лестока. Императрица говорила своим приближенным, будто считает преступным уже то, что эти господа взяли на себя роль судей над чужим человеком, и если они совершенно невинны, то нечего им страшиться шпионства над собой. 22-го декабря Лесток попытался еще раз явиться к государыне, но его не допустили, а 24-го декабря, в 11 часов утра, генерал Апраксин со ста пятьюдесятью солдатами явился в дом Лестока и объявил ему арест в его доме, причем удалили от него употребление ножа и всякого острого орудия. Жена Лестока была в церкви и в тот день причащалась: по возвращении домой и она получила приказание оставаться в своем доме под арестом. В этот самый день при дворе устраивалась помолвка фрейлины Салтыковой; государыня была отменно весела, а сам Лесток был назначен в числе шаферов невесты, но, разумеется, теперь не явился. Наконец, 26-го декабря, императрица оставила столицу и перебралась в Царское Село, а Лесток, того же дня вечером, вместе с женою был отвезен в крепость. Александр Шувалов, заменивший недавно умершего Ушакова в начальстве тайною канцелярией, вел допрос над Лестоком и его участниками. К Шувалову придан был граф Апраксин, большой приятель Бестужева. Лесток с необычайным терпением несколько дней отказывался от пищи, позволяя себе глотать только немного минеральной воды; на делаемые ему вопросы — не отвечал ничего. Но Шапюзо, ввиду пыток, которыми его стали пугать, объявил, что Лесток получал от прусского короля пенсион и вел ночные беседы с посланниками прусским и шведским; назвал, кроме того, приятелями Лестока вице-канцлера графа Воронцова, генерал-прокурора князя Трубецкого и генерала Румянцева, но о смысле бесед их между собою отозвался незнанием, говоря, что Лесток давно уже не показывает к нему откровенности. Елисавета, не допросившись ничего от Лестока и Шапюзо, приказала прибегнуть к пыткам, как к неизбежному в те времена средству доискаться правды, в случае запирательства обвиняемого. Лестока вздернули на дыбу. Этот человек, уже одиннадцать дней не принимавший никакой пищи, с равным присутствием духа вынес мучение на дыбе и показал столько духовной крепости, что, снятый с дыбы, сам пошел в свой каземат. Он отрицал все, в чем думали обличить его, и клялся, что ни в чем не погрешил против государыни. «Все мое несчастье, — говорил он, -сталось по злобе великого канцлера. Но придет время -правда всплывет наверх, и государыня начнет сожалеть, что оказывала доверенность этому человеку».
К нему подослали жену его, научивши ее убеждать мужа сознаться, и обещали пощаду и возвращение милости государыни. «Кто раз побывал в катовских (палача) руках, тот уже не может желать никакой к себе милости», — отвечал Лесток.
Лестоку не трудно было запираться. После того, как арестовали Шапюзо, у Лестока оставалось еще четыре свободных дня; в это время он успел передать все компрометировавшие его бумаги шведскому послу Волькенстиерну, а тот с ними уехал тотчас в Стокгольм, и во время процесса, производившегося над Лестоком, невозможно было отыскать никаких письменных доказательств к его обвинению. Тем не менее, процесс над ним затянулся более чем на год и окончился уже в 1750 году. Все имущество его было конфисковано; из него взято на судебные издержки так много, что на одни письменные материалы выставлена была неимоверная сумма — 800 рублей. Его дом в Петербурге подарен был графу Апраксину, производившему над ним следствие вместе с Шуваловым. Лестока сослали в Углич и там содержали очень строго и скудно, а в 1753 году, в виде облегчения, перевели в Устюг-Великий и дозволили жить с ним его жене. Там пробыл он до кончины Елисаветы.
В конце сороковых годов прошлого века (приблизительно в 1747 году), в жизни императрицы произошла перемена, отразившаяся на делах внутренней и внешней политики. До сих пор влиятельнейшим лицом при Елисавете Петровне был Алексей Григорьевич Разумовский. Он был сын простого казака в селе Лемешах, Киевского полка, близ города Козельца. Убежавши мальчиком от пьяного и драчливого отца в село Чемеры, он проживал там у дьячка, учился грамоте и пел на клиросе. Проезжавший полковник Вишневский, по дороге в Венгрию покупать для двора вина, заехал в церковь, услыхал прекрасный голос Алексея и взял его с собою в Петербург для придворного хора певчих. Это было в 1730 году. В том же году цесаревна Елисавета, посетивши церковь в Зимнем дворце, упросила обер-гофмейстера Левенвольда уступить Алексея для ее придворной церкви. Чрезвычайно красивый и статный, Алексей Разумовский понравился цесаревне. По восшествии своем на престол, Елисавета Петровна, по убеждениям духовника своего Дубянского, сочеталась тайно браком с Разумовским в селе Перове, близ Москвы, и вслед за тем немедленно осыпала его богатствами и почетом. Из ничтожного казака, до того бедного, что мать его собиралась просить подаяния под окнами, Разумовский, по знатности положения своего и по громадному богатству, стал первым вельможею в России и принимал льстивые поклонения от родовитых особ. Из благоволения к нему императрица вывела в знать всю близкую родню его; матери его оказывала она большое почтение; меньшого брата, Кирилла, отправила для образования за границу, а по возвращении — назначила президентом академии, и потом приказала избрать гетманом в Малороссии. Елисавета ревниво оберегала честь этого возвышенного ею рода. В архивах сохранилось множество дел, производившихся в тайной канцелярии по распространению отзывов, оскорбительных для любимца государыни и для его родичей. Все разбирательства по этим делам оканчивались трагически — застенком, дыбою, кнутом, плетьми, батогами, шпицрутенами и, наконец, ссылкою на каторгу[20]. Но сам Алексей Разумовский ничему этому не был причастен. По единогласным известиям современников, это был человек в высшей степени добросердечный, прямодушный, хотя подчас и вспыльчивый, но никак не заносчивый, не спесивый, и потому всеми любимый, несмотря на то, что его низкое происхождение должно было возбуждать у одних зависть, а у других — досаду. Много лет провела императрица в невозмутимом согласии с Разумовским. Но вот государыня приблизила к себе новое лицо — то был молодой и лучше воспитанный, чем Разумовский, Иван Иванович Шувалов. Вся семья Шуваловых принадлежала к родовому русскому дворянству и возвысилась только при вступлении на престол Елисаветы Петровны. Один из Шуваловых, Петр Иванович, женился на Мавре Егоровне Шепелевой, большой любимице Елисаветы Петровны — и это был первый шаг к подъему фамилии Шуваловых. Брат Петра, Александр, сделан был начальником тайной канцелярии по кончине генерала Ушакова. Рекомендация и ходатайство той же Мавры Егоровны возвысили родственника Петра и Александра Шуваловых, Ивана Ивановича: он получил при дворе сначала звание камер-пажа, потом камер-юнкера, наконец, камергера. Разумовский не утратил милости государыни и не только не показывал огорчения, но относился дружелюбно к Шувалову. Возвышение, или, как тогда говорилось, «случай» Шувалова возымел то важное последствие, что с этих пор он сам, а с ним и прочие Шуваловы, составили при дворе партию с большим влиянием на дела империи, тогда как прежде скромный, мало развитой Алексей Григорьевич и вся его родня, на которой слишком резко выказывались признаки простонародного происхождения, почти никаких дел не касались, исключая брата Алексеева,Кирилла, получившего образование за границей.
V. Эпоха событий, подготовлявших Семилетнюю войну
Франция и Россия. — Франция сближается с Австриею. — Усилия Бестужева удержать Россию в союзе с Англиею. -Прибытие в Россию Дугласа и кавалера д’Эона. — Ненависть Елисаветы к прусскому королю. — История Зубарева. — Дипломатические неудачи Бестужева. — Союз Англии с Пруссиею. — Союз Франции с Россиею.
Между Франциею и Россиею много лет существовало охлаждение. Россия смотрела на Францию как на державу, которая во всяком предприятии готова была России, как говорится, подставить ногу, — и в самом деле Франция всегда благоприятствовала тому, что было враждебно России. В Швеции, в Турции и в Польше наиболее высказывался дипломатический антагонизм двух этих держав. Французские послы везде старались сойтись с партиею, неприязненною почему-нибудь России, и везде, где только могли, возбуждали против нее правительственные власти других держав. Между тем с обеих сторон оставались воспоминания прежних добрых отношений. Не говоря уже о том, что у Елисаветы осталось в памяти ее детство, когда ее готовили в жены тогда еще малолетнему Людовику XV, — не могла у нее изгладиться из памяти более действительная услуга, оказанная Франциею содействием при вступлении ее на престол, хотя последняя размолвка с де ля Шетарди и стирала у нее с сердца прежнее приятное впечатление. И во Франции, при всем политическом антагонизме французской дипломатии к России, просвечивала мысль о дружбе с этою страною. После того, как предположения о браке Елисаветы с Людовиком совершенно испарились, родственник его, принц Конти, в 1742 году сделал попытку предложить руку Елисавете, уже ставшей всероссийской императрицей. На его предложение отвечала Елисавета Петровна, что не намерена выходить замуж. Тогда принц Конти стал доискиваться пути получить по смерти польского короля Августа польскую корону. Некоторые польские паны являлись в Тампль, во дворец, где жил тогда Конти, с изъявлением готовности содействовать его кандидатуре в свое время. Но такой выбор в короли, если бы он и наступил, то зависел бы не от одних этих панов, но также и от большого числа таких господ, которые не думали тогда обращаться к французскому претенденту и, может быть, при избрании не подали бы за него своего голоса. Притом такая кандидатура встретила бы противодействие со стороны Австрии, России и даже Пруссии, союзной тогда с Франциею. Не удавалось французам и в Турции, где французское посольство силилось поссорить Турцию с Россиею, но успело единственно настолько, что турецкий визирь подал ноту, заявлявшую нерасположение Турции к занятию русскими Финляндии. Эта нота не имела дальнейших последствий. После неудачных попыток вредить России то здесь, то там, французская политика начала склоняться к мысли вступить в союз с Россиею, в надежде, что этот путь будет полезнее для Франции.
В это время совершался в Европе крутой переворот в дипломатической сфере. Франция была с Немецкою империею в вековой вражде, и такое направление перешло и на Австрию, так как австрийские владетели преемственно были избираемы в немецкие императоры. Недавно еще Франция вела против Марии-Терезии упорную войну, оспаривая наследственность ее владений. Тогда Франция, будучи враждебна Австрии, находилась в союзе с прусским королем. Мир, окончивший войну за австрийское наследство, лишил Австрию Силезии и передал эту богатую область во власть Пруссии. Австрия не казалась уже теперь опасною и сильною, как прежде. Напротив, возвышение Пруссии стало внушать опасность, особенно когда воинственный и талантливый Фридрих II показывал целому свету, что стремится к территориальным захватам и не остановится ни перед какими путями. Поэтому Франция стала сближаться с Австрией. Со своей стороны императрица-королева Мария-Терезия желала отомстить прусскому королю за поражения и возвратить своей державе утраченную Силезию, что повело бы к возвращению прежнего политического значения австрийской короны. Австрия первая обратилась с предложением союза против Пруссии к Франции. Первое предложение было сделано Кауницем, бывшим посланником во Франции, потом получившим должность австрийского канцлера. Предложение это было неудачно; оставалось после того опасение, что если откроется война между Пруссиею и Австриею, Франция, как и в предшествовавшую войну, явится снова союзницей Пруссии. Австрия по-прежнему стала готовиться к союзу с Англиею, но на этот раз не сошлась с нею, и Кауниц поручил своему преемнику на посту посланника во Франции — Штаренбергу обратиться к фаворитке короля, маркизе Помпадур, и к аббату Берни, руководившему тогда внешнею политикою. Сама императрица-королева Мария-Терезия обратилась с собственноручным письмом к маркизе Помпадур. Дело пошло на лад.
Англия с Франциею находились уже в войне за американские владения. Как только возникала вражда между Пруссиею и Австриею, то происходившая в Америке война Франции с Англиею должна была перенестись на почву Старого Света. В этих видах Англия предложила субсидный союз с Россиею: Россия, в ограждение интересов английского короля, должна была выставить войска 55000, Англия же — внести России субсидную сумму в 500000 фунтов за диверсию российского войска и, сверх того, доставлять ежегодное содержание на это войско. Относительно размера последней суммы происходили споры: Россия хотела 200000 фунтов; Англия думала сократить эту сумму до пятидесяти тысяч. Долго шли споры. Два английские посланника переменились после того. Задержки главным образом происходили, по известиям англичан, от крайнего бездействия русских властей: императрица будто бы показывала более и более охлаждения к государственным занятиям; Бестужев никогда почти не видал государыни и передавал свои доклады через Ивана Ивановича Шувалова, да и тогда эти доклады лежали у государыни целые месяцы забытыми. Такое отчуждение великого канцлера от государыни испортило и обленило его самого. Он перестал быть деятельным, каким был прежде, и по утрам до двенадцати часов оставался в постели. Английский посланник Чарльз Генбюри Вилиамс изображал тогдашнее высшее общество чрезвычайно подкупным. Сам Бестужев выпрашивал у английского короля годичный пенсион в 2500 фунтов и обязывался работать в пользу Англии, представляя императрице о выгодах для России союзного договора с Англиею. «Надобно дать ему, — писал Вилиамс, — так как он чистосердечно служит в пользу нашего короля». Олсуфьев, друг Воронцова, имевший на него влияние, получал от Англии 500 червонцев наличною монетою и в таком же размере пенсион. Англичане жаловались на то, будто бы из сумм, которые выданы были Англиею на содержание вспомогательного войска, употребили часть на постройку дворцов. Спорный вопрос о размере содержания на войско решили на половину суммы — во сто тысяч фунтов. Бестужев подал государыне записку, в которой доказывал, как выгодно будет во многих отношениях заключение оборонительного союза с Великобританиею[21].
Но Бестужев, несмотря на то, что всегда славился своею проницательностью, не заметил, как попался впросак. Он не спохватился, как против него составилась враждебная партия в лице канцлера Воронцова и Шуваловых. К ним примкнул немалочисленный кружок сановников. Тогда как Бестужев с давнею неприязнью к прусскому королю соединял давнюю же неприязнь к Франции, противники его, хотя в равной степени, как и он, не любили прусского короля, но склонялись к дружбе с Франциею, особенно после того, как Франция начала сближаться с Австриею и становиться во враждебное положение к прусскому королю. Тогда партия русских любителей всего французского (а этим отличались Шуваловы и Воронцов) рада была с распростертыми объятиями встретить дружбу с Франциею; к этому настраивали императрицу. В это время Франция, испытавши столько неудач в своих планах вредить России, приняла решительное намерение подружиться с нею. Король, в соумышлении с принцем Конти, решил отправить в Россию тайного агента для узнания политической почвы: выбор пал на шотландского эмигранта Мэкензи Дугласа -сторонника Стюартов, товарища последнего претендента, и, в качестве гонимого английским правительством, проживавшего во Франции. Этот господин в 1755 году отправился в путь под видом английского туриста, под предлогом изучения в разных странах рудокопного производства, проехал через австрийские владения и Польшу и прибыл в Петербург. Чтобы получить разные необходимые сведения о России, он, в качестве англичанина, обратился к английскому посланнику Вильямсу, но тот сразу разгадал, какая птица прилетела к нему, и Дуглас поспешил поскорее убраться из России, опасаясь быть засаженным в Шлиссельбургскую крепость по подозрению в шпионстве, как уже недавно случилось с другим французским проходимцем. Современные рассказы повествуют, что Дуглас успел тогда через посредство Воронцова ввести к императрице секретаря своего, кавалера д’Эона: женоподобное лицо последнего дозволило будто бы одеть его в женское платье и поместить в качестве фрейлины близ императрицы. Устроивши свою проделку, Дуглас возвратился во Францию с тем, чтобы явиться снова в Россию при лучших условиях. Он недолго был во Франции и прибыл снова в Петербург 26-го апреля 1756 года, и в этот раз получил совсем иной, более радушный прием. Этому он обязан был искусству д’Эона, который, отлично играя роль женщины, вошел в доверенность к Елисавете и, наконец, открыл ей свой пол. Елисавета простила эту проделку и поручила сказать королю Людовику XV, что рада находиться с ним в дружеском союзе. Д’Эон тотчас воротился в отечество и вскоре опять приехал в Петербург уже не простым туристом, а в качестве секретаря при Дугласе, который теперь явился официальным лицом, уполномоченным от короля. Сказка о мужчине, помещенном у Елисаветы в виде девицы, составляла долго предмет романических рассказов, а в последнее время опровергнута историческими исследованиями. На самом деле кавалер д’Эон первый раз явился в России только во второе прибытие туда Дугласа и был таким новичком в чужой земле, что не знал, как ему и повернуться. Дуглас и д’Эон приютились у своего соотечественника Мишеля, богатого негоцианта, близко известного Воронцову и уже два раза ездившего, с согласия последнего, во Францию с политическими соображениями[22].
Императрица Елисавета давно уже ненавидела прусского короля. «Этот государь, — говорила она о нем, — Бога не боится, в Бога не верит, кощунствует над святыми, в церковь никогда не ходит и с женою по закону не живет». Когда русские гренадеры, служившие в Пруссии, воротились в отечество, они рассказывали слышанное ими от королевских прислужников в Потсдаме, что Фридрих с пренебрежением отзывался о русской государыне и порицал ее. Это огорчало Елисавету. Но были причины, затронувшие еще за более живое место сердце государыни. По внешним признакам могло всем казаться, что корона досталась Елисавете легко. Стоило только вывезти из Зимнего дворца брауншвейгскую чету, а самой взять на руки и увезти с собою младенца-императора — и все пойдет спокойно. И в самом деле, по наружности все могло и должно было казаться, будто все обстоит благополучно и престол дочери Петра Первого стоит так же твердо и незыблемо, как престол ее предков. На самом же деле катастрофа, доставившая Елисавете корону, отразилась тяжелым бременем на все правление Елисаветы. Император, так легко сведенный с престола, так заботливо заключенный и для всего мира неведомый, во всю жизнь Елисаветы стоял перед ней привидением до ее кончины. Это привидение не давало ей надолго забыться в своем величии. То здесь, то там появлялся страшный призрак и появлялся в разных видах, при различной обстановке. То внутренние заговоры грозили Елисавете Петровне возвращением на свет низверженного императора, то из-за границы пугало ее опасение, что враждебные ей государи поднимут против нее знамя с именем императора Иоанна, с тем, чтобы в самое роковое время отклонить от нее русский народ, так скоро и так покорно признавший власть ее над собою. И такое привидение стал выставлять Елисавете Фридрих II-й, который несколько лет тому назад так обязательно давал русской государыне советы припрятать подалее брауншвейгскую фамилию. Теперь времена были не те. Елисавета не ценила союза с Фридрихом, предпочла ему союз с его соперницею Мариею-Терезиею. И он не простил этого Елисавете; он стал относиться иначе к ней и к России.
Попался в то время в тайной канцелярии какой-то проходимец, пробиравшийся в Пруссию через русские раскольничьи слободы, заселившиеся в Польше. Это оказался тобольский посадский человек Иван Зубарев. Он был уже известен русскому правительству плутовскими проделками и еще ранее заявлял, что будто нашел он золотые прииски и серебряные руды, но потом сознался, что лгал, в надежде обмануть правительство и выпросить себе привилегию на устройство заводов: Зубарева соблазняла эта привилегия тем, что влекла за собою право владеть населенным имением. В 1754 году Зубарева отослали в сыскной приказ, но оттуда он успел бежать. В январе 1756 года этот Зубарев, вместе с другими лицами, был задержан в малороссийском селе Милушках по обвинению в краже лошадей, сказал за собою государево «слово и дело» и был доставлен в тайную канцелярию. Здесь он рассказал целую повесть о своих приключениях в Пруссии и о свидании с самим прусским королем. В его повествовании правда перепуталась с ложью. Он рассказывал, что в начале 1755 года находился извозчиком у русских беглых купцов для отвоза товаров в прусский город Королевец (Кенигсберг). Там пригласили его в трактир и стали вербовать в прусское войско. Он рассказывал далее, как он был у фельдмаршала прусского Левальда (перекрещенного рассказчиком в Ливонта), как потом с прусским офицером поехал, под крепким присмотром, в Берлин, а оттуда в Потсдам, в королевскую резиденцию, и там увидал двух генералов. Из них один назвался дядюшкой бывшего императора Ивана Антоновича, а другой — генералом Манштейном, бывшим когда-то в русской службе с чином полковника и находившимся адъютантом при фельдмаршале Минихе. Сам Зубарев перед ними выдавал себя за бывшего гвардейца, который хочет скрыть себя и представиться купцом. Манштейн ввел его к королю, а король дал поручение ехать сперва в раскольничьи слободы и расположить раскольников признать государем Ивана Антоновича, когда тот будет освобожден. В благодарность раскольникам за сочувствие, он должен был обещать им в царствование Ивана Антоновича полную свободу вероисповедания, а до того времени сообщить им от короля прусского обещание выхлопотать у патриарха посвящение раскольничьего епископа. Затем поручалось Зубареву из раскольничьих слобод съездить в Холмогоры и подать весть принцу Антону-Ульриху, что весною 1756 года явятся к Архангельску прусские корабли под видом купеческих, чтобы освободить принца с сыном, низверженным императором. Тут Зубареву показали капитана корабля, которому будет поручено взять Ивана Антоновича с отцом. Зубарев прибавлял (вероятно, прилыгая), будто его пожаловали полковником прусской службы и вручили тысячу червонных и две золотые медали, которые велели зашить в сапог под подошву. Манштейн давал Зубареву совет — перешедши русскую границу, добыть себе фальшивый паспорт, под видом крестьянина или купца пробраться в Холмогоры, там подкупить какую-нибудь бабу портомойку или солдата, и таким путем увидеться с Антоном-Ульрихом, вручить ему медали и сказать, что прислан от прусского короля и от братьев Антона-Ульриха: пусть Антон-Ульрих с сыном готовится к уходу из России на корабле, который будет дожидаться его у города Архангельска, а сам Зубарев, передавши все это Антону-Ульриху и осмотревши место, где он содержится с семейством, должен идти к Архангельску, встретить там знакомое ему лицо -капитана с командою, и с ним уговориться, как увезти Антона-Ульриха с сыном. Если окажется, что караульные стерегут пленников слабо, то подкупить их деньгами, либо напоить пьяными, а если караул окажется строгим, то подкупить каких-нибудь бурлаков и при их содействии провести капитана с командой в Холмогоры, разбить караул, освободить Антона-Ульриха с сыном и доставить их на корабле в Пруссию. Снаряженный таким образом Зубарев сообщил обо всем в Польше монахам раскольничьего монастыря — Лаврентьевского, а оттуда, отправившись в Россию с намерением следовать в Холмогоры, был задержан и препровожден в тайную канцелярию.
В пояснение этого сознания Зубарева, некто дворовый человек помещика Загряжского, Василий Иларионов, шатавшийся по раскольничьим скитам, основанным в Польше беглыми русскими раскольниками, заявил, что видел лично этого Зубарева в Лаврентьевском монастыре и потом слышал, что он ездил извозчиком с товарами в прусский город Королевец, в одном обозе с другими беглыми людьми, под именем Ивана Васильева, и, приехавши в Королевец, спрашивал у прусских солдат, где у них ратуша, и когда ему ратушу показали, то, обратясь к своим товарищам, сказал: «Прощайте, братцы! Я буду просить, чтобы меня повезли к прусскому королю: мне до прусского короля нужда!» С этими словами пошел он с прусскими солдатами в ратушу, и с тех пор никто из бывших с ним в обозе его не видал[23].
Несмотря на ложь, впутанную в правду, из этих известий можно заключить, что Зубарев ездил действительно в Пруссию, к королю Фридриху II агентом от поселившихся в Польше раскольников, которые уже не в первый раз обращались к прусскому королю хлопотать, чтобы через его посредство добыть себе от патриарха собственного раскольничьего епископа: сам Зубарев в своем показании говорит, что уже прежде приезжал к королю от раскольников какой-то поп, но пруссаки почему-то не поверили ему. В показании Зубарева, данном в тайной канцелярии и, конечно, вынужденном страхом, не совсем точно рассказаны приключения его в Пруссии, как всегда бывало в показаниях попавшихся в тайную канцелярию. Плуты, к каким, без сомнения, принадлежал Зубарев, обыкновенно уже сознаваясь, все-таки до последней возможности лгали, даже и тогда, когда ложь их нимало не могла доставить им спасения. История этого Зубарева в свое время имела немаловажное значение в ряду причин, решивших тогдашнюю политику России по отношению к Пруссии, а еще более по отношению к судьбе несчастного Ивана Антоновича. Фридрих II ухватился за самое чувствительное место для своей соперницы -Елисаветы Петровны. Он увидал в расколе слабую сторону России и хотел явиться при случае покровителем гонимых Елисаветою раскольников, соединив их дело с делом брауншвейгского принца. Вот почему, тотчас после зубаревской истории, последовало секретное распоряжение переместить Ивана Антоновича из Холмогор в Шлиссельбургскую темницу. И тогда же Елисавета Петровна, не колеблясь более, дала обещание Дугласу послать во Францию своего уполномоченного посла, принять у себя французского посланника и ввести Россию в союз Франции с Австриею против Фридриха II.
Бестужев был посрамлен. Ему ничего более не оставалось, как притворяться, что разделяет мнение тех, которые, без совета с ним, нашли выгодным для России союз с Франциею. Бестужев сознавал свое бессилие перед любимцем Елисаветы. «Наше несчастье, — говорил Бестужев английскому послу, — состоит в том, что он говорит по-французски и любит французские моды. Ему страх как хочется иметь при дворе француза-посланника. Власть его так велика, что нам тут невозможно ничего поделать»[24].
Между тем Англия, в добром расположении которой Бестужев так уверял императрицу, вдруг, неожиданно для России, 19-го января 1757 года заключила союзный договор с Пруссиею. Вилиамс старался перед Бестужевым доказывать, что такой договор Англии с Пруссиею не должен нарушать дружеских отношений между Англиею и Россиею; однако Бестужев тут же сообщил ему, что императрица, услыхавши о таком договоре, очень раздражена и недовольна. Как бы в отместку за то Англии, Елисавета, не отказываясь ратификовать составленный уже прежде договор Англии с Россиею, приписала оговорку, что обещаемые в пособие Англии русские войска обязаны будут действовать только против прусского, а отнюдь не против каких-либо иных неприятелей английского короля. В договоре с Франциею обеим сторонам пришлось также употребить подобные предостережения друг против друга. Французский король был недоволен Дугласом за слишком широкий смысл помощи, обещаемый Франциею России, и при ратификации договора писал к Елисавете, прося освободить его от обязательства оказывать России содействие в случае войны ее с Турциею. Елисавета согласилась, но выговорила для себя условие никак не вмешиваться в войну между Франциею и Англиею. 1-го мая 1757 года в Версале заключен был окончательный оборонительный договор между Франциею, Австриею и Россиею, направленный прямо против прусского короля, а 22-го сентября того же года к этому договору присоединилась и Швеция[25].
VI. Эпоха Семилетней войны
Вступление российского войска в Пруссию. — Главнокомандующий Априксин. — Неловкое положение Апраксина и Бестужева. — Покорение Мемеля. — Жестокий характер войны с обеих сторон. — Гросс-Эгерсдорфская битва. — Победа русских и отступление. — Арестование и смерть Апраксина. — Проект Бестужева. — Болезни императрицы. — Опала, постигшая Бестужева. — Неудовольствия между императрицею и великою княгинею. — Ночное свидание между ними. — Главнокомандующий Фермор. — Курляндское дело. — Цорндорфская битва. — Главнокомандующий Салтыков. — Куннерсдорфская битва.- Поражение Фридриха.- Покушение русских на Берлин. — Завоевание и оставление Берлина. — Неудачные попытки к миру. — Генерал Румянцев. — Осада и взятие приморского города Кольберга.
Летом 1757 года русское войско было отправлено на войну против Пруссии. Начальство над ним поручено было генерал-аншефу Степану Федоровичу Апраксину. Этот человек в военном деле не ознаменовал себя ничем блестящим в предшествовавшее время, кроме разве того, что, бывши еще не в слишком высоких чинах, участвовал в войнах Миниха против турок. Это был тщеславный, изнеженный, обленившийся боярин, хотя не без природных способностей. Английский посол Вилиамс, знавший его лично, сообщает, что он был большой щеголь и, отправляясь в поход, послал своего адъютанта в свой дом привезти ему двенадцать полных костюмов, точно так, как будто он собирался не воевать, а рисоваться перед дамами. По приговору другого англичанина, Мичеля, Апраксин, несмотря на свои огромные богатства, был очень расточителен и способен на подкуп, что и подавало прусскому королю повод говорить, что стоит послать ему значительную сумму денег, чтоб побудить его замедлить свой марш под какими-нибудь предлогами[26]. Его обоз везли более пятисот лошадей; а когда приходилось стоять, тут добывались и ставились великолепные, обширные палатки, где отправлялись шумные пиршества с музыкою и пальбою[27]. Подчиненные говорили о нем, что он привык более пировать за сытными обедами, валяться в пуховиках, чем довольствоваться походною пищею и неприветливым ночлегом под дождем. Положение, в котором очутился Апраксин, будучи призван волею императрицы к начальству над войском, было критическое, и это сознавали как он, так и Бестужев. Императрица ненавидела прусского короля, но малый двор с великим князем и великою княгинею во главе относился совсем иначе к Пруссии и Англии. Великий князь постоянно восторгался прусским королем и старался копировать его, а великая княгиня казалась более расположенною к Англии, чем к Франции. Случись смерть императрицы, — а при ее частых припадках болезни этого можно было ожидать, — и вся политика России изменилась бы. Вместо союза против Пруссии образовался бы в Европе союз за Пруссию, и Россия, управляемая новым государем, приняла бы в таком союзе первенствующее значение. Нужно было Апраксину искусно лавировать — идти вперед на войну, исполняя волю государыни, и в то же время оглядываться — что делается позади, в Петербурге.
Русское войско, вступившее в Пруссию, по одним известиям, состояло из ста тысяч[28], по другим[29], — число его доходило до ста тридцати четырех тысяч. Русские вступили в Пруссию 22-го июля. Прусский король лично был занят войною в Саксонии и Богемии, а на русской границе оставил корпус под начальством фельдмаршала Левальда. Количество войска, бывшего под его начальством, пруссаки простирают до двадцати четырех тысяч; из русских источников одни полагают его в 28300 человек[30], другие — в 40000[31]. Как только русские вошли в Пруссию, так стали сдаваться города отдельным их отрядам. Генерал Фермор покорил Мемель; хотя мемельский гарнизон сдался на капитуляцию с правом беспрепятственного выхода, но русские многих из прусских солдат завербовали в свою службу, употребляя и принуждения, что, впрочем, было повсеместно в обычае в тот век[32]. Кроме солдат, русские забрали тогда многих мирных обывателей, промышленников и земледельцев, и отправили их в Россию для заселения пустых мест.
Простой народ при вступлении неприятеля во владения прусского короля не остался равнодушным и стал оказывать пособие своим войскам. Русский фельдмаршал издал манифест, в котором убеждал прусских подданных не оказывать неприязненных действий, и со своей стороны обещал не дозволять своим подчиненным делать вред мирному населению. Несмотря на этот манифест, поселяне стреляли по русским солдатам из-за кустов и лесных деревьев. Апраксин отправил нарочного к прусскому главнокомандующему, просил запретить такие нападения и, в противном случае, угрожал наказывать поступающих с русскими по-неприятельски. Но Левальд не издал такого запрещения, и русский фельдмаршал дал своим вoйскам дозволение поступать как с неприятелями с теми селениями, где обыватели начнут нападать на русских. Как только проведали о таком дозволении иррегулярные войска — казаки и калмыки, — тотчас без разбора, кто прав, кто виноват, стали обращаться с поселянами самым варварским образом. Они не только грабили крестьянские пожитки, кололи для своего прокормления и угоняли для продажи своему войску крестьянский скот, но самих людей подвергали страшным, бесчеловечным мукам: одних удавливали петлей, других живьем потрошили, похищали у матерей малых детей и убивали, — сжигали дотла крестьянские жилища, и те поселяне, которые успевали спастись от их зверства, лишившись своих домов, прятались в лесах, а выходя из своих убежищ, просили своих земляков давать им вместо милостыни ружья, порох и свинец, чтобы мстить врагам. Регулярные войска не одобряли такого способа ведения войны с мирными жителями, но и они сами во время похода не держались дорог, а шли по полям, засеянным хлебом, и это озлобляло жителей; они продолжали вести партизанскую войну, нападая на русских отдельными партиями; а русские за это, поймавши в таком деле поселян, отрубливали им на руках пальцы и потом пускали[33]. Так показали себя, тотчас по вступлении в Пруссию, с одной стороны, русские, с другой — мирные обыватели прусских владений, большею частью литовцы по происхождению.
После нескольких стычек, кончавшихся то с пользою, то с вредом для русских, русские перешли реку Прегель и на Гросс-Эгерсдорфском поле (близ деревень Гросс- и Клейн-Эгерсдорф) встретились с прусскою армиею под командой Левальда. Здесь произошло первое генеральное сражение. Сначала пруссаки одолевали и приперли русских к лесу, но за этим лесом стояло остальное русское войско; из него отряд под начальством генерала Румянцева пробрался через лесные заросли на выручку стесненному пруссаками русскому отряду. Пруссаки попятились, и вскоре их отступление превратилось в настоящее бегство. Русские потеряли в этой битве до пяти тысяч убитыми и ранеными, и в числе их генерала Василия Абрамовича Лопухина, которого чрезвычайно любили все подчиненные и разнесли о нем такую громкую славу, что имя его до сих пор осталось в народной песне, несмотря на множество последующих войн и геройских подвигов русских полководцев. Смерть его очень напоминает смерть древнего греческого героя Эпаминонда. Раненый смертельно и схваченный в плен, он был отбит своими уже полуживым и спокойно испустил дыхание, когда узнал, что русские побеждают. Пруссаки в Гросс-Эгерсдорфской битве потеряли до трех тысяч убитыми и ранеными[34].
До 22-го августа войско стояло на поле победы и праздновало свое торжество над неприятелем. Когда, наконец, в вышеозначенный день на заре забили генеральный марш, все были уверены, что фельдмаршал двигается для овладения Кенигсбергом. Фельдмаршал хотя и двинулся, но чрезвычайно медленно, беспрестанно останавливался и напрасно мучил солдат невыносимою жарою, господствовавшею в ту пору года. Русские проходили в сутки не более как от четырех до пяти верст. Дошедши до речки Ааля, фельдмаршал созвал на военный совет генералов и представил им, что за скудостью провианта и фуража нельзя идти далее в неприятельской стране — и остается вернуться назад в Россию. Против этого сильно протестовал командир союзного саксонского войска Сибильский; недовольны были офицеры и в русском войске, но не смели противоречить воле начальника, предполагая, что он руководствуется высочайшим приказанием. 13, 14 и 15-го сентября русские переправились обратно через Неман. Возвратный путь их по неприятельской земле ознаменован был разорениями. «Мы, — говорит очевидец, — поступали как сущие варвары[35]: жгли повсюду села, дворянские усадьбы и деревни; по нашим следам днем курился везде дым, а ночью повсюду виднелись пожарные зарева. И все это ради того, что два эскадрона неприятельской конницы следовали за нами для примечания наших движений, а наш фельдмаршал не мог того рассудить, что нам они ничего важного сделать не могут, и вместо того, чтобы послать часть войска и прогнать их, он рассудил за лучшее опустошать огнем и мечом все остающиеся позади нас места».
Фельдмаршал получил от государыни строгий приказ не возвращаться в Россию, а продолжать воинственный поход в Пруссию. В таком же смысле писали к нему Бестужев и великая княгиня. Тем не менее, Апраксин снова доносил о невозможности немедленно продолжать поход. Его потребовали к отчету в Петербург, но на половине дороги, когда он доехал до Нарвы, ему послали приказание оставаться в этом городе. Туда прислана была комиссия для производства над ним следствия. Через несколько времени его потребовали в Петербург, но на дороге опять остановили, пославши приказание жить в селении Четыре-Руки — небольшом царском летнем доме. Там он и умер от апоплексического удара.
Общее мнение за границею о поступках Апраксина было таково, что он совершил свое отступление в соумышлении с канцлером Бестужевым. Некоторые обвиняли их обоих прямо в подкупе. Иностранные источники[36] прямо говорят, что английский посланник Вилиамс убедил Апраксина принять от Фридриха II сто тысяч талеров. Было в ходу и другое объяснение его поступков. Бестужев и Апраксин знали, что великий князь слишком расположен к прусскому королю, и если государыня умрет, а наследник ее станет императором, то немедленно объявит себя на стороне прусского короля; о великой княгине также было можно надеяться, что и она не расположена враждебно к Пруссии и к Англии. Между тем Елисавета Петровна беспрестанно хворала; ее припадки угрожали возможностью внезапной смерти. Поэтому Бестужев и Апраксин рассчитывали действовать так, чтобы, в случае перемены, не оставаться пред новым правительством заклятыми врагами прусского короля, который тогда станет союзником русского государя.
Такое толкование поступков Бестужева и Апраксина имело несколько оснований, но не было в точности верно, потому что европейские политики не вполне знали, что делается в России. Дело было вот в чем. Молодая высокая чета — великий князь и великая княгиня жили между собою в крайнем несогласии. Екатерина старалась обратить к делу своего супруга, — но ей это решительно не удавалось. Он грубо оскорблял жену и часто доводил ее до заявления, что она покинет и его, и Россию. Что касается до Елисаветы, то она хотя вполне понимала характер своего преемника, но горячо любила его, и к Екатерине относилась также с видимою любовью и желала, чтобы между этими супругами утвердилось согласие. Влияние тетки не переделало племянника. Екатерина в своих записках представляет странное обычное времяпрепровождение великого князя в ту эпоху.
Понятно, что такой преемник Елисаветы на престоле не мог подавать хороших надежд. По свидетельству Екатерины, Елисавета и четверти часа не могла пробыть с ним наедине и часто жаловалась, что считает себе великим несчастьем, что Бог послал ей такого преемника. Она даже подчас из презрения к нему давала ему различные прозвища. Тем не менее, однако, как подчас ни сердилась на него тетка, а все ему прощала, потому что никак не могла побороть в себе любви к нему, как к сыну умершей, любимой сестры своей. Никого столько не беспокоило такое положение дел в России, как Бестужева, человека с таким же государственным умом, как и с безмерным самолюбием. Болезни императрицы с каждым месяцем все более и более усиливались; после каждого припадка она дня два находилась в таком истощении сил, что не могла не только говорить, но и слышать говорящих в ее присутствии. Об одном из таких припадков, случившемся в сентябре, уведомили Апраксина — по одним известиям, Бестужев[37], по другим — дочь Апраксина, Куракина, и Апраксин, опасаясь, что императрица может внезапно умереть и война примет иной оборот, решился отступить под благовидными предлогами. Бестужев думал поправить ошибку Апраксина и упросил великую княгиню написать к фельдмаршалу письмо, убеждающее, сообразно воле императрицы, идти с войском вперед для уничтожения неблаговидных слухов, которые распускали о нем его недоброжелатели. Австрийский посол Эстергази, думая, что все это делается по желанию великого князя, советовал последнему просить у тетки прощения и сознаться, что действовал по внушению дурных советников, разумея под такими советниками главным образом Бестужева. Великий князь так и поступил. Елисавета приняла племянника очень ласково и, слушая его обвинения, озлобилась на последнего[38].
Из опасения, что с внезапною кончиною императрицы престол достанется в обладание Петру, Бестужев составил проект, по одним известиям — объявить преемником Елисаветы ее внука, трехлетнего великого князя Павла Петровича, поручив на время его малолетства регентство его матери[39], по другим известиям, — оставя подобающий Петру Федоровичу императорский титул, — устранить его от действительной власти и предоставить публичное участие в правительстве великой княгине[40]. Вместе с тем, Бестужев знал, что Петр Федорович не терпит его и, ставши императором, непременно так или иначе постарается удалить его. Поэтому Бестужев в своем проекте написал, чтобы при таком предполагаемом по кончине Елисаветы образе правления все сановники оставались на своих местах, и сам он, Бестужев, был бы назначен подполковником четырех гвардейских полков и председателем трех коллегий: военной, адмиралтейской и иностранных дел. Видно было, что ограждая самого себя, канцлер ясно предвидел будущее и хотел, в наиболее легком для великого князя компромиссе, заранее учинить то, что действительно случилось в России по смерти Елисаветы, но не так удобно для великого князя. Бестужев признавал тогда уже, что при том положении, в каком стояли дела в русской правительственной сфере, было единственное лицо, способное, по уму и по талантам, захватив в свои руки власть, укрепить расшатанную с кончиною Петра Великого Россию: — таким лицом была Екатерина. Проект свой канцлер предполагал при удобном случае, выбрав подходящее время, поднести Елисавете Петровне; но императрица беспрестанно болела, а канцлера к себе не допускала, и не мог он долго найти удобного времени и средства сделать это, тем более, что тут была сторона щекотливая: Елисавете Петровне беспокойно было слышать о мерах в случае ее смерти, да и умирать ей вовсе не хотелось. Бестужев сообщал свой проект Екатерине через посредство лица, близкого тогда к ее особе, польского уполномоченного графа Понятовского (будущего польского короля Станислава-Августа). Екатерина на словах поручила передать канцлеру благодарность, но объявила, что считает этот проект пока трудноисполнимым. Бестужев несколько раз переписывал свой проект: то сжигал, то снова составлял, пока, наконец, 26-го февраля 1758 года не стряслась над ним беда.
Елисавета, как мы уже говорили, никогда не любившая канцлера, безгранично доверяла ему все важные государственные дела, хотя она несколько лет и в глаза его не видела, и все доклады от канцлера доставлялись ей через Шуваловых или через вице-канцлера Воронцова. Но мало-помалу все стали замечать, что и заглазно императрица не терпела Бестужева, и слышать о нем было ей противно. В сентябре 1757 года французский посланник де Лопиталь доносил своему правительству, что Бестужев едва-едва держится только потому, что императрица не найдет еще человека, который так, как он, был бы знаком с политическими делами[41].
25-го февраля 1758 года Бестужева потребовали во дворец, в конференцию. Сначала он стал отговариваться болезнью, но тут последовало вторичное повеление государыни — без всяких отговорок прибыть немедленно. Бестужев поехал, но едва у крыльца дворцового подъезда вышел из коляски, как ему была объявлена немилость государыни; у него отняли шпагу и препроводили в собственный дом, где он должен был оставаться под строгим караулом. Назначили следственную комиссию из фельдмаршалов — князя Никиты Трубецкого и Бутурлина, и графа Александра Шувалова, начальника тайной канцелярии; секретарем этой комиссии был Волков, человек, долго покровительствуемый Бестужевым и пользовавшийся его доверием. Разом с Бестужевым арестовали Одадурова, бывшего наставника великой княгини в русском языке, Елагина, бывшего адъютантом у графа Алексея Разумовского, большого приятеля Понятовскому, и бриллиантщика Бернарди, ловкого итальянца, постоянно бегавшего по знатным домам с поручениями. На другой же день после своего ареста, через управлявшего голштинскими делами великого князя Штамбке, Бестужев дал знать Екатерине, чтоб она ничего не oпасалась — что все сожжено: он разумел проект свой. Действительно, в пересмотренных его бумагах этот проект не был найден, хотя все, и даже сама императрица, знали о том, что канцлер составлял его. Бестужев условился с Штамбке вперед вести переписку, а записки класть в груду кирпичей, находившуюся возле дома, где содержался арестованный Бестужев. Но вскоре переписка была открыта: схвачен был музыкант, приходивший класть записку в кирпичи.
Бестужеву в комиссии задавали такие вопросы: зачем он искал предпочтительно милости у великой княгини, а не у великого князя? Зачем скрывал от императрицы переписку, которую вела великая княгиня с Апраксиным? Допрашивали, кроме того — что значит написанный им и открытый в груде кирпичей совет великой княгине «поступать смело и бодро с твердостью и помнить, что подозрениями ничего доказать нельзя». Бестужев отвечал, что он особой милости у великой княгини не искал, — напротив, пока великая княгиня была предана прусскому королю, он вскрывал ее письма, но потом это оказалось излишним, потому что великая княгиня возненавидела прусского короля; в письмах ее к Апраксину предосудительного ничего не было, и в таком смысле он писал к великой княгине, что одними подозрениями ничего доказать нельзя. Проекта о престолонаследии никак не отыскали, и, не имея в руках этого документа, который мог служить доказательством государственной измены, старались изыскать окольные пути к его обвинению; допрашивали, например: какие тайные конференции были у Бестужева со Штамбке и с Понятовским; были ли другие письма великой княгини к Апраксину, кроме уже открытых. О сношениях с Понятовским Бестужев объявил, что он думал через него оградить себя от интриг австрийского посланника Эстергази и французского — маркиза де Лопиталя. «Я хотел, — говорил Бестужев, — найти в Понятовском хотя одного к себе расположенного иностранного министра, который бы меня уведомлял о их кознях». Волков явился врагом Бестужева и обличителем: он высказывал в комиссии разные подробности, которыми пользовались враждебные Бестужеву следователи, но, за неимением в руках проекта, все-таки не могли Бестужева погубить окончательно. Продержали Бестужева под арестом 14 месяцев; сидел он безвыходно в своем доме, постоянно стесняемый караульными солдатами. Через полтора месяца по его заточении приезжал к нему личный враг его князь Трубецкой, председатель учрежденной над Бестужевым комиссии, осведомляться — строго ли содержат арестанта, и дал приказание не отлучаться из его покоев сержанту и часовым, не давать ему ножей, никого к нему не допускать, кроме его служителя Редкина. Жена его беспрестанно плакала, сын сердился, а старик Алексей Петрович только стонал и воображал, что вот скоро наступит его последний час. Наконец, в апреле 1759 года состоялся над ним приговор; его обвинили в том, что он старался вооружить великого князя и великую княгиню против императрицы, не исполнял письменных высочайших указов, а своими противодейственными происками мешал их исполнению; знал, что Апраксин не хочет идти против неприятеля, — не доносил о том государыне, а вместо донесения хотел все исправить собою «при вплетении в непозволенную переписку такой персоны, которая не должна была принимать участия, и тем нечувствительно в самодержавное государство вводил соправителей и сам соправителем делался». Наконец и в том его обвинили, что, «будучи под арестом, открыл письменно такие тайны, о которых и говорить под смертною казнью запрещалось»[42]. За все эти вины комиссия приговорила его к смертной казни, но Елисавета Петровна смягчила судьбу своего бывшего великого канцлера и определила сослать его в одну из деревень его в Можайском уезде, по имени Горетово, с оставлением ему в собственность недвижимого имущества, с тем, однако, чтобы с него взысканы были все казенные долги. Там в уединении прожил этот государственный человек, читая библию и совершенствуя изобретенные им капли, которые он рассылал соседям против недугов. Впоследствии Екатерина, помня, что он, собственно, за нее потерпел, освободила его с большим почетом, отправивши к нему курьера в первый же день своего воцарения. Признанных его соучастниками — Штамбке выслали за границу, Бернарди сослали в Казань на житье, Елагина — в его казанскую деревню. Одадурова наказали почетною ссылкою, назначив товарищем губернатора в Оренбурге.
Во время продолжительного нахождения Бестужева за караулом, Екатерина оставалась в самом ложном положении. Великий князь обращался с нею холодно и даже презрительно. Императрица также сердилась на нее и не видалась с нею. Наконец Екатерина решилась написать к императрице письмо по-русски, в котором благодарила за милости, оказанные ей с ее приезда в Россию, но сожалела, что навлекла на себя ненависть великого князя и явное нерасположение императрицы, а потому просила положить конец ее несчастьям и отослать ее к ее родственникам. Она просила продолжать попечения об остающихся ее детях, которых и без того она не видит, несмотря на то, что живет с ними под одною крышей: все равно для них, если она будет жить от них на расстоянии многих сот верст. Письмо это вручено было для передачи государыне Александру Шувалову, который потом словесно сообщил Екатерине, что императрица назначит личное свидание с великою княгинею.
Обещание свидания было дано; но дни за днями проходили, а оно не исполнялось. Наконец одна из служительниц Екатерины, Шарогородская, посоветовала обратиться к духовнику императрицы, а также и великой княгини. По поручению последней, Шарогородская отправилась к этому священнику, который приходился ей дядею. Духовник посоветовал Екатерине сказаться больною и позвать его для напутствия. Она так и поступила. Духовник явился; великая княгиня рассказала ему о своем положении, жаловалась на любимцев императрицы Шуваловых, которые восстановляют против нее государыню, сказала о письме, посланном ею к императрице, и просила священника содействовать к получению желаемого решения. Священник отправился от нее к императрице. Он сумел так заговорить к сердцу Елисаветы Петровны, что та послала к великой княгине Александра Шувалова сказать, что в следующую же ночь хочет говорить с нею. В эту назначенную ночь опять явился к Екатерине Шувалов и проводил ее к императрице. Входя в покои государыни, они встретили идущего туда же великого князя.
Вошли в длинную комнату о трех окнах; в простенках стояли столы с золотыми туалетами императрицы. В комнате были: императрица, великий князь, Александр Шувалов и великая княгиня. Екатерина подозревала, что за занавесками спрятались Шуваловы — Иван и его двоюродный брат Петр. Впоследствии Екатерина узнала, что в своих догадках ошиблась только наполовину: там не было Петра, но был Иван Шувалов.
Великая княгиня, увидя императрицу, припала к ее ногам и со слезами стала просить отпустить ее из России.
— Как мне отпустить тебя, — сказала Елисавета Петровна, и при этом слезы блеснули у нее на глазах, -у тебя ведь здесь есть дети!
— Дети мои у вас на руках — и им нигде не может быть лучше, — отвечала Екатерина, — я надеюсь, что вы их не оставите.
— Что же сказать обществу, по какой причине я тебя удалила? — возразила императрица.
— Ваше императорское величество объявите, если найдете приличным, чем я навлекла на себя вашу немилость и ненависть великою князя, — отвечала Екатерина.
— Чем же ты будешь жить? — спросила Елисавета.
— Тем же, чем жила прежде, пока не имела чести быть здесь, — был ответ.
— Твоя мать в бегах; она принуждена была удалиться из дома и отправилась в Париж, — говорила государыня.
— Король прусский преследует ее за излишнюю приверженность к русским интересам, — сказала Екатерина.
Императрица велела ей встать, подошла к ней и говорила:
-Бог мне свидетель, как я о тебе плакала, когда ты была при смерти больна вскоре по приезде твоем в Россию; если б я тебя не любила, я тогда же отпустила бы тебя.
Екатерина, в ответ на это, снова рассыпала благодарности и сожалела о том, что навлекла на себя немилость государыни.
В то время, как императрица говорила с великой княгиней, великий князь переговаривал с Шуваловым. Государыня подошла к ним и вмешалась в их беседу. Екатерина не могла ничего расслышать до тех пор, пока супруг ее не возвысил голоса. Она услыхала такие его слова:
— Она зла и чересчур много о себе думает.
Екатерина подошла и произнесла:
— Если вы говорите обо мне, то я очень рада сказать вам в присутствии ее величества, что я действительно зла против тех, которые советуют вам делать несправедливости, и стала к вам высокомерна, потому что ласковым обращением с вами ничего не сделаешь, а только пуще навлекла на себя вашу неприязнь.
Елисавета заметила племяннику, что слыхала от Екатерины о его дурных советчиках по голштинским делам; а когда тот выразил свое негодование на жену, императрица прервала его и завела речь о сношениях Штамбке с Бестужевым и, подошедши ближе к великой княгине, сказала:
— Ты мешаешься во многие дела, которые тебя не касаются; я не смела этого делать во время императрицы Анны. Как, например, осмеливалась ты посылать приказания фельдмаршалу Апраксину?
— Никогда мне в голову не приходило посылать свои приказания, — возразила Екатерина.
— Как ты можешь запираться в переписке с ним!- сказала Елисавета.-Твои письма вон там на туалете!-Она указала на туалет и прибавила: — Тебе запрещено было писать.
— Правда, — сказала Екатерина, — я писала без позволения, и за это прошу простить меня; но так как мои письма здесь, то из этих трех писем ваше величество можете видеть, что я никогда не посылала ему приказаний, но в одном письме передавала ему то, что здесь говорили о его поступках.
— Зачем же ты писала ему об этом? — прервала ее Елисавета.
Затем, — отвечала Екатерина, — что принимала в нем участие. В этом письме я просила его исполнять ваши приказания. Из двух остальных писем, в одном — я поздравляю его с рождением дочери, в другом — с Новым годом.
Императрица заметила:
— Бестужев говорит, что было много еще писем.
— Если Бестужев это говорит, — отвечала Екатерина, — то он лжет!
— Хорошо же, — сказала тогда Елисавета, — так как он обличает тебя, то я велю его пытать.
Екатерина поняла эту угрозу в смысле желания напугать ее, и сказала:
— По самодержавной своей власти ваше величество можете делать все, что найдете нужным, а я все-таки утверждаю, что писала к Апраксину только три письма.
Императрица ничего не сказала, стала прохаживаться по комнате, обращаясь то к великой княгине, то к племяннику, то к Шувалову; в чертах лица и в голосе государыни Екатерина заметила более озабоченности, нежели гнева.
Екатерина повернула опять на просьбу отпустить ее из России,-она не будет, со своей стороны, препятствовать великому князю взять себе иную жену. По замечанию Екатерины, великому князю этого очень хотелось, чтобы посадить на место ее Воронцову; но императрица не могла бы согласиться на это, да и не допустили бы до этого и Шуваловы, которые ни за что бы не пожелали очутиться со временем под властью Воронцовых.
В заключение всего государыня сказала Екатерине вполголоса:
— У меня много еще о чем поговорить с тобой, но теперь не могу, потому что не хочу, чтоб вы еще больше рассорились. Идите к себе: уже поздно — три часа![43].
Вышли великий князь и великая княгиня. Государыня позвала к себе Шувалова.
Когда Екатерина пришла в свои покои, к ней вошел Шувалов и сказал, что государыня будет иметь с ней еще один разговор наедине. Это ночное свидание Елисаветы с Екатериною происходило 23-го апреля 1758 года[44].
На другой день Екатеринина прислужница Шарогородская доставила ей сведения, полученные от ее дяди, духовника императрицы. Государыня сказала священнику, что ее племянник не умен, а великая княгиня очень умная женщина и любит истину и справедливость[45].
Екатерина дождалась обещанного второго свидания, однако не считала нужным показывать перед другими, что оставила мысль об отъезде из России. 29-го мая она опять написала императрице письмо, в котором изъявляла желание прежде своего отъезда «иметь благополучие увидеть очи ее императорского величества и повергнуть себя к ножкам государыни с крайнейшею благодарностью»[46]. Великая княгиня в то же время сносилась с изгнанным по делу Бестужева в казанские деревни Елагиным, послала ему триста червонцев и утешала его надеждою на друзей, между прочим на Разумовского и на Понятовского, которых в письмах своих означала загадочными именами.
Новый главнокомандующий российскими военными силами, заменивший Апраксина, был генерал-аншеф Фермор, человек очень скрытный; он говорил о своих планах один раз то, другой — иное, и двигался к Бранденбургии на соединение против пруссаков с австрийскими и шведскими союзными силами, хотя, по замечанию современников, плоха была надежда на прочность дружелюбия русских с австрийцами и шведами[47].
В Петербурге между тем разрешался вопрос о Курляндии. Эта страна считалась по государственному праву ленным владением Польши, но после Анны Ивановны попала в зависимость от России, и судьба ее не могла уже решаться без участия последней державы. Герцог Бирон не лишился ни своего права на герцогское достоинство, ни титула, но содержался в ссылке в Ярославле: его не отрешали от власти над Курляндией, но и не пускали править своим герцогством. Курляндия отдана была во временное управление выбранному от местного дворянства комитету главных советников, которые должны были слушаться российского резидента, а к нему в помощь, на случай, придавалось расставленное в Курляндии русское войско. Россия действовала там неограниченно еще и потому, что Курляндия, с того времени, как герцогинею была Анна Ивановна, задолжала России значительную сумму, по русскому счету 2532016 рублей[48]. Так как русская государыня ни за что не думала восстановлять власть Бирона и отпускать его в Курляндию, то Август III, король польский и курфюрст саксонский, задумал отдать Курляндию своему сыну, принцу Карлу, и с этою целью отправил его представиться русской императрице. Прибывши в Петербург весною 1758 года, принц Карл очень понравился Елисавете Петровне, хотя не приобрел того же расположения от великого князя и его супруги, бывших под влиянием Понятовского — противника короля Августа. Елисавета Петровна обещала помогать вступлению на Курляндское герцогство принца Карла русскими военными силами, если только изберет его в герцоги курляндское дворянство; кроме того, она повелела своим уполномоченным в Польше Гроссу и Симолину стараться, чтобы сейм Речи Посполитой отнесся благосклонно к таковому избранию. Но собравшийся в Гродно польский сейм был сорван, и русские уполномоченные, за невозможностью собрать сейм вновь, настояли, чтобы курляндский вопрос разрешен был без сейма в сенате. Шестнадцать сенаторских голосов из двадцати решили его в пользу Карла, и Август III дал сыну инвеституру на герцогство Курляндское[49].
Принц Карл, оставив Петербург 31-го июля 1758 года, поспешил к русской армии, чтоб находиться там в качестве союзника при главнокомандующем Ферморе. В августе 1758 года Фермор осадил крепость Кюстрин, жестоким и упорным бомбардированием истребил весь прилегавший к крепости город, но комендант крепости на требование русского главнокомандующего не сдавался, ожидая с часу на час выручки. Фридрих II, находившийся тогда с войском в Богемии, услышав о критическом положении Кюстрина, поспешил на выручку. Когда весть дошла до Фермора, что король приближается, русский главнокомандующий оставил осаду Кюстрина и выступил навстречу королю. Неприязненные войска сошлись 14 августа при деревне Цорндорфе, верстах в шести или семи от Кюстрина. Произошло сражение чрезвычайно кровопролитное. Фермор устроил свое войско продолговатым четвероугольником, в средине которого расположил обоз и конницу. Такой способ устроения войска был, кстати, в войнах Миниха против турок и татар, у которых вся военная сила состояла в коннице, но он не годился против дисциплинированной прусской пехоты. Фермор заметил слабость левого крыла прусского войска и выпустил на него из четвероугольника свою конницу, чтобы она врубилась в прусские ряды. Но прежде чем конница эта достигла неприятельского войска, она подняла такую пыль, что русские ничего не видали, и стали палить в собственную конницу. Пруссаки, заметив смятение в русском войске, ударили всею силою на его правое крыло, прорвали четвероугольник и стали овладевать русским обозом. Тут на беду русские солдаты, в полурастрепанном своем обозе, напали на бочки с вином и перепились. Все правое крыло русского войска было смято и уничтожено. Но на левом крыле русские не были пьяны; там защищались они с отчаянным мужеством и прогнали в болото атаковавшую их прусскую пехоту. Обе стороны дрались с равным ожесточением; растративши весь порох, работали шпагами и штыками; доходило дело до рукопашной; по окончании битвы и уборки тел нашли одного русского солдата, смертельно раненного: он лежал на умиравшем от ран пруссаке и грыз его зубами. Ночь прекратила битву. Войска так перемешались, что половина прусских пушек очутилась у русских, а половина русских — у пруссаков, и на первых порах трудно было решить — какая сторона одолела; обе себе приписывали победу, пока наконец число погибших в бою не решило вопроса в пользу пруссаков. Русские потеряли более двадцати тысяч человек убитыми; взято было в плен несколько русских генералов, немало штаб- и обер-офицеров, более ста пушек и тридцать знамен. Пруссаки потеряли двенадцать тысяч человек и двадцать пушек. Бывший в битве сын польского короля принц Карл прислал в Петербург к Воронцову донесение, в котором выставлял ошибки Фермора[50]. Согласно с ним и другие отзывались об этой битве[51].
Дальнейшие движения Фермора с войском до конца 1758 года были безуспешны. Правительство было им недовольно, и в начале 1759 года он был вызван в Петербург и сменен, хотя и оставлен при своем новом преемнике в войске, а в марте того же года назначен был другой главнокомандующий — генерал-аншеф Петр Семенович Салтыков, начальствовавший украинскою ландмилициею, человек уже немолодой и до сих пор нигде не показавший ничем своих военных талантов. Он был, так сказать, в загоне, потому что считался сторонником брауншвейгской династии в прежнее время. Когда он прибыл к армии в Пруссию, то русские смеялись над ним и прозвали его курочкою: это был седенький, низкорослый старичок, ходивший всегда в белом ландмилиционном мундире без украшений и чуждый всякой пышности и церемонности, что русские привыкли тогда видеть у своих главнокомандующих 3. В июле он соединился с австрийским отрядом Лаудона. Русские выгнали пруссаков из Польши и достигли Франкфурта-на-Одере. Салтыков хотел соединиться с австрийскою главною армиею под начальством Дауна, но прусский король не допустил до соединения союзных войск и напал на русское войско, расположенное близ Франкфурта-на-Одере, при деревне Кунерсдорфе.
Утром рано Фридрих II переправился через Одер, думал окружить русское войско с трех сторон и прижать его к реке, но по причине лесов и буераков не мог поспеть ранее полудня. Заметив, что слабее других сторон русского войска было его левое крыло, он направил на него все силы, а его артиллерия, уставленная на близлежащих высотах, метала туда же свои заряды. Пруссаки легко овладели русскими батареями; а русские, выстраиваясь маленькими рядами, отстреливались, пригибаясь к земле, и все пятились назад, уступая место победоносному неприятелю, так что деревня Кунерсдорф, бывшая сначала в средине русского войска, очутилась позади пруссаков. В 6 часов вечера пруссаки овладели уже всеми русскими батареями; захватили 180 пушек и несколько тысяч пленных. Победа прусского короля казалась несомненною, и Фридрих отправил об этом радостное известие в Берлин и в Силезию, а между тем думал окончательно доконать русских. Напрасно прусские генералы предостерегали его, что войско изнемогает от продолжительного боя при утомительном зное. Король слушал только одного генерала Веделя, который старался говорить королю то, что последнему нравилось.
Битва возобновилась на этот раз за русскую батарею, построенную на еврейском кладбище и покинутую. Пруссаки хотели овладеть ею, но Лаудон с австрийцами поспел ранее занять ее. Не удалось пруссакам взобраться на высоту, называемую Шпицберген, очень крутую, опоясанную оврагом, через который пруссакам приходилось перелезать. Несколько раз они повторяли приступы, но были отгоняемы градом пуль и картечей. Прусские генералы были переранены, сам король был на волос от смерти, и только золотая «готовальня», бывшая у него в кармане, не допустила пули просадить ему грудь. В это время на ослабевших уже пруссаков напал с двух сторон Лаудон с конницей. Это решило победу над пруссаками. Все их войско побежало в лес и на мосты, где произошла давка и смятение. Пруссаки потеряли не только все взятые у русских орудия, но покинули и собственных шестьдесят пять. Фридрих II чуть сам не попался в плен и был одолжен своим спасением ротмистру Притвицу, который с отрядом гусар вступил в бой с русскою погонею, задержал ее и тем дал время Фридриху II ускользнуть от опасности. Фридрих, за несколько часов перед тем веривший в свое торжество и рассылавший курьеров с вестью о победе над русскими, пришел в такую скорбь, что желал себе смерти. «Из сорока восьми тысяч воинов у меня осталось не более трех тысяч, — писал он тогда Финкенштейну, своему министру в Берлине, — все бежит; нет у меня власти остановить войско; пусть в Берлине думают о своей безопасности. Последствия битвы будут еще ужаснее самой битвы. Все потеряно. Я не переживу погибели моего отечества!» В России, напротив, известие о победе принесло великую радость и торжество. В церкви Зимнего дворца отправлялся благодарственный молебен, звонили в колокола, палили из орудий. Салтыков произведен был в фельдмаршалы, прочие генералы повышены в чинах и получили земли в Лифляндии; Мария-Терезия, со своей стороны, прислала Салтыкову и другим русским генералам подарки, состоявшие в дорогих вещах и червонцах. Русским стоила эта победа 2614 человек убитыми, 10 863 ранеными; неприятельских тел похоронено на месте битвы 7627; взято в плен 4542, дезертиров прусских было 2055; у Лаудона убито было 893 человека, ранено 1398. Победители взяли 28 знамен и 172 пушки[52].
После победы Салтыков несколько времени не предпринимал движений ни вперед, ни назад, ни в сторону. Его недоверие к Дауну простиралось до того, что он говорил французскому агенту, бывшему в русском войске: «Австрийцы за тем призвали русское войско, чтоб его сгубить. Дауну хочется, чтоб русские дрались, а он со своим войском делал бы только диверсии»[53]. Недоверие между полководцами перешло на неприятные отношения и между их правительствами; тогда из Петербурга посылались в Вену жалобы на Кауница и на Дауна, а по Европе стало распространяться мнение, что медлительность Салтыкова после кунерсдорфской битвы есть плод тайных предписаний петербургского правительства, которое будто бы подпадало под сильное влияние новоприбывшего английского посланника Кейта и стало действовать не в пользу своих союзников австрийцев[54]. На самом деле, между австрийскою политикою и русскою ощутительно выказалось различие принципов, с которыми обе стороны смотрели на союз между собою. Австрийцы представляли русскому правительству, что русское войско в Пруссии должно действовать только как вспомогательная сила для Австрии, но императрица Ели-савета Петровна отвечала, что это неверно, и сам Фридрих II давно объявил, что считает Россию главнейшим из своих неприятелей[55].
В 1760 году Салтыков отступил в Польшу и расположил свое войско там на квартирах. Продолжались переговоры с австрийскими генералами о способах ведения войны, но из этого ровно ничего важного не выходило. Салтыков был болен: он подвергался припадкам ипохондрии и, кроме того, страдал часто лихорадкой. 12-го сентября он подал в отставку и сдал команду генералу Фермору. Фермор и Даун продолжали спорить между собою насчет движения военной силы. Наконец, 15-го сентября получено из Петербурга предписание послать отряд на Берлин, о чем уже прежде представлял Фермор. В то же время предпринята была вместе со шведами осада прусского города в Померании, Кольберга, но пошла неудачно. Русские, высадившись на берег, услыхали, что на выручку Кольбергу идет прусское войско, наскоро посадили на суда свои силы и отплыли[56].
Предприятие Тотлебена и Чернышова, отправленных на Берлин, было удачное: 22-го сентября Тотлебен стал перед берлинскими воротами. Фермор с главною армиею отошел к Франкфурту-на-Одере. Берлин, на левой стороне Шпре, огражден был стеною, на правой — палисадом и охранялся гарнизоном в три батальона. Комендант генерал Рохов находил невозможным чинить отпор и готов был сдаться на великодушие победителей, но приглашенные на военный совет генералы Левальд, Зейдлиц и принц Виртембергский уговорили его защищаться. Устроили у ворот шанцы, забрали в службу инвалидов и выздоравливающих солдат. Тотлебен приблизился к воротам Котбусским и Галльским и в 2 часа пополудни открыл огонь. Пруссаки дали отпор. Тотлебен увидал, что Берлина скоро взять нельзя, и отступил, оставивши у города казаков с двумя орудиями, а сам овладел замком Кепеником, но после сильного сопротивления. В это время в Берлин вошло еще девять батальонов пехоты. Услыхавши о таком усилении гарнизона в Берлине, дано было знать Фермору, с тем, чтоб просить подмоги. Фермор прислал отряд конницы и пехоты с частью артиллерии. 26-го октября Тотлебен и Чернышов снова явились под Берлином, один на левой, другой на правой стороне реки Шпре. Тотлебен начал нападение с юга; против него защищался генерал Зейдлиц. Тут казаки узнали, что на подмогу Берлину из Потсдама идет прусский генерал Гюльзен. Тотлебен выслал против него отряд, но Гюльзен пробился сквозь него и расположился у Галльских ворот. Тотлебен отступил в Юстенгауз.
Ввиду усиления прусских сил в Берлине, Чернышов был того мнения, что придется оставить покушение овладеть Берлином, как получилось известие, что в содействие к русским подходит австрийский фельдцейхмейстер Ласси с осьмнадцатью тысячами войска. И так под Берлином вдруг очутилось сорок тысяч неприятельского войска. По этой причине в ночь с 8-го на 9-е октября н.с. (27-28 сент. стар. ст.) в Берлине решили сдать город и гарнизон перевести в Шпандау.
В 4 часа утра комендант Рохов вручил капитуляцию Тотлебену. Последний принял ее, не сносясь с Ласси и даже с Чернышовым, на условиях, чтобы гарнизон объявлен был военнопленным; все воинские запасы и государственное имущество поступали в распоряжение победителей, а частная собственность объявлялась неприкосновенною и всем обывателям Берлина предоставлялась личная безопасность.
Тотлебен вошел в Берлин с тремя полками, назначил комендантом Берлина бригадира Бахмана и тотчас вступил в продолжительные толки с местными властями о контрибуции. Тотлебен запросил четыре миллиона талеров, но к вечеру сошлись на полутора миллионах талеров. Часть этой контрибуции должна быть уплачена в течение восьми дней, а другая — в течение двух месяцев. Город, сверх того, дал войску подарок, так называемые douceur-Gelden. Квартир в городе не положено; торговля должна была невозбранно идти своим порядком. Русские взяли из королевской кассы 60000 талеров — более не было. Из цейхгауза взято 143 орудия, 18000 штук огнестрельного оружия и достаточное количество боевого запаса. В Потсдаме разорена была королевская оружейная фабрика, взорвана пороховая мельница, разрушен литейный двор; вся запасная амуниция брошена была в реку Шпре, но королевские дворцы остались неразграбленными; только одну картину взял себе граф Эстергази. Фермор дал приказание истребить все королевское, но купцу Гацковскому удалось спасти лагергауз, золотые и серебряные мануфактуры, и вообще постараться, чтобы посещение неприятелей обошлось Берлину наименьшим вредом. Русские, в числе пленных с гарнизоном, взяли 2152 человека и кадетов со служителями 265 человек. Найдено в Берлине пленных австрийцев, немцев и шведов 4501 человек — все они получили свободу[57].
Русские генералы мало показывали внимательности к австрийским, которые и не принимали участия в капитуляции. Тем не менее Ласси настоял у Чернышова, чтобы караулы у Потсдамских и Бранденбургских ворот были поручены австрийцам. Им досталось из добычи только 12 орудий, да и то бывших их же собственных, и одна четвертая часть douceur-Gelden, другая четверть досталась Чернышову, а половина — Тотлебену с его отрядом.
Но Ласси взял Потсдам и Шарлоттенбург; первый заплатил 60000 талеров контрибуции, частью наличною монетою, частью же векселями на Гамбург; другой — 15000 талеров; Ласси взял, кроме того, 5427 талеров douceur-Gelden. Ласси не обуздывал своих воинов, и только по ходатайству голландского посланника не дошло до полного разграбления. Услыхавши, что король прусский приближается с войском, русские 12-го октября н.с. (1-го октября стар. ст.) ушли к Франкфурту-на-Одере, а австрийцы — в Торгау[58].
Уже всем воюющим сторонам война стала тяжела и несносна. И Франция, и Австрия, и Россия тратили громады людей и большие суммы денег, а дело их мало подвигалось. Не достигалась цель, с какою война была предпринята — ослабить и унизить прусского короля. При всех неудачах он, казалось, чем был несчастливее, тем выше вырастал в глазах не только своих подданных, но и тех наций, с которыми воевал. Во Франции сочувствие французской публики склонялось к Фридриху, внушавшему уважение своим необычайным геройством, и величайший писатель Франции — идол своего века, Вольтер, в своих произведениях восхвалял не французского короля и его полководца, а Фридриха II, врага Франции и своего личного друга. В России, как ни упорно держалась императрица Елисавета ненависти к прусскому королю, но русский молодой двор относился к нему иначе: наследник престола Петр Федорович благоговел перед Фридрихом, а великая княгиня, если и не разделяла приверженности своего супруга к прусскому королю, не была, однако, так неприязненно настроена, как императрица; по ее воззрениям, России лучше всего было не мешаться в прусские дела. Господствующим побуждением великой княгини было собственное властолюбие; ее идеалом было достижение верховной власти, которую впоследствии она и приобрела, но Семилетняя война ни в каком случае не входила в расчет ее целей. Нельзя сказать, чтобы русские вообще желали этой войны, даже и те, которые находились тогда в войске и бились против Пруссии. Современники говорят, что все желали мира и возвращения в свое отечество; когда разнесся слух о проезде через Данциг какого-то курьера с мирными предложениями, слух этот произвел моментальную радость в войске. Россия вытягивала все скудные и без того экономические силы своего народа на содержание войск. Хотя Елисавета Петровна, показывая упорную ненависть к прусскому королю, говорила, что будет продолжать войну, если бы ей даже пришлось продать половину своего гардероба и своих бриллиантов[59], но она не могла не чувствовать и не знать всей тяжести войны для подвластного ей народа. О финансовой тягости для России этой войны можно судить уже по тому, что каждый год не досылалось по нескольку сот тысяч рублей до суммы, необходимой на содержание войска. Война, происходившая в средине Европы, ни для кого из европейцев не могла быть приятна: она задерживала торговлю и всякое мирное обращение людей между собою, а потому желание мира стало повсеместным.
Первые шаги к желанию примирения сделаны были Франциею. Французская дипломатия стала входить с правительством австрийским в соглашение, как устроить мир, откровенно сознаваясь, что для ее государства война делается нестерпимою. Австрия, в благодарность за пособие, оказанное Франциею к возвращению Силезии, уступила Франции часть Фландрии, состоявшей до того в австрийском владении: это постановлялось секретною статьею, которую хотели скрыть от России[60]. Между тем, с Россиею у Франции велись довольно странные сношения: мимо собственного официального посланника де Лопиталя, Людовик XV в продолжение целого года вел с Елисаветою Петровною тайную дружескую переписку через посредство секретаря своего посольства, кавалера д’Эона. Предметами этой переписки отнюдь не были политические вопросы, да и вообще она не заключала в себе ничего важного. Половина всего написанного друг к другу высокими особами состоит из комплиментов и уверений в искренне-дружеском расположении. Императрица жаловалась на свою болезнь, и Людовик XV послал ей своего придворного врача Поассонье; но этот врач не сошелся с бывшим уже при императрице врачом, греком Кондоиди, который не хотел с французом советоваться, потому что последний был чином ниже его. Елисавета Петровна просила своего венчанного друга прислать к ней для развлечения двух знаменитых тогда во Франции артистов театра Французской Комедии — Лекэна и госпожу Клерон, но Людовик XV отказал в этой просьбе под предлогом невозможности лишить французскую публику ее любимцев. Елисавета Петровна просила французского короля быть вместе с нею восприемником ребенка, которого рождения ожидали тогда от великой княгини; и на это последовал отказ, под тем предлогом, что так как этот ребенок будет воспитан в греко-восточной религии, то король-католик не в состоянии будет брать на себя обязанность крестного отца, который, по церковному праву, делается наставником своего крестника[61]. Таким образом, эта переписка была в свое время какою-то игрою высоких особ в интимность. Между тем, узнавши о секретных переговорах Франции с Австриею, императрица высказала де Лопиталю свое неудовольствие на то, что Франция сносится с Австриею, устраняя Россию.
Но во Франции произошла перемена главного министра: вместо Берни сделался министром Шоазель, который продолжал в принципе ту же мирожелательную политику, как и его предшественник, но был отважнее. Он находил, что роль России в вопросе о европейском мире очень важна, и поручил де Лопиталю в июле 1759 передать Воронцову, что Россия заслужит благодарность всей Европы, если примет на себя посредничество к примирению Австрии с Пруссией, а это не так трудно, потому что обе державы в равной степени истощены войною. Вслед за тем последовала кунерсдорфская победа — и это событие дало России право, с своей стороны, заговорить более высоким голосом. 26-го октября того же года подана была от канцлера Воронцова записка, а 1-го декабря последовала в таком же смысле другая: их содержание было таково, что если Австрия приобретет Силезию, а Франции уступит часть Фландрии, то Россия, как союзная с ними держава, за участие в войне имеет также право на вознаграждение и желает приобрести Восточную Пруссию вдоль балтийского побережья от Мемеля до устья Вислы, в видах разменяться этою территориею с Польшею, от которой за то Россия желает получить правобережную Украину, уступленную Польше после присоединения Малороссии к России. Такое заявление не понравилось Франции, которая явно желала, чтобы Россия, посылая свои военные силы и истрачивая свои финансы, осталась в конце концов с пустыми руками, тогда как союзники ее будут получать выгоды[62]. Версальский двор не доверял России; впрочем, такое недоверие в Европе было всеобщее. Уже не один год привыкли в Европе находить в действиях России жадность к территориальным захватам. Англия, также как и ее соперница Франция, неодобрительно отнеслась к желанию России приобрести Восточную Пруссию, хотя бы и временно, с целью промена ее на правобережную Украину. Когда Иван Иванович Шувалов заговорил об этом с английским посланником в России, Кейтом, англичанин отвечал, что с таким требованием нельзя мыслить о прекращении войны: король прусский скорее погребет себя под развалинами своего государства, чем согласится на такое унизительное условие; и все другие государства до этого не допустят, потому что ясно увидят намерение России овладеть всею торговлею Севера. Дания и Швеция также не соглашались на проект России; даже Австрия, нуждавшаяся в союзе с Россиею и потому не смевшая слишком резко отказывать ей, соглашалась очень уклончиво, чтобы о вознаграждении России было условлено с Австриею секретно, в общих выражениях, и притом только тогда, когда Австрия получит уже то, чего желает[63].
Де Лопиталь, слишком старый и притом казавшийся расточительным, был уволен с почетом, а посланником в Петербург назначен двадцатисемилетний барон Бретель, красивый, любезный, годный для дамского общества, хотя уже женатый и горячо любивший жену свою. Ему дали секретное поручение склонить на сторону Франции великую княгиню, которой стали приписывать важное влияние на политические дела. Все знали, что до сих пор Екатерина была не расположена к Франции, но приписывали это тому, что по французским интригам в Польше был отозван из Петербурга Понятовский, которого великая княгиня желала видеть при русском дворе. Бретель тут-то и ошибся. Если великая княгиня благоволила к Понятовскому, то императрица не терпела этого человека и написала о том к Людовику XV, а король французский, ей в угоду, отправил в Варшаву своему посольству приказание стараться, чтобы в Петербург Понятовского не посылали[64].
Между тем у французского министра Шоазеля с английскими дипломатами возникли переговоры, на которых заявлена была мысль решить вопрос о мире посредством созвания вместо одного конгресса, как хотели прежде англичане, двух конгрессов: один бы занялся спорными вопросами, породившими войну между Англиею и Франциею, и всецело относился бы к американским владениям, второй — посвящен был установлению мира между прусским королем, с одной стороны, и между Австриею, Россиею и Саксониею — с другой; тем временем предположили заключить всеобщее перемирие. Такое предложение послано было Бретелю для представления российскому правительству. Предложение, поданное Бретелем в январе 1761 года, рассматривалось в конференции Воронцовым и камергером Шуваловым, которого голос должен был считаться голосом самой государыни, уже не занимавшейся по болезни никакими делами. Великий князь, которого сильно обвиняли в пристрастии к прусскому королю, не был допущен. Мысль о двух конгрессах была одобрена, но перемирие допускалось Россиею только на короткое время. Императрице-королеве предоставлялось получить Силезию, — увеличить владения короля польского и курфюрста саксонского, Швеции отдать часть Померании, а Россия, хотя имеет право на Восточную Пруссию, уже завоеванную у такого государя, который первый объявил войну, но так как России главная цель — ослабление и усмирение прусского короля, то Россия жертвует своими правами, лишь бы улучшены были мирные условия для ее союзников, особенно для Франции; поэтому государыня объявит английскому правительству, что если она ради всеобщего мира сделает уступку своих прав, то надеется, что взаимно и Англия окажет пожертвование в своих претензиях на французские владения. О такой своей умеренности сообщила императрица французскому королю и просила секретно поддерживать на польском сейме запросы России касательно исправления украинских границ[65]. Не было ничего неблагоразумнее со стороны России такого неуместного великодушия: этим воспользовались в Европе и растолковали такое великодушие бессилием России.
Шоазель, воодушевляемый патриотической идеей сохранения за Франциею ее заморских владений, вполне одобрил русский проект и писал Бретелю, что следует воспользоваться выгодами, которые предоставляет петербургский двор, оставляя Пруссию, и убедить венский двор, что земли, завоеванные французами у прусского короля, должны остаться в вознаграждение Франции. 13-го мая того же года Шоазель прислал Бретелю ноту иного содержания: «Теперь не время распространяться о видах России на польскую Украину; можете ограничиться общими уверениями, что король, насколько возможно, покажет свое доброе расположение к интересам России». Это произошло оттого, что, во-первых, Людовик XV стал мало ценить силу России, во-вторых, не хотел огорчить поляков допущением русских завладеть Украиною. В июне того же года сам король написал Бретелю: «Русские годятся быть союзниками только ради того, чтобы не приставали к нашим врагам; они делаются заносчивы, когда видят, что у них чего-нибудь ищут. Если я стану одобрять намерение русских овладеть Украиною, я могу возбудить к себе охлаждение со стороны турок. Слишком дорого придется мне заплатить за союз с государством, где интрига день ото дня берет более и более верх, где остаются неисполняемыми повеления высочайшей власти и где непрочность преемства лишает доверия к самым торжественным обязательствам». Следуя инструкции, присланной от короля, Бретель в разговорах с Воронцовым тщательно избегал всего, что касалось Польши и Украины, а когда Воронцов заговорил о дружественном союзе с Франциею, который тотчас после конференции предлагала государыня в частном письме к Людовику XV, то Бретель представился ничего не понимающим и стал распространяться о союзе торговом. Тогда Россия, видя, что ее добрые предположения не ценятся, покинула обещанное свое посредничество в примирении Франции с Англиею. Правда, посол русский в Лондоне, князь Голицын, раз заикнулся об этом вопросе, но уже более не повторял ничего о нем, а первый тогдашний министр английский Питт, враг Франции, объявил французам категорически, что Англия иначе не приступит к миру, как удержавши в своем владении все свои завоевания в Америке и в Индустане[66].
Положение Фридриха II-го не улучшалось. Истративши в боях столько войска, он не видал, чтобы враги его от равного истощения уменьшили против него злобу, -напротив, желал мира он сам, а императрица-королева оттягивала собрание конгресса в Аугсбурге, с явным намерением продолжать войну, в надежде еще более унизить своего соперника. Англия стала медлить в присылке ему субсидий по смерти английского короля Георга II; французские, австрийские и русские войска не выходили из Германии. Россия с таким упорством, казалось, хотела вести войну, что не ладила с Австриею по поводу перемирия, которое допускала Австрия, а Россия долго его не хотела и согласилась только на короткий срок до 1-го июля. По миновании этого срока война открылась со всех сторон. В Вестфалии, то есть в прирейнских прусских владениях, явились французские военные силы под начальством Субиза и Броглио (на счастье Фридриху II не ладивших между собою). На восточной стороне из прусских областей не выходили русские и австрийские войска. Уже Фридрих II перестал вести наступательную войну и ограничился оборонительною, избегал больших сражений и расположил свои войска в разных сторонах своего государства, откуда ждал нападения: против французов отправил он родственника своего, принца Фердинанда и наследного принца брауншвейгского; против Дауна, стоявшего с имперскими войсками в Саксонии, отрядил брата своего Генриха, а сам с наилучшими силами стал в Силезии и намеревался отражать русских[67]. В то же время узнал Фридрих, что между русскими распространилось недовольство войною, и это подало ему повод попытаться — нельзя ли склонить Россию к отдельному миру. Но его надежды скоро рассеялись, когда он услыхал, что Елисавета Петровна отзывается самым неприязненным тоном о прусском короле и изъявляет охоту воевать против него до крайней возможности[68].
Главнокомандующий русским войском Бутурлин отрядил 27 000 человек под командою генерала Румянцева в Померанию, для покорения приморского укрепленного города Кольберга, а сам с четырьмя дивизиями (Фермора, кн. Голицына, кн. Долгорукова и Чернышова), расположился в Познани. Современник свидетельствует, что Бутурлин предан был «куликанью»[69] и забавлял себя разным безобразием, например, пьяных гренадеров производил в офицерские чины, а потом снимал с них чины. Наконец он двинулся в Силезию к Бреславлю, куда и Лаудон должен был со своим отрядом спешить на соединение с ним. Но прусский король, выступивши из Бреславля, не допустил соединиться русских с имперцами. Бутурлин подступил к Бреславлю, промедлил несколько дней в бесполезных приготовлениях к осаде, потом у Стригау соединился с Лаудоном и вместе пошли к Швейдницу, куда отступил прусский король. Фридрих, расположившись под Швейдницем, в короткое время так укрепил свой стан батареями, что он имел вид постоянной крепости. Полководцы собирались напасть на королевский стан, но провели двадцать дней в бесполезных спорах и толках; наконец Бутурлин оставил при Лаудоне отряд Чернышова в двадцать тысяч, а сам со своим войском отошел в Польшу. Прусский король, простояв еще две недели под Швейдницем, хотел принудить Лаудона вступить с ним в битву или удалиться в Богемию, но Лаудон не решался ни на то, ни на другое, и наконец, прусский король, ввиду наступавшей для его войска скудости в продовольствии, двинулся к Нейсу, где у него были запасные магазины. Тогда Лаудон в совете с Чернышовым решился сделать нападение на Швейдниц. Они выбрали для этого темную ночь: русских было послано только четыре гренадерских роты. На счастье русским и австрийцам, комендант Швейдница давал по какому-то поводу бал: русские и австрийцы ворвались в Швейдниц в два часа пополуночи; переходя по фашинам через ров, многие попадали в глубину, а в самом городе прусский артиллерист зажег пороховой магазин, взорвал на воздух триста русских солдат, но вместе с ними погубил немало и своих пруссаков. Лаудон запретил своим подчиненным грабить, однако не в силах был остановить рассвирепевших солдат. Русские вели себя там умереннее и воздержаннее, чем австрийцы.
На севере, в Померании, воевал с отдельным корпусом генерал Румянцев. Уже два раза в эту войну русские пытались покорить город Кольберг, но безуспешно. На этот раз русский флот, состоявший из сорока больших и малых судов, в соединении со шведским, действовал против кольбергской крепости с моря, а Румянцев — с сухого пути. Под самым Кольбергом расположились защищать город пруссаки под командой генерала принца Виртембергского и укрепили свой стан окопами и батареями; местоположение, избранное ими, было выгодно: с одной стороны речка, с другой — болото, позади — город, откуда можно было доставать съестные и боевые запасы. Начались драки и схватки с переменною удачею то для тех, то для других. В один день русские взяли в плен храброго прусского генерала Вернера; зато на другой день в кровопролитной пятичасовой битве они потеряли до трех тысяч убитыми и в том числе генерал-майора князя Долгорукого. Но ретраншемент, ограждавший стан принца Виртембергского, не сдавался ни против каких решительных русских приступов, и русские чувствовали, что с наступлением глубокой осени станет им еще труднее. Правда, Румянцеву была прислана помощь от Бутурлина, но и прусский король, со своей стороны, прислал в подмогу принцу Виртембергскому генерала Платена, и русские, при всех усилиях, не могли помешать ему.
Наступил месяц ноябрь; началась стужа. В войске принца Виртембергского был такой недостаток топлива, что прусские солдаты сламывали в городе деревянные дома для своего обогревания. Недостаток фуража был так велик, что у конницы лошади получали только по полуфунту соломы в сутки; город был так стеснен, что нельзя было провезти туда ни одного воза с продовольствием. Зная такое положение неприятелей, Румянцев несколько раз посылал к принцу Виртембергскому предложение сдаться; принц отвергал такие предложения и, наконец, отважился на смелое и, можно сказать, отчаянное дело: позади города было обширное плесо, которое соединялось с морем узким, но глубоким протоком; русские не предприняли там никаких предосторожностей, кроме того только, что истребили суда, стоявшие близ берега. Принц Виртембергский приказал построить на козлах мост, а мужик, знавший местность, указал места, где в плесе вода была не так глубока; сделали наскоро мост, провели через него пехоту, а конница переправилась вплавь. Этот подвиг совершен был 14-го ноября в темную ночь, и притом так тихо и удачно, что русские узнали о том, что их неприятель ускользнул, когда уже прусское войско совершенно переправилось через воду. Принц Виртембергский и Платен думали снабдить крепость продовольствием, но его взять было неоткуда; между тем сделался такой жестокий мороз, что замерзло более сотни пруссаков. Тогда Румянцев послал к коль-бергскому коменданту Гейдену убеждение сдаться, но комендант отказал — и повелел облить водою крепостные валы и стены, чтоб они, обледенев, стали неприступны на случай штурма. И действительно, несколько попыток приступа окончились неудачно. Между тем и русским пришлось также чрезвычайно круто: солдаты помещались в палатках и землянках под снегом, покрывшим землю уже более, чем на целый аршин. Обе стороны выжидали, чтобы их противники склонились под неудобствами зимы и всяких лишений; пруссаки надеялись, что русские прежде изнемогут и отойдут; русские ожидали, что холод и голод таки принудят Кольберг сдаться. Промедлили еще до 6-го декабря. Русские взяли верх в этом взаимном ожидании беды противникам. Кольберг сдался[70]. Русские взяли в покоренной крепости 2903 человека военнопленных и 146 орудий. Комендант хотел было выговорить более снисходительные условия — выйти гарнизону с оружием и с запасами, но Румянцев настоял, чтобы все положили оружие, а запасу дозволил взять столько, сколько каждый солдат может поместить у себя в сумке на три дня. Офицерам дозволено ехать в экипажах с семьями в определенные места в сопровождении русских обер-офицеров. Оставивши оружие, прусский гарнизон удалился в Штетин[71]. Но когда донесение Румянцева о победе прибыло в Петербург — уже императрица Елисавета Петровна лежала мертвою.
VII. Государственное управление при императрице Елисавете Петровне
Сенат. — Его деятельность для водворения порядка в империи. — Ревизии. — Губернаторы. — Окраины. — Южная Русь. — Переселение сербов в российские владения. — Крепостное право в России. — Побеги. — Крестьянские бунты и волнения. — Разбои. — Тайная канцелярия. -Управление городов. — Благочиние. — Пожары. — Войско.
В управлении государством с воцарением Елисаветы Петровны не стало уже кабинета высшей власти, посредствующей между Высочайшею особою и сенатом. Но около государыни всегда были близкие люди, чаще других видевшие и слышавшие ее, а потому имевшие большую власть пред другими, и хотя кабинет по форме был уничтожен, но, в сущности, он продолжал быть при государыне, не имея, впрочем, прежнего названия. В первые годы своего царствования императрица сама часто посещала сенат и обращала внимание на дела; но год от году такие посещения становились реже, и мало-помалу императрица стала утомляться, так что, исключая близких людей, редко кто удостоивался ее видеть.
Одною из первых обязанностей восстановленного в своей силе сената было — пересмотреть все до того бывшие указы и отметить из них те, которые признаются противными государственной пользе[72]. Итак, с первых дней царствования Елисаветы Петровны сенат получил как бы власть законодательную. Высочайшая особа составляла главу этого законодательного органа; государыня была тогда для всех доступна: в январе 1742 года всем и каждому было дозволено подавать лично государыне челобитные, и для этого назначался определенный в неделю день. Но это продолжалось недолго, и 28-го числа мая того же года указано было подавать челобитные не иначе, как в соответственное присутственное место. Сенат имел, кроме того, высшую судебную власть: никто без утверждения сената не мог быть приговорен к политической смерти[73]. До 1753 года, хотя смертной казни и не было, но преступникам, осужденным на политическую смерть, отсекали правую руку, а с вышеприведенного года ограничили наказание — кнутом и рванием ноздрей. В это же время последовало облегчение для женского пола: жен преступников не приневоливали идти с мужьями в ссылку; им дозволяли жить в своих приданых имениях и домах, либо выделяли им на содержание часть мужнего движимого имущества, а в 1757 году женщины, приговоренные к телесному наказанию, освобождаются от рвания ноздрей и наложения клейм.
Бывшая при Анне Ивановне доимочная канцелярия возбудила к себе всеобщую ненависть, и ввиду этого была уничтожена тотчас по вступлении на престол Елисаветы Петровны. Но недоимки от этого не уменьшились, а в сентябре следующего года возросли в государстве до пяти миллионов. Тогда сенат, для искоренения беспорядков, подал в доклад проект — через каждые пятнадцать лет возобновлять ревизию. Этою мерою думали пресечь повсеместные побеги и пристанодержательство беглых, а также облегчить судьбу помещиков, которые часто за недоимки содержались под караулом. Государыня утвердила поданный проект только в следующем году, и тогда же было указано всем разночинцам и боярским людям, находящимся в отлучке, явиться к своим местам к 1-му июня 1744 года для записки в ревизию. Для производства ревизии посылались по губерниям генералы со штаб- и обер-офицерами, которые прежде всего должны были собрать сказки, а потом на них же возлагалась обязанность ездить самим для поверки беглых и отсылки живущих у чужих помещиков к своим законным владельцам. У помещиков безземельных оставляли их крепостных, но обязывали платить за них подати. Малороссияне, если оказывались у помещиков записанными в крепостных, получали все без изъятия полную свободу. Неслужащих лиц духовного звания, незаконнорожденных и вольноотпущенных, если окажутся годными в солдаты, велено отсылать в военную коллегию, иначе — записывать в посады или цехи, либо же — по их желанию — за помещиками; прежних служб служилых людей — однодворцев, рейтар, копейщиков, затинщиков, пушкарей — переписать особо и отвозить на украинскую линию. Из этого видно, что ревизия имела последствием большое перемещение народа с места на место. Высший класс — шляхетство — в подушный оклад не включалось, но для порядка велено было и его переписать, а несовершеннолетних отсылать в столицу на смотр. Поступившие в оклад по ревизии крестьяне платили подати различно, смотря по ведомствам, но в 1760 году (указ 12 окт.) сравняли черносошных (впоследствии казенных) с дворцовыми и синодальными, прибавя к прежнему четырехгривенному окладу еще 60 копеек, и ввели общий для всех — рублевый оклад.
Под властию сената в губерниях управляли губернаторы, жившие в губернских городах. В 1749 году указано строить им за казенный счет дома о восьми покоях с хозяйственными пристройками и, кроме того, губернскую канцелярию с конторою для сбора подушных. В провинциях, на которые делились губернии, правили воеводы; для них также строились в провинциальных городах дома о пяти покоях с хозяйственными пристройками и, кроме того, дом для провинциальной канцелярии. В 1744 году (указ 14-го января) учреждены две новые губернии: Финляндская — из завоеванных от Швеции земель, и Оренбургская, которая делилась на провинции: Исетскую, Уфимскую и Зауральскую землю башкиров. Оренбургская губерния заселена была в большинстве инородцами мусульманской веры. Русские, считая и малороссиян, которых приглашали тогда по охоте селиться, составляли меньшинство. Туземцы, хотя были почти одной веры между собою, но различны по языку: тут были мещеряки, татары, каракалпаки, черемисы, чуваши, мордва, вотяки, башкирцы. Число последних простиралось до 106 176 человек[74]. Кроме них, по временам из-за Яика прикочевывали киргиз-кайсаки, и сверх того, поселялись там преимущественно с торговыми целями хивинцы, бухарцы, ташкентцы, туркмены, персияне и арабы в небольшом размере. Русские вообще не ладили с некрещеным населением края. Давнее стремление распространить христианство делалось таким неумелым и притом таким нехристианским способом, что возбудило повсюду ненависть к русским. В Оренбургском крае, управляемом тогда Неплюевым, явился между башкирцами некто Батырша, фанатик мусульманства и ожесточенный ненавистник всего христианства. Это был человек умный, с железною волею, с неутомимою деятельностью, обладавший врожденною способностью увлекать за собою толпы. Странствуя по башкирской земле, он успел поднять через мусульманских духовных массу своих единоверцев и возбудить к восстанию. Губернатор сначала думал укротить башкирцев суровыми, жестокими мерами, но только озлобил их более: всякого, попавшегося в их руки русского они изрубливали в куски. Неплюев прибегнул тогда к такой мере: зная о том, что киргиз-кайсаки, хотя и единоверцы башкирцам, но издавна враги между собою, он вооружил киргиз-кайсаков и настроил их перебить бежавших к ним башкирцев. Таким образом погибло от киргизов, как сказывают, до пятидесяти тысяч человек. Потом Неплюев уговаривал башкирцев мстить киргизам. Неплюев писал, что это событие надолго положит вражду между этими народами и облегчит Россию. Батырша, после долгих странствований и разных покушений, сам отправился в Петербург объясняться за свой народ в Тайной канцелярии. Его посадили в Шлиссельбургскую крепость, и там он погиб во время покушения убежать оттуда, успев даже убить одного из своих сторожей[75].
К малороссийскому народу правительство Елисаветы Петровны относилось особенно милостиво, и это следует приписать влиянию Алексея Разумовского. Сложены были с малороссийского народа все недоимки в войсковую казну в числе трехсот тысяч, отпущены были по домам казаки, наряжаемые на посты по украинской линии. В Запорожье стали отпускать денежное и хлебное жалованье, как делалось в старину; в слободских полках уволили малороссиян от посылки в Бахмут на соляные работы и от всякой рядовой службы, кроме поставки конных казаков в числе пяти тысяч; все таможни, мосты и перевозы отдавались им на откуп без перекупки; упразднялась бывшая канцелярия над слободскими полками; возвращался свободный суд полковым канцеляриям, а над бывшею комиссиею о слободских полках, возбудившею недовольство маллороссиян, назначено строгое следствие. Всем малороссийским посполитым людям дозволялось переселяться куда хотят: от этого в слободских полках много казаков и подсоседков, а еще более посполитых, стало двигаться к востоку на переселение, и Ахтырский полк чуть не обезлюдел; желающим ехать за границу, для собственного образования, малороссиянам велено было из иностранной коллегии выдавать беспрепятственно паспорты[76]. Самым наглядным изменением порядка в Малороссии было возобновление гетманства. Указ об этом дан был в 1747 году, но выбор гетмана по всем давним правам совершился не ранее января 1750 года. Собственно говоря, это был вольный выбор только по форме. Казаки были довольны, что у них восстановляется старинный образ правления, но выбирать им довелось того, кого им сверху указывали — Кирилла Разумовского, брата Алексея. Казаки утешали себя по крайней мере тем, что с таким гетманом будут иметь защиту и покровительство перед царским престолом, так как все знали о чрезвычайной силе брата Кириллова и о его сердечной привязанности к родине и любви ко всем землякам.
В следующих за тем годах в южной Руси произошло важное событие переселения туда сербов. Служивший в австрийской службе полковник Хорват-Одкуркич от имени своих соплеменников просил дозволения сербам вступить в русскую службу и для этого получить выгодные для поселения земли. Хорват сначала обещал набрать из сербов два полка: один — в 1000 человек, конный гусарский; другой — в 2000 человек, пехотный пандурский, а потом, прибывши в Киев с 218 офицерами и их семьями — четыре полка, обещая служить с той земли, какая сербам пожалуется для водворения. Он не просил для своих сербов никаких особых привилегий, кроме свободной торговли внутри всей России и свободных поездок для торговых целей в Польшу, Крым и в Молдавию. Им отвели землю для водворения от фортеции Каменки вдоль польской границы, а с другой стороны -вдоль владений Запорожской Сечи до границ татарских и турецких. Генерал-майору Глебову поручено было водворить там сербов и построить в крае, который с тех пор будет называться Новою Сербиею, крепость Св. Елисаветы (нынешний Елисаветград)[77]. Новопоселенные сербы составляли полки, из которых каждый делился на двадцать рот, и подчинялись военной коллегии. В 1753 году, по следам Хорвата, явились в Россию полковники Шевич и Депрерадович с иными сербами, и они получили для поселения край между Бахмутом и Луганью. Шевич был уже знаком русским: он оказал услуги Петру Первому при Пруте, и теперь легко приобрел милостивое внимание царствовавшей в России дочери Петра. Сначала в отведенном для сербов крае не было никого, кроме природных сербов, но в 1761 году (ук. 14-го авг.) дозволено было в Новой Сербии водворяться малороссиянам из польских пределов и волохам, прибывающим из Молдавии, и приписываться к крепости Елисаветы под именем казаков, но при этом было оговорено, что малороссиянам из Русского государства там селиться не дозволялось. В церковном отношении поселенцы Новой Сербии причислены были к переяславской епархии[78].
В Малороссии правительство энергически не допускало крепостного права и даже устраняло то, что могло вести к нему. Но в Великой России крепостничество укоренилось вполне, и правительственные распоряжения систематически клонились исключительно к пользам дворянского сословия. Так, допускались случаи, когда закон обращал в крепостного человека легально свободного: если вольноотпущенный поступал к кому-нибудь в услужение, то, по желанию последнего, мог быть обращен в его крепостные. У правительства была мысль, чтобы никто не уклонялся от взноса подушных денег, и крепостное право признавалось лучшим к тому способом; от этого у дворян, не имеющих никакой недвижимой собственности, оставляли поступавших к ним каким бы то ни было способом крепостных людей, лишь бы владельцы обязались платить за них подушное. Но владение крепостными составляло исключительную привилегию только дворянского сословия, и в 1746 году издан был указ, по которому следовало всех записанных за лицами не дворянского сословия крепостных людей отобрать и отдать помещикам из дворян, если пожелают их принять и платить за них подушное. Дворяне, следовательно, имели возможность совершенно без всяких расходов приобретать крепостных людей даже целыми деревнями и селами. Злоупотребление этим способом приобретения ощутительно оказалось в Сибири: там губернаторы записывали в дворяне разночинцев всякого рода. Но как ни старалось правительство оставить исключительно за дворянами крепостное право — его старания и усилия встречали противодействие в жизни и привычках общества. После строгого запрещения лицам недворянского звания владеть людьми, в 1749 году сенат дознался, что многие посадские, лишенные своих крепостных, которыми владели неправильно, прибегнули к такой проделке: продали своих крепостных дворянам, а потом на этих самых крепостных людей побрали от дворян закладные письма. Сенат подтвердил запрещение, а заложенных посадским крестьян признал государственными. Но и в этот раз не установилось ничего прочного. В 1758 году оказалось, что многие не дворяне, произведенные в обер-офицерские чины — протоколисты, регистраторы, бухгалтеры, актуариусы — не получа дворянского достоинства, владеют населенными имениями; опять последовал указ: продать незаконновладеемых в течение полугода, а вперед никаким приказным служителям, не имеющим дворянского звания, не владеть крепостными людьми под страхом конфискации. Были, однако, примеры, когда сама власть отступала от общего правила: например, в 1746 году (ук. 11-го сент.), на основании прежних старинных царских грамот дозволено было смоленским мещанам держать крепостных, а в 1751 году, также на основании старинных жалованных грамот, дозволили устюжским купцам владеть землями, с содержанием живущих на этих землях половников.
Во все царствование Елисаветы Петровны по всей империи происходили крестьянские бунты и возмущения, как в помещичьих, так и в монастырских владениях. Распространился дух своевольства между крестьянами всех ведомств: крестьяне не повиновались властям, не шли на работы по приказу помещиков, вмешивались в назначение управителей и приказчиков, нередко отделываясь тем, что платили после того взятки воеводам; но случалось, что для усмирения их являлись военные команды, и если крестьяне чувствовали, что у них хватает силы, то прогоняли и команды. Если же приходилось им уступать, то они изъявляли готовность во всем слушаться властей своих[79]. Вместе с этими крестьянскими возмущениями шли крестьянские побеги, дела о которых до того накопились, что правительство принуждено было устанавливать сроки, ранее которых не принимать исков о беглых, и всеми средствами сократить бесконечные дела о побегах. С крестьянскими бунтами и побегами связывались разбои, так как замечалось повсюду, что разбойнические шайки состояли в тесной органической связи с крестьянскими бунтами. Ареною разбойничьих шаек были, как и прежде, реки, и нападения разбойников происходили чаще всего на прибрежные поселения трех самых больших рек великорусского края: Волги, Камы и Оки. Удалые жгли помещичьи усадьбы, не щадили и крестьянских дворов более зажиточных, истребляли даже церкви, вымучивали у людей всякого звания деньги и что ни попадалось, подвергая жертвы свои варварским истязаниям. В Сибири образовывались разбойничьи шайки из колодников, которых везли в ссылку по рекам. Везде замечалось одно и то же явление: появление разбойничьих шаек и крестьянские бунты умножались тогда, когда военные обстоятельства обращали деятельность войска от внутренних губерний к границам империи. В 1747-м и 1748-м годах проявилось сильное своевольство в разных краях России. Близ Олонца, на севере, в уездах Новгородском и Порховском, и в средине государства, в уездах Калужском и Белевском, разом закипели разбойничьи шайки, составленные из разных беглых, преимущественно из помещичьих крестьян. Они так были дерзки, что не останавливались перед святынею храмов, хватали священнослужителей в облачении и мучительски били[80]. Атаманом разбойников в Брянском уезде явился помещик Зиновьев: он ловил купцов по дорогам, завозил к себе в имение и держал на цепи, а когда после того обиженные подавали на него иск, Зиновьев, по родству своему с обер-президентом главного магистрата, был оправдан и после находил способ мстить своим противникам[81]. В 1749 году появилось множество мелких шаек в пограничных областях, а также близ Москвы, по большим дорогам, и в муромских лесах: были шайки человек в 20, 30, 50; на севере, в Каргопольском уезде, в этом году отыскана была шайка, жившая в избах, построенных в дремучих лесах. В следующем, 1750 году, в Белогородской губернии захвачена была шайка разбойников, состоявшая под покровительством отставного прапорщика Сабельникова, который держал разбойничий притон, отпускал своих удальцов на разбои, делился с ними добычею, а иногда и сам с ними езжал. В Новгородском уезде около этого же времени прославилась знаменитая Катерина Дирина, дворянка и помещица: вместе со своим братом и с родственниками Дириными она, собрав шайку из своих и чужих беглых людей и крестьян, нападала на помещичьи усадьбы, производила убийства и грабежи[82]. В делах, касающихся усмирения бунтующих крестьян, сенат предписывал не только не подвергать виновных пыткам, но и не пристращивать ими[83]; местным властям вменялось в обязанность доносить в сенат о каждом из виновных, подлежащих розыску, и ожидать решения. В 1759 году, в разгар Семилетней войны, замечено было, что в числе солдат, находившихся в войске, были беглые, и тогда постановили не преследовать их и не наказывать, равно как и тех, которые неправильно сдавали рекрут. Такое послабление отозвалось тотчас в восточной России: там увеличилось число беглых, а из них появились разбойничьи шайки в уездах Пензенском, Петровском и Шацком; разбивали помещичьи усадьбы, жгли и резали людей; а около Нижнего Новгорода явились плававшие по Оке лодки с разбойниками, у которых были и пушки. Провинциальные города оставались с малым числом солдат в гарнизоне, да и те были часто дряхлы и увечны; пороха и свинца недоставало; огнестрельное оружие было ветхое и плохое. Понятно, что при таких средствах поддерживать благоустройство не трудно было разбойникам врываться в города и брать себе казенные деньги, сколько их найдется в правительственных местах. И крестьянские бунты в эпоху Семилетней войны приняли более отважный характер. В Шацком уезде взбунтовались монастырские крестьяне. Прибыл усмирять их драгунский капитан с командой; крестьяне, собравшись в числе около тысячи человек, избили дубьем драгунов, а капитана, за то, что выстрелом убил одного крестьянина, избили без милости и привязали к телу убитого им мужика. Там даже деревенские бабы отличались жестокостью и, подходивши к попавшимся уже в плен и скованным драгунам, били их по щекам.
В 1760 году к духовным начальствам поступило множество жалоб от крестьян разных монастырей уездов Кашинского, Белевского, Шацкого, Муромского на дурное управление монастырских властей, а крестьяне Саввина-Сторожевского монастыря подачею таких жалоб не ограничились, а отважились сами чинить расправу: они собрались сначала в числе трехсот, стали ломиться в монастырь и требовали выдачи лиц, на которых злобствовали; их им не выдали; тогда толпа, увеличиваясь, дошла тысяч до двух человек и пошла на приступ к монастырю. Подоспевший на защиту монастыря капитан с командою приказал было стрелять по мятежникам, но крестьяне бросились на солдат и человек тридцать из команды ранили[84].
Как между помещиками происходили усобицы, в которых принимали участие их крестьяне, так и между монастырями происходило подобное. Проживавший в Новоспасском монастыре, в Москве отставной поручик приносил жалобу от имени своего монастыря, что наместник соседнего Андреева монастыря, с монастырскими служителями и крестьянами, напал на служителей и крестьян Новоспасского монастыря; некоторым из последних проломили головы. Прошения этого не приняли, так как уже давно между этими монастырями происходила обоюдная вражда за угодья, подававшая поводы к беспрестанным дракам. Крестьянские волнения появлялись даже в отдаленной Сибири: в Ялуторовском уезде крестьяне отказывались от казенной пахоты; а когда для их усмирения послана была команда, то крестьяне поколотили дубьем прапорщика, начальствовавшего этой командой. Сенат приказал заводчиков бунта сослать в Нерчинск на работы.
Все такие дела, касавшиеся благочиния в государстве, решались сенатом. Существовало одно учреждение, совершенно не подведомственное сенату — тайная канцелярия. Она наводила ужас в царствование Анны Ивановны под управлением Андрея Ивановича Ушакова; при Елисавете Петровне она находилась в его же управлении до его смерти в 1746 году, после чего перешла в ведение Александра Шувалова. Государыня, по восшествии своем на престол, ограничила деятельность тайной канцелярии тем, что не велела отсылать туда виновных в ошибках по написанию императорского титула[85], но зато самое производство дел в этой канцелярии облеклось еще более, чем прежде, непроницаемой тайной. Запрещалось давать куда бы то ни было, хотя бы в Синод или в сенат, какие-либо справки из тайной канцелярии, без собственноручного указа государыни. Из дел, производившихся в тайной канцелярии, кроме таких крупных дел, как, например, дело лопухинское, дело Лестока, дело Алексея Бестужева, производилось множество дел, которые до сих пор остались неизвестными по незнатности лиц, причастных к этим делам. Дела в тайной канцелярии производились преимущественно по оскорблению императорского величества или по поводу заговоров. Елисавета, как мы уже заметили, все свое царствование оставалась под страхом брауншвейгской фамилии. Ей хотелось, если бы то было возможно, уничтожить самую память о прежнем времени, когда она, будучи цесаревною, не смела предъявлять своих родовых прав; но в особенности ненавистны были ей времена правительницы Анны Леопольдовны и регента Бирона. Все указы и распоряжения, состоявшиеся в этот период, были признаны не имеющими легальной силы[86]. Однако, несмотря на все то, вблизи самой Высочайшей особы обнаруживались намерения восстановить брауншвейгскую фамилию. В июле 1742 года, как уже было сказано, составился заговор убить императрицу и наследника престола, выписанного ею из Голштинии, и вручить правление Анне Леопольдовне. Заговорщиками были: камер-лакей Турчанинов и два гвардейских офицера. Тайная канцелярия, где производилось это дело до декабря того же года, осудила виновных к наказанию кнутом; сверх того, Турчанинову урезали язык, а прочим вырвали ноздри[87] и сослали навечно в Сибирь. Весною 1743 года, как узнаем мы из депеши польско-саксонского уполномоченного в Петербурге, Петцольда, происходило следующее: четырнадцать лейбкампанцев, с досады, что перестали их так ласкать, как то вначале было, замышляли умертвить Лестока, камергера Шувалова и обер-шталмейстера князя Куракина, которых они тогда возненавидели, затем -устранить от престола императрицу и ее племянника и снова призвать на престол низверженный брауншвейгский дом. К заговорщикам пристали комнатный тафельдекер государыни и один придворный лакей. Но заговорщики неосторожно открыли свои замыслы жене Грюнштейна, а та сделала донос. Не успели совершить заговорщики ничего важного, были наказаны и сосланы, — но навели при дворе великий страх. Князь Куракин несколько ночей сряду не решался ночевать у себя в доме, а императрица не ложилась до пяти часов утра, окружала себя обществом, а днем отдыхала, отчего, по замечанию Петцольда, происходили беспорядки в делах[88].
Кроме громкого дела Зубарева, которого содержание было изложено выше, было несколько других дел, относящихся к брауншвейгскому дому, но неважных, ограничивавшихся болтовнею. Так, крестьянин Каргопольского уезда Иван Михайлов был судим за то, что болтал, будто сверженный император Иван Антонович проживает в «негренской» пустыни казначеем и со временем свергнет Елисавету Петровну с ее наследником. Поручик канцелярии от строений Зимнинский и магазин-вахтер Седестром обвинялись в тайной канцелярии за то, что порицали Елисавету Петровну за пристрастие к малороссиянам, бранили малороссийских архиереев за их немонашеский образ жизни и изъявляли надежду, что короли — датский, английский, прусский и венгерская королева, по родству их с брауншвейгским домом, помогут Ивану Антоновичу снова взойти на престол: за Ивана Антоновича — князь Никита Трубецкой, многие знатные господа и все старое дворянство. «Дай Бог, — говорил Седестром, — чтобы Иван Антонович стал императором: его мать и отец были к народу милостивы, и челобитные от всех принимали, и резолюции были скорые, а нынешняя государыня и челобитных не принимает, и скорых резолюций нет. О, если бы у меня было много вина! — прибавлял Седестром: — я бы много добра наделал! Наш народ российский слаб,- только его вином напой, так он Бог знает что сделает!»-За такие беседы Зимнинский и Седестром были наказаны кнутом и сосланы в сибирские дальние города[89].
В тайной канцелярии производилось множество дел, касавшихся оскорбления Алексея Разумовского и даже родни его[90]. Целый ряд дел производился в тайной канцелярии по поводу непочтительных и непристойных отзывов о Высочайшей особе и о близких к ней лицах. Очень часто кричавшие по такому поводу: «слово и дело» — были простолюдины, беглые солдаты и матросы и разных ведомств колодники; желая как-нибудь отдалить срок ожидавшей их кары за какое-нибудь совершенное прежде преступление, они начинали клеветать то на того, то на другого. Оговоренного ими в оскорблении величества, хотя бы одним только словом, тотчас хватали в тайную канцелярию и предавали розыску. Розыски всегда сопровождались пытками: вели человека в застенок, за ним шел кат (палач) со своими инструментами. Два столба с перекладиною вверху составляли то, что называлось дыбою; палач клал преступнику руки в шерстяной хомут, выворачивал назад руки, а к хомуту привязывал длинную веревку. Эту веревку перекидывали через перекладину и поднимали ею вверх преступника, так что он, не касаясь земли, висел на руках; потом связывали ему ремнем ноги и били кнутом, а сидевший тут подьячий делал вопросы и записывал речи преступника. Это была хотя и самая убийственная, но простая пытка; были еще и другие, считавшиеся более жестокими: клали ручные и ножные пальцы в железные тиски и винтили до тех пор, пока боль не заставит преступника повиниться, или же, наложивши на голову веревку, вертели висящего на дыбе так, что он лишался сознания («изумленным бывает»), и тогда говорил такое, чего и сам не понимал. К такому же состоянию приводила и третьего рода пытка: простригали или пробривали макушку и пускали на лишенную волос голову холодную воду по капле. Когда этими пытками не могли ничего допроситься, тогда прибегали к пытке огнем, водили по телу висящего на дыбе веником зажженным или водили босиком по раскаленным угольям[91].
Бывали случаи, когда в тайной канцелярии судили за суеверия, считавшиеся опасными для Высочайшей особы: так, один солдат показывал, что какой-то польский ксендз дал ему порошок, с тем, чтобы для повреждения здоровья императрицы он насыпал по пути ей, когда она будет идти. Солдат, как он сам показывал, побоялся сделать такое дурное дело, а посыпал порошок курам, и как скоро куры на этот порошок наступили, тотчас у них оторвало ножки. Солдата наказали кнутом и сослали в каторжную работу в Рогервик до смерти[92]. Были также доносы крепостных людей на помещиков, что они, в разговорах своих оскорбляли Елисавету Петровну. И за это расправа была коротка: оговоренных дворян били кнутом и отправляли в каторжную работу. Такому же наказанию подвергались люди, обвиняемые в неуважительном отношении к портретам государыни и даже к ее изображениям на монетах. Попадались люди в неосторожных разговорах о великом князе: иные заявляли ожидание, что великий князь, вступивши на престол, уничтожит и искоренит всех временщиков; но производились также дела об умыслах сделать великому князю зло: на одного иеромонаха Свияжского монастыря был донос, что он хвалился отравить великого князя, когда тот приедет в их монастырь; другие болтали, что великий князь — незаконный наследник, что он «добыт гайдуком», и проч. Битье кнутом, рванье ноздрей и ссылка в каторгу были обычными последствиями такой болтовни. В 1753 году в народе распространился слух, что Разумовские ненавидят великого князя и делают ему вред посредством волшебников, призываемых из Малороссии, которая почему-то во всей России считалась краем всяких волшебств; а между раскольниками, терпевшими во все царствование Елисаветы Петровны жесточайшее гонение, составились толки, будто великий князь — сторонник древнего благочестия, что он желал бы царствовать, но приближенные императрицы не допускают его. Такими толками воспользовался подпоручик Бутырского полка Батурин: подобрал себе людей из войска и из придворной царской прислуги, через царских егерей испросил у великого князя дозволение представиться ему на охоте. Петр Федорович согласился, но когда Батурин, встретивши великого князя в лесу без свиты, упал перед ним на колени и стал клясться, что желает одного его признавать своим государем, великий князь, сидевший верхом, стремительно ускакал от него, а Батурина схватили и отдали в тайную канцелярию; там Батурин выдал своих соумышленников, сознался, что хотел взбунтовать московских суконщиков, думал убить Разумовского и принудить архиереев силой венчать на царство Петра Федоровича. Батурина засадили в Шлиссельбург, других сослали в Рогервик и в Сибирь[93].
О благочинном содержании городов в царствование Елисаветы Петровны сохранилось несколько указов, сообщающих, однако, отрывочные сведения. О Петербурге мы знаем, что в 1751 году произведена была чистка реки Фонтанки и обделаны камнем ее берега, и также берега реки Кривуши или Глухой — протока, соединяющего Фонтанку с Мойкою. В 1753 году устроены были мосты -Тучков, с Васильевского острова на Петербургскую Сторону, Самсоньевский с Петербургской Стороны на Выборгскую, и еще два моста — один с Петербургской Стороны на Аптекарский остров, а другой с Аптекарского на Каменный остров. В 1755 году стали перестраивать Зимний дворец[94], и на это предприятие взято из кабинетских доходов 859 553 рубля; тогда же вытребованы были по наряду для такого дела из разных краев России каменщики, плотники, столяры, слесари, кузнецы, литейщики, а через канцелярию строений командировано было в Петербург на работы 3000 солдат из разных полков с переменными штаб- и обер-офицерами. Наблюдение над постройками поручено было генерал-аншефу Фермoру. В видах благочиния и благоприличия последовал ряд указов, как для Петербурга, так и для других городов. Подтверждены были прежние указы ходить непременно в немецком платье: русское и малороссийское платье, как и борода, считались непристойным явлением, и только раскольникам указывалось ходить в присвоенном им наряде и платить за ношение бород[95]. Повторялось много уже раз издававшееся правило — не ездить по улицам слишком шибко, держаться правой стороны, не бить встречных, не петь, не свистать, не стрелять на улицах[96], не браниться публично непристойными словами[97], не париться вместе обоим полам в банях. Ездить цугом и четверкою запрещалось всем, исключая чужестранных послов или помещиков, уезжающих к себе в имения. Запрещалось не только в трактирах, но и в частных домах играть в карты на большие суммы[98]. По улицам петербургским запрещалось бродить нищим и увечным, а велено было содержать их в богадельнях, устроенных на Васильевском острове, и никак не на больших улицах. Но колодников из острога, по прежним обычаям, водили на сворах по улицам просить подаяния, а в Москве происходили прежние вековые безобразия: нищие и бесноватые валялись и шатались по улицам около церквей, а выпущенные для прошения милостыни колодники показывали возмутительные следы пыток на своем теле, желая разжалобить человеколюбцев. Относясь вообще неодобрительно к нищенству, правительство, однако, в виде исключения давало право просить по всей России милостыню грузинам на выкуп родных своих из плена у черкесов[99]. Преследуя нищенство, правительство не одобряло и излишнюю роскошь. Под благовидным предлогом приучить знатное дворянство к бережливости запрещено было при погребениях обивать дома черным сукном и убирать таким же сукном экипаж и лошадей, а гербы, знамена и траурные флёры допускались только в день погребения покойника. Во всяких нарядах не одобрялось излишество; только по поводу бракосочетания наследника престола дозволялось, в виде исключения, золотое и серебряное убранство, но и то для первых только четырех классов, и с этой целью служащим из них выдавалось годовое жалованье[100].
Москва продолжительное время оставалась в прежнем неряшливом виде. Уже в первый приезд туда государыни, в 1742-43 годах, было замечено, что московская полицеймейстерская канцелярия не заботится о порядке: по улицам происходят драки и бесчинства, везде накидана нечистота, не починиваются мосты, слабо содержатся караулы и в городе расширилось воровство. В 1753 году, когда двор вознамерился пребывать в Москве, дано было распоряжение сделать некоторые перестройки и перемещения в Кремле, где в те времена, кроме царских палат, находились разные правительственные ведомства. Сломаны были палаты, пристроенные к столовой палате для сенатской конторы; вотчинная коллегия, контора главного комиссариата и судный приказ были перемещены в другие места, хотя в том же Кремле, а сыскной приказ с острогом, в котором содержались судимые колодники, выведен был к Калужским воротам; конторы же ямская и раскольничья переведены в Охотный ряд[101].
Кремль находился уже несколько лет в крайнем небрежении: возле соборов и у Красного крыльца навалены были груды щебня и сора, так что не только проезжать, но и проходить было затруднительно. И на этот раз императрица поместилась, как прежде, не в Кремлевском, а в Головинском дворце. В Кремле осмотрели дворец архитекторы и нашли, что в нем нужно сломать до основания некоторые покои. Приказано было сломать все деревянные здания в Кремле и Китай-городе, и новых не строить; особенно налегли тогда на снятие деревянных построек около церкви Казанской Богородицы, где обыкновенно гнездились воры. В этих видах сенат решил усилить производство кирпича на московских заводах, а за недостатком кирпича стали употреблять кирпич из разобранных стен Белого города. Приняты были меры к очищению Москвы от грязи; приказано было сломать каменные лавки и ступени, загромождавшие проезд к Спасскому монастырю, а также обветшалые каменные лавки в других местах, и сломать старое каменное и деревянное строение, которое во многих местах безобразно выдавалось на улицу. Императрица заметила, что Покровский собор (Василия Блаженного) содержится крайне неопрятно, и дала повеление Синоду -во всех московских церквах поновить иконостасы и иконы.
В то время, когда собирались перестраивать и обновлять Кремлевский дворец, деревянный Головинский дворец, где поместилась государыня с двором своим, сгорел в течение трех часов, и императрица переехала во дворец Покровский. Для возобновления Головинского дворца собрали в Москве плотников, а каменщиков, печников и штукатуров выписали из Ярославля,Костромы и Владимира.
Страшные пожары свирепствовали тогда в Москве и разом в других городах. В Москве 10-го мая сделался большой пожар, истребивший 1202 дома и 25 церквей; от огня погибло 96 человек. Затем, в том же месяце, пожары повторились 15 числа за Яузой, 23-го мая в Покровском селе и в Новонемецкой слободе, где сгорело 196 домов; 24-го мая на Остоженке и на Пречистенке сгорело 72 дома и три церкви, а 25 мая сгорела вся Покровка, и оттуда пожар пошел за Земляной Город, — сгорело 62 дома, триумфальные ворота и Комедиальный дом. Такие каждодневные пожары подали подозрение, что существуют поджигатели; но когда чиновники стали чинить сыск, то народ чуть не избил их. Пожары не ограничивались Москвою: в тот же день, когда в Москве свирепствовал пожар, 10-го мая, в Воронеже истреблен был пожаром 681 дом; из всего города уцелели только соборная Благовещенская церковь, две приходские церкви, архиерейский дом и небольшое количество обывательских домов. 24-го мая в Глухове истреблено было пожаром 275 дворов, а в июне сильные пожары свирепствовали в Можайске, в Мценске, где сгорело 205 дворов и найден был в соломе с пухом и хлопьями зажженный трут, что произвело между жителями всеобщий страх. Затем происходили ужасные пожары в Ярославле, в Бахмуте, в Михайлове, в Сапожке и в Волхове, где было истреблено разом 1500 дворов. Переяслав Южный в Малороссии и Венден в Остзейском крае истреблены были огнем вовсе. Кроме того, в городах Рыльске, Костроме, Севске, Орле и Нижнем были пожары. Вероятно, подобная участь постигла бы и Петербург, если бы там не предпринято было нужной предосторожности и не расставили по площадям и улицам пикетов. Эта страшная пожарная эпидемия побудила правительство учредить комиссию для исследования причин пожара. Комиссия эта послана была в Москву под председательством Федора Ушакова, а по другим городам с той же целью разосланы были гвардейские офицеры.
Во всех городах хозяйственной частью заведовал главный магистрат, а благочинием в городе — полицейское управление. Между этими учреждениями происходили частые пререкания, отзывавшиеся дурно на порядке в городе. Из разных городов от полицейских контор поступали в главную полицеймейстерскую канцелярию донесения, что магистраты не доставляют по своей обязанности сотских и десятских по выбору в полицейские должности, не содержат караулов, а между тем сами вступают в неподлежащее им заведование полициею, и полицейским конторам чинят препятствия. Такие жалобы поступили из Нижнего Новгорода, из Архангельска, из Калуги, из Одоева, из Белева, из Порхова и других новгородских городов; отовсюду доносили, что при слабости и недостаточности караулов в городах не прекращаются грабежи и убийства. Из Киева присылались сведения, что там на Подоле скот бьют в рядах, а не в бойнях, мясо продают тухлое, невыносимый смрад господствует в воздухе по всему городу; у полиции мало команды, а магистрат решительно не хочет ни в чем ей помогать. Но если полиция жаловалась на магистраты, то и магистраты не оставались в долгу и обличали полицию: так, московский главный магистрат доносил сенату, что присутствующий в московской полиции Воейков берет взятки и делает обиды купечеству, — купца Тимофеева так избил плетьми, что тот через два часа умер[102]. В Орле ссора полицеймейстера Бакеева с президентом магистрата Уткиным произвела в городе беспорядок: жители, настроенные Уткиным, отбивали силою пойманных полициею в драке людей, а стоящие по наряду от магистрата при рогатках на караулах торговцы нарочно не ловили озорников, чтобы не водить их в полицию; беспрестанно днем и ночью по городу происходили драки и раздавались неистовые крики[103]. Взглянем теперь на состояние военной части при императрице Елисавете Петровне.
Военная часть во всей империи находилась, как и в прежние царствования, под верховным управлением военной коллегии. Важнейшим нововведением в этой сфере было учреждение лейб-кампании, где все рядовые получили дворянское достоинство и имения с крепостными людьми, так что средним числом на каждого нового дворянина приходилось 29 душ, а офицеры лейб-кампании, бывшие дворянами по своему рождению, получили их по нескольку сот[104]. Всем пожалованным в чины в прежнее царствование сначала дозволили носить эти чины, но отобрали от них пожалованные им деревни, а потом и оставление за ними чинов отменилось[105]. В мирное время войско занималось преследованием разбойнических скопищ и усмирением крестьянских бунтов, и поэтому, как только начиналась внешняя война, отвлекавшая войско к границам империи, так усиливались разбои и бунты. В 1750 году военная сила умножилась учреждением конного полка в Астрахани, составленного из казачьих сыновей и из новокрещенов, а в 1753 году войско увеличилось еще тем, что тогда велено брать всех праздношатающихся в военную службу, если только они хотя мало окажутся способными. В 1756 году, ввиду начинавшейся войны, поручено было Петру Шувалову сформировать новый корпус войск числом в тридцать тысяч человек. Главный способ восполнения военных сил был рекрутские наборы, определяемые по одному рекруту на различное число душ, смотря по надобности в войске. В 1757 году, по представлению Петра Шувалова, введен был новый порядок в отправлении рекрутской повинности. Все десять великороссийских губерний разделены были на пять частей, и эти части по очереди должны были укомплектовывать войско, а губерния Архангельская с провинциями Вологодскою, Устюжскою и Галицкою — флот и адмиралтейство. Рекрут набирали из записанных в подушный оклад возрастом от 25 до 30 лет, а ростом в 2 аршина 6 вершков; для флота же двумя вершками менее. Для предупреждения побегов введен был обычай, надолго вошедший в употребление: брить лоб принятым в военную службу. Помещики могли по своему произволу сдавать своих крепостных в рекруты с зачетом и без зачета, а беглых предоставлялось помещику или сдавать в рекруты, или ссылать в Нерчинск. Отдача рекрут в других крестьянских ведомствах подчинялась правилам, и если оказывалось, что рекрут отдан неправильно, то увольнялся. После беспорочной восьмилетней службы рядовой, по своему желанию, отпускался на прежнее место жительства. Унтер-офицеры из дворян после десятилетней беспорочной службы производились в прапорщики и определялись к статским делам. Наказанных шпицрутенами рядовых ссылали на работу в Нерчинск[106]. О строгости наказания можно судить по такому случаю, что в 1757 году за оскорбление священника драгун подвергся шестикратному прогнанию сквозь строй в 1000 человек. Солдатские дети, рожденные после отдачи отцов их в военную службу, до десяти лет содержались при матерях, а потом отдавались в училища; впрочем, помещик мог оставлять их у себя до четырнадцатилетнего возраста, обязавшись подпискою, что не обратит их в крепостных крестьян. Солдатские дети пятнадцати лет должны были поступать на службу, и те, которые будут проживать вне службы долее, признавались за беглых. Принятым рекрутам выдавалось жалованье по 50 копеек в месяц, по два четверика муки, по одному гарнцу круп и по два фунта соли, что вначале доставлялось на счет отдатчиков, а потом уже на казенный счет. Определено было в городах обучать рекрут военным упражнениям, но не в стужу и не в ненастье. Вести рекрут в хорошую погоду полагалось от двадцати до тридцати верст в день, а в дурную — от десяти до пятнадцати, и третий день пути посвящать отдыху. Все начальства на пути обязаны были давать марширующим рекрутам провиант. На случай болезней полагались на тысячу человек рекрут один подлекарь и три фельдшера. Полковые командиры распределяли их на роты, а ротные — на артели, перемешивая старых солдат с молодыми, но должны были наблюдать, чтобы старые у молодых не выманивали денег и не водили их в кабаки[107].
Для раненых, вместо прежней отсылки в монастыри, в 1758 году устроен в Казани инвалидный дом, а в 1760 учреждены богадельни в губерниях Казанской, Воронежской, Нижегородской и Белогородской, так как в этих губерниях вообще находили изобилие мяса и рыбы. В этих богадельнях предположено помещать отставных и раненых с их женами и детьми в особых избах, по десяти человек в избе, а для надзора за ними определять надежных обер-офицеров. В том же 1760 году в пользу этого предприятия учреждалась лотерея в 50000 билетов, из которых выигрышных полагалось 37500; весь капитал определялся в 550 000 рублей, самый крупный выигрыш был 25000 рублей, самый меньший — 6 рублей[108].
VIII. Церковь и просвещение
Меры к распространению христианства между восточными народами. — Димитрий Сеченов. — Новокрещены и некрещеные. — Недоразумения с мордвой и чувашами. — Монастыри. — Преследование раскола. — Хлыстовщина. — Недостатки духовного воспитания. — Академия наук; ее члены. — Сухопутный кадетский корпус и морская академия. — Основание московского университета.
Императрица Елисавета Петровна с самого вступления на престол показывала большую набожность, и все ее распоряжения клонились более или менее к расширению между ее подданными православной веры и к унижению иноверства. Посланный еще при Анне Ивановне для обращения восточных инородцев Димитрий Сеченов доносил, что новокрещены не хотят выселяться на новые места, отдельно от некрещеных своих единоплеменников, остаются на прежних местах и даже ропщут, говоря, что как будто их за крещение наказывают, выгоняя из тех дворов, где жили их деды и предки. На такое представление последовал указ — не понуждать новокрещенов к переселениям, а объявить им другие милости, например, трехлетнюю льготу от всяких податей и повинностей, которые за них повелено собрать с некрестившихся, сверх того, крепостной магометанин делался свободным, приняв св. крещение; но если мурза, его помещик, принимал крещение, то подданные снова поступали к нему в зависимость. Трудно было выдумать закон более неудобный, потому что нет ничего несправедливее и опаснее, как объявить рабам свободу и тут же ставить их в возможность потерять ее снова. К числу льгот для новокрещенов была и такая, что арестованный по уголовному делу магометанин мог избавиться от наказания принятием христианства[109].
Новокрещены не ладили с некрещеными, да и русские военные команды не всегда соблюдали привилегии новокрещенов. Некрещеная мордва сильно была недовольна ревностною деятельностью Димитрия Сеченова: в Терюшевской волости избили священника, приехавшего их крестить, а команду, посланную для собрания недоимок, которые приходилось платить некрещеным за крещеных, настращали до того, что она находилась некоторое время в уверенности близкой смерти. Так доносило духовенство; мордва же, напротив, жаловалась, что Димитрий Сеченов принуждает креститься силою, держит непокорных в кандалах и колодках и подвергает побоям; крестят их, погружая связанными в купель; архиерей пожег их кладбище, и многие, спасаясь от таких разорений, скитаются по лесам, отчего нечем платить им казенных доходов и помещичьих оброков. Подобные жалобы последовали от чувашей Ядринского и Курмышского уездов на игумена, протопопа, дьячков и монастырских крестьян[110].
Легче шло распространение христианства между калмыками, потому что между ними одна ханша, вдова Дундука-Омбо, с детьми приняла св. крещение; от нее происходит фамилия князей Дондуковых. При ставропольской крепости поселены были крещеные калмыки, и у них были поставлены священники, отправлявшие православное богослужение по-калмыцки. Еще при Анне Ивановне заведенные калмыцкие школы имели от 20 до 30 учеников каждая. Все крещеные калмыки состояли по гражданской части под ближайшим управлением ставропольского командира, подчиненного оренбургскому губернатору, и могли заниматься земледелием, ремеслами и торговлей, а некоторые, наравне с некрещеными, вели и кочевой образ жизни. Калмыкам дозволялось кочевать в своих кибитках только до левой стороны Волги, а на правый берег не переходить. Каждый калмык, принимавший крещение, если был зайсанг, т. е. господин, получал по пяти рублей с семьею, а рядовой — по 2 р. 50 коп., холостой же — только половину этой суммы[111].
Сенат, по жалобам инородцев, несколько раз подтверждал распоряжение, чтоб их не крестили насильно, но, как видно, такие распоряжения не исполнялись в точности, потому что в 1750 году татары Казанской губернии опять подавали жалобы, что их крестят насильно. В губерниях Казанской, Астраханской и Воронежской запрещено было строить новые мечети, хотя в этих губерниях было много исповедовавших мусульманство. В Сибири такое запрещение последовало в 1744 году относительно селений, где некрещеные были перемешаны с новокрещеными, но потом дозволили строить мечети в полуверсте от жилых мест. Не только мечети, но и неправославные христианские церкви подвергались такому же гонению: так, по всей России указано было уничтожить армянские церкви, кроме Астрахани.
Постройка православных церквей везде и всячески поощрялась. Дозволялось помещикам созидать в своих вотчинах новые храмы, починивать и обновлять обветшалые, но с тем, чтобы храмостроители снабжали эти церкви серебряными сосудами, алтарными принадлежностями и священно-служительскими облачениями, по крайней мере шелковыми, и отводили в пользу клира пропорцию пахотной земли и покосов. Дворы духовных лиц, находившиеся при церквах, освобождались от постоя и полицейских повинностей. Петр I запретил носить иконы из монастырей и церквей в частные дома. Елисавета Петровна сняла это запрещение, но с тем, чтоб священнослужители, принося в дом икону, не оставались там обедать и не брали в рот ничего опьяняющего. В числе милостей духовному сану было дозволение записывать в подушный оклад за священно- и церковнослужителями незаконных детей и подкидышей. К числу признаваемых непристойными отнесены были привозимые из-за границы изображения страстей Господних и Св. угодников Божиих на фарфоре. Преследовались также в частных домах забавы с кощунским пошибом, как, например, наряживания на святках в одежды духовного сана. Во время богослужения, в воскресные и праздничные дни, запрещено было отворять кабаки и вести торговлю; запрещены были также кулачные бои.
Монастыри пользовались особым уважением императрицы. Более всех милость государыни была оказана Троицко-Сергиевскому, возведенному тогда в почетное наименование Лавры. Все его многочисленные подворья освобождались от постоя и полицейских повинностей, но эта привилегия давалась с оговоркою, что она пожалована не в образец другим монастырям. За монастырями признавалась правоспособность исправлять нравственность несовершеннолетних, впавших в преступление. Уголовного преступника, не достигшего семнадцатилетнего возраста, по наказании батогами или плетьми отдавали на исправление в монастырь на 15 лет[112]. При Елисавете Петровне в Петербурге основано было два женских монастыря — Смольный, на месте при царском Смольном дворце, и Воскресенский или Новодевичий; в Москве возобновлен был Ивановский монастырь, назначаемый для содержания вдов и дочерей заслуженных людей. Закон Петра Великого о непострижении в иноческий сан молодых людей при Елисавете Петровне соблюдался долго, исключая Малороссии, где по старине допускалось постригаться каждому лицу, достигшему 17 лет возраста. Но в 1761 году всем без изъятия безбрачным мужчинам, вдовам и девицам дозволено постригаться по желанию.
Набожность императрицы высказывалась и в повелениях читать в церквах, во время литургии, молитвы об отвращении постигающих край естественных бедствий. Так в 1649 году делалось по поводу скотского падежа, а потом, когда в некоторых местах России появлялись насекомые, истреблявшие цветы и листья в садах и огородах, указано было Святейшему Синоду составить подходящие молитвы об избавлении от такого зла. Самым благочестивым подвигом императрицы было печатное издание Библии, которое стоило многолетних трудов ученым духовным и поступило в продажу по пяти рублей за экземпляр[113].
Особенно важный в кругу церковного устроения указ Елисаветы Петровны был дан в 1753 году. Крестьянам архиерейских и монастырских вотчин, находившимся долго перед тем в ведомстве монастырского приказа, а потом коллегии экономии, было повелено пребывать в послушании у архиереев и монастырских начальств, куда они вначале были приписаны, а в 1757 году издан был новый указ: в монастырских имениях отправлять хозяйственные должности не монастырским служкам, а отставным штаб- и обер-офицерам, которые должны будут с этих имений собирать доходы и из них употреблять в расход столько, сколько положено по штатам, остальное же хранить особыми суммами; из этих сумм государыня оставляла за собою раздачу пособий на строения в монастырях и на учреждение инвалидных домов.
В XVIII веке ни одно царствование в России не ознаменовалось такой нетерпимостью к раскольникам, как описываемое. Религиозное настроение императрицы побуждало ее поддаваться известным влияниям, и она дошла в своей ненависти к расколу до полной нетерпимости. Со своей стороны, гонимые раскольники впали в такое безумное отчаяние, что начали возводить самоубийство в религиозный догмат. Гонение на раскольников старообрядческого толка является уже в первый год царствования Елисаветы Петровны. Дозналось духовенство, что в отдаленной окраине, близ Ледовитого моря, в Мезенском уезде завелись скиты, куда приютились раскольники не только из простолюдинов, но из купечества и из шляхетства. Правительство послало туда военные команды забрать расколоучителей и разогнать их последователей. С тех пор раскольники прогрессивно возбуждали против себя мирскую власть, потому что их скиты стали обычным убежищем беглых. В 1745 году всем вообще раскольникам запрещалось именовать себя староверцами, скитскими, общежительными; обязывали их платить двойной оклад, не совращать в свои толки православных и не придерживать беспаспортных. Тогда же думали действовать против раскола и путем убеждения: Синод напечатал книги Димитрия Ростовского и Феофилакта Лопатинского, обличавшие заблуждения раскольников. Но посылки военных команд для разорения раскольничьих скитов не вязались с мирными средствами убеждения и довели раскольников до ужасного и дикого явления — самосожжения, которое происходило иногда и прежде, но теперь получило, так сказать, эпидемический характер. Слыша о приближении войска, раскольники запирались в избах, где устроены были у них свои молельни, подкладывали огонь и погибали, в чаянии сохранить истинную веру и добровольным самопожертвованием достигнуть Царствия Небесного. Так, в окрестностях Каргополя сожглось разом 240 человек, потом в другой раз 400 человек. В Олонецком уезде добровольно сожглась толпа в 3000 человек, в Нижегородских пределах — 600 человек, затем на реке Умбе сожглось еще 38 человек с учителем своим Филиппом, который учил не молиться за царей и был основателем толка филиппонов. Правительство, слыша об этом обо всем, думало уничтожить изуверство строгостью и учредило комиссию для отыскания и жестокого наказания расколоучителей на севере; но гонение возбудило такой страшный фанатизм, что там до шести тысяч человек в один раз добровольно погибло в огне, и, по известию раскольничьего историка, чуть не сожглась сама Выгореция — скит, служивший главным рассадником поморской секты беспоповцев[114].
Никакие строгости не истребляли фанатизма сектантов. Случаи самосожжения повторялись то в том, то в другом углу России. Так, в Устюжской провинции, в Белослудском стане сожглось 70 человек, а тотемский воевода доносил, что в девяти избах сожгли себя разом 172 человека, желая пострадать за веру Христову и за двоеперстное сложение. Пожитки сгоревших продавались с публичного торга, а их скот отдавался на продовольствие преследовавшим их военным командам. В 1760 году из Сибири снова донесено было в Синод, что раскольники составляют сборища, запираются в пустых избах и сожигаются. Поэтому строго предписано было отыскивать такие сборища и виновных в подстрекательстве к самосжиганию наказывать без всякого милосердия.
Остатки хлыстовской ереси, открытой в царствование Анны Ивановны в Москве и ее окрестностях, преследовались и при Елисавете Петровне. В шестидесяти верстах от древней столицы, у строителя Богословской пустыни, в пустой избе, выстроенной в саду, происходило сборище мужчин и женщин. На лавках с одной стороны сидели мужчины, с другой — женщины, и между ними находилась княжна Дарья Хованская. Все пели, призывая имя Иисуса Христа. Потом купец Иван Дмитриев затрясся всем телом, стал вертеться и кричал: «Верьте, что во мне Дух Святой, и что я говорю, то говорю не от своего ума, а от Духа Святого». Он подходил то к тому, то к другому и произносил такие слова: «Братец (или сестрица)! Бог тебе помочь! как ты живешь? Молись Богу по ночам, а блуда не твори, на свадьбы и крестины не ходи, вина и пива не пей, где песни поют — не слушай, а где драки случатся, тут не стой!» — Если кого он не знал по имени, тому говорил: «Велмушка, велмушка, помолись за меня!» — а отходя от каждого, говорил: «Прости, мой друг, не прогневил ли я в чем тебя?» — Тот же Иван Дмитриев резал в кусочки хлеб, клал на тарелку с солью и наливал воды в стакан, подавал хлеб, приказывая есть ломтики на руке и прихлебывать воду из стакана, а потом, творя крестное знамение, прикладываться к стакану. Наконец, все, взявшись за руки, вертелись кругом посолонь, подпрыгивая, и при этом били друг друга обухами и ядрами, объясняя, что это означает сокрушение плоти. Эта пляска носила у них название: «корабль». Княжна Хованская испугалась и уехала, а прочие продолжали вертеться, бить друг друга, и уже на рассвете разошлись. Схваченный строитель Богословской пустыни Димитрий показал на участие некоторых лиц, а один из последних, ученик штофной фабрики Голубцов, показал, что он научился этому еще в 1732 году в Андрониевском монастыре. Голубцов говорил, что первое крещение было водою, а теперь совершается второе крещение, и кто вторым крещением не крестится, тот не войдет в Царствие Бо-жие. Строитель Димитрий сознался, что во время действий они бились между собою не только обухами, но даже ножами, вставленными в палки. Еретики учили, что брак — дело противное спасению души, грех, начавшийся от грехопадения Адамова; однако учитель Сапожников жил в связи с согласницею сборища Федосьей Яковлевой. Эта Федосья Яковлева говорила: «Слыхала я от согласников наших, что есть у нас в Ярославле государь батюшка, крестьянин Степан Васильев, который содержит небо и землю, и мы его называем Христом, а жену его Евфросинью — госпожею Богородицею; учителем же того Степана и жены его был крестьянин Астафий Онуфриев»[115].
Что-то подобное этой «хлыстовщине» или «христовщине» упоминается в царствование Елисаветы Петровны под названием квакерской ереси[116]. Ересь эта возникла еще в 1734 году; некоторые из упорных последователей ее казнены были смертью, другие же притворно воспользовались позволением покаяться. Таких явилось 112 человек; но в 1745 году в Москве открылось существование этой секты снова: захватили 416 человек. Они почти все были наказаны кнутом и сосланы на работы; 216 оставлены до времени на прежних местах жительства, а 167 человек известных по именам, как участников, не отысканы. Всяк, вступавший в эту секту, давал клятву не открывать о ней, под страхом наказания в будущей жизни, ни родителям, ни родным, ни духовному отцу, ни пред судом. Сектанты крестились двумя перстами, называли троеперстное крестное знамение антихристовой печатью, переменяли себе имена, не возбраняли для вида исповедоваться и причащаться, но брачное сожитие называли блудом, толкуя, что по апокалипсису только девственники войдут «в Царствие Небесное агнца». Что эта секта была видоизмененная хлыстовщина, доказывает уже то, что главный учитель ее был вышеупомянутый Григорий Сапожников, состоявший в сожительстве с Федосьей Яковлевой, которая и донесла на него и на его соучастников. Сенат публиковал, чтобы скрывшиеся последователи этой ереси в течение полугода явились с повинною, — иначе с ними поступят как с волшебниками.
Просвещение мало-помалу переставало быть тогда исключительной привилегией духовного класса и становилось из церковного светским. Это было важнейшим явлением русской жизни в царствование Елисаветы Петровны, и этого нельзя приписывать ни деятельности тех или других лиц, ни тем или иным мероприятиям правительства, а главное — духу времени. Образование, получаемое в заведениях церковного ведомства, было крайне недостаточным уже и потому, что учебных заведений было мало; духовные, которых можно было назвать учеными, составляли незначительный процент в многочисленном сословии духовенства, осужденном на безысходное невежество и способном, вместо всякого вероучения, проповедовать народу одни суеверия и предрассудки. Грубость духовных того времени превосходила всякую меру: в церкви они ни о чем не считали нужным заботиться, как только о соблюдении наружных обрядов и вымогательств за них вознаграждения от прихожан. Каждое утро в Москве на Крестце можно было встретить толпу священнослужителей, нанимавшихся служить обедни, панихиды и молебны и торговавшихся самым бесстыдным образом. Немногие, получившие какое-нибудь образование в школах, стояли на высоте своего сана; их учили тому, что ни для них самих, ни для других не было нужно: все научное воспитание состояло в пустой схоластике и в риторических упражнениях, которые никого из них не делали проповедниками и витиями. Обращение с духовными было также самое грубое и жестокое: не только архиереи сажали их на цепь, били плетьми, посылали на унизительные работы, но и светские особы, чувствовавшие за собою силу, били их по щекам, рвали им бороды, секли их и надругались над ними, как хотели. Единственный способ поднять русское общество, которого руководителями были долго духовные, было распространение научного, а не схоластического образования; но для этого нужно было образование не церковное, каким оно было спокон века в России, — а светское, мирское. Петр Великий понял эту необходимость и завел разные специальные училища и академию наук, долженствовавшую быть главным светилом научной образованности в России. Мы указали ее деятельность при Анне Ивановне. Первые годы царствования Елисаветы Петровны ознаменовались в ней спорами библиотекаря и академика Шумахера с профессором Делилем и с Андр. Конст. Нартовым — вторым советником академии, начальником механической экспедиции, учрежденной при академии. Споры эти были более чиновнического, чем ученого характера. К ним заодно примкнули против Шумахера недовольные деспотизмом последнего студенты, канцеляристы и мастеровые. На Шумахера подана была в сенат коллективная жалоба, направленная не против одного Шумахера, но и против немцев вообще. Жалобщики надеялись, что после низложения немецкого господства с брауншвейгскою династиею не трудно будет выиграть при русском национальном направлении правительства. Императрица сначала арестовала Шумахера и назначила комиссию для рассмотрения возникших на него жалоб, но Шумахер приобрел покровительство сильных господ, составлявших комиссию, и комиссия оправдала Шумахера. В конце 1743 года императрица приказала освободить его и дозволила занять прежнее место в академии наук, о бок с его соперником Нартовым. Профессор Делиль был так недоволен решением в пользу Шумахера, что собирался покинуть Россию, но Елисавета Петровна уговорила его остаться из уважения к памяти родителя, выписавшего Делиля в Россию. Тогда Делиль подал императрице проект регламента академии, по которому академия подразделялась на департаменты по наукам с тем, чтобы директор каждого департамента был из профессоров, и главный президент был бы также из профессоров и вступал в должность президента по выбору товарищей. Императрица одобрила этот проект, кроме выбора в президенты, потому что уже наметила на это место не ученого профессора, а брата своего любимца, Кирилла Разумовского, в детстве бывшего пастухом в своем селе, а потом отправленного за границу для образования. Этот Кирилл Разумовский воротился из-за границы в 1745 году, а в следующем, 1746 г., сделан был президентом академии наук: ему было только 19 лет от роду. Ему представили дело Шумахера. Находясь под влиянием своего наставника, Теплова, Разумовский «усмотрел, что советник Шумахер прав перед профессорами, и ненависть от них только тем заслужил, что по ревности своей к пользе и славе государственной принуждал профессоров к отправлению должности и к показанию действительных трудов, за которые им столь важное жалованье определено». Новый президент дал огульную аттестацию о профессорах, что «между ними ничего не усматривается, как желание одно стараться всегда о прибавке своего жалованья, как бы получить разными происками ранги великие, ничего за то не делать и не быть ни у кого в команде, а делать собою все, что кому вздумается, под тем прикрытием, что науки не терпят принуждения и любят свободу». В 1747 году издан был регламент академии наук, соединенной тогда с академией художеств и с университетом. По этому регламенту академия наук, как собрание ученых, разделялась на три класса. Первый — астрономов и географов, от которых предполагалась та польза государству, что из них будут мореплаватели, которые станут описывать земли, открывать до сих пор неизвестные страны и подчинять их Российской державе. Второй класс — физический, из которого должны были выходить физики, химики, ботаники, геологи и приносить пользу государству, отыскивая новые руды, камни и растения. Третий класс — физико-математический: польза от него государству ожидалась та, что выйдут люди, которые станут изобретать мануфактурные художества, машины, полезные для армии и флота, для архитектуры, для очистки рек и каналов, для земледелия, садоводства и прочего. Из этого видно, что правительство смотрело на академию преимущественно с утилитарной точки зрения. Собственно академики занимались учеными работами; академики же профессоры читали лекции студентам и подготовляли из них будущее ученое общество. Таким образом, еще до основания университета в нынешнем смысле это имя было уже известно в качестве составной части академии наук. Профессоры обучали студентов только наукам, а студенты должны были поступать в университет с достаточным знанием латинского языка. В студенты допускались лица всякого происхождения, исключая записанных в подушный оклад: в университете они получали содержание и квартиру в одном доме для всех. При университете полагалось учредить гимназию, из учеников которой отбирать двадцать человек, — более годных из них определять в университет, а менее годных отправлять в академию художеств. Профессоры должны были преподавать бесплатно. Они могли быть всякого вероисповедания, как и студенты, но при университете полагался духовник из ученых иеромонахов, который каждую субботу должен был преподавать катехизис. При особе президента полагалась канцелярия в видах управления всем академическим корпусом. Члены этой канцелярии должны были быть сведущи в науках и иностранных языках настолько, чтобы разуметь, о чем будут идти речи. При академии устроена была кунсткамера для хранения редкостей и музей древностей, так как со всей России еще со времен Петра I-го все местные власти обязаны были отысканные старинные вещи и монеты доставлять в сенат, а сенат препровождал их в академию наук. В 1747 году сгорели академические здания, где помещались кунсткамера с музеем и библиотека, но самонужнейшие вещи были спасены, и государыня повелела под кунсткамеру и библиотеку дать две кладовых, до указа.
В 1746 году академия наук в число своих членов приобрела в тот век важнейшую европейскую знаменитость — Вольтера; он сам, через посредство Делиля, заявил желание поступить в члены академии и выпросил себе поручение писать историю Петра Великого. В те времена вообще в петербургской академии оригинальных сочинений писалось мало, а больше переводилось на русский язык с иностранных языков; так, с французского языка переводились фортификационные сочинения Вобана и сочинения других французских писателей по военной науке и по истории. От академии последовала публикация, чтобы желающие переводили с разных языков книги и доставляли свои переводы в академию: за это переводчик, в вознаграждение своего труда, получал сто экземпляров своего перевода, отпечатанного на иждивение академии. По мысли асессора академии Теплова, положено было основать в Москве книгопродавческую палату, где надлежало продавать книги, ландкарты и газеты российские и немецкие.
Двое деятелей академии занимали тогда видное место по своим талантам и по деятельности: Ломоносов и Миллер. О трудах Ломоносова мы будем говорить в его отдельном жизнеописании[117]. Миллер заявил свою ученую деятельность еще при Анне Ивановне. Отправленный в сибирскую экспедицию, он пробыл в Сибири десять лет, привез оттуда громаду записанных им сведений по русской географии и истории, определен был при академии наук историографом и обязался, вместе с Фишером, составить и издать сибирскую историю, а по окончании этой работы заняться составлением российской истории. Но как только он с Фишером представил свою сибирскую историю на рассмотрение академического собрания, так тотчас стал получать неприятные замечания. Ломоносов оскорбился за честь Ермака, о котором Миллер сообщил исторические сведения, что тот до своего похода в Сибирь разбойничал. Теплов придирался за родословные, называя их неверными и сочиненными. Шумахер находил, что прилагать к сибирской истории предисловие и печатать при ней жалованные грамоты вовсе не нужно. Академическая канцелярия упрекала Миллера за то, что в его историю внесено много ложных басен, чудес и церковных сказаний, недостойных доверия, хотя Миллер признавал все это нужным в качестве образчиков народного миросозерцания. Ему воспретили на будущее время прилагать выписки на старом языке, который стал уже неудобопонятен. Еще тяжелее обрушилась на него неприятность по поводу его латинской речи о происхождении Варягов Руси, где он разделял мнение Байера о скандинавском происхождении этого народа и наших первых князей. Комиссар Крекшин первый стал распускать слух, что в речи Миллера есть унизительные для России выходки. Шумахер поручил членам академии рассмотреть эту речь. Тредьяковский, прочитавши ее, объявил, что в сочинении Миллера не находит он ровно ничего предосудительного для чести России, но Ломоносов обратил на нее внимание не с ученой, а с псевдопатриотической точки зрения: он ставил Миллеру в осуждение, что тот пропустил удобный случай похвалить славянский народ, не признает славянами скифов, очень поздно определяет прибытие славян в здешние места; что полагает расселение славян в России гораздо позже времен апостольских, тогда как церковь каждогодно вспоминает прибытие апостола Андрея в Новгород, где и крест был им поставлен; что такое мнение недалеко до критики и на орден св. Андрея Первозванного; что первых русских князей Миллер производит от безвестных скандинавов противно свидетельству Нестора летописца, о котором он дозволил себе отозваться неуважительно, выразившись: «ошибся Нестор»; что Миллер производит имя Российского государства от чухонцев и дает предпочтение готическим басням пред повествованием преподобного Нестора — и, наконец, приводимые им описания частых побед скандинавов над россиянами -«досадительны». Канцелярия академии, по таким отзывам, определила уничтожить диссертацию Миллера.
Затем Теплов всячески преследовал Миллера. Его заставили читать лишние лекции, грозя вычетом из жалованья. Миллер жаловался на Теплова президенту, но президент принял сторону Теплова и заявил в канцелярии, что некоторые члены академии препятствуют его стараниям на пользу учреждения. Делиля и Крузиуса Разумовский уже удалил, — оставался Миллер; Теплов представлял президенту, что Миллер, пробыв десять лет в Сибири, ничего не привез оттуда, кроме кое-каких летописей, грамот и старых канцелярских бумаг, что все это можно было добыть с меньшими затратами. Теплов обвинял Миллера, что он бил студента Крашенинникова, что он клеветал на него, Теплова, и самого президента осмеливался осуждать в неосмотрительности. Миллера разжаловали из профессоров в адъюнкты, но скоро возвратили ему прежнее звание, вынудивши признание, что он был наказан достойно. Президент и Теплов знали, однако, что Миллер по своей учености и трудолюбию никем не заменим, и потому ему было поручено издание академического журнала. В декабре 1753 года Миллер в академическом собрании прочитал предисловие к первой книжке журнала, которому он предположил дать название: «С.-Петербургские Академические Примечания». Возражений в то время не последовало, но через месяц Ломоносов заявил, что название журнала и предисловие к нему, написанное Миллером, не понравились при дворе, и потому их надобно переменить. Вместо первого названия дано было журналу другое: «Ежемесячные сочинения». В первом номере Миллер поместил свою статью о Несторе, где обличал собственные ошибки, допущенные им прежде, при недостаточном еще знании русского языка. Во всяком случае Миллер, в ряду деятелей науки в России, остается звездою первой величины, несмотря на то, что, к сожалению, с противниками его связалось имя человека, которого Россия привыкла уважать, как патриарха русского просвещения.
Академия наук не оставляла также российской географии и археологии. В 1755 году она потребовала присылки подробного описания монастырей и церквей с их историческим значением, но Святейший Синод, к которому было обращено это требование, отвечал, что в его ведомстве нет людей, способных к составлению таких описаний, а в 1760 году состоялся указ, которым предписывалось изо всех городов доставлять в академию наук географические сведения в виде ответов на вопросы, присылаемые от академии. Были, впрочем, и добровольные географические экспедиции, предпринимаемые частными лицами; таким образом, устюжские купцы, Быков и Шалавуров, спросили себе дозволенье на собственных судах совершить морское плаванье для открытия пути от устья Лены вдоль Чукотского Носа до Камчатки.
Академия художеств составляла, как мы уже сказали, часть академии наук. Но в 1759 году она была преобразована в отдельное учреждение и получила свой особый регламент и штат. Впрочем, на содержание ее положено было отпускать в год из штатс-конторы умеренную сумму — 6000 рублей.
Сухопутный кадетский корпус после ссылки Миниха находился под ведением принца гессен-гамбургского, а потом князя Репнина. Из учеников этого заведения некоторые были представляемы в сенат, а сенат препровождал их для экзамена в академию наук, и когда там они по экзамену оказывались достойными, сенат определял их в секретарские должности.
Из морской академии посылались в Англию молодые люди для ознакомления с английским языком, который считался нужным для моряков.
В эти два заведения поступали лица исключительно дворянского происхождения; но кроме них воспитание юношества в дворянском классе в царствование Елисаветы Петровны, особенно в первых годах, шло замечательно дурно. Множество учителей, прежде живших в дворянских домах, уже несколько лет сряду вело праздную жизнь за невозможностью учить кого бы то ни было, потому что в благородном сословии внедрялось отвращение ко всякой образованности и даже какое-то презрение к людям воспитанным. Во всех школах империи было учащихся только 709 человек, а из посадских людей не было в них ни одной души. Существовавшие с Петра Великого арифметические школы закрылись по недостатку учеников. Оставались еще гарнизонные школы специально для солдатских детей, куда допускались учиться и дети дворян на собственном иждивении; но и эти школы, по большей части, находились в запустении. В школу, учрежденную при сенате для молодых дворян, предназначавших себя к гражданской службе, никто уже не ходил, хотя в 1750 году был дан подтвердительный указ, обязывающий записанных туда ходить в определенные дни для ученья. Из новоучрежденных при Елисавете Петровне школ основалась одна в Оренбурге в 1748 году по инициативе губернатора Неплюева, а в 1752 году положено учредить школы для ландмилиции, поселенной на украинской линии.
Покровительствуя вообще книжному и письменному образованию в России, правительство, вместе с тем, ограждало свою власть от таких плодов книжного просвещения, какие для него были нежелательны. Так, в видах ограждения православного благочестия, запрещено было, без дозволения Синода, издавать книги духовного содержания, а также привозить из-за границы всякие русские книги без присмотра синодского; в 1750 году запрещено было привозить в Россию и книги на иностранных языках, где упоминались имена лиц предшествовавших царствований. По невежеству этот указ повел к тому, что в Синод стали представлять книги исторические и географические, не заключавшие в себе вовсе ничего противного правительству. Поэтому указано было такие книги возвратить, а вперед считать предосудительными только те книги, которые были «дедикованы» на имена известных особ прошедшего царствования, а также молитвенники на немецком языке, где упоминались имена особ, которых правительство хотело заставить позабыть в России.
В 1755 году в истории образованности в России произошло важное явление — основание первого российского университета; он был назначен в Москве, и при нем полагались две гимназии приготовительного характера. В указе говорилось, что «Петр Великий погруженную в глубину невежества Россию к познанию истинного благополучия приводил, и по тому же пути желает следовать дщерь его, императрица Елисавета Петровна». В тех видах, что дворянство российское лишено средств к воспитанию своего юношества и часто приглашает в дома к себе учителей из иностранцев, вовсе не приготовленных к своему высокому призванию, по докладу камергера Шувалова, учреждался в Москве университет для дворян и разночинцев и при университете две гимназии: одна для дворян, другая для разночинцев. Государыня желала, чтобы главное начальство над университетом поручалось двум кураторам: один будет учредитель камергер Шувалов, другой — лейб-медик Блюментрост. Проект утвержден был государынею 12-го января 1755 года. Сенат определил на содержание университета и двух гимназий 15000 рублей в год и, сверх того, на покупку книг и прочих ученых пособий единовременно 5000 рублей. Университет, хотя и подчинялся сенату, но находился под протекцией императрицы. Ему предоставлялся собственный суд. Все принадлежащие к университету освобождались от постоя, сборов и всяких полицейских тягостей. Университет разделялся на три факультета. Первый — юридический, в котором полагались профессора: натуральной юриспруденции, народных прав и узаконений и политики, излагающей прошедшее и настоящее положение отношений государств между собою. Второй факультет — медицинский, где полагались профессора: химии физической и аптекарской, натуральной истории, которые будут показывать на лекциях травы и животных, — и анатомии, которые будут показывать строение человеческого тела в анатомическом театре. Третий факультет — философский, т. е. логики, метафизики и нравоучения, физики экспериментальной и теоретической, красноречия, т. е. ораторства и стихотворства и истории универсальной и российской. Каждый профессор обязан каждодневно, исключая воскресных и праздничных дней, читать в университете публичные лекции по своему предмету, не требуя от слушателей платы; но дозволяется профессору читать и приватные лекции за умеренную плату. Лекции читаются по-латыни и по-русски, согласно с авторами, которые будут указаны в профессорском собрании и кураторами. По субботам должны в присутствии директора отправляться собрания профессоров для совета о всяких распорядках, касающихся наук и студентов. При окончании месяца, в субботу, профессора устраивают диспуты для студентов, и за три дня вперед к дверям университета прибивается тезис, а в конце академического года устраиваются диспуты публичные, на которые приглашаются любители наук. В апреле раздаются золотые и серебряные медали, числом восемь, за лучшие сочинения, написанные по-латыни и по-русски. Назначаются две вакации: одна зимняя — от 15-го декабря по 6-е января, другая летняя — от 10-го июня по 1-е июля. Курс студентов определяется трехлетний. В университет студенты вступают по экзамену из всех сословий, кроме крепостных, «понеже науки не терпят принуждения и между благороднейшими упражнениями считаются»; однако дворянин мог обучать своего крепостного в университете на своем иждивении, но уволивши его от крепостной зависимости; если же такой студент будет уличен в дурных поступках, то возвращается снова под прежнюю власть господина. Во время курса студенты находятся под исключительным ведением университетского суда.
В гимназиях, учреждаемых при университете, предположено было четыре трехклассных школы: первая -российская, вторая — латинская, третья — оснований наук, и четвертая — главнейших европейских языков, которыми считались немецкий и французский; каждому ученику предоставлялось учиться обоим этим языкам вместе или одному из двух. Родители, заранее желавшие определить со временем своих сыновей в купечество, в художество или в военную службу, должны были объявлять об этом предварительно, дабы можно было при воспитании руководить детьми сообразно родительским желаниям. Каждый класс подвергался полугодичному экзамену, а в конце курса производился экзамен публичный, после чего достойные производились в студенты университета. При этом директор раздавал ученикам в виде награды книг рублей на пятнадцать или на двадцать. Учиться греческому языку считалось нужным, а восточные языки предположено было преподавать тогда, когда увеличатся университетские доходы и найдутся достойные преподаватели. Дворянам дозволено было записывать своих недорослей в университет, а по достижении семи лет возраста возить на первый смотр. Обучаться в университете предполагалось до шестнадцати лет возраста; но тем, которые показывали особую большую склонность к наукам, дозволялось оставаться и до двадцати лет. Все окончившие курс в университете и получившие об окончании свидетельство, при поступлении в гражданскую или военную службу пользовались старшинством.
Московскому университету, как и петербургской «де сианс академии» дано право состоящих учителями иностранцев подвергать экзамену и выдавать им свидетельства на право учительствовать; а без этого свидетельства никто не должен был держать домашнего учителя, под страхом уплаты пени ста рублей[118].
В 1758 году (июля 21) указано учредить в Казани такие же гимназии для дворян и разночинцев, какие были учреждены при московском университете; в 1760 году Иван Ив. Шувалов представлял о необходимости завести такие же гимназии во всех «знатных» городах Российской империи, разделив учеников на казеннокоштных и своекоштных, а в городах меньших учредить школы, где бы обучали арифметике и первым основаниям других наук; из этих школ, по окончании там курса, поступали бы в гимназии, из гимназий — в университет, в кадетский корпус и в академию наук, а из этих трех мест поступали бы уже в службу.
Медицинская часть находилась в заведовании медицинской канцелярии. В 1754 году указано было сделать набор врачей из малороссийских семинарий, находившихся в Киеве, Переяславе и Чернигове. Они являлись в медицинскую канцелярию или в медицинскую контору с аттестатами, подписанными их ректорами и префектами. Их определяли в госпитали в Петербурге или в Кронштадте для практического обучения врачебной науке, а других — в аптеки, чтобы впоследствии приготовить из них аптекарей. И те, и другие учились, состоя на казенном содержании; по окончании ученья получавшим в госпиталях звание лекаря давали жалованья от 10-ти до 25-ти рублей в месяц. Учившиеся же в аптеках по окончании курса получали от трехсот до шестисот рублей в год. Аптекари состояли под ведением докторов. В Москве было два доктора: один для дворян, с жалованьем 600 рублей в год; другой — для разночинцев и купечества, с годовым окладом жалованья в 500 рублей[119]. Повивальные бабки свидетельствовались в познаниях в Петербурге и Москве докторами и лекарями и получали аттестаты, дававшие право на практику. Лучшие из бабок оставлялись в Петербурге и Москве и назывались присяжными; для Москвы полагался им комплект пятнадцать, для Петербурга — десять; прочие рассылались по губерниям. Для образования повивальных бабок существовали в Петербурге и Москве специальные школы, на содержание которых назначалось в год по три тысячи рублей. Каждая роженица, сообразно своему рангу и достатку, обязана была платить в узаконенном размере повивальной бабке, оказывающей ей помощь.
Приезжие в Россию из-за границы врачи определялись по госпиталям с годичным жалованьем по семисот рублей на их содержание и находились под наблюдением определенных при госпиталях докторов. Не получивши свидетельства на право лечения от медицинской канцелярии, никакой чужеземец в Русском государстве не мог заниматься врачевством[120]. Когда в 1755 году в Петербурге свирепствовали эпидемические сыпные болезни — оспа, корь и лопуха, то чрез посредство Святейшего Синода было опубликовано, чтобы больные не общались со здоровыми и для этого не носили бы детей причащаться в церкви, исключая особенно для того отведенных церквей, а мимо Зимнего дворца запрещено было провозить мертвых.
В 1756 году явилось в России еще новое просветительное учреждение: указано завести русский театр для представления трагедий и комедий; для этого учреждения пожертвован был конфискованный каменный дом Головкина, находившийся на Васильевском острове близ Сухопутного кадетского корпуса. Актеров положили набирать из певчих и обучавшихся в кадетском корпусе ярославцев, а дополнять их число охотниками из неслужащих людей. На содержание театра положено отпускать в год 5000 рублей. Директором театра назначен бригадир Сумароков[121].
IX. Внутренний быт при Елисавете Петровне. Хозяйство, ремесла и торговля
Лесное и соляное богатство. — Селитра. — Китоловный промысел. — Звериные и рыбные промыслы. — Хлебное производство. — Винокурение. — Металлическое производство. — Фабрики: суконные, шелковые, кружевные, шляпные, красочные, шпалерные. — Необходимость образования в купечестве. — Препятствия торговле. — Торговые иноземцы. — Права купеческие. — Уничтожение внутренних пошлин. — Новый торговый устав. — Ввозная и вывозная торговля.- Банк для купечества.- Контрабанда.
Правительству преемников Петра Великого приходилось только повторять его узаконения о лесах. В царствование его дочери мы встречаем ряд распоряжений в этом смысле. В видах сбережения лесов запрещено было в 1744 году в Москве строить вновь деревянные дома, а в 1748 и 1755 годах около Москвы на двести верст кругом изгоняли стеклянные и железные заводы и даже винокурни, содействовавшие уменьшению лесов. Выделка смолы, хотя издавна приносила немалый доход казне, но признаваемая вредною для лесов, допускалась только в Малороссии, около Чернигова и Стародуба, и в северной земле, в брянских лесах. Она составляла исключительное казенное достояние, а торговля смолою, производившаяся у Архангельска, отдана была на откуп обер-егермейстеру Нарышкину, с обязательством отпускать за границу не менее трех тысяч бочек смолы[122]. Для сбережения лесов уничтожили соляные промыслы в Балахне и Соль-Галиче, оставили только тотемскую и элтонскую соль. Элтонская соль пошла тогда в ход, и промыслы на Элтонском озере день ото дня получали большее развитие. Для складов элтонской соли положено было построить городки: на Элтонском озере, на Камышенке, близ Димитриевска и против Саратова на Волге, и в них соляные амбары; в городе же Саратове учреждено соляное правление[123]. Привозом соли с места нахождения к местам хранения занимались солевозы, которые все были из малороссиян, и они-то, поселившись на берегу Волги (большей частью, на левом), дали начало существующим там и теперь многолюдным малороссийским слободам. Строгановская соль, до сих пор главным образом снабжавшая всю Россию, принуждена была выдержать большую конкуренцию. Большое затруднение для успеха элтонской соли состояло в том, что на солевозов нападали калмыки, и на защиту солеводства приходилось держать воинские команды, провожавшие партии соли. Немало беспокоили соле-производство отыскиватели беглых; кроме того, немало вредило успешному производству промыслов то, что соль добывалась подрядчиками, нанимавшими рабочих, а эти рабочие, взявши вперед деньги, убегали прочь, хотя, по жалобам подрядчиков, за такие побеги угрожали виновным каторжной работой. Сначала цена элтонской соли колебалась, а с 1749 года установлена была везде цена соли 35 копеек за пуд: в Астрахани же и в Красном Яру — 17 1/2 копеек. Дозволялось возить соль по деревням, но не брать барыша более двух копеек с пуда. В 1750 году управляющий соляными складами в Саратове Чемадуров стал отправлять элтонскую соль по Волге во все низовые и верховые города. В год добывалось элтонской соли 1 064 859 пудов. Строгановская соль решительно уступила элтонской, а старорусское производство соли, снабжавшее солью северо-западную Россию, было закрыто в 1753 году вовсе. Для всей Сибири вырабатывалась соль на собственных промыслах, а в гор. Тобольске учреждено было главное соляное комиссариатство[124].
Селитренные казенные заводы были на реке Ахтубе и отдавались на откуп разным лицам, с обязательством доставлять в казну за пуд по 3 руб. 20 копеек; излишек дозволялось продавать заграничным купцам. Порох разрешено было продавать каждому в неопределенном количестве.
Звериные промыслы, оскудевая в Сибири по мере распространения народонаселения, процветали еще в восточной окраине и к островах Восточного океана. Купец Югов с товарищами получил в 1748 году право ловить зверей на пустых островах близ Камчатского побережья, с платежом одной трети дохода в казну.
По скотоводству сделаны были распоряжения, чтобы рогатый скот стараться сбывать за границу, а овец не выпускать, потому что их шерсть нужна для русских фабрик.
Весь китоловный и тюлений промысел отдан был на откуп Петру Ив. Шувалову, и мимо его конторы промышленники не смели добывать и продавать ворвани и тюленьего сала. Астраханские рыбнье ловли (осетровые и белужьи) со вступлением на престол Елисаветы Петровны взяты были в казенное содержание, и работы производились служилыми людьми; но так как это побудило многих недовольных, лишившихся заработков, бежать за границу, за Яик и в Бухару, то в 1745 году эти промыслы по-прежнему стали отдавать в откуп, а откупщики производили работы вольнонаемными. На протяжении от Саратова до Астрахани определенные бурмистры, ларечные и целовальники собирали прибыль в казну, которой каждогодно должно было доставляться не менее пятидесяти тысяч рублей. Они же смотрели за приготовлением икры и за солением рыбы. Все рыбные промыслы на Волге состояли под ведением астраханской рыбной конторы, и под ее начальством состояли конторы в Саратове и в Гурьеве-городке на Яике. Но в 1760 году яицкому казачьему войску пожаловано было право добывать у себя и продавать по всей империи икру, не подчиняясь астраханскому откупу.
Производство хлебного зерна и торговля им принимали более широкие размеры во время урожая и стеснялись при неурожаях. Так, в 1744 году, по случаю плохого урожая во всей России, запрещен был вывоз хлеба за границу. В 1749 и 1750 годах произошли неурожаи в губерниях Белогородской, Смоленской, а отчасти и Московской. Тогда предписывалось на семена и на прокормление крестьянам выдавать ссуду из казенных магазинов, а потом приказано было переписать у помещиков наличный хлеб и, по свидетельству приставленных к этому делу штаб- и обер-офицеров, выдавать нуждающимся взаймы без процентов. В 1761 году указано было владельцам частных имений с начальством дворцовых и синодальных властей содержать у себя хлебные запасные магазины на случай необходимости для продовольствия крестьян.
Много выработанного хлебного зерна шло на винокурни. Казенное производство хлебного вина отдавалось на откуп с подрядов: откупщики, взявшие подряд, курили вино или на казенных, или на собственных заводах. Помещики-дворяне имели право курить у себя вино и доставлять его в казну либо оставлять у себя для домашнего обихода, платя за то в казну по три копейки с ведра простого и по шести копеек с ведра двойного вина. Казенное вино при Елисавете Петровне продавалось ведрами по 1 рублю 88 коп., а кружками — по 1р. 92 к. за ведро[125]. Малороссия и войско донское пользовались по старине правом свободного винокурения; в 1750 году то же право дано и яицкому войску. Малороссияне могли повсюду провозить с собою свое вино, но только для собственного обихода, а не для продажи. Варение пива и меда для своего обихода не подлежало никаким поборам. В большей части империи казенное вино отдавалось на откуп в срок 1-го ноября. Корчемство строго преследовалось и наказывалось большими штрафами; кроме того, «подлых людей» подвергали еще и телесному наказанию. Корчемные дела ведались в корчемной канцелярии, находившейся под управлением камер-коллегии, а в губернских городах, кроме губерний Остзейской, Сибирской и Киевской, устраивались корчемные конторы. В Петербурге и в Москве устраивались «герберги» или трактирные дома, где, кроме вин, можно было требовать чай, кофе, шоколад, курительный табак и комнаты с постелями. За право содержать такой «герберг» платилось в казну от пятисот до тысячи рублей в год[126]. С 1758 года откупщики обязаны были при каждом взносе откупной суммы давать еще пожертвования на университет. Иностранные напитки не подчинялись налогам. Туземного виноградного вина в России не было; только в Киеве была сделана проба заведения виноградников; это казалось новизной, но тогда уже позабыли, что в XVII-м столетии там были виноградники в изобилии, и Печерская Лавра угощала гостей своих собственным виноградным вином. Тутовые деревья, с надеждой завести со временем шелководство, насаживались также в Киеве, но без большого успеха.
Табачное производство отдавалось в откуп при Елисавете Петровне на четыре года. Первым откупщиком был купец Матвеев за 428 р. 91 коп. Черкасский, т. е. малороссийский табак позволялось возить в Великороссию и Сибирь беспошлинно, но не променивать сибирским инородцам на рухлядь. Табачное производство в короткое время так поднялось, что уже в 1753 году курительный картузный табак отдан был на шесть лет на откуп за 63662 рубля. Иностранным табаком можно было торговать свободно.
О металлическом производстве есть сведения от начала царствования Елисаветы Петровны. При Анне Ивановне все заводы были отданы в частное владение, за исключением Гороблагодатских, которые были оставлены в собственность казны и сдаваемы на откуп; но в 1744 году один из казенных заводов в Уфимской провинции был отдан в подряд купцу Твердышеву, с припискою к заводу крестьянских дворов. На других заводах, сданных при Анне Ивановне с казенного содержания в частные руки, происходили нестроения, частые бунты крестьян, приписанных к заводам. Казенные оружейные заводы: сестрорецкие, чернорецкие и тульские — зависели от оружейной канцелярии, находившейся в ведении военной коллегии.
В 1745 году главный магистрат обратил внимание на возобновление серебряного черневого и финифтяного дела, которое некогда процветало, но теперь пришло в упадок. За это дело взялся содержатель Троицких медных заводов Турчанинов, и выдумал делать металлические вещи цветов голубого, малинового, пурпурового и зеленого. Стальных изделий фабрика заведена была в 1758 году, и ее основателям внушено было, чтобы их произведения были не хуже штирийских, за которые Россия переплачивала Австрии большие деньги. Церковную утварь дозволено было делать исключительно московскому купцу Кункину, а прочим золотых и серебряных дел мастерам таких вещей отнюдь не делать. Единственною фабрикою золотых изделий заведовал сначала купец Ган, а потом приглашенный из Вены мастер Рейнгольд; заниматься золотыми и серебряными изделиями вне фабрики, по домам, запрещалось под опасением наказания плетьми[127]. В 1753 году составилась компания выработки листового и сусального золота и серебра. Ее основателем был некто Федотов с товарищами; основной капитал ее простирался до 30000 рублей. Этой компании дозволялось купить себе к фабрике 200 душ крестьян.
Затем, всякие фабрики можно было заводить с разрешения мануфактур-коллегии, а без такого разрешения основанная фабрика подвергалась со всеми своими инструментами конфискации. Суконное производство при Елисавете Петровне стало процветать в Воронеже. Тамошний купец Постовалов получил привилегию на заведение суконной фабрики, а потом и на заведение бумажной. Ему давалась в Воронеже казенная каменная палата, передавалась бывшая уже суконная фабрика со всеми инструментами, дозволялось купить 50 крестьянских дворов для употребления на фабричные работы, ведать своих крестьян и рабочих, кроме уголовных дел, рубить казенный лес по указанию вальдмейстеров, и в течение десяти лет привозить из-за границы материал беспошлинно. Он и его наследники освобождались от всяких податей. За это он был обязан давать ежегодно на армию сукон не менее как на 30000 рублей и вперед с прибавкой. Дана привилегия всем в России, занимающимся суконным производством: вместо следуемых с их крестьян рекрут — платить сукнами на армию, оценивая каждого рекрута во сто рублей[128]. Но на суконных фабриках не обходилось без важных столкновений между хозяевами и наемными рабочими. Первые жаловались, что рабочие от них убегают, последние — что хозяева их дурно содержат и притесняют. В таких недоразумениях виноватыми чаще признавались рабочие: их били плетьми и ссылали в Рогервик; но фабриканты от этого не выигрывали, а лишившись рабочих, не скоро находили новых, и дело их останавливалось.
Полотняное производство имело свой центр в Новгороде у некоего Шаблыкина; его ученики по всей России работали для шляхетства скатерти, салфетки и другие вещи. Еще Петр Великий приказывал делать полотна шире тех, какие делались в России, но ни он, ни его преемники, повторявшие его указы, не могли этого добиться, и принимали узкие полотна, потому что большее количество русского полотна выделывалось не фабричным, а кустарным способом, и правительство крайне в нем нуждалось для армии[129].
Брюссельская уроженка Тереза завела в Москве фабрику нитяных кружев; ей дозволили ввозить беспошлинно инструменты и купить в России до пятисот душ женского и до двухсот мужского пола, и, сверх того, она получала из казны заимообразно 10000 рублей без процентов[130].
Производство шелковых тканей было любимым желанием императрицы. Посланные Петром Великим за границу дворяне Ивков и Водилов с целью изучения шелководства, по возвращении в отечество, при воцарении Елисаветы Петровны, начали делать бархаты, штофы и тафты. Астраханские купцы-армяне Ширванов с товарищами получили в 1742 году привилегию на содержание в Астрахани и Кизляре фабрик шелковых и бумажных тканей с правом беспошлинно торговать по всей России своими изделиями тридцать лет, а в 1744 году мануфактур-коллегия публиковала, чтобы желающие заводили в России фабрики для выделки бархатов, штофов и других шелковых тканей, потому что такова воля государыни. Затем француз Антоний Гамбетта получил дозволение построить близ Киева за свой счет шелковичный завод с правом суда и расправы над рабочими в течение восьми лет. Купец Шемякин получил привилегию привозить из-за границы шелк-сырец и обделывать его в разные цвета, а платить за это дозволено сибирскими бобрами и мерлушками, которых вывоз за границу был до сих пор запрещен[131].
При Елисавете Петровне началось в России шляпное производство. Сначала дали привилегию на устройство шляпной фабрики и на доставку шляп для армии московскому купцу Гусятникову, а потом оказано было покровительство двум другим мастерам, Черникову и Сафьянникову, и кроме этих означенных фабрикантов не дозволялось никому в России выпускать своего изделия пуховых и шерстяных шляп.
Около того же времени завелись в России фабрики для выделки красок. Первый получил право на заведение такой фабрики купец Тавлеев с компаниею. Ему дали заимообразно из казны десять тысяч на десять лет и позволили торговать без пошлины в продолжение десяти лет по всей России, а в 1757 г. заведены были красочные фабрики в Астрахани и Кизляре, с воспрещением другим лицам заниматься этой промышленностью в течение двадцати лет.
Шпалерная фабрика заведена была сначала в Москве англичанином Ботлером, а потом саксонцем Леманом, который обязался в течение семи лет обучать присылаемых ему учеников из гарнизонных школ.
Знаменитый Ломоносов в 1752 году получил привилегию на основание фабрики разноцветных стекол, бисера и стекляруса. Он основал завод в Копорском уезде; к заводу было приписано 200 душ и дано ему заимообразно 40 000 рублей на пять лет без процентов, а в 1760 году купцу Мальцову дано дозволение на основание стеклянных заводов на расстоянии двухсот верст от Москвы и не ближе Ямбургского уезда от Петербурга. Ему дозволялось купить 50 душ без земли, а его фабричные дома по всей России освобождались от постоя.
Сообразно взглядам Петра Великого, и при императрице Елисавете также признавалось необходимым для преуспеяния торговли расширение образованности в купечестве. В этих видах коммерц-коллегия поручила секретарю академии наук Волчкову перевести с французского языка экстракт из лексикона о коммерции, чтобы доставить купечеству полезное чтение по своей специальности. Торговля везде привлекает в край иностранцев; и в России то же было. Иностранцы толпились в ней. Греки, как единоверцы русским, пользовались вниманием перед другими; их нежинская колония пользовалась правом самосуда и неприкосновенности их национальных обычаев. Сенат докладывал о допущении евреев торговать на ярмарках, но Елисавета Петровна дала ответ, что не желает выгод от врагов Христовых[132]. Такое строго православное отношение не касалось прочих восточных иноверцев. Дозволено было персидским торговцам жить временно в России для торговли, соблюдать свои обычаи и свои религиозные обряды. В Астрахани разные восточные народы жили особыми слободами, не записываясь в купечество, и отправляли свои богослужебные обряды, будучи свободны от постоя и всяких служб: тут были и армяне, и персияне, индийцы, хивинцы, грузины. Всем иностранцам запрещалась розничная торговля в России, но купцу армянину Макарову дано было право торговать в розницу, и дворы его в Москве, Петербурге, Астрахани и Кизляре были свободны от всяких повинностей. Торговля с азиатами считалась очень выгодною, и в 1747 году основана была компания для отправки в Константинополь мягкой рухляди, железа, полотен, канатов, юфти и холста. Учредителем был купец, составивший компанию на акциях; каждая акция в 500 рублей. Главные конторы этой компании были в Москве и в Темерниковском порте (ныне Ростов-на-Дону). В 1758 году учредилась другая компания, армянина Соханова, в 400 акций, каждая в 150 рублей, а в 1760 году — третья компания, графа Воронцова, для торговли с Хивою и Бухарою, с привилегиями на тридцать лет.
Купечеству и крестьянству дозволялось торговать -первому, представляя для торговли собственный капитал не менее как от 300 до 500 рублей, а последнему — вести мелочную торговлю предметами крестьянского быта в ближайших городах. Петербургским купцам дозволялось держать собственные мореходные суда для перевозки товаров из Кронштадта в Петербург. Владеть крепостными крестьянами купечеству запрещалось, исключая фабрикантов, но, относительно права владеть холопами, которые в то время еще различались от крепостных крестьян, спрошенный об этом сенат в 1744 году отвечал, что это право, на основании старых узаконений, предоставляется не только купцам, но также посадским и мастеровым.
В первые годы царствования Елисаветы Петровны торговля стеснялась стремлением правительства уменьшить роскошь, которая непомерно развилась в одежде и домашней обстановке знатных особ при Анне Ивановне. Сообразно прежним распоряжениям Петра Великого, состоялся в 1743 году указ о ношении платья по чинам и по классам; так, шелковой парчи платье, в четыре рубля аршин, могли носить только особы первых пяти классов; лицам же VI, VII и VIII-го классов дозволялось носить парчу только в три рубля за аршин; прочим, ниже классом — только в два рубля, а не имеющие рангов не смели носить даже бархата и класть шелковых подкладок под свои одежды; их жены и дочери подчинялись тому же правилу в своих нарядах. На русских фабриках указано уменьшить производство золотных и серебряных материй, а иностранцам и русским купцам не дозволялось ввозить на продажу тканей и сукон дороже семи рублей за аршин. За несоблюдение этого указа — конфисковать у русских купцов товары, а с покупщиков брать штраф на госпиталь. Но в 1745 году дозволено было как русским, так и иностранным купцам привозить на продажу золотные материи, бахромы и позументы, — только, по привозе в Петербург, объявлять о них царскому гардеробмейстеру, для выбора из них того, что будет признано годным для двора. В 1761 году опять последовало запрещение ввоза некоторых предметов роскоши, как, например, блонд и галантерейных товаров. Но как мало достигали своей цели такие распоряжения против роскоши, показывает то, что когда потребовались для армии железные вещи, то их недоставало, а между тем предметов роскоши изготовлялось немало. Замечено было, что умножалась контрабанда такими товарами, и в Петербурге стали ходить по домам с лотереями, предлагая для выигрыша разные контрабандные вещи. Сенат запретил такие разносы, но, несмотря на все строгие меры, до конца царствования Елисаветы контрабанда находила себе лазейки.
Торговать купцы должны были в гостиных дворах. В Петербурге в 1748 году воздвигнут был каменный новый гостиный двор с погребами и внутренними галереями, с железными дверями и ставнями. В Москве гостиный каменный двор был построен в 1754 и 1755 годах, вследствие чего предварительно были сломаны деревянные лавки, шалаши и харчевни, наполнявшие во множестве торговую площадь.
Торговля в России издавна стеснялась множеством мелких внутренних пошлин, но при императрице Елисавете Петровне настала эпоха ее освобождения. Уже тотчас по вступлении на престол Елисаветы камер-коллегия представила проект — все казенные сборы отдать на откуп или в компанию, а в 1753 году, по проекту Петра Шувалова, уничтожался ряд мелких пошлин, а именно: с найма извозчиков, со сплавных судов, с клеймения хомутов, валечные, подвижные пошлины, пошлины с лошадиных и яловичных кож, с пригонной скотины, привальные, отвальные, с яицкой рыбы, десятый сбор с мостов и перевозов, с ледокола, с водопоя, с померных четвериков, с продажи дегтя, с мелких товаров, с жернового камня, с горшечной глины, с проезжих грамот, с объявления выписей торговых людей, вычетные у винных подрядчиков и у обывателей при выдаче денег за поставленное ими вино. Учредилась комиссия для рассмотрения пошлинных сборов, а января 23-го 1754 года вышел повторительный указ, которым уничтожались все статьи, исчисленные в указе 1753 года, и вместо них вводилась однообразная внутренняя пошлина — 13 копеек с рубля. Шувалов рассчитал, что весь доход прежних внутренних мелких пошлин составлял в итоге 903537 рублей, а с пограничных таможен привозилось и вывозилось товаров на 8 911 981 рубль, и если сумму 903 537 рублей разложить на означенный товар, то придется на рубль положить по 10 коп. с дробями, а если со всех привозных и отвозных товаров брать по 13 коп. с рубля, то сверх желаемой суммы получится еще излишек 255020 рублей[133].
Вслед за тем последовало распоряжение относительно торговли с Малороссиею и с заграничными краями через Малороссию. Ту же внутреннюю пошлину — 13 коп. с рубля — велено брать с доставляемых из Малороссии товаров — рогатого скота, овец, щетины, конопляного масла, а также и с привозимых из польских областей в Малороссию пеньки, воска, сырых воловьих кож и всякого зернового хлеба. Для расширения внутренней русской торговли указом 1755 года прекращен был вывоз за границу из России пеньки, вина, юфти и сала.
В том же году издан был таможенный устав, где изложены были основания торговли на новых началах и определены доходы казны с торговли. Мы укажем на некоторые важнейшие правила этого устава. Русским дворянам предоставлялась полная свобода возить свои произведения на продажу во все русские города и за границу. Купцы-хозяева могли посылать своих приказчиков по торговым делам с доверительными письмами, засвидетельствованными в магистрате. Ездить с товарами можно было только по большим дорогам, а не по проселочным. Жалобы и доносы приказчиков и сидельцев на хозяев не принимались. Суд между купцами и их рабочими производился даже и тогда, когда между ними не было никаких записей. Иностранцам, не записанным в купечество, не дозволялось торговать между собою внутри России. Все купцы должны были продавать свои товары в лавках, а не в домах, но дозволялось хранить в своем доме, не продавая, такие товары, которые подвергались скорой порче. В случае утайки пошлин и всякого неправильного способа торговли товар подвергался конфискации, а доноситель получал половину; но если донос оказывался неправым, то доноситель подвергался штрафу в 200 рублей. Для разбора дел между купцами учреждались особые словесные суды. Для охранения торговцев от грабительств по дорогам снаряжались команды из близко расположенных полков. Купцы могли ездить за границу с аттестатами о своем добропорядочном поведении и, уезжая за границу, оставлять эти аттестаты в пограничных таможнях, чтобы обратно получать их по возвращении. Их обязывали в чужих краях не переменять веры. При Елисавете Петровне числилось в России всего 28 пограничных таможен.
Важным делом для оживления торговых оборотов в России, в царствование Елисаветы, было учреждение банков -дворянского и купеческого. Еще при Анне Ивановне обратили внимание, что ростовщики берут неимоверно высокие проценты. Тогда открыли кредит в монетной конторе, откуда, при обеспечении залогами, выдавались желающим взаймы суммы на срок; потом, кроме монетной конторы, стали выдавать ссуды из других правительственных учреждений: из адмиралтейской коллегии, из главного комиссариата, из канцелярии главной артиллерии и фортификации. В 1753 г. правительство по инициативе Петра Шувалова решило учредить банк для дворянства, приняв все предосторожности, чтобы выданные в ссуду деньги были надежны к возвращению, а в марте 1754 года учрежден был другой банк для купечества. Дворянский банк образовался вначале из суммы 750000 рублей, собираемых с вина, а купеческий — из капитальных сумм, находившихся в монетных дворах в количестве пятисот тысяч. Из первого могли получать ссуды только русские дворяне, владельцы недвижимых имуществ, из второго -русские купцы, торговавшие при петербургском порте[134]. Но купеческий банк вначале шел неудачно, хотя процент с купцов, по шести в год, был невысок; купцов стесняло то, что они должны были давать в залог товаров на четвертую долю более занимаемой суммы. В первый год от марта до августа не обращался в банк никто. Спрошенные об этом купцы объяснили, что опасаются оставлять в залоге в банках свои товары; это возбуждает сомнение у иностранных купцов насчет их кредита; притом же, даваемый им полугодичный срок слишком короток, и они не могут справиться. Они просили, чтобы вместо оставления в хранении банка залогов им дозволили представлять надежные поруки, и срок бы им давался годичный. Сенат, рассмотревши их просьбу, нашел ее основательной, и установил правила по их желанию.
X. Болезнь и кончина императрицы Елисаветы Петровны
Императрица Елисавета Петровна уже несколько лет страдала тяжкими болезненными припадками. Такие припадки происходили в неопределенное время, сперва были редки, потом стали учащаться. Это обстоятельство долго от всех скрывалось, и мы не знаем года, когда началась болезнь. Известно только, что она стала всем явной в 1757 году, когда весть о припадке с нею, случившемся в Царском Селе, как бы предвещала близкую кончину государыни и несомненную перемену в политике ее наследника, и побудила генерала Апраксина воротиться из похода в Пруссию к русским границам. В 1758 году был у государыни другой припадок в том же Царском Селе; впрочем, остается еще сомнительным -происходило ли это в этот или в предыдущий год. В «Записках Екатерины Второй»[135] указывается, что произошло это после того, как в Россию пришло известие о цорндорфском сражении, — и это заставляет нас отнести припадок болезни, о котором будет речь, к 1758 году. Как бы то ни было, имп. Екатерина рассказывает, что 8-го сентября, в день Рождества Богородицы, государыня пошла из царскосельского дворца пешком к обедне в приходскую церковь, находившуюся в нескольких шагах от ворот дворца. Только что началась обедня, императрица почувствовала себя дурно, сошла по крыльцу и, дошедши до угла церкви, упала без чувств на траву. В церкви было много народа, который сходился туда на праздники из окрестных деревень. С государыней не было никого из ее свиты. Императрица лежала без движения; толпа, окружив ее, смотрела на нее, но никто не смел к ней прикоснуться. Наконец, дали знать во дворец: явились придворные дамы, прибыли и два доктора. Ее покрыли белым платком. Она была велика ростом, тяжела, и, падая на землю, ушиблась. Хирург, тут же на траве, пустил ей кровь, но государыня не приходила в чувство. Ей пришлось пролежать таким образом около двух часов, по прошествии которых ее привели немного в чувство и унесли во дворец. Весь двор и видевший это народ пришли в смятение и ужас, тем более, что о болезни императрицы мало кто и знал. С тех пор припадки стали повторяться чаще, и после припадков государыня в течение нескольких дней чувствовала себя больною и до такой степени слабою, что не могла внятно говорить.
Уже давно Елисавета Петровна была в раздумье относительно своего наследника, и только чрезвычайная, материнская любовь к нему останавливала ее и не допускала к решительным мерам. В исходе 1760 или в начале 1761 г. Иван Иванович Шувалов, в соумышлении с другими лицами, задумал подействовать на императрицу и убедить ее изменить распоряжение о престолонаследии. Некоторые из тех, с которыми он советовался, думали выслать из России и Петра Федоровича, и супругу его, и объявить наследником шестилетнего Павла Петровича; другие находили, что невозможно разлучать малолетнего сына с матерью, и подавали совет выслать из России одного великого князя Петра Федоровича. Иван Ив. Шувалов сообщил об этом Никите Ив. Панину, занимавшему уже должность воспитателя при великом князе Павле Петровиче. Никита Ив. Панин, выслушавши это, дал такой ответ: «Все сии проекты суть способы к междоусобной погибели; не можно ничего переменять без мятежа и бедственных средств из того, что двадцать лет всеми клятвами утверждено. Впрочем, — прибавил Панин, — если бы больной императрице представили, чтобы мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может». Но придворные скоро изменили свои намерения и, напротив, стали заискивать расположения и милости у будущего императора. Сам же он никогда и не узнал об этом намерении[136].
В 1761 году здоровье Елисаветы Петровны становилось день ото дня хуже. Она почти постоянно была в постели, но заставляла читать себе доклады. Ей очень хотелось переселиться в новый Зимний дворец, который тогда отстраивался, но архитектор Растрелли для окончательной отделки его запросил большую сумму, а казна в тогдашних обстоятельствах затруднялась выдавать ее. Во-первых, много издержек шло на продолжавшуюся войну; во-вторых, в Петербурге произошло домашнее несчастье: на Малой Неве сгорели амбары с пенькой и вином, а на реке — много судов, так что купечество понесло убытка с лишком на миллион рублей. Надобно было придумать средство помочь погоревшим; обратились к купеческому банку, но в нем недоставало столько суммы, сколько было нужно, так что сенат решил сделать добавку из других средств[137].
В конце ноября Елисавете Петровне стало лучше; она начала заниматься делами, и объявляла сенату свое неудовольствие за медленность в решении дел. Но 12-го декабря с императрицею сделалась жестокая рвота с кровью и кашлем; медики заметили зловещие признаки скорой смерти. По примеру предков, которые всегда, предчувствуя близкую кончину, делали разные милости подданным, императрица 17-го декабря через Олсуфьева объявила сенату именной указ — освободить всех содержавшихся во всем государстве людей по корчемству, уничтожить следствия, возвратить ссыльных и изыскать способ заменить другими средствами соляной доход, собиравшийся с великим разорением народа. 20-го декабря Елисавета Петровна чувствовала себя особенно хорошо, а 22-го числа, в 10 часов вечера, сделалась опять жестокая рвота с кровью и кашлем, и врачи прямо объявили, что здоровье государыни в крайней опасности. Выслушавши такое объявление, императрица 23-го декабря исповедовалась и причастилась Св. Тайн, а 24-го изъявила желание собороваться. Вечером, накануне праздника Рождества Христова, Елисавета Петровна приказала читать над собою отходные молитвы и сама повторяла их за духовником. Вся ночь после того и все утро следующего дня прошли в агонии. Великий князь и великая княгиня находились неотступно при постели умирающей. В приемной, перед спальнею, собрались высшие сановники и придворные. В начале четвертого часа пополудни вышел из спальни старший сенатор, кн. Никита Юрьевич Трубецкой, и объявил, что «императрица Елисавета Петровна скончалась и государствует в Российской империи его величество император Петр III-й»[138].
Обозревая царствование императрицы Елисаветы Петровны, нельзя не отметить двух важных дел этого царствования в области внутреннего управления: распространения просвещения, которому много содействовало учреждение университета и гимназий и уничтожение внутренних таможен, сильно парализовавших русскую торговлю в продолжение долгого времени. И то, и другое дело, как мы видели, устраивалось представлениями и трудами Шуваловых. Что касается до внешней политики, то вмешательство России в Семилетнюю войну ничего не принесло ей, кроме истощения, и возбуждало всеобщее неудовольствие даже в войске.
Обыкновенно ставят в заслугу Елисавете Петровне уничтожение смертной казни и некоторое смягчающее движение в законодательстве относительно употребления пыток при расследованиях; но мы не видим тут смягчения нравов и проявления человеколюбия, потому что в рассматриваемую эпоху продолжались страшные пытки — рвание ноздрей, битье кнутом, урезанье языка и тяжелые ссылки, часто даже людей совершенно невинных. Народные массы не наслаждались довольством, спокойствием и безопасностью: несомненным свидетельством этому служат разбойничьи шайки, препятствовавшие не только торговле и промыслам, но даже мирному состоянию обывателей, — а крестьянские возмущения, постоянно требовавшие укрощения воинскими командами, разразились народными волнениями в близкое этому царствованию время императрицы Екатерины Второй.
- ↑ Бантыш-Каменский, Словарь достоп. людей Рус. земли, ч. IV. стр. 68.
- ↑ По одним источникам, он находился на Царицыном Лугу, близ Павловских казарм, по другим — на Садовой, где ныне пажеский корпус.
- ↑ Вейдемейер: «Обзор», т. II, 96. — Царствование Елис. Петр., т. I, 127—128. — «Русская Беседа», 1857 г., т. I, стр. 6. — Записки Желябужского, стр. 213.
- ↑ Вандаль: Louis XV et Elisabeth de la Russie, стр.145.
- ↑ Вейдемейер: «Обзор», т. II, стр. 50.
- ↑ La Cour de la Russie il у a cent ans, стр. 85. -Вейдемейер: «Обзор» т. III, 51. — Записки Манштейна, стр.251. — Пекарский: «Маркиз де ля Шетарди», стр.398.
- ↑ Позье,Записки, «Русская Старина»1870 года, т. I,стр.87.
- ↑ Вандаль, Louis XV et Elisabeth de Russie, 157.
- ↑ Записки фельдмаршала Миниха, стр. 82.
- ↑ Chantereau. Voyage fait en Russie, 1794 г., т. II, стр. 75-76.
- ↑ Пекарский. Маркиз де ля Шетарди, стр. 401.
- ↑ Helbig. Russische Gunstlinge. 221—222.
- ↑ Хмыров. Исторические статьи. Примечания, стр. 398.
- ↑ Hermann, т. V, стр. 185.
- ↑ Hermann, т. V, стр. 23.- Соловьев, т. XXI, стр. 200.
- ↑ «Петербургские Ведомости», 1742 г.
- ↑ Hermann, т. V, стр. 62.- Соловьев, т. XXI, стр. 273.
- ↑ Соловьев, т. XXI, стр. 290. — «Лопухинское дело», см. «Русская Старина», т. XII, год 1874, сент., стр. 1-42. — Hermann, т. V, стр. 66, 72.
- ↑ Vandal, Louis XV et Elisabeth de Russie, стр. 191—196. — Соловьев, т. XXI, стр. 334.
- ↑ Васильчиков. Семейство Разумовских, т. I, стр. 106.
- ↑ Архив Воронцова, т. IV, 69-85.
- ↑ Vandal: «Louis XV et Elisabeth de Russie», стр. 261—271.
- ↑ Исторические бумаги, собранные Арсеньевым, изданные академиком Пекарским, стр. 380—399.
- ↑ «La cour de la Russie il у a cent ans», 144.
- ↑ Vandal. Louis XV et Elisabeth de Russie, 278.
- ↑ «La cour de la Russie il а у cent ans», 154.
- ↑ Щербатов. О повреждении нравов, 102.
- ↑ Военная история, кн. Голицына, стр. 141.
- ↑ Русс. Старина, 1870 г. Приложение: Записки Болотова, т. I, стр. 481.
- ↑ Военная История, кн. Голицына, стр. 141.
- ↑ Записки Болотова, т. I, стр. 461.
- ↑ Hermann, т. V, стр. 142.
- ↑ Записки Болотова, т. I, стр. 479, 491—492.
- ↑ Военная История, кн. Голицына, 145.
- ↑ Записки Болотова, т. I, стр. 602.
- ↑ Raumer. «Kцnig Friedrich II und seine Zeit», стр. 398, 399. — Hermann, т. V, стр. 133.
- ↑ Пекарский. Военный Сборник 1858 г. Статья — «Поход русских в Пруссию», стр. 289—350 — защищает Бестужева очень основательно: если б канцлер сделал это, угождая наследнику престола, то Петр III, тотчас по вступлении своем на престол, наградил бы Бестужева; а Петр в течение полугода не подумал даже облегчить заточения, в котором он находился.
- ↑ Депеша Эстергази у Шефера: Geschichte des Siebenjдhrigen Krieges, т. II, стр. 545.
- ↑ Hermann, V, 139. — Васильчиков. «Семейство Разумовских», т. I, стр. 178—179.
- ↑ Записки имп. Екатерины II, русский перевод, стр. 227. — Вейдемейера. «История Елисаветы», т. II, стр.17.
- ↑ Stuhr, «Forschungen ьber Hauptpunkte des Siebenjдhrigen Krieges», стр. 303—304.
- ↑ В приговоре, вероятно, сочиненном Волковым, глухо и неясно говорится: «между взятыми его письмами найдены проекты, писанные собственною его рукою и содержащие в себе такие дальновидные замыслы, которыми он явно показует свое недоброжелательство к нашей особе и к нашему здоровью, но о том и о других его тайных преступлениях и найденных вредительных замыслах пространно изображать было бы излишне». Мы не понимаем, о чем, собственно, здесь говорится.
- ↑ Записки имп. Екатерины II, русск, перевод, 243—249.-La Cour de la Russie il у a cent ans, 176.-Соловьев, История России, т. XXIV, стр. 187—200.
- ↑ Сборник Русск. Истор. Общ., т. VII, стр. 74.
- ↑ Записки имп. Екатерины II, 250.
- ↑ Сборник Историч. Общ., т. VII, стр. 74.
- ↑ Stuhr, «Forschungen», т. II, стр. 153—157.
- ↑ Hermann, т. V, стр. 151.
- ↑ Соловьев, т. XXIV,стр.230-232-Hermann, т. V,стр.153-154.
- ↑ Архив Воронцова, т. IV, стр. 113—124.
- ↑ Записки Болотова, т. I,стр.783-790.-Соловьев, т. XXIV, стр. 206—221. — Записки Болотова, т. I, стр. 871—872.
- ↑ Соловьев, т. XXIV, стр. 264. — Hermann, т. V, стр. 163—164. — Записки Болотова, т. I, стр. 911—923. — Schцffer. Geschichte des Siebenjдhrigen Krieges, т. I, 309—314.
- ↑ Stuhr. «Forschungen», т. II, стр. 258.
- ↑ Ibidem, 274.
- ↑ Raumer, «Kцnig Friedrich II und seine Zeit», 462.
- ↑ Schцffer. Gesch. des Siebenjдhr. Krieges, III, 27.
- ↑ «С.-Петербургские Ведомости» 1760 года.
- ↑ Schцffer. «Gesch. des Siebenjлдhr. Krieges», III, 80-86.
- ↑ Депеша Кейта в «La cour de la Russie il у a cent ans», 1-го января 1760 г., стр. 163. — Raumer, «Friedrich und seine Zeit», 469.
- ↑ Vandal. Louis XV et Elisabeth de Russie, 336.
- ↑ Ibidem, 335.
- ↑ Vandal. Louis XV et Elisabeth de Russie, 362.
- ↑ Соловьев, т. XXIV, стр. 333—340.
- ↑ Vandal, «Louis XV et Elisabeth de Russie», 380.
- ↑ Vandal, 392—393. — Соловьев, т. XXIV, 371—374.
- ↑ Vandal. 394—401.
- ↑ Vandal. 402. — Записки Болотова, II, 97-98.
- ↑ Raumer, «Friedrich II und seine Zeit», 468—469.
- ↑ Болотов. Записки, II, 99-101.
- ↑ Записки Болотова, II, 122.
- ↑ «Петербургские Ведомости» 1761 г.,декабря 25-го дня.
- ↑ Указ 12-го декабря 1741 г.
- ↑ Указ 6-го августа 1746 г.
- ↑ Дубровин, «Пугачев и его сообщники», т. I, стр. 251.
- ↑ Дубровин, ibid.,т. I,стр.270.-Соловьев, т. XXIV,стр.110.
- ↑ Указы 1742, 1743 и 1745 годов.
- ↑ Указ 29-го дек. 1751 г.
- ↑ Указ 17-го янв. 1760 г.
- ↑ Соловьев, т. XXI, стр. 313—314.
- ↑ Указ 9-го марта 1748 г.
- ↑ "Соловьев, т. ХХIII, стр. 21-22.
- ↑ Ibidem, 18-20.
- ↑ Ibidem, 213.
- ↑ Соловьев, XXIV, 361.
- ↑ Указ 7-го марта 1742 г.
- ↑ Указ окт. 15-го 1742 года и февр. 13-го 1745 г.
- ↑ Hermann, V, 23-24, Anmerkungen 11.
- ↑ Hermann, V, 188.
- ↑ «Русская старина», 1875 г.,март, т. XII, стр.534-537.
- ↑ Эти дела пересчитаны в книге Васильчикова: «Семейство Разумовских», т. I, стр. 107.
- ↑ «Русская Старина», 1875 г. март, XII, 523, статья: «Тайная канцелярия в царствование Елисаветы Петровны». Также «Русск. Старина», 1873, VIII, 58-59.
- ↑ «Русская Старина», 1875 г., XII, 524.
- ↑ Соловьев, XXIII, стр. 208—211.
- ↑ Указ 7-го марта 1755 г.
- ↑ Ук. 19-го февр. 1743 г.
- ↑ Ук. 25-го янв. 1744 г.; 27-го декабря 1752; 20-го дек. 1759 г.
- ↑ Ук. 17-го дек. 1745 г. и 31-го авг. 1746 г.
- ↑ Ук. 18-го апр. 1752 г
- ↑ Ук. 1757 г., янв. 29.
- ↑ 1745 г., марта 16.
- ↑ Соловьев, XXIII, 202.
- ↑ Соловьев, XXII. 235—239.
- ↑ Ibid. XXIII. 134—135.
- ↑ Указ 1741 г. 31-го дек. и 1742 г. 25-го ноября.
- ↑ Указ 1741 г. 31-го дек. и 1742 г. 8-го января.
- ↑ Указ июля 7-го 1757 г. и дек. 7-го 1760 года.
- ↑ Указ 1757 г. дек. 23-го.
- ↑ Указ 10 янв. 1758, 15-го июня 1760 и ноября 6-го того же года.
- ↑ Указ 1743 года, сент. 28-го.
- ↑ Соловьев, XXII, стр. 28-29.
- ↑ Указ 1-го июля 1746 г.
- ↑ Указ 23-го авг. 1742 г.
- ↑ Указ 27-го февр. 1752 г.
- ↑ См. Павла Любопытного. Историч. Моногр. Костомарова, т. XII, 390.
- ↑ Соловьев, т. XXI, 316—318.
- ↑ Указ 1756 г. дек. 9.
- ↑ Н. И. Костомаров не успел написать жизнеописания Ломоносова. — Изд.
- ↑ Указ 7 мая 1757 года.
- ↑ Указы 1754 г. марта 14-го и 1756 г. марта 11-го.
- ↑ Указ 1758 г. марта 16.
- ↑ Указ 1756 г. августа 30.
- ↑ Указ 1748 г. марта 31.
- ↑ Указ 1749 г. апреля 9.
- ↑ Указы 1750 г., дек. 21 и 1759, окт. 25.
- ↑ Указ 1755 г., февр. 15.
- ↑ Указ 1751 г., сент. 17.
- ↑ Указ 1751 г., сент. 20.
- ↑ Указы 1743 г. февр. 3, и 1759 г. апр. 20.
- ↑ Соловьев, История России, т. XXII, стр.36, и т. XXIII, стр. 139.
- ↑ Указ 1757 года, авг. 25.
- ↑ Соловьев, XXII, 36. — Указ 1760 г., янв. 20.
- ↑ Указы 1742 г., 3 нояб., и 1743 г., дек. 16.
- ↑ Указ янв. 23, 1754 г. — Соловьев, Ист. России XXIII, стр. 220.
- ↑ Соловьев, Ист. России, XXIII, стр. 246.
- ↑ Русский перевод, стр. 215.
- ↑ Письмо Екатерины, напеч. в «Русском Архиве», 1863 г.
- ↑ Соловьев, Ист. России, XXIV, стр. 416.
- ↑ Соловьев, Ист. России, т. XXIV, стр. 418.