Эдмон Лепеллетье
Римский король
правитьI
правитьИмператор Наполеон 20 марта 1811 года находился на вершине могущества и в апогее славы. Он являлся властелином Европы, вершителем судеб остального света. От него зависели мир и война, и ничто как будто не могло поколебать его трон, воздвигнутый на пятидесяти победах, трон, у которого доблестные сабли знаменитых маршалов и грозные штыки гренадеров составляли ослепительный и надежный оплот. Смущенные короли, фиктивные преемники Людовика XVI, соскучившиеся в ожидании все более и более невероятной реставрации, позабытые народом за время продолжительного изгнания другими монархами как разоренные и компрометирующие родственники, наконец, бывшие заговорщики, преследуемые и деморализованные, отказались от своих претензий, признанных тщетными, и прозябали в унылой покорности. Все враги империи были удручены и буквально пресмыкались, хотя им предстояло вскоре воспрянуть в дни реставрации. Но в то время они жили лишь одной надеждой, лишь одной мыслью уже не о падении колосса, а о внезапной смерти человека.
«Ах, если бы Наполеон мог умереть!» — таково было единственное желание всех, кому мешал император. Враги нашептывали эту надежду всем, кто был расположен благосклонно принять ее, и распространяли при всех европейских дворах веру в возможность такой случайности.
Заклятым врагом баловня судьбы — Наполеона — был граф Нейпперг, и читатель увидит на следующих страницах романа, что это зловещее пожелание высказывалось им даже во дворне самого Наполеона, где Мария Луиза без страха и негодования слушала эту молитву.
Смерть императора объединяла все виды ненависти, все виды мести, все пылкие надежды вокруг нового Карла Великого.
Наполеон не имел прямого наследника, и его государство рисковало распасться в жестоких столкновениях. Вся его громадная империя была бы обречена на раздел. Генералы, братья, союзники Наполеона выкроили бы себе по хорошему куску из великолепных остатков и на поживу сбежались бы издалека. Смерть Наполеона явилась бы для побежденных монархов отместкой, для порабощенных наций — избавлением, а для Бурбонов, вычеркнутых из списка королей, становилась возможной реставрация.
Весть о том, что Мария Луиза готовится подарить императору ребенка, уничтожила все эти планы, разрушила надежды. Итак, мечте Наполеона было суждено сбыться вполне!
Победоносный всюду, доверчиво наслаждавшийся миром, имея только одну обузу на плечах — Испанию, он с лихорадочным нетерпением ожидал разрешения императрицы от бремени.
Несмотря на самый тщательный уход, беременность Марии Луизы протекала тяжело, а в последнюю минуту у ее постели водворилась молчаливая и глубокая тревога, и обеспокоенный доктор Корвизар послал за императором.
Отбросив всякий этикет, без камергера, без дежурной дамы, с обнаженной головой и помутившимся взором, тот, видимо упавший духом, показался на пороге спальни Марии Луизы.
— Спасите мать! — воскликнул он. — Не дайте погибнуть моей Луизе! Корвизар, вы отвечаете головой за жизнь императрицы! — воскликнул он.
— Ваше величество, я попытаюсь спасти также и ребенка, но придется, пожалуй, прибегнуть к щипцам…
Наполеон с горестным видом махнул рукой, предоставляя полную власть доктору, а затем, увидав знаменитого акушера Дюбуа, который должен был принимать младенца, и заметив его смущение, сказал ему:
— Сохраните хладнокровие и поступайте — черт побери! — так, как если бы вы находились у постели крестьянки.
Некоторое время Наполеон с тревогой и нежностью смотрел на юную страдалицу, с любовью пожимал влажную руку Марии Луизы, бледной и задыхавшейся под кружевами в приступе первых болей. Потом он вернулся опять в кабинет, расстроенный, взволнованный, неспособный усидеть на месте.
Его не только пугали осложнения при родах, предсказанные Корвизаром, но боязнь за жизнь ребенка усиливалась беспокойством за мать. Допуская даже благополучный исход, император мучился вдобавок неизвестностью о том, какого пола будет ребенок. Дарует ли Провидение ему сына, а Империи Наполеона II? Конечно, он обрадовался бы и дочери, но ее появление на свет расстроило бы все или по крайней мере отсрочило бы на неопределенное время его планы, все его надежды. А если здоровье Марии Луизы, расшатанное рождением принцессы, если ее организм, потрясенный трудными родами, не позволят ей вторично сделаться матерью? Что тогда? О, это было бы возвратом к прежней неуверенности, к боязни, что императорское наследие будет расхищено или перейдет в руки чересчур слабые, чтобы принять его и удержать…
Чтобы рассеять томительное нетерпение, император подходил время от времени к одному из окон кабинета и смотрел на толпы народа, который наводнял площадь Карусель, не сводя взора с Тюильрийского дворца.
Народ, подобно Наполеону, томился в лихорадке.
20 марта 1811 года тревога витала и над всей Францией: подданные не меньше своего повелителя изнывали от нетерпения узнать, что совершит природа в спальне роженицы. Рождение сына у императора представлялось всем залогом мира, поддержкой французского могущества, гарантией для будущего.
Большинство рассуждало таким образом. Мыслившие иначе точно так же не скрывали того, что событие имело большую важность в их глазах. Враги Наполеона, приверженцы принцев, люди, примкнувшие к заговору шуанов и готовившие втихомолку возвращение Бурбонов, надеялись, что ребенок родится нежизнеспособным. Неблагоприятные слухи, ходившие по городу, радовали их. А если бы ребенку было суждено случайно явиться на свет здоровым, то они желали в виде утешения, чтобы то была девочка. Мальчик расстроил бы их планы, основанные на внезапной смерти Наполеона без наследника, без возможного преемника.
Филадельфы, рассеянные, заточенные в тюрьму или сосланные, сговорились между собой перед разрешением императрицы. Те из них, которые были на свободе, прилагали все усилия, чтобы сплотиться.
20 марта 1811 года мы находим главных из них за столом в кабачке на площади Карусель. Здесь, в тесном кабинете, Марсель, выпущенный из тюрьмы благодаря ходатайству Ренэ перед императором, беседовал с тремя мужчинами, различными по возрасту и манерам, по имевшими одинаковые черты; ту профессиональную особенность, которая позволяет военным, актерам и духовным лицам узнавать своих собратьев даже под одеждой, способной обмануть остальных.
Первый, самый молодой из собеседников, назывался Александром Бутрэ. Двадцати восьми лет, родом из Анжера, он занимал место учителя в одной роялистской семье и поддерживал отношения с друзьями принцев и важными эмигрантами.
Второй, бритый, с мягким обращением, как Бутрэ, но с более острым взглядом и более сдержанной улыбкой, носил имя аббата Лафон. Этому пламенному роялисту было уже под сорок лет.
Третий мужчина, низкого роста, коренастый, с лицом оливкового цвета, стрелял налево и направо пронзительными черными глазами. Жесткая черная борода покрывала его щеки и подбородок. То был испанский монах по имени Каманьо. Он мечтал о восстановлении Вандеи, а его ненависть к Наполеону основывалась преимущественно на преследованиях, направленных против папы.
Эти трое заговорщиков сообщили Марселю об усилиях филадельфов сорганизоваться вновь в Бордо, Пуату и восточных областях. Они выжидали только удобного случая, чтобы подать сигнал к восстанию.
Чокаясь за осуществление своих надежд, четверо единомышленников напрягали слух в ожидании пушечного выстрела, который должен был возвестить рождение царственного младенца. Для них это событие также представляло немалую важность. Наполеон без наследника был более уязвим. Новорожденный сын, упрочив императорский трон, становился в глазах армии и народа как бы законным наследником грозного имени Наполеона, продолжателем его дела, его могущества и поэтому делал сомнительной удачу замыслов, взлелеянных заговорщиками.
Они оканчивали свою беседу, в которой обменивались мнениями и излагали планы, когда грянула пушка…
Этот выстрел был встречен страшным гамом, поднявшимся на площади Карусель. Тысячи стесненных грудей спешили облегчить себя невнятным ревом, который звучал и надеждой, и приветом, и радостью, инстинктивным и смутным взрывом чувств. Люди отводили душу после напряженного ожидания среди продолжительного и хриплого шепота.
Пушка Инвалидов заговорила… Императорский младенец родился на свет! Был ли то ожидаемый принц? Или корона Наполеона переходила к женскому поколению?
Через минуту грянул второй выстрел.
Новое смутное неистовство собравшегося народа, в котором выделялись отрывистые восклицания, грубые окрики: «Молчите! Не мешайте! Шш!.. Шш!.. Да здравствует император!»
Третий выстрел!
В тишине, почти ненарушаемой, слышался только слабый шепот, похожий на журчание воды, доносившееся издалека, раздались голоса, считавшие выстрелы:
— Три!
Марсель и его товарищи вышли к порогу, чтобы лучше слышать, а также следить за впечатлениями любопытных.
Тут в нескольких шагах от них очутились двое мужчин, которые, по-видимому, избегали привлекать к себе внимание, потому что притаились у кабачка за оконным ставнем, откинутым напором толпы.
— Мне знаком этот человек, — тихо заметил Марсель, обращаясь к аббату Лафону, — он принадлежит к нашей партии. Это агент графа де Прованс маркиз де Лювиньи. Он отошел от нас, когда узнал, что нашей целью было восстановление республики.
— Ого! Мале не сказал еще последнего слова, — возразил аббат, — и я твердо надеюсь вместе с отцом Каманьо склонить его к признанию королевской власти, единственной формы правления, возможной во Франции. Ведь вы этого же мнения, ваше преподобие?
— Мне решительно все равно, как будет называться режим, которым мы заменим власть Бонапарта, — свирепым тоном ответил монах, — только бы новое правительство восстановило церковь в ее славе.
— Я не разделяю ваших идей, — сказал тогда Бутрэ, — касательно возвращения короля, которое кажется мне весьма проблематичным; я полагаю, что если Наполеон будет наконец повержен нами, то непременно нужно ввести республику! Но вот в чем я схожусь с вами: в том, что я требую, чтобы эта республика не была нечестивой, но христианской. Не слишком примешивайте папу к нашим делам. Французская церковь — вот что было бы нам нужно! Как по-вашему?
Марсель покачал головой.
— Нужна всемирная республика, — ответил он. — Все люди братья! Никаких границ! Война уничтожена! Согласие вместо соперничества, свободный обмен продуктами, а идеи, как и товары, освобожденные от таможенной пошлины, уже не подлежат произволу властей, посягательствам казны и полицейским притеснениям; вот мой идеал, и вот почему хочу я ниспровергнуть Наполеона! — заключил этот восторженный проповедник равенства и свободы.
Пушка продолжала палить, и возрастающий гул толпы вторил ее залпам.
— Семнадцать! Приближается, милейший Мобрейль, — сказал Лювиньи своего товарищу достаточно громко для того, чтобы его слова донеслись до Марселя и его друзей.
Этот спутник маркиза Лювиньи — личность, не внушающая доверия, с ухватками забияки и проходимца, со зверским взором и тонкими, неприятными губами, — пробормотал;
— Еще четыре минуты! Ах, Наполеон, закатится ли наконец твоя звезда?
— Если, к несчастью, нам придется услышать еще восемьдесят четыре выстрела этой проклятой пушки… если у Бонапарта родился мальчик, какое решение должны принять наши принцы, господин де Мобрейль?
— Сделать то, что я всегда советовал: устранить тирана. Для этого достаточно хорошего кинжала.
— Нужен человек, чтобы действовать им…
— Этот человек существует. Он готов. Это я! — и выражение ненависти исказило лицо этого искателя приключений, Герри, маркиза д’Орво, графа Мобрейля, который впоследствии получил поручение от Талейрана и Бурбонов убить Наполеона с его братьями Жеромом и Жозефом, а также похитить Римского короля и королеву Вестфальскую.
Всеобщее безмолвие заставило замереть всякий шум, всякий шепот. Прозвучал двадцать первый пушечный выстрел. Закончился ли им салют, положенный на случай рождения принцессы?
Все собравшиеся замерли. Казалось, что промежуток был более продолжительным, и некоторые уже говорили:
— Это все! У Наполеона не будет наследника…
Но вдруг грянул новый выстрел, подхваченный громовым «ура!», за ним другой, третий. Сомнений больше не было: родился младенец мужского пола.
Ликование, крики, шляпы, подброшенные в воздух, рукопожатия, обмен сердечными излияниями — весь избыток народной радости дал себя знать в тот несравненный день счастья для Наполеона.
Он пережил страшные волнения. Усилия скрыть их совершенно разбили его. Покинув спальню Марии Луизы во время родов, он удалился к себе и принял ванну для успокоения нервов и отдыха.
Императрица, испытывая жестокие боли, стонала, корчилась, издавала хриплые вопли и, с испуганными глазами при виде щипцов в руках Дюбуа, кричала, что она не позволит накладывать их, что она слышала приказание Наполеона пожертвовать ею ради спасения наследника. Это была неправда. Наполеон, как известно читателю, в страстном порыве крикнул Дюбуа, предупреждавшего его о трудностях предстоящего разрешения: «Прежде всего спасайте мать!» Но Мария Луиза в своих мучениях с ненавистью смотрела на кабинет мужа. Можно сказать, что эта пытка материнством повлияла на ее чувства к нему. Наполеон, и прежде нелюбимый ею, представлявшийся ее напуганному воображению скверным и злым чудовищем, а вдобавок грубым человеком, в этот момент, когда ее чувства были возбуждены до крайних пределов, а душа терзалась, как и тело, сделался для нее тайным предметом отвращения и вражды. Что же касается ребенка, причинившего ей эти нестерпимые боли, то она никогда не любила его. Этот несчастный, вся жизнь которого была лишь кратковременной весной, безотрадной, как ненавистная осень, был обречен прозябать сиротой при живом отце и живой матери. Войны, необходимость защищать Францию, охваченную вражеским нашествием, плен и медленная агония на отдаленном острове помешали отцу нежить и холить желанного сына, а Марию Луизу удерживал при себе граф Нейпперг, и ей предстояло иметь других детей, нуждавшихся в материнской ласке.
Перед наложением щипцов снова послали за Наполеоном.
Успокоившийся, преодолевший душевные муки, он присутствовал при операции от начала до конца. Он склонился к императрице, которая обливалась потом и вся трепетала среди прерывистых рыданий, запыхавшаяся, терпевшая настоящую пытку. Император держал ее за голову и потихоньку прикасался губами к ее лбу, чтобы запечатлеть на нем нежный, боязливый поцелуй; он нашептывал ей слова любви, которые она не могла слышать и которые были не в состоянии ни растрогать, ни ободрить ее, ни придать ей терпения и энергии, столь важных в такой критический момент. Акушер между тем начал вводить щипцы. Ребенок шел ногами; требовалось освободить голову.
Жуткое безмолвие царило в спальне, где, кроме императора и Дюбуа, находились де Монтескью, сиделка императрицы, герцогиня Монтебелло, первая статс-дама, и де Лукай, дежурная в тот день во дворце, государственный канцлер Камбосерес и Бертье, принц Нёшательский (двое последних были вызваны в качестве свидетелей).
С улицы доносился шум, напоминавший рев моря; невнятный говор толпы усиливался от ожидания. По городу распространилась весть, что муки императрицы возрастают, что роды опасны. Присутствующие молчали из боязни увеличить боли матери и тревогу императора.
Наконец Дюбуа, долгое время стоявший согнувшись, быстро отступил назад, подняв склоненную голову; очень бледный, он обернулся к императору, держа в руках что-то крошечное, красноватое, бесформенное, неподвижное и окровавленное…
— Ваше величество, родился мальчик! — сдавленным голосом произнес акушер.
Вздох облегчения, в котором выразилась вся сдерживаемая внутренняя радость, вырвался из груди Наполеона.
Наконец-то! Судьба не отвернулась от него! У него наследник! Свету предстояло считаться с Наполеоном Вторым!
Наполеон рванулся к акушеру, чтобы взять своего ребенка, но Дюбуа остановил его нетерпеливым, повелительным жестом и бросил беспокойный взгляд на маленькое, по-прежнему неподвижное существо с багровым тельцем, которое походило на ком безжизненного мяса, извлеченного из утробы умирающей матери.
Наполеон внезапно почувствовал острую судорогу. Ему стали понятны озабоченность и сомнение врача. Закусив губы, сжав пальцы, он старался сохранить царственную безмятежность, которую демонстрировал до сих пор. Он молча пристальным и мрачным взором следил за всеми движениями акушера, старавшегося оживить ребенка.
Между тем Дюбуа растирал маленькое тельце, влажное и помертвевшее; он вдувал воздух в легкие новорожденного, приникая губами к неподвижному и холодному ротику, потихоньку хлопал по бедрам и осторожно качал малютку.
Семь минут прошли таким образом, и ни один крик, ни одно проявление жизни не успокоили истерзанного императора.
Вдруг рот ребенка полуоткрылся и его первый писк, для ушей Наполеона более восхитительный, чем звук триумфальных фанфар, раздался в тревожной тишине спальни. Наследник империи был жив, несомненно жив!
Несмотря на всю силу воли и удивительную способность оставаться непроницаемым, Наполеон невольно издал какое-то радостное ворчание. Он схватил наскоро спеленутого ребенка и бросился в соседнюю гостиную, где ожидали все депутаты империи, маршалы, принцы. С грубым тщеславием, в порыве гордой и вульгарной радости удовлетворенный император и счастливый отец представил новорожденного собравшимся и сказал:
— Господа, вот Римский король! В этот момент по сигналу, поданному из дворца, большой колокол на колокольне собора Парижской Богоматери и пушечные залпы в доме Инвалидов начали извещать о появлении на свет Наполеона Второго.
Тогда император в приливе отцовского счастья и торжества основателя династии выбежал на балкон Тюильрийского дворца, перед которым дожидалась несметная толпа, сдерживаемая только простой веревкой. Тут в виде трофея, в знак победы и славного будущего он поднял царственное дитя над головой и показал его народу.
Так, подобно первым франкским королям, которых поднимали на большом щите, сын Наполеона получил национальное признание своих прав. Эта живая корона, возложенная поверх императорских и королевских диадем, которыми уже увенчал себя Наполеон, была приветствуема кличем, грозным для врага и радостным для Франции: «Да здравствует император!»
В радостном гуле едва можно было различить глухие проклятия немногочисленных приверженцев Бурбонов, рассеянных в толпе. Маркиз де Лювиньи и граф де Мобрейль быстро удалились, проклиная слишком благосклонную судьбу. Недовольные, раздраженные, раздосадованные Марсель, аббат Лафон, монах Каманьо и Бутрэ вскоре после того ушли из кабачка, тревожно качая головами, они говорили между собой:
— Пойдемте, посоветуемся с Филопоменом. Изменит ли это рождение его планы?
И все четверо, все более и более задумчивые и смущенные, направились к лечебнице доктора Дюбюиссона, где был помещен генерал Мале.
Никто не предвидел тогда, что рождение Римского короля не послужит ни препятствием для смелых планов Мале, ни гарантией мира для Франции. Никто не мог предугадать злополучную и трогательную судьбу этого ребенка, которого отец мог ласкать только в детстве и молодость которого зачахла в царственной темнице вне пределов Франции, в грустной неволе, где ему запрещали даже говорить на родном языке и скрывали от него громкую славу отечества.
Но колокола, звонившие всю ночь, артиллерия, возвещавшая о счастливом событии, ошеломляли, опьяняли, отуманивали народ и двор, и 20 марта 1811 года было днем триумфа, кульминационной датой в жизни Наполеона.
Горный склон молодости, побед, смелого и могучего подъема был пройден: после краткой остановки на вершине сначала медленный спуск, затем поспешный, потом обрыв, падение, пропасть со всеми ее ужасами, Фонтенбло и попытка самоубийства, измена, отречение, остров Святой Елены и оскорбления английского тюремщика, — вот что готовилось судьбой эфемерному властелину мира, который, сделавшись отцом, безмерно радовался в это утро, внушавшее столько веры и надежд.
II
правитьГраф де Мобрейль, расставаясь с маркизом де Лювиньи, многозначительно пожал ему руку и сказал:
— Счастье не всегда будет служить Наполеону! Мы еще увидимся, маркиз!
Лювиньи тряхнул головой и пробормотал:
— Не думаю… или по крайней мере не сейчас. Я уезжаю.
— А не будет некоторой нескромностью спросить причине вашего отъезда?
— Пока Бонапарт остается здесь, — промолвил маркиз, грозя кулаком Тюильри, — я буду вдали от Франции.
— А куда вы поедете?
— В Лондон к нашим законным государям.
Мобрейль глубоко задумался. Вдруг по его измученному лицу скользнула улыбка.
— Я знаю, — сказал он, — вы имеете доступ ко двору их высочеств? С вами, дорогой маркиз, там считаются? А по временам и совещаются с вами, не правда ли?
— Их высочества изволили оценить мою преданность. Граф де Прованс почтил меня особой благосклонностью, а граф д’Артуа соблаговолил неоднократно поручать мне весьма ответственные поручения, за исполнение которых неизменно выражал мне благодарность.
— Вы отчасти причастны к заговорам, маркиз?
— Я принимал участие во всех заговорах, — оживленно ответил Лювиньи. — Ведь это я служил посредником между их высочествами и господами Кадудалем, Пишегрю, Фушэ, Талейраном, Моро. Бернадотт, наша последняя надежда, как-то странно охладел. В настоящий момент князь де Понтекорво старается для себя; это честолюбивый и неблагодарный человек! На этого интригана больше нечего рассчитывать!
— Найдутся другие. Фушэ и Талейран всегда пойдут за теми, на чьей стороне успех. Но как, прислушиваясь к этой проклятой пушке, я только что сказал сам, существует одно-единственное средство избавиться от империи.
— Это покончить с императором. Мы уже думали об этом, изыскивали средства…
— Все это никуда не годится! Старо, опасно, слишком неверно! Нет, надо отказаться от излюбленного средства участников всех военных и гражданских заговоров, надо напасть на тирана, схватиться с ним лицом к лицу и поразить его. Вот то средство, которое я имею в виду! Не дадите ли вы мне возможность лично представить их высочествам мои предложения и не возьмете ли вы меня с собой в Лондон?
— Я с удовольствием представлю вас их высочествам, так как вы кажетесь мне человеком дела.
— В деле меня и оценят! — холодно заметил Мобрейль.
— Но будем считать, что я ничего не знаю. Как сегодня, так и завтра или через десять лет — мне одинаково неизвестны ваши проекты. Вы отправитесь вместе со мной в Лондон; вы француз, верноподданность которого мне хорошо известна; вы желаете иметь честь засвидетельствовать свое почтение своим законным государям, я даю вам возможность проникнуть к ним, вот и все. Но вы не посвящали меня в ваши намерения. Решено?
— Даю вам слово! Так когда же мы едем?
— Если хотите — завтра.
— Маркиз, я отправлюсь уложить свой чемодан, и завтра мы будем уже на дороге в Кале.
— Скажите-ка, господин Мобрейль, значит, вы сильно ненавидите Наполеона? — спросил Лювиньи, внимательно вглядываясь в авантюриста.
— Да, я ненавижу его и хочу мстить! — с мрачной энергией ответил граф Мобрейль.
— А ведь вы почти из его дома. Ведь вы, кажется, были шталмейстером при дворе его брата, Жерома Бонапарта, которого он имел смелость сделать королем Вестфалии. Сделать такого шута горохового королем! Ну не насмешка ли это?
— А, так вы, значит, слышали мою историю? — сказал Мобрейль. — О, это самое банальное приключение! Королева проявила ко мне известную благосклонность, а Жерому это не понравилось. Он сообщил о своей супружеской неудаче брату, а тот вместо того, чтобы посмеяться и посоветовать несчастному мужу философское спокойствие, необходимое в подобных случаях, решил стать мстителем за честь Жерома. Я был как раз накануне назначения на в высшей степени выгодную должность комиссара у испанской границы. Наполеон разорил меня одним росчерком пера: он вычеркнул мое имя из доклада о назначении на место и строго-настрого приказал никогда не упоминать ему обо мне. Мне думается, что он сам приревновал меня: у него были определенные намерения на королеву Вестфальскую… Бедная Екатерина Вюртембергская! Как мне жалко ее! Положив на месте проклятого корсиканца, я хочу отомстить также и за нее! Маркиз, я сгораю от нетерпения предложить нашим принцам всю свою энергию и ненависть!
— Я помогу вам! Но будем осторожны! Так до свиданья, до завтра!
— До завтра! Господи Боже, маркиз, благодаря счастливой случайности, которая так неожиданно свела нас с вами, я уже не нахожу сегодняшний день таким отвратительным.
— Так вы прощаете Римскому королю его рождение?
— Римскому королю? О, черед дойдет и до этого королька. Пусть только он попадет в мои руки!
— Вы убили бы и его? — спросил Лювиньи, на которого произвел сильное впечатление мрачный тон заявления Мобрейля, сопровождаемый свирепым блеском глаз. И словно охваченный заранее жалостью к маленькому королю, он прибавил: — Ребенка! Вы, значит, не отступаете ни перед чем? О, вы ужасный человек!
— Говорят, что так! — ответил злодей, польщенный этим замечанием, словно комплиментом, а затем пробормотал с жестокой улыбкой: — Ребенок вырастет. Было бы безумием убить льва и оставить в живых львенка. До завтра, и постараемся провести агентов корсиканца!
Через пять дней после этого соглашения Мобрейль по рекомендации маркиза де Лювиньи был допущен к графу де Прованс, которому впоследствии история дала имя Людовика Восемнадцатого.
Будущий король Франции жил в Англии, в элегантном поместье в графстве Бекингэм. Там он ждал, хотя и без особенной надежды, чтобы Франция раскаялась в своих революционных заблуждениях, прогнала узурпатора и вернула ему, Людовику Станиславу Ксавье графу де Прованс, корону его брата Людовика XVI. Но ему так часто нашептывали на ухо слова одобрения, он видел столько разочарования и безнадежной усталости в окружавших его лицах, что теперь очень рассеянно и вскользь выслушивал редкие предсказания будущего возвращения в Тюильрийский дворец. Впрочем, эти предсказания обычно звучали без внутреннего убеждения, скорее банальным комплиментом, какой-то заученной формулой обязательной вежливости в устах все более редких преданных роялистов, являвшихся принести его высочеству выражения верности и предложить к его услугам свою шпагу.
И граф де Прованс уже не верил в успех заговора или мятежа. Без всякой грусти, со спокойствием примирившегося философа и скептической улыбкой на устах он признавал бесполезным и все эти выражения преданности, и готовность жертвовать человеческими жизнями. Он совершенно не старался отыскать подражателей отважным партизанам вроде Кадудаля или Фроттэ, сама порода которых казалась ему уже иссякнувшей. Он более чем умеренно доверял проектам заговорщиков, этих разинь, которые давали себя арестовать до начала открытых действий и адские машины которых неизменно отказывали в благоприятный момент. Некоторое время он еще верил в маршала Бернадотта, которого ему рисовали в виде ловкого интригана, безумно завидовавшего Наполеону и готового в силу этого изменить ему и использовать против него те военные силы, которыми он командовал, равно как и старинные связи с оставшимися независимыми офицерами; за Бернадоттом было еще большое влияние на истинных республиканцев, которые ценили в нем генерала, явившегося в штатском платье на свидание с Бонапартом утром восемнадцатого брюмера. Бернадотт не мог сам питать надежду на корону. После низложения Наполеона он стал бы Монком и призвал законного государя. Генерал Монк был одним из ближайших сподвижников английского диктатора Кромвеля, низложившего и казнившего английского короля Карла I, сына Марии Стюарт. Через два года после смерти Кромвеля Монк счел более выгодным для себя не поддерживать правление сына Кромвеля, а содействовать восстановлению на престоле короля из дома Стюартов — Карла II, сына казненного Карла I. До самого последнего момента Монк действовал так, что даже ближайшим сотрудникам оставалось неизвестным его намерение — он боялся скомпрометировать себя на случай неудачи. Бернадотта справедливо сравнивают с Монком, так как оба они были чистокровными политиками, руководствующимися не идеей или привязанностями, а только соображениями выгоды.
Но и этой обольстительной мечте суждено было рассеяться. Бернадотт внезапно резко оборвал начавшиеся переговоры. Уверяли, будто он искал в Европе княжество или королевство для себя, где, избавившись от всяких вассальных обязательств и необходимости быть благодарным Наполеону, он мог бы для укрепления своего юного трона опереться на древнюю монархию.
Но так или иначе, в данный момент не приходилось рассчитывать на этого честолюбивого сержанта, ставшего маршалом империи и князем де Понтекорво. Что мог бы дать, даже обещать ему государь в изгнании, шансы которого на трон были столь эфемерны?
И с ироничной гримасой граф де Прованс припоминал имена всех тех старинных слуг его рода, потомков придворных Людовика XV и Людовика XVI, наследников геройской фамилии, которые мало-помалу снизошли до принятия от этого корсиканского выскочки, ставшего их господином, должностей, денежных наград, командования полками, а иные из них — даже новых титулов.
И не разражаясь громогласными сетованиями, не жалуясь на всеобщее оскудение, не сожалея об изменниках, чувствуя себя забытым французами и презираемым европейскими государями, сознавая, что какими бы внешними знаками почета ни окружали его англичане, а на их поддержку ему рассчитывать не приходится, Людовик Станислав Ксавье, все более и более тучневший из-за недостатка движения и физических упражнений, изо дня в день жил только ожиданием хорошего обеда, так как, подобно всем Бурбонам, был изрядным обжорой. Дожидаясь, пока накроют стол, он спокойно откидывался в кресле, не думая больше о короне, и погружался в латинский текст Горация, изданного Эльзевиром и облеченного в кокетливый переплет, перечитывал ту или другую оду, которую он смаковал с наслаждением безмятежного любителя науки, удалившегося на покой и отказавшегося от всякого мирского шума.
При докладе о маркизе д’Орво, графе Мобрейле, Людовик, не выпуская из рук Горация и карандаша, которым он делал пометки на полях, вытянулся в кресле, стараясь придать величественный вид своему гигантскому телу, и затем, посмотрев через потайное зеркало на человека, о приходе которого ему доложили, пробормотал с иронией:
— Вот тип завзятого хвастуна! В то время как Мобрейль приветствовал графа, а Блакас быстро перечислял титулы этого француза, явившегося в Англию специально для того, чтобы сложить свои приветствия к ногам того, кого он считал своим законным государем, граф де Прованс думал: «Меня опять собираются прельстить каким-нибудь казарменным заговором, бесшабашным замыслом соскучившегося гарнизона. Этого субъекта, который, судя по внешнему виду, подвизался главным образом на больших дорогах, либо сейчас же заберут и расстреляют, если только не предпочтут спрятать в какой-нибудь отдаленный и усиленно охраняемый уголок; либо ему в случае неуспеха удастся ускользнуть, но тогда он не посмеет явиться ко мне с какими-либо требованиями. Так или иначе, но я буду избавлен от него. Значит, я могу выслушать его; это меня ни к чему не обязывает, но доставит только удовольствие верному Блакасу! Хотя я все-таки предпочел бы не прерывать своей беседы с Горацием»…
Герцог Казимир де Блакас д’Ольн был поверенным, другом и секретарем графа де Прованс. Он следовал за ним повсюду — в Кобленц, в Петербург, в Лондон, во время скитаний не находившего нигде приюта принца, и был обычным покровителем всех искавших доступа к графу де Прованс заговорщиков. В этом амплуа ему приходилось фигурировать гораздо чаще, чем в качестве камергера или церемониймейстера, которым он, в сущности говоря, и был. Но изгнанному принцу редко приходилось устраивать приемы при своем дворе. Там после длительных перерывов показывались только такие же изгнанники, как и сам принц, или же являлись подозрительного вида личности с истасканными, изрубленными, сожженными солнцем и обветренными лицами; предъявляя рекомендательное письмо и показывая иногда свои раны, эти заблудившиеся дети шуанства проклинали республику и хвастались готовностью покончить с Бонапартом; они предлагали снова начать войну по лесам, уверяя его высочество, что достаточно одного сигнала, чтобы поднять шесть западных департаментов Франции, и одного энергичного человека, чтобы ввести короля в Париж во главе победоносных крестьян с королевскими лилиями вместо знамени.
Обычно в этих случаях его высочество неизменно отвечал, что данный момент кажется ему неблагоприятным для высадки у нормандских берегов и что он предпочитает обождать еще немного; тогда посетитель удалялся, не упуская случая попросить вознаграждение за убитых лошадей и имущество, разграбленное «этими сорвавшимися с цепи дьяволами», то есть солдатами империи.
Как правило, аудиенция кончалась тем, что Блакас, нахмурившись, выдавал посетителю некоторую сумму денег, а Станислав Ксавье снова откидывался на спинку кресла и брался за своего Горация.
Но на этот раз выразительное лицо Мобрейля, глубокая решимость, сквозившая во всех его манерах, суровые черты нос хищной птицы, придававший ему сходство с великим Кондэ, военная осанка — все это расположило принца более милостиво. Он подумал: «Быть может, этот субъект не похож на других; быть может, он далек от мысли предлагать мне какое-нибудь безумное предприятие, как это делают другие; выслушаю-ка его!» — и с обычной своей улыбкой, хотя и облекаясь в обычную для него броню скептицизма, показал рукой посетителю на стул.
Мобрейль поклонился, но не сел, ожидая, пока принц обратится к нему.
— Вы из Парижа? — спросил претендент. — Ну, какие новости принесли вы нам оттуда? Наверное, плохие?
— Отвратительные, ваше высочество!
— Генерал Бонапарт все еще победоносен, как всегда, и пользуется прежней популярностью и любовью?
— Счастье снова оказалось милостивым к нему! Рождение сына, которого он называет своим наследником, как будто укрепляет его трон, на самом деле шаткий и колеблющийся.
— Если вы на самом деле думаете так, то я поздравляю вас с дальновидностью: эта империя, основанная на жестокости и насилии, на презрении к правам, совести и свободе, не может долго продержаться. Но забывчивые, неблагодарные, обольщенные французы не разделяют ваших достойных убеждений; французы уже позабыли о своих старых королях, и вы являетесь исключением; вы доводите вашу преданность даже до того, что являетесь к нам сюда засвидетельствовать свои верноподданнические чувства! О, вы найдете не очень-то много подражателей! — прибавил граф де Прованс с улыбкой разочарования. — Впрочем, проходя передней и приемной вы уже должны были заметить, что подобные вам гости очень редки у меня.
— Внезапное событие может переполнить ваш салон толпой, которая будет наперебой домогаться чести видеть вас!
— Что значит «внезапное событие»? Я не понимаю вас…
— Смерть Наполеона! — громко ответил Мобрейль.
— Неужели вы думаете, что подобное «внезапное событие» способно произвести переворот в положении вещей? Ведь за Бонапарта стоят вся армия, солидная администрация; кроме того, его окружает сонм маршалов, которые, судя по всему, глубоко преданы ему и не преминут обнажить шпаги в защиту его сына, его наследника. Так неужели же вы думаете, что империя представляет собой столь шаткое здание? Неужели вы решитесь утверждать, будто институт империи не способен пережить своего основателя?
— Раз император умрет, то и его империя разлетится в пыль, ваше высочество! Армия устала сражаться и вечно летать с севера на юг, с берегов Таго на берега Вислы; она требует только мира, ждет только отдыха. Смерть Наполеона даст ей тут же одно и обеспечит в будущем другое, оставляя в прошлом славу. Большего армия и не потребует. Вечно враждующие между собой маршалы, не доверяющие друг другу и тоже усталые, никогда не будут в силах прийти к соглашению, если в случае регентства им придется делить власть. Да и многие из них больше солдат желают как можно скорее сложить оружие. Имея земли, замки, молодых жен, они хотят использовать последние годы физической бодрости и уже пошатнувшегося здоровья, остающиеся им в жизни. Они не так глупы, чтобы снова вскочить на лошадей и пойти войной против всей Европы, а может быть, и Франции, ради того, чтобы обеспечить сыну Наполеона оспариваемое престолонаследие. Таким образом трон Франции вернется к своим законным обладателям. Маршалы, восхищенные, что вы, ваше королевское высочество, обращаетесь с ними как с великими вассалами короны, гордые тем, что их боевое дворянство признано равным родовому — потому что необходимо будет признать такое равенство, — станут самой мощной опорой вашего реставрированного трона! Что же касается ребенка, которого называют Римским королем, то ему не выдержать на своем тщедушном челе тяжести императорской короны; его сломит уже то, что он должен будет носить имя воина, перед которым так долго трепетала вся Европа и чьи предприятия ему придется поддерживать и продолжать; это будет какая-то тень императора, призрак государя. Поверьте мне, ваше высочество, что стоит Наполеону умереть, как ему уже невозможно будет воскреснуть в лице сына!
— Может быть, вы и правы, — сказал граф де Прованс, погружаясь в глубокое раздумье, — возможно, что империя падет в тот момент, когда того, кто является всем в этом громадном государстве, не будет в живых. Но едва ли это может случиться так скоро. Наполеон отличается крепким здоровьем, он еще молод, гораздо моложе меня… Но, может быть, вы случайно уже составили себе понятие, каким образом произойдет то важное, но гадательное событие, на которое вы намекаете и которое должно будет совершенно изменить судьбы Франции?
— Я не только имею то понятие, ваше высочество, а нечто большее: уверенность. Для этого нужно, чтобы…
— Довольно, маркиз! — поспешил перебить его граф де Прованс. — Мне не подобает слушать дальнейшие подробности. Я живу здесь в уединении, вдали от всякой агитации и политики; в обществе старого Блакаса и вечно юного Горация я без всякого нетерпения дожидаюсь, пока повернется колесо фортуны. Я не хочу заниматься такими гадательными событиями, вызвать которые, несмотря на всю их желательность, мне было бы невозможно. Если вы питаете какие-то надежды, если кое-какие признаки дают вам основание предвидеть их быстрое осуществление, то расскажите все это Блакасу. Он очень интересуется подобными радостными гипотезами; что же касается меня, граф, то я махнул рукой, совершенно махнул рукой! Поговорим о чем-нибудь другом!
Еще некоторое время разговор продолжался, затрагивая совершенно безразличные, невинные темы; затем граф де Прованс сделал жест, означавший, что он хочет закончить аудиенцию и вернуться к своему Горацию.
Мобрейль почтительнейше откланялся.
Блакас пошел провожать его и предложил осмотреть дивные аллеи парка.
Оба они углубились под тенистые своды столетних дубов, где прыгали грациозные, боязливые лани. Мобрейль, который отлично понял осторожность графа де Прованс, открылся во всем его доверенному. Он рассказал ему во всех деталях свой проект: следовало убить императора и похитить Римского короля; тогда во всеобщем смятении можно было бы надеяться на реставрацию.
Блакас спокойно выслушал его. Не выказывая ни малейшего отвращения, он в то же время не решался высказываться одобрительно о злодейском плане Мобрейля. Он удовольствовался тем, что ответил несколькими незначительными словами, которые не были ни одобряющими, ни порицающими. Было ясно, что граф де Прованс и его секретарь, не будучи уверены в успехе, хотели гарантировать себе возможность отказаться от всякого знакомства с убийцей и его планами в случае, если его покушение не удастся. Но в глубине души они желали его успеха и не хотели обескураживать его.
— Ну, а чего вы потребуете для себя лично, господин Мобрейль? — спросил Блакас, прощаясь с авантюристом у ограды парка.
— Ничего, кроме признательности моего короля в тот день, когда его величество воссядет в Тюильри на престоле своих предков и снова возьмет в руки скипетр Франции, освобожденной моей рукой от угнетающего ее тирана.
— Так да поможет вам Божественное Провидение и да укрепит Оно ваши намерения, которые имеют целью освободить угнетенный народ и восстановить законного государя на престоле, узурпированном безбожником-бандитом! Буду очень рад увидеться с вами, граф, и с удовольствием ждать от вас радостных новостей!
Они церемонно раскланялись и разошлись.
Мобрейль, пешком возвращаясь к себе в гостиницу, думал в большом замешательстве: «Надо было ждать от них такой уклончивости! Что за черт — ничего определенного, ни одного искреннего слова, одни только уклончивые речи, шаткие обещания… Не только не хотят дать прямое указание, но даже и не высказывают явного одобрения! Ну да, конечно, они боятся скомпрометировать себя! Как бы там ни было, но я обещал, что император вскоре умрет. Это обещание, кажется, заставило просиять наше брюхатое величество и улыбнуться его тощего камергера; оба они как будто поверили в меня. Теперь надо доказать им, что я не хвастался напрасно! Бонапарт жив и пользуется прежней популярностью; как устроиться, чтобы до истечения месяца он отправился на тот свет? Э, да что там! Сначала надо вернуться к себе в гостиницу и спокойно пообедать. Трактирщица обещала угостить меня знатной едой, а за добрым куском мяса и стаканчиком вина хорошие мысли являются сами собой!»
И, веря в свою смелость, в свою звезду, в счастливую случайность, которая поможет убрать Наполеона в самом непродолжительном времени, Мобрейль в отличном настроении духа, войдя в гостиницу «Королевский дуб», крикнул с порога на ломаном английском языке:
— Ну что, мистрис Бэтси, готов ли обед? Ну, живо! Принесите мне кубок канарийского вина, чтобы я мог выпить за вашу вывеску, как говорил этот милейший сэр Джон Фальстаф, величайший человек во всей Англии!
III
правитьМистрис Бэтси Четснаут, хозяйка гостиницы «Королевский дуб», извинилась, что обед еще не подан. Вина в этом была не ее, а мужа, Вилли Четснаута, превосходного отца семейства, уважаемого во всем приходе, но имевшего досадную привычку напиваться каждый раз, когда в «Королевском дубе» останавливался мало-мальски важный посетитель.
Случай представлялся ему довольно часто, так как пребывание в этих краях графа де Прованс привлекало многих важных иностранцев, а также неизменно любезных и разговорчивых французов; последние обычно справлялись о здоровье графа, о его привычках, о посещавших его гостях, об отправляемых им письмах. При этом они всегда щедро тратили деньги, отличаясь нетребовательностью и веселостью нрава. Единственно, что им, казалось, было нужно, это получить самые точные сведения о происшествиях, касающихся графа де Прованс. Они не брезговали подолгу разговаривать с горничными, чтобы быть в курсе всех мелочей существования принца.
— Без сомнения, все это были французы, искренне привязанные к своему впавшему в несчастье государю! — заключила говорливая Бэтси.
«Без сомнения — шпионы Наполеона!» — подумал Мобрейль и прибавил вслух:
— Разве сегодня тоже приехал какой-нибудь любопытствующий француз, что ваш муж напился и обед запаздывает?
— В том-то и дело, что да, сэр; там приехал какой-то джентльмен, который кажется мне французом. Он прибыл в сопровождении слуги.
— Ах, так! — сказал Мобрейль, неприятно пораженный услышанным, и подумал: «Неужели полиция уже следует за мной по пятам и Ровиго уже послал мне вслед одного из своих агентов? Ну что же, надо посмотреть на эту ищейку!»
— А можно повидать этого француза? — спросил он трактирщицу.
— Он в соседней комнате греется в ожидании обеда. Его лакей спит в конюшне. Не хотите ли, я позову его?
— Нет, я лучше поговорю с ним сам. Я уж сумею представиться ему! — ответил Мобрейль и решительно толкнул дверь в соседнюю комнату, где около камина сидел путешественник с бумагой в руках.
При виде незнакомца Мобрейль подумал: «Или я имею дело с агентом Ровиго, посланным следовать за мной по пятам, и в этом случае он знает, кто я такой; или же этот иностранец является каким-нибудь роялистом-дворянчиком, явившимся из усердия или расчета засвидетельствовать свое почтение графу де Прованс; значит, он меня не знает. В обоих случаях прятаться бесполезно».
Поэтому он развязно подошел к незнакомцу, человеку изящного вида, с правильными, красивыми чертами лица, и сказал ему:
— Вы француз, как мне сказала трактирщица, я тоже! Случай свел нас далеко от нашей родины, так не сделаете ли вы мне честь отобедать вместе со мной, благо и обед запоздал, так что нам веселее будет скоротать время. В мирном разговоре мы терпеливее справимся с нашим голодом. Я — граф Мобрейль.
Незнакомец слегка привстал со стула, поклонился легким движением головы и, поспешно собрав свои письма, которые, казалось, ему было необходимо скрыть от глаз завязывавшего знакомство графа, вежливо ответил:
— Я с удовольствием принимаю ваше любезное предложение, граф. Но прежде всего вы должны знать, что я не имею чести быть вашим соотечественником: я — граф Нейпперг, полномочный министр его величества императора австрийского; в данный момент я нахожусь в отпуске и путешествую для собственного удовольствия.
— А я — для здоровья, — поспешил ответить Мобрейль, который ни на мгновение не поверил, чтобы завзятый дипломат стал для одного только удовольствия путешествовать по соседству с резиденцией принца-изгнанника.
А Нейпперг между тем произнес:
— Ну что же, граф, я очень рад случаю, который свел нас, и обращаюсь к вашему содействию, чтобы поторопить хозяйку с обедом, так как путешествие сильно разожгло мой аппетит.
— Сейчас пойду посмотрю, что делается на плите и в печи, распеку Бэтси и разбужу, если только это вообще возможно, ее пьяницу-мужа.
— Отлично, граф Мобрейль, а в ожидании вас я покончу с этими письмами… письмами от родных, полученными мной третьего дня в Лондоне, — небрежно прибавил Нейпперг.
Мобрейль, отправившийся поторопить хозяйку, пробормотал:
— Гм… Эти письма на бумаге с орлом и короной, на императорской бумаге, что-то кажутся мне подозрительными. Уж не принадлежит ли этот выдающий себя за графа Нейпперга субъект к семейству Наполеона? — Вдруг Мобрейль хлопнул себя по лбу и, остановившись на ходу, пробормотал про себя: — Что я за идиот! Я, кажется, начинаю терять память! Ведь граф Нейпперг — черт возьми! — это тот самый австрийский дипломат, о котором в свое время кричали так много газеты Лондона и Гааги. Он был влюблен в Марию Луизу, и, как говорят, Наполеон однажды застал его ночью в ее комнате. О, это отличная встреча, и если эль и виски нашей хозяйки развяжут язык этому поклоннику императрицы и он вздумает рассказать за обедом о своих любовных приключениях, то он встретит пару внимательных ушей, жадных до деталей его похождений. Но какого черта ему нужно здесь? Э, что там — либо он сам расскажет мне это, либо я догадаюсь, что его привело сюда!
И Мобрейль отправился распоряжаться, как обещал.
Сначала он спустился в погреб, растолкал заснувшего трактирщика, вытащил его, сильно удивленного встряской, на свет и втолкнул в кухню сильным ударом ноги пониже талии. Затем он взялся за Бэтси, растормошил ее, заставил поторопиться и в конце концов вернулся обратно в зал, где его дожидался Нейпперг; перед ним торжественно несли гигантский ростбиф, окруженный белым венцом аппетитного картофеля.
Оба путешественника занялись обедом, обильно поливая его великолепным элем, поданным в громадных пинтах честным Вилли Четснаутом, теперь окончательно протрезвевшим и готовым снова достойно встретить нового посетителя, которого пошлет ему Провидение.
Во время обеда собеседники тщательно взвешивали свои слова, осторожно приглядываясь друг к другу; разговор все время вертелся вокруг совершенно нейтральных вещей — жизни во Франции и в Англии, трудностей объяснений с почтальонами и чиновниками. Затем стали обсуждать условия мира и возможность новой войны. Россия вооружилась; со своей стороны, и Наполеон тоже, казалось, выжидал только случая, чтобы выступить в поход.
При этом впервые было упомянуто имя Наполеона.
Мобрейль заметил, как при этом имени в глазах Нейпперга сверкнула злоба.
— Вы как будто не принадлежите к особенно восторженным поклонником Бонапарта? — спросил он спокойно, принимаясь за горячий плум-пудинг, только что поставленный мистрис Бэтси на стол.
— Я ненавижу его, — энергично ответил Нейпперг. — Не знаю, друг или враг вы ему, но я в Англии, в стране свободы, и не нахожу нужным таить в душе те чувства, которые испытываю каждый раз, когда при мне упоминают имя, особу или дела этого чудовища!
— Можете спокойно дать выход вашим справедливым чувствам — я тоже не из друзей Наполеона. Но разве вы имеете основание лично жаловаться на тирана?
— Да, — с усилием выговорил Нейпперг, — он отнял у меня то, что мне дороже жизни.
— Вашу родину? — спросил Мобрейль с отлично разыгранной наивностью. — Я думал, что вы австриец! Кто же вы? Итальянец, испанец, саксонец, вюртембержец, голландец или француз? Только Австрия и Англия еще держатся и не удовлетворяют завоевательных аппетитов отвратительного ястреба, который представляется орлом.
— Моя родина пока еще устояла против его покушений, но Наполеон унизил меня самого, — ответил Нейпперг. — Он нанес мне одно из тех оскорблений, которые никогда не забываются. Он ударил меня по лицу, сорвал с мундира аксельбанты и бил меня ими, в то время как мамелюки держали меня.
— Бить дворянина, офицера, посланника! Это уже чересчур!
— Наполеон ни перед чем не останавливается. Но он нанес мне еще более неизгладимое оскорбление. Я мог защищаться, обнажить шпагу, но меня предварительно обезоружили!
— И вам удалось ускользнуть от его мамелюков, от его мщения?
— Да, он пощадил меня! — мрачным тоном ответил Нейпперг. — Я обязан ему жизнью. Меня хотели расстрелять, когда внезапно явилась помощь. Мне позволили уйти, но я должен был обещать особе, которая принимала во мне участие, не пытаться мстить, не искать случая омыть в крови Наполеона свою опозоренную честь!
— Вы сдержите вашу клятву?
— Да! Я должен сдержать ее! — с усилием ответил Нейпперг. — Я обещал… и при свидетелях!
— Черт возьми! И этот свидетель…
— Это бесподобный друг, который уже два раза спасал мне жизнь, лучшая и храбрейшая женщина на свете в полном смысле этого слова, жена маршала Лефевра.
— Мадам Сан-Жень? Это ей вы дали слово не предпринимать ничего против Наполеона?
— Да, это она вырвала меня из рук мамелюков Наполеона и полицейских Ровиго, у взвода гренадеров, которых должен был привести ее муж. Я обещал ей это и сдержу свое слово! — с усилием сказал Нейпперг. — Если вы когда-нибудь увидите госпожу Лефевр…
— Я немного знаком с ней. По прибытии в Париж я рассчитываю зайти к ней, чтобы засвидетельствовать свое почтение.
— Тогда скажите ей, что я не забыл своей клятвы.
— Я с удовольствием возьму на себя исполнение этого поручения. Но может ли та особа, от имени которой у вас взяли это обещание, вернуть вам ваше слово?
— Нет! Она никогда не примирится с актом насилия, предпринятым мной против Наполеона. Увы! Для меня в особенности священна жизнь этого человека! — уныло ответил Нейпперг.
Мобрейль подумал: «Этот парень мне не подходит! Правда, он ненавидит Наполеона больше, чем я, и имеет для этого более мощные причины, но он связан. Черт возьми! Здесь замешана Мария Луиза! Он не хочет воздвигнуть между собой и красавицей императрицей непреодолимое препятствие в виде трупа этого корсиканского злодея. Ну да! — улыбнулся он про себя. — Нейпперг, без сомнения, тоже мечтает стать наследником Наполеона. Хотя и не в том смысле, как милейший граф де Прованс. Его привлекает не императорский трон, а императорская супруга! Нечего и думать столковаться с Нейппергом; это просто влюбленный, а с влюбленными людьми немыслимо предпринимать сообща важные политические шаги: в решительный момент они либо исчезают, либо стреляются. Буду действовать один».
И энергично напирая на дымящийся плум-пудинг, Мобрейль сказал по-прежнему мрачному Нейппергу:
— Налейте-ка мне, граф, еще стаканчик этого прелестного виски. Спрыснем им пудинг Бэтси и чокнемся за смерть тирана!
— Смерть зависит от Божьего усмотрения, но падение Наполеона в руках человеческих. В самом скором времени мы будем свидетелями этого падения!
— В самом деле? Так вы думаете, что Бонапарт недолго продержится? — небрежным тоном спросил Мобрейль.
— Я уверен в этом! Разве вы не видите, какие тучи собираются со всех сторон? Испания клокочет, как непотухший вулкан, который не замедлит разразиться новым извержением, залив своей лавой лучших солдат империи. Англия на примере Португалии научилась, как сражаться и побеждать легионы, прослывшие непобедимыми. Германия дрожит от страстного желания прогнать иностранцев, ее поэты нашептывают молодежи любовь к отечеству и жажду мести. Вскоре Наполеону придется встретить лицом к лицу не солдат, старающихся вновь обрести утерянный секрет тактики Фридриха Великого, а весь народ, который восстанет и возьмется за оружие, как Франция в тысяча семьсот девяносто втором году. Но одного этого будет, пожалуй, еще недостаточно, чтобы свалить гиганта.
— А что же вы предвидите еще?
— Западню, которую Наполеон сам себе готовит и в которую неминуемо попадет…
— А где эта западня?
— На севере!
— В России? Неужели же Наполеон решится на такое безумие?
— Он уже почти совершенно опьянен славой, как пьянеют люди у чана, в котором бродит вино, в уверенности, что ему все сойдет с рук, готов вызвать на противоборство императора Александра. Наполеон, рассерженный за несчастного принца Ольденбургского, несправедливо арестованного, высказался во время большого приема в Тюильри очень резко об императоре Александре. Перед князем Куракиным, русским посланником, он хвастался своей силой, гением, могуществом. Он хотел издалека напугать северного медведя. Но медведь заманит его, отступая вплоть до берлоги, где и растерзает!
— Значит, вы считаете, что война неизбежна и должна будет кончиться разгромом Наполеона? Значит, вы будете отомщены ранее, чем надеялись? — спросил Мобрейль. — Поздравляю!
— О, у меня уже нет больше сил терпеть! — нервно воскликнул Нейпперг. — Этот человек уж слишком торжествует. Ну, подумайте только, сколько раз мне приходилось встречать его на своем пути и каждый раз я должен был терпеть от него поражения! Так было при переговорах о мире в Кампоформио, где я присутствовал в качестве помощника Кобенцля, затем — в Вене, наконец — в весьма для меня неприятный момент…
— В Париже?
— Да, В Париже и в Компьене тоже, — с волнением ответил Нейпперг. — О, я уже начал отчаиваться, что мне никогда не придется рассчитаться с ним! Я не мог предвидеть ни в какое время, ни каким образом я смогу познать сладость мести. А знаете ли, кстати, — прибавил он и весь даже изменился, став почти веселым, — как я обманываю свою ненависть и жажду мести? О, это очень забавно, и вы от чистого сердца посмеетесь вместе со мной. Вы даже не подозреваете, что это за способ; мое изобретение комично, а величественного в нем, должен сознаться, очень мало. Да вот сейчас увидите! — И Нейпперг, окончательно развеселившийся, встал, открыл дверь и крикнул: — Наполеон! Наполеон!
«С ума он сошел, что ли? — подумал Мобрейль. — Или виски мистрис Бэтси бросилось ему в голову?»
— Сейчас увидите, это очень забавно! — сказал Нейпперг, поворачиваясь к своему собеседнику. — Посмотрите! Прислушайтесь!
В двери показался медленно двигавшийся к ним человек, немного сгорбившийся, с полуопущенной головой, с руками, скрещенными за спиной; он был одет в серый редингот и маленькую шляпу при белом жилете, в кашемировые брюки и высокие сапоги.
— Черт возьми! — пробормотал удивленный Мобрейль. — Можно подумать, что это император Наполеон собственной персоной! — Затем он произнес про себя: — Этот галантный австриец сошел с ума от любви. На кой черт ему понадобился этот маскарад?
Явившийся снял шляпу и театрально раскланялся.
Когда же этот загадочный человек поднял голову и Мобрейль увидел черты его лица при ярком освещении, то он даже вскрикнул от изумления.
— Какое странное сходство! — пробормотал он. — Право же, не знай я, что все это комедия и что вы просто хотите позабавить меня курьезным зрелищем, то я готов был бы поклясться, что это сам Наполеон!
— Разве не правда, что этот негодяй, этот прохвост, которого я подобрал в грязи Лондона среди отчаянных воров и проституток Уайтчепеля, крайне похож на достославного императора? Ну, подойди поближе! — сказал Нейпперг, возвышая голос. — Раз природа одарила тебя точным образом коронованного злодея, с которым мне еще не пришлось рассчитаться как следует, то подойди и да потерпит он заочно, на твоей мерзкой особе, начало того наказания, которое уже уготовано для него. Ну! Повернись задом, Наполеон! — И Нейпперг, пьяный от бешенства, охваченный злобой, в приступе безумия, возникавшего у него каждый раз, когда он видел своего соперника, бросился на двойника императора, комически нагнувшегося к нему спиной, а затем изо всей силы несколько раз ударил его ногой, со злорадством повторяя: — Вот, получай по заслугам, Наполеон! Негодяй, Наполеон! Подлец, Наполеон! Вот тебе, вот! — И затем усталый, успокоенный откинулся в кресло.
Наблюдая эту сцену, Мобрейль глубоко задумался. В его изобретательном уме зарождалась странная идея, смутный, но привлекательный проект.
Тем временем человек, служивший объектом утоления ревности возлюбленного Марии Луизы, выпрямился; словно актер, который, окончив свою роль, фамильярно возвращается к товарищам и пьет с ними, небрежно бросая на стол царскую корону или кинжал злодея, он подошел к столу, взял стакан, налил виски и, жадно выпив, сказал Нейппергу:
— Ваша честь изволили драться сегодня слишком сильно. Ваша честь были в ударе. С позволения вашей чести я налью себе еще стакан виски. А потом сегодня необходимо, чтобы ваша честь дала мне авансом послезавтрашнюю гинею. Вчерашнюю я положил в карман жилета, который не отличается прочностью, и монета, вероятно, упала на дорогу. Сегодняшнюю гинею я положил в карман штанов, которые находятся далеко не в лучшем состоянии, и вторая гинея, вероятно, отправилась разыскивать первую.
Нейпперг сделал какой-то неясный жест, так как не слушал, что болтал этот субъект. Когда же взрыв бешенства у него прошел, он снова стал мрачным, немного пристыженный необычной формой своей мести. Он думал: «Этот граф Мобрейль будет иметь странное мнение обо мне! Ба! Мне нужен был свидетель этой заочной экзекуции. Если он разболтает об этом, то везде — и в Париже, и в Лондоне — надо мной посмеются, может быть, назовут сумасшедшим, но над Наполеоном будут смеяться гораздо больше!»
Подобная перспектива ободрила Нейпперга и заставила его не пожалеть, что третье лицо было свидетелем этой странной сцены.
Тем временем авантюрист не переставал рассматривать поразительного двойника императора; когда Нейпперг отпустил это чучело, дав ему выклянченную гинею, Мобрейль вдруг сказал:
— Я хочу сделать вам одно предложение, граф!
— А именно? — спросил тот, точно просыпаясь от сна.
— Вы должны уступить мне Наполеона… Разумеется, вашего Наполеона!
— А что вы хотите сделать с ним? Может быть, вы тоже хотите в его лице наказать Наполеона, что, по крайней мере, утешает и позволяет легче дожидаться момента, когда можно будет фактически наказать оригинал, а не копию?
— Нет, я придумал кое-что получше. Доверьте мне его на несколько недель. Если вы уступите мне Наполеона — о, я согласен вернуть вам расходы на одежду! — то даю вам слово дворянина, что ваша месть свершится скорее и будет полнее, и больнее, чем вы предполагаете!
— Что вы задумали?
— Сейчас я ничего не могу объяснить вам, но скоро вы, равно как и весь мир, узнаете результат задуманного мной дела, на которое я рискну при помощи этого восхитительного субъекта.
— Ну, так берите его, — ответил Нейпперг, — если он может помочь в нашей мести этому корсиканскому бандиту. Все равно мне пришлось бы расстаться с ним. Этого негодяя, который по смешной игре природы до невозможности похож на Бонапарта, я встретил в мерзком кабаке Уайтчепеля, где пытался нанять нескольких бравых молодцов, не отличающихся особенной щепетильностью, ради досмотра больших дорог Франции, по которым ходит почта.
— Ах, понимаю! Эти молодцы останавливают почтовые кареты и опустошают мешки с письмами, не брезгуя также и деньгами, посылаемыми на довольствие солдат? Это очень ценные люди, хотя зачастую они и забывают отдавать роялистским комитетам вместе с письмами и звонкую монету. Этот парень из числа таких героев?
— Нет! Это простой гаер, актер низшего сорта, бегавший по кабакам и за несколько шиллингов развлекавший посетителей злачных мест. По мере того как он кривлялся на подмостках и распевал свои песенки, ему пришло в голову подражать манерам и осанке Наполеона. И хотя его лицо было запачкано сажей, но я был поражен его странным, таинственным сходством с моим врагом. И тогда мне пришла странная фантазия нанять его к себе на службу. Я купил ему точно такой же костюм, какой обычно носит тот, чьим живым портретом он является, и меня забавляло держать его возле себя во время пребывания в Англии. Но на днях я уезжаю; не могу же я в предпринимаемом путешествии и особенно в той стране, в которой мне придется действовать, таскать за собой столь компрометирующий портрет! Поэтому я с большим удовольствием уступаю вам, дорогой граф, малопочтенного Самуила Баркера. Однако уже поздно, и наши постели готовы принять нас в свои объятия!
С этими словами Нейпперг встал и протянул руку Мобрейлю.
— Благодарю вас, граф, — сказал тот, — за ваш подарок! О, вы скоро услышите кое-что о Самуиле Бар-кере; этот своеобразный актер, руководимый мною, кажется мне предназначенным к истинному драматическому успеху.
— Но что же вы собираетесь заставить его разыграть?
— Трагическую роль.
— Черт возьми, вы меня интригуете! Ну, а негодяй Наполеон, другой, то есть настоящий, самый худший?
— Я не забываю его. Да о нем думают и многие другие, кроме меня. В данный момент в Париже, в тюрьмах, в провинции, в различных полках, — важно ответил Мобрейль, — находится много экзальтированных молодых людей и заслуженных заговорщиков, которые тоже ждут освобождения Франции. Они рассчитывают на исполнение проекта, который мне лично кажется и непрактичным, и неисполнимым.
— Вы не верите в успех военного заговора?
— Я лично — нет, — холодно ответил Мобрейль. — Я больше верю в ту войну, которую вы предсказываете. Россия — это грозная страна, неизвестная; ее деятельные силы, защитная способность, средства — вез составляет для нас тайну. С этой стороны вы можете рассчитывать на успех.
— Если не ошибаюсь, то надежды графа де Прованс покоятся именно на этом, — заметил Нейпперг.
— У нашего принца имеются еще и другие надежды.
— Какого рода?
— В настоящий момент я не могу вам даже намекнуть на его идею. Знайте только, что для осуществления ее — о, пока я еще не успел составить свой план во всех деталях, — вашему Самуилу Баркеру придется сыграть очень ответственную роль, которую, надеюсь, он исполнит вполне добросовестно, тем более что не будет знать о цели. Покойной ночи, граф Нейпперг, и еще раз благодарю вас за орудие, которое вы доверили мне в лице достопочтенного Самуила Баркера! Еще раз спасибо, и покойной ночи!
«Этот граф Мобрейль, право же, еще более эксцентричен, еще более безумен, чем я! Впрочем, он безукоризненный джентльмен и искренне ненавидит Наполеона, — пробормотал Нейпперг, глядя, как авантюрист важно шел по коридору, предшествуемый порядочно-таки пьяным Вилли Четснаутом, который, изрядно пошатываясь, нес канделябр. — Но какого черта он собирается делать с этим лже-Наполеоном?»
IV
правитьРимский король родился среди приветственных кликов армии и добрых пожеланий народа, которым глухо вторили проклятия и призывы к смерти в рядах роялистов и агентов Англии. Но громадное большинство французской нации радовалось и проникалось уверенностью при виде сияющего Наполеона, державшего на руках как новый трофей славы и надежды своего сына, который должен был называться для него Наполеоном Желанным.
Отцовское блаженство не ошеломило Наполеона до такой степени, чтобы он совершенно пренебрег специальным воспитанием своего наследника. Царственного ребенка еще с младенчества следовало готовить к роли императора, которую он должен был принять на себя, когда его отца не будет в живых и когда ему придется сдерживать двадцать наций, объединенных под французскими орлами, управлять Европой от устьев Шельды до границ Далматских степей и не дать заглохнуть среди мирного времени победам и славе в наследии новейшего Карла Великого.
К малолетнему принцу приставили воспитательницу. Она оказалась женщиной редких достоинств. То была госпожа де Монтескью — мама Кью, как называл ее маленький Римский король на своем детском языке.
Де Монтескью не имела счастья понравиться Марии Луизе. Последняя покровительствовала герцогине Монтебелло, любезностью которой воспользовалась во время приключения с Нейппергом, и эта вдова маршала Ланна завидовала гувернантке.
Добрая, внимательная, преданная де Монтескью заменила Марию Луизу при сыне Наполеона, потому что императрица никогда не питала особенной привязанности к своему ребенку. Она проводила с ним каких-нибудь минут десять в день, да и то ухитрялась еще пугать и доводить малютку до крика, являясь в детскую в шляпе с огромными страусовыми перьями на большой голове, чтобы поцеловать его после прогулки верхом.
Настоящей матерью Римского короля была мама Кью. Она старалась подавлять пылкий и раздражительный нрав своего воспитанника, унаследованный от отца. Был отдан строгий приказ, чтобы малолетний принц никуда не выходил без гувернантки.
Однажды утром крошка Наполеон — белокурый ребенок — подбежав один к кабинету императора, нашел дверь запертой.
— Отворите мне! Я хочу видеть папу! — сказал он по-детски повелительным тоном камер-лакею.
Но тот ответил:
— Ваше величество, я не могу отворить вам.
— Почему так? Ведь я — маленький король!
— Но вы, ваше величество, один, я не могу вам отворить!
Малолетний Наполеон замолк. Его глаза наполнились слезами. Он неподвижно дожидался прихода де Монтескью, от которой убежал вперед. Когда она пришла, он схватил ее за руку и сказал камер-лакею:
— Теперь отворите! Маленький король хочет этого!
Тогда лакей, поклонившись, распахнул настежь дверь и доложил:
— Его величество король Римский!
Мальчик вошел, сильно заинтересованный, в императорский кабинет и подбежал к отцу, чтобы кинуться к нему в объятия.
В это время у императора как раз заканчивалось заседание совета министров. Наполеон, хотя и обрадованный приходом сына, сдержался и, приняв строгий вид, сказал:
— Вы позабыли раскланяться, ваше величество. Извольте поздороваться с этими господами! Французы ни за что не захотят иметь вас императором, если вы будете невежливы!
Ребенок покраснел, остановился и послал министрам грациозный поцелуй крохотной ручонкой.
Император, заменив улыбкой притворную строгость, взял тогда маленького короля на руки и сказал сановникам:
— Надеюсь, господа, никто из вас не скажет, что я пренебрегаю воспитанием сына. Он, несмотря на свой возраст, отлично понимает долг вежливости.
Тут маленький король объяснил причину поспешного прихода.
Он прогуливался в Тюильрийском саду с гувернанткой во время совещания министров, как вдруг несмотря на караульных к нему поспешно приблизилась какая-то женщина в трауре в сопровождении маленького мальчика, почти ровесника ему, и велела подать своему ребенку просьбу, которая и была принята наследником престола.
— Передайте это императору, — сказала женщина, — это от вдовы одного из его солдат!
Наследник был растроган видом матери и ее ребенка в трауре и очень торопился передать просьбу своему отцу.
— Вот, папа, — с важностью сказал малютка, поздоровавшись с министрами, — это дал мне для тебя маленький мальчик в саду. Он одет во все черное. Его папа был убит на войне, а мама просит пенсию. И обещал ему!
— Ах, плутишка, ты уже назначаешь пенсии! иго, раненько ты начал! Но изволь, будь по-твоему! Ну, доволен ли ты? — И Наполеон, прижав сына к груди, долго целовал его.
В то время, с которого снова начинается наш рассказ, Римский король был еще слишком мал для того, чтобы испрашивать и добиваться пенсии для покровительствуемых им лиц. Он был еще только красивым белокурым мальчиком с курчавой головкой и часто, к великой радости гуляющих в Тюильри, катался в колясочке, запряженной баранами, ловко выдрессированными Франкони.
После возвращения с прогулки гувернантка, зная, что император, урвав свободную минутку, всегда звал их к себе, чтобы приласкать сына, нарочно мешкала под окнами императорского кабинета.
Так же она сделала и в описываемый нами день. Наполеон, диктуя секретарю Меневалю, по привычке прохаживался взад и вперед по комнате, от камина к окну и обратно. Он увидал гувернантку и, прервав занятие, тотчас подал ей знак войти.
Когда мальчик вошел с гувернанткой, император нежно обнял его и сделал знак, что отпускает де Монтескью с ее воспитанником, после чего обратился к Меневалю, чтобы продолжать диктовку.
Однако гувернантка, отлично поняв намерение императора, не двинулась с места. Передав Римского короля одной из дежурных дам, находившейся поблизости императорского кабинета, она осталась там, молчаливая, неподвижная, стоя навытяжку. Удивленный Наполеон сначала нахмурился, а потом поспешно спросил:
— Ну, в чем дело, мама Кью? Не провинился ли ваш воспитанник? Нет, не то? Значит, вы хотите попросить у меня чего-нибудь? В таком случае говорите!
Слегка смущенная гувернантка сделала низкий реверанс, после чего, несколько запинаясь, сказала:
— Ваше величество, сегодня поутру у меня была герцогиня Данцигская, которая просила, чтобы я исходатайствовала ей большую милость от вас!
— Супруга маршала Лефевра желает от меня милости? Черт возьми! Неужели она недостаточно важная персона сама по себе, чтобы просить о ней лично? Разве ей понадобились теперь посланницы, или же я внушаю ей страх? Ого! Чтобы чего-нибудь испугалась эта мать-командирша? Ну, мудрено поверить!
— Ваше величество, супруга маршала боялась обеспокоить вас! Она уверяет вдобавок, что, получив уже от вас большую милость, опасается показаться слишком назойливой.
— Вот как? Герцогиня Данцигская — превосходная особа, и я очень люблю ее. Это доблестная дочь народа, которую я знавал когда-то в молодости и которая храбро несла службу на полях сражений. Правда, она коверкает французский язык; ее живописные выражения отзываются больше пригородом и казармой, чем сен-жерменским предместьем и академией; это опять-таки совершенно верно. Она не совсем корректно держится в гостиной, а ее ноги путаются в придворном шлейфе. Но это не беда! Я уважаю ее и хочу, чтобы все при моем дворе, как и повсюду, относились к ней как нельзя более внимательно и с безусловным уважением. Пусть кто-нибудь только посмеет теперь оказаться более требовательным, чем я, относительно манер и светской выдержки у жен моих первейших слуг! Лефевр, как я уже говорил ему, пожалуй, напрасно женился сержантом. Но я простил ему этот промах, а ей, этой добрейшей Сан-Жень, я обещал забыть, что она была прачкой. Итак, мама Кью, сообщите нам скорее, в чем состоит ваше поручение. Чего желает герцогиня Данцигская?
— Ваше величество, ее приемыш, гусарский офицер Анрио, женится на дочери одного офицера республиканских войск, под начальством которого служил маршал Лефевр, бывший в то время сержантом.
— Имя этого офицера?
— Борепэр.
— Он был одним из моих друзей! — с живостью воскликнул император. — При геройской защите Вердена Борепэр предпочел, как говорят, смерть постыдной сдаче города, вверенного его охране. Клянусь, я очень рад этому брачному союзу! Ну, а когда же свадьба?
— Послезавтра, ваше величество. Я буду посаженой матерью Алисы де Борепэр, которая сирота, а герцогиня Данцигская надеется, что вы, ваше величество, соблаговолите подписаться под брачным контрактом.
— Согласен! Мы будем присутствовать на церемонии. Однако, я полагаю, герцогиня Данцигская должна быть где-нибудь недалеко отсюда… и вместе с юной невестой. Они обе, вероятно, дожидаются поблизости ответа?
— Ваше величество, вы не ошиблись.
— Герцогиня не только энергичная и добрая женщина, достойная храброго солдата, с которым она разделяла труды боевой жизни и славу, но вдобавок умная особа, которая понимает все с полуслова и знает, как надо вести себя в затруднительных обстоятельствах… Нет, она не дура, честное слово! Я уже высказал ей это в глаза, — продолжал император, вспоминая ловкое вмешательство находчивой Сан-Жень той ночью в Компьене, которая чуть не сделалась трагической, когда Нейпперг был захвачен им врасплох и послан на расстрел. — Супруга маршала Лефевра, — с улыбкой прибавил Наполеон, — побоялась оказаться не на своем месте при моем дворе. Она поняла, пожалуй, слишком буквально некоторые замечания, сделанные мной ее мужу по поводу ее обращения в обществе и манер, и поэтому добровольно удалилась в свой замок Комбо, не желая подвергаться насмешкам придворных и выносить презрение их надменных супруг, которые сами не стоят ее. Я весьма благодарен герцогине за ее внимание к моему желанию, которое даже не было выражено мной, и хочу высказать ей личное мое полнейшее удовольствие по этому поводу. Пригласите, пожалуйста, сюда герцогиню Данцигскую вместе с невестой храбреца Анрио. Я отлично помню, как он взял для меня Штеттин, и обязательно подпишу его брачный контракт. А вы, Меневаль, докончите эту ноту Лористону: надо положить предел оттяжкам и проискам моего любезного кузена императора Александра!
И Наполеон, голос которого повысился и приобрел раздраженный тон, продолжал диктовать депешу своему посланнику при императоре Александре Первом. Монтескью между тем побежала за герцогиней Данцигской и Алисой де Борепэр.
— Ах, это вы, мадам Сан-Жень! — воскликнул император, идя навстречу супруге маршала, немного встревоженной, несмотря на уверения де Монтескью относительно ожидавшего ее приема. — Ну что, вы не сердитесь на меня?
— Нет, ваше величество, — ответила Екатерина. — Вы знаете, что Лефевр и я готовы ради вас дать изрезать себя на куски. Но видите ли, нам предписано пользоваться деревенским воздухом. Мне было совсем, ну совсем-таки не по себе в ваших салонах! В Комбо я нахожусь в своей стихии: там есть крестьяне, которые любят нас, старые солдаты, которые восхищаются моим Лефевром как человеком, находившимся везде, под картечью, рядом с вами; а потом, я живу среди коров, баранов, лугов, деревьев, которые хотя и не чета нашим соснам в родимом Эльзасе, но все-таки мне и мужу милее ваших раззолоченных прихожих и колидоров.
— Коридоров! — тихонько поправила Екатерину де Монтескью.
— Ну да, ваших колидоров! — как ни в чем не бывало продолжала Сан-Жень, не поняв хорошенько замечания. — Мне уж порядком надоело дожидаться у дверей вашего салона. Но это не мешало мне любить вас, ваше величество. Вблизи, как и вдали, вы наш император; кроме того, будьте покойны: в тот день, когда вы дадите знак моему мужу, он скорехонько смажет салом парадные сапоги и примчится к вам. Но пока не дерутся, ведь он вам не нужен, не так ли? Что стали бы делать с таким старым ворчуном в Париже? Вы можете преспокойно оставить его мне, не правду ли я говорю? Теперь он разводит капусту вместе со мной. Но стоит вам сказать: «Сюда, Лефевр! Опять затевается драка на Висле, на Дунае, у черта на…» Простите, пожалуйста! Одним словом, вы, ваше величество, понимаете, что я хочу сказать. Так вот, Лефевр не мешкая распрощается со мной, забудет свое огородничество и ответит вам: «Здесь!», когда вы крикнете: «Вперед!»
— Да, — сказал, по-прежнему улыбаясь, император, — берегите его, заботьтесь о нем, любите и хольте моего храброго Лефевра! Пользуйтесь благоприятным настоящим временем, дорогая герцогиня! Может быть, действительно в скором времени мне понадобится еще раз отнять у вас вашего мужа.
— Значит, снова будет война, ваше величество? — с живостью спросила Екатерина.
— Ничего не знаю, и это еще никому не известно, — ответил император. — Я желаю мира. Но разделяют ли мое желание в Европе? Англия по-прежнему интригует, а император России следует пагубным советам. Не заикайтесь об этом, герцогиня, до нового приказа. Зачем беспокоить понапрасну вашего мужа! Вот это письмо, которое пишет Меневаль, — продолжал Наполеон, указывая взглядом на секретаря, — содержит запрос. Посмотрим, какой последует на него ответ. В этой депеше таится мир или война!
— Ах, неужели? — промолвила огорченно Екатерина и бросила взгляд на Меневаля, который сидел, склонившись над столиком и переписывая письмо, продиктованное в виде отрывистых фраз Наполеона.
Сан-Жень не могла понять, каким образом этот листок бумаги, который, казалось, был испещрен следами лапок мух, мог содержать в себе столь важное решение. Она была почти готова броситься к секретарю и воскликнуть: «Послушай, брось! Неужели ты станешь писать чепуху и поссоришь нас с русским императором?»
Между тем Наполеон пристально всматривался в Алису де Борепэр, испуганную, робкую голубку, потупившуюся под его проницательным орлиным взором.
— Так эта красивая особа, — продолжал он с некоторым колебанием, — выходит замуж за моего офицера Анрио? Право, ему везет! — И подойдя к молодой девушке, он со свойственной ему стремительностью и решимостью взял ее обеими руками за голову, приблизил свои пылающие губы к зардевшему челу Алисы, запечатлел на нем поцелуй и сказал: — Это вполне отеческое лобзание принесет вам счастье, мадемуазель. Вы, насколько мне известно, принадлежите к старинному роду. Изящная, прекрасная и кроткая, вы сделаетесь очаровательной женой. Вам нужно бывать при моем дворе. Я устрою, чтобы вас пригласили на приемы императрицы. Мы увидимся с вами послезавтра, мадемуазель, при подписании вашего брачного контракта! А теперь, любезная герцогиня, и вы, мама Кью, потрудитесь удалиться. Меневаль еще не кончил письмо, а славный Мусташ изнывает от нетерпения во дворе, совершенно готовый к отъезду.
Обе дамы церемонно раскланялись, причем Алисе, поклонившейся менее величественно, показалось, будто император продолжал ей улыбаться, не спуская с нее взгляда.
Де Монтескью, проводив Екатерину Лефевр с Алисой до конца лестницы, спускавшейся к террасе Тюильрийского дворца, возле набережной, собиралась вернуться в свои комнаты.
Императорская аудиенция привела ее в несколько лихорадочное состояние (Наполеон смущал всех приближавшихся к нему), и ей вздумалось пройтись еще немного по саду, чтобы рассеяться.
В ту минуту, когда она целовала Екатерину Лефевр, собиравшуюся сесть в карету, ей показалось, что какой-то высокий мужчина важного вида, в шляпе, надвинутой на глаза, в пальто с пелериной отошел от выездного лакея герцогини, с которым, по-видимому, только что разговаривал. Чего мог добиваться этот хорошо одетый незнакомец? Он как будто устроил засаду невдалеке от особой двери, откуда выходил император по своим частным делам, чтобы пройтись по городу инкогнито. Не было ли у него дурных намерений? Одну минуту гувернантка была готова указать караульному на этого подозрительного наблюдателя.
Вдруг Монтескью показалось, что он подает ей чуть заметный знак. Она вздрогнула, не смея податься вперед, стараясь рассмотреть издали этого субъекта.
Незнакомец быстро приблизился к ней. Он приподнял край фетровой шляпы и сказал с легкой иронией:
— Вы не узнаете меня? Неужели опала так меняет людей?
— Граф де Мобрейль! — воскликнула гувернантка, крайне удивленная этой встречей.
В былые времена она знала графа. Он довольно настойчиво ухаживал за нею, просто так, от нечего делать, а пожалуй, и с корыстными целями, потому что в то время де Монтескью должна была получить богатое наследство от дяди, потомка Артаньянов и ярого роялиста, но лишилась этого богатства из-за своей преданности новой империи. Однако, отвергнув ухаживания неразборчивого поклонника, она сохранила некоторое расположение к нему. Какой женщине не льстит мужская любовь, хотя бы сама она не имела никакой склонности к любовным похождениям?
Итак, Монтескью отнеслась к Мобрейлю довольно благосклонно и стала расспрашивать о его жизни с той поры, как он попал в немилость из-за интриг, затеянных им при дворе вестфальского короля. Этот искатель приключений более или менее правдиво описал ей свое пребывание за границей, тщательно опасаясь, однако, обнаружить ненависть, которую внушал ему Наполеон. Он спросил только о герцогине Данцигской, которую узнал, и высказал сильное желание повидаться с нею наедине; по словам графа, один друг, весьма близкий герцогине, с которым он беседовал в Англии, дал ему поручение к ней, и Мобрейлю хотелось как можно скорее выполнить его просьбу.
Совершенно успокоившись относительно намерений того, кого она приняла за притаившегося заговорщика, Монтескью тотчас перешла от тревожной сдержанности к чрезвычайному доверию. Она предложила своему бывшему обожателю представить его герцогине Данцигской, но не сейчас, а при случае, так как та покидала Париж, чтобы возвратиться в свое поместье Комбо.
Мобрейль поблагодарил и ответил, что подождет возвращения герцогини в Париж.
— Но дело в том, что супруга маршала Лефевра, пожалуй, пробудет долго в своем имении, — возразила Монтескью. — А почему не поехать бы вам в Комбо? Там как раз празднуют свадьбу. На церемонии этого рода представления весьма удобны. Кроме того, я буду там сама.
— Мне нет никакой надобности отправляться за город, — ответил Мобрейль, с улыбкой отклоняя предложение, не сулившее ему выгоды.
Он хотел познакомиться с женой маршала Лефевра лишь с той целью, чтобы, воспользовавшись именем и дружбой Нейпперга, завязать отношения с Марией Луизой. Ему пришло в голову, что в данном случае может пригодиться и Монтескью. Гувернантка сына императора, оказавшаяся у него под рукой, согласившаяся быть ему полезной, могла не хуже супруги маршала устроить ему свидание с императрицей. Получив доступ к Марии Луизе, он постарается приобрести ее доверие, назовет себя другом, посланником графа Нейпперга, станет говорить ей о неизменной любви отсутствующего, и если она не разгневается, если не прогонит его прочь с первых же намеков, но заинтересуется его речами, то остальное будет уже зависеть от него… Проникнув во дворец, он сумеет действовать. В данную минуту Мобрейлю совсем не казалось нужным пускаться вдогонку за супругой маршала Лефевра за двадцать лье от Парижа; он рассчитывал, что Монтескью доведет его до комнаты императрицы, а оттуда уже рукой подать до груди Наполеона, — стоит только отворить дверь, откинуть занавес…
— Напрасно вы так говорите, — возразила графу де Монтескью, — супруги Лефевр — превосходные люди; они примут нас с полным радушием. Да и брачное празднество обещает быть интересным: император дал слово присутствовать на нем.
Мобрейль невольно вскрикнул от изумления:
— Как, Наполеон будет на этой свадьбе? Он побеспокоится? Поедет в Комбо? Но какой интерес может представлять эта утомительная поездка для такого величайшего эгоиста, бесчувственного к радостям и печалям народов, как и отдельных личностей?
— О, не отзывайтесь дурно об императоре! — с живостью воскликнула Монтескью.
Мобрейль слегка пожал плечами.
— Я просто удивляюсь тому, — сказал он, принимая равнодушный вид, — что Наполеон покидает дворец, дела, даже удовольствия с единственной целью подписать в деревне брачный контракт заурядного эскадронного командира и девушки-сироты без положения, без предков; ведь генеалогия и родство этой особы не могут придать его новому двору тот блеск старого режима, которым он дорожит!
— Мадемуазель де Борепэр — племянница доблестного защитника Вердена.
— Гм! Неважное дворянство, самое незначительное. Красива ли, по крайней мере, эта невеста?
— Она очаровательна! Его величество, только что принимавший Алису у себя в кабинете, не спускал с нее взора. Мне кажется, что прекрасные глаза невесты сыграли некоторую, пожалуй, даже главную роль в решении императора.
Мобрейль недолго раздумывал.
— Я поеду на эту свадьбу, — сказал он вдруг, — и рассчитываю, что вы представите меня там супруге маршала.
— Поезжайте; я очень рада, что уговорила вас. В дни торжеств душа монархов смягчается: может быть, вы снова попадете в милость к императору. Итак, отправляйтесь в Комбо. И если вам не стыдно подать руку такой скромной вдове, как я, то мы осмотрим с вами все достопримечательности этого поместья.
— Я поеду непременно, даю вам слово, и мы будем совершать там сентиментальные прогулки, как в былое время.
— Значит, до свидания в Комбо! Я рассчитываю на вас. Прощайте! Мне пора к маленькому королю! — И мама Кью, помолодевшая при воспоминании о скромных любезностях минувших лет, восхищенная своей встречей с Мобрейлем, к которому она сохранила почти материнскую привязанность, весело поднялась по тюильрийской лестнице.
Мобрейль, планы которого изменила предстоящая поездка, уходил, соображая про себя: «Бонапарту должна приглянуться эта хорошенькая невеста! По настоянию врачей он оставляет теперь в покое свою супругу, хотя, вероятно, влюблен в нее до сих пор. Сама же императрица не любит мужа и уклоняется от супружеских обязанностей, опираясь на врачебное предписание. Между тем Наполеон не смеет взять к себе снова какую-нибудь чтицу, боясь вступить в рискованную связь с одной из придворных дам, а во избежание газетных разоблачений не решается, как бывало прежде, с помощью своего камердинера Констана заманить в маленькую квартирку-антресоль в Тюильрийском дворце одну из театральных звезд: великолепную Жорж, красавицу Бургоэн, пышную Грассини или другую царицу сцены. Подобная вольность с его стороны тотчас получила бы огласку через газеты, которые внимательно читаются в Вене. При таких условиях Бонапарту вполне естественно увлечься юной красоткой, неопытной и наивной. Ее положение новобрачной не остановит его, — напротив, подвенечное платье придаст ей еще большую соблазнительность в глазах этого пресыщенного сластолюбца! Место благоприятствует любовной интриге, в загородном замке, в сутолоке веселой свадьбы монарх чувствует себя свободнее и легче ускользает от наблюдения. — Мобрейль остановился. Его лицо просияло, и он продолжал про себя: — В этом обширном поместье, плохо охраняемом, пробирающийся на любовное свидание в ночную пору Бонапарт легко может найти вместо наслаждения внезапную смерть. О да! Я поеду в Комбо и захвачу с собой Самуила Баркера. Его наружность двойника императора может пригодиться мне».
V
правитьБрачный контракт Анрио и Алисы был подписан в большой гостиной замка Комбо. Император, согласно своему обещанию, присутствовал на этой церемонии, прибыв к Лефеврам в сопровождении Дюрока и еще нескольких офицеров свиты.
Алиса, восхитительная в белом туалете, сияла счастьем. Анрио, счастливый не меньше ее, отрывал взоры от своей юной подруги лишь с тем, чтобы бросить взгляд, полный глубокой благодарности, на маршала Лефевра и герцогиню Данцигскую; свежие и добрые лица этой почтенной четы выражали удовольствие при виде состоявшегося наконец союза двоих детей, которые выросли вместе и сон которых баюкала пушечная пальба. Радость жениха усиливалась еще более производством в полковники стрелкового полка. Этот приказ был свадебным подарком императора.
После церемонии хозяева замка повели молодых обрученных и некоторых избранных гостей в парк; там начались увеселения и народные праздники, которым предстояло продолжаться несколько дней.
За одним из столов, накрытых перед замком на лужайке, где уже сидели и угощались крестьяне, ораторствовал сухопарый, долговязый мужчина, на голову выше всех остальных пирующих, окруженный множеством любопытных голов, склоненных ушей, разинутых ртов. На нем было длинное синее пальто с металлическими пуговицами, аккуратно застегнутое, а на голове треуголка, надетая набекрень. В петлице у него алела красная ленточка. К пуговице пальто была прицеплена большая и толстая трость на кожаном ремешке. Порой он поднимался из-за стола, отцеплял трость и ловко вертел ею вокруг себя, сопровождая это упражнение тремя или четырьмя возгласами: «Да здравствует император! Да здравствует маршал! Да здравствует герцогиня!» Затем, довольный, успокоившийся, великан опять вешал трость на пуговицу, снова садился на свое место за столом и принимался пить, есть и разглагольствовать, служа предметом восхищения для всего люда, составлявшего как бы его двор.
Один из гостей осмелился обратиться к нему с вопросом.
— Итак, значит, господин ла Виолетт, — сказал крестьянин, с изумлением разглядывая одного из героев великой армии, — вы разговаривали там с императором?
— Вот как сейчас с тобой, простофиля! — ответил ла Виолетт, ставший теперь управляющим имением Лефевра.
— А что сказал вам государь, господин ла Виолетт?
— А вот… однажды… он нашел меня в одном месте, где было страх как жарко, несмотря на зимнюю пору. Это было пятнадцатого ноября тысяча семьсот девяносто шестого года; в то время я был моложе пятнадцатью годами, ребята!
— А вы были тогда таким же высоким, господин ла Виолетт?
— Немного повыше, новичок! В то время мы застряли в болотах около Вероны, в Италии. Австрийцы окружали нас; им хотелось, чтобы мы угостили своей кровью болотных пиявок. Альвинзи, австриец, ожидал только подкрепления в сорок тысяч человек, чтобы напасть на нас. Ну и что же сделал тогда генерал?
— Наполеон? Не так ли?
— Да, генерал Бонапарт, сделавшийся нашим императором. Генерал сказал нам тогда: «Ребята, численность не на нашей стороне, надо прибегнуть к хитрости. Все эти болота перерезаны шоссейными дорогами, где колонна энергичных людей может оказать сопротивление и пройти. Неприятель, гораздо более сильный, чем мы, теряет преимущество в численности и будет вынужден сжаться вместо того, чтобы развернуть свои батальоны. Вступим на эти скверные дороги. Видите вон ту деревню? Она называется Арколе, Я хочу там позавтракать. Вперед, ребята!» И мы двинулись…
— Арколе? Никак, там был мост? — спросил один из соседей ла Виолетта.
— Да, знаменитый! Его защищали сорок орудий, не считая стрелков, кавалерии, резерва. Одним словом, сунувшись туда, мы были встречены адским огнем. Самые стойкие начали колебаться, ружейная пальба и картечь осыпали мост градом пуль. Не было никакой возможности двинуться вперед! Ужасное и странное зрелище представлял этот пустой, окруженный рвами мост, по которому никто не решался пройти. Ожеро не знал, что делать, чтобы увлечь за собой войска. Вдруг в начале моста послышался громкий гул голосов. Туда приближался генерал Бонапарт. Он тотчас спросил, в чем дело, увидел собственными глазами опасность, колебание солдат, потерю инициативы. Тогда он слез с коня и крикнул: «Знамя! Подать мне знамя!» Ему принесли знамя тридцать второй полубригады. Он поднес к губам священную ткань, потом, схватив штандарт за древко, бросился к мосту, крича: «Вперед!» За ним мы повалили гурьбой, кое-как. Без строя, опьяненные, яростные, слепые и безумные, мы шли! Люди бежали по мосту, осыпаемые дождем пуль. Знамя, развевавшееся над головой Наполеона, казалось парусом корабля, который треплет буря. Ланн, Бон, Мюирон опередили генерала, пытаясь прикрыть его своим телом. Мюирон, его адъютант, упал, сраженный предназначенной для него пулей. Тут я кинулся вперед… — Ла Виолетт сделал передышку. Он точно припоминал подробности и подыскивал ускользавшее от него слово. Наконец он продолжал: — Ах, вот как было дело! Когда Мюирон упал, Ланн кинулся к Бонапарту справа, чтобы прикрыть его своей грудью от ружейного огня, направленного с левой стороны моста. Оттуда генерал не был защищен. Я с моими барабанщиками, бешеными ребятами, мальчишками восемнадцати лет, находился все время в первом ряду… Иногда еще ближе к неприятелю… и — честное слово! — чтобы поддержать генерала, я приказывал барабанить во всю мочь. Увидев, что Мюирон упал, я бросился к генералу и выпрямился. За моей спиной он был под прикрытием… преимущество роста… вы понимаете?.. Вот тут генерал и обратился ко мне…
Подобно актеру, который замедляет свою речь для вящего эффекта, ла Виолетт остановился, обводя слушателей властным взором.
Все напряженно ждали продолжения.
— Итак, — продолжал бравый тамбурмажор, — великий человек сказал мне среди грохота: «Дуралей!» Да, помнится, что он назвал меня дуралеем, хотя трудно было расслышать хорошенько из-за проклятой пальбы. — «Наклонись же, ведь тебя убьют!» Тут я ответил ему, отдавая честь, как полагается перед начальством: «Ваше превосходительство, я для этого и стою здесь. Если меня убьют, атаку будут бить по-прежнему; но если падете вы, кто же без вас поколотит австрийцев?»
— Это было отлично сказано! А что же ответил генерал?
— Ничего. Некогда было. Жестокий артиллерийский залп сбросил нас всех в болото, разрушив часть моста. Вот-то мы побарахтались в иле, ребятушки! Но не беда! Я по-прежнему заставлял моих малышей-барабанщиков бить атаку, а генерал как ни в чем не бывало держал развернутое знамя над головой. Кончилось тем, что мы все-таки перешли этот дьявольский мост и опрокинули Альвинзи в болото, где он собирался отдать нас на съедение пиявкам! Вот, друзья мои, когда я впервые разговаривал с Наполеоном. Потом мы толковали с ним во время сражения под Иеной, под Данцигом, под Фридландом… Да еще это не кончено, надеюсь вполне, что не кончено! — заключил ла Виолетт, ища сочувствия со стороны крестьян своим воинственным предсказаниям.
После его последних слов наступило некоторое молчание. Наконец один из крестьян, по имени Жан Соваж, фермер маршала Лефевра, здоровенный хлебопашец под сорок лет, поднимая в знак дружбы свой стакан, сказал ла Виолетту:
— За ваше здоровье, господин управляющий! Пью за храброго, истинного француза, а все мы, крестьяне провинции Бри, — люди бесхитростные. Мы выслушали ваш прекрасный рассказ, и, поверьте, наши сердца бьются при воспоминании о всех этих великих сражениях, в которых вы были одним из действующих лиц. Бонапарт выказал беззаветное мужество на Аркольском мосту. Он увлек за собой армию, он, чье место было не в первом ряду при сражении, так как ему следовало руководить войсками вместо того, чтобы рисковать своей жизнью наравне с простым солдатом; он показал в тот славный день, что умеет при случае рискнуть собой и пренебречь глупой смертью… И потому мы восхищаемся им как полководцем и любим его как императора. Но нам кажется что он достаточно приобрел славы своим оружием и что ему пора отдохнуть на лаврах. Вот что чувствуем мы, бриарские земледельцы, господин ла Виолетт!
— И вы правы, друзья мои, желая сохранения мира! — произнес могучий голос позади них. — Надеюсь, ничто не оторвет вас больше от ваших полей и домашних очагов.
То был Лефевр, который под руку с Алисой водил гостей по лугу, где накрытые столы и откупоренные бочки с вином придавали живописной местности вид веселой ярмарки во фламандских краях.
Ла Виолетт поднялся, узнав голос маршала. Он взял на караул своей тростью и проворчал:
— Значит, полно драться? Значит, заржавели?
— Что такое бормочешь ты себе под нос? — спросил Лефевр. — Франция, старина ла Виолетт, стяжала достаточно славы, чтобы не гоняться за новыми победами. Император, после того как все его желания удовлетворены, когда он испытал великую радость сделаться отцом, и рождение наследника оградило отныне его династию от роковых случайностей и перемен судьбы, поймет, я полагаю, что пора дать своему народу отдых, спокойствие, блага мирной и трудолюбивой жизни. Впрочем, так чувствуют все боевые товарищи его величества. Пусть император спросит мнение своих маршалов, тогда он убедится, что никто не желает больше войны!
— Черт возьми! — проворчал ла Виолетт, плохо убежденный доводами своего хозяина. — Все маршалы разжирели наподобие попов. Обзавелись замками, фермами, капитальцами и хотят только наслаждаться без помехи своим богатством. Одним словом… дан приказ разоружаться. Ну что ж, да здравствует мир! Да здравствуют радость и картошка! — воскликнул отставной тамбурмажор, завертев своей тростью со стремительностью, проникнутой досадой и горькой иронией.
Тут снова повел речь Жан Соваж:
— Господин маршал прав, когда он, борец и герой, заявляет, что было бы благоразумно дать Франции передышку и что пора перестать воевать. Если бы спросили страну, то она еще более маршалов пожелала бы мира. Дай Бог, чтобы рождение наследника даровало его нам!
В эту минуту супруга маршала Лефевра, которую вел Анрио, подошла к пирующим и сказала, протягивая руку Жану Соважу:
— Хорошо сказано, молодчик! Ты крестьянин, я также дочь земли и знаю, как больно для тех, кто ее возделывал, видеть хлебное поле, затоптанное конницей, смятое пехотой, взрытое артиллерией. Я знаю, что после войны монархи сходятся и задают множество блестящих празднеств, тогда как по деревням стоит стон, а женщины в трауре преклоняют колена перед крестами, представляющими далекие братские усыпальницы, безвестные одинокие могилы, рассеянные в Испании, в Моравии, в Польше. Да, вы правы, друзья мои, что желаете мира. Но будьте уверены, что народ, который изнеживается, вскоре будет вынужден вести самую худшую из войн — ту, которую ему навяжут против воли, которую он поведет нехотя, без увлечения и горячности… — Екатерина Лефевр остановилась на минуту, после чего продолжала: — Европа в данный момент перерезана угрожающими подземными течениями. Каждую секунду может произойти внезапный взрыв… Европейские правители по-прежнему страшатся Наполеона, однако вместе с тем и ненавидят его. В их глазах он смелый солдат, основавший свой трон не только на победах, но также и на французской революции. Он защитник равенства. Лишь во Франции можно встретить маршала и герцога из крестьян, как Лефевр, а супругу маршала и герцогиню из крестьянок, как я, которую называли когда-то Сан-Жень! Друзья мои, станем радоваться тому, что мы наслаждаемся миром; воспользуемся его благами, но не будем страшиться того дня, когда понадобится снова взять в руки оружие. Пожалуй, вам всем предстоит в скором времени зарядить его, но уже не ради умножения славы и вящего возвеличения имени Наполеона, а ради защиты своих полей и спасения отечества!
Жан Соваж встал и, обнажив голову, торжественно произнес сильным голосом:
— Ваша светлость, и все вы, собравшиеся сюда праздновать свадьбу приемного сына нашего возлюбленного хозяина, водившего к победе многих из нас, мы громогласно заявляем, что желаем здравствовать и благоденствовать императору с Римским королем; мы надеемся, что он сумеет удержать за Францией ее теперешнее место в мире и сохранить нерушимые границы республики. Но мы, смиренные, малые труженики полей, составляющие громадную массу нации, мы желаем также слышать отныне пушечную пальбу лишь по поводу празднования радостных событий. Мы хотим, чтобы Франция смогла, наконец, перестать быть лагерем, который вечно оглашается грохотом и звоном оружия. Кровь нашей молодежи оросила в достаточном количестве сто полей сражения. Не так ли, ребята? — прибавил фермер, обращаясь к крестьянам и ища их одобрения.
И все воскликнули единодушно:
— Да! Да! Вот именно! Жан Соваж, ты говоришь правду!
— Но если мы хотим мира, то пусть император знает, что мы не плохие граждане, — с уверенностью продолжал фермер. — В тот день, когда, к несчастью, победа изменила бы нам, когда неприятель в отместку добрался бы даже до наших жилищ, чтобы надругаться над нашей бесполезной храбростью, — в тот день, когда мы в свою очередь познали бы скорбь поражения и ужасы вражеского нашествия, мы поднялись бы всей массой, покинули бы лошадей, пашни, жен и детей, и каждый из нас исполнил бы свой долг. Мы показали бы изумленным завоевателям, на что способны французские крестьяне, когда они вооружатся вилами.
— Я передам императору ваши пожелания и ваши патриотические слова, мой друг, — растроганно сказал Лефевр, — но надеюсь, что никогда не понадобится напомнить вам их. У нас есть наши сабли и ружья для отпора неприятелю, если бы он когда-нибудь осмелился явиться сюда; берегите свои вилы для того, чтобы ворошить сено, а ваши цепы, чтобы молотить хлеб! До свидания, Жан Соваж! Друзья мои, желаю вам всем веселиться и доброго здоровья!
И маршал удалился с гостями, сопровождаемый приветственными возгласами крестьян.
Между тем Екатерина Лефевр, под сильным впечатлением от тона и слов Жана Соважа, сознавая, что этот бриарский крестьянин выражал опасения, предчувствия и тревоги всех французов, захотела рассеять беспокойство гостей.
— Пройдемтесь по галереям замка! — весело предложила она. — Вам еще не все показали здесь, а у нас, как и у всех важных господ, имеется своя галерея предков! Ну-ка, Анрио, подай руку своей невесте; а я пойду под руку с Лефевром, как в былые годы.
— Как всегда, моя добрая Катрин! — подхватил Лефевр, спеша подать руку жене.
И почтенные хозяева, ведя за собой гостей, точно на деревенской свадьбе, чинно поднялись на лестницу замка.
Тут, миновав сени, парадные гостиные, залы и столовые для больших приемов, супруга маршала привела кортеж к галерее, на дверях которой были написаны масляными красками шпага с простой рукояткой старинного образца, одна из тех, какие носили рядовые гвардейцы или сержанты, и скрещенный с нею маршальский жезл с герцогской короной и шляпой маркитантки над ними, — странный и наивный герб.
Гости вошли. Комната была пуста: только по стенам тянулся ряд запертых шкафов.
Хозяйка дома открыла первый из них.
В нем висело холщовое платье с узором из мелких полинявших букетиков рядом с короткой юбкой и чепцом с кружевными завязками.
— Это мой костюм прачки, бывший на мне, когда я познакомилась с Лефевром, — простодушно объяснила супруга маршала. — Ах, то была эпоха, когда брали приступом Тюильри.
— И когда ты заставила меня спасти жизнь убийцы из-за угла! — вполголоса прибавил Лефевр.
— Шш! — остановила его жена, указывая глазами на Анрио. — Ведь ты отлично знаешь, что ни здесь, ни у императора нельзя заикаться о том, кто стал для нас теперь не более как давно умершим другом. Ах, — продолжала она вслух, отворяя второй шкаф, — вот мой мундир маркитантки, тот самый, что был на мне в Вердене и Флерю. Вот прореха, сделанная штыком австрийца.
Все присутствующие приблизились и стали рассматривать с почтительным любопытством костюм, напоминавший былые сражения, рану Екатерины и славу ее мужа.
— Вот в этом третьем шкафу, — продолжала она, по-прежнему блуждая в своем прошлом, — хранится мое роскошное платье супруги маршала; я щеголяла в нем, когда Лефевр получил из рук императора в Булонском лагере звезду Большого Орла Почетного легиона. — Перейдем к другим костюмам, с которыми связаны важные воспоминания, — сказала хозяйка дома. — Вот мое платье, в котором я присутствовала на коронации…, мой придворный шлейф, заказанный для представления императрице… дорожная шуба, сшитая для моей поездки к Лефевру в Данциг.
Она перечисляла таким образом поочередно все туалеты, благоговейно сберегаемые здесь, последовательно открывая хранилища, куда были тщательно убраны эти свидетели богатой приключениями жизни.
Дойдя наконец до последнего шкафа, Екатерина, усмехаясь, сказала:
— Сейчас мы осмотрим вот этот. Теперь дошла очередь до старых обносков Лефевра.
И как она продемонстрировала свой гардероб, так и тут она стала последовательно показывать посетителям: мундир французского гвардейца, который носил Лефевр до революции, его саблю лейтенанта национальной гвардии, которой он действовал 10 августа 1792 года. Затем она показала форму стрелка 13-го пехотного полка, потом генеральский мундир, который он носил, заменив в Мозельской армии Гоша, его фрак сенатора, его парадный мундир маршала Франции.
Все присутствующие были растроганы, и никто из них не подумал усмехнуться про себя, когда, распахнув еще один шкаф, оставленный ею напоследок, Екатерина вынула оттуда два костюма эльзасских крестьян, мужской и женский.
— Мы с мужем хотим, чтобы нас похоронили в этих скромных платьях, — проговорила Екатерина. — Эту юбку я носила, будучи крестьянкой; а в этой блузе щеголял Лефевр, когда работал на мельнице в своей деревне. В этих старых одеяниях мы сойдем вместе в могилу и успокоимся навсегда.
— Да, это мое самое задушевное желание, — подтвердил Лефевр. — Вот здесь, друзья мои, вся наша геральдика и галерея предков. Император возвел нас в сан герцога и герцогини, но мы остались теми же, кем были и раньше. Когда похоронят солдата Лефевра и маркитантку Екатерину, снимут с них их дорогие, пышные придворные платья, я хотел бы, чтобы о нас просто сказали следующие слова: «Лефевр и его жена Сан-Жень не обладали портретами предков. Их геральдику составляли старые рабочие и военные одеяния. Они не были потомками, но будут славными предками своих потомков».
VI
правитьПока гости любовались семейными реликвиями, которые показывали им Лефевр и Екатерина, Наполеон прошел в отдельный домик, предоставленный ему любезными хозяевами. Император объявил маршалу и его жене, что намеревается провести ночь под их гостеприимным кровом и думает вернуться в Париж на другой день утром, после венчания, которое должно было совершиться в часовне замка.
В распоряжении Наполеона были курьеры, и он, взяв с собой секретаря Меневаля, продолжал заниматься текущими делами. Наполеон работал непрерывно и везде чувствовал себя как дома.
В этот день император казался необычно рассеянным. Он несколько раз справлялся о том, который час, нетерпеливо ходил взад и вперед по комнате, служившей ему кабинетом, внезапно открывал дверь в соседнюю гостиную, как бы надеясь увидеть в ней кого-то. Затем он с досадой закрывал ее и с видом разочарования снова начинал ходить из одного конца кабинета в другой. Меневаль заметил странное поведение Наполеона, но не мог объяснить себе его причину и решил, что беспокойство императора, вероятно, вызвано какими-нибудь неприятными известиями из России.
— Ну, довольно на сегодня, Меневаль, — воскликнул наконец Наполеон, не владея больше собой, — можете уходить и принять участие в увеселениях, которые устраивает герцог Данцигский по случаю свадьбы своего питомца, полковника Анрио. Вы молоды, Меневаль, для вас теперь как раз время повеселиться. Я думаю, что бал будет очень оживленный; все так рады ему. Мне кажется, что сегодня здесь много хорошеньких женщин. А вы обратили внимание на невесту, Меневаль? Я нахожу ее очень пикантной.
— Да, ваше величество, это одна из самых прелестных женщин, каких мне приходилось до сих пор встречать при вашем дворе, — ответил секретарь. — Полковнику Анрио многие позавидуют.
— Ах, и вы находите ее хорошенькой? — живо воскликнул император и затем прибавил деланно равнодушным тоном: — Прежде чем уйти, приготовьте мне приказ для офицера, которого я могу в любую минуту послать в Париж к военному министру. Мне нужно взять из министерства портфель, в котором находятся планы расположения войск, размещенных в прибалтийском районе.
— Вот здесь, ваше величество, совершенно готовый приказ, — заметил Меневаль, — нужно только вписать фамилию офицера, которого вы желаете послать.
— Пока оставьте так, я потом напишу сам. А теперь можете идти. Только пошлите мне, пожалуйста, Констана! — попросил Наполеон.
Секретарь удалился, а вместо него в кабинет вошел камердинер императора с услужливым и хитрым видом. Наполеон приказал подать одеваться.
Констан, служивший у своего господина еще с того времени, когда тот был первым консулом, прекрасно знал все привычки императора. Он отправился в уборную, принес оттуда мыло, бритву и маленькое ручное зеркальце, затем зажег спиртовую горелку и стал подогревать над ней воду для бритья. Все приготовления камердинер совершал в глубоком молчании. Подойдя к Наполеону, он начал раздевать его. Император был в этом отношении беспомощен: его нужно было причесывать и одевать с ног до головы, как ребенка.
Когда вода начала бурлить в кастрюльке, Констан, осторожно ступая на кончиках пальцев, открыл дверь кабинета и сделал какой-то безмолвный знак.
На пороге показалась высокая тень в тюрбане и широких шароварах. Короткий круглый кафтан был опоясан шелковым расшитым золотом поясом, с одной стороны которого была прикреплена сабля, а с другой — два пистолета. Это был Рустан, верный телохранитель Наполеона, который позднее, в дни падения императора, изменил ему вместе со многими маршалами. Восточный человек, осыпанный милостями Наполеона, пользовавшийся его неограниченным доверием, не пожелал сопровождать своего благодетеля на остров Эльба и предпочел перейти на сторону Бурбонов. Через некоторое время он переселился в Англию и там выступал за деньги перед любителями экзотики. Веллингтон, купивший уже раньше бывшую фаворитку Наполеона итальянку Грассини, не мог отказать себе в удовольствии представить английским аристократам телохранителя Наполеона, и Рустан являлся на все пиры, которые устраивались Веллингтоном по случаю победы при Ватерлоо.
Но все это было позднее, а теперь, когда он находился вместе с императором в гостях у маршала Лефевра, Рустану даже не приходила мысль в голову, что он может когда-нибудь изменить Наполеону. Каждый, кто высказал бы тогда подобное предположение, подвергся бы великому гневу со стороны Рустана. Он служил верой и правдой своему императору, не отходил от него и ночью ложился перед его дверью. Убийцам пришлось бы перешагнуть через труп телохранителя для того, чтобы пробраться в спальню Наполеона.
Мобрейль не упустил из виду, что ему придется иметь дело с этим могучим стражем императора, и принял соответствующие меры. С какой-то таинственной целью он заручился помощью Самуила Баркера, двойника Наполеона, который мог обмануть Рустана сходством с императором и усыпить телохранителя.
Подойдя к Констану, мамелюк взял из его рук зеркало и стал перед Наполеоном, который потребовал у слуги бритву и начал бриться. Это император всегда делал сам и с чрезвычайной быстротой. Окончив бритье, он прошел в уборную, вымылся там, отполировал ногти и затем всецело отдался в руки камердинера. Констан обтер все тело господина одеколоном и только собирался надеть на него белье, как император оттолкнул его, бросился к камину и собственноручно положил в него несколько больших кусков угля.
— Ах, Констан, ты хочешь заморозить меня! — весело воскликнул он и ущипнул лакея за ухо, что всегда служило признаком хорошего расположения духа Наполеона.
Император был необыкновенно чувствителен к холоду. Во всех комнатах его дворца топились печи даже летом. Круглый год он укрывался ночью теплыми одеялами. Во время кампании в России Наполеон так сильно страдал от морозов, что отчасти из-за них не сумел проявить полностью обычную энергию.
Согретый ярким пламенем камина, император пришел в еще лучшее настроение и снова ущипнул камердинера за ухо.
— Одень меня сегодня к лицу, — улыбаясь, проговорил он, — я хочу быть интересным, так как желаю понравиться.
Констан продолжал одевать своего господина. Он надел на него легкие туфли и тонкие белые шелковые чулки. На туфлях красовались маленькие, еле заметные серебряные шпоры. Затем он обвязал вокруг шеи Наполеона черный шелковый галстук, прикрепил тюлевую манишку к белому жилету из пике и подал мундир стрелка, в котором император обычно ходил. Но Наполеон на этот раз оттолкнул его и потребовал сюртук полковника гренадерского полка, изредка допускаемый им.
— Полковник Анрио будет в форме стрелка, а я явлюсь в мундире гренадера; нужно, чтобы между нами была разница, — пробормотал он, и загадочная улыбка промелькнула на его губах. — Эта невеста полковника очень хорошенькая, не правда ли, Констан? — прибавил он, не будучи в состоянии удержаться больше от разговора об интересовавшем его предмете.
Камердинер привык понимать своего господина с полуслова. Он знал, что если император хвалил красоту какой-нибудь придворной дамы, то это означало, что он желает почтить ее своим вниманием. На этот раз он сделал удивленное лицо, и слабый оттенок неодобрения промелькнул в его глазах.
— У вас, ваше величество, очень хороший вкус, — ответил он. — Невеста полковника действительно достойна обратить ваше внимание. При всех других обстоятельствах, я уверен, она тотчас же оценила бы вашу огромную милость, но сегодня, здесь, во дворце, накануне своей свадьбы, я боюсь, она не отнесется должным образом к вниманию вашего величества. Мне кажется, что было бы лучше, если бы вы, ваше величество, осчастливили своей милостью кого-нибудь другого.
— Так что, ты считаешь бесполезными мои ухаживания? — наивно спросил император, немного сконфуженный видимым неодобрением своего лакея.
— Да, ваше величество, я думаю, что вы напрасно потеряете время, по крайней мере в данную минуту, — откровенно ответил камердинер. — Если вам угодно развлечься, то здесь есть много прекрасных дам, которые вполне вознаградят своего императора за маленькую неудачу. Во дворце теперь находятся госпожа Ремюза, госпожа Люсей…
— Пусть эти дамы кокетничают с моим адъютантом, — прервал его Наполеон, делая нетерпеливый жест рукой. — Ну что, все готово? В таком случае возьми свечи и проводи меня. Обед уже, верно, подан и меня давно ждут.
Констан был поражен тоном императора. Он украдкой покачал головой и, взяв в руки канделябр, провел Наполеона в соседнюю комнату, где его ждал адъютант.
За долгим, тщательно сервированным обедом все обратили внимание на то, что император оставался очень долго за столом. У него была привычка вставать после первого блюда, и потому все были удивлены, что на этот раз он изменил ей. Наоборот, казалось, что он умышленно затягивает обед, задавая бесконечные вопросы обер-гофмаршалу, сидевшему рядом с Алисой. Вопросы адресовались Дюкору, а взгляды императора — его прелестной соседке. Обер-гофмаршал сейчас же понял тактику Наполеона и по мере сил старался помочь ему в этом деле.
Все генералы, все приближенные императора были в известной степени его поставщиками. Стоило только Наполеону бросить взгляд желания на какую-нибудь даму, высказать комплимент по ее адресу, как услужливые придворные торопились удовлетворить желание своего властелина. Мужья поощряли своих жен не отказывать императору в его любовных требованиях; влюбленные толкали своих подруг в объятия Наполеона и гордились их изменой; отцы сами приводили дочерей в кабинет императора. Все эти особы высшего общества с аристократическими фамилиями, с громкими именами, приобретенными во время блестящих побед, не стесняясь играли роль сводников и гордились бесчестьем своих жен, сестер, дочерей.
Многие обвиняют Наполеона в чрезмерной гордости, в его презрении к людям, которое выражалось во всех его словах и поступках; но разве его люди не заставили его сделаться таким? Видя перед собой коленопреклоненную толпу, трудно не почувствовать себя великим! В течение пятнадцатилетнего действительного могущества Наполеону приходилось встречаться лишь с низко склоненными головами.
Видимое удовольствие, которое испытывал император в обществе невесты Анрио, не могло ускользнуть от внимания сидевших за столом. Присутствующие подмигивали друг другу, переглядывались, подталкивали локтями своих соседей, шептались. Только Лефевр, весь поглощенный обязанностями хозяина дома, да счастливый жених не замечали ничего.
Зато волнение Наполеона, ясно выражавшееся на его лице, когда Дюрок наклонялся к Алисе, как бы сообщая ей о любви императора, молниеносные пылкие взгляды, которые он бросал Алисе, его смущение, когда он обращался непосредственно к невесте Анрио, уже давно обратили на себя внимание Екатерины Лефевр. Почтенная дама дрожала от нетерпения. Ее ноги выбивали мелкую дробь под столом. Она чувствовала, как кровь приливает к ее лицу и заливает темным румянцем щеки. Ей хотелось встать, бросить своих гостей и с той бесцеремонностью, которую она проявила уже несколько раз, отчитать Наполеона, высказать ему всю неблаговидность его намерений, защитить честь Алисы и сохранить для Анрио сердце его будущей жены. Екатерина Лефевр знала, что следует сказать. Она умела задеть слабую струнку Наполеона, но для этого она должна была подойти к нему, поговорить с ним лицом к лицу, а этикет заставлял ее сидеть на месте, напротив императора. Екатерина Лефевр сердито крошила хлеб и не прикасалась ни к одному из блюд, которые подносили ей.
Чтобы дать некоторый выход своему негодованию, герцогиня Данцигская бросала свирепые взгляды на мужа, который, не понимая волнения жены, смотрел недоумевающими глазами.
«Что такое я сделал? — думал он с беспокойством. — Неужели я совершил какую-нибудь глупость, сам того не замечая? Но император, по-видимому, не сердится. Наоборот, я его еще никогда не видел в таком веселом настроении. Отчего Катрин смотрит на меня так строго? Верно, что-нибудь да есть; а что — никак не пойму!»
Довольный вид императора несколько успокаивал Лефевра, но он все-таки не мог понять, что именно возмущало его жену. Не могло быть сомнения в том, что она взволнована. Маршал хорошо знал свою Катрин. В минуты неудовольствия жены он старался быть как можно тише, как можно незаметнее и покорно ждал, пока разразится гроза и воздух снова очистится.
«Что же произошло? — думал маршал. — Обед удался на славу; гости довольны и хвалят все; император весело улыбается! Какой черт испортил Катрин настроение в этот чудный день?»
Это беспокойное состояние лишило Лефевра возможности вполне насладиться той радостью, которую он испытывал, принимая у себя императора и читая удовольствие на лице своего высокого гостя.
Обед окончился, а бедный маршал так и не догадался, чем вызвана гроза, собравшаяся разразиться над ним.
Желая избежать объяснения с женой в присутствии всего общества, Лефевр смешался с толпой придворных, окружавших императора. Наполеон стоял у камина с чашкой горячего кофе, которое ему поднесла Алиса; щеки императора горели, а глаза блестели от удовольствия.
Юная невеста прекрасно поняла, какое впечатление она произвела на Наполеона. Обер-гофмаршал Дюрок, в свою очередь, пояснил молодой девушке во время обеда, что означали пламенные взгляды, подавленные вздохи и любезные улыбки императора.
Выпив кофе, Наполеон прошел в маленькую гостиную, которая предназначалась исключительно для высокого гостя и в которую никто не имел права входить без его приглашения. Все общество отступило, только обер-гофмаршал последовал за императором по его знаку, призывавшему Дюрока. Через несколько минут после конфиденциального разговора с Наполеоном Дюрок вернулся в салон и начал искать глазами кого-то среди декольтированных дам и мужчин в блестящих мундирах.
Екатерина внезапно оставила госпожу де Монтескью, которая только что представила ей графа Мобрейля. Разговаривая с гостями, герцогиня Данцигская не теряла из вида Дюрока и видела, как он уединился с Наполеоном.
«О чем они совещаются вдвоем? — думала Екатерина. — Вероятно, дело идет об Алисе. Но их затея не выгорит! Им придется считаться со мной!»
— Простите, пожалуйста, — обратилась она вдруг к Монтескью, увидев Дюрока, направлявшегося к тому месту, где сидела Алиса, — мне необходимо сказать несколько слов обер-гофмаршалу.
Она пошла к Дюроку, но тот уже отошел от кресла Алисы и, взяв под руку Анрио, повел его в гостиную императора.
Обеспокоенная Екатерина сразу приняла твердое решение. Она прошла через столовую в широкий коридор, в который выходили двери многих комнат, в том числе и гостиной, предназначенной для Наполеона, на цыпочках подошла к двери и приложила ухо к замочной скважине.
«Мой поступок не очень-то красив, — думала Екатерина, приподнимая шлейф своего платья, чтобы шуршание материи не выдало ее присутствия, — если бы меня застали здесь, то приняли бы за горничную, подслушивающую у дверей; но что делать? Ведь тут идет речь о спасении Алисы, не говоря уже о бедном Анрио, который даже не подозревает, что Дюрок старается наставить ему рога. Тем хуже для них! А я по крайней мере узнаю, как вести себя дальше».
Не отрывая уха от двери, Екатерина ясно услышала весь разговор, который велся в гостиной Наполеона.
— Вы поедете сегодня же ночью, — сказал своим срывающимся голосом император, — а пока можете продолжать ухаживать за своей очаровательной невестой. Не нужно, чтобы кто-нибудь знал о моем поручении, а потому вам лучше уехать незаметно. Через час окончится вечер, гости разойдутся, и вы можете пуститься в дорогу, не возбудив ничьего внимания. Вы поняли меня?
— Очень хорошо, ваше величество, — ответил звучный голос, в котором Екатерина узнала голос Анрио.
— Одна из моих колясок стоит совершенно запряженная в каретном сарае, — продолжал император, — вы возьмете ее. Герцог Фриуль будет сопровождать вас. Сколько времени нужно ехать до Парижа, Дюрок?
— На лошадях, принадлежащих вашему величеству, можно доехать в четыре часа! — ответил обер-гофмаршал.
— Прекрасно! Вы отправитесь, полковник Анрио, прямо в военное министерство, — сказал император, — и попросите дежурного офицера провести вас в комнату, где хранятся портфели; там вы возьмете портфель с номером двадцать шестым, в котором заключаются разные государственные бумаги и серия карт. Этот портфель из сафьяна, на нем помечены слова: «Варшава — Вильно — Витебск». Вы легко отличите его от других. Я рассчитываю на вас, полковник.
— Постараюсь угодить, ваше величество! — ответил Анрио.
— Вы привезете мне портфель как можно скорее, — продолжал император, — я думаю, что вы сможете вернуться обратно рано утром. Мне очень жаль, — прибавил Наполеон ласковым тоном, — отсылать вас накануне вашего счастливого брака, но такое короткое отсутствие не причинит вам больших неудобств. Вы вернетесь завтра настолько рано, что у вас будет достаточно времени для того, чтобы повести к алтарю свою прекрасную невесту. К вашему счастью присоединится еще чувство удовлетворения, что вы оказали услугу императору и вполне заслужили то повышение, которое я собираюсь вам дать.
— Ваше величество, ради вас я готов пойти на край света! — воскликнул Анрио.
— Я очень благодарен вам, но сегодня прошу поехать только в Париж, который находится в десяти милях отсюда, — с улыбкой проговорил император. — Возьмите этот приказ, с ним вам легко будет проникнуть в министерство. Итак, до свидания! До завтра, полковник!
Император вручил молодому человеку приказ, заранее заготовленный Меневалем, и отпустил его. Анрио ушел в полном восторге от милостивых слов Наполеона и гордясь важным поручением, которое доверили ему. Бедный жених не подозревал, для чего понадобилось его отсутствие.
Екатерина прослушала весь разговор. Ее лицо пылало от негодования; сердце усиленно билось. Она находилась в состоянии необузданного гнева, вспышки которого проявлялись раньше, когда она жила на улице Сен-Рок и сопровождала мужа в лагерь; благодаря этим вспышкам она и получила свое прозвище «Сан-Жень».
По уходе Анрио Наполеон пошептался о чем-то с Дюроком; тот тоже вскоре вышел, уступив свое место Нарбонну, одному из адъютантов императора. Нарбонн сообщил своему властелину о настроении в парижских салонах, о том, что говорилось русским посланником на обеде, на котором присутствовал и Талейран.
Дальше было неинтересно слушать. Екатерина знала много, даже слишком много!
— Черт возьми, — пробормотала она, отходя от двери, — этого нельзя допустить. Можно ли было подумать, что этого дурака Анрио так проведут накануне его свадьбы? Ведь это невинное дитя поверило в правдивость истории с портфелем. К счастью, я не так проста, как он. Но что предпринять? Предупредить Анрио — это значит вызвать скандал и расстроить в конце концов его свадьбу. Затем бедный мальчик так доволен, что было бы жестокостью открыть ему глаза и причинить страдание. Пусть лучше он ничего не знает, а я расскажу все Алисе. Нет, и это не годится, — после некоторого раздумья продолжала Екатерина, — молодые женщины легкомысленны, кокетливы, непостоянны; они замечают свои ошибки обычно уже только тогда, когда поздно поправить дело. Алиса, конечно, любит Анрио, но император так могуществен, что молодая девушка может почувствовать себя польщенной его вниманием. У Алисы не хватит сил сопротивляться Наполеону; как только она попадет в его руки, все будет окончено. Открыть ей глаза — это все равно что толкнуть ее в западню. Нет, нужно действовать мне одной, но что предпринять — вот вопрос? Анрио не должен ехать сейчас же. Император посоветовал ему подождать, пока все разойдутся. Таким образом у меня есть по крайней мере час; этого вполне достаточно. Нужно прежде всего поговорить с Лефевром.
Екатерина быстро прошла через коридор в столовую, оттуда в гостиные, расспрашивая всех, не видел ли кто-нибудь маршала.
Наконец она заметила его в нише окна, где он разговаривал с бывшим шталмейстером вестфальского короля графом Мобрейлем. Екатерина быстро подошла к ним, скрывая под любезной улыбкой свое беспокойство.
— Право, граф, мне не везет с вами, — обратилась она к Мобрейлю, — несколько минут тому назад я была вынуждена оставить вас по домашнему делу, очень важному для меня. Вы, конечно, понимаете, как трудно принимать столько гостей в присутствии его величества, и простили меня, не правда ли? Теперь я нахожу вас со своим мужем и должна прервать вашу беседу и увести его. Надеюсь, вы простите меня и на этот раз. В такой день, как сегодня, хозяева дома совершенно не принадлежат себе.
Герцогиня сделала глубокий реверанс Мобрейлю, чтобы подчеркнуть, что разговор окончен, и в то же время подала знак Лефевру, чтобы он отошел и ждал ее в стороне.
Граф Мобрейль вежливо ответил, что, наоборот, он обязан просить извинения за то, что позволяет себе надоедать хозяевам дома в то время, когда у них и без того много хлопот. Во всяком случае его беседа с маршалом была настолько незначительна, что ее легко можно отложить на другое время и продолжить разговор в любой момент.
— Да, дорогой граф, мы еще поговорим о вашем странном сообщении, — заметил Лефевр своим обычным добродушным тоном. — Представь себе, моя милая, граф, недавно вернувшийся из Лондона, убежден, что нам предстоит война с Россией. Возможно ли это? Ведь император Александр — друг и горячий поклонник нашего императора. Я сам видел, как они целовались в Эрфурте.
— Ах, вот как? Граф предсказывает войну с Россией? — воскликнула Екатерина. — Что ж, возможно, что он окажется лучшим пророком, чем ты думаешь, мой друг, — прибавила она, вспомнив слова Наполеона, которые она слышала во время аудиенции в Тюильри.
— Простите, графиня, но я не желаю омрачать ваш праздник дурными предсказаниями, — с любезной улыбкой возразил Мобрейль, — надеюсь, что я ошибся, и извиняюсь перед маршалом, что отнял у него время, передавая такие недостоверные сведения! — Поклонившись Лефевру, граф ближе подошел к Екатерине и тихо прошептал: — Мне главным образом необходимо поговорить с вами, герцогиня. Меня послал к вам граф Нейпперг, который находится теперь в Лондоне. Где и когда я могу говорить с вами подальше от нескромных ушей? То, что я вам скажу, чрезвычайно важно и не должно быть никем услышано. Здесь мы слишком близко стоим от…
Мобрейль не окончил и только глазами указал на гостиную, предоставленную Наполеону. При имени Нейпперга Екатерина задрожала. Она подозревала новую интригу, главным действующим лицом которой должна была быть Мария Луиза.
— Но Нейпперга нет в Париже? — с тревогой спросила она.
— Нет, герцогиня, я оставил его в Лондоне. Он собирался ехать в Петербург по поручению своего правительства, — ответил Мобрейль.
— Слава Богу, вы успокоили меня! — облегченно вздохнула Екатерина. — Подождите меня, граф, на моей половине и там мы сможем свободно поговорить с вами о вашем друге. Я приду туда, как только император отправится в свои апартаменты.
— Хорошо, я пройду на вашу половину, герцогиня; но скажите, в какой части замка она находится? — спросил Мобрейль. — Неловко расспрашивать об этом у посторонних, так как мое присутствие в ваших комнатах в такой поздний час может показаться подозрительным.
— Вам легко будет ориентироваться, — ответила Екатерина. — Мой будуар, в котором я прошу вас терпеливо подождать моего прихода, выходит одной дверью в зал, где выставлены все подарки и свадебная корзина невесты. Вы пройдете этот зал: только смотрите, не попадите в комнату невесты, — смеясь, прибавила герцогиня. — Впрочем, я лучше дам вам провожатого.
Екатерина подозвала лакея и отдала ему короткое приказание проводить графа. Мобрейль отвесил глубокий поклон и последовал за лакеем. На его губах промелькнула хитрая, недобрая улыбка.
Герцогиня взяла под руку мужа и, подведя к окну, сказала:
— Послушай, я сообщу тебе новость. Императору нравится Алиса, он влюблен в нее.
— Черт возьми, какая глупость пришла в голову императору! — воскликнул Лефевр.
— Ты видишь в этом только глупость! — воскликнула Екатерина, пронизывая мужа гневным взглядом, от которого он попятился назад в сильном смущении.
— Что же мне прикажешь делать? — робко спросил он, пожимая плечами. — Разве император спрашивает моего совета в сердечных делах? Не могу же я ему запретить влюбляться в Алису!
— Нет, можешь, можешь и даже должен стать между Наполеоном и Алисой, — возразила Екатерина. — Ведь она невеста Анрио. Они оба наши дети. Разве мы не обязаны защитить их от несчастья, которое угрожает им?
— То есть защитить их от императора? — воскликнул Лефевр. — Это мы не можем сделать! Я боюсь Наполеона. Он единственный человек во всей Европе, внушающий мне страх. Когда я вижу его, я не чувствую себя свободным, несмотря на то, что люблю его. Его глаза пронизывают меня насквозь, вселяют ужас. Я не могу помешать ему взять женщину, точно так же, как занять город. Нет, Катрин, я скорее заберусь в жерло пушки, чем решусь сказать императору: «Не делайте, ваше величество, того или другого!» Да и помимо всего он прогнал бы меня.
— Ну, в таком случае я скажу ему все, — решительно заявила Екатерина, — меня он не прогонит. Я уже несколько раз говорила с ним, и он никогда не запрещал мне выкладывать все, что я думаю.
Лефевр смотрел на свою жену с восхищенным изумлением, как смотрел бы на смелого укротителя, входящего в клетку со львом.
— Берегись, не поссорь меня по крайней мере с императором, — предупредил он, очень обеспокоенные выходкой жены.
Екатерина подняла левое плечо и пренебрежительно пробормотала:
— Ты просто глуп!
— Наполеон говорит то же самое! — заметил Лефевр, выслушав комплимент жены.
Но Екатерина уже не слышала этого замечания, так как ее внимание было отвлечено движением толпы гостей, устремившихся к маленькой гостиной. По-видимому, император собирался уходить. Нужно было воспользоваться моментом, чтобы храбро поговорить с ним с глазу на глаз. Льва следовало захватить в его логове.
VII
правитьИмператор очень милостиво принял Екатерину. Он поздравил ее с отлично удавшимся праздником и наговорил любезностей по поводу предупредительности и умения, с которыми она приняла гостей.
Все эти приятные вещи Наполеон говорил таким тоном, в котором чувствовалось недвусмысленное желание поскорее закончить разговор, кроме того, он уже неоднократно давал Дюроку знаком приказание распорядиться, чтобы все было приготовлено в императорских апартаментах. Но, не смущаясь этим, Екатерина заговорила слегка дрожащим голосом:
— Вы слишком добры, ваше величество, высказывая нам свое удовольствие. Мы с Лефевром сделали все что могли, чтобы оказать вам такое гостеприимство, которое было бы не слишком недостойно вас.
— И это вам вполне удалось, герцогиня!
— Благодарю вас! О, я так вам благодарна! Но теперь, ваше величество, выслушайте меня, я собираюсь попросить у вас большой милости!
— Милости? Но какой именно? Говорите, в чем дело?
— Дело касается полковника Анрио, ваше величество!
При произнесении этого имени голос Екатерины дрожал. Она со страхом глядела, как сдвинулись при этом брови императора.
— Ну, что нужно полковнику Анрио? Вы видели, быть может, как он пускался в путь? Он вам нужен? Но ведь, насколько я знаю, это не вы собираетесь выходить за него замуж!
— Нет, ваше величество, не я, а Алиса де Борепэр, моя Алиса, которую я люблю как родную дочь. Я защищаю в данном случае счастье Анрио; быть может, то, чего я прошу вас на коленях, составляет жизнь Алисы. Пощадите, ваше величество! Сжальтесь! Будьте великодушны!
— Что вы хотите сказать этим? Уж не потеряли ли вы в суматохе этого празднества тот здравый смысл, которым вы всегда так отличались в моих глазах, герцогиня? — сказал император, слегка смущенный и старавшийся скрыть это смущение под маской грубоватой иронии.
— Я-то в полном рассудке, а вы, ваше величество, отлично знаете, что если кто-либо собирается сделать глупость, так уж во всяком случае никак не я!
— Вы слишком смелы, если решаетесь говорить со мной таким образом! Кто вам дал право на это?
— Вы сами, ваше величество! О, выслушайте меня! Вы велики, вы могущественны! Весь мир восхищается вами, весь свет преклоняется перед вами, и никто не решится идти наперекор малейшему вашему желанию. Одна только я рискую навлечь на себя ваш гнев, говоря вам то, что никто не осмелится высказать в вашем присутствии.
— Вы правы, никто не позволит себе такой дерзости, такой наглости! Однако продолжайте! Очевидно, вы считаете, что вам все можно?
— Ваше величество, я черпаю храбрость в том обожании, которое я питаю к вам, к вашей славе. Я догадалась о ваших намерениях, я знаю, что вами овладела страсть. Только страсть ли это? Это просто каприз минуты, мимолетное любопытство, я уверена. О, не давайте этой фантазии овладеть вами! Раз вы можете все, то не теряйте власти над собой; не позволяйте дурным чувствам руководить вами, раз вы достаточно сильны, чтобы не попадать в то, с чем бессильны бороться обыкновенные, рядовые люди! Пусть, ваше величество, день радости не превратится из-за вас в длинные годы скорби. Алиса — нежная и невинная девушка. Анрио — бравый солдат, один из преданнейших ваших слуг. Не причиняйте им обоим несчастья и, после того как вы почтили их своею милостью, не раздавливайте их бременем вашего желания. Отнеситесь с уважением к счастью этих молодых людей, ваше величество; вы должны и можете сделать это!
— Но эта женщина в самом деле сошла с ума! — буркнул Наполеон, окончательно смущенный. Чтобы дать себе оправиться, он вытащил табакерку и нервно сделал две большие понюшки, причем мелкая табачная пыль забралась даже в ноздри Екатерине и заставила ее чихнуть. — Будьте здоровы! — машинально сказал он, продолжая нюхать.
— Спасибо! И вам того же желаю, ваше величество! — ответила Екатерина.
Затем, снова ухватившись за прерванную нить, она взволнованно принялась описывать императору рождение обоих детей, их детство, протекшее бок о бок в одной колыбели, которой часто приходилось висеть на пушечном лафете. Они засыпали, убаюкиваемые треском орудийного огня армии Самбрэ-Мёз, и Анрио держал в руках ружье еще до того, как у него выпали молочные зубы. Алиса, разлученная с ним, снова встретила его во время славной немецкой кампании. Их детская любовь снова воскресла, и после победы свадьба была решена. Разве сам император не обещал, что будет свидетелем на свадьбе молодого офицера, взявшего ему Штеттин с эскадроном кавалеристов? Казалось бы, что столько преданности, храбрости, отваги должно было внушить императору желание покровительствовать счастью этой пары, да и молодые люди так достойны милости и покровительства императора! Наконец, явившись в этот замок, который они имеют по его доброте, посетив двух преданных слуг, какими являются солдат с первых дней его славы — Лефевр и подруга его юности — жена Лефевра, Наполеон не мог отплатить за гостеприимство бесчестием и горем.
— Ваше величество, вы не огорчите вашей старой Сан-Жень, вы не разобьете жизни этих двух молодых людей, на которых она смотрит, как на родных детей! — закончила Екатерина, бросаясь к ногам императора.
— Встаньте, герцогиня! Вас могут застать в этой позе, потому что я жду герцога де Фриуля и подобное положение могло бы вызвать нежелательные пересуды. Стали бы рассуждать о том, в какой милости я мог бы отказать жене моего старого боевого товарища Лефевра.
Взор Наполеона прояснился, морщины на лбу разгладились; он помог Екатерине встать с колен.
Надежда придала Екатерине еще храбрости. Она почувствовала, что ей удалось найти средство растрогать императора и что ее защита наполовину уже достигла цели. Поэтому она решила продолжать свою атаку:
— Отказываясь от этого любовного приключения, которое уничтожит счастье двух достойных вашего покровительства людей, вы, ваше величество, докажете не только свою гуманность и доброту, но и дальновидность. Теперь вы на вершине могущества, и потому вокруг вас раздаются одни только выражения восторга и восхищения. Но как ни кажется непоколебимым ваш трон, а под него уже подкапывается измена. В этой блещущей золотом толпе, которая падает ниц перед вами и теснится около вас с видом подобострастной преданности, я угадываю массу лживых речей, массу недоброжелательных взглядов, массу ехидн, которые только ждут случая, чтобы поднять голову. Теперь вы придавили пятой головы этих гадов, и ни один из них не посмеет впустить в вас жало. Но избави Бог, если случится что-нибудь…
— Вы имеете в виду мою смерть? — спокойно спросил Наполеон. — О, я готов к этому! Конечно, когда меня больше не будет, все те, кого я сдерживал, подавлял, раздавил, быть может, подымут свои жала, и моему сыну придется защищаться от них. Ну и что же из этого? Что вы хотите сказать этим и куда клонится эта слишком непочтительная речь, которую я хоть и прощаю из особой милости, но не собираюсь дальше выслушивать?
— Во имя вашего ребенка, не обезнадеживайте, не оскорбляйте, ваше величество, своих лучших слуг. Неужели вы думаете, что если вы оттолкнете меня и не откажетесь от своего намерения, то слух об этом приключении не обежит с быстротой молнии всех и вся? А ведь в результате многие из тех, кто уже поглядывает на ту сторону границы, выискивая только предлог, оправдательный мотив для измены, перейдут к решительным действиям, направленным против вас. Вы, ваше величество, даже не догадываетесь, как много таких людей, но мы-то с Лефевром знаем их всех, потому что любим вас!
— Черт возьми! Я отлично вижу, куда вы клоните… Фушэ, Талейран — все те же и те же. Я уже давно отказался выслушивать какие-либо беспочвенные обвинения против них.
— Очень желаю, чтобы будущее не доказало правоту смелых обвинителей, — твердо ответила Екатерина. — Но примите во внимание, ваше величество, что существуют еще и генералы, ваши старые товарищи по оружию. Большинство из них уже устало следовать за вами с одного поля сражения на другое; другим надоело, что каждый раз со дня на день все откладывается тот момент, когда они будут иметь возможность спокойно пользоваться тем, что приобрели, когда они смогут отдохнуть в своих замках, где до сих пор они бывали только проездом, только в короткие минуты от похода до похода. Наконец, существуют и такие, которые не боятся распространять относительно вас массу самых ложных слухов; бессовестные газетчики подхватывают эти сплетни и печатают их в своих листках, расхватываемых потом наперебой вашими недругами в Вене, Лондоне, Берлине, Петербурге. О, не давайте же нового яда для их отравленных перьев!
— Да, я знаю, — ответил император, — что за границей распространяют и печатают самые подлые пасквили, в которых меня описывают в виде чудовища, обладающего всеми пороками, злодея, ежеминутно нагромождающего преступление на преступление, и развратника, сопровождающего свои любовные похождения безумствами, достойными того сумасшедшего, который написал «Жюстину». Может быть, вы и правы! Я должен считаться с изменниками, которые таятся около меня, с памфлетистами, которые покрывают меня грязью к радости всех европейских дворов. Да и следует поберечь для сына дружбу и верность моих героев, тех, кто ради меня не останавливались ни перед усталостью, ни перед страданиями, ни даже перед смертью. Так как я не хочу, чтобы вы, герцогиня, ваш муж и другие старинные столпы моей короны имели хоть малейшее подозрение насчет моих намерений, я прикажу полковнику Анрио не ездить сегодня ночью в Париж, что он должен был сделать во имя порученного ему мною важного дела. Он останется здесь, раз отмена приказа доставляет вам такое удовольствие, останется под одной крышей со своей невестой в ночь, предшествующую их полному союзу. Таким образом этой женщины не коснется ни малейшее подозрение, и в душе храброго офицера не возникнет ни малейшее сомнение. Вы именно этого и хотите, герцогиня?
— Ах, ваше величество, как вы велики, как вы добры!
— Постойте, это еще не все! Мое присутствие при завтрашней церемонии совершенно не нужно. Оно могло бы быть только тягостным… для меня, потому что невеста очень соблазнительна и опасна для моего сердца.
— Ваше величество, разве она виновата в этом?
— Разумеется, нет, — ответил с улыбкой император, — но опасность от этого не делается меньше. Бывают такие опасности, при виде которых истинная храбрость может сказаться в бегстве или по крайней мере в отказе от сражения. Вы поняли? Поручение, Данное мной полковнику Анрио, было страшно важно для государственных интересов. Теперь вы знаете мое решение и, надеюсь, сохраните его в тайне.
— Хорошо, ваше величество! Мне тем легче сделать это, что я совершенно не знаю, какую именно, тайну приказываете вы мне хранить, ваше величество.
— В самом деле? Полковник Анрио должен был привезти из военного министерства портфель, содержание которого нужно мне для ознакомления прежде, чем я пошлю курьера к Прадту в Варшаву. Ну так вот, оставаясь здесь, Анрио не может доставить этот портфель. Вот подобно Магомету, который сам подошел к горе, раз она не захотела подойти к нему, я лично отправлюсь за портфелем. Поняли вы на этот раз? Я уезжаю, я не увижу более этой опасной и очаровательной особы, в присутствии которой, быть может, не буду в силах осуществить те добрые намерения, которые я принял по вашему настоянию. Значит, решено! Мой отъезд, оправдываемый важными новостями, пришедшими ночью, не удивит никого. Он не навлечет никаких толков относительно вашего гостеприимства, герцогиня, или сомнений в моем благоволении к вашему мужу. Мое присутствие в течение целого дня на вашем празднестве искупит мое завтрашнее отсутствие; к тому же, после появления на минуту в часовне мне все равно пришлось бы сейчас же пуститься в путь. Ваши молодые люди, быть может, веселее поженятся без меня. Так идите к себе спокойная и довольная. Не бойтесь за счастье ваших приемных детей. Ну а для того, чтобы в эту ночь вы не могли уже ровно ничего бояться, чтобы вам не пришло в голову никакой дурной мысли, пошлите ко мне полковника Анрио. Я хочу лично отменить данный приказ, и для того, чтобы он не принял этой отмены за немилость, еще раз пожелать ему всяческого счастья!
Екатерина с нескрываемым изумлением смотрела на императора, никак не будучи в состоянии освоиться с мыслью, что ей удалось одержать такую полную победу над его сердцем.
Наполеон наслаждался видом этого удивления и радости.
— Ну что же, милая мадам Сан-Жень, — сказал он потом, — довольны ли вы мной?
— Ах, ваше величество! Ах, дорогой мой император! Если бы я не сдерживала себя изо всей силы…
— Что же сделали бы вы тогда?
— Я бросилась бы вам на шею и расцеловала бы вас, ваше величество!
— Ну что же, мы одни, никто нас не накроет, и Лефевр не приревнует вас. Раз сердце подсказывает вам сделать это, так не стесняйтесь, герцогиня! — И в порыве особенно хорошего расположения духа Наполеон раскрыл объятия, в которые Екатерина и бросилась. — Ну а теперь, герцогиня, — сказал он, освобождаясь от нее и стискивая ей мочку уха, — ступайте, поскорее разыщите Анрио и пошлите мне Дюрока.
Екатерина ушла, но почти сейчас же вернулась с недовольным лицом.
За ней следовал обер-гофмаршал.
— Ну, в чем дело? — спросил Наполеон.
— Ваше величество, вы приказали позвать полковника Анрио, но он уже уехал. Согласно приказанию вашего величества он уже двадцать пять минут как мчится по дороге в Париж. Теперь уже половина двенадцатого, — прибавил Дюрок.
— В самом деле? Мы заболтались здесь с герцогиней, и время прошло совершенно незаметно. Дюрок, прикажите кому-нибудь из моих ординарцев немедленно понестись вскачь, догнать карету и приказать полковнику Анрио вернуться. Его поручение отменяется. Что же касается нас обоих, то мы с вами, дорогой герцог, выскользнем под покровом ночи, оставим без шума замок и дойдем пешком до деревушки, сохраняя полное инкогнито подобно калифу Гаруну-аль-Рашиду, который в обществе своего верного визиря Джиаффара обходил улицы заснувшего Багдада. Герцогиня, прикажите Рустану, чтобы он доставил нам одну из ваших карет на шоссе Кэан-Бри. Мы спокойно сядем в экипаж с Рустаном на козлах рядом с кучером, и в то время, как все будут думать, будто мы мирно почиваем здесь в наших постелях, мы помчимся к парижской заставе. Рано утром я буду у императрицы в Тюильри — она придет в восторг! До свидания, герцогиня! Еще раз благодарю вас за гостеприимство! В дорогу, Дюрок, герцогиня прикроет наше отсутствие!
И в сопровождении Дюрока он быстро вышел в маленькую дверь, через которую Екатерина подслушала разговор с Анрио.
VIII
правитьКогда согласно принятому решению Наполеон покинул Алису, не будучи в силах подавить в себе некоторое недовольство, которое он, однако, постарался не выдать Дюроку, молодая девушка, избавленная от опасности, о которой почти и не подозревала, могла теперь вполне отдаться радостной мысли, что завтра она наконец-то будет принадлежать любимому супругу.
Наконец-то совершится событие, которого они оба ждали так долго. Еще несколько оборотов стрелки на циферблате больших часов замка Комбо, и она станет женой своего друга детства, превратившегося в храброго молодого человека, одного из самых блестящих офицеров императора, в полковника, которому, быть может, суждена в будущем слава Лассаля, Нансуити, Мюрата. Да и почему бы ему, подобно Лассалю, не стать генералом? А разве так уже невозможно, что в один прекрасный день он станет даже королем, как стал им Мюрат, как скоро станет Сульт, как не преминет стать в будущем Бернадотт? Так она будет королевой? А почему бы и нет? Разве тем, кто служит у Наполеона, нельзя было надеяться на что угодно?
Стараясь внушить себе, что она слишком высоко заносится в мечтах, Алиса в то же время вспоминала, что молодым девушкам, собирающимся выходить замуж за таких офицеров, как Анрио, свободно можно было строить самые невероятные планы. Словно в волшебной сказке император, этот сверхъестественный чародей, мановением руки превращал зипуны в придворные мантии, крестьянские картузы — в короны и убогие хижины — в дворцы. Ему стоило только коснуться скипетром такого мельника, как Лефевр, и такой овчарни, которой был родной дом Екатерины, как мельник превратился в герцога, а овчарня — в замок. А ведь это превосходило все чудеса волшебных сказок Перро!
И совсем как Екатерина, Алиса мысленно прибавила: «Как велик, как добр наш император! Какая радость служить ему! Какое счастье любить его!»
Когда Екатерина отвела ее в ту комнату, где Алисе предстояло провести последнюю девическую ночь, молодая девушка, оставшись одна, не могла не задуматься с некоторым тщеславным удовлетворением об императоре. Ведь в продолжение всего празднества он был так внимателен, так любезен к ней! Уверяли, что с женщинами он обычно бывает резок, груб, нетерпелив. А для нее у него нашлись только нежные слова и лестные комплименты!
Алиса задумалась об этом у открытого окна, дожидаясь прихода Анрио, который каждый вечер перед отходом ко сну заходил к ней, чтобы прошептать ей несколько нежных слов. И, рассеянно посматривая, как теряется и сливается в глубине парка темная купа деревьев, она не без гордости думала о том, что император завел свою любезность, пожалуй, даже слишком далеко…
То, что молчаливо говорили ей его взгляды, нашло ясное, хотя и довольно грубое выражение в словах обер-гофмаршала. Герцог де Фриуль без всяких обиняков заявил ей, что его величеству надо многое сказать ей, так что он просит Алису этой же ночью явиться в отведенную императору комнату.
Алиса только рассмеялась над странностью такого предложения; она не приняла всерьез слов Дюрока да и, пожалуй, не поняла даже их скрытого значения. Она была слишком чиста, слишком невинна, чтобы догадаться о том впечатлении, которое произвела на чувственность императора. И невинная голубка радовалась милостивому взору орла, не догадываясь о его прожорливости.
Считая все это просто шуткой, Алиса и отвечала в том же тоне, что считает честь видеться ночью с императором слишком большой для себя, чтобы принять ее.
Тогда — это было во время обеда — Дюрок, наклонившись к ее уху, пробормотал довольно странную фразу:
— Берегитесь, барышня! Раз император чего-нибудь хочет, то он умеет добиться этого. Если вы не явитесь к нему, как он приглашает через меня, так его величество способен сам явиться в вашу комнату, чтобы переговорить с вами наедине. А это может вызвать большой скандал и доставит его величеству большие неприятности. Лучше подумайте, барышня, хорошенько, будьте такой доброй, насколько вы красивы… А вдобавок еще достаточно рассудительной и умеющей беречь секреты.
Но Алису только еще сильнее рассмешила картина, нарисованная ей обер-гофмаршалом. Перспектива ночного визита нисколько не испугала ее, и ее ответ, данный в шутливой форме, гласил:
— Ну так что же, герцог, меня это нисколько не пугает. Скажите его величеству, что я буду ждать его посещения, которое непременно должно быть сделано в двенадцать часов ночи, как это свойственно героям романов!
В ответ на это Дюрок только поклонился ей, совершенно удовлетворенный ее словами, которые он принял за формальное согласие.
В вихре празднества Алиса больше и не думала о том, что император среди глубокой ночи может постучаться к ней в дверь. Но теперь ей снова вспомнился этот разговор с Дюроком, и он предстал ей в совершенно новом освещении. Она сопоставляла отдельные факты, вспоминала многозначительные взгляды Наполеона. Было совершенно ясно, что на нее он глядел во время обеда совсем иначе, чем на других гостей. Когда его взгляд падал на нее, то его глаза блестели совсем иначе, чем когда он смотрел на Екатерину Лефевр или на Монтескью. И Алиса начинала отчасти догадываться об истине… Ее лицо залила краска целомудренного стыда.
Неужели возможно, что император влюбился в нее? Неужели он мог подумать, что она изменит Анрио, что она откажется от любви жениха?
Это открытие смутило и взволновало Алису. В то же время в ней зашевелилось какое-то новое чувство недоверия и почти презрения к этому императору, который до того времени казался ей великим, недоступным для низменных страстишек заурядных людей. Наполеон, влюбленный в нее! О, это не возвеличивало ее, но зато сильно унижало его.
Вся душа Алисы возмущалась и протестовала. Император предстал перед ее духовным взглядом в необычном виде. И ею овладела совсем другого рода боязнь, чем та, которую обычно внушал всем император.
А что, если Дюрок говорил совершенно серьезно, если эта шутка о ночном посещении, которую она приняла с веселым смехом, превратится в серьезное покушение на ее честь? Что ей делать? Что ей ответить? Позвать ли ей на помощь? А если император пойдет на все? Если захочет силой вломиться к ней? Что же будет тогда? Все, что она знала о его характере, о его привычке не считаться ни с какими препятствиями, делало возможным самые дикие предположения, оправдывало всякие опасения.
Ночь все сгущалась; одна за другой полоски света, бросаемого освещенными окнами на темный ряд деревьев парка, тускнели и гасли. Справа, слева, прямо — повсюду перед Алисой вздымалась завеса непроницаемой тьмы. Наконец погасло последнее окно. Лишь Алиса бодрствовала этой безлунной ночью.
Она снова бросила беспокойный взгляд на парк и в то же время прислушалась — ей показалось, будто послышался шум шагов. Тогда со все возраставшим страхом она пробормотала:
— Можно подумать, что кто-то идет сюда. Господи Боже! Что если это император?
С крыльца, вскочив на барьер, можно было взобраться на подоконник и проникнуть таким образом в ее комнату.
Алиса хотела закрыть окно, но не сделала этого, подумав: «Я совсем сошла с ума! Никто не может прийти сюда! Никто, кроме Анрио. Да и как это его еще нет до сих пор? Каждый вечер, перед тем как уйти в свою комнату, он заходит ко мне, чтобы сказать несколько нежных слов, от которых мне снятся потом очаровательные сны и ночь переполняется радостными мечтами. Он должен был бы уже быть здесь. Впрочем, герцогиня сообщила мне, что император дал ему какое-то поручение, в этом-то, вероятно, и заключается причина его опоздания. Я должна обождать его. Что он может подумать, если, возвратившись в замок, найдет мое окно закрытым и лампу погашенной? Он не может опоздать, так как отправился в ближайший город. Как он опечалится, если подумает, что я не смогла обождать какой-нибудь час до его возвращения! — И она снова подошла к окошку, облокотилась на подоконник и стала всматриваться в ночную тьму. Затем, смеясь, почти разуверившись в своих страхах, она подумала: — Я с ума сошла! Чего мне бояться? Никто не придет, кроме Анрио, ну а потом если император и придет, так что же! Его примет Анрио. А я не думаю, чтобы его величеству доставило такое удовольствие отказываться от сна, чтобы поговорить под окном с гусарским полковником!»
При мысли о такой картине она окончательно развеселилась, и это придало ей храбрости.
Вдруг улыбка застыла на лице Алисы, превратившись в гримасу испуга, и пальцы судорожно вцепились в подоконник; она хотела броситься прочь, спрятаться в глубине комнаты, но ноги не слушались. Она хотела крикнуть — крик замер в груди. Она откинулась назад, не будучи в силах оторвать пальцы от подоконника.
Какой-то человек, узнав которого, она еще больше испугалась — разве на голове его не было маленькой шляпы, и разве не был он одет в мундир полковника стрелкового полка, обычный костюм императора? — пытался вскарабкаться в окошко, не говоря ни слова.
Алиса чувствовала, что сейчас упадет в обморок. С ее уст сорвались только два слова, которые прозвучали словно жалоба, словно упрек:
— Ваше величество…
Но в тот же момент ей стало легче дышать. Ее глаза засверкали, и лицо, искаженное ужасом, озарилось радостью. Она восторженно закричала:
— Анрио! Анрио!
За этим возгласом последовали глухой крик и странное гортанное восклицание.
Алиса увидела, что маленькая шляпа и мундир стрелкового полка исчезают за окном и в ночной темноте скрывается какая-то неясная тень.
Перед ней был Анрио с обнаженной саблей в руках. Он стоял совершенно вне себя и сумасшедшими глазами смотрел на открытое окно и то место, где скрылись маленькая шляпа и мундир стрелкового полка.
Алиса, все еще не оправившаяся, смотрела на жениха, ничего не понимая.
— Анрио, мой Анрио! — нежно сказала она ему.
Услышав этот голос, Анрио словно проснулся от сна. Он с бешенством засунул саблю в ножны и, погрозив кулаком в окно, у которого ждала его Алиса, крикнул:
— Распутница!
Затем, излив в этом незаслуженном оскорблении все свое отчаяние, бешенство и страдание оскорбленной любви, испуганный своим поступком, так как он воображал, что поразил своим ударом императора, Анрио бросился в густую тьму парка. Вскоре его силуэт потерялся в ночной тьме, а Алиса без чувств рухнула на пол у широко распахнутого окна.
IX
правитьВ двадцати метрах от освещенного круга, бросаемого на песок лампой из комнаты Алисы, какой-то субъект дергал себя за руки и ноги и щупал грудь. Тщательно закончив этот осмотр, он облегченно вздохнул.
— На этот раз я хорошо отделался! — пробормотал он по-английски. — У меня ровно ничего не испорчено! Я уже думал, что этот проклятый гусар проткнет меня насквозь, когда увидал, как засверкала его сабля над моей головой. Нет, я в самом деле очень хорошо отделался! Этот гусар был взбешен, как дьявол! Да, разыгрывать из себя императора Наполеона не всегда безопасно! Насколько спокойнее было ломаться в веселых кабачках предместий Лондона!
И странный субъект, одетый в мундир полковника стрелкового полка, собиравшийся пробраться в комнату Алисы (это был Самуил Баркер, двойник Наполеона, взятый взаймы Мобрейлем у Нейпперга), принялся насвистывать какую-то песенку. Затем, осмотревшись по сторонам и стараясь сориентироваться, он сказал себе:
— Сабельные удары должны быть оплачены отдельно — хозяин не говорил мне, что придется получать шрамы. Ну да я их поставлю ему в счет. А пока что надо как-нибудь выбраться отсюда. Черт возьми! Как-никак, а это происшествие здорово распалило мою жажду. Я готов был бы отдать из обещанных хозяином двадцати фунтов целый фунт за грог, за простой грог из виски! Даже больше — как ни трудно, а порой даже и опасно заработать гинею, а я все-таки отдал бы целую гинею за несчастную пинту эля. Но в этой проклятой стране не найдется ни одной таверны, а ночь беспросветнее моего кармана!
Самуил Баркер сделал несколько шагов наудачу, но потом снова остановился с легкой дрожью в коленях: ему показалось, будто послышался шум шагов.
«Неужели гусар снова возвращается? — подумал он. — Гусар с саблей — это вовсе не входит в наше условие! Самое лучшее будет удрать отсюда как можно скорее!»
И он снова попытался сориентироваться в ночном мраке. Он продвигался вперед, ощупывая древесные стволы.
— Ага, вот то дерево, где я спрятал свои пожитки, — сказал он, нащупав громадный вяз, у корней которого белел сверток.
Он торопливо снял стрелковый мундир и белые брюки и оделся в широкий дорожный плащ с капюшоном.
«Ну вот я неузнаваем теперь, надеюсь! — с чувством глубокого удовлетворения продолжал он. — И если бы было возможно разглядеть меня в этом мраке, то никто не признал бы во мне того императора, который только что позорно спасался от гусарской сабли. Ох уж эти мне сабельные удары! После них кажутся такими приятными те безобидные пинки, которыми награждал меня прежний хозяин, достойнейший австрийский джентльмен, мистер Нейпперг. Но теперь я снова превратился в Самуила Баркера, в добродушного Сама, веселого Сама, товарища Сама… С презрением заранее называю лжецом каждого, кто вздумал бы уверять, будто я имею или когда-либо имел хоть что-нибудь общее с субъектом, именуемым Наполеоном. Вот все, что остается от Наполеона, которым я был!»
С этими словами Сам презрительно ткнул ногой мундир, брюки и маленькую шляпу, с помощью которых сыграл предписанную ему Мобрейлем роль в сочиненной последним комедии с мрачной развязкой.
После этого Сам вздумал было спокойно удалиться, но вдруг остановился в раздумье.
— Хозяин настойчиво приказывал мне, — сказал он, — оставить в комнате барышни эту шляпу. Я не успел сделать это, так как сабля гусара помешала мне в этом. Что же делать?
Сообщник Мобрейля на мгновение задумался.
— К чему нужно было оставлять шляпу в комнате барышни? Не знаю, — сказал он себе, — без сомнения, это просто барская причуда… Кроме того, он приказал мне бросить в воду, которая должна Сыть здесь где-то неподалеку, мундир и белые брюки моей роли. Ну что же, черт возьми! Я возьму да и отправлю на дно все вместе! Черт с ней, со шляпой! Теперь весь вопрос в том, чтобы найти, где здесь вода.
Подобрав с земли одежду, дополнявшую его сходство с Наполеоном, Самуил Баркер отправился искать воду, медленно двигаясь под большими деревьями. После блужданий во все стороны он услыхал журчание ручейка, сбегавшего с плотины пруда. Ориентируясь по шуму воды, падавшей в сток, Самуил Баркер пошел вниз по течению ручейка и, взойдя на перекинутый через него мост, бросил в воду пакет, предварительно сунув в него камень, и затем ушел со спокойной совестью слуги, исправно выполнившего данное ему поручение и вполне заслужившего свое жалованье.
— Хозяин приказал мне направиться в Бри-Конт-Робер, куда я попаду, идя прямо по дороге; там в гостинице «Золотое солнце» я найду деньги и паспорт. Отлично! Но сначала надо выбраться из этого проклятого парка. Ага! Там я вижу стену, которая довольно низка, словно она нарочно сделана для того, чтобы через нее можно было перебраться. Теперь настал момент, когда я должен припомнить уроки гимнастики, данные мне достопочтенным мошенником Ньюгета, ветераном всех английских тюрем.
И все более и более довольный Самуил, не переставая насвистывать свою песенку, начал весело взбираться на стену.
Он уже ухватился рукой за выступ и собирался поставить левую ногу так, чтобы правой с одного взмаха можно было стать прямо на верхушку стены, когда на его плечо вдруг опустился тяжелый кулак. Самуил почувствовал, что его прямо-таки отдирают от стены, причем чей-то громкий голос крикнул:
— Черт возьми! Что тебе нужно здесь в этот час?
Самуил откатился метра на три от стены. Он вскочил на ноги и разразился громким английским ругательством.
— А, годдэм! — продолжал тот же голос. — Наверное, английский шпион? Ну-ка покажи свою морду, морской рак!
Самуил Баркер быстро оправился. Он питал непреодолимую антипатию к саблям, шпагам, пикам, штыкам, — словом, ко всякому колющему и режущему оружию. Но бой на природном оружии нисколько не пугал его. Он умел боксировать с лондонскими жуликами и отличался особым умением в благородном искусстве измочалить противнику физиономию, взяв его на захват шеи, то есть, иначе говоря, охватив левой рукой за шею и нагнув противнику голову, а правой — нанося быстрые и меткие удары по лицу.
Несмотря на темноту, он успел рассмотреть, что у его противника не было в руках сабли; кроме того, он заметил, что тот отличался очень высоким ростом, а это в боксе является большим недостатком. Таким образом ему совершенно нечего было бояться вступить в бой. Самуил сказал себе, что принять бой было вопросом его чести, хотя, в сущности, он никак не мог бы отказаться от него. Человек, который так грубо схватил его и оттащил от стены, перегородил дорогу и шел прямо на него, желая снова схватить его.
Самуил начал насвистывать песенку — он вновь обрел утерянный было апломб. Он решительно утвердился на несколько согнутых ногах, округлил локти, сжал кулаки, и в тот момент, когда неизвестный подошел к нему с явной целью взять за шиворот, его руки внезапно вытянулись, словно пружина, которую сразу отпустили, и кулаки градом ловких и метких ударов обрушились на грудь противника, покачнувшегося при этом.
Тот разразился проклятием.
— Чтобы тебя черт побрал! Ты здорово бьешь, милейший годдэм! Но подожди только, я научу тебя сейчас, что значит национальный французский бокс! Внимание! Береги морду! Ну-ка, отпарируй-ка вот это!
Говоря это, противник Баркера ловко перевернулся спиной и, вскинув ногой, изо всей силы шлепнул каблуком и подошвой сапога прямо в нос «годдэму».
Кровь так и брызнула, и Самуил Баркер рухнул, оглушенный, на землю.
— Вот что мы называем метким ударом, понял теперь? — продолжал гигант, который снова встал в оборонительную позицию. — Возможно, что я ударил немножко слишком сильно, но я предупреждал, чтобы ты берег морду, следовало защититься. А потом — ты-то ведь не щадил кулаков, и хорошо, что у меня грудь как здоровый сундук, а то бы несдобровать и мне! Да ну же, что с тобой… ты не поднимаешься? Уж не притворяешься ли ты? Но ты не движешься? Тысяча бомб! Так это серьезно? — Гигант подошел к Самуилу, который глухо стонал, корчась на земле, потряс его, но без всякой грубости, причем его голос даже смягчился, и продолжал: — Да что с тобой? Ну же, оправься!
— Пощады! Пощады! — сквозь стоны взмолился Самуил.
— Тебе совсем не к чему просить у меня пощады, можешь быть совершенно спокоен: ла Виолетт, тамбурмажор, гренадер гвардии в отставке, никогда не позволял себе бить лежачего врага, слышишь ли ты? Да ну же, годдэм, вставай! — И ла Виолетт — так как это был действительно сам управляющий замком Лефевра, из осторожности обходивший дозором парк, — снова склонился к англичанину, которому в благодарность за урок английского бокса он преподал такой блестящий пример французского, и заворчал: — Да ну же! Ну вот, ты не можешь встать! Ведь не переломал же я тебе лапы? Ну, что же, раз я так отделал тебя, попробую как-нибудь помочь тебе оправиться. Ты не бойся, это ничего! Удары по морде в счет не идут! Я их получил штук восемь или девять; при Эйлау мне попало копьем, в Ваграме меня хлопнуло осколком снаряда, а в Таррагоне влетел удар кинжала… и даже следов почти не осталось! Ну же, пошевелись, я тебя как-нибудь перетащу. Ты не бойся, мне приходилось таскать товарищей, которым бывало гораздо хуже, чем тебе! Ты только уцепись как можно крепче за шею!
С этими словами ла Виолетт обхватил бесчувственного Самуила Баркера и дотащил до своего помещения. Там швейцар и его жена, вызванные громкими криками ла Виолетта, принялись ухаживать за англичанином; они вымыли ему лицо, обильно залитое кровью благодаря сильному кровотечению из носа, и наложили компресс на распухшие щеки.
Ла Виолетт наблюдал за наложением перевязок. Он подробно осмотрел повреждение и с удовольствием констатировал, что оно не серьезно. Вся авария, которую потерпел Самуил Баркер, заключалась в распухшем носе и отекшем глазе.
— Ну, знаешь ли, не скоро узнает тебя та красавица, на свидание с которой ты, без сомнения, направлялся, — смеясь, сказал ла Виолетт, когда Самуил стал приходить в себя и попытался открыть глаза.
Самуил очень плохо говорил по-французски, но достаточно хорошо понимал этот язык. Придя в себя, успокоенный сердечным обхождением, он принялся раздумывать над тем, как объяснить свое пребывание в парке в такой поздний час, если ла Виолетт спросит его. Сейчас с ним обходятся как с больным, но раз он выздоровеет, то в их глазах будет уже пленником. Для того, чтобы выйти из этого дома, чтобы спокойно и беззаботно добраться до гостиницы «Золотое солнце» в Бри-Конт-Робер, где его ждали двадцать пять фунтов стерлингов, предназначенные для него, следовало дать правдоподобное объяснение ночной прогулке в парке Комбо. Фраза, сказанная в шутку ла Виолеттом, запала ему в ум. Ведь объяснить все это любовным приключением было самым мирным, самым правдоподобным исходом. Раз люди поверят, что он спасается от преследований проснувшегося мужа, то он будет вне всяких подозрений и ему дадут возможность скрыться. Ведь французы охотно верят в романтические приключения и с большим снисхождением относятся к попавшим в беду любовникам!
Поэтому он попытался улыбнуться под повязками, вдоль и поперек покрывавшими его лицо, и залепетал, прикладывая палец к вздувшимся губам:
— Не говорить! Молчать! Муж! Там!
Ла Виолетт чистосердечно расхохотался.
— Ну, уж и говоришь ты, словно арап, прости Господи! Будь спокоен, милейший годдэм, я не выдам тебя! Так вот как, парень, ты явился в замок, чтобы наставлять честным французам рога? Так ты покорил сердце одной из горничных герцогини? Кто же эта твоя дама сердца? Толстая Огюстина или крошка Мелания?
В ответ Сам только участил свои предостерегающие жесты, повторяя:
— Не говорить! Молчать! Муж!
— Да спи себе, отдохни, набирайся сил! — добродушно успокаивал его ла Виолетт. — Я уже сказал тебе, что тебе нечего бояться. Оставь при себе свою тайну и постарайся вылечить поскорее нос, так как в таком виде тебе нечего рассчитывать на победы, милейший годдэм! Ты ранен, ты сложил оружие, значит, для меня ты теперь все равно что родной брат! Можешь оставаться здесь сколько тебе будет угодно. Пока твой нос будет напоминать спелую грушу, за тобой будут ухаживать как следует. Хоть про вас, англичан, и говорят, что вы не очень-то щадите нашего брата, попавшего к вам в лапы.
Самуил Баркер сделал жест полнейшего отчаяния, как бы желая показать, что он совершенно ни при чем в жестокостях своих соотечественников.
Ла Виолетт еще раз обнадежил его и, застегнув свой редингот, вышел, чтобы продолжать прерванный обход.
В то время как Самуил Баркер, обращенный в бегство взбешенным Анрио, искал спрятанный костюм, потом бросал в воду маскарадное одеяние и в конце концов попал в переделку с ла Виолеттом, нанесшим ему такой удар, от которого его лицо должно было надолго потерять сходство с Наполеоном, вот что происходило на перекрестке дороги в Кэ-ан-Бри и шоссе из Эмеранвиля в Комбо.
Какой-то человек с обнаженной головой, запыхавшийся, словно он пробежал громадное расстояние, в растрепанной одежде, сильно жестикулировавший и извергавший какие-то непонятные слова, прерываемые рыданиями, похожий на сумасшедшего, сбежавшего из дома умалишенных, остановился у столба, указывавшего расстояния и направление дорог. Там, казалось, была цель его беспорядочного ночного бега.
С бешенством расстегнув военный мундир, в который он был одет, он судорожно разорвал на груди рубашку, затем вытащил саблю, болтавшуюся в ножнах. После этого, взяв ее за клинок, он воткнул эфес в землю и, откинувшись телом назад, словно собираясь броситься с разбега, не выпуская из рук клинка, за который он придерживал саблю, он собрался всей тяжестью опуститься грудью на острие оружия… Вдруг сабля выпала из его рук. В то же время чья-то рука заставила отскочить человека, собравшегося таким образом покончить с собой.
— Кто вы такой, что позволяете себе хватать меня за руку? — в бешенстве спросил Анрио.
— Кто я? Друг! — ответил звучный голос.
— Вы этого ничем не доказываете. Кто бы вы ни были, ступайте своей дорогой. Не мешайте мне исполнить мое намерение!
— Полковник Анрио, не делайте этой глупости!
— Вы меня знаете?!! — воскликнул несчастный.
Это действительно был жених Алисы, который, увидев, как из комнаты его невесты выскочил человек, принятый им за императора, как безумный бросился бежать по полям.
— Да, я вас знаю и хочу помешать вам умереть.
— Зачем? По какому праву хотите вы помешать несчастному прекратить существование, отныне ставшее жалким и совершенно бесцельным? Вы не знаете, какое ужасное несчастье, какое отчаяние заставляет меня желать смерти!
— Может быть, мне более, чем вы думаете, известны причины, побуждающие вас сделать непоправимую глупость, — продолжал тот же голос. — Полковник Анрио, я ваш друг, но вы меня не знаете. Мое имя граф де Мобрейль. Я имею честь быть несколько знакомым с герцогиней Данцигской, которая и навела меня на ваш след. Мы с ней расстались не больше часа назад.
— В этом вопросе герцогиня не может быть судьей. Меня низко обманули. Жизнь стала для меня невыносимой. Час моего освобождения и забвения пробил — из простого человеколюбия не отдаляйте его! Благодарю вас за великодушное вмешательство, граф де Мобрейль, но вы ничем не можете помочь мне. Повторяю, идите своей дорогой и предоставьте мне освободиться от моих страданий!
— Но сперва выслушайте меня! Ведь вы всегда успеете покончить с собой, — убедительным тоном возразил Мобрейль. — Я также знаю, что значит измена, что значит горе; поверьте, люди никогда не раскаиваются, если отсрочили на несколько минут исполнение рокового решения. Если, выслушав меня, вы все-таки останетесь при своем намерении, я не буду больше останавливать вас, даю вам слово. Я тотчас же удалюсь; но надеюсь, что после того как вы меня выслушаете, мы будем продолжать наш путь вместе.
— Так говорите же! Только не отговаривайте меня! Вы также должны меня выслушать; тогда вы будете в состоянии судить, не будет ли для меня смерть благодеянием, единственным выходом из ужасного положения, в которое меня поставила непреодолимая судьба.
— Присядем вон на тот камень и побеседуем как старые друзья, даже как два брата, потому что я чувствую к вам огромную симпатию и хочу сперва спасти вам жизнь, а потом помочь вам отомстить за себя.
— Отомстить? — воскликнул Анрио совсем другим тоном, цепляясь за неожиданную надежду. — Да, вы правы, — уныло продолжал он, — месть велит жить. Она дает силы переносить оскорбления, заставляет смертельно раненного подняться, под влиянием минутного подъема энергии схватить пистолет и, зажимая рану, прицелиться, убить врага и пасть рядом с ним. Но для меня мщение невозможно, и… я должен умереть.
— Как знать? — с ударением произнес Мобрейль. — Садитесь же сюда и откройте мне свое сердце!
Анрио сел на камень и начал свою исповедь: для него было страшным ударом встретить Наполеона под окнами Алисы. Мобрейль высказал предположение, что, может быть, это был вовсе не император, что в темноте Анрио легко мог ошибиться; но молодой человек не допускал никаких сомнений: он совершенно ясно видел Наполеона. Зачем пришел он к открытому окну Алисы, если не затем, чтобы овладеть ею? Может быть, она уже давно была его любовницей! Недаром она закричала при неожиданном появлении Анрио, так радовавшегося отмене данного ему поручения. О, как он был слеп! И как она была коварна! Вероломство, порочность — под маской невинности! Трудно было ему поверить в измену, но ведь он видел собственными глазами!
Сначала он пришел в ярость и, обнажив саблю, бросился на нежданного соперника; он не думал, что перед ним император: он видел только человека, укравшего у него его Алису, разбившего его счастье. Он нанес удар, по-видимому, неудачный! Сабля только задела платье, его соперник, кажется, бежал. Все представления перемешались в его мозгу; он помнил только, что не убил. В смятении, не отдавая себе отчета, он бросился бежать по полям, пока не достиг перекрестка и этого камня, которые почему-то наметил себе целью.
Среди хаоса мыслей, вихрем проносившихся в его голове, ярко выделялась только одна — умереть!
По временам он останавливался, стараясь спокойно обдумать то, что произошло; но все казалось так ясно, его несчастье так несомненно! Алиса обманула его! Значит, она не любила его? Значит, и их детская дружба, и волнение Алисы при их встрече в Берлине, и счастливое время после ее возвращения в семью Лефевр, и ее ласковые слова, и улыбки, и их общие мечты о будущем — все, все было лишь иллюзии, дым, ложь, обман! Она любила другого, и кто же был этот другой?! Тот, кто не мог иметь соперников, — император! Значит, Алиса увлеклась славой и могуществом властелина, покорявшего все сердца? Это невозможно! Сколько женщин до нее так же не могли устоять против искушения и сколько их будет еще!
Императором руководило только мимолетное желание, каприз: сорвав мимоходом росший на его пути цветок, он бросит его, даже не дожидаясь, чтобы он увял. Положим, бывали примеры, что женщина не покорялась Наполеону: достаточно было, чтобы в ее сердце жила любовь, делавшая ее сильной, непобедимой.
— Нет Алиса не любила меня! — с гневом и с болью в сердце повторял Анрио. — Она не должна была уступить!
И он снова продолжал путь, строя удивительные планы, придумывая неосуществимые выходы из сложившегося положения и припоминая мельчайшие подробности последнего вечера. Алиса не сводила взора с императора; это было понятно: он так велик, так прекрасен, так приковывает к себе общее внимание! Но и сам император также почти все время смотрел на Алису. Тогда Анрио был далек от ревнивых подозрений, теперь же он отлично понимал, что Наполеон не мог бы так смотреть на Алису, если бы между ними не было тайного согласия. Теперь ему стали понятны насмешливые взгляды некоторых гостей и усиленные восхваления его красавицы невесты. «Император, конечно, пригласит ее на приемы в Тюильри, — говорили эти дерзкие льстецы, — там ее красота произведет сенсацию». И Анрио еще более страдал от мысли, что другие предвидели его несчастье и теперь, может быть, уже рассказывали о нем.
Так вот почему император неожиданно дал ему поручение — явно ненужное, так как его вскоре отменили: просто надо было удалить его, чтобы свидание могло состояться; только он слишком рано вернулся! Анрио готов был проклинать свою поспешность, благодаря которой император, предупрежденный криком Алисы, успел покинуть комнату. У Анрио сердце разрывалось на части, когда воображение рисовало ему все подробности свидания. Если бы он вернулся позже, дав своему могущественному сопернику время удалиться, он и теперь ничего не подозревал бы, он мог бы еще быть счастлив.
Нет! Лучше было все узнать теперь же: рано или поздно истина открылась бы. Захваченная на месте преступления, Алиса не могла отрицать свою вину; да она и не пыталась. Конечно, его несчастье безгранично, но для него было бы еще ужаснее, если бы он позднее узнал, что женился на любовнице Наполеона! Может быть, его даже заподозрили бы в низком расчете! Нет, судьба оказала ему услугу, дав возможность вовремя оказаться у окна Алисы. Эта прихоть влюбленного не имела даже никакого основания, так как он был уверен, что Алиса уже спит.
Да, хорошо, что он вернулся: теперь он знал, он сам видел, у него были доказательства! Сомнений не могло быть. И ничего нельзя было исправить; Алиса потеряна для него, потеряна навсегда!
И в глубине сердца Анрио все настойчивее звучало: «Надо умереть!»
Мобрейль молча, с циничной усмешкой слушал признания, прерываемые рыданиями и жалобами. Его интрига удалась. Первый приступ возбуждения миновал; рассказав о своих страданиях, Анрио почувствовал облегчение, и не было причины опасаться нового порыва. Теперь несчастный был во власти Мобрейля, который мог по своему желанию направить его безграничное отчаяние. Обманутая любовь, раздраженное самолюбие, оскорбленное доверие — все это делало Анрио похожим на человека, который потерпел кораблекрушение и которому в темноте неожиданно бросили канат. Этот-то канат и собирался бросить ему Мобрейль. Но схватится ли за него утопающий? Не предпочтет ли он утонуть, презирая дальнейшую борьбу и не имея сил продолжать свое жалкое существование?
Осторожно, но очень определенно нарисовал Мобрейль картину будущего, ожидающего отныне Анрио как человека, посягнувшего на жизнь императора и этим поставившего себя вне закона. Наполеон не сможет простить это офицеру своей армии. Ввиду обстоятельств, сопровождающих покушение, дело не предадут огласке, но в одну прекрасную ночь Анрио будет схвачен и под надежной охраной водворен в какую-нибудь мрачную крепость на острове Св. Маргариты или на Эксе. И никто никогда не услышит о нем; он будет вычеркнут из числа живых. Его жалобы заглушат толстые стены; всякая попытка к бегству кончится его смертью. Неужели он доставит Наполеону удовольствие опозорить невесту своего офицера, обмануть доверие одного из своих вернейших слуг и в конце концов жестоко наказать этого им же самим оскорбленного честного солдата, которому он разбил жизнь? Да разве не унизительно добровольно исчезнуть таким образом, предаться отчаянию и даже не отомстить человеку, покрывшему его голову позором?
— Человек сильный, мужественный никогда не поступил бы так, как вы хотите поступить, полковник Анрио, — тоном сурового порицания сказал в заключение соблазнитель.
— Что же вы сделали бы на моем месте? — тихо спросил Анрио.
— Я уже сказал вам: я отомстил бы.
— Мстить? Да разве я могу? Наполеону мстить невозможно!
— Возможно, если сильно захотеть.
— Предположим, что я захотел бы…
— Надо хотеть энергично!!
— Я буду энергичен! — твердо сказал Анрио.
Человеческая душа подобна подвижной призме: все фазы страсти поочередно отражаются в ней, как краски солнечного спектра. Кроваво-красная месть заменила черное пятно самоубийства. Мало-помалу Анрио начал чувствовать, что возвращается к жизни: у него снова явилась цель, он не умрет в придорожном рву. Когда впереди ждет месть, существование, хотя бы и безрадостное, все-таки выносимо. Слова Мобрейля осветили Анрио его судьбу с новой стороны. Да, Наполеон обманул его, забывая его заслуги, не стесняясь грубо загрязнить чистую душу Алисы. Злоупотребив своей властью, хитростью добившись цели, он соблазнил ту, которую Анрио любил, которая готовилась быть его женой. Бедная девочка, вероятно, не так виновата, как казалось! Кто знает, сколько обещаний, лжи, лести, даже угроз было пущено в ход, прежде чем она уступила?
И мало-помалу гнев против Алисы уступил у Анрио место ненависти против Наполеона.
Мобрейль наблюдал за этой переменой чувств, которую он предвидел, на которую рассчитывал подобно механику, уверенному в правильности своих рычагов и спокойно следящему за движениями машины. Он больше не сомневался в успехе: душа Анрио уже вступила на предназначенный ей путь: молодой человек был в его руках, безропотный, почти уже покорившийся и готовый беспрекословно слушаться его предначертаний.
«Пусть только в его руке окажется кинжал, пистолет, флакон с ядом; пусть этому орудию чужой воли предоставят идти по намеченному пути, — и пистолет, яд и кинжал достигнут цели, и, может быть, если все будет благоприятствовать, — с тобой будет наконец покончено, Наполеон! — злобно усмехаясь, думал Мобрейль. — Самуил Баркер, как видно, хорошо выполнил свою роль, и Нейппергу не придется раскаиваться, что он одолжил мне этого полезного негодяя».
И с твердой уверенностью в скорой победе он ухватился за слова, сорвавшиеся с дрожащих губ Анрио.
— Энергии недостаточно, — медленно сказал он. — Кроме сильной души тому, кто собирается идти мстить, необходима еще твердая воля, которая не сломится в последний, решительный момент, подобно плохой стали. Наконец необходимо иметь определенный план, организацию, систему. Что вы собираетесь делать, мой юный друг?
— Я буду слушаться вас! Советуйте! Я сделаю все, что вы скажете. Я хочу отомстить Наполеону!
— Вполне одобряю вас. Но с моей стороны было бы нечестно поощрять вас, не указав на ожидающие вас трудности, которые под влиянием вполне законного негодования вы не предвидите. Я хладнокровнее вас, притом у меня нет причин так спешить, и я угадываю предстоящие вам опасности: я вижу стены, которые при первых же шагах преградят вам дорогу и, может быть, скроют от ваших глаз цель.
— Кто, как я, ненавидит и жаждет мщения, для того не существует неодолимых препятствий; никакая опасность не помешает мне достичь намеченной цели. Граф! Если бы не вы, если бы не та надежда, которую вы зажгли в моем сердце как путеводный огонек и которая поможет мне спастись от полного крушения, я теперь лежал бы там, на дороге, с пронзенным сердцем. Кто решился заплатить жизнью за жизнь, тот уже держит в руках своего врага: успех обеспечен человеку, собирающемуся нанести удар, если он не оглядывается, а смотрит прямо вперед; если он пренебрег бегством, возможностью спастись, надеждами, заранее решив за жизнь взять жизнь.
— Наполеона хорошо охраняют; вам нелегко будет добраться до него. Ваше имя станет известно полиции Ровиго, ваши приметы будут сообщены всем офицерам, жандармам, всем агентам империи, и борьба один на один, которой вы так желаете, сделается для вас невозможной. Верьте мне, мой молодой друг: тираны, подобные Наполеону, нападают не с фронта и не днем, а с тыла и в темноте. Откажитесь от благородного намерения пожертвовать своей жизнью и не стремитесь открыто напасть на врага; лучше избегать этого, выжидая случая!
— Не могу ждать! Вся кровь во мне кипит, и горячая ненависть жаждет удовлетворения: Что надо делать? Есть у вас план, как поразить этого человека — все равно, с фронта или с тыла? На меня он напал в темноте и похитил мою Алису не с поднятым забралом. Он, как вор, подкрался ночью, и я попал в его подлую западню. Говорите же, граф! Я в вашей власти, я ваш!
— Ну, так знайте же, что есть уже сотни людей, подобно вам, стремящихся уничтожить Наполеона. Наша ненависть не имеет такого пылкого характера как ваша, но она глубока и упорна. Между нами есть старые республиканцы, якобинцы, верные своим идеалам; есть и люди, которых обошли баронским титулом, местом в сенате или деньгами; есть и философы, мечтающие о такой же федерации государств, какая существует в Америке, и убежденные роялисты, как ваш покорный слуга; не стану скрывать от вас причину, заставившую меня ненавидеть Наполеона и желать конца его гибельной диктатуры. Я хочу возвести его величество короля французского на престол его предков. В настоящую минуту только трое из нас еще лелеют эту мечту и верят в ее скорое осуществление: я, де Витроль и Нейпперг.
— Я не занимаюсь политикой, — с живостью возразил Анрио. — До сих пор я верно служил Наполеону и на поле битвы мне некогда было исследовать, законна или незаконна его власть, употребляет ли он ее на пользу или во вред стране. Не говорите мне об идеях врагов Наполеона и об их политических планах; у меня со всем этим нет ничего общего. Перед вами человек, который хочет отомстить другому человеку, вот и все!
— Я так и понял вас, — ответил Мобрейль. — О наших тайных обществах, не раз уже доказавших сбирам Наполеона свою силу и смелость, я сообщил лишь для того, чтобы указать вам товарищей и друзей, которые в случае нужды смогут дать вам убежище и добрый совет и помогут исполнить ваше смелое намерение — совершенно самостоятельно, если вы этого захотите. И только!
— Если так, я принимаю эту поддержку.
— Имея дело с филадельфами, так называют себя враги Наполеона, вы сохраните полную свободу. Повторяю, они принимают в свое общество людей разных убеждений, и всех их связывает одно общее чувство — ненависть к Наполеону, одна общая цель — уничтожение тирана.
— Где я могу встретиться с ними?
— Смерть, тюрьма и изгнание порядком опустошили их ряды. Одним из их руководителей был полковник Удэ.
— Я знал его; это был красивый, живой, блестящий кавалерист. Говорили, что он всегда был занят исключительно женщинами.
— Это была его манера скрывать свою деятельность. Он убит в засаде под Ваграмом. После него вождем филадельфов сделался генерал Мале; он — центр всего того, что ведет борьбу с Наполеоном, очаг ненависти и мести, предмет которых — трон в Тюильри.
— Я пойду к генералу Мале, — решительно сказал Анрио. — Где я могу увидеть его?
— Вам надо отправиться в Сент-Антуанское предместье, в лечебницу Дюбюиссона; она находится около самой Тронной заставы.
— Хорошо, но как проникнуть в нее?
— Доктор Дюбюиссон не тюремщик; генерал Мале, хотя и узник, пользуется некоторыми льготами: ему разрешено принимать визиты, но Ровиго сторожит у дверей. Старайтесь не привлечь внимания агентов, следящих за всеми, посещающими генерала.
— Но как отнесется ко мне сам генерал? Он уже организовывал заговоры, был жертвой измены, попал в заключение. Как может он довериться мне?
— Войдя к нему, вы скажете: «Я приехал из Рима и собираюсь в Спарту».
— С этого пароля начнется мое мщение, не правда ли? Я не забуду его. Но вы сами, граф, разве не принадлежите к филадельфам?
— Душой я сочувствую им, но заговорщики отбили у меня охоту от заговоров: в этих обществах говорят ужасно много, а делают мало, и болтовня прекращается лишь тогда, когда отголоски ее успеют достичь чьих-нибудь нескромных ушей. Тут на сцену является полиция и отправляет всех в тюрьму. Не спорю, филадельфы имеют свои заслуги, но генерал Мале склонен к чересчур диким умозаключениям: на какое-нибудь военное событие он смотрит как на сигнал к готовящемуся им восстанию и возлагает надежды на австрийские или русские ядра, чтобы покончить с императором. А между тем есть средства лучше и вернее: для свержения тирана один человек гораздо пригоднее, чем пушка. Пока Мале надеялся только на артиллерию, я не предсказывал ему удачи; теперь же я почти уверен в его успехе.
— Почему же, граф?
— Потому что он оказался счастливее Диогена и — частью благодаря мне — без фонаря нашел подходящего человека. И этот человек вы!
Анрио с жаром пожал ему руку.
— Вы можете рассчитывать на меня! Во мне филадельфы найдут необходимое им оружие! Граф, что могу я сделать теперь? Сейчас? Завтра? Когда начать действовать? Ведите меня, как ребенка!
— Так идемте! Ночь на исходе, а с рассветом дороги делаются опасны для заговорщиков. Мы пойдем вместе до соседнего города, где вы добудете себе штатское платье, и мы расстанемся.
— И я отправлюсь в лечебницу доктора Дюбюиссона. Но когда мы опять увидимся?
— Когда будет нужно… В день вашего мщения!
— Он скоро наступит. Ах, граф, как я несчастен! — И Анрио, совершенно ослабевший после нервного возбуждения, не имея уже сил бороться с душевным волнением, заплакал молчаливыми слезами, идя по дороге вслед за своим искусителем.
X
правитьИ Россия, и Франция деятельно готовились к войне, скрывая друг от друга эти приготовления и объясняя их обычными пополнениями рядов армии, якобы поредевших от естественной убыли. Но уже в самом характере этих приготовлений, в настроении обоих монархов, в национальном самосознании и в духе армий — во всем и везде сказывалась такая громадная разница, что наблюдавшие со стороны за прологом великой исторической трагедии двенадцатого года недруги Наполеона с радостью улавливали в этой разнице несомненные признаки близкого падения великого воина-императора.
Звезда Наполеона закатывалась — он с быстротой метеора несся к пропасти, увлекая за собой и Францию. Захваченный честолюбивой мечтой раздавить северного колосса — Россию, охваченный страстным желанием свести личные счеты с императором Александром, «осмелившимся» даже не ответить на ясно выраженное желание Наполеона сочетаться браком с великой княжной Александрой Павловной, Бонапарт, казалось, потерял обычную дальновидность, расчетливость, прозорливость, способность ориентироваться в создавшемся положении, забыл о своем долге государя и весь ушел в осуществление безумного предприятия. Ничто его не останавливало, ничто не пугало. Но что могло его пугать? Вся Западная Европа склонилась перед ним, государи и правители спешили наперебой засвидетельствовать ему свою покорность и уважение, ему достаточно было только приказать, чтобы ненавидящие его Пруссия и Австрия выставили пятидесятитысячную армию против той самой России, на которую была обращена их последняя робкая надежда. Да и разве вся Франция не с прежним обожанием взирала на него, разве армия не готова была кинуться хоть в ад по первому его приказанию, разве не ловили его взгляд ближайшие сотрудники и помощники?
Но все это только казалось, все это было одной только обманчивой, эфемерной внешностью! Уже колебалась та гора, которая вознесла его на необычайную высоту, и только он один, опьяневший от славы, обезумевший от величия, не чувствовал и не сознавал этого. До сих пор, пока он имел дело с армиями, он оставался победителем. Но впервые в Испании ему пришлось натолкнуться на народ, восставший и решивший лучше умереть, чем сознательно подчиниться самодурству французского льва. И привыкшие побеждать герои — обученная, дисциплинированная армия — должны были терпеть поражения от нестройных, плохо вооруженных партизанских банд — гверильясов. Чего же в таком случае, должен был ждать Наполеон от далекой, таинственной, полной неисчерпаемой мощи России?
Иностранные государи заискивали перед ним. Но, выставляя потребованные армии, и прусский король, и австрийский император поспешили заверить письменно русского царя, что делают это только ввиду необходимости, что они постараются по мере возможности не наносить вреда России, и при первом же удобном случае обратить оружие против Наполеона.
Франция рассыпалась в словах обожания, армия повиновалась первому взгляду. Но в этом уже не было убеждения, это делали теперь только по инерции, по привычке, выработавшейся в течение нескольких лет. Общественное мнение уже начинало пассивно противиться замыслам императора; так, для того чтобы произвести ополченский набор, Наполеону пришлось пойти на сознательный обман: несмотря на торжественное обещание императора и сенатский указ, которыми ополчение предназначалось для внутренней службы и никоим образом не должно было быть выведено за пределы Франции, первые же сто тысяч ополченцев были немедленно двинуты за Рейн. А ведь армия и без того начинала роптать, солдаты и без того жаждали отдыха и покоя.
И на ближайших своих сотрудников Наполеон тоже уже не мог рассчитывать. Он вознес их на высшие ступени власти, и им больше нечего было ждать от него. Им хотелось в покое наслаждаться достигнутым, а он посылал их воевать! Уже один пример Бернадотта должен был бы заставить императора задуматься: будучи его креатурой, обязанный всем императору, Бернадотт, добившись избрания его наследником и регентом шведского престола, недвусмысленно перешел на сторону России и интриговал против Франции и Наполеона.
Между тем император Александр мог рассчитывать и на всеевропейские симпатии, и на воодушевление народа, и на преданность армии. Две войны — со Швецией и с Турцией кончились для России торжеством русского оружия, обеспечив ей мир с севера и юга. Войско обожало царя, народ боготворил его. Для французов император Александр был просто государем той страны, с которой приходится воевать, для русских Наполеон был антихристом, злым супостатом, губительным врагом. Французы шли воевать — русские готовились бороться против «нехристей» во имя Божие. Для французов война была веселым праздником, для русских — крестом, который надлежало приять в посте и молитве ради веры и родины.
И эта разница в самосознании наций и армий отчетливо проявлялась в поведении их государей. Наполеон весь был преисполнен наивной уверенности. «Я иду на Москву, — говорил Наполеон архиепископу Прадту, — и в одно-два сражения все кончу. Я заставлю Александра на коленях просить у меня мира». Русский же царь серьезно и вдумчиво смотрел на поставленную ему задачу. «Прошу вас, — писал он Барклаю де Толли, — не робейте перед затруднениями, полагайтесь на Провидение Божие и Его правосудие. Не унывайте, но укрепите свою душу великой целью, к которой мы стремимся: избавить человечество от ига, под коим оно стонет, и освободить Европу от цепей».
В последних словах проявился весь император Александр. Всегда склонный к мистицизму, полный теплой веры, убежденный в святости своего предназначения, он смотрел на войну с Наполеоном как на дело совести. В Наполеоне он видел узурпатора, «выскочившего в люди солдата», насильника над миропомазанниками; Наполеон был исчадием и детищем революции, олицетворением демократического самодержавия, осмелившегося предписать свою волю самодержавию божественному, наследственному. И Александр видел себя мстителем и восстановителем попранного божественного права.
Несмотря на это, Александр до последней возможности держался хотя и твердо, но вполне лояльно. Уверенный в себе и в России, он тем не менее не хотел вызывать Францию на враждебные действия. Видя ежеминутное попрание Наполеоном прежних обещаний, он через Чернышева и Куракина делал ему представления, протестовал, как того требовало его достоинство, но во всем этом был далек от вызова. Наполеон же прямо провоцировал войну, с необъяснимым безумием стремясь всеми силами сделать иной исход невозможным. Но, с другой стороны, он старался представить все дело так, словно на военные действия его вызывал русский император. Наполеон постоянно твердил, что действия царя отличаются недружелюбием, что сам он, дескать, очень не хочет воевать, «так как не может ничего выиграть в войне с Россией», но если Александр толкнет его на враждебные действия, то будет «вести войну как рыцарь, без ненависти и озлобления, и предложит русскому императору позавтракать с ним на передовой цепи».
Между прочим, до какой степени дошло ослепление Наполеона, можно видеть хотя бы из того, что он воображал, будто Россия совершенно неподготовлена к войне и ее императору ничего не известно о диспозициях и движениях французских войск. Позднее эту басню повторяли даже серьезные историки. Между тем из донесений Чернышева видно, что император Александр был вполне в курсе замыслов Наполеона. «Наполеон только ищет возможность выиграть время — его тревожат дела в Испании», — доносил Чернышев еще в начале 1811 года. «Минута великой борьбы приближается», «Война решена в уме Наполеона, он считает ее необходимой для достижения власти», — гласили его донесения. Кроме того, приказ императора Александра по армии от 12 июня 1812 года начинался словами: «Все силы Наполеона сосредоточены между Ковно и Меречем, и сего числа ожидается переправа неприятеля через Неман».
Если сопоставить этот приказ с диспозицией русских войск перед вторжением Наполеона в Россию, диспозицией, из которой ясно, насколько в России прекрасно представляли себе маршрут французской армии, то нелепость басни о «неподготовленности» России делается ясной сама собой. Но как же могла сложиться эта басня? Она сложилась из-за того, что Франция, увлекаемая несчастной звездой Наполеона, шумела, бурлила и хвасталась, тогда как Россия молчаливо и в тишине готовилась к грозному нашествию неприятеля.
Последние минуты жизни обоих государей перед началом открытых военных действий наглядно иллюстрируют их отношение к предстоящему великому делу. Наполеон жил в это время в Дрездене, куда на поклон ему съехались другие правители и государи. Представители Рейнского союза поспешили явиться к нему для официального представления своему «благодетелю и покровителю», австрийский император и прусский король, только что подписавшие вынужденный и ненавистный союзный договор, прибыли туда же с семействами. Наполеон жил в предоставленном ему дворце, где каждый день задавались блестящие пиры и празднества, где вино лилось наперебой с громкими, хвастливыми фразами. Продолжая надменным тоном вести переговоры с Россией, Наполеон втихомолку уже двигал свою армию к ее пределам. Французские войска подступали к Висле; Даву стоял в Эльбинге и Мариенбурге, Удино — в Мариенвердере, Ней и гвардия — в Торне, вице-король — в Полоцке, Вандам, Ренье, Сен-Сир, Понятовский и четыре резервных кавалерийских корпуса — между Варшавой и Модлином, Макдональд — близ Кенигсберга, австрийцы — близ Лемберга. В общей сложности для вторжения в Россию первоначально было поставлено 500 000 человек под ружье. Осужденные на неподвижность, раздраженные этим мешканием в чужих краях, вдали от родины, французские солдаты волновались и рвались в бой, а пока в ожидании сражений бражничали. Во французской армии никогда не было недостатка в вине, так как Наполеон считал его мощным помощником полководца. Он неоднократно говаривал, что вино и водка — это тот же порох, который бросает солдат на неприятеля. И опьяняемые хвастливыми речами, оглушаемые потоками вина, полные непонятного безрассудства, Наполеон и армия нетерпеливо ждали момента, когда им нужно будет понестись с головокружительной быстротой навстречу ожидавшей их пропасти.
Хотя Наполеон и обольщался надеждой, что Россия не считается с серьезной возможностью войны, но на самом деле в Петербурге с начала 1812 года войну считали неизбежной, а в марте этого года император Александр написал шведскому наследному принцу (Бернадотту), что война не только неизбежна, но и должна разразиться с минуты на минуту. Ввиду этого 9 апреля государь отправился к армии в Вильну.
14 (26) апреля Вильна огласилась колокольным звоном. Улицы были переполнены народом, из всех нарядно разукрашенных флагами домов выглядывали головы любопытных. Но вот забухали пушки и послышалась частая сухая дробь барабанов. Уличные толпы пришли в движение — все заволновалось, засуетилось, принялось махать шапками и платками; это древняя столица Литвы встречала своего государя, императора всея России Александра Первого.
Государь ехал в коляске с обер-гофмаршалом графом Толстым. Его свиту, кроме адъютантов, составляли: принц Георгий Ольденбургский, канцлер граф Румянцев, государственный секретарь Шишков, статс-секретарь Нессельроде, министр полиции Балашов, генералы: Беннигсен, граф Аракчеев, из иностранцев: шведский агент граф Армфельд, находившийся в постоянном общении с французскими заговорщиками и роялистами и личный друг великого интригана Нейпперга; затем барон Штейн и генерал-майор Пфуль, считавшийся тогда великим тактиком и стратегом. Около коляски императора ехал верхом встретивший его военный министр и главнокомандующий первой западной армией Михаил Богданович Барклай де Толли, прозванный не любившими его солдатами «Болтай, да и только». Несмотря на то, что ему перевалило уже за пятьдесят лет, Барклай молодцевато держался в седле, нагибаясь в сторону государя и посматривая на него с выжиданием своими холодными, умными глазами: государь начал было говорить ему что-то, но вдруг остановился и задумался. Вот в ожидании продолжения государевых слов военный министр и наклонялся с седла, чтобы — Боже упаси! — не проронить слова, буде государю угодно будет вновь заговорить.
Но государь, казалось, совсем забыл о начатой фразе. Откинувшись с усталой, мягкой грацией на спинку экипажа, он задумчиво смотрел на оживленные, радостные толпы народа. Вдруг какая-то тень мелькнула в его мечтательных, добрых глазах, и на высоком, строгом, благородных линий лбу залегла резкая морщина, так не вязавшаяся с его тридцатью четырьмя годами.
— Радуются! — с грустной улыбкой сказал он Толстому, легким движением головы показывая на народ. — А приведет Бог, чтобы нам пришлось отступить отсюда, так они и Бонапарту не хуже встречу устроят. Что и говорить — верно-под-данны-е! — протянул государь.
У Толстого от негодования даже седые усы затопорщились.
— Хотя вы, ваше величество, насчет искренности верноподданнических чувств местного населения и бесконечно правы быть изволите, но только не может того быть, чтобы наше преславное воинство оному корсиканскому злодею не отбило охоты в наши пределы пожаловать. Небось не обрадуется, как наши молодцы ему трепку зададут! — сердито проговорил Толстой.
Государь, улыбаясь, обернулся к Барклаю и посмотрел на него. Тот еле заметно повел плечом в ответ.
— Ну что, Михаил Богданович, — сказал ему государь, — как ты думаешь, зададут ему трепку наши молодцы? — В это время коляска повернула в боковую улицу, и перед ними показался величественный Николаевский собор, на паперти которого уже стоял соборный причт во главе с архиереем, готовые к встрече императора. Улыбка сбежала с лица императора Александра и какой-то теплый мистический огонек сверкнул в глазах. — Вот кого надлежит нам вопрошать об этом, только Он один и может дать нам ответ! — как бы раскаиваясь, проговорил государь. — Так помолимся же Ему, да благословит Он труды и начинания наши! — И государь снова погрузился в прежнее тревожное раздумье.
Отслушав молебен, государь отправился в замок, на котором немедленно же взвился императорский штандарт. Приняв рапорт коменданта и депутацию именитых горожан, государь, позавтракав на скорую руку и даже не отдыхая с пятидневной дороги, немедленно принялся за дела. Он категорически отказался от всяких торжественных обедов и балов, с присущей ему простотой заявив, что не время помышлять об удовольствиях, когда Россия поставлена лицом к лицу с важным делом.
Выслушав доклад Барклая де Толли о положении пел в армии, государь приказал созвать первое военное совещание, чтобы рассмотреть диспозиции, составленные в петербургском главном штабе. Но ввиду того, что в этих диспозициях оказался ряд погрешностей против истины, так как в иных не все оказалось согласованным с топографией местности и действительными силами, выдвинутыми к Неману, то государь решил со следующего же дня лично начать осмотр расположения войск, проверить их состояние и затем уже решить дальнейшее.
Весь апрель и часть мая государь посвятил детальному осмотру первой армии. Он тщательно инспектировал все дивизии по очереди, производил им смотры и учения, изучал окружающие условия местности. Состоянием армии государь остался очень доволен, что видно из следующих строк его письма к фельдмаршалу графу Салтыкову:
«Армия в самом лучшем духе. Артиллерия, которую я успел осмотреть, в наипрекраснейшем состоянии. Возлагая все упование мое на Всевышнего, спокойно ожидаю дальнейших событий».
А эти события были уже не за горами! В мае месяце в Вильну прибыл адъютант Наполеона граф Нарбонн. Предложения, которые привез Нарбонн, как будто были направлены к миру, и впоследствии Наполеон говорил, что император Александр сам вызывал войну, так как, дескать, он не отнесся к этим предложениям с той внимательностью, которую должно было диктовать истинное миролюбие. А между тем одновременно с этим он приказал своей армии перейти через Одер и приблизиться к Висле!
Переговоры с Нарбонном не привели ни к чему. Император Александр твердо стоял на своем требовании, чтобы Наполеон эвакуировал войска из Пруссии и Померании, что должен был сделать еще давно, согласно условиям Тильзитского мира. Поведение Нарбонна достаточно ясно доказывало, что вся цель его приезда была разузнать, что происходит в Вильне, каков дух в русских армиях и как смотрит государь на положение вещей. Император не показывал вида, что догадывается об этом, и два раза удостаивал Нарбонна продолжительными аудиенциями, но после отъезда чрезвычайного посла еще лихорадочнее принялся за работу по усилению состава и передвижениям армий, предназначенных к военным действиям у западной границы. Вскоре пришло покаянное письмо от австрийского императора, который, объявляя о заключенном им с Наполеоном союзе, рассыпался в извинениях и уверениях, что это произошло в силу печальной необходимости. Прочитав это письмо, император Александр ничего не сказал; только мрачная складка еще глубже залегла на его лбу.
Последствием всего была быстрая переработка диспозиции армий. В окончательном своем виде армии были расположены следующим образом:
Первая армия, состоявшая из 6 корпусов и 3 кавалерийских резервных, под командованием главнокомандующего Барклая де Толли прикрывала дорогу на Петербург и была растянута от Кейдан (Ковенская губерния) до Свенцян. Вторая армия, состоявшая из трех корпусов, под командованием князя Багратиона (про которого досужие языки говорили, что он именно «Багратион», но уж никак не «Бог рати он»), была сосредоточена у Волковиска и прикрывала дорогу на Смоленск и Москву. Третья армия, возглавляемая Тормасовым, стояла у Луцка; отдельный казачий корпус под командой атамана Платова стоял в Гродно.
Кроме того, государь вырабатывал совместно со своим близким другом, графом Аракчеевым, ряд военно-административных мер. Так, например, гражданское управление губерний, близких к предполагаемому театру военных действий (Курляндской, Виленской, Минской и т. п.), было подчинено военным, и весь край был разделен на военные округа. Кроме того, шли деятельные работы по укреплению Киева, Риги, Борисова и заканчивались укрепления заложенных в 1810 году Бобруйска и Динабурга. В этих заботах прошли май и начало июня. 10 июня государь написал графу Салтыкову:
«Ежечасно ожидаем быть атакованы. С полной надеждой на Всевышнего и на храбрость российских войск готовимся отразить неприятеля».
Но, как это ни покажется странным, твердого, вполне определенного плана защиты у государя все еще не было. Будучи, с одной стороны, ежеминутно готовым к решительным действиям неприятеля, он, с другой стороны, невольно представлял себе это чем-то далеким, неверным. На заседаниях военного совета много спорили, много обсуждали, но, расплываясь в отдельных стратегических деталях, участники совета как-то не задумывались над общим планом. Да и зачастую в этих обсуждениях первое место отводилось сухой теории, причем за исходную точку брали не действительное положение вещей, а какой-нибудь придуманный факт. Так, например, однажды принц Ольденбургский жестоко сцепился с генерал-майором Пфулем по вопросу, идти ли после отражения Наполеона фланговым маршем на Варшаву, или же разумнее будет обходное движение с тыла. Барклай, обычно молчавший на этих советах, не выдержал и обратился к спорящим с холодным вопросом, почему они ни разу не заикнулись о том, каким маршем и куда идти, если отразить Наполеона не удастся. Когда же, несколько растерявшись, Пфуль ответил ему, что слишком верит в непобедимость русской армии и военный гений ее державного вождя, чтобы разрешать тактические задачи отступления, Барклай холодно буркнул:
— Жалко! А по нынешним обстоятельствам это было бы, пожалуй, разумнее всего!
Император удивленно взглянул на Барклая; он уже давно чувствовал, что тот таит в душе какой-то стройный и ясный план, но в этих словах государю послышались нотки трусости, и в его душе мелькнула мысль: подходящий ли Барклай человек, чтобы быть главнокомандующим самой ответственной армии, если уже заранее он склоняется к мысли об отступлении? Взор государя требовал ответа, пояснения сказанных слов, но Барклай хмуро потупился и принялся чиркать что-то на клочке бумаги.
Отпустив членов совета, государь, несмотря на позднее время, задержал Барклая.
— Михаил Богданович, — обратился он к нему, — сегодня ты сказал такую фразу, которая в устах всякого другого человека показалась бы мне малодушием. Но я душой чувствую, что ты что-то надумал. Насколько я понимаю, ты не хотел высказываться перед всеми этими… (балаболками, — хотел сказать государь, но поправился) господами теоретиками. В чем же дело и как, по-твоему, величие и достоинство России могут совместиться с позорным отступлением?
— Ваше величество, — ответил Барклай, — отступление только тогда может быть позорным, когда оно является следствием трусости или малодушия. Но в воинском деле надлежит считаться только с конечным результатом. И если стратег видит, что осторожное отступление ведет к победе, а отважное наступление — к поражению, то…
Государь взволнованно прошелся несколько раз по комнате. Он сознавал, что Барклай прав и что до сих пор на их совещаниях не выяснен важный вопрос о тактике отпора. Но с присущей ему нерешительностью он каждый раз уклонялся от принятия решительного образа действий. Иной раз ему казалось, что русской армии надлежит орлом перелететь через Неман и задать хорошую трепку французам, в другой — что следовало заманить неприятеля к Смоленску, чтобы, отрезав там его от заграницы и затем со вспомогательными отрядами окружить, смять, уничтожить. Но слова Барклая указывали на возможность правильного, регулярного отступления — такой тактики русская армия еще не знавала!
Но нельзя же было в такую трудную минуту взять и пренебречь словами опытного генерала? Сколько раз уже Барклай доказывал и в Финляндии, и в Крыму, что он умеет быть и безумно храбрым, и холодно осторожным. Нельзя же было махнуть рукой на его соображения, даже не выслушав их?
А, с другой стороны, раз сейчас выслушать его, то придется остановиться на чем-нибудь, может быть, уже с завтрашнего дня перейти к решительным действиям. Но как же решиться, раз от малейшей ошибки, от малейшего недомыслия может произойти великая беда для России и всей Европы, с надеждой взирающих на него, Александра?
Государь остановился около Барклая и ласково положил ему руку на плечо.
— У меня голова идет кругом, Михаил Богданович, — полупросительным тоном сказал он. — Сейчас не будем говорить об этом, я заработался, плохо соображаю. Но мы с тобой поговорим, и ты мне все подробно расскажешь и разовьешь свой план. Только вот когда? У нас сегодня что? Одиннадцатое… Завтра у меня днем смотр тамбовцам, которые пришли сегодня. Ну, а вечером?
— Вечером, ваше величество, бал в Закрете.
— Ах да, у Бенингсена! Вот тоже словно малые дети! — улыбнулся государь. — Тут голова кругом идет от работы, а господа адъютанты о празднествах помышляют! Упросили! Ну да уж буду, раз обещал. Значит, и завтра поговорить не удастся. Ну, тогда послезавтра, тринадцатого. Поговорим с тобой, а потом и решим сообща, как быть. Ну, покойной ночи, Михаил Богданович. Значит, послезавтра утром!
Но события не ждали — подобно грозе, которая вдруг разражается после долгого, томительного затишья, на следующий день суждено было загреметь первым военным раскатам, предвестникам налетающего вихря.
Во время смотра тамбовцам государю доложили, что прибыл курьер с особо важными вестями. Император немедленно уехал в замок и принял курьера.
Курьером оказался Давыдов, один из секретарей русского посольства в Париже. По поручению посланника Куракина, Давыдов крадучись и тайком примчался в Россию, чтобы доложить государю об одном в высшей степени неприятном происшествии.
Пользуясь своими связями, русский агент в Париже Чернышев сумел раздобыть за большие деньги у чиновника военного министерства важные документы и планы к предполагаемой русской кампании. Однако по случайности или неосторожности Чернышева полиция Фушэ не только узнала об этом, но и арестовала одного из чиновников русского посольства, через которого велись переговоры с предателем-французом. Куракин настаивал на освобождении чиновника, основываясь на правах экстерриториальности посольств. Но его требование не только не было уважено, а наоборот, ему в вызывающей и оскорбительной форме было заявлено, что такое поведение русских агентов указывает на желание России начать войну и принимается Наполеоном за начало военных действий. Поэтому Наполеон приказал немедленно двинуть войска к русской границе.
Доложив об этом, Давыдов прибавил:
— Со своей стороны, ваше величество, осмелюсь доложить, что первый корпус под командой маршала Даву уже находится в пути!
— Вы видели его? — поспешно спросил государь.
— Собственными глазами у прусской границы.
— Значит, они уже у русских пределов?
— Да, ваше величество, их можно ждать со дня на день.
— Сколько человек?
— Их около ста тысяч. Но за спиной их двигаются еще около четырехсот.
— Значит, Наполеон предполагает двинуть на нас пятьсот тысяч?
— Нет, ваше величество, гораздо больше. По выработанному плану французский император предназначил к походу на Россию семьсот тысяч, но благодаря последней конскрипции общая численность его армии может быть доведена до двух миллионов. Правда и то, что в настоящий момент Испания отвлекает часть военных сил, да и в самой Франции наблюдается глубокое брожение, что не позволит Наполеону вывести за пределы Франции больше, чем он наметил.
Государь встал с места и с глубокой верой во взоре посмотрел на икону, висевшую в углу.
— Значит, война! — прошептал он. — Я надеялся, что эта чаша минует меня, но я готов и Россия тоже. И если ты, Господи, захочешь, то с Твоей помощью мы отразим жестокий удар, готовый обрушиться на нас! Спасибо вам, — обернулся он к Давыдову, — за доставленные сведения. Вы принесли их как нельзя более вовремя! Но чтобы ни один человек на свете не знал о движении неприятеля. Ступайте и сумейте сохранить этот секрет, раскрытие которого было бы несвоевременным!
По уходе курьера государь опустился на колени перед иконой и долго и страстно молился о ниспослании ему совета и разумения. И когда он встал, то в его просветленных глазах не было видно ни малейшей тревоги или смущения. И в его душе все было ясно и светло — Господь посылает испытания, Он и научит, и наставит!
До вечера государь занимался текущими делами и отдавал разные распоряжения, а затем отправился на бал в Закрет.
Но около двенадцати часов к государю на балу подошел министр полиции Балашов и что-то почтительно прошептал. Государь спокойно кивнул головой ответ на сообщение, пробыл на балу еще минут десять и затем, отговорившись крайней усталостью и ласково упрашивая остальных не нарушать веселья, отбыл к себе, увозя с собой Аркачеева и приказав послать к нему Барклая де Толли. В кабинете государь долго ходил взад и вперед, видимо, волнуясь и стараясь подавить это волнение. Аракчеев с обожанием смотрел огненными глазами на царя и друга. Вся его сухая, нескладная фигура напоминала преданного пса, любовно ждущего хозяйского оклика.
— Алексей! — заговорил вдруг император. — Война началась! Неприятель наводит мосты на Немане — завтра его силы будут переброшены через нашу границу. Что же делать, на что решиться?
— Государь! — ответил Аракчеев. — Повели — и преданное тебе воинство…
— Ах, Алексей, — поморщился государь, — не сомневаюсь я в преданности, да не в ней одной дело. Что делать сейчас, вот о чем я спрашиваю?
— Броситься на неприятеля, смять, растоптать, прогнать!
— Да под силу ли будет это нашей армии?
— Да как же не под силу? Ваше величество, да их, окаянных, сквозь строй прогнать, шпицрутенами до смерти задрать, ежели они от неприятеля отступят! Виданное ли дело, чтобы русский солдат да осмелился неприятеля на святую Русь пустить! Не дай Бог до такого позора дожить!
При последних словах в комнату вошел Барклай. Он остановился посреди кабинета и, слегка наклонив лысую голову с седыми клочьями на висках, с чуть заметной иронией смотрел на волновавшегося Аракчеева.
— Вот, Михаил Богданович, дождались! — обратился к нему государь. — Неприятель переходит через Неман!
— Что же, пусть идет на свою гибель! — ответил Барклай.
— Вот и я то же говорю! — обрадовался поддержке Аракчеев, — Конечно, на гибель!
— Простите, ваше сиятельство, — с еле заметной усмешкой ответил Барклай, — насколько я понимать могу, не одинаково мы эту гибель видим! Вы вот позор видите в том, что наш солдат перед Наполеоном отступит, а я иного способа победы, как этот позор, не вижу!
— Но какая же победа мыслима, если отступить без боя? Ведь это значит признаться в собственной слабости? — недовольно спросил государь.
— Ваше величество! Раз тактические соображения…
— Ах, да что ваши тактические соображения! — ~ перебил его, не вытерпев, Аракчеев. — Хоть Бонапарт узурпатор и злодей, а должно признаться, что он тактик и стратег великий. Ну и берите с него пример! Что ему обеспечивает победу? Быстрота и натиск! Неприятель только еще совещается, как быть и куда по тактическим соображениям передвинуть войска, а Бонапарт тут как тут, да и всю их тактику расстреливает! Вот и нам надлежит его же оружием его самого бить! Двинуть войска, смять, растоптать — и нет Бонапарта!
— Вот что, Алексей, — сказал государь, — у меня сегодня был курьер из Парижа, который привез мне точные сведения о количестве войск неприятеля. Сейчас на нас двигается стотысячный авангард, за спиной которого стоит четырехсоттысячный корпус, а в арьергарде еще двести тысяч. В случае же крайней надобности Наполеон может выдвинуть из Франции чуть не больше этого еще! Таким образом, если принять бой здесь, у границы, то мы должны будем выдерживать непрерывный натиск неприятеля, у которого за спиной будут и резервы, и непрерывный подвоз провианта. А мы не можем сосредоточить войска у переправы, так как Бонапарт всегда может обходным маршем отрезать нас и двинуться прямо на Петербург. Так вот ты и подумай — как это мы развернутой цепью отбросим неприятеля? Я не сомневаюсь ни в преданности, ни в храбрости войск, но надо же считаться с положением. Нет, о том, чтобы принять здесь бой, не может быть и речи. Вопрос в том, куда нам отодвинуться и где удобнее дать генеральное сражение. Ты говорил мне, Михаил Богданович, что у тебя в уме уже составился план защиты. Так скажи что ты считаешь нужным сделать на первых порах?
— Отступить, ваше величество!
— А дальше?
— И дальше отступить!
— Но до каких же пор?
— До Смоленска, до Москвы, до Казани — словом, отступать до тех пор, пока это будет нужно и полезно!
— Михаил Богданович! — даже вскрикнул государь, и его глаза загорелись презрительным гневом. — Опомнись! Кому ты это говоришь! Мне, Божьему помазаннику, императору всероссийскому, венценосцу, на которого Сам Бог возложил священную обязанность восстановить попранные права народов и их законных государей, ты предлагаешь бежать, словно подлому трусу, спасаясь от наглого врага, дерзнувшего вторгнуться в русские пределы! Я должен позволить ему огнем и мечом пройти по русской земле, вытоптать пажити и нивы, разорить дома крестьян и помещиков! Я должен отказаться от священной мести, должен презреть свой долг государя! Нет, я, должно быть, ослышался! Не русскому боевому генералу предлагать русскому царю такой план! Говори, объяснись!
Государь нервно теребил платок; Аракчеев был красен, и только его огненные глаза метали свирепые молнии.
— Бога ради, не гневайтесь, ваше величество! — спокойно ответил Барклай. — Выслушайте меня до конца, и тогда вы, ваше величество, сами согласитесь, поскольку мой план обоснован на действительной разумности и выгоде. Вы неоднократно говорили мне, что если дойдет дело до войны с Наполеоном, то вы, ваше величество, не можете удовольствоваться одним отражением врага, что в этом случае на долю русского царя и народа падет священный долг освободить Европу от тирана. Но что же произойдет, если мы дадим ему сражение? Я уже не говорю о поражении — оно возможно, оно вероятно, потому что, как вы, ваше величество, изволили сами заметить, мы не можем сконцентрировать наши силы из опасения обходных и внезапных маршей. Но даже в случае нашей победы Наполеон не будет уничтожен, он вновь соберется с силами, он засыплет нас в конце концов лавиной своих войск. Утомленная Россия даже в случае победы должна будет пойти на переговоры с тем, кого она считает насильником и узурпатором! Совсем другое получится, если русская армия будет последовательно и осторожно отступать вглубь, не принимая решительного сражения, и давая только частичный отпор неприятелю, постепенно изнуряя его и заманивая вглубь. В отступлении русские войска будут уничтожать мосты, воздвигать препятствия, устраивать засады, увозить с собой съестные припасы. У неприятеля не будет ни минуты покоя — чем дальше будет он подвигаться, тем более незнакомой местностью придется ему идти; ежечасно опасаясь атаки, ежеминутно тревожимый летучими отрядами, неприятель должен будет постоянно окапываться, возводить укрепления. Он будет рваться в бой с нами, а мы… мы будем отступать перед самым его носом! И, когда изнуренный, обессиленный, лишенный съестных и боевых припасов, полный уныния, неприятель заберется в самую глубь России, тогда наши свежие, бодрые войска окружат его и уничтожат! Ни один француз не выйдет из пределов России, а Бонапарт растает с такой же стремительностью, с какой создалось его эфемерное могущество! Победным маршем пройдут русские войска по всей Европе! И везде победоносный император Александр будет простирать народам оливковую ветвь мира. Это ли позор, это ли нарушение долга государя и венценосца?
Барклай замолчал; государь глубоко задумался.
— Да, — сказал он наконец, — может быть, ты и прав. Но… как это тяжело, как прискорбно ждать, выискивать момент, подстерегать! Тактика… я согласен, может быть, тактика оправдывает все это. Но насколько славнее было бы сразу проучить дерзкого. Но что же делать? А вот Европа что скажет?
— Государь! — решительно ответил Барклай. — Если вопрос идет о том, как больнее проучить дерзкого, то разрешите заметить, что нападение тем больнее, чем выше вознесен падающий. И чем более опьянится Наполеон славой мнимых побед над русским воинством, тем грознее покажется ему карающая десница рока, когда ему придется во прахе молить о пощаде! А о Европе, государь, не русскому императору заботиться! Да и осмелюсь заметить, что план, предложенный на рассмотрение вашему величеству, только созрел в моей душе, но зерно его занесено из самой Европы.
— Как так? — удивленно вскинул глаза Александр.
— Существует, ваше величество, австрийский министр по имени Нейпперг. Это искусный дипломат и талантливый стратег.
— Я знаю его, — быстро перебил государь, — он оказывал мне неоднократно большие услуги своими донесениями. Но я видел в нем только дипломата. Оказывается, он и стратег тоже?
— В данном случае ненависть явилась ему хорошей учительницей, ваше величество! Нейпперг убежденный монархист, он ненавидит Наполеона как узурпатора. А тут примешались и другие еще, личные доводы. Наполеон однажды глубоко оскорбил Нейпперга, чуть ли не избил. Словом, Нейпперг ненавидит французского императора так, как только может ненавидеть человек. Эта ненависть сделала его прозорливым — он уже давно предсказывал поход на Россию, и до сих пор все его предсказания сбывались с поразительной точностью. Но Нейпперг всегда выражал уверенность, что Россия будет могилой Наполеону. Его любимой фразой было: «Наполеон вздумает охотиться за шкурой русского медведя, но медведь подманит его к своей берлоге и там растерзает его!» И вот уже около двух лет Нейпперг занимается разработкой подробного плана, как лучше всего будет «русскому медведю» подманить и растерзать «французского коршуна, притворяющегося орлом». Общую идею этого плана Нейпперг сообщил мне: она изложена в моих предшествующих словах. Но в основном плане Нейпперга много интересных подробностей.
— У тебя имеется этот план? — живо спросил государь. — Это интересно.
— Все, что я знаю о плане Нейпперга, сообщено мне его личным другом, графом Армфельдом. Граф мог бы предоставить вам, ваше величество, более подробное изложение его соображений — я лично касался только чисто стратегических подробностей.
— А где сейчас граф? Мне было бы очень интересно поговорить с ним.
— Я попросил графа обождать в приемных комнатах, ваше величество; я знал, что так или иначе, а вы, ваше величество, пожелаете лично расспросить его!
Государь приказал немедленно позвать Армфельда, и не прошло и двух минут, как граф уже вошел в кабинет государя.
Графу Армфельду было в то время пятьдесят пять лет, но на вид он казался гораздо моложе. Это был ловкий и статный кавалер. Вся его внешность производила крайне благоприятное впечатление. Умный, хитрый, тактичный, он пользовался большим доверием государя.
В общих чертах Армфельд повторил то, что было сказано перед тем Барклаем. Но он указал государю, что у него будет еще несколько важных союзников. Когда в дело вмешается его величество Холод, то французам придется иметь дело также и с его величеством Голодом. Наполеон рассчитывает окончить всю кампанию в два-три месяца. Но в силу методического отступления русских войск кампания затянется до наступления холодов, а французская армия не снабжена теплым платьем, и дело русских будет при отступлении позаботиться, чтобы французы нигде не нашли достаточных запасов такового. А с холодом придет и голод Наполеон не в силах будет выдержать долее наступления первых зимних месяцев; ему придется уже не отступать, а бежать, чтобы не пропасть окончательно. Вот тут-то русским и придется развернуть свои силы. Первоначально, отступая, им надо будет во что бы то ни стало завлечь Наполеона в Москву, а самим податься южнее, чтобы сейчас же сделать диверсию и податься ниже. Когда Наполеон будет спасаться обратно во Францию, ему придется натолкнуться на русские войска, которые окружат его со всех сторон тесным кольцом и беспощадно истребят. И тогда Наполеон сам станет жертвой той ловушки, которую готовит себе с поразительным безумием! Наполеон сам бросается в пропасть; если русские неразумным образом действий не помешают ему, то он неминуемо упадет туда!
Император Александр глубоко задумался.
— Спасибо вам, господа, — сказал он после долгой паузы, — теперь я и сам вижу, что этот план больше всего отвечает необходимости минуты. Пусть так и будет! Ты сам хотел войны, Наполеон, так да свершится над тобой Божья воля! Оставьте нас, господа! — обратился он к Армфельду и Аракчееву. — Мы займемся с военным министром делами. Теперь некогда раздумывать!
Армфельд и Аракчеев ушли с глубоким поклоном, а государь еще долго занимался с Барклаем. Выйдя от императора, Барклай немедленно разослал всем корпусным командирам следующий приказ:
«Неприятель переправился близ Ковно, и армия сосредоточивается за Вильной, почему предписывается вам тотчас же начать отступление».
Главнокомандующим прочих двух армий Барклай де Толли от имени государя передал следующие распоряжения, касающиеся ближайшего образа действий: на первых порах войну вести исключительно оборонительную и сообразовываться с движениями неприятеля. Неприятеля отнюдь не задирать и стараться избежать сражений. Слабого неприятеля бить и уничтожать, от сильнейшего отступать. Отходя назад, на каждом шагу ставить препятствия, портить дороги, уничтожать гати и мосты, делать засеки. Кроме того, при отступлении уводить с собою всех местных людей, которые могли бы дать неприятелю хоть какое-либо понятие о состоянии края и способствовать получению продовольствия.
Отпустив Барклая де Толли, государь послал за государственным секретарем Шишковым, и тот написал по указаниям государя приказ по армии и рескрипт на имя ген. — фельдмаршала графа Салтыкова, Приказ по армии кончался следующими словами: «Воины! Вы защищаете веру, отечество, свободу! Я с вами! На зачинающего Бог!» А в рескрипте Салтыкову государь объявлял: «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем».
На следующий день государь сделал еще попытку к предотвращению войны, хотя сам заявил Балашову:
«Я не ожидаю от этого прекращения войны, но пусть же будет известно Европе и послужит новым доказательством, что начинаем войну не мы».
Эта попытка заключалась в посылке Балашова с письмом к Наполеону. 13 июня, в два часа ночи, государь позвал Балашова и передал ему письмо к Наполеону, приказав сейчас же собираться и ехать. Прочитав министру свое письмо, государь на словах приказал передать Наполеону, что он согласен вступить в переговоры, но при условии, чтобы французская армия немедленно отступила за границу.
— В противном случае, — заявил Александр, — даю Наполеону обещание: пока хоть один вооруженный француз будет в России, не говорить и не принимать ни одного слова о мире!
Если бы Наполеон хотел мира, то это было бы для него очень удобным предлогом для прекращения военных действий. Но несчастная звезда влекла его к пропасти, а он не внял голосу разума!
В то время как в кабинете русского царя решался план оборонительной кампании, а вместе с ней и судьба Наполеона, последний, не предчувствуя своей гибели, радостно и весело руководил переправой войск. Наскоро наведенные мосты трещали и гнулись под тяжестью проходивших колонн. Гордым взглядом Наполеон провожал свои войска, наконец-то вступившие в давно манившие его пределы северного медведя…
Переночевав в лесной сторожке, Наполеон на следующий день, 13 (25) июня, подъехал с генералом Аксо к берегу Немана около Понемука. Он уже был не в своем традиционном сером рединготе — опасаясь, что русские летучие отряды узнают и подстрелят его, он взял у польского полковника Поговского его мундир.
Эскортируемый отрядом сапер, Наполеон переехал в лодке на русский берег. Там он принялся осматривать в бинокль окрестности. Но кругом все было тихо — ничто не выдавало близкого присутствия русских войск.
Вдруг послышался отдаленный топот копыт, и на ближайшем холмике показался русский казачий отряд. Командовавший ими офицер спросил по-немецки:
— Кто вы?
— Саперы генерала Эльбэ! — ответили ему.
— Что вам нужно на русском берегу? — спросил тогда по-французски казачий офицер.
— Воевать с вами!
— Так будьте вы прокляты! — произнес офицер и разрядил пистолет в барку с саперами.
Те ответили ему выстрелами. Офицер с казаками скрылся в лесу. Вскоре замолк топот их копыт, и кругом воцарилась прежняя тишина.
На следующий день через Неман перешли последние остатки авангарда. Наполеон торжествовал — теперь перед ним вся Русская империя…
Перейдя Неман, словно подталкиваемый невидимой, таинственной силой, Наполеон и Франция уже безудержно и безоглядно стремились с роковой быстротой к ожидавшей их пропасти.
XI
правитьЛечебница доктора Дюбюиссона была одновременно терапевтическим учреждением для больных разнообразными хроническими болезнями и отделением государственных тюрем, куда принимались особого рода узники. Многие из осужденных политических преступников, жалуясь на разные страдания и болезни, которые оказывались еще более серьезными благодаря свидетельству, выданному доктором и переполненному самыми страшными научными терминами, добивались привилегии быть переведенными в лечебницу доктора Дюбюиссона и отбывали срок наказания в ее комнатах, гораздо более удобных и гигиеничных, чем камеры государственных тюрем. Эта смешанная система была введена Наполеоном, полным терпимости и гуманности по отношению к политическим противникам, которые редко бывают опасны и лишь благодаря случайному повороту судьбы могут получить власть.
Лечебница была расположена в самом высоком месте Сент-Антуанского предместья, среди почти деревенского ландшафта, среди массы деревьев и веселых домиков, совсем близко от Венсенского леса; здесь-то, пользуясь прекрасным воздухом и прекрасной местностью, несли свое довольно легкое заключение страшные личные враги императора.
Здесь были заключены по различным поводам кроме генерала Мале два брата, князья Арман и Жюль Полиньяки, арестованные за заговор Жоржа Кадудаля, такой же роялист маркиз де Пюивер, наконец аббат Лафон, советник генерала Мале, пользовавшийся его доверием, но наивно веривший, что генерал трудится на пользу Бурбонов и папы.
Аббат Лафон — его мы уже видели в день рождения Римского короля с нетерпением ожидающим в маленьком кабачке новости, которая могла ускорить или замедлить осуществление надежд роялиста-заговорщика, — много перенес с тех пор. Благодаря поддержке графа Дюбуа, бывшего префектом полиции, он получил возможность отбывать свое наказание в лечебнице Дюбюиссона.
Мале сразу почувствовал расположение к аббату и не проявил к нему полное доверие.
Генералу Клоду Франсуа Мале было в это время пятьдесят восемь лет. Он родился в Доле, в департаменте Юра, в хорошей семье; в шестнадцать лет он поступил на службу, и первые дни революции застали его уже кавалерийским капитаном. Явившись представителем от своего департамента на праздник федерации в 1790 году, он был избран командиром батальона Франш-Контэ и был комендантом Безансона. В 1799 году он был отправлен бригадным генералом в итальянскую армию и служил под начальством Шампионне и Массены. Одним из первых он стал кавалером Почетного легиона.
В этом служаке, полном протеста и вместе с тем фантастических мечтаний, бывшим довольно плохим солдатом, вечно недовольным и неохотно подчинявшимся, жили душа заговорщика и изменнические планы. Все его существование было наполнено мрачными планами переворотов, солдатских восстаний и лагерных мятежей с самыми романтическими комбинациями и похищениями. Он рано примкнул к военным организациям, целью которых было свержение всякого вождя, который пожелал бы завладеть властью и изменить республиканскую форму правления. Эти общества носили разные названия, но слились все в обществе «филадельфов». Мале носил в этом обществе имя Леонида и после смерти полковника Удэ, убитого при Ваграме, стал во главе его.
Командуя войсками в Дижоне в 1799 году, Мале вместе с филадельфами составил план нападения на первого консула Наполеона, который должен был проехать через Дижон, направляясь в Маренго, чтобы дать битву, спасшую Францию. Сотня смельчаков, увлеченных Мале, могла окружить Бонапарта в ущельях Юры и взять его в плен. План Мале состоял в том, чтобы, воспользовавшись смятением, которое должно было бы последовать за смертью первого консула, двинуться на Париж во главе юрских отрядов. Однако заговор был раскрыт. Наполеон избежал засады в ущельях и достиг поля битвы при Маренго.
Мале был заподозрен, но не уличен в измене. Из Ангулема, где он находился, он перешел в Рим, где вскоре, после ряда проявлений неповиновения, которыми он выражал свое несогласие с генералом Миолли, получил отставку.
Эта мера не могла успокоить мятежное настроение генерала. Мале дышал непримиримой ненавистью к императору. Терпеливо и упорно он старался воспользоваться каждым обстоятельством, если было нужно, для того, чтобы завладеть армией, возмутить народ и уничтожить своего врага.
Он пытался, как мы видели, в 1807 году свергнуть Наполеона при участии комитета, вдохновителем которого был якобинец Демайлю. План Мале состоял в том, чтобы воспользоваться отсутствием императора и распустить слух о его смерти. Заговор был раскрыт, и Мале заключили в тюрьму.
Мы приводили письмо, полное покорности, в котором он умолял императора о помиловании, обещая покинуть Францию и отправиться возделывать землю в одной из французских колоний. В результате стараний Ренэ, которая вместе с ла Виолеттом ходатайствовала в Сент-Клу о помиловании Мале и лекаря Марселя, замешанного в его заговоре, император простил Марселя и разрешил Мале поселиться в лечебнице Дюбюиссона.
Здесь-то мы и встречаем его в четверг, 22 октября 1812 года, в тот вечно памятный и мрачный день, в который Наполеон очистил Москву и начал печальное отступление среди снежных сугробов со своей великой армией, одетой в лохмотья.
Мале и в тюрьме не переставал составлять заговоры. В 1809 году он хотел возобновить свою попытку — распространить слух о том, что император убит при Ваграме, и затем, пользуясь общим смятением, двинуться на собор Богоматери; для этого он выбрал 29 июня, когда там совершалось торжественное богослужение; он рассчитывал сразу овладеть всеми представителями гражданской и военной власти, собравшимися на церемонию. Однако итальянец Сорби, сидевший вместе с ним в тюрьме, узнал частично его замысел, у Мале явились сомнения в верности этого человека, и он отменил отданные им своим соумышленникам распоряжения. Таким образом ваграмская церемония прошла без всяких осложнений.
У этого упорного заговорщика крепко засела в голове одна мысль: воспользоваться замешательством, которое должно наступить при неожиданном известии о смерти императора, и благодаря ему завладеть разными постами и высшей военной властью.
Был ли он одинок в 1812 году, составляя свои планы и окруженный только немногими товарищами, фигурировавшими в его процессе? Или его поддерживали сильные союзники, сами оставаясь скрытыми и неизвестными? Рассчитывал ли он опереться на остаток филадельфов и на непосредственную помощь уволенных офицеров, разделявших его недовольство и только ожидавших случая, чтобы начать восстание? По-видимому, это было именно так, но это двойное волнение и движение неисследованы, и невозможно приписать Мале еще других сообщников, кроме тех, с которыми мы познакомимся ниже.
Режим лечебницы разрешал ее обитателям принимать посетителей целый день. Мале тоже принимал ежедневно известное число гостей. Так было и в четверг, 22 октября. В его комнате находились аббат Лафон, монах Каманьо, семинарист Бутре, бывший полковой лекарь Марсель и капрал Рато, парижский гвардеец.
Когда все пять заговорщиков остались одни вместе со своим вождем, задержавшим их под разными предлогами, Мале заговорил коротко и сухо:
— Пора кончать, друзья мои! Империя просуществовала слишком долго, а император слишком долго прожил! Теперь пора нанести последний удар. Готовы ли вы следовать за мной?
Он окинул их быстрым взглядом; все ответили утвердительно. Аббат Лафон сделал оговорку:
— Решено, мой дорогой генерал, что дело идет только о свержении империи, но не о восстановлении республики?
Мале, сделав нетерпеливый жест, сказал:
— Мы сохраним форму правления; французы, став снова свободными, сами выберут себе тот режим, который им понравится.
— Ладно, — сказал монах Каманьо, — мы пойдем с вами, генерал, хотя бы на казнь, но вы гарантируете мне — чтобы я мог засвидетельствовать это перед моими друзьями, — что все ваши усилия, если вы чего-нибудь достигнете, будут направлены на восстановление на испанском троне короля Фердинанда Седьмого?
— Мы займемся испанскими делами, когда покончим у себя с тираном, — с неудовольствием ответил Мале. — Нет ли еще каких-нибудь возражений?
— Мы не должны вооружаться только для того, чтобы разрушить какой-нибудь престол, — сказал своим спокойным голосом Марсель, — а для того, чтобы основать всемирную республику, мирный союз всех государств Европы. Поэтому я прошу вас, генерал, воспользоваться тем громадным, великодушным порывом, который будет вызван в народе вашим поступком, и освободить томящихся в неволе. Польша, Ирландия, Греция ждут от нас избавления. Надо провозгласить революцию во имя свободы национальностей; Франция должна дать отечество тем, кто не имеет его, и освободить тех, кто до сих пор томится в рабстве.
— Мы постараемся укрепиться, создав себе союзников из освобожденных нами народов; это само собой разумеется, — сказал Мале. — Но, прежде чем думать об освобождении поляков, ирландцев и греков, надо освободить французов. Не выскажет ли еще кто-нибудь своего мнения?
— Простите, генерал, — скромно заметил семинарист Бутре, — не следует забывать нашего святейшего отца, который находится в заключении.
— Это решено, я уже говорил об этом! Но сначала Наполеон, потом папа! — сказал Мале с возрастающим гневом. — А что скажешь ты? — прибавил он, обращаясь к капралу. — Нет ли у тебя какого-нибудь короля или папы, чтобы поручить его моим заботам? Ты один не раскрывал рта.
— Генерал, — краснея ответил Рато, — мне очень хотелось бы стать лейтенантом.
Лицо Мале прояснилось.
— В добрый час! Ты просишь по крайней мере для себя, это наиболее разумно. Будь счастлив, мой мальчик, ты получишь эполеты. А теперь, друзья мои, слушайте меня внимательно: время быстро летит, и мы сделаем попытку сегодня же ночью.
И Мале холодно и ясно изложил им свой план, скорее более безрассудный, чем смелый. Он начал с указания на удобство выбранного момента. С тех пор как он увидел, что Наполеон со всей своей армией вступил на опасную дорогу среди северных равнин, у него возродилась надежда на успешное повторение попыток 1807 и 1809 годов. На этот раз он казался уверенным в успехе. Его любимая идея — распространение слуха о смерти императора — была готова осуществиться.
Уже с неделю в Париже не получали известий о Наполеоне и Великой армии. Самые мрачные слухи встречали доверие. Торговля замерла, работы остановились, урожай был плох; Мария Луиза была непопулярна, так как народ жалел Жозефину и не мог привыкнуть к австриячке, вспоминая Марию Антуанетту. Все эти невзгоды и эта тревога создавали обстановку, благоприятную для дерзких планов Мале".
Конечно, его предприятие было смело и безрассудно, но оно показывало, что его создатель обладал большой проницательностью относительно того, что происходило в народном сознании, и ясно представлял себе состояние умов, близкие неудачи, измены и несчастия.
Аббат Лафон в качестве роялиста и клерикала предвидел неудачу и хотел бы, чтобы Мале открыто действовал в пользу Бурбонов, присвоив себе белую кокарду и провозглашая законного государя, Людовика XVIII; поэтому, выслушав быстрое изложение плана, он спросил:
— Рассчитываете ли вы на поддержку сената? Привлекли ли вы кого-нибудь из его членов?
Мале откровенно ответил:
— Никого! Никто, кроме вас, не знает о моем плане. Но большинство сенаторов устало служить империи. В обеих палатах слышится ропот, предвещающий взрыв. Сенат поколебался бы взять на себя инициативу восстания, но он мог бы подтвердить совершившийся факт. Как только сенаторы убедятся, что Наполеон умер, они поспешно станут стараться уничтожить его режим. Повторится то же самое, что было при прежнем строе, когда Людовики Четырнадцатый и Пятнадцатый сошли в могилу. Тогда разрывали их завещания, отказывались исполнять их последнюю волю или же преследовали немногих придворных, оставшихся им верными и после смерти. Человечество подло, друзья мои; оно терпит силу, откуда бы она ни исходила, но только до тех пор, пока это действительно сила. Когда возникает новая власть, худшие из лакеев прежней власти выпрямляются, бросаются навстречу новому проявляющемуся могуществу и стараются добиться прощения своему прежнему лакейству, обещая еще более полное рабство. Всякое новое явление прекрасно. Толпа приветствует новых актеров, которые появляются на мировой сцене и забывает тех, которым пришлось уйти за кулисы. Как только император умрет или по крайней мере будут думать, что он умер, империя разрушится. Завтра не будет ни одного бонапартиста. О, я знаю народ и его руководителей! Сенат будет за нас, я в этом уверен! Я уже заранее рассчитываю на его содействие! Вот посмотрите!
И Мале, развернув какую-то бумагу, прочел следующий текст, очень искусно составленный им, который своим видом подлинности мог ввести в заблуждение человека непосвященного.
Это было постановление сената, которое должно было быть всюду развешено, прочтено войскам, разослано префектам и комендантам крепостей и в случае надобности показано генералам, министрам, разным правительственным служащим.
Это подложное постановление носило следующее заглавие:
«Сенат-охранитель. Заседание 22 октября 1812 года.
Заседание открылось в 8 часов вечера под председательством сенатора Сиейеса.
Сенат, созванный чрезвычайно, прослушал прочтенное ему сообщение о смерти императора Наполеона под стенами Москвы, 7 числа сего месяца.
Сенат после зрелого обсуждения этого столь неожиданного события назначил комиссию для немедленной выработки средств спасения отечества от грозящих ему опасностей и, выслушав доклад комиссии, обсудил и предписывает нам следующее…»
Дальше следовало постановление в девятнадцати статьях.
Первая статья гласила, что императорское правительство, не оправдавшее надежд тех, кто ожидал от него мира и счастья французов, уничтожается вместе со всеми своими учреждениями. Почетный легион сохранялся.
Временное правительство из пятнадцати членов составилось следующим образом: председателем был назначен генерал Моро. Этот знаменитый изменник находился еще в Соединенных Штатах; но его близость к филадельфам, его старинные сношения с роялистами, предложения им своих услуг России и Пруссии, в рядах войска которой ему предстояло в следующем году найти смерть в борьбе против Франции, под Дрезденом, — все это достаточно показывает, что Мале, если он и действовал один, всегда мог бы иметь поддержку и связи близ Бурбонов и при европейских дворах.
Вице-президентом был Карно. Другими членами были: генерал Ожеро, Бигонне, сенатор Бестютде Траси, бывший член конвента Флоран-Гюйо, бывший префект Сены Фрошо, сенатор Ламбрехт, Матье, герцог Монморанси, роялист, генерал Мале, герцог Алексис де Ноай, роялист, вице-адмирал Трюге, сенаторы Вольней и Гара.
Таким образом ясно, что это правительство было смешанное: Карно, Мале, Ожеро вместе с Флоран-Гюйо и Жакмоном представляли в нем элемент республиканский, префект Фрошо, вице-адмирал Трюге, Вольней, Ламбрехт, Гара, Бестют де Траси изображали старых республиканцев, соединившихся с империей, а герцоги Монморанси и Ноай представляли сторонников королевской власти. Имперские сенаторы могли в случае необходимости примкнуть к роялистам, если бы зашел разговор о предложении короны. Кроме того, руководство, порученное Моро, уже ведшему переговоры с будущими главарями коалиции, представляло гарантии для реставрации Людовика XVIII, если бы переворот, придуманный Мале, удался. Имея Моро во главе, комиссия несомненно обделывала бы дела Бурбонов и европейских государей, которые больше боялись республики, чем Наполеона.
Далее вышеуказанным сенатским постановлением министры смещались; чиновники оставлялись на своих местах; дезертирам и эмигрантам была объявлена амнистия; среди эмигрантов в это время были только принцы со своими свитами да последние из оплачиваемых Англией ее сторонников.
Статья седьмая гласила, что будет отправлена депутация «к его святейшеству папе Пию VII, чтобы умолять его во имя нации забыть претерпленные им невзгоды и чтобы пригласить его посетить Париж, прежде чем он вернется в Рим».
Мале, как это видно, не пренебрег религией. Он рассчитывал на поддержку папы и духовенства. Эта статья должна была угодить его сообщникам: аббату Лафону, монаху Каманьо и семинаристу Бутре.
Национальная гвардия, призванная в ряды действующей армии путем чрезвычайных наборов, получала разрешение разойтись по домам, и если этой мерой ослаблялись силы войска, зато новым правительством приобреталась популярность. Наконец, генерал Лекурб назначался главнокомандующим парижского гарнизона, а генерал Мале должен был заменить генерала д’Юллена в должности коменданта Парижа.
Постановление было подписано председателем Сиейесом, секретарями Ланжюинэ и Грегуаром и скреплено Мале, «дивизионным генералом, главнокомандующим парижского гарнизона и войсками первого военного отдела».
Прокламация, составленная в это же время Мале, должна была быть прочитана в казармах и расклеена на стенах в Париже.
В этом энергичном призыве читались следующие фразы, объявлявшие о победе казаков, под ударами пик которых пал Наполеон, спаситель Франции и всего мира:
«Граждане и солдаты! Бонапарта нет больше! Тиран пал под ударами мстителей за человечество. Будем им благодарны! Они оказали большую услугу нашему отечеству и всему роду человеческому».
После этой благодарности врагам-победителям заговорщик набрасывался с оскорблениями на сына императора:
«Если нам приходится краснеть за то, что мы так долго терпели власть иностранца, корсиканца, то мы слишком горды для того, чтобы подчиняться его незаконному сыну».
Если нападки на Корсику, бывшую французским островом, были бесполезны и неловки, то оскорбление бедного маленького Римского короля было безумием. Но Мале не умел сохранять должную меру. В конце своей прокламации, вероятно, для того, чтобы угодить прежним лакеям Термидора, ставшим сенаторами Бонапарта, он оскорбил великого гражданина, воплощавшего собой всю революцию и республику, вплоть до реакции Кабаррюс и ее любовника, презренного Тальена.
«Докажите Франции, — восклицал Мале, — что вы не больше были солдатами Бонапарта, чем Робеспьера!»
По окончании чтения этих бумаг Мале распределил роли между своими сообщниками, затем приготовил, подписал и запечатал несколько приказов, назначавших на разные должности тех, кого он предполагал увлечь за собой. После этих распоряжений он пожал всем руки и сказал повелительным тоном:
— Итак, сегодня вечером в одиннадцать часов! Будьте готовы! Но так как ночью в лечебницу добрейшего доктора Дюбюиссона нельзя проникнуть, то нам надо собраться у кого-нибудь из вас. У меня, если хотите, — сказал монах Каманьо, — я живу в очень тихом доме на улице Сен-Жиль, в Марэ.
— Отлично, — решил Мале. — Вы слышали, господа? В одиннадцать часов на улице Сен-Жиль!
— Мы будем там! — ответили заговорщики.
— Подождите, — сказал монах, — для того, чтобы я мог вас узнать — ведь за вами могут следить, — вы должны бросить в ящик у дверей клочок бумаги; я узнаю вас по этому знаку.
С этими словами он вынул из кармана какое-то смятое письмо, по-видимому, черновик, разорвал его на пять частей и раздал их Мале, аббату Лафону, Бутре, Марселю и капралу Рато. Они бережно спрятали эти клочки. Генерал проводил их до дверей, и три посетителя удалились, не привлекши к себе внимания ни обитателей лечебницы, ни агентов министра полиции герцога Ровиго, блуждавших вокруг нее.
XII
правитьОставшись один, генерал Мале после нескольких минут глубокого размышления над бумагами, лежавшими на столе, собрал их и запер в портфель.
В последнем был заперт весь заговор. При помощи этих листов плотной бумаги, поддельных печатей и подписей этому человеку, слабому, одинокому, заключенному в тюрьму, без денег и авторитета, ничего не знавшему в Париже, забытому солдатами и неизвестному народу, удалось завладеть общественной жизнью, остановить могучий механизм императорского управления и, воспользовавшись в своих интересах средствами администрации, на несколько часов, кратких, но полных необыкновенных событий, подчинить своей воле все, заменив ею все существующие власти и своей личностью — самого великого императора, который был далеко.
Во всей этой фантасмагории господствовала одна неотвязная идея, к которой направлялись все его чувства, желания и силы — мысль об уничтожении империи фактом внезапной смерти императора.
Шансов за то, чтобы к этому известию отнеслись с доверием, было мало; достаточно было зародиться сомнению в уме каждого более или менее рассудительного человека, который сообразил бы, что такое внезапное распространение известия о смерти императора было маловероятно, и спросил бы себя, откуда взялся этот генерал Мале, вдруг получивший от сената власть над Парижем, — и это вызвало бы подозрение в обмане и помешало бы сфабрикованному сенатскому постановлению и другим бумагам иметь хоть какое-нибудь действие. Если бы хоть один из чиновников, помощь которых была необходима для Мале, отказался участвовать в его предприятии, все оно должно было разрушиться. Так и случилось.
Тем не менее удивительно то, что мозг человека, находящегося в заключении, лишенного всяких средств, мог породить такой безумный план и придать ему такой вид, что большинство историков отнеслось к нему как к предприятию реальному, которое не осуществилось только благодаря целому ряду случайных обстоятельств, оставшихся, однако, невыясненными. В противном случае почему же Фрошо, префект Сены, в преданности которого императору не может быть сомнений, сразу поверил Мале, поддержал его, отдал его распоряжение городскую думу, между тем как генерал д’Юллен отказался уступить свое место Мале, хотя его привычка к пассивному повиновению и уверенность в истинности приказания свыше могли объяснить его повиновение переданным ему распоряжениям? Никогда история больше не походила на роман, как в данном случае. Но все же этот заговор, нелепый во всех своих подробностях и в самом замысле, был огромной победой воли.
Правда, он окончился неудачей, но тем не менее привел к важным результатам, превзошедшим ожидания его создателя. Контраст между слабым врагом и колоссальной империей, очутившейся внезапно в опасности, обнаружил непрочность императорского трона и возможность его падения в случае исчезновения Наполеона. В то же время он приучил не видеть в Римском короле непременного наследника власти Наполеона. Можно сказать, что именно заговор Мале подготовил Францию к замене в 1814 году Наполеона и его сына другой династией. Русский император Александр, прусский король, Веллингтон, Блюхер поняли с того момента, что Франция уязвима. Непобедимую нацию надо было поразить не в сердце, а в голову. Наполеон был только блестящим победителем; Фушэ и Талейран находили, что нужно обеспечить себе государя, престол которого был бы более устойчив. Император австрийский начал сомневаться в своем зяте. Мале помешал вступлению на престол Наполеона II.
Мале закрыл дверь, чтобы заняться своими драгоценными бумагами, но услышал стук и открыл дверь, приняв равнодушный вид. Вошел молодой человек с энергичным, открытым лицом, в длинном, застегнутом на все пуговицы сюртуке, в шляпе с загнутыми полями, в сапогах и с толстой тростью, имевший вид офицера в гражданском платье.
Лицо Мале оживилось. По-видимому, новый посетитель интересовал его, но вместе с тем немного беспокоил.
— Ах, это вы, полковник Анрио? — живо сказал он. — Добро пожаловать! Какие новости? Я спешу узнать, не пришла ли какая-нибудь депеша?
— Из России не было курьеров.
— А императрица?
— Крайне беспокоится за мужа. Теперь она во дворце Сен-Клу с сыном и тоже ждет курьера.
— Значит, боги на нашей стороне! — весело сказал Мале. — Может быть, дорогой полковник, Наполеон уже умер там, в московских стенах?
— Нет, я уверен, что он жив, — с горечью ответил Анрио, — демон охраняет его.
— Вы человек твердый, полковник, и ваша ненависть к Наполеону предохраняет вас от всякой слабости. Вы поделились со мной частью ваших страданий; утешьтесь же хоть наполовину: скоро вы будете отомщены!
— Возможно ли это? — сказал Анрио, качая головой. — Я начинаю отчаиваться, и уже теперь вы видите перед собой того человека, который открылся вам. Послушайте меня, генерал! Я хотел отправиться вместе с армией, последовать за Наполеоном в далекую Россию и там, выждав момент, напасть на него и поразить в сердце, как он поразил меня. Но граф Мобрейль отговорил меня от этой попытки, указав, что вы вернее можете помочь мне отомстить. Он посоветовал мне повидаться с вами и сообщить вам некоторые сведения; они будут вам полезны для цели, которую я подозреваю, но которую вы от меня скрыли. Я послушался Мобрейля и пришел к вам, чтобы отдаться в ваше распоряжение и сообщить вам сведения, которых вы у меня просили.
— И вы были драгоценнейшим помощником, мой дорогой Анрио! Скоро мы будем в состоянии отблагодарить вас за ваши услуги.
— Я не знаю, чего вы хотите, и не могу отгадать, к какой таинственной цели вы стремитесь, — продолжал Анрио в волнении, — я последовал за вами как человек, у которого завязаны глаза и которого заставляют ощупью пробираться по мрачному месту. Для вас и вашего дела, так как мне казалось, что оно связано с моим мщением, я согласился остаться во Франции; под предлогом внутренней болезни и чисто физической слабости, между тем как больна только моя душа, мне удалось благодаря покровительству маршала Лефевра остаться в Париже. В то время как мои товарищи дерутся с русскими, берут города, выигрывают сражения, приобретают чины и покрывают себя бессмертной славой в этой гигантской войне, я сижу здесь вложив саблю в ножны, за письменным столом в канцелярии генерала д’Юллена, губернатора Парижа.
Анрио опустил голову. Видно было, что в душе он переживал жестокую борьбу с совестью. С возрастающим смятением он продолжал:
— Мое положение при командующем парижским гарнизоном дало мне возможность в точности узнать военные силы, которыми располагает охрана города, состав патрулей, имена начальников и расположение войск. Вы просили меня дать вам все эти сведения, я так и сделал. Но… это — измена, генерал!
— Ну, к чему употреблять такие сильные выражения? — добродушно заметил Мале. — Будьте уверены, что, сообщая мне все это, вы не изменяете ни своим обязанностям, ни стране. Я не потребовал от вас ничего такого, что было бы несогласно с вашей воинской честью. Генерал Мале не способен внушать кому бы то ни было бесчестный поступок!
— Я верю вам, генерал! Но если, послушавшись Мобрейля, я в первый момент острого горя и страдания был готов пойти на все, решиться на что угодно против императора, то только для того, чтобы отомстить ему.
— Ну а теперь? Теперь вы уже успокоились? Ваш гнев растаял, и горе смягчилось? Может быть, вы уже считаете себя отомщенным?
— Мое страдание так же глубоко, как и прежде, а гнев не уменьшился ни на йоту, и я по-прежнему жажду мести.
— Ну так откуда же все эти сомнения, раскаяние, колебания, мой юный товарищ?
— Генерал, выслушайте меня! Я признался вам в бешеной и ненасытной ненависти к Наполеону. Но я ищу только одного Наполеона, только в него и целюсь я, только человека и хочу я поразить в нем. Но император по-прежнему остается для меня священной особой. В ней я уважаю вождя нашей армии, опору Франции, меч нашей великой нации, несущейся навстречу славе.
— Дитя! — пробормотал Мале, покачивая головой. — Император и Наполеон — один и тот же человек.
— Может быть, но не для меня! Пораздумав обо всем, что говорят теперь в Париже, о распространившихся слухах, об отсутствии известий из России, что заставляет предполагать, что наша армия потерпела поражение, я задался вопросом, имею ли я право продолжать таить свою ненависть словно орудие, направленное на грудь того, кто несет на крупе лошади всю Францию.
— Наполеон не Франция! — энергично запротестовал Мале. — Он изменил делу свободы. Это деспот, который всем пожертвовал ради своего честолюбия. Сотнями ручьев он заставил литься на всех полях Европы чистейшую кровь нашей молодежи. Он ведет за собой в данный момент почти всю нацию к зияющим, словно могила, равнинам России, и эти равнины и похоронят его, как могила! Он идет своей мрачной дорогой посреди скелетов и трупов. Франция с жадностью жаждет свежего воздуха свободы, а ей приходится задыхаться под гнетом насилия; она ищет мира, а он гонит ее в бесконечные сражения. Нет, Наполеон это еще не Франция, и вы не должны смешивать раба и тирана, жертву и палача!
Анрио, не знавший ничего о проектах заговорщика, замолчал, потупившись.
Выдержав небольшую паузу, Мале продолжал твердым голосом:
— Ведь это вы пришли ко мне, полковник, я же не искал и не звал вас к себе. Как арестант, не имеющий оснований восхищаться императором, как республиканец, ненавидящий империю, как военный, лишенный возможности командовать своим полком, а потому охотно расположенный сходиться с другими недовольными, я принял вас с радостью, с доверием, даже с надеждой, когда вас направил ко мне граф д’Орво-де-Мобрейль, с которым я познакомился еще при вестфальском дворе. Я ни о чем не спрашивал вас, вы сами открыли мне то, что угнетало ваше сердце. Я ни о чем не просил вас — вы сами предложили мне свою помощь на тот случай, если я затею что-нибудь против Наполеона. Я не завлекал вас, даже намеком не посвятил в те проекты, которые мог иметь; я просто сказал вам, что был бы очень доволен, если бы мог узнать некоторые подробности относительно внутренней охраны Парижа — подробности, которые, к слову сказать, я легко мог узнать от других.
— Я дал вам все желаемые сведения.
— И раскаиваетесь в этом?
— Очевидно, нет, раз я принес вам еще и другие сведения сегодня.
— Какие другие сведения?
— Те самые, о которых вы меня просили в этом письме, полученном мной вчера.
Луч радости сверкнул в серых, выцветших глазах Мале.
— Постойте! — сказал он. — Я не желаю насиловать вашу совесть! Я только что напомнил вам, как вы явились ко мне с предложением услуг, в сущности говоря, абсолютно не компрометирующих вас и никоим образом не могущих быть признанными за измену. Говоря все это, я не имел в виду требовать от вас новых сообщений или вообще завлекать вас вместе со мной в такое дело, конечная цель которого пугает вас.
— Конечной цели которого я не знаю, генерал!
— Вы сейчас узнаете ее! О, не бойтесь, вы будете вполне в курсе моих замыслов, не будучи в то же время нисколько замешанным в них!
— Генерал, я не боюсь!
— Нет, боитесь! Вы боитесь повредить Наполеону!
Анрио поднял голову, которую все время держал опущенной, и произнес:
— Ну да, вы правы, генерал! Я боюсь нанести удар родине, поражая Наполеона! Я боюсь ранить Францию вместе с ее императором. Я боюсь довершить в Париже поражение моих братьев, пронизываемых на чужбине копьями казаков. Но эти опасения не могут мне помешать сдержать по отношению к вам те обещания, которые я дал, и, оказывая вам услугу, я уверен, что не помогаю этим врагам, не усугубляю поражения, которое терпят войска на русских равнинах в тот самый момент, быть может, когда мы разговариваем с вами!
— Да откуда у вас сегодня такие опасения? — спросил Мале, впиваясь взором в молодого полковника. — Неужели вас так встревожила просьба, содержавшаяся в переданном вам вчера письме? А ведь передавший это письмо человек более чем надежен; это моя жена!
— Да, генерал, эта просьба именно и волнует, смущает меня и заставляет остановиться на краю той пропасти, которой я еще не вижу, но уже угадываю! Вы просили меня сообщить вам сегодня пароль, который будет дан начальникам патрулей и постов.
— Да я мог узнать этот пароль от друзей, служащих в парижском гарнизоне. Я обратился к вам только потому, что вам в силу вашего положения при генерале д’Юллене это легче всего. Вы боитесь скомпрометировать себя, сообщив мне этот пароль; ну что же, я обращусь к другим!
— Генерал, я принес вам его и готов сообщить.
— Как вам будет угодно, — ответил Мале с выражением глубокого безразличия. — Я нисколько не настаиваю, товарищ!
— Сообщая вам пароль, я жду от вас только одного: вы должны дать мне слово, что не воспользуетесь знанием пароля для такого предприятия, которое послужит на пользу врагам. Я даже не хочу знать, какую цель именно преследуете вы, стараясь узнать это слово.
— Черт возьми! — воскликнул Мале с хорошо разыгранным добродушием. — Уж не воображаете ли вы, что я собираюсь сообщить это слово казачьим аванпостам? Россия слишком далеко, и прежде чем в Москве узнают парижский пароль на двадцать третье октября, тридцать новых паролей будет дано и отменено. Ну, так вот, полковник, я раскрою вам свои карты. Мне нечего скрывать от вас. Так знайте же, что я собираюсь этой ночью бежать из-под ареста. Правда, жизнь в лечебнице, в сущности, довольно сносна, а за столом милейшего доктора Дюбюиссона встречаешь прелестное общество, но мне надоело, что каждый вечер меня сажают на запор. И вот этой ночью я собираюсь отправиться подышать чистым воздухом.
— А куда именно вы отправляетесь, генерал?
— В Америку. Это страна свободы. В Соединенных Штатах у меня имеются добрые друзья.
— От души желаю вам успеха!
— Я надеюсь, что завтра в это время мне удастся быть уже в Булони и сесть на английское судно. Из Англии я уже сумею перебраться в Нью-Йорк или Филадельфию. Но для того, чтобы добраться до Булони, надо сначала выбраться за парижские заставы, у которых стоят патрули национальной гвардии. Милейшие гвардейцы могут полюбопытствовать, что написано в моем паспорте, а паспорта-то у меня и нет! Мне придется путешествовать налегке и в полной форме, вот посмотрите — все уже приготовлено! — И Мале приподнял крышку дивана, показывая на сундук, где был спрятан генеральский мундир. — Раз я появлюсь в таком виде перед гвардейцами и сообщу им пароль, то мне удастся избежать всяких недоразумений и нежелательных осложнений. Они пропустят меня, отдавая мне честь! Вот почему, дорогой Анрио, я попросил вас сообщить мне пароль сегодняшней ночи!
Мале все это сказал с такой искренностью, что Анрио не мог усомниться в действительном желании генерала убежать из-под ареста. Все беспокойство и смущение полковника проистекали из боязни способствовать удаче такого проекта, который имел бы целью нанести вред особе императора, сражавшегося в данный момент в далекой России; но помочь бежать на свободу политическому преступнику — в этом не было ничего предосудительного. Поэтому Анрио не стал колебаться.
— Раз дело идет только о вашей свободе, генерал, — сказал он, — то я не вижу ничего бесчестного помочь вам снова обрести ее. Паролем на сегодняшнюю ночь будет: «Компьень-заговор».
— Спасибо! — горячо сказал Мале, пожимая руку Анрио.
Его глаза загорелись торжеством — знание пароля давало ему, заговорщику, возможность пробраться через посты и сменить их. Теперь у него в руках был ключ от крепости — Париж будет в его власти!
Повторяя два сообщенных ему слова, он пробормотал про себя:
— Компьень! Это как раз то место, откуда должен прийти драгунский полк, который за нас. Что за отличное предзнаменование! Заговор… ей-Богу, слово выбрано очень хорошо и доказывает, что и в самых высших сферах у нашего дела имеются друзья! — Овладев собой, Мале снова протянул руку Анрио, еще раз поблагодарил его и прибавил, услыхав звонок: — Теперь позвольте расстаться с вами, дорогой полковник; звонок извещает меня, что моя жена только что пришла. Я не могу заставить ее ждать. Да и надо позаботиться о приготовлениях. Извините меня и позвольте мне поцеловать вас!
Анрио, который ни на минуту не засомневался в правдивости сообщенного ему плана бегства, обнял генерала и еще раз пожелал ему успеха.
В тот самый момент, когда они целовались, в комнату вошла госпожа Мале.
Благодаря открывшейся двери на мгновение образовался сквозняк, которым подхватило и снесло на пол обрывок бумаги. Это был кусок письма, вынутого Каманьо из кармана рясы. Клочки этого письма, розданные сообщникам, должны были дать им возможность узнать друг друга у ворот дома на улице Сен-Жиль.
Увидав, что у мужа находится какой-то посетитель, госпожа Мале хотела уйти; она повернула назад, а при этом ее юбка смела обрывок письма и вымела его в коридор.
Однако Анри, извинившись, ушел, в последний раз пожав руку генералу. Поэтому госпожа Мале тотчас же вошла в комнату мужа, и дверь была тщательно заперта вслед за ней.
Анрио толкнул ногой в коридоре бумажный клочок и совершенно машинально нагнулся, чтобы поднять его. Он хотел было снова бросить его, но ему пришло в голову, что на этом клочке могли оказаться какие-нибудь указания по поводу предполагаемого бегства генерала. Поэтому он повернулся, чтобы постучать у дверей Мале и вернуть ему клочок письма, быть может, важного для него и способного выдать его в случае, если попадает во враждебные руки.
Но в этот момент лакей, приставленный к генералу, вышел в коридор, чтобы посветить посетителю и проводить его.
Не желая возбуждать подозрение, которое неминуемо возникло в случае, если бы он стал настаивать на возвращении к генералу, чтобы отдать тому какой-то ничтожный клочок бумаги, Анрио спокойно сунул найденный обрывочек в карман и последовал за лакеем.
XIII
правитьВ то время как Мале собирался пробраться сквозь стены своей больничной темницы и броситься из своей комнаты в предместье Сент-Антуан на городскую ратушу, неотступную цель его мыслей, и в здание военного управления Парижа, объект его смелого проекта, вот что происходило с Наполеоном и Великой армией в равнинах России.
Переправив войска при Ковно с 13 (25) на 14 (26) июня, Наполеон выступил на Жижморы. Первым делом он поспешил овладеть Вильной как одним из самых значительных городов в русских губерниях Царства Польского и как центром расположения русской армии, которую император рассчитывал разрезать быстрым движением. Для достижения этой цели армия Наполеона была двинута из Ковно следующим образом: впереди, по шоссе из Ковно в Вильну, шли под начальством Мюрата кавалерийские корпуса Нансути и Мобрена, за ними следовал корпус Даву и сам Наполеон с гвардией; Удино шел правым берегом Вилии на Яново и Девельтово, Ней — левым берегом на Кормелов и Скорули, имея приказание свернуть оттуда на Вильну и в случае надобности поддержать Удино.
В общей сложности Великая армия насчитывала около семисот тысяч человек и состояла из десяти корпусов, резервной кавалерии и императорской гвардии.
Резервная кавалерия шла впереди под начальством самого Мюрата. Старую гвардию вел Лефевр, молодую — маршал Мортье, конную гвардию — Бесьер, герцог Истрийский. Среди бригадных, корпусных и полковых командиров можно было встретить весь цвет наполеоновских героев, львов Египта, Италии, Фридлау, Иены и Аустерлица.
Но, кроме французов, в Великой армии было очень много иностранцев, и это обстоятельство значительно ухудшало положение дел в походе. Так, кроме 30 000 австрийцев, выставленных на основании союзного договора императором Францем и находившихся под начальством того самого князя Шварценберга, который впоследствии командовал союзной армией против Французов; кроме 20 000 пруссаков, снаряженных прусским королем, было еще 50 000 поляков, 20 000 итальянцев, 10 000 швейцарцев и около 130 000 баварцев, саксонцев, вюртембержцев, вестфальцев, кроатов, голландцев, испанцев и португальцев.
За исключением поляков, которые видели в успехе Наполеона надежду на восстановление былого Царства Польского и потому сражались очень храбро, и швейцарцев, верность которых раз данному слову считалась непоколебимой, остальные иностранные полки были очень ненадежны. Они не только постоянно готовы были пуститься наутек, стреляя в тыл французам, как это впоследствии сделали саксонцы, но и вносили в лагеря дух мятежа, беспорядки, дезорганизации и нарушения дисциплины. В особенности же много вреда наделали их постоянные попытки мародерствовать, что страшно восстанавливало мирных жителей против французов.
Еще в то время, когда армия двигалась от Одера к Висле, вюртембержцы корпуса Нея отчаянно грабили Пруссию, по владениям которой шли войска. Они жгли, убивали, разрушали все на своем пути, наводя страх и отчаяние на мирное население страны, с которой армия вовсе не воевала. Ответственность за их возмутительное поведение всецело падала на французов, которым и неслись вдогонку проклятия, и это обстоятельство в значительной степени содействовало пробуждению в 1813 году немецкого патриотизма, ставшего мощным пособником действиям коалиционной армии.
Впоследствии, когда Наполеон въезжал в Ковно, то к нему с воплями кинулись местные жители, бросаясь в ноги и моля защитить от неистовства солдат. Да и вся окрестность своим видом свидетельствовала о пронесшихся над нею ужасах: поля были вытоптаны, деревни разгромлены целиком, повсюду валялись трупы непощаженных детей, женщин и стариков. К тому же солдаты-чужеземцы категорически отказывались повиноваться приказаниям французских офицеров и слушались только своих генералов. А те в свою очередь постоянно вступали в пререкания с командовавшими французскими корпусными командирами, так что очень часто из-за этого срывались тонко задуманные Наполеоном обходные движения и марши.
Если принять во внимание, что в Великой армий на 370 тысяч французов приходилось почти 250 тысяч иностранных войск, то значение описываемых неудобств станет ясным само собой.
Помимо обычных трудностей по диспозиции войск в малознакомой местности, Наполеону еще приходилось считаться с особенностями различных корпусов, составлявших армию. Одних иностранцев нельзя было пускать, так как они были ненадежны. Пускать их в атаку впереди французских войск было невозможно, так как иностранные солдаты, сражаясь за чужое им дело, не отличались храбростью. Пускать позади было рискованно, так как от них ежеминутно можно было ждать предательства.
По мере движения в глубь страны к дезорганизации и деморализации армии прибавились еще существенные затруднения от громоздкости обоза. За армией следовало бесконечное количество всяких телег и тележек, предназначенных для подвоза съестных припасов, так как заранее знали, что при такой грандиозной армии, раскинувшейся по сравнительно небольшому пространству в бедной стране, нечего рассчитывать получать все необходимое тут же, на месте. Тут же брели целые стада скота, предназначенного на убой для нужд армии. Понтонеры со своим громоздким обозом загромождали дороги. Кареты чинов главного штаба, желавших путешествовать со всеми удобствами, еще усиливали смятение и неурядицы в движении. Кроме штабов императора, неаполитанского короля Мюрата, вестфальского короля Иеронима, принца Евгения Богарнэ, маршалы Даву, Ней и Удино тащили за собой фургоны и телеги, нагруженные столовой посудой, одеждой, даже мебелью. Не только тщеславный Мюрат, но и почти все корпусные командиры, за исключением разве одного только умеренного и скромного Лефевра, имели при себе каждый по свите адъютантов, офицеров, секретарей, лакеев, личный багаж которых еще удлинял бесконечную нить обоза, извивавшегося по узким дорогам среди топей болотистой страны. О, какими далекими, какими вышедшими из моды казались теперь нравы итальянских и зарейнских походов! Все офицеры империи, от генералов до простого капитана, страдали непреодолимым влечением к чрезмерной роскоши. На каждой остановке первым делом устраивались роскошные обеденные столы, уставленные серебром и вазами. Ковры, элегантные кровати, диваны, сундуки с гардеробом и бельем следовали за чинами главного штаба. Это была уже не армия, бросающаяся в бой на Россию, а скорее караван гигантских размеров, составленный из представителей всех наций, различные наречия которого сливались в нестройный гул, где мелькали всевозможные мундиры, где можно было встретить все продукты промышленности и искусства двадцати наций. Лагерь принимал вид какой-то мировой ярмарки. Когда звучал сигнал, приказывающий двигаться с места, то вся эта толпа людей поднималась медленно, тяжело, неохотно, причем со стороны это должно было казаться каким-то странным переселением народов, эмиграцией целого племени, покидающего родную страну, без надежды когда-либо вернуться обратно, потому увозящего с собой оружие, сокровища и богов. Да и для большинства из солдат это движение вперед было и на самом деле переселением, но только — увы! — переселением в иной мир!
А позади обоза главного штаба двигалась целая орда, состоявшая из маркитантов, торговцев старьем, женщин, детей и скота. И вся эта волнующая толпа, которую вскоре должна была поглотить во время обратного бегства Березина, двигалась частью на полуразвалившихся тележках, запряженных быками, а иногда и влекомых впряженными людьми, напоминая собой дикие толпы вандалов и гуннов.
Наполеон всеми силами старался избавить армию от этого мертвого груза. Он издал строжайший указ, ограничивающий число экипажей, которые могли следовать за каждым офицером сообразно с его рангом и чином; он определил количество багажа, которое было дозволено брать с собой офицерам; он отправил назад иностранных дипломатов и секретарей, примазавшихся к штабам под видом желания лично присутствовать при торжестве французского оружия, а на самом деле — просто шпионивших в интересах своих правительств. Он разделил свой личный главный штаб на две части: штаб главной квартиры должен был следовать за ним на расстоянии и догонять его только в тех городах, где император останавливался на более или менее продолжительное время; а личный штаб, следовавший за ним, состоял только из самых необходимых ему адъютантов. Сам Наполеон оставался наиболее скромным и воздержанным из числа всех военных; он спал на узкой и жесткой походной кровати и вез за собой в качестве личного багажа только четыре громадных сундука, где находились его карты и топографический материал. Впрочем, позади, за штабом главной квартиры, слуги императора из излишнего усердия везли несколько ящиков со столовым серебром. Впоследствии, во время отступления, эти ящики были утоплены в Днепре, лишь бы они не достались в руки преследовавших армию казачьих разъездов.
С самого вступления в пределы России Наполеону пришлось натолкнуться на пассивное сопротивление, составлявшее главную основу того плана, который был разработан императором Александром и Барклаем де Толли по совету Нейпперга, переданному через графа Армфельда. По мере того как французы наступали, русские осторожно подавались назад. Каждый раз французам казалось, что вот-вот должно разразиться сражение, но после небольших стычек русские хладнокровно и спокойно отступали в глубь страны. Иногда французам удавалось почти настигнуть русских, но в таком случае на сцену выступали казаки, бесшабашная отвага которых заставляла французов на минуту дрогнуть и остановиться. А тем временем прикрытые ими главные силы спокойно отступали, да и сами казаки, врезавшись во вражеские войска, быстрым аллюром уносились обратно, бесследно скрываясь в лесах.
Составляя план русской кампании, Наполеон совершенно упустил из вида возможность этого. Ему и в голову не приходило, чтобы русские допустили его забраться в самую глубь страны. Правда, он говорил и писал своим приближенным и корреспондентам, что «идет на Москву», но это было скорее поэтическим оборотом, чем реальной надеждой. Наполеон думал, что в первом же сражении, которое неминуемо должно произойти где-нибудь около русской границы, войска императора Александра будут разбиты и русский царь будет униженно просить его о мире.
Поэтому он был очень удивлен, когда русские войска очистили Вильну.
Но вскоре ему сообщили шпионы, что русские нашли позицию у границы неудобной для того, чтобы развернуть все свои силы, и решили дать сражение у Дриссы, где немцу Пфулю было поручено окопаться и выстроить укрепленный лагерь. Правда, такой план существовал, и Пфулю действительно было поручено начать работы, но вскоре они были прекращены, так как удалось воочию убедиться, насколько плохо было выбрано место. Но последнего Наполеон не знал. Он был очень рад, что русские решились дать сражение именно у Дриссы, так как из карт и планов знал, что этот укрепленный лагерь в силу извилистого течения реки и близлежащих болот будет для русских войск самой настоящей мышеловкой. Поэтому он быстро создал новый план.
Он знал, что главные силы русских разбиты на две армии: первая, северная, под командой Барклая, держалась около Двины между Витебском и Динабургом; вторая, под командой князя Багратиона, южная — около Днепра. Он знал также, что дунайская армия, освободившаяся вследствие подписания хотя и не ратифицированного до сих пор турецкого мира, идет под командой адмирала Чичагова и что третья, самая небольшая армия, под командой Тормасова, поджидает дунайскую. Поэтому надо было, во-первых, разбить русских, не давая дунайской армии возможности поспеть на подмогу, а во-вторых — не допустить Багратиона соединиться с Барклаем. Значит, он должен был быстрым маршем перейти Двину слева от Барклая и развернуть все свои силы у Дрисского лагеря. А раз он овладеет этим лагерем и разобьет первую армию, то дороги на Петербург и Москву будут в его распоряжении; он займет их, пока маршал Даву и король Жером разобьют Багратиона на Днепре.
Все это было задумано очень тонко и остроумно, но для выполнения плана необходимо было, чтобы русские приняли бой. А русские все продолжали отступать, не принимая ни одного из предложенных им сражений!
В то же время во французской армии разыгрался конфликт, имевший самое скверное влияние на успех задуманного плана. Король Жером слишком медлил выполнять предписанные ему движения и достаточно поздно соединился с корпусом Даву. Рассерженный Наполеон лишил за это брата самостоятельного командования и подчинил его маршалу Даву. Но вестфальский король не пожелал подчиниться постигшей его немилости и отказался от командования вообще. Этот конфликт между Жеромом и Даву затянулся настолько долго, что позволил князю Багратиону выиграть целую неделю на марше в спуске к Днепру. Таким образом первой половине плана, то есть разгрому южной армии и недопущению соединения обеих армий, уже не суждено было сбыться. Но оставалась еще вторая половина его — разгром русских в западне Дрисского лагеря.
Однако и этой второй половине плана не суждено было исполниться: инженерный полковник русской службы Мишо добился возможности переговорить с русским императором и доказать ему, насколько слаб и ненадежен Дрисский лагерь. Мишо был известен как выдающийся знаток своего дела; кроме того, император Александр лично осмотрел укрепления и вполне согласился с мнением Мишо. Таким образом план Барклая де Толли еще раз восторжествовал над желанием Аракчеева грудью встретить французов.
Волей-неволей, но Наполеону приходилось двигаться вслед за отступающим врагом в глубь страны. Между тем наступил июль месяц и стояла тягостная жара. Французские войска изнемогали, страдали от палящих лучей солнца и от жажды, утомлялись длинными маршами по пыльным дорогам. И ночью русские тоже не давали им отдохнуть как следует: русские войска отдыхали днем, а двигались ночью и то и дело тревожили французов внезапными атаками. Когда французские войска подошли к Березине, то они благословляли эту реку, которая дала им возможность выкупаться и освежиться. Увы! Они не знали тогда, что менее чем через шесть месяцев эта река станет холодной могилой для большинства этих бравых молодцов! Теперь последние шли вперед с пением песен и с надеждой отдохнуть после славной победы и славного мира.
Каждый день гренадеры и стрелки с нетерпением спрашивали себя, когда же настанет день генерального сражения, после которого можно будет отдохнуть. Они вспоминали свои прежние походы, вспоминали Италию, Голландию, Австрию, Пруссию и не сомневались, что день, подобный Маренго, Аустерлицу или Фридланду, отдаст всю Россию во власть их императору.
Но день шел за днем, а желанного сражения все еще не было. Правда, у Фатовской мельницы, у Могилева, у Островно были стычки, но они не могли идти в счет, так как это были просто авангардные схватки, не дававшие особенных результатов.
Наконец в половине июля можно было подумать, что русская армия решила принять сражение; это было под Витебском.
Подвигаясь усиленным маршем, французская армия увидела наконец сиявшие золотом кресты и купола витебских церквей, монастырей и костелов. В прозрачности летнего воздуха ясно было видно, как вдали сплошной массой развернулось русское войско. Наконец-то дело дойдет до сражения! Более ста тысяч человек двигалось в долину Витебска — значит, было с чем вступить в дело! А там подоспеют и другие корпуса! И армия разразилась громовыми криками радости. Казалось, что победа уже почти одержана ею!
Наполеон сел на лошадь и лично руководил делом, которое должно было стать почти решающим для исхода кампании.
В то время как саперы занимались исправлением поврежденного русскими моста, через который должна была пройти кавалерия Нансути, триста солдат выдвинулись слева вперед. На них сейчас же вихрем налетели казаки и принялись сечь и рубить их напропалую. Но французы сдвинули ряды и, не отступая ни на шаг, принялись метким и частым ружейным огнем поражать неизвестно откуда взявшегося неприятеля.
Наполеон увидал в бинокль опасность, которой подвергались храбрецы, и сейчас же двинул на них 16-й стрелковый полк; последний оттеснил казаков, выручив отважных разведчиков.
— Кто вы, храбрецы? — спросил у них император, радостный и довольный, что большинство их вышло целыми и невредимыми из этого леса копий и сабель.
— Стрелки девятого линейного, ваше величество, все — дети Парижа! — ответил сержант.
— Ну, так вот что, милые мои парижане! — сказал император, сияя от удовольствия. — Вы все заслужили по кресту! Ну, а теперь — за мной! Дорога на Москву открыта. Вперед!
Но русская армия, прикрываемая кружившимися по всем тропинкам, словно рои пчел, казаками, все отодвигалась и отодвигалась, скрываясь в далекой полумгле.
И на этот раз тоже пришлось отложить надежду на генеральное сражение.
Наполеон нахмурился, и его въезд в Витебск был омрачен дурными предчувствиями, мучившими его с некоторого времени.
При вступлении войск в столицу Белоруссии авангарду прежде всего пришлось броситься тушить пожар, вспыхнувший в предместье оставленного населением Витебска. Но с этим делом справились быстро, и занятие города произошло беспрепятственно. Наполеон провел в Витебске несколько дней и затем снова двинулся в путь. И снова зашагала Великая армия по пыльным дорогам. Стояло около 30 градусов жары по Реомюру, воды было мало, хлеба не хватало. Солдаты страдали от ходьбы, от жары, от недостаточного отдыха и видимой бесцельности похода: русскую армию так и не удавалось настигнуть. Мрачное отступление по занесенным снегом полям изгладило воспоминание о страданиях наступления, но и в этот период французской армии приходилось терпеть большие лишения. И без того тяжелая, то песчаная, то болотистая дорога казалась еще тяжелее из-за жажды, голода, усталости. Лошади падали прямо на ходу, и количество отставших все увеличивалось и увеличивалось. Солдаты ворчали и говорили, что им никогда не заставить Барклая де Толли принять сражение.
Вся русская кампания представляла собой сплошной синодик страданий и несчастий. У этой Голгофы было два склона, и если спуск был особенно трагичен, то и восхождение было не сладко. И если в людской памяти уцелела только трагическая одиссея отступления, то и ужасы наступления заслуживают того, чтобы воскресить их в глазах потомства. Правда и то, что отступление было сплошь безрадостно и безнадежно, тогда как при наступлении все-таки попадались редкие оазисы в виде коротких схваток и сражений, внушавших надежду на скорое прекращение кампании и на почетный мир в Москве.
Не только солдаты, но и офицеры и даже маршалы были немало угнетены всем происходящим.
Бертье, князь Ваграмский и начальник главного штаба, был одним из самых недовольных во всем офицерском составе.
Этот начальник главного штаба, которому некоторые историки приписывают даже стратегические таланты, хотя он не имел ни случая, ни возможности развернуть таковые, на самом деле был просто военным секретарем Наполеона. Он ни разу не отдавал ни одного приказа по личной инициативе, не написал ни одной депеши, не продиктованной ему императором. Он не только не касался общих планов и решений по важным вопросам, но не принимал участия даже в разработке отдельных деталей маршей и передвижений войск. Император все делал сам, все знал, все видел, всем распоряжался. Разумеется, большинство из намерений Наполеона Бертье узнавал первым, но никогда император не советовался с ним — во-первых, Бертье никогда не позволил бы себе критиковать или проверять военные операции, признанные Наполеоном полезными, во-вторых как доказало дальнейшее, особенной находчивостью и сообразительностью Бертье не отличался: когда 27 ноября Мюрат, растерявшийся при известии о бегстве Наполеона, обратился в Вильне к Бертье с просьбой посоветовать ему, что делать и на что решиться, то Бертье ответил ему, что не его дело давать советы — он, дескать, привык только рассылать приказы, а не давать их!
Через несколько дней после того, как французская армия заняла Витебск, где Наполеон дал ей немного отдохнуть, чтобы перевести духи подобрать отставших, маршал Лефевр вошел в дом, в котором помещался князь Ваграмский.
Лефевр только что вышел от императора. Он получил от него последние распоряжения, касавшиеся движения гвардии.
— Подымайтесь, князь! Да, ну же, старый солдат! — весело заговорил Лефевр с порога комнаты. — Принимайтесь за укладку ваших пожитков, да и марш-марш в дорогу!
— Опять в дорогу? — с отчаянием в голосе спросил Бертье, вставая навстречу герцогу Данцигскому. — А куда именно ведет нас теперь император?
— В Смоленск!
Начальник главного штаба с подавленным стоном опустился в кресло перед столом, на котором лежала раскрытая карта России.
— Ну на что, — пробормотал он, — на что было давать мне полторы тысячи ливров ренты, на что дарить дивный дом в Париже, великолепную землю? Неужели только для того, чтобы заставлять меня испытывать муки Тантала? Я умру здесь от всех трудностей похода. Простой солдат счастливее меня!
И в то время как Лефевр ответил ему жестом, в котором ясно читалась фанатичная решимость солдата следовать с закрытыми глазами за своим командиром всюду — на север, на юг, куда только ему заблагорассудится нести свое знамя, Бертье ответил со вздохом, в котором явно сквозила глубокая меланхолия:
— Ах, как бы мне хотелось быть теперь в Гросбуа!
Гросбуа было дивным поместьем в окрестностях Парижа, подаренным императором другу Бертье.
Таким образом случилось так, что даже щедрость императора и блестящие награды, которыми он осыпал своих сотрудников, обратились против него же и у тех, на энергию которых ему приходилось особенно рассчитывать, отнимали стойкость и выдержку, более чем когда-либо необходимые в этом безрассудном марше сквозь всю Европу, закончившемся в беспредельных степях России.
Бертье, «этот гусенок, из которого я старался вырастить орла», как сказал Наполеон, позвал своих секретарей, Саломона и Ледрю, приказал написать им приказ о выступлении армии, а затем пошел с Лефевром к ожидавшему их императору.
Они застали Наполеона мрачным и задумчивым.
Казалось, что перед его духовным взором уже носились картины плачевного отступления. Мрачное предчувствие грядущего разгрома светилось в его возбужденном взоре. Он начинал понимать, что счастье устало летать за ним из одного конца вселенной в другой, что оно готово изменить ему, перейти в лагерь врагов. В его душе звучал голос, говоривший: «Остановись, пока не поздно! Так нужно!» Но другой голос, звучавший еще громче, к которому он более склонялся душой, голос, ласкавший его слух от Эча до Нила, от Таго до Вислы, бормотал с трагической льстивостью: «Вперед! Вперед! Все вперед, навстречу мечте, навстречу любимой грезе! Откажись от благ мира сего ради того, чтобы выполнить свое предначертание! Вперед! Вперед!» И, слушая этот голос, Наполеон терял последние остатки благоразумия и рассудительности.
Обоих маршалов он принял без той грубости, которая была свойственна ему, но зато с грустью, которая ему обыкновенно свойственна не была.
— Ну, так что же, друзья мои? — заговорил Наполеон, вопросительно впиваясь взглядом в Бертье и Лефевра. — Вот мы и опять идем вперед! Но что говорят в армии? Довольны ли мои орлы, что им приходится двигаться все вперед и что есть надежда вскоре покончить с этой ужасной войной?
Бертье, как всегда находчивый в придворной лести, ответил с глубоким поклоном:
— Армия счастлива, что вы, ваше величество, изволите быть в вожделенном здравии, и рассчитывает на грядущую вскоре победу, благодаря которой можно будет заключить славный мир и вернуться во Францию.
— Мир! Как бы я хотел мира! — пробормотал император. — Я всегда хотел его, что бы ни говорили про меня. Но разве я мог без боя вернуть своих орлов обратно, позорно покинув Пруссию, как того требовал от меня император Александр? Я могу говорить с ним о мире только тогда, когда займу одну из его столиц. Мы находимся сейчас на московской дороге — ну, мы и пойдем в Москву! Ты как глядишь на это, Лефевр?
— Ну, я-то всегда гляжу на дело глазами вашего величества, — ответил Лефевр после необычного для него колебания, — но тем не менее…
— Тем не менее что? Да ну же, говори, что у тебя на сердце! Ты ведь знаешь, старый товарищ, что я всегда охотно слушаю твою откровенную речь… как это было утром восемнадцатого брюмера на улице Шантерэн.
— Где вы, ваше величество, дали мне свою саблю.
— Да… После Иены, перед Данцигом.
— Где вы, ваше величество, пожаловали меня титулом. О, я не забыл ни одного из ваших благодеяний, ни одного из знаков расположения вашего величества! — с воодушевлением воскликнул герцог Данцигский. — Поэтому то, что я знаю, и держу при себе, а если чего боюсь, так прикусываю язык из боязни, чтобы не вырвалось лишнего слова.
Наполеон подошел к Лефевру и, положив ему руку на плечо, сказал ласковым голосом:
— Ты не прав, мой славный Лефевр, если прикусываешь язык и сдерживаешь порыв души передо мной! Говори, я сумею все выслушать! С тех пор как я вступил на землю этой проклятой России, я перестал быть прежним человеком. Прежде я сомневался в других, теперь сомневаюсь в самом себе. Я уже не чувствую в себе прежнего господина над роком. Что-то ускользает от меня, я похож на внезапно разбуженного человека, старающегося прогнать тяжелый кошмар и не сознающего с достаточной ясностью, где начинается действительность, где кончается сон. Надо помочь мне, поддержать, и кому же, как не вам, товарищи двадцати боевых лет, помочь мне разобраться среди призрачных фигур, навеянных болотными туманами? Ну, скажите, князь, в каком состоянии армия? Я хочу знать это!
— Ваше величество, нравственное состояние армии все еще великолепно, — ответил Бертье, — но только число дезертиров все увеличивается и отставшие подают солдатам дурной пример в мародерстве и отсутствии субординации.
— Так прикажите для острастки расстрелять несколько человек, вот и все! Ну, а мои орлы, мои герои, мои старые боевые товарищи — они-то не собираются ни мародерствовать, ни покидать свое знамя?
— Нет, ваше величество, этого нет. Но они ворчат…
— Черт возьми! Узнаю моих ворчунов, моих дорогих ворчунов! — улыбаясь сказал Наполеон. — Ну и пусть жалуются как умеют, пусть даже ругают меня! Они ворчат, но следуют за мной! Они называют меня сумасшедшим, честолюбивым безумцем… о, я отлично сознаю это! Они ворчат, но выигрывают мне сражения! Герцог, вы командуете моей гвардией, так скажите, что она? Чего она хочет?
— Ей-Богу же, ваше величество, раз вы знаете, что и гвардия тоже ворчит, как и вся армия, так я вам скажу, что гвардейцы устали бегать за русскими, которые отступают при нашем приближении, — ответил Лефевр.
— О, мы их догоним!
— Как знать! Ежедневно ожидают сражения, и ежедневно надежда на это не оправдывается. Сегодня говорят: это будет завтра… Но когда наступит оно, это завтра?
— Мы постараемся ускорить наступление этого дня! В Смоленске, вероятно, или в Москве, наверное, мы встретимся лицом к лицу с русскими и разобьем их! — с убеждением ответил Наполеон.
Лефевр покачал головой, услыхав, с какой уверенностью император говорил о сражении под стенами Москвы.
— Ну, а пока что, — сказал он, — эти проклятые дикари все отступают и отступают перед нами! Однако это отступление не предвещает мне ничего хорошего. Вся страна вооружается, и к русской армии примыкают ополченцы. Чем больше времени проходит, тем глубже отступает русская армия, тем она становится все больше и даже страшнее, быть может! А мы только таем и слабеем с каждым шагом! Мы не можем нанести решительный удар русским и вечно натыкаемся только на казаков, которые вьются около нас, как комары, не дают покоя ни днем, ни ночью и жалят, жалят без конца. Поднимаешь руку, чтобы прогнать их, — они разлетаются во все стороны. Заснешь спокойным сном — они слетаются к вашему изголовью и во время сна жалят вас, высасывают кровь. Мы истощаем силы в бездействии, ваше величество; когда же они увидят, что мы достаточно ослабели и пали духом, то эти москиты налетят на нас еще более смелым и жадным роем! Вот где опасность, ваше величество!
— И вы дадите себя побить каким-то москитам, вы, герои, орлы?
— Ваше величество, нужно очень немногое — чрезмерный жар или холод, недостаточность питания или сна, — чтобы превратить армию храбрецов в нестройную орду! Ведь Россия, видите ли, слишком велика. Мы только подошвы истреплем в погоне за русскими. Теперь-то их расчет весь как на ладони: чувствуя себя слишком слабыми, чтобы сопротивляться, не имея достаточного количества солдат, чтобы выставить их против нас, они сражаются с нами отступлением. Но они-то ведь у себя, они имеют постоянный подвоз пищевого довольствия и по мере отступления находят подкрепления. Мы же очень далеки от родины, мы можем только раскрошиться, уменьшиться числом, как уменьшается булка, которую треплют неделями в походном ранце. Ваше величество, время — великий чародей; нас оно ослабляет, а врагов усиливает. Наша и русская армии напоминают два снежных кома: только наш-то тает, а их — нарастает.
— В твоих словах много правды, Лефевр. Но можешь ли ты что-нибудь предложить? Есть у тебя план, идея?
Честный Лефевр ответил полным комического отчаяния жестом.
— Идея? План? У меня? — сказал он. — Ну уж нет! Это ваше дело, потому что вы — наш император. Вы только скажите, что нам делать, а мы уж сделаем!
— Ну, а вы, Бертье, что скажете? В качестве начальника главного штаба вы, быть может, составили какое-нибудь особое мнение, как надо вести и как можно скорее кончить эту проклятую войну, воспользовавшись добытыми преимуществами? — спросил Наполеон.
— Я вполне согласен с Лефевром, — ответил Бертье, — и, как и он, вижу большую опасность в этом неуклонном движении вперед. Наш наличный состав растаял почти наполовину, а мы еще не дали ни одного сражения. Жара нанесла нам больше вреда, чем казацкие пики и ядра русской артиллерии!
— А говорили еще, будто в России холодно! — буркнул Лефевр. — Ах, черт возьми, да когда же ветер подует с севера?
— Раньше, пожалуй, чем мы с тобой пожелаем этого! — ответил Наполеон. — Но все-таки, князь, я спрашиваю ваше мнение, что вы мне посоветуете?
— Мне кажется, что самым разумным будет остановиться, пока еще есть время! — ответил Бертье, решаясь высказать мнение, которое разделяла вся армия.
— А ты тоже думаешь так, Лефевр?
— Да, ваше величество. Остановиться не значит бежать! Мы теперь находимся на границе Польши и Московии, теперь мы дошли до порога настоящей России. Так укрепимся здесь. Здесь у нас найдется пищевое довольствие, фураж; армия оправится, отдохнет. Мы будем в состоянии встретить русских как следует, если они вздумают напасть на нас. А чтобы занять чем-нибудь наших солдат, можно было бы двинуть их на север и взять Ригу, которая защищена гораздо слабее Данцига; мы могли бы двинуться на Волынь и, остановившись на зимних квартирах, организовать Царство Польское…
— Царство Польское! Вот как легко говорятся великие слова! — воскликнул Наполеон. — Черт возьми, неужели вы воображаете, что так просто взять да и восстановить Польшу? Не правда ли, вы хотите, чтобы я восстановил ее в прежних ее границах?
— Ваше величество, — еще более энергично ответил ему Лефевр, — поляки храбро сражались в наших рядах, вы им кое-чем обязаны! Раздел их родины тремя монархами был актом незаконным. Мы должны исправить его! Вы должны вернуть несчастным изгнанникам землю, где погребены кости их отцов! В данном случае это является делом не только гуманности, справедливости, признательности, но это важно в интересах чисто политических! Восстановив Польшу, мы создадим непреодолимый барьер перед Францией к вечной славе вашего величества!
У Наполеона вырвалось недовольное движение, когда он услыхал энергичный голос старого республиканца, только и мечтавшего о помощи угнетенным народам.
— Восстановить Царство Польское, — сказал он, — разве я могу сделать это? Конечно, я отлично понимаю, каким барьером ляжет Польша перед Францией, если когда-нибудь нам изменит счастье и император Александр, подняв меч, захочет броситься на ослабевшую Францию. Да и кто может предвидеть, что случится с громаднейшей империей, которую я оставляю в наследство ребенка, если умру вскоре? Конечно, Польша будет охраной моего трона и твердыней империи; но поляки не ладят между собой, их раздирают внутренние междоусобицы. Их аристократы мечтают о восстановлении королевства ради личных выгод, а народу все равно, кто его будет грабить — свой или чужой. Да и Россия защищает крестьян от самовольства панов. Поэтому верхи и военные за нас, а буржуазия, крестьянство и вообще низы смотрят на нас с недоверием. А главное: австрийский император — мой родственник и союзник, и теперь я более чем когда-либо должен быть в ладу с ним. Я гарантировал императору Францу, что ни одна крупица из принадлежавших ему польских земель не будет отнята у него. Так как же восстановить прежнее Царство Польское? Нет, нет, пусть поляки подождут сначала победы. Только в Москве и может решиться участь этого Царства Польского! Что же касается остальных ваших возражений, в особенности пищевого довольствия, то я не вижу почему, став здесь на зимние квартиры, мы будем больше обеспечены, чем находясь ближе к Москве. Здесь сравнительно бедная страна — но народ гораздо богаче. Да и я не считаю данное место удобным для зимних квартир. Правда, теперь Двина и Днепр прикрывают нас. Но это летом, а с наступлением зимы реки станут и явятся отличными дорогами для русских. Французы же неспособны оставаться в бездействии. Они будут разбегаться по сторонам, чтобы помародерствовать для забавы, а их будут подстерегать русские сторожевые отряды и избивать поодиночке. Таким образом наш наличный состав в течение зимы может сильно уменьшиться. А ведь у нас теперь август, кампания только еще началась. Что же подумают во Франции, когда узнают, что мы остановились в самом начале? Разве там не привыкли к быстроте наших маршей? Европа усомнится в моем успехе, а ведь многое только и держится на моем престиже. Неужели же возможно, чтобы монарх оставался целый год вдали от родной страны и не дал туда знать за все это время ни об одной победе? Нет, друзья мои, мне одинаково невозможно как остановиться здесь, так и отступить. Наша слава, наше спасение впереди! Бертье, приготовьте на завтра приказ о выступлении! Лефевр, пусть моя старая гвардия встряхнется! Через две недели она победительницей войдет в Смоленск, и через месяц я назначаю моим героям свидание в московском кремле!
Жребий был брошен, и Франция проиграла…
Наполеон провел в Витебске почти две недели. Вся армия была уже брошена вперед, а гвардия все еще оставалась в Витебске, так как Наполеон производил ежедневные учения. Ввиду того, что перед генерал-губернаторским домом, в котором он жил, не было достаточно места, то Наполеон приказал снести несколько домов и церковь, утрамбовать на их месте площадь для плац-парада. Ему приходилось теперь обращать особое внимание на старые, испытанные войска, не раз уже прежде приносившие ему победу, так как в Витебске он получил два известия, очень неприятно поразившие его.
Первое из них было известие о ратификации Портой Бухарестского мира. До сих пор Наполеон, знавший о заключении мира, был глубоко уверен, что Порта только даст русским войскам отойти немного, а потом откажется ратифицировать мирный договор. Так по крайней мере советовали сделать султану посланные им в Турцию агенты. Но теперь надежды Наполеона не оправдались, и вся дунайская армия была свободна. А ведь она состояла из отборных солдат, да еще победоносных, что, как признавал великий знаток солдатской психологии Наполеон, страшно влияет на их геройский дух.
Вторым неприятным известием было сообщение о воззваниях императора Александра к населению, призывавших к общему вооружению, а ведь еще раньше Наполеон знал, до какого фанатизма доходит у русских любовь к родине. Так, когда он приказывал Коленкуру узнать очень важную для него государственную тайну, то Коленкур (бывший до войны послом в Петербурге) ответил ему, что подкупить русских невозможно, так как «даже тот, кто возьмет 500 рублей за несправедливое решение в суде, не примет от меня миллиона за измену отечеству». Таким образом Наполеон отлично понимал, что вскоре против него должна разразиться всенародная война, и потому необходимо было предупредить ее, крупным поражением заставив русских склониться к миру. Но это поражение должно было быть действительно ужасным и потрясающим. Вот почему Наполеон до последней минуты занимался своей гвардией, которая была его главной надеждой и опорой.
Тем временем авангард французской армии подходил к Смоленску, встречая на пути передовые русские отряды, оказывавшие французам храброе, но недолгое сопротивление и отходившие затем назад. Дело в том, что хотя обе русские армии и соединились к этому времени, но они были еще далеко, и предварительный отпор неприятелю, который должен был сдержать его, надлежало выдержать корпусу Неверовского. Солдаты этого корпуса сражались, как львы, но, разумеется, не могли надолго сдержать непрекращавшуюся лавину французских войск. Мало-помалу к Неверовскому подходили подкрепления, которые могли помочь ему медленнее отступать и затруднить марш французской армии. К пятому августа все главные силы французов были уже под стенами Смоленска, куда благодаря храбрости передовых русских отрядов успели прибыть и обе армии — Барклая и Багратиона.
Смоленск расположен на левом берегу Днепра и был огражден высокой, но ветхой стеной с тридцатью башнями, окруженной неглубоким рвом. Завидев купол собора, возвышавшегося над всеми остальными постройками, Наполеон радостно вздохнул: он был перед тем городом, который русские не могли сдать ему без боя. Он в особенности укрепился в надежде на генеральное сражение, когда в подзорную трубу разглядел серые змеи войск, спешивших к Смоленску.
— Ведь не для того же спешат они в город, — заметил он Лефевру, — чтобы через день выйти из него без решительного сражения.
Но герцог Данцигский только пожал плечами.
— Русские на все способны; кто их знает! — буркнул он.
Действительно, Наполеону и в голову не могло прийти, что, продолжая последовательно развивать свой план, Барклай де Толли хотел только симулировать защиту Смоленска, но совсем не собирался ставить из-за него на карту всю судьбу будущего.
Правда, русские оказали геройское сопротивление, и, несмотря на то, что сильная канонада из французских орудий вызвала в городе ряд пожаров и русским солдатам пришлось сражаться среди моря пламени, Наполеону не удалось в двухдневной битве добиться никаких решительных успехов; все-таки ночью с пятого на шестое августа (с 24 на 25 июля) 1812 года русские войска оставили Смоленск. Как донес Барклай де Толли своему императору, цель защиты Смоленска была только в том, чтобы дать возможность армии князя Багратиона добраться до Дорогобужа. «Дальнейшее удержание Смоленска не могло иметь никакой пользы, наоборот — оно могло бы повлечь за собой только напрасное истребление храбрых солдат. Поэтому решился я после удачного отражения приступа неприятельского оставить город и со всей армией взять позицию на высотах против Смоленска, делая вид, будто ожидаю его атаки».
На заре 6 августа французские пушки снова забухали, закидывая ядрами Смоленск. Но Наполеон был поражен, что из города ему не отвечают. Присмотревшись, он заметил, что на стенах не видно солдат. Были посланы разведчики — они донесли, что в городе не видно ни малейшего присутствия защитников. Тогда французская армия заняла Смоленск — русские снова отступили, не понеся значительного урона, не допустив генерального сражения!
Въезжая в объятый пожаром город, Наполеон задумался о словах Лефевра, что «русские на все способны». Эта тактика окончательно сбивала его с толку — он не знал, что ему делать. Идти вперед? Но до каких пор? Ведь таким образом его армия очень скоро растает — под одним Смоленском полегло около десяти тысяч! Но, с другой стороны, ни повернуть назад, ни остановиться не представлялось возможным. Наполеон уже приказал послать в Париж и дружественным державам реляции о взятии Смоленска, в которых описывал страшный разгром русских и геройскую победу французской армии. Это было необходимо, так как о действиях французского оружия уже давно не было ничего слышно. Но если теперь остановиться, то у всех за границей невольно встанет вопрос: «Почему же армия остановилась, раз она осталась победительницей?»
Значит, ничего не осталось, как продолжать идти вперед, вперед! В Москву! Там император Александр подпишет мир, с войной будет кончено! Да и какой эффект произведут декреты, рассылаемые по всей Европе, с пометкой: «даны в Кремле такого-то числа»! Нет, нельзя было остановиться в Смоленске, в этих развалинах, когда их ждала Москва, столица царей!
Но была еще и другая причина, заставлявшая Наполеона быстрым маршем двинуть войска по московской дороге.
Он получил извещение, что русское дворянство, не посвященное в планы Барклая де Толли, формируя на свой счет батальоны, громко выражало неудовольствие отступлением русской армии. В такую эпоху, которую переживала Россия, особенно важно было прислушиваться к голосу общественного мнения. А ведь не только дворянство, формировавшее ополчение, но и купечество, щедро сыпавшее денежные пожертвования, и солдаты, рвавшиеся в бой, — все негодовали на Барклая и упрекали его в измене.
Поэтому императору Александру пришлось прислушаться к общему голосу и назначить главнокомандующим всех русских армий престарелого Кутузова, ученика и сподвижника великого Суворова. Это назначение казалось Наполеону очень счастливым: Кутузов, следуя примеру своего учителя, не знавшего отступлений, непременно даст французам генеральное сражение. Но нельзя было дать ему время укрепиться и собрать все силы, которыми располагала Россия. Надо было налететь на него, поразить быстротой натиска, смять, растоптать! А что в случае генерального сражения так именно и будет — в этом Наполеон ни минуты не сомневался.
Но все генералы, во главе с Неем, пытались отговорить императора от продолжения похода в глубь России и делали ему вполне резонные представления. Вот уже несколько дней, как лил беспрестанный дождь, и болотистая местность окончательно размокла. Орудия вязли в грязи, лошади падали, издыхая в упряжи, но не будучи в силах стащить с места тяжелые осадные пушки. Лихорадка свирепствовала в рядах солдат и уносила больше жертв, чем вражеские пули и ядра. Так почему бы не обождать в Смоленске?
Наполеон задумался и как будто поколебался. Наконец он сказал:
— Да, погода нам не благоприятствует. Эта страна совершенно непроходима из-за болотистой почвы. Если погода не изменится, то завтра я дам приказ повернуть к Смоленску!
Но, к несчастью для французов, погода переменилась. На следующий день, 23 августа, яркое солнце заиграло на безоблачном небе, позлащая палатки Великой армии и весело отражаясь в полированных частях оружия. Свежий ветерок подсушивал дороги. Надежда и радость возвращались вместе с солнцем.
— Да разве можно повернуть назад в такую погоду! — весело сказал Наполеон, хватаясь за этот предлог, чтобы отказаться от исполнения данного обещания, счастливый возможностью снова двинуться вперед. — Да ну же! Даву, Мюрат, встряхнитесь, черт возьми! Вперед на русских! Мы скоро нагоним их и славно отдохнем в Москве!
Солнце, как позднее снег и холод, оказалось союзником России!
Если бы дождь не перестал, то, сознавая невозможность двигаться вперед с артиллерией по болотам, Наполеон был бы вынужден вернуться в Смоленск и стать там на зимние квартиры. Таким образом война затянулась бы до весны 1813 года, и неизвестно тогда, какой оборот приняла бы она для русских.
Но этого не хотела судьба. Солнце Аустерлица светило теперь врагам.
И Наполеон двигался все вперед, вперед навстречу ожидавшей его пропасти.
XIV
правитьПосле ухода Анрио генерал Мале остался наедине с женой.
Она была в курсе замыслов мужа, хотя и не знала подробностей проекта. Единственно, что она знала, — это конечную цель, заключавшуюся в уничтожении империи. Но она не понимала, каким образом можно было рассчитывать на подобный переворот.
После недолгого молчания Мале резко сказал ей:
— Решено! Сегодня вечером, дорогая жена, я попытаюсь освободить этот угнетенный народ!
Госпожа Мале вскрикнула и, беспокоясь и боясь неуспеха, спросила:
— А ты рассчитываешь на успех? У тебя, вероятно, имеются какие-нибудь новости?
— Да, и очень важные. Император умер, я получил это известие из России от верного друга, — ответил Мале. — Правительство еще ничего не знает о смерти Наполеона. Только ночью, а может быть, даже завтра утром Парижу станет известно великое событие. Заблаговременное сообщение о счастливой катастрофе и эта ночь не пройдут для меня даром. Я намерен воспользоваться изумлением одних и растерянностью других. Я соберу всех желающих блага народу, постараюсь возбудить энергию патриотов; благоразумные старые партии предоставят мне свободу действовать в надежде извлечь свою выгоду во время общего замешательства. Да, я вырву власть из рук неспособных и преступных бонапартистов; впрочем, они и сами по первому сигналу поспешат засвидетельствовать свою покорность. Я рассчитываю сегодня же ночью или — самое позднее — утром, на рассвете провозгласить новое правительство. Я — истый республиканец и не желаю власти лично для себя. Правительственная комиссия обсудит, какую форму правления лучше всего предложить французскому народу. Если партийные и частные интересы заставят комиссию отказаться от Республики, я уйду совсем. Я не воспользуюсь предоставленной мне властью. Убедившись, что препятствия слишком велики, чтобы победить их, и установив изустный порядок в стране, я покину Францию и уеду вместе с тобой, моя дорогая, куда-нибудь подальше, в колонии, может быть. Во всяком случае я буду чувствовать себя удовлетворенным, сознавая, что все-таки сделал много для своего отечества, освободив его от военного деспота, который угнетал народ и купал его в крови. Я почти уверен, что все последуют за мной, хотя нынешние французы с великой радостью идут под иго. Приходится силой и хитростью срывать с них цепи, — прибавил Мале с загадочной улыбкой.
Предупредив жену, чтобы она ничего не рассказывала о смерти Наполеона до тех пор, пока это известие не станет общим достоянием, он поручил ей отнести его генеральский мундир к монаху Каманьо, жившему на улице Сен-Жиль.
Пробил час, когда посторонние посетители должны были удалиться из лечебницы. Мале поцеловал несколько раз жену, которая медленно ушла, стараясь скрыть слезы от швейцара. Мале проводил ее до решетчатых ворот сада; здесь была граница, за которую выход строго воспрещался всем пансионерам-узникам.
В шесть часов раздался звонок, призывающий пансионеров к обеду. Мале прошел в столовую и спокойно сел за стол со своими обычными компаньонами. Ничто в его поведении не выдавало того важного решения, которое он принял. Мале обладал такой силой воли, таким умением владеть собой, что прошел после обеда в салон и засел играть в партию виста, как это делал ежедневно. В десять часов он поднялся, с довольным видом сосчитал свой выигрыш и, пожелав своим партнерам большого успеха в дальнейшей игре, простился с ними и отправился в свою комнату. В одиннадцать часов вся лечебница погрузилась в сон; в окнах не видно было ни одного огонька; всюду царила полнейшая тишина.
Мале осторожно вышел из своей комнаты и спустился по черной лестнице, от которой раньше достал ключ. Пройдя сад, он подошел к стене, где его уже ожидал аббат Лафон с лестницей, взятой у садовника. Оба заговорщика благополучно перелезли через каменную стену забора и, спрятав лестницу, чтобы она не бросилась в глаза проходившему мимо патрулю, быстро направились в соседнюю улицу.
Аббат нес толстый портфель, который был наполнен бумагами, составленными Мале, а последний держал под плащом два заряженных пистолета, чтобы выстрелить в каждого, кто осмелился бы вдруг помещать исполнению его плана. Оба шли молча, погруженные в свои думы. Мале мысленно видел Наполеона низверженным, заключенным в крепость, даже казненным. Аббату представлялся Людовик Восемнадцатый, коронующийся в Реймсе и вручающий ему шапку кардинала. Наконец оба дошли, не возбудив ничьего подозрения, до улицы Сен-Жиль, где находилась квартира Каманьо.
Мале и Лафар опустили в отверстие деревянного ящика, прикрепленного к дверям, два обрывка письма, которые должны были служить для них пропуском. Дверь тотчас же открылась. Монах ожидал их. У его пояса висел пистолет, а на плече лежало ружье. Рато и Бутре находились уже в соседней комнате. Монах подвел Мале к окну и указал ему на приготовленных лошадей во дворе. На столе той комнаты, где ждали Рато и Бутре, были разложены пистолеты, шпага, сабля и полный мундир дивизионного генерала; кроме того, тут же лежал трехцветный шарф.
— Я вижу, что мои распоряжения прекрасно поняты и выполнены, — весело заметил Мале, — это хорошее предзнаменование.
Улыбаясь, он начал натягивать парадный мундир, точно собираясь на бал.
— Возьмите этот трехцветный шарф и наденьте его, — обратился Мале к Бутре, окончив свой туалет, — вы назначаетесь комиссаром полиции при временном правительстве.
Бутре возложил на себя шарф и, сдвинув шапку набекрень, принял воинственный, строгий вид начальника полиции, готового схватить каждого, кто отважится оказать сопротивление властям.
Рато не успел одеться в казарме подобающим образом и пришел в ночной сорочке. Мале указал ему на узел, доставленный Марселем, и велел облачиться в мундир генерального штаба.
— Я обещал тебе повышение, мой милый, — сказал генерал солдату, — и держу свое слово. Теперь на тебе мундир капитана, кроме того, ты назначаешься моим адъютантом.
— Благодарю вас, ваше превосходительство! — воскликнул Рато. — Клянусь вам, что вам не придется увидеть в моем лице ни труса, ни изменника.
— Однако почему же нет доктора Марселя? Неужели он вдруг испугался? — спросил Мале. — Известна ли кому-нибудь причина его отсутствия?
— Я получил от него записку, — ответил Каманьо, — она состоит всего из двух строк: «Не ждите меня. Я возвращаю себе свободу действий. Встретил полковника Анрио. Сожгите бумажку».
— Только всего? Странно! — озабоченно заметил Мале. — Что означает эта встреча с полковником Анрио? Неужели он отговорил Марселя принимать участие в нашем деле? Ну, достаточно будет и нас пяти. Лучше даже пуститься в наше смелое предприятие в обществе людей вполне верных и решительных, таких, как вы, мои друзья. Однако довольно разговоров, пора действовать! Садитесь на лошадей и двинемся немедленно к францисканским казармам.
— Теперь невозможно выйти, — возразил Лафон, — слышите, дождь льет как из ведра. Я только что был на дворе, чтобы поставить лошадей в конюшню.
— Ах, дождь! — иронически засмеялся Мале. — Впрочем, вы правы. В ливень не делают революции, по словам Петиона, а этот бывший мэр Парижа понимал кое-что в этом деле. Ну, подождем, пока дождь перестанет, а тем временем поужинаем, чтобы убить время.
У монаха оказались хороший погреб и вместительный буфет. Заговорщики ели и пили с удовольствием и в конце ужина чокались бокалами пунша и произносили своеобразные тосты. Пили за смерть Наполеона, Камбасереса, министра полиции Ровиго, за смерть верных маршалов Нея и Лефевра; за всех тех, от которых толпа должна была избавить Францию. Решено было, что Мария Луиза отправится в Австрию, а маленький Римский король будет поручен вольным морякам, которые сделают мальчика сначала юнгой на корабле, а затем матросом, и сын Наполеона никогда не узнает о своем настоящем происхождении.
Дождь прекратился только в половине четвертого, и Мале, Рато и Бутре покинули улицу Сен-Жиль.
Аббат Лафон вместе с Каманьо должны были остаться в квартире последнего в ожидании событий и быть готовыми исполнять те распоряжения, которые им будут отданы Мале.
Мале прежде всего отправился в казарму французской гвардии, находившуюся вблизи квартиры Каманьо. Там помещалась десятая когорта.
Рато и Бутре, такие же смелые и решительные, как их начальник, сильно постучали в запертые ворота казармы. Часовой забил тревогу. Вскоре прибежал запыхавшийся начальник караула. Увидев генерала, он подумал, что назначен внезапный ночной осмотр, впустил Мале и его спутников и почтительно дожидался дальнейших распоряжений.
Мале приказал ему сообщить полковнику когорты, что генерал Ламотт желает видеть его.
Это имя принадлежало офицеру, который даже не подозревал о заговоре Мале. Впоследствии настоящему Ламотту было очень трудно доказать свою невиновность; подозревали, что он состоял в заговоре или по крайней мере знал о том, что Мале думает назваться его именем. Между тем Мале, просматривая список генералов, совершенно случайно остановился на фамилии Ламотт.
Мале последовал за начальником караула и вошел вместе с ним в комнату полковника. Полковник Сулье, участвовавший в итальянской кампании, помнил подвиги Наполеона, когда он был еще первым консулом, и обожал его как императора. Со временем ему пришлось жестоко поплатиться за свое легковерие.
Внезапно разбуженный полковник был поражен, увидев в своей комнате генерала, его адъютанта и комиссара полиции. Сулье протер глаза и тревожно спросил, что случилось.
— Я вижу, что вас еще не известили о важной новости, — спокойно проговорил Мале. — Итак, знайте: император умер, сенат, собравшись ночью, провозгласил временное правительство. Я — генерал Ламотт. Вот приказ, который я должен вручить вам от имени генерала Мале, назначенного военным губернатором Парило. Мне поручили следить за тем, чтобы этот приказ был выполнен в точности.
Сулье был не совсем здоров, и ошеломляющая новость лишила его всякого присутствия духа, всякой способности рассуждать. Он сделался жертвой обмана и поплатился за это своей жизнью.
Сулье чувствовал себя совершенно разбитым и начал торопливо одеваться; его руки дрожали, он не мог надеть сапог, всовывая в него не ту ногу, которую следовало. Импровизированный комиссар полиции подал ему копию сенатского решения и письмо за подписью Мале. В последнем сообщалось, что генерал Ламотт передаст полковнику Сулье распоряжение сената, которое полковник Сулье должен немедленно выполнить.
Приказ гласил следующее:
«Вооружите возможно скорее всю когорту, соблюдая величайшую тайну. Ввиду этого не позволяйте извещать офицеров, находящихся в данную минуту вне стен казармы. В тех отрядах, где отсутствуют офицеры, команду на себя возьмут фельдфебели».
Этот приказ, если допустить, что император действительно умер, не представлял собой ничего невероятного. Для большей убедительности в конце приказа находилась приписка:
«Генерал Ламотт передаст вам чек на сто тысяч франков, которые предназначаются на повышение жалованья солдатам и на двойные оклады офицерам». В постскриптуме значилось, что полковник Сулье с частью своих солдат должен отправиться в городскую ратушу и передать прилагаемое запечатанное письмо префекту Сены, который должен был приготовить к восьми часам большой зал для принятия генерала Мале со штабом.
Легковерный Сулье ни на одну минуту не усомнился в правдивости сообщенной новости и в законности отданных распоряжений. Его даже не поразило странное требование не извещать офицеров, находившихся вне казармы.
Полковник позвал своего адъютанта, Антуана Пиккереля, и поручил ему немедленно вооружить солдат и собрать их во дворе казармы; туда же отправился он сам в сопровождении Мале, Бутре и Рато. Бутре торжественно прочел вслух решение сената. Впоследствии было доказано, что во время этого чтения Мале многозначительно переглянулся с капитаном Пиккерелем и поручиком Лефевром. Они действительно принадлежали к партии филадельфов и знали о проекте Мале. Но оба офицера совершенно отрицали свое участие в заговоре, когда им пришлось отвечать перед военным судом.
Чтение Бутре было выслушано безмолвно. Ни звука протеста, ни малейшего восклицания не слышалось вокруг. Слепое повиновение, без рассуждения, строго предписывалось солдатам, и они были послушны этому предписанию. Начальник сказал, что император умер — нужно было верить; другой начальник — полковник когорты — приказал идти к ратуше, и солдаты, не колеблясь, ни в чем не сомневаясь, покорно пошли. Такая дисциплина могла вызвать похвалу со стороны Наполеона, а никак не обвинение в преступлении.
Энергия Мале возрастала от видимого успеха. В полном восторге от оборота дела, Мале отделил часть армии для себя — приблизительно около тысячи человек — и решил повести их под собственной командой к тюрьме Ла-Форс; другая часть, под командой Сулье, должна была отправиться к городской ратуше. Таким образом Мале, бывший всего несколько часов тому назад узником, стал во главе довольно значительного отряда и повел его к тюрьме, где должен был совершиться необыкновенно смелый и вместе с тем безрассудный, почти невероятный поступок, не принесший никакой пользы затее генерала Мале.
Солдаты вышли из казармы, не отдавая себе отчета в том, куда они идут и что должны делать. Никто из них не думал оспаривать законность приказания. Военная машина точно и слепо исполняла свое дело. Ею управлял генерал в той же форме, в какой ежедневно отдавал приказания солдатам их начальник, а следовательно, не о чем было и рассуждать.
Шагая по пустынным улицам Парижа, солдаты, поневоле превращенные в инсургентов, вспоминали Наполеона; многие из них искренне восхищались императором и любили его.
«Император умер, — думали они, — какое несчастье! Кто же теперь будет побеждать врагов?»
И они шли дальше, угрюмые и мрачные, стараясь шагать в такт и размахивать руками так, как полагалось по форме.
Офицеры не сомневались в том, что переданная новость совершенно верна. Разве Наполеон не был обыкновенным смертным? Его отъезд на чужбину и редкие известия из России заставляли верить в его кончину.
— Может быть, император уже давно убит, высказывали предположение офицеры, — и от нас нарочно скрывали его смерть, чтобы подготовить новое правительство.
Было около шести часов утра, когда Мале в сопровождении своего войска подошел к тюрьме Ла-Форс.
XV
правитьДвадцать третьего июля 1812 года в приемной императрицы, среди многих лиц, ждавших аудиенции у Марии Луизы, находился и высокой чиновник в парадной форме, с резкими чертами лица и насмешливой улыбкой на губах.
— Господин Бейль! — позвал его дежурный камергер.
Чиновник поднялся. Это был тот самый Бейль, который под псевдонимом Стендаля прославился как автор высокоталантливых романов.
Бейль должен был видеть Римского короля для того, чтобы передать Наполеону личное впечатление, произведенное на него наследником престола как в физическом, так и в умственном отношениях. Помимо этого Бейль имел поручение и от императрицы: она уполномочила его сопровождать камергера Боссе, который должен был вручить Наполеону портрет сына, посылаемый Марией Луизой в далекую Россию.
Когда оба посланные явились в императорские покои, было уже шестое сентября. На другой день бледное солнце, отуманенное пороховым дымом, осветило восемнадцать тысяч убитых на равнине Бородино, вблизи Москвы.
Наполеон ждал с большим нетерпением страшной и решительной битвы с Кутузовым. Расчеты французского императора не оправдались, и все, казалось, приняло дурной оборот с самого начала кампании. Он не мог догнать Багратиона и напрасно старался захватить Барклая де Толли. Осада Смоленска задержала Наполеона, но взятие этого пылающего города не дало большой выгоды французам. Наполеон проник в планы русских, он понял, что должно было означать их постоянное отступление; поэтому известие о том, что Кутузов идет к нему навстречу, желая преградить путь в Москву, наполнило сердце французского императора живейшей радостью.
Наполеон ошибался в расчетах, задумав наступление, но, с другой стороны, и русские впали в заблуждение, перестав отступать и желая сопротивляться вторжению французов в Москву. Русская армия не была настолько сильна, чтобы остановить Наполеона, а проигранное сражение заставило бы их отдать Москву, то есть сделать именно то, чего они хотели избежать. С другой стороны, ожидаемая кровавая бойня должна была, конечно, сильно ослабить французскую армию и сделать ее дальнейшее пребывание в пределах России почти невозможным. Таким образом с обеих сторон можно было ждать разочарований, но тем не менее в обоих враждебных лагерях желали решительного сражения.
Однажды, проходя вдоль берега реки, протекавшей через Бородино, эскорт Наполеона захватил молодого казака. Император велел дать пленнику лошадь и, гарцуя рядом с ним, стал выспрашивать его о том, что делается в русском лагере. Переводчик переводил ответы казака, который никак не подозревал, кто именно едет с ним и задает вопросы. Простота костюма Наполеона ввела в заблуждение простодушного обитателя степей.
Словоохотливый казак не скупился на слова. Он откровенно заявил, что русские ожидают скоро большой битвы и заранее уверены в поражении, так как французами командует генерал Бонапарт, который всегда разбивает врагов и одерживает победу. От него можно было только бежать.
— Со временем, когда к нам придет подкрепление, а у французов с наступлением зимы не хватит провианта, мы, может быть, будем счастливее, — сказал казак, — а пока наше дело плохо. Если Бог захочет, он отнимет у Наполеона Бонапарта счастье в войне, но пока, очевидно, Бог не хочет этого, — прибавил донской казак с чисто восточным фатализмом.
Император улыбнулся наивному сообщению молодого воина и поручил переводчику объявить казаку, с кем он едет рядом и так фамильярно разговаривает.
Когда солдат узнал, что видит перед собой самого Наполеона, его изумлению не было границ; он соскочил со своей лошади и, упав на землю, поцеловал стремя императора. В глазах казака ясно выражались такое восхищение, такой беспредельный восторг, что он имеет счастье говорить со сказочным богатырем, что Наполеон был тронут. Он приказал дать пленнику лошадь, провиант, немного денег и отпустить на все четыре стороны.
— Поезжай к своим товарищам, — проговорил император, — и скажи им, что послезавтра Наполеон вступит в Москву вместе со своим храбрым войском. Ты свободен.
День шестого сентября прошел очень весело во французском стане. Загорелись костры, над которыми задымился суп; солдаты чистили оружие, и даже постоянно угрюмые ворчуны в этот день ощущали радость бытия. В окрестных селах и деревнях была набрана кое-какая провизия, и солдаты получили увеличенные порции. Это обстоятельство, а также присутствие императора, объезжавшего лагерь, уверенность в победе и надежда отдохнуть в Москве приводили французскую армию в довольное, веселое настроение. Но для какого количества из них этот день был последним, сколько солдат стояло уже на пороге вечности!
В русском лагере было темно и мрачно. Кутузов не рассчитывал на победу, и русские солдаты молились, не надеясь прожить следующий день.
Кутузов приказал отслужить молебен с крестным ходом. Перед фронтом армии пронесли Смоленскую Божью Матерь, уцелевшую при пожаре в Смоленске.
— Бог не допустил, чтобы святая Заступница попала в руки врагов, — говорили солдатам. — Она не погибла в огне, и, пока Пресвятая с нами, француз не победит нас.
Крестный ход — громадное, величественное, внушительное шествие — двигается по всей линии русских войск. Кутузов и все начальствующие лица следовали с обнаженными головами и сосредоточенным видом за вереницей духовенства, сопровождавшего архиерея, перед которым офицеры несли чудотворную икону Божьей Матери. Шествие долго двигалось между палатками и бивуаками. Из французского лагеря можно было различить в наступавших потемках огни больших и малых свеч в руках причта. Набожный народ черпал много энергии и твердости в своем уповании на помощь свыше. Вид чудотворной иконы, оживляя в сердцах надежду побороть судьбу и восторжествовать над Наполеоном, служил залогом победы. Духовенство, вдохновив пламенной верой войска, исправляло оплошность Кутузова, который, чересчур растянув линию фронта, рисковал быть обойденным с левого фланга и не догадывался, что взятие Шевардинского редута подвергало его величайшей опасности. Все историки единодушно признают плохими диспозиции Кутузова под Бородином. План маршала Даву, отвергнутый Наполеоном по причине его крайней рискованности и состоявший в том, чтобы обойти русских слева, незаметно пробравшись в ту сторону ночью через Утицкие леса, мог прижать русскую армию тылом к Москве-реке, загнав ее в тупик, замкнутый Шевардинским редутом. Поэтому если Кутузов, обреченный на поражение уже в силу занятых позиций, не дал уничтожить вконец свою армию и даже мог оспаривать победу, то единственно благодаря храбрости своих войск и неожиданной осторожности Наполеона. Таким образом нравственная сила, почерпнутая русскими во время крестного хода, намного уменьшила неизбежное поражение. Вера способна до крайности воодушевлять людей. Когда солдат убежден, что Небесные Силы сражаются вместе с ним и за него, эта уверенность может склонить победу на сторону его оружия. Старик Кутузов умел искусно управлять этой дружиной русской души. Если бы его солдаты дрались менее храбро, если бы они не защищали так упорно свои позиции и не заставили купить победу дорогой Ценой, Наполеон, наверное, пустился бы за ними в погоню и уничтожил бы их.
Сделав все свои распоряжения, император возвращался к себе в палатку, когда двое лиц в штатском платье бросились ему в глаза посреди множества военных мундиров. Он с любопытством приблизился к ним. Тогда де Боссе и Анри Бейль, поклонившись государю, исполнили поручение, данное им Марией Луизой.
Наполеон встрепенулся в приливе наивной радости Он проворно соскочил с лошади, кинулся к ящику, который подали ему посланные императрицы, и хотел собственноручно распаковать его, но не мог сделать это. Зато он с нетерпением следил глазами, как за это принялись Рустан и его лакей. Он торопил их, находя, что они копаются, и нагибался, чтобы видеть, далеко ли подвинулась их работа и скоро ли драгоценный подарок императрицы освободится от своих оболочек.
Наконец портрет его сына появился перед ним, и сухие, холодные глаза великого деспота подернулись влагой. Он сдержался, чтобы не заплакать в присутствии своих офицеров, и поспешил понюхать табаку из табакерки, лихорадочно дрожавшей у него в руке.
На несколько секунд Наполеон замер в каком-то экстазе, с простертыми вперед руками, точно хотел привлечь к себе образ своего сына и прижать его к сердцу.
На портрете, прекрасном образчике живописи кисти барона Жерара, ребенок был представлен сидящим в своей колыбели и забавляющимся с бильбоке.
Один из посланных заметил вполголоса, что шарик, пожалуй, изображает здесь державу, а палочка — скипетр.
Эта лесть, услышанная Наполеоном, заставила его улыбнуться и на минуту отвлекла его от восторженного созерцания. Он приказал отнести портрет к себе в палатку, тотчас бросился туда, отпустил всех своих приближенных и остался один с изображением сына. Увидев вновь белокурую кудрявую головку, которую ему суждено было увидеть еще всего два раза в жизни да и то урывками, Наполеон перестал быть императором и сделался опять просто человеком. Пожалуй, в эту минуту умиления великий полководец постиг тщету всякого земного жребия, силу материальных преград, обманчивость величия и говорил себе, что он неосторожно упустил счастье ради призрака могущества и что ему жилось бы гораздо лучше вдали от трона и погони за военной славой, в спокойной безвестности, когда он мог безмятежно совершать свой жизненный путь счастливым отцом, ведя за руку малютку сына.
В своей радости при виде невинного и кроткого личика своего ребенка Наполеон, отогнав печаль, овладевшую им при мысли о громадном расстоянии и грозных событиях, разлучивших его с сыном, захотел, чтобы армия разделила его отеческое удовольствие. С этой целью он приказал выставить портрет на стуле возле своей палатки.
Тогда маршалы, генералы, офицеры, преимущественно из лести, а затем солдаты, дравшиеся под Фридландом, под Риволи, более искренние в своем грубом энтузиазме, настроенные достаточно фанатично, потянулись вереницей мимо портрета Римского короля радостно приветствуя изображение сына своего кумира.
Целый день портрет оставался на виду у солдат.
Обрадованный подарком Марии Луизы Наполеон до самого вечера был весел и оживлен. Он добродушно выслушал рассказ полковника Сабвье, только что прибывшего из Испании, о неудачном южном походе. Привезенные им известия были далеко не радостные. Несогласие между командирами, ошибки Мармона, успехи англичан могли не на шутку расстроить императора. Между тем он не обнаружил ни малейшего недовольства и с серьезным спокойствием выслушал донесение Сабвье о битве при Саламанке. Отпуская полковника, Наполеон сказал, что он исправит на берегах Москвы-реки оплошности, совершенные его полководцами при Арпилахе. Римский король своим изображением умиротворял и смягчал все, делал сносными для отца такие вести, которые при иных обстоятельствах он принял бы со взрывами гнева и с резкими словами по адресу недоброго вестника.
На закате солнца император бросил последний взгляд на позиции русских и, убедившись, что они твердо стоят на своих линиях и не думают на этот раз скрываться от неприятеля, заранее уверенный в победе, потому что сражение не ускользало от него, вошел в палатку для отдыха.
Глубокая тишина воцарилась над необъятной равниной с небольшими возвышенностями, где тени в виде громадных волн перекатывались, двигались, колыхались и исчезали. Бивуачные огни там и сям пронизывали мрак красными точками, словно барки, плывшие в море тумана. Церковное пение русских смолкло. Вакхические песни, гривуазные речи французов не нарушали больше безмолвия отдыхающего лагеря. Моросил мелкий холодный дождик. Часовые на аванпостах, закутавшись в шинели, прижимались спиной к чахлым стволам деревьев. Дыхание трехсот тысяч спящих воинов тихо поднималось от земли. Это затишье, это спокойствие служили прелюдией к дикой сумятице и зловещему грохоту, которые должны были начаться с рассветом. Ничто не намекало здесь пока на кровавую бойню, на мрачное кладбище, в какое предстояло превратиться от одного солнечного восхода до другого этой безмолвной и тихой равнине, где, подобно усталым пахарям, восстанавливающим силы для мирного труда с наступлением утренней зари, беспечно спали вповалку пехотинцы, кавалеристы, понтонеры, артиллеристы, отдаваясь блаженной неге у громадных костров, бредя во сне красивыми женщинами и обильным провиантом, которые достанутся им в Москве после победы над русскими.
Желая убедиться, что неприятель не двинулся с места, Наполеон предпринял ночью последний обход своего лагеря и тут, застигнутый ледяным, пронизывающим дождем, схватил жестокий насморк, который вызвал у него на другой день лихорадку и затруднил его мозговую деятельность.
В три часа утра, согласно его приказу, войска тихо взялись за оружие. Утренний туман был густ и холоден. Под прикрытием этой завесы принц Евгений двинулся к деревне Бородино, расположенной против большого редута; реку Колошу перешли вброд; Ней и Даву заняли свои позиции; тогда как Фриан с маршалом Лефевром и гвардией располагались в центре, Понятовский пошел вправо, через леса, а канониры, выстроившись с орудиями трех громадных батарей, ожидали только сигнала.
Император поместился у Шевардинского редута. Мюрат прошел мимо него с театральным салютом. Он щеголял в мундире зеленого бархата, расшитом золотыми позументами, в польской конфедератке с перьями и в желтых сафьяновых сапогах с большущими шпорами. Кинув саблю, он размахивал хлыстиком, говоря:
— Довольно и этого, чтобы прогнать казаков!
Этот Мюрат, вульгарный, грубый, чересчур пестрый, смахивавший скорее на паяца, чем на воина, сделался, однако, героем настоящей битвы гигантов, которая зовется у русских Бородинским сражением, а у французов — боем на Москве-реке.
Мюрат четыре раза кидал грозные массы кавалерии, вместе с кирасирами Латура-Мобура, карабинерами генерала Дефранка, на каре русской пехоты. Он был всем, он поспевал везде. Мюрат заменил Даву, первого из полководцев Наполеона, заболевшего в начале опасной битвы. Он находился возле Нея, храбреца из храбрецов, в самом разгаре сражения. Он перешел через лощину, защищаемую русской гвардией, взял легендарный Шевардинский редут, занял позицию у села Семеновского.
Мюрат находился во главе первых солдат в мире, дивизии Фриана, когда этот знаменитый полководец был унесен на перевязочный пункт, где его раненый сын был уже в руках хирургов. Великолепная рать осталась без предводителя. Великий комендант тотчас подоспел туда: начальник главного штаба Солидэ только что принял на себя командование, но поспешил уступить его зятю императора. Пуля пролетела между ними как раз в ту минуту, когда они пожимали друг другу руки в знак передачи командования.
— Однако тут скверно! — с улыбкой заметил Мюрат. — Мне чуть-чуть не рассекли хлыст! Ну, ладно, мы недолго останемся в этом гадком месте; русские скоро очистят нам дорогу! — И он крикнул своим звучным голосом, обернувшись к солдатам, которые отбивали в ту минуту атаку русских кирасир: — Стройтесь в два каре! Солдаты Фриана, вспомните, что вы — герои!
— Да здравствует король Мюрат! — подхватили солдаты Фриана и, маневрируя, как на учебном плацу, выстроились в два каре, сосредоточенный огонь которых смел и обратил в кровавые, беспорядочные груды великолепных русских кирасир, благодаря чему перед французами стало просторно, и скверное место сделалось сносным.
Это сражение было ужасно. Ней и Мюрат, подобно героям древности, оказывались непобедимыми и неуязвимыми. Кровопролитная резня превзошла все виденное раньше на полях битв. Ни в древние века, ни при новейших войнах, несмотря на свирепость индивидуального боя, когда сражались холодным оружием, и на разрушительную силу артиллерии и скорострельных ружей в современных битвах, напряженность кровопролития не достигала такого ужаса. Французов было убито тридцать тысяч, русских легло на поле брани шестьдесят тысяч. Сорок семь генералов и тридцать восемь полковников выбыло из строя во французской армии. Возле этих 90 тысяч трупов бродило со зловещим ржанием двадцать тысяч раненых лошадей посреди пустых зарядных ящиков.
Уже один перечень начальников, сраженных и пострадавших в этом ужасающем столкновении, доказывает ожесточение славной Бородинской битвы: командующий русской армии князь Багратион был убит во время атаки большого редута. В рядах французов были тяжело ранены: маршал Даву, генералы Фриан, Моран, Раппе, Компанс, Бельяр, Нансути, Груши, Сен-Жермен, Брюейер, Пажоль, Дефранк, Бонами, Тест, Гилерминэ. Генералы Коленкур, Монбрен, Ремеф, Шастель, Ланшер, Компер, Дюна, Дессэ, Канонвиль были убиты. Полудивизиями командовали среди дня бригадные генералы.
К концу сражения храбрый Серюзье, артиллерийский генерал, производил рекогносцировку расположения одной батареи, по его мнению, слишком выдвинутой вперед и подвергавшейся опасности со стороны казаков Платова, как вдруг до его слуха донесся барабанный бой. Барабаны били поход.
Это император проезжал по полю битвы, чтобы поддержать своим присутствием раненых и воодушевить уцелевших.
Серюзье приблизился к Наполеону, и тот приказал ему немедленно собрать все свои эскадроны, желая произвести им смотр.
— Ваше величество, теперь не время производить смотры, — ответил Серюзье, — нас сию минуту атакуют!
И действительно, тотчас же казаки и башкиры с дикими криками бросились на императора и артиллеристов. В этой грозной атаке неприятельской кавалерии участвовало более двадцати тысяч человек. Император оказался в опасности при таком неожиданном возврате к наступлению, а Мюрат куда-то исчез.
Серюзье кинулся к орудиям. Он велел открыть пальбу ядрами из четных пушек, тогда как нечетные палили картечью. Все выстрелы этого убийственного огня попадали в тесные ряды казаков. Пальба производилась так же правильно, как на учении. Павших казацких лошадей перед батареями набралась такая груда, что они образовали целый холм. Император улыбнулся.
— Ну, — сказал он, обращаясь к Серюзье, — если они хотят еще, так угостите их!
Четыреста огненных пастей принялись тогда изрыгать целый дождь снарядов на русскую кавалерию, которая отступила в беспорядке и добралась до гвардии, расположенной позади. В плен больше не брали. Происходило массовое избиение.
Миновало то время, когда искусные маневры генерала Бонапарта и первого консула охватывали армии Альвинзи, миланскую и эрцгерцога Карла, вынуждая их слагать оружие.
Затерявшись в необъятной русской империи, извлекши из Франции все, чтобы кинуться на север, не рассчитывая больше ни на подкрепления, ни на поддержку, Наполеон вел войну свирепого уничтожения. Пуская в дело кавалеристов Мюрата, пехотинцев Нея, артиллеристов Серюзье, он вел себя как исследователь, окруженный дикарями, нападающими в африканских лесах: он мог проложить себе дорогу только уничтожая все, что преграждало ему путь.
Когда пушки Серюзье отбросили неприятеля, император все-таки захотел произвести смотр, затеянный им раньше, когда ему показалось, что сражение кончено.
Он раздал награды всем храбрецам, указанным ему. Он вызвал Нея, в то время уже маршала и герцога Эльхингенского, и при рукоплескании войск дал ему титул принца Московского. Что касается Серюзье, который защитил его от натиска казаков и окончательно обратил в бегство неприятеля, то Наполеон задал ему такой вопрос:
— Кто храбрейший из всех твоих подчиненных?
— Право, не знаю, ваше величество! — простодушно ответил тот. — Могу только сказать, что я — первый трус!
Этот ответ рассмешил императора. Наградив крестами и чинами солдат Серюзье, он сказал ему:
— Я должен кончить тобой, потому что, по твоим словам, ты — первый трус. Жалую тебе четыре тысячи франков годового дохода и титул барона.
Наполеон умел награждать храбрых.
Наконец на поле битвы спустилась ночь. Бородин екая равнина представляла собой не что иное, как необъятный перевязочный пункт, а местами — морг, где валялись тысячи окровавленных, истерзанных, обезображенных трупов ужасного вида. Ложбина у села Семеновского казалась колоссальным гробом, куда свалили кое-как мертвецов. Там укрылись от канонады русские солдаты, и Мюрат искрошил все, что попало из живого мяса под его хлыст, более смертоносный, чем молот Атиллы. Все осталось бездыханным, где пронесся этот всадник смерти.
Русские оспаривали у Наполеона Бородинскую победу. Кутузов имел неосторожность написать императору Александру, что разбил французов, и если отступали перед Наполеоном, то лишь для того, чтобы спасти Москву, священный град. Ростопчин, предав огню первопрестольную столицу, очищенную жителями без отпора неприятелю, опроверг этим поступком смелое заявление полководца.
Французская армия ночевала на захваченных бородинских позициях. Она заняла редуты, воздвигнутые русскими. Кутузов отступил со своей армией назад. Сражение было принято русскими для того, чтобы прикрыть и спасти Москву, и если Наполеон вступил несколько дней спустя в московский кремль, то ясно, что русские были им побеждены 7 сентября. Однако эта победа не была решительной и куплена дорогой ценой, а вследствие беспорядочного отступления французов в зимнюю пору ее результаты были незначительны. Бородинская бойня не отдала Россию во власть французской армии, не заставила императора Александра предложить французам мир и вместе с тем жестоко ослабила Наполеона.
И здесь надо лишний раз воздать честь великому полководцу (искренне оплакивая в то же время, во имя человеколюбия, эти массовые избиения, признанные бесплодными как историками, так и философами, и государственными людьми) и сознаться, что никогда гений Наполеона не был более могучим, универсальным и всесильным, как под Бородином.
Отделенный от Франции громадными расстояниями, чувствуя, как позади него шевелится Германия, готовая схватиться за оружие и ударить ему в тыл, если он будет разбит, стремясь дать решительное сражение, чтобы устрашить русского императора и его советников, веря, что ему предложат мир после этого кровопролития, Наполеон принял битву, но в первый раз почувствовал важность внезапных потерь.
Он руководил всем боем издали, предоставляя действовать Нею и Мюрату. Тем не менее его распоряжения обеспечивали за французами финальное обладание полем битвы. Однако, склонившись над равниной, Наполеон с невыразимой тревогой следил, как таяли и исчезали один за другим его полки. Чем их заменить? Вот какая мысль точила его во время сражения. Он походил на смелого игрока, удвоившего ставку и спрашивающего себя, хватит ли ему золота, чтобы до конца попытать счастья и преодолеть судьбу.
В десять часов утра императору доложили, что большой редут взят штыковой атакой 30-м линейным полком, которым командовал генерал Бонами, из дивизии Моарна. Ней и Мюрат послали тогда Бельяра просить у Наполеона его гвардии, чтобы довершить поражение. Император отказал, благоразумно находя, что было слишком рано пускать в дело гвардию еще с утра. Однако он дал вместо нее дивизию Фриана.
После взятия ложбины Ней и вице-король потребовали опять на помощь гвардию.
Наполеон согласился двинуть на русских только Дивизию Клапареда из молодой гвардии.
Когда Понятовский, покончив с занятием лесов, овладел справа Утицей, на старом Московском тракте, и русская армия, обойденная с правого фланга, начала отступать, император ответил маршалу Лефевру, который умолял о позволении окончательно раздавить русских, загнав их в Москву-реку штыками его гренадер:
— Нет, старый товарищ, я не дам тебе сегодня покрыть себя славой. Твои гренадеры выиграли достаточно битв! Русские в беспорядке, но они — хорошие солдаты. Гляди, лучшие царские войска отступают перед нами. После сегодняшнего сражения из них уцелело лишь около восемнадцати тысяч; однако восемнадцать тысяч стойких и отчаянных воинов, припертых к реке, способны оказать молодецкое сопротивление.
— Ваше величество, мы одолеем их! — настаивал Лефевр, нетерпеливо рвавшийся в бой.
— Отлично знаю, что одолеем, — ответил Наполеон, — но сколько моих храбрецов поляжет в этой последней схватке? Я не дам уничтожить свою гвардию. В восьмистах лье от Франции нельзя рисковать своим последним резервом! Герцог Данцигский, пожалуй, в скором времени я обращусь с призывом к моей гвардии! Но в данную минуту пускай она удовольствуется тем, что восхищается армией, одержавшей победу, и говорит себе, что после триумфального вступления в Москву я не могу вернуться в Париж одиноким, точно побежденный полководец.
Наполеон не догадывался, что он пророчит себе в тот момент свою горькую участь. Надо отдать ему справедливость в том, что его мудрость и осторожность были тогда достойны его гения. То не был больше отважный завоеватель Египта, смелый победитель Италии, доверчиво захватывающий неприятельские столицы; на него нашел дух осмотрительности. Он оглядывался назад. Пускаясь к неведомым берегам, он заботился о возвращении обратно. Если ему придется дать второе сражение на следующий день, с чем он вступит в бой? Ведь убитых людей не так легко заменить, как расстрелянные патроны. Наполеон поступал разумно, щадя оставшуюся у него горсть храбрецов, потому что, если верить Кутузову и русским историкам, Бородинская победа более способствовала его гибели, чем неуспех. Если бы русские остановили наступление Наполеона, то он вернул бы свои войска к Смоленску или Витебску. Он расположился бы на зимние квартиры и, подкрепив здесь солдат обильным питанием и отдыхом, приучив их к холоду, довершил бы в 1813 году занятие России и подписал бы мир в Петербурге.
Вечером после битвы Наполеон сначала распорядился перевязать раненых и объехал поле сражения, где неутомимый Ларрей три дня перевязывал раны, производил первоначальные ампутации, раздавал лекарства и корпию несчастным, хрипевшим на грязной земле. После этого объезда император вернулся к себе в палатку печальный и задумчивый.
Портрет Римского короля поразил его взор.
— Уберите прочь, спрячьте эту картину! — с живостью сказал он генералу Гурго. — Бедному ребенку слишком рано видеть поле битвы… и какой битвы! Наполеон упал на складной стул, усталый, приунывший, в лихорадочном жару от насморка; в этот момент он был победитель, недовольный своей победой. Он был испуган свирепостью резни и удивлен, не слыша в лагере веселых победных кликов и шумных приветствий, которыми солдаты прославляли его военные успехи вечером после каждого сражения. Бросив взор на развернутую карту и положив указательный палец на Францию, Наполеон, встревоженный, томимый, пожалуй, мрачными предчувствиями, спрашивал себя:
«Что говорят теперь в Париже? Что там делается? Может быть, уже распространился слух о моей смерти!»…
XVI
правитьЗаговор Мале был волшебной сказкой с трагическим финалом. В это памятное утро Париж послужил театром чудесной и драматической феерии.
В то время как Наполеон не без тревог вникал в сложившееся положение дел и даже вечером после Бородинской битвы беспокоился о том, что думают и делают без него в Париже, все-таки продолжал отважное наступление на Москву, куда он вскоре и вошел, столица Франции проснулась, озадаченная смелой выходкой Мале.
Мы оставили этого странного заговорщика, когда он отправлялся после приказаний, данных Сулье, в тюрьму Ла-Форс.
Эта старинная парижская тюрьма, знаменитая событиями, совершившимися в ней во время революции, помещалась на углу улицы Павэ-о-Марэ и улицы Сицилийского короля. Раньше то был особняк семейства Ла-Форс. Она просуществовала до царствования Карла X, когда была заменена Сен-Лазаром. При второй империи зловещее здание было разрушено.
Какая причина могла заставить Мале остановиться у входа в тюрьму и велеть отворить ее ворота вместо того, чтобы идти прямым путем в министерство, в главный штаб, и как можно скорее овладеть двумя или тремя важнейшими правительственными учреждениями: военным управлением, министерством внутренних дел с полицейским ведомством, почтамтом и городской ратушей, где должно было собраться временное правительство?
Как бы то ни было, но Мале остановился в своем шествии очертя голову и свернул в улицу Сицилийского короля, чтобы освободить двоих заключенных, двоих генералов по имени Лагори и Гидаль.
Эти двое военных были давно известны Мале, однако не имели с ним никаких сношений и никакой близости. Подобно ему, они были людьми неповиновения, недовольными, беспокойными, без особенных партийных мнений, но готовыми перейти на ту сторону, где повеет политической смутой. Оба они ненавидели Наполеона, как завидовали раньше ему, когда он был лишь генералом Бонапартом, и, разумеется, были готовы содействовать планам всякого, кто вооружился бы для ниспровержения императорской власти.
Лагори, совсем молодым человеком, достиг больших чинов. Бригадный генерал в тридцать лет, он сделался начальником главного штаба Моро. Последний, вероятно, оценил в нем полезное орудие для своих будущих заговоров. Замешанный в дело своего генерала, с которым он рассчитывал сойтись потом в Соединенных Штатах, Лагори попал в тюрьму Ла-Форс. Он, конечно, не знал планов Мале и не был посвящен в выдумку его бывшего товарища. Он также поверил вместе со всеми прочими известию о смерти Наполеона и думал содействовать государственному перевороту.
Мале было довольно легко воспользоваться легковерием Сулье, командира 10-й когорты, и солдаты этой военной части последовали за ним без колебания; но ему требовались смелые начальники, военные по профессии, способные поддержать, увлечь войска, люди надежные, на которых можно было бы положиться в минуту действия. Надо, действительно, заметить, что солдаты из казармы Миним, составившие Мале его первую вооруженную силу, были простыми национальными гвардейцами. Наполеон увел с собой в Россию всех солдат, находившихся у него в распоряжении. Франция оставалась таким образом без охраны. Чтобы обеспечить внутреннюю службу защиты и безопасности, император организовал три ополчения национальной гвардии. Первое, состоявшее из холостых людей от двадцати до двадцати шести лет, не призывавшихся в последние рекрутские наборы, было разделено на сто когорт. Каждая когорта состояла из тысячи ста человек, включая роту артиллерии. Когорты не должны были покидать пределы Франции.
Однако ополченцы, вошедшие в состав этой территориальной армии, не скрывали от себя, что Наполеон, этот истребитель людей, не задумается послать их для подкрепления своих полков в Испанию, Германию, Россию, когда ему понадобится пополнить убыль в войске. Эти национальные гвардейцы, оторванные от своих гражданских профессий, поплатившиеся своими привязанностями и интересами, составляли армию недовольных. Они были не прочь содействовать ниспровержению режима, который обратил их в солдат и подвергал кровавым столкновениям на далекой чужбине. Под командой начальников с военной репутацией и вооруженные против империи, эти когорты могли послужить достаточным рычагом для того, чтобы приподнять и повалить наполеоновский колосс. Лагори и Гидаль, на энергию и ненависть которых мог рассчитывать Мале, были бы рукоятками этого грозного человеческого рычага.
Гидаль, сорокавосьмилетний мужчина, уроженец Грасса, был замешан в беспорядках, происходивших в Варе в 1811 году. Его обвинили — правда, без явных улик, в том, будто бы он хотел выдать французские флот и арсеналы на Средиземном море англичанам. Впоследствии его вдова хлопотала перед Людовиком XVIII о назначении ей пенсии. Она выставляла на вид недавние услуги, якобы оказанные ее покойным мужем дому Бурбонов, сначала совместно с де Фроттэ, в 1794 году, когда они поднимали восстания в Орне и поддерживали шуанство в этом департаменте, где Гидаль был в должности командира. Затем госпожа Гидаль представила свидетельство, вероятно, выманенное ловким манером у английского адмирала, лорда Эймауса, и удостоверявшее, что его предшественник, адмирал Коттон, имел сношения с французским агентом по имени Гидаль, хлопотавшим о восстановлении королевства. В этих туманных доводах, имевших, однако, серьезный вид, если вдова Гидаля опиралась на них, домогаясь пенсии от Бурбонов, полиция которых могла легко проверить, точно ли генерал тайно служил им, составляя заговоры в эпоху консульства и империи, единственная вещь представляется доказанной, именно то, что сын Гидаля служил на английских кораблях. Лорд Эймаус, списывая свое заявление с судовых журналов, не мог ошибиться. Впрочем, это не важно; вступив в заговор Мале, генерал Гидаль меньше повредил императору и принес больше пользы Бурбонам, чем в том случае, если бы он наводил английские пушки.
Генерал Гидаль не знал ничего о планах Мале. Он был удивлен и обрадован внезапному освобождению, которое он так же, как Лагори, приписывал перевороту, произведенному военной силой с поддержкой сената.
Бутре, продолжая с достоинством и энергией исполнять свои обязанности полицейского комиссара, приказал отворить камеры обоих заключенных. Он с важностью предъявил им акт об освобождении. Оба арестанта были поражены и подумали сначала, что это — замаскированный приказ о переводе в другое место с целью спровадить их в ссылку, за море. Лагори сильно мешкал при одевании. Гидаль спустился вниз с чемоданом в руке, что совсем не годилось для того, чтобы шествовать во главе войск, восставших против существующего правительства.
Велико было изумление обоих генералов, когда они увидели на тюремном дворе Мале, которого они считали узником. Свободный, в парадной форме, окруженный офицерами, он отдавал приказания. Для них стало очевидным, что совершился переворот, которым спешат воспользоваться жертвы императорской системы.
Мале обнял их, наскоро сообщил, что они свободны и призваны к командованию и что император скончался. Ничто в этих известиях не показалось им невероятным.
В тюрьме Гидаль сошелся с одним корсиканцем по имени Боккьямпи, попавшим в заключение за участие в заговоре против империи. Он попросил Мале освободить и его. Бутре получил приказ немедленно приступить к освобождению этого человека. Гидаль, совершенно оторопевший, был вовлечен таким образом в заговор, о котором не имел ни малейшего понятия и результат которого для него был тот, что, думая получить свободу, он нашел смерть. В этом приключении все фантастично.
— Ты — министр полиции, — сказал Мале, обращаясь к Лагори. — Отправляйся на свой пост, овладей зданием министерства и арестуй Савари, живого или мертвого.
Лагори согласился и, можно сказать, очертя голову поспешил в дом Савари. Бутре и Боккьямпи было поручено отправиться в полицейскую префектуру, начальником которой состоял барон Пакье.
Между заговорщиками было условлено, что они сойдутся все вместе в девять часов утра в городской ратуше, где Мале должен был находиться еще с восьми часов для учреждения временного правительства.
— Ступайте, — сказал им Мале, вручая бумаги с их назначениями и приказами начальникам службы, — нельзя терять ни минуты.
Затем он послал вестового в казарму улицы Бабилон, где помещалась муниципальная гвардия.
Полковник Раппе, старый служака, преданный императору и заседавший в военном суде при разборе дела герцога Энгиенского, был разбужен в половине восьмого утра приходом запыхавшегося адъютанта.
— Полковник, — сказал вошедший, еле переводя дух, — у нас сегодня важные новости…
Преодолев волнение, молодой офицер сообщил полковнику о смерти императора в Москве, где, по слухам, тот был убит на укреплении, и прочел начальнику полученные им приказы.
Сильно смущенный Раппе мог только пробормотать:
— Мы пропали! Что будет с нами?
Он ни на секунду не усомнился в верности рокового известия, не подумал оспаривать переданные ему приказания, но велел своему полку тотчас стать под ружье, а сам, наскоро одевшись, отправился с одним батальоном в то место, куда его требовали.
В то время как храбрый и наивный Раппе спешил таким образом навстречу собственной гибели, его полк занял указанные ему посты. Никто не догадывался о мошеннической проделке. Ни малейшего подозрения не мелькнуло ни у солдат, ни у офицеров.
Лагори и Гидаль явились в министерство общей полиции. Караульные пропустили их. Могли ли они остановить двоих генералов в мундирах и в сопровождении батальона?
Министром полиции состоял Савари, герцог де Ровиго; он был беззаветно предан империи и императору.
Савари писал до рассвета в эту ночь, 23 октября, и только что успел лечь в постель, как услыхал странный шум во дворе своего дома. До его слуха донеслись конский топот, человеческие голоса, лязг оружия. Он не знал, чему приписать эту суматоху, как вдруг к нему вбежал перепуганный камердинер и крикнул:
— Монсеньор, монсеньор! Вас хотят арестовать. Весь дом занят солдатами. Внизу стоит генерал, который требует вас к себе. Он говорит, что явился арестовать вас. Слышите, эти люди уже поднимаются по парадной лестнице. — И лакей бросился к дверям, чтобы запереть их на ключ. — Я поспешил предупредить вас, пожалуй, вам надо спрятать какие-нибудь бумаги.
Савари сбросил одеяло, простыню и неподвижно сидел на краю постели, в нерешительности и глубоком раздумье, спустив с кровати босые ноги. В руках у него 'было нижнее белье, поданное ему дрожащим слугой, но он и не думал надеть его. Растерянный, удрученный, как человек, который ищет объяснения неожиданной и незаслуженной немилости, он бормотал про себя:
— Чем провинился я перед его величеством? За что приказал он арестовать меня? — И бедняга прибавил сквозь зубы: — Бьюсь об заклад, что это опять какие-нибудь плутни Фушэ! Значит, император по-прежнему слушает этого негодяя, этого мошенника!
Итак, первой мыслью министра полиции было, что его арестуют именем императора. В своем волнении он старался угадать причину столь внезапной суровости и не находил никакого вероятного повода для такой строгой меры, принятой относительно его.
— Отворите, именем закона! — раздался голос за дверью, и она тотчас подалась под ударами ружейных прикладов.
Нижняя планка отскочила, и сквозь это отверстие в комнату полез солдат с привинченным к ружью штыком. За ним последовали второй и третий. Все они прицелились в герцога.
Наконец дверь распахнулась настежь, и пораженный Савари увидел входившего к нему генерала Лагори, которого он же сам приказал посадить в тюрьму! Вместо того чтобы сидеть под строгим караулом в стенах Ла-Форс, арестант стоял перед ним в генеральской форме, при шпаге и командовал солдатами, которые, по-видимому, беспрекословно повиновались этому государственному преступнику. Что же такое творилось? Савари был готов подумать, что сделался Жертвой кошмара, а между тем сознавал, что не спит. Но если это не было сном, то, значит, свет перевернулся вверх дном. Заключенные разгуливали на свободе, арестовывая добрых людей. Прямо не верилось глазам.
— Черт возьми, — фамильярно, почти весело воскликнул Лагори, — твоя спальня — словно неприступная крепость! Я вижу, старина Савари, что ты удивлен моим приходом, не так ли?
Герцог Ровиго мог только пробормотать:
— Так это вы, Лагори? Что вы тут делаете? Как вас выпустили из тюрьмы?
— Правительство освободило меня и вручило мне командование вот этими храбрецами! — по-прежнему весело ответил Лагори с довольно добродушным видом.
— Какое правительство? Я не понимаю…
— Так вот узнайте! Император скончался! Народ назначает свою администрацию.
— Ах! Боже мой! Бедный император! — воскликнул Савари и, удрученный горем, потому что он искренне любил Наполеона, упал на постель.
Придя в себя, Савари тотчас заподозрил обман, хотя в смерти императора он не сомневался: к сожалению, это ужасное несчастье было вполне возможно. Уже сколько раз в течение продолжительной и тяжелой войны с Россией друзьям Наполеона при отсутствии известий от него приходило на ум страшное предположение, что он убит в сражении или умер от какой-нибудь внезапной болезни. Молчание Наполеона в последние дни делало вероятным предположение о катастрофе под стенами Москвы. Однако Савари понимал, что о таком важном событии ему должен был сообщить кто-нибудь другой, а не Лагори, еще накануне сидевший в тюрьме. Как министр полиции Савари должен был узнать о событиях раньше всех. Освобождение арестованного заговорщика могло быть только результатом какого-нибудь преступления. Неужели императрица и великий канцлер Камбасерес, узнав о смерти императора, вздумали арестовать его, друга и верного слугу Наполеона, который именно ему поручил охранять Римского короля? И кто мог посоветовать им отпустить на свободу такого противника императорской власти, как Лагори? Во всем этом происшествии было что-то таинственное и невероятное, заставившее Савари усомниться и в миссии человека, пришедшего арестовать его, и в законности власти, от имени которой действовал Лагори.
Гидаль, сопровождавший Лагори, украдкой наблюдал за внутренней работой в душе Савари, к которому теперь вернулось его обычное хладнокровие. Он нагнулся к уху товарища, советуя ему, вероятно, убить Ровиго, и, обернувшись к солдатам, вызвал сержанта, но никто не отозвался.
— Где же маленький Нуаро? — спросил он, мрачными глазами отыскивая вызванного им человека, вероятно, более горячего и преданного, который согласился бы нанести министру первый удар.
Один из офицеров по имени Фэссар, имевший, вероятно, повод быть недовольным Савари, указал на него концом шпаги и громко сказал:
— Таких протыкают, как лягушек!
Савари одним прыжком очутился за стулом. Ему показалось, что на мужественном лице Лагори выразилось негодование.
— Лагори, — растроганным голосом начал он, — мы с тобой старые товарищи: мы вместе ели солдатский хлеб, вместе стояли в лагере, вместе дрались с австрияками. Сколько раз мы рядом шли на верную смерть! Ведь ты этого не забыл? Такие минуты не забываются! Ты не дашь меня убить? Я такой же солдат, как и ты; ты не можешь сделаться убийцей, и я сегодня не паду от твоей руки?
— Кто говорит об убийстве? — энергично запротестовал Лагори. — Я не убийца, Савари! Где ты видишь здесь убийц?
— Твои люди похожи на разбойников. Я не знаю, какие у них замыслы. Но ты-то, Лагори, ведь не можешь забыть, что я сделал для тебя во время процесса Моро. Ведь я тогда спас тебе жизнь!
— Это правда! — прошептал тронутый Лагори, невольно поддаваясь чувству товарищества, которое пробудили в нем слова старого сослуживца. И он крепко пожал руку Савари со словами: — Не бойся ничего, старина! Ты в руках великодушных людей! Кончай же одеваться; тебя отвезут в безопасное место!
Савари оделся дрожа, Лагори приказал генералу Гидалю отвезти министра в тюрьму Ла-Форс, так же как и начальника высшей полиции Дэмарэ, которого только что арестовал Бутре. Это распоряжение было большой ошибкой со стороны Лагори: если не решались убить министра полиции, то следовало по крайней мере оставить его в его собственном доме под охраной в качестве заложника и не лишаться Гидаля и его солдат.
Савари посадили в кабриолет и повезли в тюрьму Ла-Форс. На набережной Орлож он хотел выскочить из экипажа, но упал на мостовую. Уличные зеваки, с любопытством глазевшие на кортеж, узнали непопулярного министра, схватили его и не только не помогли ему скрыться, но возвратили сопровождавшей его страже.
Тюремный привратник был поражен, узнав, что надо посадить в тюрьму самого министра, но повиновался приказу, исходившему, как он думал, от законного правительства.
— Друг мой, — сказал ему Савари, — я не знаю, что происходит вокруг нас. Все странно, все непонятно! Кто знает, чем это кончится! Отведи меня в какую-нибудь отдаленную камеру, дай мне съестных припасов и брось ключ в колодец!
Пока происходил арест Савари, Бутре овладел полицейским управлением и арестовал Дэмарэ и префекта, барона Паскье. Преемником его был назначен корсиканец Боккьямпи, освобожденный арестант, которого заговорщики с самого утра таскали за собой; хотя он ничего не понимал в том, что происходит вокруг, но с увлечением шел за Гидалем и Мале к таинственной цели, которой впоследствии оказалась для этого несчастного роковая Гренельская равнина.
Паскье, трусливый и недалекий человек, покорно отдался в руки заговорщиков. Он также не понимал, что случилось; но ему и в голову не пришло сопротивляться, позвать на помощь своих агентов и вывести на свежую воду обманщика, который, конечно, должен был возбудить в нем сомнение.
Казалось, все благоприятствовало замыслу Мале. Полиция с министерством общественной безопасности, парижская гвардия, национальные гвардейцы 10-й когорты, наконец весь состав служащих городской ратуши и Сенекой префектуры, — все повиновалось заговорщикам.
По приказу Мале полковник Сулье занял префектуру; префекта налицо не оказалось: граф Фрошо имел привычку каждый вечер отправляться на дачу в Ножан-Марне, и оттуда он еще не возвратился. Собрав служащих, Сулье прочел им постановление сената; никто не протестовал. Все нашли известие вполне вероятным; о судьбе Марии Луизы и ее сына не спрашивали. С падением императора рушилось все, что его окружало.
Один из начальников бюро префектуры, очевидно, человек весьма ученый, желая объясниться с начальством на языке, недоступном простым смертным, поспешил отправить к префекту нарочного с лаконической запиской, в которой стояли всего два латинских слова: «Император жил». В таких выражениях в Риме объявляли, что один из цезарей сделался богом. В Сент-Антуанском предместье нарочный встретил самого Фрошо, возвращавшегося верхом из Ножана; он рассеянно прочел записку, но не понял ее слов. Он поспешил в префектуру, где Сулье принял его с почетом; солдаты, выстроенные на Грэвской площади, отдали графу воинскую честь.
Тут неожиданно произошла комическая сцена.
Слепо исполняя наставления Мале, Сулье сообщил Фрошо о кончине императора, решении сената, низвержении императорской династии, назначении генерала Мале парижским главнокомандующим и об образовании временного правительства, которому предстояло в девять часов собраться в ратуше; при этом он передал префекту приказ приготовить один из залов ратуши для заседания правительственной комиссии, членов которой он тут же назвал.
В прежние времена Фрошо был членом учредительного собрания, душой и исполнителем заветов Мирабо. Узнав о кончине императора и о возникшей от этого неурядице, он мысленно перенесся, по-видимому, к дням зарождения свободы: в нем, вероятно, заговорил тот дух предательства и жажды сохранить хорошие отношения с новой властью, которым впоследствии так постыдно, так низко увлеклись все окружавшие Наполеона, начиная с самых раболепных чиновников и кончая его боевыми товарищами, более всех осыпанными его милостями.
Не в меру доверчивый префект не только без возражений принял переданные ему приказания, но даже немедленно приступил к их исполнению. Он поспешил послать за обойщиками и декораторами и всех торопил с убранством одного из залов ратуши, чтобы временное правительство могло уже в девять часов открыть в нем заседание.
Но временное правительство в ратушу не явилось; главный инициатор был арестован. «Разве такой великий человек мог умереть!» — воскликнул Фрошо, узнав наконец, что был обманут и что император не думал умирать. Впоследствии он подвергся опале, которую, конечно, вполне заслужил.
Гидаль, в свою очередь, напрасно потерял много времени на водворение Савари в тюрьму, так как это дело можно было поручить простому сержанту. После этого он должен был отправиться в военное министерство и арестовать Кларка, герцога Фельтрского; но Кларк, узнав об аресте Ровиго, покинул министерство, чтобы в более безопасном месте переждать события. Прежде всего он отправился к великому канцлеру Камбасересу, но перед отъездом из министерства догадался подписать приказ воспитанникам Сен-Сирской школы о немедленном выступлении в Сен-Клу для охраны императрицы и Римского короля.
Полагая, что Камбасерес, не имевший в своем распоряжении военных сил, не может оказать ни помощи, ни сопротивления, Мале оставил без внимания этого важного человека, являвшегося в отсутствие Наполеона почти регентом. При непостоянном характере канцлера можно было даже ожидать, что в случае успеха заговорщиков он не станет протестовать против совершившегося факта и перейдет на сторону нового правительства.
О действиях заговорщиков Камбасерес узнал от графа Реаля, который при первых известиях о волнениях в Париже отправился за сведениями к своему другу, генералу д’Юллену, к которому только что явились солдаты Мале. Они преградили пришедшему дорогу.
— Я граф Реаль! — надменно сказал он.
— Графов больше нет! — ответил ему Лефевр, младший лейтенант 10-й когорты.
Пораженный Реаль без дальнейших расспросов быстро спустился с лестницы и поспешил к Камбасересу сообщить, что началась новая революция, отменяющая титулы, пожалованные императором.
Канцлер был человек изворотливый, хитрый, очень умный и большой скептик, но совершенно лишенный даже гражданского мужества. Услыхав принесенные Реалем новости, он сильно побледнел и не мог удержать судорожную дрожь. Слова лейтенанта Лефевра о титулах навели его на мысль, что страна во власти якобинцев.
— Опять террор! — прошептал он.
Прибежали испуганные чиновники. Вооружившись всей возможной для него энергией, Камбасерес постарался успокоить этих трусов.
— Сходи за моим брадобреем! — приказал он камердинеру, — пусть живо выбреет меня! Если к вечеру моя голова слетит с плеч, что делать! По крайней мере она окажется в приличном виде.
И пока ему помогали одеваться, он собирал приходившие со всех сторон вести, стараясь в этой массе противоречивых сведений отделить истину от преувеличений.
Гидаль нисколько не интересовался судьбой герцога Фельтрского и, с удовольствием заняв освободившееся кресло военного министра, тотчас принялся отдавать незначительные приказания, теряя время на приемы дежурных начальников и обмениваясь с ними пустыми любезностями, очень опасными в такой момент. Он чувствовал себя настоящим министром, с полным правом занявшим место Кларка.
Ту же ошибку сделал и Лагори: он также разыгрывал роль настоящего министра полиции. Посвятив Добрый час приему подчиненных, он спокойно, как будто уже давно занимал этот пост, прочел донесения и роздал несколько маловажных приказаний, после чего послал за портным и велел снять с себя мерку для парадного костюма. Кроме того, он заказал приглашения на парадный обед, который собрался дать в скором времени. Затем, не находя более никаких срочных дел, он велел заложить карету, находившуюся в распоряжении министра, и поехал с официальным визитом к префекту Сены. По возвращении в министерство он занялся редактированием циркуляров, извещавших подчиненные ему учреждения о назначении его министром полиции.
Такое ребяческое отношение к делу окончательно испортило успех заговора. Сам Мале не нашел необходимой поддержки, а его приверженцы только ускорили неизбежное падение его кратковременной власти.
Пока Сулье занимал ратушу, а Лагори и Гидаль были поглощены арестом Савари, Мале повел свой маленький отряд на Вандомскую площадь, к дому, где жил генерал д’Юллен, комендант Парижа. Остановив свой отряд на улице Сент-Онорэ, он обратился к виноторговцу, стоявшему у дверей своей лавки:
— Не здесь ли живет башмачник по имени Ладрэ?
— Да, Ладрэ действительно живет здесь. Только его нет дома. Он, должно быть, скоро вернется. А на что он вам? — спросил виноторговец, немного удивленный тем, что генерал в полной форме, во главе военного отряда, остановился у его лавки, чтобы осведомиться о каком-то сапожнике.
Мале приказал солдатам двигаться дальше и резко крикнул виноторговцу:
— Скажите Ладрэ, чтобы он пришел ко мне на Вандомскую площадь! Пусть спросит адъютанта генерала Мале!
Личность Ладрэ весьма загадочна. О нем известно только, что он шил сапоги Мале и, доставляя их в лечебницу Дюбюиссона, очень охотно пускался в разговоры. При этом Мале, вероятно, выведал у него интересовавшие его новости, так как Ладрэ был связан с обитателями квартала — роялистами и республиканцами, одинаково недовольными правлением императора и жаждавшими прочного мира. Возможно, что Мале хотел назначить Ладрэ мэром своего округа, в котором должна находиться главная квартира нового правительства.
На углу улицы Сент-Оноре Мале снова остановился и послал через Рато приказ вместе с гренадерским мундиром своему другу, генералу Денуайе, которого намеревался сделать начальником главного штаба; но Денуайе не тронулся с места и этим спас свою жизнь.
На Вандомской площади Мале разделил свой отряд на два взвода: один, под командой лейтенанта Прово, должен был занять главный штаб и передать его начальнику, полковнику Дусэ, письменный приказ о назначении его бригадным генералом и об аресте его помощника, Лаборда, которого Мале считал опасным за его преданность Наполеону; сам Мале во главе второго взвода направился к дому генерала д’Юллена, который, в отсутствие Жюно, парижского губернатора, участвовавшего в русском походе, командовал первой дивизией и считался комендантом города Парижа.
Граф д’Юллен был тот самый знаменитый волонтер, который 14 июля 1789 года побудил народные массы взять Бастилию. Этот популярный победитель старого режима пользовался полным доверием Наполеона, который возвел его в графское достоинство, назначил председателем военного суда над герцогом Энгенским и вверил ему всю парижскую гвардию. Выбор императора оказался удачным.
Д’Юллен с женой еще спали, когда явился Мале. Подождав несколько минут, пока генерал одевался, Мале вошел в гостиную в сопровождении капитана и четырех национальных гвардейцев. Вслед за ними пришел д’Юллен в наскоро накинутом халате. Мале был совершенно незнаком ему.
Повторив свою выдумку о смерти императора, об указе сената, о своем назначении и об образовании временного правительства, Мале сказал:
— Мне дано очень тягостное для меня поручение. Вы уволены, генерал, и на ваше место назначен я. Прошу отдать мне вашу шпагу! Мне приказано арестовать вас.
Д’Юллен страшно побледнел; но это был человек огромной энергии, которого нелегко было запугать.
— Вы арестуете меня? Почему? — пробормотал он, все же озадаченный этим потоком неожиданных известий, но, тотчас же оправившись, прибавил с хладнокровием, смутившим Мале: — Генерал, я прошу показать мне ваши полномочия.
— Охотно исполню вашу просьбу; пройдемте в кабинет! — ответил Мале, стараясь казаться равнодушным и вежливым.
К д’Юллену вернулось его самообладание; он спокойно и строго посмотрел на Мале, чем привел последнего в большое смущение. В душу коменданта закралось подозрение, ему показалось невероятным, чтобы его приказано было арестовать. За какую вину? И неужели это поручили бы Мале? У него все росла уверенность в заговоре. Мале, конечно, был только смелым обманщиком, но как схватить его? Ведь он пришел не один, а он, д’Юллен, в халате, не имея под рукой никакого подкрепления, был совершенно одинок в своей квартире, в полной зависимости от этого обманщика, будто бы имевшего законный приказ. О полномочиях д’Юллен спросил только, чтобы выиграть время.
В сопровождении Мале он вошел в кабинет и направился к бюро. Он мог бы воспользоваться своей геркулесовой силой, так как был шести футов ростом, а Мале невысок и тщедушен, но он хотел сперва вооружиться, чтобы до прибытия помощи держать самозванца на почтительном расстоянии. Он приоткрыл ящик бюро, в котором хранилась пара заряженных пистолетов; это не укрылось от внимания Мале.
— Итак, ваши полномочия? — резко сказал д’Юллен, взяв пистолет.
— Вот они! — ответил Мале, стреляя в него в упор. Д’Юллен упал с раздробленной челюстью. Он остался в живых, но его левая щека была навсегда обезображена, чем он заслужил от насмешливых парижан прозвище «вздутая пуля».
Думая, что генерал убит, Мале оставил его лежать на ковре в луже крови. Теперь у него стало одним опасным противником меньше. Ведь д’Юллен был смелым, достойным сыном геройского народа, недаром он чуть не один взял Бастилию.
До сих пор Мале имел полный успех. Чтобы довершить победу, захватить все общественные должности, ему оставалось только занять главный штаб. Это было нетрудно: стоило только перейти площадь. Мале рассчитывал, что полковник Дусэ, получив звание генерала, уже исполнил все его приказания и арестовал Лаборда; после этого овладеть главным штабом было пустой формальностью. Поэтому Мале, не взяв никого с собой, один направился к штабу через Вандомскую площадь, на которой выстраивались отряды парижской гвардии, посланные полковником Раппе.
При входе в здание штаба Мале заметил человека очень высокого роста, в длинном, наглухо застегнутом сюртуке, в гусарских шароварах, с полицейской фуражкой на голове; на его руке висела на ремне огромная палка, на сюртуке красовался орден Почетного легиона.
«Мне знаком этот человек! — подумал Мале. — Кажется, это — бывший тамбурмажор, по имени Ла Виолетт… За нас он или нет?»
Он подумал было остановиться и поговорить со старым солдатом, но каждая минута была дорога; он уже и без того потерял много времени из-за Ладрэ и генерала Денуайте и теперь спешил довести до конца дерзкое предприятие и закрепить за собой законную власть. Из главного штаба он будет управлять соответственно своим планам оставшимися во Франции войсками и национальной гвардией; это была значительная вооруженная сила, недовольная положением вещей и готовая с помощью штыков поддержать мятежное правительство. Главный штаб был для Мале своего рода Тюильрийским дворцом: только там он будет хозяином положения и правителем, только там он сосредоточит в своих руках все нити управления. Воображение рисовало ему ошеломляющий успех. До сих пор волшебная феерия проходила без малейшей помехи; еще одно маленькое усилие — и в здании главного штаба эта феерия обратится в действительность! Волшебная сказка сделается достопамятным событием, и за ночью фантасмагорий взойдет великий исторический день.
Никаких опасностей больше не предвиделось, и Мале с высоко поднятой головой, гордый, надменный, решительный, уверенно вошел в главный штаб, говоря себе:
«Наполеон не имеет больше никакого значения; его волшебный жезл теперь в моих руках!»
Он и не подозревал, что в руках старого солдата-великана находился настоящий волшебный жезл, которому предстояло разрушить всю феерию, обратить в простые тыквы чудесные экипажи и заменить тюрьмами импровизированные дворцы…
XVII
правитьРасставшись с генералом Мале, Анрио медленно шел пешком по Сент-Антуанскому предместью, не обращая внимания на то, что встречалось ему по пути, и чувствуя себя совершенно разбитым.
Перед ним проносились тени прошлого. На душе у него было так же темно, как было темно вокруг него в этот грустный октябрьский вечер. Он шел тихо, тревожный, печальный, погруженный в свои думы, недовольный другими и самим собой. Он невольно спрашивал себя, честно ли он поступил, сообщив Мале пароль на нынешнюю ночь. Конечно, Мале не мог использовать его сообщение во вред государству: ведь дело происходило не на аванпостах, да и генерал, хотя и непримиримый враг императора, был, по его собственным словам, не способен совершить бесчестный поступок. Пароль был нужен ему лишь для того, чтобы вернуть себе свободу; в этом нет никакого вероломства, никакой измены, Анрио не поручали охрану заключенных. Никто не сочтет низким или преступным помочь политическому узнику, каким являлся Мале, обмануть бдительность тюремщиков и скрыться за границей.
Тем не менее Анрио не мог успокоиться; совесть громко упрекала его, так как пароль был дан ему для исполнения обязанностей службы, а вовсе не для того, чтобы помогать бегству государственных преступников. Хотя генерал никогда не посвящал его в свои планы, но можно было предполагать, что у него были связи со всеми врагами Наполеона. Может быть, замышлялся заговор и генерал после бегства из лечебницы теснее сблизился со своими друзьями. Он сказал, что едет в Англию, а оттуда в Соединенные Штаты; но, может быть, он останется на английской территории, дававшей приют самым ожесточенным противникам Наполеона: эмигрантам, бывшим предводителям шуанов? Анрио упрекал себя в том, что облегчил Мале возможность тревожить безопасность государства, вызывать смуту во Франции, проповедовать возмущение, да еще в такое опасное, грозное время.
Его собственная ненависть к Наполеону нисколько не уменьшилась; он по-прежнему ненавидел всесильного монарха, не задумавшегося похитить его счастье, отняв у него Алису; но, как он сказал Мале, он был прежде всего солдатом и французом и не хотел ничего предпринимать против императора, пока о его армии не было известий и сам он оставался в далекой России, как борец за Францию, воплощая в себе ее славу и, может быть, спасение всей армии. Пока Наполеон сражался, его личность была священна в глазах Анрио. Он подавил свою ненависть и отложил мщение. Когда же во главе победоносных войск Наполеон с торжеством вступит в свою празднично разубранную столицу — тогда Анрио решит, что ему делать; но до тех пор особа императора для него неприкосновенна: разве его жизнь не была тесно связана с самим существованием Франции?
Под влиянием этих угрызений совести Анрио пришла мысль поспешить в крепость и предложить изменить пароль из-за того, что по неосторожности он стал известен посторонним лицам. Но таким заявлением он обратит на себя внимание, его станут подозревать, учредят за ним продолжительный надзор, в этом случае ему нельзя будет по возвращении Наполеона исполнить свое намерение и отомстить любовнику Алисы. Кроме того, первым последствием его заявления будет арест генерала Мале при выезде из Парижа; сравнительно легкое заключение будет заменено самым строгим; может быть, его отправят на Сейшельские острова. Анрио не мог выдать доверившегося ему узника. Ему оставалось только молчать и терпеливо ждать окончания этой ночи, благоприятной для бегства Мале. Если генералу по той или другой причине не удастся сегодня бежать, Анрио не даст ему больше никаких сведений. Впрочем, Мале мог и не выбрать нынешнюю ночь для своего побега, и Анрио совершенно напрасно тревожился. Приходилось предоставить все судьбе.
Но его совесть не была спокойна; он не мог отделаться от предчувствия громадной ответственности и косвенного бессознательного участия в каком-то деле, еще неизвестном, но очень серьезном, может быть — Даже ужасном.
Раздумывая и проверяя себя таким образом, молодой полковник дошел до Пале-Рояля; решив развлечься и прогнать обуревавшие его тревожные мысли, он вошел в знаменитые деревянные галереи.
В то время Пале-Рояль представлял собой город в городе. Здесь можно было найти все, чего только могла пожелать фантазия: каприз, роскошь, разврат, корыстолюбие. Теперь это кладбище с пустыми и гулкими аркадами, напоминающими Венецию и, подобно Венеции, представляющими призрак прошедшего; тогда здесь кипела шумная, страстная, лихорадочная жизнь; слышались звон золота, хлопанье пробок шампанского, звук поцелуев, песни, ругательства. Все это составляло странную и могучую симфонию, прерываемую иногда пистолетным выстрелом, которым какой-нибудь неудачный игрок кончал свою жизнь под одним из роскошных каштанов.
Прежний Пале-Кардинал, где регент вместе со своими приспешниками устраивал оргии, где Камилл Дэмулен, сорвав с дерева кокарду цвета надежды, увлекал народ к Бастилии, — Пале-Рояль сделался местом встречи иностранцев, праздношатающихся, военных, охотников до всяких новостей, спекулянтов всякого рода и публичных женщин. Весь легкомысленный и расточительный Париж, все прожигатели жизни сходились в этом привлекательном саду. В целом тогдашний Пале-Рояль был гораздо обширнее теперешнего. Деревянные галереи, замененные стеклянной вымощенной плитами галереей, известной под именем Орлеанской, походили на теперешние бульвары в первую неделю нового года. Ларьки и деревянные бараки представляли собой вечную ярмарку. Разрытые песчаные дорожки в дождливые дни превращались в болото, и толпа с ожесточением топталась в этой грязи.
Хозяевами этих примитивных лавок являлись книгопродавцы, торговцы модными товарами и парикмахеры. Галереи носили название «Татарский лагерь».
Различные любители новостей, зеваки, охотно ведущие политические разговоры на открытом воздухе, и мелкие биржевики всегда находили себе приют под гостеприимными каштанами Пале-Рояля. Попадались жалкие и смешные группы, встречающиеся теперь под деревьями у биржи, против улицы Банка. Сад был приблизительно такой же, как и теперь; посреди центрального бассейна возвышался деревянный цирк, впоследствии уничтоженный пожаром.
Главную приманку Пале-Рояля составляли игра и женщины, привлекавшие шулеров, опустившихся людей и кавалеров де Грие, ищущих своих Манон.
Игорных домов было очень много; из них N 113-й сделался легендарным; но это был притон низшего разряда, и в нем допускалась ставка в сорок су. Во «Фраскати» и в «Иностранном клубе» шла азартная игра; любимыми играми были: рулетка, тридцать и сорок, бириби, фараон и двадцать один. Здесь не существовало максимума ставки: иногда разыгрывалось сразу пятьдесят тысяч франков.
Одним словом, в Пале-Рояле собирались все классы общества, привлекаемые и объединяемые игрой.
Огромная толпа женщин каждый вечер шуршала своими более или менее обтрепанными юбками в «Татарском лагере» и по аллеям. Большинство из этих «нимф» Пале-Рояля, как их называли, гуляло в бальных платьях с большим вырезом и массой ожерелий и браслетов, усеянных грубыми имитациями бриллиантов и жемчуга.
Во времена империи в Пале-Рояле насчитывалось восемнадцать игорных домов, одиннадцать ломбардов, не считая массы тайных ссудных касс, и около тридцати ресторанов. В подвалах ютилась куча всякого сброда и помещались разные неприхотливые театрики и музеи редкостей. Мансарды были битком набиты женщинами. Кофе, кондитерские, мороженщики, торговцы съестными припасами, пирожники попадались на каждом шагу. Кроме того, там был вафельщик, который особенно славился, кабинет для чтения и лавочка ассоциации чистильщиков сапог с громкой вывеской: «Собрание искусств».
От массы всяких театров и развлечений разбегались глаза. Там были «Французский театр», «Театр Монтазье», «Китайские тени», «Театр фантош», в котором «Пирам и Тизба» постоянно привлекали массу народа, «Каво», «Консер де Соваж» и т. п.
Кафе Пале-Рояля посещались особенно охотно и многие из них стали историческими, как, например, кафе «Де Фуа», место свидания аристократов; кафе «Лемблен», где во времена реставрации обыкновенно собирались отставные бонапартистские офицеры и где происходила масса дуэлей; кафе «Де Валуа», посещавшееся роялистами; кафе «Борель», куда ходили слушать чревовещателя; кафе «Тысяча колонн», где двенадцать искусно расставленных зеркал давали иллюзию бесконечного ряда хрустальных колонн; наконец, кафе «Мон Сен-Бернар», куда случай привел Анрио, подавленного нравственно и усталого физически от длинной прогулки пешком из лечебницы доктора Дюбюиссона.
Это кафе было устроено наподобие современных аристократических кабачков или загородных шантанов. Оно было декорировано гротами, ущельями скал, хижинками, горными тропинками и пропастями. Прислуживающие гостям лакеи были одеты в костюм итальянских или швейцарских горцев. Отдельные кабинеты, устроенные в виде горных ущелий, позволяли желающим скрыться от любопытных глаз, не теряя из вида ни общего зала, ни маленькой сцены, на которой под аккомпанемент оркестра, состоявшего из четырех музыкантов, гримасничало и ломалось несколько гаеров.
Разыскивая свободный столик, Анрио проходил по одному из ущелий этого альпийского кафе, когда вдруг в одном из гротов сидевшие там мужчина и женщина сделали движение и радостно воскликнули:
— Это полковник Анрио!
— Ба, да это доктор Марсель!
Мужчины поздоровались, и доктор пригласил Анрио присесть к нему за стол и познакомил его со своей женой Ренэ.
Анрио пришел в Пале-Рояль только от безделья Ему хотелось в движении и шуме пестрой толпы уйти от упреков совести и опасений. Он уже давно знал Марселя, а о приключениях Ренэ ему очень много рассказывали и Сан-Жень, и добряк ла Виолетт. Поэтому он не видел никаких оснований отказаться от сердечного приглашения и присел за их стол.
Они обменялись несколькими равнодушными фразами, рассеянно глядя на сцену, где два клоуна разыгрывали комическую сцену. Но видно было, что это зрелище очень мало интересовало их; все трое были погружены в свои думы. Во взгляде Ренэ сквозила грусть; глаза Марселя и Анрио выражали задумчивое беспокойство, и если они физически и находились в кафе «Мон Сен-Бернар», то душой уже давно улетели далеко-далеко…
Вдруг Марсель достал часы и посмотрел на них.
— О, не уходи еще! — умоляюще сказала Ренэ, удерживая за рукав мужа. — Ведь еще рано; ты сказал, что уйдешь позднее!
— В моем распоряжении еще четверть часа, дорогая! А затем мне, как ты знаешь, необходимо уйти.
В глазах Ренэ мелькнуло выражение страха, и полный беспокойной мольбы жест показал, что она с трепетом считает оставшиеся минуты.
— Сегодняшний день показался мне и слишком коротким, и слишком длинным, — сказала Ренэ, — слишком длинным потому, что ты оставляешь меня так надолго одну, слишком коротким потому, что, как ты мне сказал, нам, быть может, не придется увидеться много дней.
— Да-да! — с нетерпением ответил Марсель, стараясь предотвратить какое-нибудь легкомысленное слово, которое могло бы выдать Анрио больше, чем было нужно.
— Крайне печально, что ты не можешь указать мне ни цель, ни продолжительность поездки, которую ты предпринимаешь, — настойчиво продолжала Ренэ. — Знаешь ли, я могла бы начать ревновать!
— Что ты за сумасшедшая! — ответил Марсель и взял ее за руку, чтобы приласкать и, быть может, заставить замолчать в присутствии Анрио.
Но Ренэ оживленно воскликнула:
— Да что ему нужно от тебя? К чему генералу Мале требовать тебя ночью, когда ты и без того провел с ним целый день?
— Молчи! Молчи! Умоляю тебя, молчи! — поспешно шепнул ей Марсель, энергично сжав ее руку.
Анрио услыхал последнюю фразу:
— Вы знаете генерала Мале? — спросил он Марселя.
— Да, немножко… — ответил тот, видимо недовольный вопросом.
— Я тоже знаю его, — продолжал Анрио без всякой аффектации. — Я даже был у него сегодня в лечебнице, где он содержится под арестом.
— Вы? Впрочем, — вдруг понизив голос до шепота, сказал Марсель, — генерал под большим секретом рассказал мне о некоем офицере из комендантского управления, с которым он находился в тайных сношениях. Может быть, это вы?
— Должно быть, я, — спокойно ответил Анрио.
— Значит, вы из наших?
— И да, и нет, — уклончиво ответил полковник.
Подобный ответ не мог удовлетворить Марселя. Он не знал, кто именно из видных военных участвовал в заговоре Мале, так как все члены заговора были неизвестны друг другу, кроме пяти-шести человек, собравшихся сегодня у генерала. Мале уверял их, будто он располагает громадными средствами и опирается на очень большое количество соучастников, рассеянных во всех слоях общества, но главным образом в армии. Марсель не сомневался, что офицер, имевший с Мале совещание в такой день, как сегодня, должен быть участником заговора. Осторожное поведение и сдержанная речь Анрио еще более увеличивали это подозрение. Поэтому он решился во что бы то ни стало узнать, чего ему держаться.
Вытащив из кармана обрывок письма, разорванного Каманьо и предназначенного служить заговорщикам знаком, по которому они могли бы узнать друг друга, он подал его Анрио и сказал:
— Вам знакомо это?
Анрио спокойно посмотрел на клочок бумаги и сперва отнесся к этому знаку без всякого волнения и удивления. Но вдруг он вскрикнул:
— Постойте-ка! Может быть, этот кусок, оторванный от какого-то письма, подойдет… — И, не закончив начатую фразу, он, в свою очередь, вытащил письмо Каманьо, найденное у Мале, и сказал, протягивая его удивленному Марселю: — Мне кажется, что находящийся у вас клочок подойдет к этому письму. Поглядите-ка!
— В самом деле! — пробормотал Марсель. — Но откуда у вас это?
— Я нашел бумажонку на полу коридора у генерала Мале. Я был уверен, что она не представляет собой никакой важности, но все-таки продержал ее у себя весь день, чтобы она не попалась на глаза тем, кому ничего не следует знать. Ведь на другой стороне что-то написано.
И машинально, словно желая проверить, действительно ли оба обрывка относятся к одному и тому же письму, Анрио приставил их друг к другу и рассеянно пробежал исписанную страницу.
Но не успел он прочитать несколько слов, как вздрогнул и, сделав движение, словно собираясь скомкать письмо, пробормотал, впиваясь взглядом в пораженного Марселя:
— Это очень важно! Очевидно, это черновик. Вместо подписи — буква.
— Да что там написано? Вы пугаете меня! Могу я взглянуть?
— Прочтите! — ответил Анрио. — Раз вы знакомы с генералом Мале, то вам, быть может, удастся отгадать то, на что в письме только намекается. Может быть, вы уже знаете тайну, которую открывает письмо.
Марсель взял письмо и прочитал следующее:
«Дорогой мой Химинес!
Решительно все складывается для нас очень удачно. Если Мале решится воспользоваться благоприятным случаем, то наш Юпитер-Скапэн, как его удачно окрестил наш милейший Прадт, будет окончательно похоронен в болотах Польши и в обширных равнинах Московии. Императрица сбежит под крылышко папаши. Римский король не представит для нас никакого препятствия, так как некто Мобрейль, очень преданный и умный дворянин, предлагает свои услуги по воспитанию юного короля. Ну, а, побыв в его руках, Римский король вскоре избавит нас от всякого беспокойства.
Ваш генерал Мале просто болван. Продолжайте по-прежнему обещать ему все, что впоследствии каждый получит по заслугам. Все, требующие гарантий, будут повешены. Других мы выгоним вон. Что же касается нас самих, то не бойтесь ничего: я буду назначен гофмаршалом, Фушэ будет первым министром, так как король уже обещал ему это место ввиду его выдающегося ума и способностей. Вам же будет предоставлена епархия по вашему выбору с сотней тысяч франков на погашение долгов. Король Фердинанд VII, восстановленный на троне предков, тоже, без сомнения, наградит вас за преданность и услуги династии. Но Фердинанд небогат, и я советовал бы вам остаться во Франции, где епископства очень доходны.
Что касается этого Мале, то в случае его благоразумия ему будут пожалованы чин фельдмаршала и пенсия в тысячу луидоров, причем после его смерти жена будет получать половину. Но в случае, если он будет предъявлять чрезмерные требования и настаивать на своих республиканских глупостях, которыми любит почваниться и которые годны только для того, чтобы привлечь на его сторону симпатии черни, то его сгноят в Пьер-Ансизе или в замке д’Иф. Но пока что обещайте все, принимайте все, не отказывайте ни в чем, чего потребуют от вас генерал Мале и его пособники; уверяйте их, что мы работаем ради восстановления республики; святой отец находит, что побивать якобинцев их же собственным оружием не составляет греха.
Итак, действуйте и торопите Мале! Другого такого удобного момента долго придется ждать. Т.».
— Подписано «Т.». Кто же это может быть? — спросил Анрио.
— Т.? Да Талейран, черт возьми! Вот двойной изменник! Вот что, полковник, не позволите ли предложить вам прогуляться со мной по саду? В этом письме такие важные вещи, что нам необходимо обменяться мыслями по этому поводу. Ренэ подождет нас минутку и полюбуется пока на представление.
— Идемте! — согласился Анрио, на которого все происшедшее произвело сильное впечатление.
Когда они очутились наедине под каштанами, Марсель заговорил с выражением глубокого отчаяния:
— Значит, Мале принимает участие в заговоре роялистов! Знали вы об этом, полковник?
— Я не имел никакого понятия о проектах генерала Мале. Я знал, что он раздражен на министров, которые засадили его в тюрьму, что он ненавидит императора, которому не может простить восемнадцатое брюмера, коронацию, самодержавие. Но, клянусь вам, я не знал, что он стоит во главе заговора, готового разразиться с минуты на минуту.
— И заговор с участием Талейрана, Фушэ — всех приверженцев нетерпимости, фанатизма, которые желают вернуть нам вместе с королем времена феодализма. О, негодяй! А я-то думал, что, приняв участие в заговоре Мале, буду способствовать священному делу народной свободы и подготовлю грядущую федерацию Соединенных Штатов Европы!
— Быть может, генерал Мале не подозревает, что является орудием в руках роялистов?
— Должен был заподозрить! Кто окружает его? Лафон — аббат; Бутре — недоучка-семинарист; его друзья — Полиньяки. А кого он наметил главой будущего правительства? Алексиса де Ноай и Монморанси, двух герцогов, двух неисправимых, фанатичных приверженцев старого строя. Это письмо, выпавшее из кармана кого-нибудь из гостей, рассеяло все мои иллюзии. Я спал, но теперь сразу проснулся! Я предоставляю вам, полковник, продолжать действовать совместно с Мале, я же лично отказываюсь от всякого участия.
— Но я и не собирался принимать участие в заговоре! Я заявил это генералу не далее как сегодня!
— Ах, так? Значит, сегодня вечером… сегодня ночью. Словом, вы ничего не знаете?
— Ровно ничего! Генерал не посвятил меня в положение вещей. Единственно, что он мне сказал, — это о своем намерении сегодня ночью бежать из лечебницы, где его держат под арестом.
— А он не говорил вам, что собирается делать, когда очутится на свободе?
— Нет. Я даже не представляю себе, что вы хотите сказать этим. А вы, кажется, посвящены во все детали плана генерала Мале?
— Да, я посвящен. Но для вас, полковник, будет лучше остаться в неведении. Значит, вы не хотите больше служить роялистам и содействовать возрождению во Франции прежней абсолютной монархии?
— Нет! Кроме того, в настоящий момент, когда Наполеону приходится сражаться за Францию под стенами Москвы, я не хотел бы предпринимать что-либо против него!
— Это вполне ваше дело. Но послушайте меня: не мешайтесь в предприятие Мале. А теперь пойдем к Ренэ, которая, должно быть, уже заждалась нас. Выкинем Мале из головы — пусть он составляет свой заговор вместе со своим попом, пусть на свою голову призывает Бурбонов! Пойдемте, полковник! Ни вы, ни я не должны стать игрушкой в руках таких негодяев, которые сделали из Мале паяца, не сознающего, что его дергают за веревочку подлецы роялисты!
И возмущенный, рассерженный, стараясь подавить раздражение, Марсель потащил Анрио в кафе.
Когда они вошли туда, то заметили какое-то волнение. Слышались крики, шум, ссоры. Посетители, частью повскакав со своих мест, заслоняли маленькую сцену, с которой доносились крики и проклятия.
Марсель сказал несколько слов Ренэ, и она сейчас же встала.
— Простите нас, — сказал Марсель, протягивая руку Анрио, — нам нужно уходить. То, что я только что узнал, заставляет меня немедленно сообщить генералу Мале, что он ни в коем случае не может рассчитывать на меня.
— Можете передать то же и от моего имени, хоть я и не связывал себя никакими обещаниями, — произнес Анрио.
— Я просто скажу, что видел вас, он уже сам догадается. Да сожгите эту бумажонку, которая может бесполезно скомпрометировать вас, если потеряется еще раз.
— Как вы осторожны!
— Это потому, что я уже давно участвую в заговорах, — улыбаясь ответил Марсель. — Но теперь с этим надолго покончено. Ренэ недавно узнала, что ее приемный отец умер, оставив ей в наследство хорошенькое имение в департаменте Майени. Она собиралась отправиться туда одна, чтобы получить наследство. Но теперь мы едем вместе. И в ожидании, пока пробьет час освобождения народов и сгладятся все искусственные разделения и границы, мы будем сажать капусту и собирать яблоки. Правда, Ренэ?
— О, как я буду счастлива! — воскликнула Ренэ, та самая, которая в войсках республики получила прозвище Красавчика Сержанта, в, воскликнув это, расцеловала Марселя, уверенная, что это пройдет незамеченным среди все возраставшего вокруг них шума.
Ссора перешла в драку. Через зал полетели табуретки и стаканы. Крики усилились, и Марсель услыхал, как буфетчица приказала подручному:
— Позови поскорее полицию!
— Скорей, скорей отсюда! — поспешно сказал Марсель жене. — Тут может произойти здоровая свалка, а в моем положении нельзя дать задержать себя из-за кабацкой ссоры. Еще потащут свидетелем, а мне необходимо предупредить генерала об отказе от соучастия. До свидания, полковник!
С этими словами Марсель вышел под руку с Ренэ из кафе «Мон Сен-Бернар», где тем временем шум все увеличивался, стянув всех посетителей к сцене.
Желая узнать, в чем дело, Анрио тоже подошел и вдруг вскрикнул:
— Господи, да это ла Виолетт!
Он заметил бывшего тамбурмажора среди большой толпы, которая старалась вырвать из его рук почти задушенного им человека. Да, это был он, тамбурмажор гренадер, его наставник в армии Рейна и Мозеля, его спаситель в Данциге, преданный управляющий герцогини Лефевр. Но что произошло с ним здесь?
Узнав голос Анрио, ла Виолетт отпустил человека, которого душил за горло, и сделал шаг вперед, чтобы подойти к своему ученику. Ведь он не видел его с того дня, когда в замке Комбо внезапно не состоялась свадьба.
Атакованный им человек, почувствовав себя на свободе, хотел удрать. Но ла Виолетт немедленно придержал его, схватив край его балахона.
Это был один из артистов фарса, который был разыгран на сцене кафе. Вид его был самый несчастный. Одна из бакенбард съехала на сторону, другая отклеилась совершенно. Шляпа была сброшена на пол, красный жилет расстегнут. Во время борьбы с ла Виолеттом его парик съехал набок. Он весь дрожал, и даже под гримом его лицо поражало бледностью.
Теперь, без парика, без бакенбард, он являлся в своем естественном виде, и всем присутствующим, равно как и Анрио, невольно бросилось в глаза поразительное сходство этого гаера с Наполеоном.
— Но ведь это император! — закричали все вокруг них.
— Да, этот негодяй позволил себе украсть у нашего императора его августейшее лицо! — воскликнул ла Виолетт с комическим негодованием. — Ну, если бы он украл только это!
— Я не красть! Я артист! Я, Самуил Баркер, английский подданный! — прорычал лже-Наполеон, стараясь избавиться от слишком тесных объятий ла Виолетта и пытаясь обрести поддержку среди зрителей.
— Ты вор! — с силой продолжал тамбурмажор. — Представьте себе, полковник, — обратился он к Анрио, как будто это был единственный человек среди всех посетителей, кому стоило давать какие бы то ни было объяснения, — представьте себе, я подобрал эту обезьяну однажды ночью в замке Комбо!
— Сядьте! Сядьте! — кричали отдаленные зрители, недовольные тем, что повскакивавшие со своих мест закрывали от них эту неожиданную сцену.
Не обращая внимания на поднявшийся крик, ла Виолетт продолжал:
— Обходя дозором парк, я набрел на этого рябчика, который сновал по парку. Он собрался напасть на меня, но я лягнул его ногой так, что он отлетел от меня к черту. Подхожу — он лежит в траве и стонет! Я поднял его — ведь я нисколько не сердился на него, — взял к себе, ухаживал за ним, словом, поставил его на ноги. Знаете ли, чем этот негодяй отплатил мне за мою заботу и гостеприимство? В один прекрасный день он скрылся и унес мое платье, немного денег и крест Почетного легиона, пожалованный мне самим императором! Он скрылся, не оставив мне своего адреса. Но, по счастью, один из кучеров герцогини сообщил мне, что видел его в этих краях, в Пале-Рояле. Я сейчас же отправился сюда, осмотрел все балаганы и нашел негодяя здесь; ну, я уж не мог удержаться, чтобы не всыпать ему как следует! Вот и все, полковник!
Аудитория хохотала от чистого сердца. Вдруг около двери послышались мерный стук шагов и бряцанье оружия. Появились четыре солдата под предводительством капрала, позванные с ближайшего полицейского поста. Капрал сказал Самуилу Баркеру:
— Следуйте за нами, да поскорей!
Баркер, дрожа от страха, отправился под эскортом четырех стражей.
— Вы обвиняете его в воровстве, так пожалуйте за нами в участок! — обратился капрал к ла Виолетту.
Солдаты ушли, уводя с собой арестованного. Ла Виолетт шел сзади, объясняя капралу, в чем дело.
Когда процессия вышла в сад, Анрио, издали следивший за маленьким отрядом, подошел к капралу и назвал себя.
— Отдайте мне этого субъекта, мне необходимо допросить его, — сказал он. — Если он нужен вам, то мы с ла Виолеттом доставим вам его по назначению!
Капрал задумался на мгновение, но чин полковника заставил его повиноваться. Поэтому он удовольствовался тем, что спросил у ла Виолетта:
— Вы берете жалобу назад?
— Беру! — величественно ответил тот по знаку Анрио.
— В таком случае пол-оборота налево! — скомандовал капрал.
Стража освободила дрожавшего Самуила Баркера, который очутился между ла Виолеттом и Анрио, пытливо всматривавшимся в него.
— Значит, этот субъект обокрал тебя? — спросил Анрио ла Виолетта. — А ты принял его у себя, в замке?
— Да уж сделал эту глупость, полковник! — ответил ла Виолетт. — Что поделаешь — слабость может одолеть всякого. Ведь я серьезно повредил ему физиономию, а потом сжалился. Да и в сущности я против него ничего не имел; я сам был виноват, поскольку ударил его так сильно. А он в благодарность за гостеприимство обокрал меня! Смотри, разбойник, лучше отдай крест добром, а то тебе придется дорого заплатить!
И ла Виолетт заключил фразу таким ударом по плечу, что несчастный Сам очутился на коленях.
— За добро часто платят злом, милый ла Виолетт! — ответил Анрио. — Но ты не сказал мне, каким образом этот субъект очутился ночью в парке Комбо? Что ему там было нужно?
— Уж этого не знаю, полковник. Я подумал, что он вздумал поухаживать за одной из горничных герцогини. По крайней мере он мне так сказал. Но потом мне пришло в голову, что он врал. Видите ли, через несколько дней после того, как этот китаец нашел приют в моем доме, Томас, младший садовник, очищая граблями дно ручейка, вытащил оттуда довольно-таки странную вещь — узелок, в котором были завязаны серый стрелковый мундир и маленькая шапочка. Можно было подумать, что император купался там и затем бросил платье в ручей.
— Это странно! А как ты объяснил эту находку?
— Да никак не объяснил! Я спросил этого рябчика, не было ли у него с собой какого-нибудь узелка, но при первом же известии о находке он удрал, ограбив меня.
— Значит, между императорской одеждой и появлением этого субъекта в парке Комбо должна быть какая-то связь… Но какая?
— Уж и не знаю, полковник. Но, между прочим, еще в Комбо, несмотря на то что повязка закрывала половину лица этого субъекта, я обратил внимание, насколько он имеет нахальство походить на его величество!
— В самом деле, он поразительно похож!
— Узнав его в этом шутовском наряде, я вскочил на сцену. О, это было выше моих сил! Я не мог удержаться. Я упал, словно бомба, среди всех этих шутов гороховых, схватил англичанина за голову, но в моих руках остался парик, и я даже отскочил от удивления. Ну, чего полиция смотрит? Как она позволяет, чтобы кто-нибудь мог так походить на императора!
Анрио погрузился в глубокую задумчивость. Смутное предчувствие истины зароилось в его мозгу, освещая многое непонятное из предыдущих событий, случившихся в Комбо.
— Ты вор? — спросил он, строго глядя на Баркера.
— Нет, я английский подданный! — ответил тот.
— Это все равно. Наши законы карают за воровство без различия национальности и подданства, — возразил ему Анрио. — Я на время избавил тебя от полиции, которая хотела отправить тебя под арест, но достаточно, чтобы мы с ла Виолеттом захотели, и ты очутишься там. А оттуда тебя сведут в тюрьму. Хочешь избавиться от неизбежного наказания?
— А что для этого надо сделать? — спросил агент Мобрейля. — Я в ваших руках, джентльмены, и вы можете требовать от меня все, чего хотите. Если то, чего вы от меня потребуете, не слишком неисполнимо, то обещаю исполнить ваши приказания.
— Хорошо, — ответил Анрио, — увидим. В таком случае скажи, зачем ты пробрался в Комбо?
— Вам только это и нужно? — радостно сказал Сам.
Он ждал, что от него потребуют чего-нибудь несравненно худшего.
— Смотри, не вздумай обмануть меня!
— А к чему мне лгать вашей милости? Я не боюсь сказать правду, потому что все дело так просто, так неважно, что вы просто не поверите! Надо сказать вашей милости, что прежде, еще в Англии, я был на службе у некоего генерала, который являлся чем-то вроде дипломата…
— Ага! A как звали его?
— Графом Нейппергом.
У Анрио вырвался страдальческий крик; он схватился за сердце.
Нейпперг! Его отец! Словно привидение, перед ним встала физиономия австрийского генерального консула, который в Данциге открыл ему тайну его рождения и уговаривал изменить французскому знамени. Разумеется, он чувствовал себя свободным от каких-либо обязанностей по отношению к господину Нейппергу, который его не воспитывал, не любил, с которым у него не было ничего общего. Его истинным отцом был маршал Лефевр, который взял его к себе еще ребенком, который сделал из него человека, солдата, француза; а его родней были милая Екатерина Лефевр, ла Виолетт, наконец, Алиса… Он ни в чем не мог упрекнуть Нейпперга, но, услыхав его имя, вдруг представил себе прусский город, где его собирались расстрелять, и дипломата, раскрывающего ему свои объятия. И все это мучительно взволновало Анрио.
Но он постарался справиться со своим волнением и спросил у Сама, какое отношение могла иметь его служба у Нейпперга к появлению его, Сама, в замке маршала Лефевра.
Тогда с очевидной искренностью Баркер объяснил, какого рода услуги требовались от него Нейппергу, как последний, пользуясь его, Сама, сходством с Наполеоном, удовлетворял свою дикую, ненасытную ненависть с помощью эксцентричной мести. Он рассказал, как Нейпперг заказал ему для полноты сходства костюм и как награждал его пинками и ударами.
— Черт возьми, эго здорово! — вполголоса сказал ла Виолетт.
— К делу, к делу! — нетерпеливо перебил его Анрио. — Я не вижу, какое отношение может иметь твое появление в замке Комбо к ударам, наносимым тебе Нейппергом.
— Сейчас увидите, ваша милость. Граф Нейпперг познакомился с французским дворянином по фамилии Мобрейль…
— Да? — удивленно воскликнул Анрио. — Так ты знаешь Мобрейля?
— Я имел честь состоять на службе у графа Мобрейля. Он-то и послал меня в замок.
— В самом деле, он был там. Так, быть может, он и приказал тебе нарядиться в твой маскарадный костюм? Уж не занимался ли Мобрейль такой же местью Наполеону, как и твой прежний хозяин?
— Нет, он этим не забавлялся. Он заставил меня одеться, но с другой целью. Я должен был под видом Наполеона пробраться ночью в парк, подойти к открытому окну, и…
— К окну нижнего этажа? Договаривай, подлец! — задыхаясь, крикнул Анрио, с силой тряся за плечо Сама, снова испуганного и не понимавшего, что, собственно, в его рассказе могло вызвать такой гнев полковника. — Что ты должен был сделать, добравшись до этого окна? О, лучше не лги, а то…
— Да какой интерес мне врать, раз я ровно ничего не сделал? Как раз в тот момент, когда, согласно инструкциям, данным мне Мобрейлем, я должен был пробраться в комнату девушки и оставить там шляпу, подоспел какой-то офицер. Я не успел выполнить приказание, бросился бежать и по дороге отделался от опасного маскарада, бросив костюм в воду. Вот и вся правда.
Анрио бросился в объятия ла Виолетта, плача, задыхаясь, смеясь. В радости он бормотал:
— Боже мой, так вот в чем дело! Ла Виолетт, Алиса невинна, а я-то осмелился заподозрить ее и клеветать на императора! О, скорее едем! Поедем к Алисе, я хочу броситься к ее ногам, вымолить у нее прощение. Как ты думаешь, простит она меня?
— Я думаю, что этому чудаку было воздано по заслугам, когда я избил его в парке. Ну, да что об этом говорить теперь! Все это еще можно исправить, полковник, потому что мадмуазель Алиса по-прежнему любит вас! Она все глаза выплакала с того дня, когда мы остались без всяких вестей о вас.
— Ты думаешь, она простит меня?
— Уверен в этом! Она частенько говаривала мне: «Ла Виолетт, что он делает? Я знаю, что он не отправился вместе с армией, а остался во Франции. Я уверена, что он вернется ко мне!».
— Она говорила это? О, теперь я все понимаю, за исключением того, к чему Мобрейль подстроил всю эту махинацию. К чему ему это все? Ну, да я узнаю это! А пока самое важное — это сейчас же отправиться к ней и вымолить прощение. Ла Виолетт, можешь ты найти лошадей? Мы сейчас же отправимся в Комбо к Алисе.
— Вы хотите ехать сейчас же, ночью? Но нас не пропустят за заставу. Надо знать пароль.
— Я знаю его, — поспешно сказал Анрио.
В тот же момент его мозг пронизала мысль, что он сообщил этот пароль генералу Мале. Он и без того чувствовал угрызения совести, а тут еще это письмо, негодование Марселя, что роялисты возлагают на Мале какие-то надежды. Может быть, Мале собирался совершить переворот при помощи англичан и эмигрантов? Анрио решил исправить свою ошибку. Теперь он не имел оснований мстить Наполеону, раз невиновность Алисы и императора были доказаны ему с очевидной ясностью.
— Я хочу вернуться завтра в Париж, — сказал он. — Здесь могут произойти важные события, и я должен быть на своем посту завтра.
— В таком случае в дорогу, полковник! Я знаю, где найти лошадей. Это на улице Булуа, в двух шагах отсюда. Но все равно я не рассчитывал, когда отправлялся в Пале-Рояль, что мне придется проводить ночь на лошадях в дороге, — ответил ла Виолетт, покачивая головой.
— Ты еще приедешь сюда. Ведь Пале-Рояль не пропадет; будет еще время и завтра и послезавтра.
— Возможно! Но, поймав жулика, я рассчитывал посетить своих друзей, старых товарищей. Кое-кого я заметил мимоходом. Можно было бы кутнуть. Ну, а это не так-то часто удается, потому что герцогиня не любит этого.
— Ла Виолетт, я обещаю тебе выхлопотать неделю отпуска, которую ты сможешь провести где хочешь, хоть в Пале-Рояль, но сначала я должен увидаться с Алисой. Она должна простить меня. Поэтому необходимо, чтобы и ты тоже приехал со мной в Комбо, так как ты подтвердишь все, что мы сейчас узнали.
— Да уж что делать, полковник. Пойдемте за лошадьми. Ну, а с этим мошенником что мы будем делать?
— Сейчас увидишь. Получай! — сказал Анрио, доставая из кармана два наполеондора. — Выпей за мое здоровье!
— Да здравствует ваша милость! — воскликнул Самуил.
— Постой! Ты получишь еще два наполеондора, если вернешь этому честному солдату крест Почетного легиона, украденный тобой у него.
— Я знаю, где он. Старьевщик, купивший его у меня, еще не успел продать его. Куда следует доставить крест?
— Дай нам свой адрес, — сказал ла Виолетт, — ты можешь понадобиться нам.
Сам некоторое время оставался в нерешительности, но потом, обнадеженный двумя наполеондорами, заманчиво позвякивавшими в кармане его жилета, сказал:
— Я живу на улице д’Аржантей, номер четырнадцатый. Но полагаюсь на вас, что вы меня не выдадите.
— Будь спокоен. Послезавтра я принесу тебе обещанные два наполеондора, а до тех пор не попадайся полиции.
— О, постараюсь не попасться! Да здравствуют ваши милости! — весело ответил Самуил Баркер.
— Лучше кричи: «Да здравствует император!» — ответил ему ла Виолетт, — в этом по крайней мере есть известный смысл!
Самуил Баркер отдуваясь, бросился по улице и, скрываясь во тьме ночи, заорал во всю глотку:
— Да здравствует император!
— Удивительно приятно услыхать такой возглас, что вы скажете, полковник? — сказал ла Виолетт, делая под козырек.
— О, да, да, — взволнованно ответил Анрио, — это так отрадно! Мне уже давно хотелось закричать это, но я не смел! — И, повернув в узенький переулочек, который вел к фонтанам, Анрио повторил вполголоса, словно священное заклинание, словно магическую формулу: — Да, да! Да здравствует император! Да здравствует Наполеон!
XVIII
правитьМале проник в главный штаб один. Весело поднимался он по лестнице. Все шло как по маслу; ему оставалось только пожать руку начальнику главного штаба Дусэ, подтвердить ему свой генеральский чин и заняться с преемником его помощника Лаборда отправкой новых инструкций к начальникам воинских частей. Таким образом, дело сводилось к простой формальности, к проворному захвату, которому не предвиделось препятствий.
Встречу на площади со старым служакой, бывшим тамбурмажором гвардии, Мале счел превосходным предзнаменованием. Прежние республиканские солдаты, не жаловавшие Наполеона, сами шли к нему. Франция решительно тяготилась деспотом, и крик: «Долой тирана»! как в Риме, в день смерти цезаря, должен был вырваться из груди каждого.
Немудрено, что Мале вступил в кабинет начальника главного штаба с развязной улыбкой на губах. Он протянул руку Дусэ и сказал:
— Генерал, я пришел договориться с вами насчет необходимых мероприятий.
Дусэ, не вставший с места, обнаруживал явное колебание. Он чувствовал обман.
Тут внезапно появился на пороге его помощник Лаборда, весьма подозрительный в глазах Мале.
— Что вы тут делаете? — воскликнул заговорщик. — Ведь я послал вас с поручениями.
— Генерал, я не мог выйти из здания — войска преградили мне путь, — возразил Лаборда, втихомолку подавая знак Дусэ.
Мале заметил их переглядывание, понял, что его подозревают, и увидал свою гибель. Ему вздумалось прибегнуть к силе, которая так удачно выручила его у д’Юллена; поэтому он выхватил из кармана пистолет.
Но зеркало выдало его. Дусэ вскочил. Лаборда кинулся вперед, и оба они закричали: «На помощь, к оружию!». Мале хотел стрелять, но гигантская тень заслонила противников, и тотчас же на его руку обрушился сильнейший удар палки. Схваченный железными пальцами, Мале не смог выстрелить. Его одолел какой-то исполин, в котором Мале узнал бывшего тамбурмажора, замеченного им в толпе, перед зданием главного штаба. Это бравый ла Виолетт держал его, обезоруженного, бессильного.
Тем временем Лаборда крикнул опять на площадке лестницы:
— К оружию!
Жандармы сбежались. Они овладели комнатой и кинулись на Мале, который моментально был связан.
— Берегитесь, господа, — воскликнул он, стараясь еще запугать тех, кто разоблачал в нем заговорщика, плута, — вам будет плохо, если вы станете удерживать меня… берегитесь!
— Заткните ему рот! — скомандовал Лаборда, обнаруживший в данном случае большую распорядительность и чрезвычайное присутствие духа.
Приказ был исполнен. Прибежал верный Рато, привлеченный шумом. Он хотел защитить своего генерала и обнажил шпагу, но в одну минуту был схвачен и связан, и его рог, по примеру его патрона, был заткнут.
Было десять часов утра. Заговор Мале завершился. Он продолжался с момента побега из лечебницы ровно полсуток. Это был роман одной ночи.
После краткого совещания Дусэ, Лаборда и ла Виолетт решили вывести на балкон Мале и Рато, связанных, окруженных жандармами.
— Эти люди обманщики! Император жив. Отец ваш здравствует! — крикнул Лаборда.
В то же время ла Виолетт, подняв свою полицейскую шапку на трость, подал ею сигнал бить в барабан.
Солдаты, собравшиеся на Вандомской площади, пришли в некоторое недоумение, однако они крикнули весьма дружно: «Да здравствует император!».
После этого в Париже началась странная и почти комическая суета. Войска были отосланы обратно в казармы, а в тюрьмах происходили перемены. Настоящие министры: Савари, Наскье были освобождены из тюрьмы Ла-Форс, а на их место водворили Мале, Гидаля и Лагори.
Солдаты парижской гвардии и люди 10-й когорты послушно вернулись в свои казармы, обсуждая между собой эти хождения взад и вперед, эти противоречивые приказы, и спрашивали себя, не морочили ли их на этот раз. В производившихся арестах они чуяли заговор, государственный переворот.
Полковник Раппе был застигнут врасплох этой переменой течения, как перед тем вестью о кончине императора. Он еще не успел одеться и присоединиться к своим солдатам.
— Что вы наделали, полковник Раппе? — спросил его Дусэ. — Как вы могли, не получив приказа высшего начальства, послать свои роты болтаться без толку по городу?
Несчастный мог оправдываться только тем, что потерял голову, узнав о смерти императора.
Гидаль и Лагори не оказали ни малейшего сопротивления при аресте. Оба они были уверены в могуществе Мале, облеченного властью по решению сената. С Лагори снимали мерку для парадного фрака, а Гидаль безмятежно завтракал в ресторане, когда их схватили. Они вполне искренне возомнили себя настоящими министрами. Эти люди впутались в заговор, сами того не подозревая, а потому не приняли никаких предосторожностей, не сделали никакой попытки действовать. У солдат Лагори не было кремней в ружьях, кусочки дерева, как на учениях, заменяли у них капсюль.
Арест Бутре и корсиканца Боккьямпи не представлял ни малейшего труда.
В полдень все было кончено. Занавес упал над этим жутким фарсом. Словно в конце феерии, актеры и зрители спрашивали себя, как могли они поддаться подобной иллюзии.
Камбасерес тотчас поспешил во дворец Сен-Клу с докладом императрице о заговоре и его быстрой развязке.
Мария Луиза отнеслась к этой новости довольно хладнокровно. Она собиралась кататься верхом, и приезд государственного канцлера, видимо, раздосадовал ее лишь как непрошеная помеха любимому удовольствию. Она вполне спокойно спросила:
— Что же могли бы сделать со мной ваши заговорщики? Со мной, дочерью австрийского императора?
Сказав это, она отпустила Камбасереса, очевидно не придавая никакой важности событиям, о которых он докладывал ей.
Апатия Марии Луизы могла быть в данном случае притворством. Пожалуй, она была если не посвящена в тайну заговора, то все-таки осведомлена о том, что против ее супруга затеваются какие-то козни.
Равнодушие, обнаруженное ею, усиливалось известным пренебрежением к этому императорскому трону, который могли на минуту подвергнуть опасности неведомые люди, бежавшие из тюрьмы.
Граф Фрошо поплатился впоследствии заслуженным отстранением от должности за то легковерие, с каким он отнесся к известию о смерти императора, и за усердие, которое он обнаружил, приготовив зал в городской ратуше для заседания нового правительства. Хотя, узнав про обман Мале и неверность слуха о кончине Наполеона, Фрошо воскликнул: «Я так и думал, что столь великий человек не мог умереть!», однако же он не избежал отставки.
Заговорщики, их сообщники, а так же военные, виновные прежде всего в слишком пассивном повиновении апокрифическим приказам, которые они сочли правильными, предстали 27 октября в числе 24 человек перед военным судом.
Мале держался очень твердо, принимая всю вину на себя, выгораживая других, стараясь опровергнуть все обвинения, предъявленные прочим подсудимым, снять с них всякую ответственность.
Во время разбирательства дела у прокурора вырвалась следующая фраза, ярко рисующая хладнокровие Мале перед его судьями: «Покорнейше прошу вас, господин председатель, заставить молчать Мале, который диктует ответы всем обвиняемым».
Во время допроса Сулье Мале вмешался в дело и воскликнул:
— Я пустил в ход все средства, чтобы доказать, что я действую по распоряжению высшего начальства; по-моему, Сулье был обязан повиноваться, что он и сделал. Это я ^ввел его в заблуждение и для этого употребил все старания, как видно из моих показаний.
На собственном допросе Мале дал достопамятный ответ.
— Эти офицеры невиновны, — сказал он, — в их глазах я повиновался распоряжениям высшей власти, и они были обязаны исполнять мои приказания.
— Кто же были ваши сообщники, в этом деле? — необдуманно спросил председатель.
— Вся Франция, вы сами, все вы — если бы мне удалось!
За посягательство на безопасность государства и попытку уничтожить правительство и порядок престолонаследия, а также за подстрекательство граждан к вооруженному восстанию были приговорены к смертной казни и конфискации имущества генералы: Мале, Лагори, батальонный командир Сулье; капитаны: Стенговер, Пикерель, Бордерье; поручики: Лепарс, Фессар, Рень; подпоручик Лефевр, капрал Рато; полковник Раппе и Боккьямпи. Десятеро лиц было оправдано.
Приговор был приведен в исполнение 29 октября, в четыре часа вечера, на Гренельской равнине.
Полковник Раппе и капрал Рато получили отсрочку, а затем смягчение наказания.
Около трех часов пополудни на площади Аббатства, где выстроились в боевом порядке пешие и конные жандармы, а также полуэскадрон драгун, появились семь офицеров, которых поставили в ряд.
Ворота тюрьмы распахнулись, и осужденных повели попарно к экипажам. Вскоре мрачный поезд двинулся в путь.
По дороге Мале, посаженный в одну повозку с Лагори, прямо сказал ему:
— Генерал, мы попали сюда благодаря вашей нерешительности!
Кордон войск сдерживал любопытных. Когда повозки выехали из-за Гренельской заставы, в толпе закричали: «Долой шляпы!» — и все обнажили головы; таков обычай: люди воздают честь смерти, которая проносится мимо и господствует здесь. Едва повозки остановились в каре, как барабаны забили поход. Осужденные в большинстве твердым шагом направились к месту, назначенному для казни.
Мале шел впереди; несчастный корсиканец Боккьямпи, замешанный в заговор без малейшего желания с его стороны, тащился последним; он требовал священника.
Некоторые из несчастных говорили в эту ужасную минуту.
— Моя бедная семья! Мои бедные дети! — рыдал Сулье.
— Не будет ли кто-нибудь из вас так добр, чтобы объяснить мне, за что меня расстреливают? — спокойно спросил Пикерель, обращаясь к солдатам взвода.
— Мерзавец, — крикнул Гидаль капитану-прокурору Делону, который приблизился для прочтения приговора, — три четверти из тех, которых ты заставил осудить, невиновны, ты сам отлично знаешь это!
— Господин жандарм, — сказал державшему его за руку стражу Боккьямпи, — я просил духовника.
— Я родился под знаменами, был всегда предан императору. За что меня ведут на расстрел? Да здравствует император! — воскликнул Бордерье.
— Смирно в рядах! — громко произнес тогда Мале. — Теперь моя очередь говорить! — И, сделав шаг к жандармскому офицеру, он прибавил: — Как генерал и начальник тех, которым предстоит сейчас умереть на этом месте, я прошу позволения командовать стрельбой.
Офицер наклонил голову в знак согласия.
Мале окинул взором войско. Каре было составлено из ста двадцати человек. Экзекуционный взвод состоял из тридцати старых солдат. В каре напротив поместили очень молодых.
Осужденные были поставлены в ряд, спиной к каменной ограде. В углу ограды стояли четыре телеги и одна лошадь, предназначенные для отвоза трупов. При этом зловещем обозе находились служители больницы, на которых было возложено погребение.
Жандармский офицер приказал ударить повестку.
После того Мале, глядя прямо в лицо неподвижным солдатам, скомандовал звучным голосом:
— Взвод, слуша-а-ай! Ружье на руку, все!
Солдаты дрогнули, но потом поправили ружья.
Тогда Мале продолжал:
— Слушай! На пле-чо! Готовь! В добрый час! Хорошо! Целься! Пли!
Грянуло тридцать выстрелов. Несчастные осужденные упали все, кроме Мале. Он был только ранен. Многие солдаты не решились стрелять в него.
Генерал остался на ногах. Он поднес руку к груди, откуда текла кровь, и крикнул:
— Друзья мои, а что же вы забыли меня?
— И меня также! — приподнимаясь произнес Бордерье, весь залитый кровью, после чего пробормотал: — Да здравствует император!
— Бедный солдат, — сказал Мале, — твой император, подобно тебе, получил смертельный удар! Ко мне, запасной взвод! — продолжал он вслед за тем.
— Вперед резерв! — скомандовал жандармский офицер.
При втором залпе Мале упал ничком.
Казнь совершилась. Было половина пятого. Тела казненных отвезли в Кламар.
Из заговорщиков уцелели только аббат Лафон и монах Каманьо. Избегнув общей участи, они попали в милость при реставрации. Тогда же Людовик XVIII назначил пенсию вдове Мале и пожаловал эполеты подпоручика стрелкового полка его сыну, Аристиду Мале, в благодарность за то зло, которое покойный генерал причинил Наполеону, и за ту услугу, которую он оказал Бурбонам, доказав на деле, что если бы Наполеон умер или исчез, то власти, армия, граждане и не вспомнили бы о существовании Римского короля.
— Заговорщики умерли храбрецами! — сказал вечером после казни ла Виолетт жителям Комбо. — Я не сожалею о том, что способствовал аресту Мале, который злоумышлял против нашего императора и держал здесь сторону казаков. Но эти несчастные офицеры, эти солдаты, думавшие, что они повинуются правильным приказаниям и настоящему начальству! Я готов пожертвовать половиной своих членов, только бы увидеть их тут живыми и помилованными!
И добряк ла Виолетт смахнул обшлагом рукава нескромную слезу.
Потом, чтобы разогнать мрачные мысли, он поднялся и с нежностью стал смотреть на Анрио, веселого, счастливого, который шел по аллее под руку с Алисой. Молодая девушка разговаривала с ним, склоняясь к нему с влюбленным видом.
За ними следовала Екатерина Лефевр, сиявшая материнской радостью, и любовалась юной четой, соединившейся наконец для прочного и безоблачного счастья.
Недоразумение между женихом и невестой быстро рассеялось.
Анрио по приезде в Комбо с ла Виолеттом откровенно признался во всем добрейшей Сан-Жень. Он рассказал ей о своей ошибке, когда ему померещилось ночью, будто он видит императора возле Алисы, затем о своем бегстве, жажде мщения и, наконец, о том, как перед ним открылась истина при встрече ла Виолетта с Самуилом, двойником Наполеона.
Екатерина расхохоталась над этой ошибкой и над тем, как она была раскрыта. После того она сказала Анрио, указывая ему на Алису:
— Пойди, обними свою жену!
Однако Анрио испытывал беспокойство. Планы Мале, указанные отчасти в письме Каманьо, смущали его радость. Что происходило в Париже? Удалось ли Мале бежать? По какой причине Марсель, внезапно исчезнувший из Пале-Рояля, казался таким удрученным, так спешил уведомить кого-то о своем убежище и отменить какое-то распоряжение. При всем желании остаться возле Алисы Анрио хотел поехать в Париж.
Тогда ла Виолетт предложил своему любимцу заменить его, обещая побывать в главном штабе и отправить ему из Парижа письмо с нарочным в случае надобности.
Подходя к городской ратуше, тамбурмажор был удивлен происходившим здесь движением войск. Он вздумал навести справки, причем заметил в толпе агента полиции по имени Пак, своего бывшего однополчанина. Тот сообщил ему известие о смерти императора и учреждении нового правительства с генералом Мале в качестве коменданта.
При имени Мале ла Виолетт, узнавший через Анрио о плане побега этого генерала, тотчас почуял обман. Решившись выгородить Анрио, отлучка которого из главного штаба в подобный момент могла быть истолкована позднее в весьма неблагоприятном смысле для него, отставной тамбурмажор попросил бывшего товарища одолжить его билет полицейского агента, обещая возвратить этот билет в тот же день после того, как он воспользуется им как пропуском.
Не будучи дежурным, Пак согласился. Снабженный билетом и под именем Пака ла Виолетт свободно проник в помещение главного штаба и там, как мы видели, помог аресту Мале.
Когда, узнав о его участии в этой защите императорских учреждений, государственный канцлер Камбасерес вздумал наградить ла Виолетта, тот попросил только о повышении и награде Паку, билетом и званием которого он воспользовался.
Бракосочетание Анрио и Алисы совершилось без всякой пышности в часовне замка Комбо несколько дней спустя. Ла Виолетт был шафером жениха и в день свадьбы, получив обратно украденный у него крест Почетного легиона, отдал Самуилу Баркеру два наполеондора, обещанные Анрио, да прибавил еще в придачу другие два от себя. Восхищенный Сам объявил тогда, что между ним и ла Виолеттом будет существовать с этих пор неразрывная дружба до гробовой доски и что он надеется доказать со временем почтенному тамбурмажору свою благодарность. Затем, с четырьмя червонцами в кармане, мнимый император побежал добросовестно напиться в одном из грязных притонов Пале-Рояля.
Между тем на Великую армию обрушивалось одно бедствие за другим.
14 сентября 1812 года, в два часа пополудни, Наполеон достиг со своим войском Москвы.
Остановившись верхом на Воробьевых горах, он разглядывал златоглавую первопрестольную столицу. Ее колокольни, купола, дома, пестревшие розовой, желтой, зеленой красками, ее Кремль, базары, дворцы сияли в солнечных лучах. То были Венеция и Византия, окутанные золотистой дымкой. Мечта великого завоевателя осуществилась. Он достиг своей цели, поймал свою грезу; перед ним открывалась Азия. Ослепление гордости овладело Наполеоном перед великолепием зрелища «сердца России», панорама которого развернулась перед ним, тогда как армия, разделяя волнение своего вождя при виде несравненной картины, поднимала кверху оружие, размахивала знаменами, вздевала на острия штыков меховые шапки, потрясала гривами блестящих касок и вопила в один голос, подобно коленопреклоненным паломникам, приветствующим Иерусалим: «Москва! Москва!»
Но какой зловещий закат в кровавом зареве небес над чудным сияющим городом последовал за этим ясным осенним днем!
В Москве не было ничего подобного торжественному въезду в другие столицы, захваченные Наполеоном раньше или добровольно сдавшиеся ему! Император сначала не хотел верить донесениям своих офицеров, утверждавших, что Москва безлюдна. Однако ни один караульный не являлся к нему, чтобы приветствовать его и проводить в завоеванный город. Тогда Наполеон с гневом потребовал к себе бояр.
— Где же бояре? Разыщите мне бояр!
Никакого ответа не последовало: приказ не мог быть исполнен. «Бояре» бежали с Ростопчиным, а люди зловещего вида с факелами в руках уже сновали из улицы в улицу, из дома в дом, распространяя пожар вместо иллюминации.
Наполеон облегченно вздохнул, увидав у своих ног столицу царей.
— Вот наконец-то этот знаменитый город! — воскликнул император, обращаясь к Бельяку. — Давно пора!
Между тем пожар Москвы нарушил чудесный эффект волшебного видения. Москва угрожала рухнуть, раскрошиться под его напором и великому завоевателю суждено было удержать в руках только обгорелую головню, и по пеплу пустил он вперед своего коня.
План Ростопчина осуществился. В скором времени пламя поднялось со всех сторон, оспаривая у французов священную землю.
Впоследствии Ростопчин отклонил честь этого акта дикого геройства, который принес пользу России и погубил Наполеона. Однако история изобилует доказательствами того, что пожар Москвы не был случайным, а еще того менее произошел от поджога французов, он был умышленным и даже играл роль стратегического маневра. В ряду первых улик укажем на скопление легковоспламеняющихся веществ, петард, зарытых в доме Ростопчина. Его объяснение, что это были запасы для фейерверков на предстоящих торжествах, не выдерживает критики. Данная историческая эпоха вовсе не подходила к пиротехническим удовольствиям. Второй уликой служит дворец графа Ростопчина, который уцелел почти один при всеобщем пожаре, из-за чего впоследствии, чтобы избавиться от обидных упреков, граф собственноручно поджег свой загородный дом; затем его приказ москвичам уйти из столицы.
Увоз пожарных машин, числом сто тринадцать, — совершенно не нужных для отступающей армии; наконец, пожары, возникавшие по приказу не только в Смоленске в момент взятия его приступом, но и по всем деревням, занятым французами, — все эти факты красноречиво свидетельствуют о свирепости и славе Ростопчина. Наводненная неприятелем Россия защищалась огнем в ожидании мороза.
По свидетельству дочери графа, издавшей сочинения своего отца, перед которым она благоговела, когда московский генерал-губернатор выезжал верхом из Рязанских ворот, тогда как Мюрат вступал в Москву со своими кавалеристами с другого конца, он обнажил голову и. сказал бывшему при нем сыну Сергею:
— Поклонись Москве в последний раз, через полчаса она будет объята пламенем.
Почему Ростопчин отклонил от себя славу патриота, который решается ради спасения отечества совершить варварское и великое дело? Зачем смыл он со своего имени, точно какое-нибудь пятно, репутацию, которая могла принести ему только уважение и удивление даже со стороны побежденных французов? Его дочь, графиня Лидия, дает этому такое объяснение. Сначала москвичи рукоплескали уничтожению своих жилищ, но, вернувшись в столицу, стали жаловаться на виновника этого бедствия. Раздраженный, разочарованный Ростопчин опроверг тогда факт, который должен был снискать ему благодарность и любовь спасенных соотечественников. Тогда он написал: «Если москвичи жалуются на ореол, которым я увенчал их головы, то я сниму его с них!» Однако история возвратила его им.
В продолжение тридцати пяти дней жил Наполеон в Кремле, окруженный дымящимися развалинами города и остатками все еще тлевшего пожарища. Его укоряют в бездействии; между тем ему было необходимо дать отдохнуть голодной, изнуренной армии и запастись съестными припасами. Сначала он предполагал раскинуть обширный укрепленный лагерь для зимовки, насолить конского мяса, набрать фуража для лошадей, дождаться весны и вместе с ней подкреплений, которые дали бы ему возможность довершить завоевание. Однако забота об общественном мнении во Франции заставила его отказаться от этого плана.
— Что скажет Париж? — озабоченно воскликнул он. — Там не сумеют обойтись без меня, там нужно мое присутствие.
18 октября Наполеон решил отступить. 23 октября в половине второго утра, в тот час, когда генерал Мале, выйдя из лечебницы, давал свои первые приказания и собирался увлечь за собой людей 10-й когорты, грозный взрыв потряс Москву в момент выступления французского авангарда из юго-западных ворот. То маршал Мортье по приказу Наполеона взрывал покинутый Кремль.
Плачевное отступление началось. Два пути были открыты французам. Юго-западный, или Калужский, тракт был им еще незнаком и мог дать жизненно важные ресурсы. Вступив на него, Наполеон убедился, что здесь он окружен с трех сторон русской армией, грозившей ему и с фронта, и с обоих флангов, а потому приказал свернуть оттуда на Смоленский тракт, уже пройденный им раньше. Насколько он жаждал при наступлении услыхать русскую пушку и встретить неприятеля, настолько избегал их теперь, при отступлении и отыскивал бесплодные равнины.
Старый путь, выбранный французами, мог сверх того ввести в заблуждение Францию, заставив ее поверить в совершенно добровольное и правильно организованное отступление.
Час был трагический и скорбный. К воеводе Пожару присоединился воевода Мороз. Термометр упал 6 ноября до восемнадцати градусов ниже нуля. Снег подобно савану накрыл заснувшие наполеоновские полки. Многие из его рати не проснулись больше. Тридцать тысяч лошадей погибло в одну ночь. Пришлось бросить на дороге пятьсот орудий.
Воевода Голод довершил поражение. Гордые солдаты Наполеона, дрожавшие впервые, оспаривали у хищных птиц остатки конских трупов, уже растерзанных, которые находили на пройденном раньше пути.
Казаки, носившиеся вихрем вокруг этих дрожавших от холода осколков славной рати, едва не захватили в плен Наполеона. Ему пришлось обороняться от них.
Березинская катастрофа окончательно превратила в кучку изнуренных беглецов то, что некогда было Великой армией.
Наполеон шел пешком, опираясь на палку, — сумрачный, однако не падавший духом.
В Дорогобуже его застала эстафета с поразительным известием о заговоре Мале. С той же почтой сообщалось о казни двенадцати осужденных.
Наполеон был подавлен этими новостями, которые показали ему непрочность его власти и неустойчивость основанной им династии. Он не мог поверить той легкости, с какой люди, состоявшие на государственной службе, забыли о его царственном сыне и своей присяге.
— Как, — сказал император Ларибуазьеру, расспросив его о Лагори, служившем под его начальством, — неужели никто не вспомнил о моем сыне, о моей жене, об императорских учреждениях! — И, прохаживаясь большими шагами по крестьянской избе, где до него дошли эти горестные вести, он пробормотал про себя: — Это печальный остаток наших революций! При первом слове о моей смерти офицеры по приказу неизвестного ведут своих солдат разбивать тюрьмы, хватать представителей высшей власти! Сторож сажает под замок министров! Префект столицы, послушавшись каких-то солдат, приказывает приготовить большой парадный зал для неведомо какого сборища бунтовщиков. Между тем императрица налицо, а с ней и Римский король, принцы, министры, все высшие власти государства! — Затем, порицая поспешность казни, Наполеон ворчливо прибавил: — Ах, какие дураки мои министры! Попав впросак, они стараются оправдаться передо мной, приказывая расстрелять людей дюжинами!
Император по возвращении сделал строгий выговор канцлеру Камбасересу за то, что тот распорядился так быстро привести в исполнение приговор, который он хотел предварительно рассмотреть.
Заговор Мале, хотя и закончившийся на Гренельской равнине, вынудил Наполеона поспешно вернуться во Францию. Он не хотел подвергать свой трон новому неожиданному нападению. 5 декабря, ночью, император собрал Мюрата, вице-короля Евгения, Бертье, Лефевра, Даву и несколько других боевых товарищей, чтобы сообщить им о своем решении вернуться во Францию.
Никто не выразил ему порицания. Тогда он обнял поочередно всех собравшихся, как будто ему было не суждено увидеться с ними больше (разве казацкая пика не могла остановить его на первой же версте?), а затем сел в сани в сопровождении Дюрока, с мамелюком в виде единственной охраны. Граф Возорвич, поместившийся на передке саней, служил Наполеону переводчиком.
В других санях следовали за ним Коленкур, граф Лобо и генерал Лефевр-Денуэтт.
Термометр показывал тридцать градусов по Реомюру ниже нуля.
Благополучно ускользнув от мороза, казаков, от всех опасностей, какие представляло это путешествие через Европу, Наполеон прибыл 18 декабря, ночью, в Тюильри.
Императрица спала; ее не предупредили о приезде супруга. Услышав шум, она встала, сильно встревоженная… Пожалуй, она была не одна?
Император не без труда заставил ее отворить дверь.
Он сжал супругу в объятиях, а она довольно холодно отвечала на его ласки.
Вдруг, оставив императрицу, Наполеон порывисто бросился в комнату, где спал Римский король. Ребенок проснулся от шума. Узнав отца, он протянул к нему ручонки, весело крича:
— Папа! Папа!
Наполеон вынул сына из кроватки, обнял и прижал к груди.
Маленький король залепетал на своем детском языке:
— Папа! Папа! Поколотил ли ты гадких казаков?
Император не ответил ни слова. Он с тихой и суровой радостью целовал малютку. Потом, как бы предчувствуя трагическое будущее, предвидя, пожалуй, непрерывное поражение после неизменных побед, ссылку, оскорбления, ненависть и мщение монархов, которые определили ему могилой остров Святой Елены, его сыну — Шенбруннский дворец, а Марии Луизе, вышедшей замуж за Нейпперга, альков в пармском дворце, — Наполеон заплакал.
1