Публикуется по: Христианин. 1907. № 4-5. OCR: С. В. Чертков.
А. И. Покровский
правитьМы переживаем довольно бурное, но вместе с тем и очень интересное время, получившее даже особое техническое название, «освободительного движения». Можно, конечно, различно оценивать — в зависимости от различия политических взглядов — значение переживаемого нами момента, можно поэтому сочувствовать или не сочувствовать его ближайшим, практическим результатам; но нельзя иметь двух мнений относительно глубокого, идейного смысла всего этого движения, нельзя не приветствовать его громких призывов к пробуждению от нашей ленивой апатии и духовной спячки, нельзя не одобрить его самоотверженной борьбы против неправды и лжи нашей жизни, нельзя горячо не сочувствовать его благородным попыткам к широкому переустройству нашей жизни на новых, более справедливых и разумных началах.
В нашем современном общественном, как и во всяком стихийном, движении действует своя теория приливов и отливов, существуют и свои основные течения и господствующая настроения. Последних в нем можно проследить и указать два главных. Первый — это период почти исключительного господства вопросов материальной культуры — политических, социальных и экономических. Казалось, все наше мыслящее общество было занято и поглощено лишь одними этими интересами. Достаточно припомнить наш прошлогодний книжный рынок, с его массой самой разнообразной, преимущественно мелкой и дешевой литературы общественно-политического и социально-экономического характера, чтобы окончательно убедиться в справедливости наших слов.
Но вот с конца прошлого и в особенности с начала нынешнего года на том же самом книжном рынке, на прилавках и в витринах магазинов, запестрели новые книги и брошюры церковно-публицистического и религиозно-философского содержания, самых различных направлений и оттенков, начиная от переводных, резко-отрицательных и кончая «истинно-русскими», охранительными изданиями. Книжный рынок, как чувствительный барометр, отметил, таким образом, если не полный перелом, то, во всяком случае, очень решительный поворот нашего общественного движения в сторону других — более глубоких и высоких, чисто духовных запросов. Это свидетельствует о том, что мы вступаем в новую полосу жизни, в сферу идейных порывов и религиозно-нравственных исканий. Односторонняя правда грубых, материальных интересов, очевидно, не смогла захватить собою всего существа человека; и вот он, почувствовав духовный голод, затосковал по идеалу, захотел другой, высшей правды, открывающейся в разработке вопросов духовно-религиозной культуры.
Пробудившееся течение успело уже сказаться довольно широко и властно. Оживились наши старые духовные журналы, народились новые церковно-публицистические издания с более широкой и свободной программой, открылись для трактовки религиозно-общественных тем, прежде заповедные для них, страницы светской, периодической печати, стали устраиваться даже в чисто светских аудиториях («Художественный кружок»), публичные лекции и рефераты на подобные же темы. В самое последнее время в Москве возник и не без успеха действует, даже целый народно-богословский факультет, устроенный при религиозно-философском обществе в память В. С. Соловьева. Все это — очень характерные знамения времени. Но самым выразительным и красноречивым фактом этого рода мы считаем необыкновенный, выдающий успех «Бранда» — одной из последних, крупных новинок текущего театрального сезона, поставленных на сцене известного Художественного театра.
Несмотря на то, что прошло уже почти сорок два года с тех пор, как знаменитый норвежский писатель — Генрих Ибсен создал своего Бранда (1865 г.), эта драма только теперь, попавши на сцену Художественного театра, сделалась у нас общеизвестной, и сразу же стала самой модной и популярной новинкой, тем самым, что обыкновенно называется «гвоздем сезона».
Художественный театр, вообще, пользуется у нас прочно установившейся и вполне заслуженной. репутацией передового, идейного театра. Он не раз уже угощал московскую публику (а во время его артистических турне, разумеется, и всякую другую) выдающимися новиками из русской и иностранной литературы, имевшими шумный успех.
Но не будет преувеличением сказать, что успех «Бранда» превзошел в этом отношении все, бывшее раньше его. Несмотря на то, что вот уже целых полгода «Бранд» почти регулярно идет через день, он постоянно еще за неделю афишируется уже с анонсом, что «билеты распроданы все», так что «попасть на Бранда» — вещь далеко нелегкая. И тем не менее, «побывать на Бранде» стало своего рода культурной потребностью для каждого интеллигентного москвича, которую он и старается удовлетворить, несмотря на все препятствия и жертвы.
О Бранде постоянно говорят в обществе, о нем читаются лекции, произносятся рефераты, пишутся очерки и статьи. Словом, все свидетельствует о том, что «Бранд» глубоко и сильно захватил наше мыслящее общество, несмотря даже на неблагоприятные особенности переживаемого нами политического момента.
Где же причина такой широкой популярности «Бранда»? В чем тайна его успеха и сила его влияния на умы? Попытку ответить на этот вопрос и представляет настоящий очерк.
I
правитьКак всякое идейное, глубоко содержательное произведение, «Бранд» очень многогранен и допускает возможность его понимания и оценки с самых различных точек зрения. Каждый подходит к нему с своей собственной меркой, ищет и находит в нем ответы на интересующие его вопросы, подчеркивает и выдвигает именно их на первый план и, соответственно с этим, освещает все содержание пьесы.
Вот почему в различных рефератах и статьях нам приходилось встречаться с самым разнообразными, но в общем одинаково субъективным, истолкованием и оценкой «Бранда». Одни видят в нем мрачного, сурового ригориста, с психологией фанатика-изувера и с действиями духовного инквизитора, другие — вдохновенного пророка-демагога, третьи — гордого, аристократического индивидуалиста, четвертые — революционера мысли и духа, пятые — социального реформатора, шестые — полного анархиста и т. д., и т. д. Очевидно, каждый смотрит на Бранда сквозь очки собственного мировоззрения и, в зависимости от этого, допускает, в большей или меньшей степени, свой субъективный произвол и искажение действительная, подлинного Бранда.
Желая избежать подобного же соблазна, мы при своей характеристике этой драмы намерены пойти несколько иным путем: именно, вместо того чтобы предлагать прямо свои рассуждения и взгляды по поводу Бранда, мы начнем с изложения самого Бранда, т. е. сначала изложим внешнюю сторону сюжета, а затем перейдем к внутреннему анализу его мировоззрения и уже в заключение всего подведем некоторую общую оценку; причем постараемся все это вести как можно ближе к тексту, постоянно обращаясь к нему и иллюстрируя им.
Предполагая, что далеко не все читали или видели Бранда, считаем не лишним дать предварительный общий очерк самого содержания этой пьесы. Сам Бранд, главный герой этой драмы, сначала выступает пред нами в роли молодого, но не по летам серьезного, безместного священника, охваченного высоким порывом особого призвания — поведать миру новое слово:
Я — посланный; ослушаться не смею
Пославшего меня —
впервые рекомендуется сам Бранд встречным крестьянам.
Принял на себя я более высокое служенье.
Мне нужно, чтоб кругом кипела жизнь.
Чтоб целый мир внимал мне слухом чутким — говорит Бранд посланцам одного прихода, пришедшим звать его к себе в священники, мотивируя этим свой отказ принять их предложение.
Сущность самого своего призвания Бранд полагал в борьбе с людским легкомыслием, тупомыслием и безсмыслием — этим тройственным союзом, засосавшим живую личность человека, уничтожившим ее богоподобную природу и низведшим ее на степень тупого, животного, полубессознательного прозябания.
Кто в злейшей тьме блуждает, кто забрел
от верной пристани, от света дальше:
то иль легкомыслие, что над обрывом
на шаг от бездны прыгало, смеялось?
Иль тупомыслие, что, знай себе,
бредет тропой избитой?
Иль, наконец, безсмыслие, чей взор
прекрасное на месте злого видит?
Борьба с союзом тройственным их — цель
моя отныне. Вот мое призванье! —
определяемое со стороны отрицательной. С положительной же стороны, он видит его в том, чтоб
Новых людей, совершенных
Цельных и чистых… создать;
Эти — не Божье подобье,
а воплощенье живое греха!
Окрыленный этим призваньем, Бранд был полон отваги и сил.
Он — молодец. Силен, отважен, стоек,
как характеризует его один из простодушных. поселян. Он не мог мириться с скромной долей, сельского священника и горячо рвался на бой.
Вперед! Вооружись мечом, дух мой,
И за подобие Божье ринься в бой!
Средство к осуществлению этой цели Бранд, сначала усматривал в ряде решительных, геройских поступков (вроде отважной переправы через фиорд в жестокую бурю ради напутствия умиравшего тяжкого грешника) и в коренной, радикальной ломке всего наличного уклада жизни, с целью замены его новым, совершенным строем. А самую арену такой деятельности он представлял себе больше в каком-то внешнем, чисто территориальном смысле.
Прочь же отсюда скорее, —
рыцарю Господа нужен простор!..
Мне нужно, чтоб весь мир внимал мне
слухом чутким!
Но затем, отчасти под влиянием Агнес — чистой, идейной девушки, увлеченной личностью Бранда и, в свою очередь, очаровавшей его, — а главное, в силу своего собственного духовного роста, Бранд понял, что успех его дела — не во внешней широте проповеди, а в ее внутренней силе и глубине. Потому он оставляет свои первоначальные замыслы широкой чуть не всемирной проповеди и берет скромное место приходского пастыря, желая внутренне переродить и перевоспитать вверившиеся ему души.
Теперь я вижу — понимал неверно
спасение людей и мира. Подвиг,
великие и громкие дела
пересоздать, поднять людей не могут.
Вглубь и вовнутрь! О, я понял теперь,
это — путь верный, единый.
Наша душа, наше сердце — тот мир,
только что созданный, новый,
где нам жизнь в Боге вести предстоит…
Из сферы отвлеченных идеалов Бранд спускается в область конкретной действительной жизни и самоотверженно работает над своим приходом.
Теперь, спустившись с высоты, в долине я стою….
Пропет теперь мой гордый гимн воскресный,
расседланным стоит крылатый конь,
но к цели высшей путь ведет мой тесный
и боле чистый душу жжет огонь!
Труд будничный, тяжелый и упорный
преображу я в праздник благотворный!
Внешняя сторона его жизни после того довольно несложна, хотя в то же время и глубоко драматична.
Принявши место приходского священника, Бранд женится на Агнес и получает в ее лице достойную подругу жизни, готовую на все жертвы его тяжелого, тернистого пути. «В их браке Ибсен рисует нам идеальный брак, каким он себе его представляет, — брак, основанный на полной вере, взаимном понимании и общности интересов. Чувственный элемент не играет здесь никакой роли» (см. предисловие к «Бранду», пер. Ганзена, стр. 12, изд. Скирмунта. М., 1907).
Первое время жизнь нового приходского пастора течет сравнительно тихо и покойно. Он наслаждается прочным семейным счастьем, венцом которого является сын — Альф, радость и гордость родителей. Бранд пользуется громадным уважением и любовью прихожан, и его слово имеет у них несомненный и сильный успех. Успех настолько крупный, что он обеспокоил даже главу местного гражданская общества — самого фогта, который и имеет на эту тему серьезный разговор с Брандом, закончившийся бессильными угрозами со стороны фогта.
Но вскоре начинается тяжелая семейная и личная драма: борьба в душе Бранда между чувствами любви и долга.
В том горном ущелье, где находится приход Бранда, дуют холодные резкие ветры и сюда почти не заглядывает солнце. В такой обстановке любимое дитя их начинает хиреть и ему, по приговору доктора, грозит неминуемая смерть, если родители не переменят тот час же своего местожительства. Во имя любви к ребенку, для его спасения, Бранд хочет последовать совету доктора и идти в другую, лучшую по климату местность.
Но в решительную минуту Бранд усматривает в этом малодушном порыве измену своему призванию, недостаток воли, бегство от требований сурового долга во имя личного эгоизма. С этим соглашается и Агнес, хотя такое великодушное согласие стоило ей ужасных мук материнской любви к обреченному на смерть их сыну. Бранд и Агнес, верные своему суровому долгу, остаются на том же месть, а их сын Альф, действительно, вскоре умирает.
Смерть единственного, любимого сына как бы снова ожесточает Бранда и делает его крайне суровым и требовательным, прежде всего к своей же собственной жене — Агнес. Последняя никак не в силах забыть своего ужасного материнского горя и ищет хотя бы некоторого исхода из него в тяжелых воспоминаниях о дорогом сыне. Но Бранду такое поведение кажется идолопоклонством, унижающим и оскорбляющим чистый смысл жертвы, принесенной им во имя долга. Вот почему он рядом решительных мер настойчиво заставляет Агнес вырвать из своего сердца самый корень этой печали, принижающей ее к земле и мешающей подняться к небу. Происходит тяжелая потрясающая сцена — сцена борьбы естественных чувств любящей матери с высшими велениями долга, предъявленными к ней ее мужем — суровым пастырем. В результате Агнес отдает прохожей цыганке все дорогие для нее реликвии, напоминавшие ей о сыне, и становится свободной от всякого, чисто человеческого малодушия.
Но такая жертва обошлась для них слишком дорого: она была куплена ценой жизни Агнес, которая быстро после того начинает таять и вскоре умирает.
И вот Бранд снова один. Но он не падает духом: жестокие удары судьбы только как бы сильнее закаляют его и делают еще настойчивее и непреклоннее в достижении поставленных целей. Влияние нового пастора в приходе заметно растет все сильнее и сильнее, и даже старый противник его, фогт, принужден изменить свою тактику в отношении к Бранду и лицемерно ищет с ним союза.
Своего апогея влияние Бранда достигает в тот момент, когда он пред лицом пробста и фогта — высших представителей церковной и гражданской власти — и в присутствии всего прихода, собравшегося на торжество освящения вновь выстроенной церкви, произносит громовую речь о лживости и фальши всей нашей настоящей жизни, и в частности — о бездушном лицемерии внешней, официальной Церкви. Бранда не удовлетворяет теперь даже вновь созданный им храм — светлый и просторный, — так как и он, в сущности, дань тому же ложному пониманию христианства и не отвечает его идеалу.
Нет, об ином я мечтал. Я хотел
Церковь воздвигнуть такую,
своды которой могли бы охватить
сенью своею не только
веру, религию, но и всю жизнь,
все, что живет, существует:
будничный труд и воскресный покой,
утра заботы, сны ночи,
юности резвость и старца печаль,
все, чем быть бедной, богатой
может по праву людская душа!
И Бранд так наэлектризовал толпу, что она оставила своих старых вождей и, казалось, готова была идти за ним, куда угодно.
Веди ж нас, веди!
Чуем — готовится буря!
Ты поведешь нас, и мы победим!..
Веди! Все мы идем за тобой!
Загипнотизированная вдохновенными речами Бранда, толпа окружает его тесным кольцом, поднимает и несет первое время на плечах, а затем покорно следует за ним на поиски новой жизни.
Вскоре, однако, такой подъем толпы начинает быстро падать: она утомляется, испытывает голод и жажду, жалуется на трудности и крутизны дороги, сочувственно вспоминает о том, что она покинула и наконец, начинает открыто роптать на Бранда, за то, что он и напрасно увлек ее, и обманул несбыточными ожиданиями. Тут подоспели к толпе пробст и фогт с их сладкими, фальшивыми речами, не гнушавшимися даже грубого обмана (весть фогта о необычайно-богатом наплыве сельдей), и участь Бранда решается окончательно: толпа с угрозами и проклятиями подступает к Бранду, забрасывает его камнями и гонит на пустые скалистые вершины; а сама возвращается назад и отдается снова под опеку своих старых руководителей — пробста и фогта.
И вот, всеми покинутый, израненный и окровавленный, Бранд поднимается на горную площадку, где его ожидает величайшее искушение. Здесь ему, глубоко страдающему и ищущему утешения и опоры, является злой дух искуситель, в образе его любимой жены — Агнес. Видение уверяет, что все пережитое Брандом — все его жестокие утраты, все разочарования и муки — были лишь дурным сном, который больше не повторится, если Бранд отречется от своего пагубного лозунга «Все иль ничего». Бранду обещается новая, спокойная, тихая и счастливая жизнь, в обществе любимой жены и дорогого сына, если он откажется от своих сумасбродных, мечтательных планов. «Бранд, однако, остается верным себе и в эту минуту самого страшного испытания: он готов снова пройти весь тот путь борьбы и муки, ибо сознает, что шел верным путем, каким должен был идти. Он — человек правды и свободы, а такому не от чего отрекаться, нечего желать изменить в своей жизни» (Предисловие к перев. Ганзена, стр. 13).
Препобедивши это последнее искушение, Бранд поднимается на новую, еще высшую ступень совершенства: он перерастает бывшего пастора и осуществляет в своей личности идеал человека, в лучшем смысле этого слова. Это первая признала за ним безумная, но ясновидящая Герд:
А, лишь теперь я узнала тебя!
Думала я, что ты пастор.
Тьфу! Пропади он со стадом своим!
Ты — человек, ты всех выше!..
Ты идешь впереди,
Терном венчанный избранник!
Ты — величайший!
Но сам Бранд гораздо более скромного представления о себе и своем положении.
Только на первой ступени стою
лестницы, ввысь уходящей…
И дальше он уже не в силах двинуться, как заявляет и сам:
Ноги же в ранах и дух ослабел.
И все-таки, достигнув даже этой ступени, Бранд морально удовлетворен и счастлив:
Чувством согрета и смысла полна
жизнь моя будет отныне.
Цепь порвалась ледяная — могу,
плакать, любить и молиться!
Однако Бранд, представляющий своим чистым возвышенным идеализмом такой яркий контраст и как бы вызов грешному миру, не может жить в его душной, спертой атмосфере и даже не нужен ему; а потому он и погибает под градом камней, случайно обрушившихся на него с вершины утеса.
II
правитьНа фоне изложенного содержания драмы «Бранд» постараемся теперь разобраться в основных, характеристических чертах своеобразного мировоззрения ее главного героя.
Несомненно, что самой типичной чертой духовного портрета Бранда является его резко выраженная индивидуальность, необыкновенная цельность личности.
Будь чем хочешь ты, но будь вполне;
будь цельным, не половинчатым, не раздробленным!
Вот основной девиз Бранда, его profession de foi, которое он исповедовал не только на словах, но и на деле, примером всей своей личной жизни.
Фокусом же личности, ее самым сильным и ярким выражением Бранд считает волю в человеке. Отсюда ни о чем другом он так часто и настойчиво не говорит, как о воле, то обличая людей за ее недостаточность и дряблость, то призывая их взять себя в руки и укрепить свою волю. Сам же Бранд, прежде всего, человек сильной воли и твердой, непреклонной решимости.
Воля — единственный цемент надежный;
воля — и губит и освобождает дух;
она одна разрозненный силы
его сплотить способна; в ней вся суть.
В забвении этой коренной истины, в ослаблении воли, в ленивой апатии и индифферентизме Бранд усматриваем главный наш недуг и источник всякого зла.
Ошибка в том, что волю забывают.
А воля — первое, что утолит
присущую закону справедливость
и жажду правосудия должна.
Бранд настолько ненавидит нашу сонную апатию и больную дряблость и настолько увлечен красотой и силой воли, что готов приветствовать даже злую, но сильную волю, мотивируя это тем, что
Плоское и низменное все
таким уж и останется на веки;
а зло — возможно обратить в добро.
Комментируя данную мысль Бранда, следует добавить, что Савла можно обратить в Павла, а тот, кто «ни тепел, ни холоден», безнадежен для Царства небесного. В сильной воле человека Бранд видит движущий нерв личности, источник ее жизненного призвания.
Где силы нет, там и призванья нет.
Отсюда, главную суть своего служения падшим людям Бранд полагает в том, чтобы в них
воли льва от спячки пробудить.
На обычные против этого возражения, что воля людей слишком ограничена, что многие часто не могут сделать того, чего искренно хотят, Бранд прекрасно отвечает, что суть подвига, именно, в первом, т. е. в горячем и искреннем желании.
О, если бы в груди твоей бил воли ключ, и только
не доставало сил, я сократил бы
твой путь; понес бы с радостью тебя
на собственных плечах усталых, шел бы
израненной стопой легко и бодро!
Но помочь тем, кто и не хочет даже
того, чего не может, не нужна.
Ту же мысль, еще более ярко, выражает он и в другом месте:
Простится то тебе, чего не сможешь,
чего ж не захотел ты — никогда!
Наш первый долг — хотеть всем существом,
и не того лишь, что осуществимо
и в малом и в большом… хотеть — не только
в пределах тех или иных страданий,
трудов, борьбы, — нет, до конца хотеть…
Порыву этого горячего, искреннего желанья он приписывает чуть не большее значение, чем даже самому факту его осуществления. Во всяком случае, именно в этом начальном, исходном моменте он видит главную суть подвига.
Не в том спасение дающий подвиг,
чтоб на кресте в страданьях умереть,
но в том, чтоб этого хотеть всем сердцем —
хотеть и средь страданий крестных даже,
в минуты скорби и тоски предсмертной,
лишь в том подвиг вся суть, весь смысл.
В вдохновенной проповеди этой сильной воли, подкрепленной красноречивым примером собственной жизни Бранда, и лежит центр тяжести всей его заурядной миссии. Недаром Бранд говорил о себе, что
в мир я послан, как целитель,
как врач для душ больных, греховных!
Но если и согласиться с Брандом, что он врач, то, во всяком случае, не слащавый дамский доктор а беспощадный хирург-оператор, который страстно бичует людские пороки и хочет вырвать их с корнем. Одним из таких особенно зловредных корней людского бессилия и слабоволия он считает вульгарно-ложное понимание термина «любовь».
Нет более опошленного слова,
забрызганного ложью, чем — любовь!
Им с сатанинской хитростью людишки
стараются прикрыть изъяны воли,
маскировать, что в сущности их жизнь —
трусливое заигрыванье с смертью.
Мы так много надеемся в настоящей жизни на всепрощающую любовь, что эта надежда парализует в нас всякое желание борьбы и подвига, необходимых для достижения действительной добродетели.
Путь труден, крут — его укоротить
велит… любовь! Идем дорогой торной
греха — надеемся спастись… любовью!
Мы видим цель, но — чтоб достичь ее, зачем борьба?
Мы победим… любовью! Заблудимся, хотя дорогу знаем —
убежище нам все же даст… любовь!
В родстве с этой псевдо-христианской любовью находится и ложный естественный гуманизм, по адресу которого Бранд выражается не менее резко:
Гуманность — вот бессильное то слово,
что стало лозунгом для всей земли!
Им, как плащом, ничтожество любое
старается прикрыть и неспособность,
и нежеланье подвиг совершить;
любой трусишка им же объясняет
боязнь — победы ради, всем рискнуть.
Бранду претит такое понимание человеческой любви и он сильно говорит:
И знать того я чувства не хочу,
которое зовут любовью люди.
Лишь Божью знаю я любовь, она же
не знает слабости; она сурова,
к избранникам своим неумолима.
Томясь душою в роще Гефсиманской
молился Сын: да минет эта чаша!
И что же — внял Отец мольбе Сыновней?
Нет, чашу осушить пришлось до дна!
Бранд идет еще дальше: он находит, что такая фальшивая любовь и гуманность не только не требуются истинным христианством, но даже противоречат ему.
Пожалуй, скоро по рецепту мелких,
ничтожных душ все люди превратятся
в апостолов гуманности! А был ли
гуманен к Сыну сам Господь Отец?
Конечно, если б распоряжался
тогда бог ваш, он пощадил бы сына,
и дело искупления свелось бы
к дипломатической небесной «ноте»!
Здесь, именно в этом различении истинного и ложного христианства и лежит ключ к разгадке того, довольно непонятного на первый взгляд, враждебно-критического отношения Бранда к современному христианству, каким проникнута вся пьеса. Отсюда становится ясным, что Бранд — отнюдь не принципиальный враг христианства, во имя какой-то особой, новой религии будущего, как то склонны думать многие. Нет, он убежденный сторонник чистого и сильного христианства, христианства креста и Голгофы, не фальсифицированного никакими позднейшими посторонними примесями. И если он с чем борется в современном христианстве, то именно с подделками христианства, затемнившими чистый, подлинный лик Христа, того Христа, Который и Сам страдал и нам оставил заповедь искать входа в Его небесное царство путем многих скорбей и чрез тесные врата. Так как данный пункт особенно типичен для характеристики всего мировоззрения и самой личности Бранда, то мы остановимся на нем несколько подробнее.
Укажем прежде всего на то, что Бранд современное христианство, или, точнее, его адептов, упрекает в неискренности и раздвоенности, в разладе слова с делом.
От веры, от учения Господня
вы отделили жизнь, и в ней никто
христианином быть уж не берется;
в теории стремитесь к совершенству,
живете ж по иным совсем заветам!
бросает Бранд прямо в лицо свой гневный, несправедливый укор всем современным христианам.
Бранд находит, далее, что современное человечество, измельчавшее само, исказило и правильное понятие о Боге, перестроивши его по своему лживому масштабу.
И Бог такой вам нужен, чтоб сквозь пальцы
смотрел на вас. Как самый род людской
Он должен был состариться, и можно
Его изображать в очках и лысым…
Такой бог — «добродушный дедушка», с каким люди не привыкли строго и серьезно считаться, надеясь на его безграничное милосердие и слабость.
Заразой чумною надежда эта
вселенную и отравляет всю;
молитвами, смирением — де можно
умилостивить Судию в час смерти!
Еще бы! К тому привыкли все.
Давно ведь знают, с кем имеют дело,
и все торгуются со стариком!
Преступно-равнодушное нежелание борьбы и подвигов, соединенное с трусливой боязнью «жертвы», малодушное человечество думает заменить одной молитвой. Такая молитва, как легкая и удобная замена необходимых, но тяжелых подвигов, — в глазах Бранда безнравственна и кощунственна по существу.
А грех уравновешен может быть одною
лишь радостной готовностью на жертвы.
Но слова «жертва» наш боится век,
его замалчивает осторожно.
Молитва… Гм… молитва! Это слово
зато не сходит с языка людей.
Для них молитва — жалобные вопли
о милости, которые в пространство
по адресу Неведомого шлют;
для них молитва — клянчанье местечка
на том возу, что тянет в рай Христос…
Беспощадно и резко бичует Бранд современных христиан за то, что они, живя шесть дней в неделю совершенными язычниками, в седьмой лишь слегка вспоминают о Боге. Но еще сильнее он презирает их за то, что проводя всю свою жизнь беспечно и весело, без докучливых мыслей о Боге и о спасенье, лишь перед самой смертью они начинают жалобно стучаться в рай, как в какую-то богадельню.
Шесть дней в неделю приспущен
стяг благодатный Господень у вас;
в воздухе веет, стремится
к небу в седьмой лишь!..
Кубок до дна опорожнен,
нет ни ума, ни здоровья, — пора
верить, молиться, спасаться!
Только утративши Божеский лик,
да и людское подобье,
к Богу стучитесь в ворота клюкою, —
рай для вас лишь богадельня!
В таком упрощенном понимании религии и в таком бесцеремонно-механическом отношении к ней и лежит, по Бранду, главная причина раздвоенности личности человека, бессилия его воли и недейственности всего современного христианства.
В вашей душе сидит враг, что глаза
вам так лукаво отводит.
С собственной личностью торг вы вели,
сами ее раздвоили;
вслед за раздвоенностью пустота
в вашей душ воцарялась.
Что теперь в храм вас толпами влечет?
Блеск его, звуки органа, жажда вновь сладкую дрожь испытать,
внемля, как сотрясает
воздух оратора голос…
Но от такого, чисто внешнего, в общем, пожалуй, приятного, но совершенно пустого впечатления не остается ничего, никакого прочного и действительного следа в нашей душе, а оттуда и в нашей жизни. Последняя продолжает течь по-прежнему, как бы вовсе даже и не замечая христианства, по своему обыденному, грубо материальному руслу, без всякого отношения к идеалу.
Зрение, слух свой натешив
внешним, — оно ваш кумир, — вы к себе
снова домой возвратитесь —
к жизни тупой и сонливой своей,
к тяжкой борьбе из-за хлеба,
с будничным платьем на тело — ярмо
будней на душу, а книгу
с вестью благою — в сундук! Пусть
полежит до того воскресенья!
По причине такого воззрения на Бога, религию и дело спасения, ныне понизились и потускнели идеалы человечества и заметно измельчал самый его дух.
Теперь дух измельчал, благодаря
воззренью человечества на Бога…
Новое яркое доказательство этого Бранд видит в том, что в христианстве мы больше интересуемся не тем, что поднимало бы нас к небу, а тем, что тянет нас к земле.
Насквозь я вижу вас, тупые люди,
вы — души вялые, пустые груди!
Молитву, данную вам, «Отче наш»
лишили воли крыл и вдохновенья,
и из нее доносит лепет ваш
до Бога лишь «четвертое прошенье»…
оно хранится, как обломок некий, щепка
от веры всей, погибнувшей давно!
Шире раздвигая рамки данного вопроса и углубляя его решение, Бранд, в конце концов, совершенно справедливо сводит его к роковой борьбе плоти и духа, к решительному столкновению властных материальных интересов с бесплодными идейными порывами. Силу этого трагического противоречия Бранд чувствует прежде всего на себе самом.
Гнет надо мной тяготеет —
бремя тяжелое, бремя родства
с низменным духом, тянувшим
вечно к земле и небесных семян
всходы в душе заглушавшим!
Еще со времен очень раннего детства Бранда всегда занимала и мучила одна мысль:
смутное сознание разлада
меж вещью — быть какой должна, и вещью —
какая есть. Меж долгом — бремя несть
и неспособностью нести его.
Мы не можем удержаться от того, чтобы не отметить всей правильности и глубины решения Брандом поставленного вопроса и вместе, чтобы не указать на его поразительное совпадение с христианским взглядом, наиболее точно и даже художественно развитым в классическом месте из послания ап. Павла к Римлянам (VIII гл.)
В решении данной проблемы — существования зла в мире — Бранд, по-видимому, еще ближе подходит к христианству в том пункте, где он проводит теорию о родовом грехе и греховном наследстве, довольно близко напоминающую известный христианский догмат о прародительском грехопадении и наследственности греховной порчи во всем, происшедшем от них потомстве. Право так думать и говорить о Бранде дают нам неоднократно встречающиеся у него рассуждения о тяжком наследстве долгов, оставленным нам нашими отцами и матерями и о необходимости для нас моральной расплаты за них.
Данный вопрос со всей его остротой и силой встал пред нравственным сознанием Бранда еще очень рано и первоначально, по-видимому, не находит в его душ ясного ответа.
Начало где ответственности нашей
за то, что переходит по наследству?
Какой ждет суд и судия какой,
когда придет день грозного допроса?
Где взять свидетелей, где прокуроров,
когда кругом ответчики одни?
И кто посмеет документ представить —
из рода в род переходивший, грязный?
И на все это он пока не находит другого ответа,. кроме чувства недоумения и ужаса перед этой страшной, общечеловеческой загадкой.
Загадка, ум мутящая, которой
пока никто не в силах разгадать!
Толпа, без смысла, без сознанья пляшет
над краем пропасти. Должны бы души
кричать и содрогаться; но увы
из тысячи не видит ни единый,
какая страшная гора долгов
растет из маленького слова — жизнь!
Правда, позднее в эту довольно неопределенную формулу о греховном долге, унаследованном от родителей, Бранд начинает влагать более конкретное содержание. Под ним он, главным образом, разумеет привязанность людей к материальным благам и наследственную передачу их, как какой-то безусловной, чуть не единственной ценности. В этом, по крайней мере, Бранд горячо упрекает свою собственную мать, жадную, корыстолюбивую" старуху, пришедшую порадовать сынка тем известием, что она все, с таким трудом накопленное ею богатство, передает одному ему.
Умна ты, а во мне ошиблась все же,
меня своею мерой измеряя.
И много вас, родителей таких,
приказчика лишь видящих в ребенке, —
приказчика, которому удобно
сдать, умирая, на руки всю рухлядь!
Бранд глубоко верно упрекает дальше таких сердобольных родителей за то, что они совершенно неправильно представляют себе, в чем истинное и подлинное благо, и совершают грубую подмену его истинных духовных ценностей на мишурные и призрачные материальные блага, которые вместо ожидаемой от них пользы, приносят лишь один очевидный вред.
О вечности у вас мелькает мысль,
и думаете вы ее достигнуть,
наследство связывая с родом крепко
и с жизнью смерть: ряды слагая жизней
преемственных, в итоге получить
рассчитываете вы вечность!
Но все такие эгоистические расчеты приводят к совершенно обратной цели: они создают только лишнее бремя для свободного человеческого духа, задерживающее его порывы и потому требующее решительной борьбы с ним. Подобная привязанность к житейским благам тем опасней и преступнее, что она почти всегда соединяется с попранием высших, идеальных стремлений человеческого духа, приносимых в жертву этому материальному молоху, что бесконечно увеличивает моральную тяжесть таких наследственных долгов.
С глубокой сердечной болью Бранд высказывает это своей несчастной матери и призывает ее одуматься и прозреть.
Прозри же, ослепленная! Ты Божье
добро растратила здесь на земле —
ту душу, что от Бога получила;
Его подобие ты исказила,
забрызгала его житейской грязью;
ты духу, что в тебя Он вдунул, крылья
обрезала в житейской суете.
Так, вот — твои долги. Куда ж от Бога
бежишь, когда потребует Свое
обратно Он!
При этом Бранд добавляет, что если материальный ущерб от такого ложного поведения и может быть вознагражден другими, то моральное зло его ужасно и требует полного раскаяния самого грешника или расплаты смертью, которая одна лишь может послужить достаточным искуплением греха.
Вся сумма человечности, тобою
растраченная в суете житейской,
возвращена сполна быть может миру
усердием другого человека;
но грех растраты самой должен быть
искуплен расточителем самим.
Раскаянье иль… смерть — за грех расплата!
Раскаянье должно быть самым полным, искренним и глубоким, так чтобы свободный дух человека порвал бы все связывающие его узы.
Как ты, условие свое я ставлю:
все то, к чему привязаны мы плотью,
отбросишь от себя ты добровольно,
и нищею, нагой сойдешь в могилу.
Роковая проблема плоти и духа, стояла мучительной загадкой даже перед такой, казалось бы, утратившей всякую моральную чуткость особой, какой была одержимая манией любостяжания мать Бранда.
Зачем же в плоти родилась моя душа,
когда что мило плоти — смерть душе?
Некоторым ответом на это могут служить следующие слова Бранда, в которых он ясно указывает мотивы своего решительного предпочтения одних интересов перед другими.
Но нечто есть, что существует вечно —
несотворенный дух, попавший в рабство
весною первой бытия, обретший
свободу вновь, когда от плоти мост
он к своему источнику, мост веры
несокрушимой снова перебросил.
В самоотверженной, всесокрушающей борьбе за эти поруганные идеалы богоподобного человеческого духа Бранд и видит конечную цель всего своего дела.
Как крестоносец, меч я выну свой,
чтоб дело Божье восторжествовало
Да победит духовное начало
греховную, испорченную плоть!
Орудиями этой духовной брани он признает бич огненного слова с пламенным призывом к воле.
Бич слова мне вложил в уста Господь,
зажег в груди негодования пламя,
велел поднять высоко воли знамя!
И я не пред чем не отступлю,
пока проклятия не искуплю!
III
правитьЗдесь, таким образом, мы снова встречаемся с главной, основной темой всей горячей проповеди Бранда, с его учением о примате воли. Сильная, твердая, могучая воля должна порвать цепь условностей и компромиссов, в которой мучительно бьется живая человеческая личность. Она должна снять все путы и разбить оковы, чтобы радостно и легко осуществить свое высшее, истинно человеческое призвание. Только человека, одаренного твердой, несокрушимой волей, Бранд и готов считать цельной и полной личностью, которой все должны давать дорогу.
Место, простор и свобода
личности цельной и верной себе!
Поэтому ничто так не возмущает чуткую душу Бранда, ничто не вызывает его на такой резкий и решительный отпор, как обычная у нас система компромиссов, своеобразных сделок с совестью и волей, стремление устроить все так, чтобы — по пословице — и капитал приобрести и невинность соблюсти. Вся энергичная, суровая и прямолинейная фигура самого Бранда является самым лучшим и красноречивым отрицанием такого компромисса. И он вправе говорить о себе:
Богат иль нищ — не знаю компромиссов,
чего хочу — я до конца хочу.
И этого с меня довольно.
Бранд не может простить себе даже малейшего уклонения в сторону от намеченного пути и беспощадно бичует себя за это сам. Так он, например, с глубокой горечью вспоминает ту — как он называет — свою безумную сделку с Богом, когда он мечтал удовлетворить Его постройкой нового храма, вдвое просторнее старого и выше раз в пять.
Божий завет нерушимый — или все
иль ничего — позабыл я!
Сбился па путь компромиссов. Но днесь
Господа вновь я услышал…
нет во мне больше сомнений следа!
Дух компромисса — сам дьявол!
Яд компромисса — этот губительный продукт дряблой, больной воли и раздвоенности личности — проникает положительно повсюду и отравляет собой самые источники всей нашей мысли и жизни. Благодаря ему, именно, у нас нет чистой, сильной и живой веры, захватывающей все сущее, но человека, какой только и может быть истинная вера.
Верить ведь надобно всею душой;
но назови ты мне душу
цельную здесь хоть одну? Укажи,
кто не растратил бы лучшей
части ее на житейском пути,
ощупью где пробирался?
Тут снова припоминаются слова горькой укоризны, сказанные Брандом своей несчастной матери:
душу, что от Бога получила,
Его подобие ты исказила,
забрызгала его житейской грязью.
И во всем этом виновата наша фальшивая теория компромиссов, которая, никого не удовлетворяя и ничего не достигая, в то же время ужасно нас деморализуете и влечет за собой страшный паралич воли.
Иль нам не сказано свыше,
что лишь как дети — что значит: с душой
чистой и свежей, здоровой —
царство Господне наследуем мы,
все ж ухищренья напрасны!
Бранд не отказывается даже и пояснить, почему такую раздвоенность и компромисс он считает безусловно вредным и опасным явлением. В человеке, полном компромиссов, по взгляду Бранда,
ни добродетели в нем, ни пороки
всего не заполняют «я»; он — дробь
и в малом и в большом, и в злом и в добром.
Нельзя не сознаться, что это брандовское определение компромисса — одно из самых сильных и метких: таким глубоким анализом компромисса Бранд удачно показал нам все духовное убожество, все ничтожество и пустоту подобных людей, превратившихся из живых, цельных индивидуальных единиц, в какую-то отвлеченную, жалкую дробь; да и эта несчастная дробь находится в опасности ее полного уничтожения, так как достаточно какой угодно, даже самый минимальной, дозы отрицательных элементов в составе свойств этой дроби, чтобы зачеркнуть собой все положительные ее свойства.
Всего хуже то, что убивает
любая дроби часть остаток весь.
Комментируя данную мысль Бранда, можно даже сказать, что чем выше и чище весь состав какой либо подобной дроби, тем заметнее и ярче выделяются на общем фоне ее даже малейшие дефекты; подобно тому как, например, на идеально-чистом, белоснежном туалете кричащим диссонансом выступает каждое темное пятно, совершенно незаметное на костюме уж не первой свежести и чистоты.
Эта проповедь против половинчатости и компромисса звучит в речах Бранда особенно настойчиво и громко.
Не будь одним вчера, другим сегодня,
а завтра, через месяц третьим. Будь,
чем хочешь ты, но будь вполне; будь цельным,
не половинчатым, не раздробленным!
Бесспорно, здесь же находит свое полное оправдание и знаменитый лаконический девиз Бранда «все иль ничего», бывший для него sui generis категорическим императивом, властно заправлявшими всем ходом его жизни — всеми его речами и делами.
Я строг, суров в своих стремленьях к цели;
мой лозунги — все иль ничего…
Уступок никаких, ни послаблений,
ни снисхождения к греху не жди…
Для Бранда суровое решительное требование — иль все иль ничего — это не его личная, произвольная выдумка, а голос самого неба —
Божий завет нерушимый…
Вот почему он считает тяжким грехом и ужасным преступлением малейшее сокращение этой заповеди, всякую попытку ее умаления или смягчения. По мысли Бранда — это уже будет уступкой компромиссу, который по праву обладателя потребует себе и дальнейших жертв.
Маленькой ждал он уступки,
только мизинец просил протянуть;
взял бы затем и всю руку,
душу мою загубил бы на век.
Это был дух компромисса!
Этими немногими словами Бранд, без сомнения, сказал очень много. Он художественно и сильно изобразил соблазн греха, его притягательную силу: стоит только решиться на грех, уступить в сопротивлении, сделать сначала самый небольшой проступок, чтобы уже парализовать свою волю, встать на наклонную плоскость и по закону инерции неудержимо покатиться по ней вниз и дальше.
Вот почему Бранд со всей кипучей силой своего красноречия и со всей суровой энергией своей железной воли так решительно и борется против всякой попытки послаблений и уступок, ведущих на путь компромиссов, путь преступных сделок с совестью и широкого, безудержного греха. С этой совершенно справедливой точки зрения, вполне понятно, что важна малейшая уступка, решающее значение имеет лишь первый шаг; а раз он сделан, то все пропало: сопротивление греху сломлено, дверь в душу человека ему открыта, и он, конечно, не замедлит войти туда всецело.
«Я вижу — строите вы на трясине», — сказал однажды Бранд и этим дал глубокий художественный образ той опасности, какую представляет собой удобный и приятный путь компромисса, которым мы обыкновенно идем в своей жизни Бранд удачно сравнивает его с трясиной на болоте, которая своим обманчивым зеленым блеском манит к себе ищущего выхода усталого путника. Но горе ему, если он станет на эту трясину: она вскоре же начнет раздаваться под ногами доверчивого путника и несомненно засосет его и задушить в своих грязных, холодных объятиях. С этим ярким, выразительным образом мы встречаемся у Бранда еще раз, в его могучем призыве к освобождению от компромиссов.
Юные, бодрые души, за мной!
Вас поведу я к победе!
Рано иль поздно проснуться должны,
стать благородней и чище,
цепь компромиссов порвать. Так скорей
прочь из оков малодушья,
тины раздвоенности!
Итак, путь компромисса — это, по Бранду, паралич воли, тина раздвоенности личности, греховная трясина, засасывающая живого человека. Ясно, что все усилия человека должны быть направлены к тому, чтобы не сбиться на этот опасный и пагубный путь.
Но к сожалению, огромная масса человечества стоит именно на этом гибельном пути и продолжает беспечно идти по нему, легкомысленно не сознавая всей смертельной опасности его. Отсюда у Бранда постоянные горячие призывы сойти с этого пути и порвать цепь условностей и компромиссов, во чтобы то ни стало, хотя бы ценой самых решительных и суровых жертв. А так как сеть компромиссов успела уже достаточно опутать нашу волю, завоевать наши симпатии, то борьба с нею чувствуется нами как уже своего рода лишение, как утрата чего-то привычного и дорогого, с чем успели мы сродниться и самая борьба с чем уже требует от нас жертвы. Естественным логическим выводом из этого является у Бранда идея жертвы, которая занимает такое видное место в его мировоззрении.
В жизненной борьбе духа с плотью, идеального с материальным, мы, вопреки второй заповеди десятословия, понатворили себе множество грубых, чувственных кумиров, которым усердно и служим. Для одних таким идолом служит богатство, как, например, для несчастной матери Бранда, для других — влияние в обществе, как например, для фогта, для третьих — спокойное, сытое и беспечное существование, как, например, для пробста, для некоторых — семейный очаг и его интересы, как отчасти для самих Бранда и Агнес. Со всеми названными идолами, привязанностями и страстями нужно бороться и бороться, как можно настойчивее и сильнее.
В этой борьбе Бранд также неумолим: он не признает здесь никаких сделок и компромиссов и снова выставляет свое суровое требование — все иль ничего. Всякий компромисс безусловно недопустим, с точки зрения Бранда, уже по одному тому, что он говорил бы о живучести старых, закоренелых привычек, свидетельствовал бы о том, что наш дух не освободился из под их плена и потому еще не способен подняться на высоту нового, более чистого и бескорыстного служения идеалу. Отсюда становится вполне понятным безусловное требование Бранда не останавливаться перед принесением самых решительных жертв, включительно до жертвы своим сыном, своей женой, даже собственной своей жизнью, раз это требуется ведениями долга, для блага человечества, во имя высших, идеальных интересов.
В указанном отношении Бранд идет так далеко, что даже в естественном материнском чувстве безысходного горя Агнес о смерти ее любимого сына Альфа и в ее нежных воспоминаниях о нем, он видит своеобразное «маленькое идолопоклонство», «игру с тоской» и требует, чтобы Агнес с корнем вырвала из своего сердца эту последнюю земную привязанность, стесняющую ее для свободного полета к небу. Агнес долго борется с ним и, понемногу уступая, соглашается отдать лишь половину тех предметов, с которыми у ней сначала были связаны дорогие воспоминания о ребенке, затем — почти все, кроме одного, последнего предмета. Но Бранд неумолим:
Не можешь всем пожертвовать,
так остальные жертвы
не стоят ничего.
Равным образом, когда умирающая старуха-мать Бранда соглашалась в предсмертном страхе расстаться с девятью десятыми своего идола — богатства, желая спасти для себя лишь одну его десятую, Бранд сурово отвечал присланному от нее:
Иль все отдать
она должна, иль ничего не нужно.
И тут же, далее, более подробно пояснил свою мысль:
Обломок малый золотого тельца —
все тот же идол, — ей скажи!
Тяжелому испытанию такой страшной жертвы не раз подвергается и железная воля Бранда, готовая дрогнуть и поколебаться перед натиском сильных искушений.
Так было перед смертью Альфа, когда Бранд одно время колебался оставить свой приход, для спасения заболевшего сына. То же, еще с большей силой, повторилось и перед смертью жены — Агнес, когда, в порыве малодушия, из его уст вырвались было такие слова:
Нет, нет, ни за что! Не могу! я!
Силу ты знаешь мою, но тебя
мне потерять не под силу.
Пусть все другое, всего пусть лишусь,
всякой победы, награды, лишь не тебя, не тебя, не тебя!
Но временная слабость, обнаруживающая человеческую природу Бранда, скоро проходит и уступает свое место ясному и твердому сознанию долга и заставляет его глубоко раскаяться в первоначальном порыве:
Горе мне, горе мне, если б
этого я захотел…
Но страшные, почти нечеловеческие жертвы, которые приносил сам Бранд и требует их от друг их — это не простая, бессмысленная жестокость фанатика-изувера, в чем склонны некоторые обвинять Бранда, а лишь необходимое оперативное вмешательство для оздоровления духовного организма. За частичным страданием и жертвой нас ждет вера в полную победу, за горечью временной утраты — радость вечного приобретения.
Верь до конца себе, сердце мое:
все проиграв — побеждаешь,
все потеряв — обретаешь:
то лишь, что умерло, вечно твое!
Как это близко к известному евангельскому тексту, кто здесь на земле потеряет свою жизнь, ради Христа и Его учения, тот бесконечно больше приобретает там, на небе (Мф. IX, 39)!
Поскольку вся будничная жизнь людей протекает в откровенном служении материальным интересам или — в лучшем случае — в заколдованнм кругу компромиссов, то вся она, для того чтобы стать действительно разумной и истинно человечной жизнью, должна превратиться в сплошной крестный путь, имеющий для каждого свою особую, жертвенную Голгофу. Поэтому-то на вопросы толпы, как долго она должна бороться, что потерять и что приобрести, Бранд дает следующий ответ который можно рассматривать заключением всей его проповеди:
Как долго предстоит бороться вам?
Всю жизнь, до самого конца, пока вы
всех жертв не принесете, с компромиссом
не разорвете навсегда; пока
не станет ваша воля цельной, сильной
и не падут трусливые сомненья
перед заветом — все иль ничего.
Какие угрожают вам потери?
Потеря всех богов мирских и духа
раздвоенности, рабства всех цепей,
блестящих, позолоченных и вашей
сонливой немощи пуховиков!
Награда ваша? Веры вдохновенье
и воли чистота, души единство,
ее готовность радостная к жертвам,
которую и смерть не остановит,
и на чело — из терниев венец
В этом заключительном аккорде ясно звучит конечная, цель всей проповеди Бранда, ее положительный raison d’etre, который, пожалуй, еще очевиднее вытекает из следующего признанья самого Бранда:
Через пустыню жертв ведет дорога
в страну обещанную — Ханаан.
К победе — через пораженье, смерть —
зову я вас, как воинов Господних!
IV
правитьМы закончили свой непосредственный анализ основных идей религиозно-философской проповеди Бранда и потому в праве были бы считать свою ближайшую задачу так или иначе исполненной. Но мы не исчерпали бы этой задачи до конца, оставили бы в своих читателях вполне понятное впечатление некоторой неясности и неполноты, если бы не сделали попытки, в заключение всего, подвести итог всему сказанному и тем самым уклонились бы от обязанности произвести оценку всего брандовского мировоззрения.
Но боязнь и в данном случае так же, как и раньше, — при самом анализе содержания Бранда впасть в субъективный произвол удерживает нас от прямой, положительной оценки данной драмы и заставляет подойти к этому вопросу другим, отрицательным путем, путем критического разбора наиболее известных, так сказать, «ходячих» возражений против Бранда, постоянно встречающихся и в обществе, и в литературе.
Начнем с разбора наиболее парадоксального взгляда, который пришлось нам слышать на одной, в общем живой и интересной, специальной лекции о Бранде. Талантливый лектор с самого же начала громко заявил удивленной публике, что Бранд — тип совершенно безрелигиозный, даже не имеющий никакого отношения к религии, это — гордый, аристократически индивидуалист, анархически протестующий против буржуазной пошлости и мещанства жизни. Виновник такого оригинального взгляда настолько, по-видимому, был уверен в своей очевидной правоте, что не счел нужным приводить даже и доказательства, кроме нескольких, мимоходом оброненных им фраз о том, что Бранд едет «хоронить Бога», что он срывает старую церковь и не удовлетворяется никакой новой.
Крайняя субъективность этого взгляда настолько очевидна, что и мы, уверенно, можем освободить себя от труда и доказывать и разъяснять. Действительно, сказать о Бранде, вся жизнь которого была сплошным религиозно-общественным подвигом, что это тип безрелигиозный — значит сказать, пожалуй, нечто даже большее, чем, например, признать Вольтера, Карла Маркса или Дарвина за специальных апологетов религии. Самую странность подобного непонятного утверждения мы объясняем ничем иным, как крайне смутным представлением лектора о сущности религии и происшедшим вследствие этого его наивным смешением самого существа религии — за что всей душой стоял Бранд — с ее случайными внешними формами, нередко искажающими подлинную религию и принижающими ее до уровня современной житейской пошлости и грубого мещанства, против чего, действительно, Бранд очень энергично ратовал. С этой, единственно возможной точки зрения, и следует оценивать и понимать и все соблазнительные речи Бранда о том, что он едет хоронить Бога, что он не удовлетворяется современной церковностью и мечтает о какой-то будто бы новой религии. Нет, Бранд — не религиозный сумасброд и не мечтатель, он даже не новатор в этой сфере, а только реформатор, или, еще точнее, реставратор, восстановитель того, что некогда было действенно и живо, но затем мало-помалу потускнело и засорилось под мусором исторических наслоений людской приспособлительности. Во всем этом едва ли возможно сомневаться в виду ясных слов самого Бранда:
Не новое я нечто замышляю;
Я правду вечную хочу упрочить…
Теперь дух измельчал, благодаря
воззренью человечества на Бога;
так вот и должно из обрывков дум,
обломков жалких духа, воссоздать
вновь нечто цельное, чтоб мог узнать
в нем своего творения венец —
Адама юного — Господь Творец.
А в своем предсмертном, заключительном монологе Бранд прямо говорит, что религиозное служение он считал призванием всей своей жизни.
Долгом считал я доселе — служить
чистой скрижалью для Бога…
Гораздо серьезней и сильнее другое, очень распространенное возражение против Бранда, что он — не христианин. Несомненно, соглашаются защитники данного взгляда, Бранд — типичный религиозный демагог. Но его религия, говорят они, скорей напоминает суровую, ветхозаветную религию грозного, карающего Иеговы, чем любвеобильную и всепрощающую религию кроткого, спасающего Христа. Недаром, указывают они, Бранд и сам не решается назвать себя христианином, а признается, что он всю жизнь лишь мучительно искал Христа.
«Христианин ли даже я, не знаю», — откровенно заявляет о себе Бранд в начале всей пьесы. Немногим больше этого говорит он и в самом конце ее:
О, Иисус! Я всю жизнь Тебя звал,
Ты не хотел мне явиться;
тенью лишь смутно мелькал, ускользал,
точно забытое слово!
Основываясь на этом и утверждают, что Бранд не был христианином: он не знал спасающей и исцеляющей силы христианства; всю жизнь он мучительно и бесплодно искал христианства и лишь перед самой своей смертью он подошел к порогу, или, выражаясь языком самого Бранда, «к первой ступени лестницы, в высь уходящей». Следовательно, христианство было для Бранда каким-то мистическим маревом, пзм недосягаемым, хотя и вечно манящим идеалом, к которому он всю жизнь мучительно стремится и к которому только что подошел было перед самой своей смертью.
Разложим, прежде всего, данное возражение на составляющие его элементы. Их в нем два: первый, чисто отрицательный, что Бранд не был христианином, не познал опытно его примирительно-целебной и спасающей силы; второй, больше положительный, что он был представителем ветхозаветного сурового закона с его юридической теорией возмездия — око за око, зуб за зуб.
Что касается первого из этих возражений, то оно, по меньшей мере, нуждается в самом сильном ограничении. Мы находим, прежде всего, что оно, точно так же, как и предшествующее возражение об абсолютной безрелигиозности Бранда, смешивает самую сущность христианства с его случайными внешними выражениями, в частности, с современной Бранду церковно-официальной его формой, главным представителем которой выступает у него пробст. Несомненно, что к такой форме христианства, являющейся грубой профанацией чистой идеи христианства и простой сделкой с полицейской государственностью, Бранд относится безусловно критически, и конечно, в этом смысле он не был христианином, или, точнее, не был тем правоверным лютеранином, который учил, что
жизнь — одно, а вера ведь — другое;
их смешивать — вредить обеим…
Созерцайте свой идеал с амвона высоты,
сойдя ж с него, вы с облаченьем вместе
и идеал в сторонку отложите!
У пробста, представителя такого христианства, были, конечно, совершенно иные взгляды, которые он и не постеснялся очень откровенно развить перед пастырем-идеалистом:
надеть должны мы времени мундир
и в такт идти с толпою под команду.
Капрал — вот самый современный идеал!
Конечно, повторяем, Бранд был очень далек от подобного идеала; но уже по одному этому он, следовательно, был гораздо ближе к истинному христианству, чем сам правоверный пробст, высший носитель такого ложного христианства. Потому-то Бранд так гневно и восставал против окружавшего его фальшивого, лицемерного и бездушного христианства, что видел в нем главную угрозу действительному христианству, в идеал которого он несомненно твердо верил, как это ясно видно хотя бы из следующей его фразы:
волк хитроумия воет,
лает на солнце ученья Христа.
Человека, признающего ученье Христа за солнце, мы не имеем никакого права заподозреть в отсутствии веры в христианство и глубокой, искренней симпатии к нему.
Однако все же остаются еще два темных пункта, в которых Бранд, с одной стороны, довольно неуверенно говорит о своей принадлежности к христианству, а с другой — более определенно свидетельствует лишь о своем искании Христа. Для освещения их необходимо, по нашему мнению, обратить внимание на следующее.
Подвергая анализу как теоретическое религиозно-философское понятие о религии, так и практическое воплощение ее в различных исторических формах, мы, безусловно, во всех сколько-нибудь развитых религиях наблюдаем два главных фактора, определяющих собой и два различных религиозных процесса: это сверхъестественный, божественный фактор — воля богов и их помощь человеку, с одной стороны, и естественный, гуманитарный фактор — усилия самого человека в его стремлениях к Божеству. Наличность этих двух основных факторов религии наблюдается во всех естественных и откровенных религиях, не исключая и высшей из них — христианской. Последняя точно так же признает, что наряду с благодатным процессом спасающей и освящающей силы христианства должен идти и другой процесс — процесс естественного возрождения человека. Христианство не только проповедует теорию полного синергизма, т. е. гармонического сочетания обоих этих процессов, но оно говорит даже больше, и именно, что первый, благодатный процесс невозможен и не имеет действительной силы без второго, т. е. без собственной доброй воли и настойчивых усилий самого человека. Сверхъестественная божественная благодать подается лишь в меру нашей свободной воли и добросовестных собственных усилий каждого: «Царствие Божие нудится и нужницы восхищают е» (Мф. XI, 12).
А между тем современное христианское сознание почти вовсе забыло об этом втором, существенно важном и крайне необходимом условии. Оно почти исключительно сосредоточило свое внимание на одном первом, благодатном процессе христианства, возлагая всю надежду на божественное милосердие и всепрощение, упуская из виду, что божественная помощь подается лишь достойным ее, а божественная благодать снисходит и действует лишь на тех, кто подготовляет ей почву необходимым душевным настроением и оправдывает ее соответствующим жизненным поведением. Наше же, обычно односторонне узкое, понимание христианства ведет к страшной духовной апатии и лжи, а оттуда — к практическому индифферентизму, к ужасному разладу между верой и жизнью и в конечном итоге — почти к полному игнорированию христианства в самой жизни и к замене его культом грубых, материальных интересов.
Бранд со всей силой своею вдохновенного красноречия и со всей убедительностью примера его личной жизни и восстает на защиту, именно, этой, почти забытой нами, но безусловно важной стороны христианства. Он не только говорит, но положительно в слух всех так называемых христиан кричит, что мы не должны беспечно предаваться духовной апатии и лени, не можем отказываться от личных подвигов и жертв, не имеем права исключительно возлагать все свои надежды на одно божественное милосердие и всепрощение. Нет, мы и сами должны работать над своим духовным возрождением, должны следовать в своей жизни по стопам Христа и, подражая Ему, — распять свою плоть с ее страстьми и похотьми. Это — главная, основная тема Бранда, которой, конечно, никто не решится отказать в самом чутком понимании христианства и глубоком проникновении в его внутреннюю сущность.
Правда, Бранд слишком настойчиво и много говорит об этой, так сказать, естественно-человеческой стороне христианства, настолько много, что получается впечатление, будто бы он вдается в другую крайность и забывает о первом, благодатном процессе христианства. Но это совершенно понятно: в том именно и состояла вся задача Бранда, чтобы напомнить из христианства то, что так сильно и так незаслуженно забыто, и забвение чего грозит полным уничтожением и всего остального. Но нельзя сказать, чтобы Бранд вовсе не знал или не признавал и другой, благодатной стороны христианства. Несомненно, он ее знал, как это видно из сильных брандовских обличений современных грубо кощунственных представлений о ней, как о благовидном предлоге для оправдания нашей духовной косности и лени. Нельзя так метко и сильно критиковать, не имея своего собственного, положительного критерия, с точки зрения которого только и получает свой смысл вся последующая критика. Но Бранд также и признавал ее в качестве заслуженной награды после тернистого пути, как это видно из его предсмертной мольбы, обращенной ко Христу:
Дай же теперь мне увидеть хоть край
ризы спасенья, омытой
кровью Твоей — искупленья вином!
А так как по этой, естественно-гуманитарной своей стороне, христианство соприкасается с идеальной стороной всякой религии вообще — «во всяком народе боящийся Бога и делающий правду, приятен Ему» (Деян. X, 35), то Бранд и имел полное право — смотреть на себя шире, чем, как на представителя одного лишь христианства; он мог видеть в себе также и проповедника идеалов универсально-гуманитарной религии, вообще. В этом и смысл его несколько загадочной фразы:
Христианин ли даже я, не знаю;
но твердо знаю, что — я человек.
Очень много и самых резких возражений вызывает, далее главный девиз Бранда, его «все иль ничего». Здесь, прежде всего, делают Бранду один чисто формальной упрек: ужели, спрашивают, совсем ничего ценнее и лучше, чем хоть что-нибудь? Ведь это же — абсурд; конечно, лучше хоть что-нибудь, чем вовсе ничего.
Отвечая на это возражение, мы прежде всего спешим заявить здесь такой же точно формальный отвод: в данном случае у Бранда вторая часть альтернативы («или ничего») не имеет особого самостоятельного значения: она несет служебную роль по отношению к первому и в сущности единственному требованию («все»), еще более подчеркивая и оттеняя его безусловную, обязательную силу. Так что брандовское «ничего», по нашему мнению, — лишь отражающий экран для усиления света его единственного требования — «все».
Прекрасно, соглашаются с нами, пусть так, пусть Бранд требует от нас только «всего». Но разве этого мало, разве такое чрезмерное требование не есть полнейший абсурд. Разве можно от обыкновенных, ограниченных и слабых людей требовать какой-то сверхъестественной титанической силы? Разве это безумное требование гордого, духовного тирана сколько-нибудь согласно с законами человеческой психологии? Да не стоит ли оно в самом решительном противоречии и с учением Христа, Который никогда не требовал от людей невозможного, всегда соображался с их слабыми силами и приветствовал каждое доброе дело, как бы ни казалось оно незначительно и мало, вроде, например, «чаши студеной воды», поданной во имя Его?
Все это, конечно, совершенно справедливо; но едва ли имеет какое-либо прямое отношение к Бранду и его девизу. Это имело бы значение, если бы Бранд говорил о фактах и, следовательно, от каждого живого человека, как бы вытягивая из него жилы, требовал бы «всего», т. е. тех же безграничных самоотверженных, геройских подвигов, которые сколько-нибудь под силу лишь исключительным натурам. Но ничего подобного и нет на самом деле. Бранд говорит вовсе не о фактах, не об отдельных словах и поступках, а о психологии своих героев, о таком их душевном настроении и подъеме, при котором они почувствовали бы в себе решимость осуществить все, что они могут. Требование «всего» имеет у Бранда не внешний количественный и объективный смысл, а внутренний, качественный и субъективный, каждый должен делать все то, что он может, в меру его личной психологии, в зависимости от его индивидуальности и окружающих его условий. Единственную ценность для Бранда имеет лишь эта психологическая решимость каждого человека до конца исчерпать имеющуюся в его распоряжении фактическую возможность. А так как эта возможность у всех людей более или менее различна, то Бранд нисколько и не думает подгонять всех под один общей ранжир и даже прямо заявляет о невменении людям того, чего они не могут:
Простится то, чего не сможешь.
Чего ж не захотел ты, — никогда!
При таком внутреннем понимании брандовского девиза, его категорический характер не только не противоречит Евангелию, но и вполне совпадает с ним. Действительно, все идеальные, как положительная, так и отрицательная, нормы Евангелия и христианства вообще носят на себе несомненную печать абсолютизма. В Евангелии не предоставлено нам любить Бога или ближнего хоть немного, хоть чуть-чуть и, вообще, сколько кому угодно; но прямо и определенно стоит: «Возлюби их всем сердцем, всей душой и всею мыслию твоею». Точно так же, принявши заповеди «не укради» или «не убий», новозаветное христианство не делает из них никаких изъятий, но категорически осуждает абсолютно всякое воровство и абсолютно всякое убийство, какими бы, по-видимому, благовидными предлогами они не прикрывались. Таким образом здесь, т. е. в принципе или идеале христианства, пред нами стоит то же самое признание «всего», что и у Бранда.
Немало и очень энергичных возражений, в особенности со стороны сердобольных матерей, встречают отдельные, наиболее резкие примеры сурового ригоризма Бранда, например, его жестокое отношение к умиравшей старухе-матери, его косвенная виновность в смерти сына и его черствая, бессердечная расправа с женой, по поводу ее теплых, нежных воспоминаний об умершем малютке.
Само собою понятно, что все эти частные случаи должны находить свое естественное объяснение в общих взглядах Бранда, в самом существе его религиозно-философского мировоззрения. А здесь, как мы старались доказать это выше, во главе всего стояло у него полное предпочтение высших интересов духа низшим интересам плоти, личных, эгоистических привязанностей — общим велениям долга. С этой точки зрения, указание на более интимный, семейный характер вышеуказанных отношений, будто бы обязывавший Бранда к особой снисходительности, является полным недоразумением: Бранд не различал своих от чужих и даже, пожалуй, к своим, в интересах высшего беспристрастия, был более требователен и суров. В этом отношении невольно напрашивается его сравнение со Христом, который однажды сказал, что для Него нет матери, братьев и сестер, что в этом достоинстве Он признает только тех, кто слушает Его учение и следует Ему (Лук. VIII, 19-21).
Что касается, в частности, первого случая сурового обращения Бранда с матерью — то нельзя, прежде всего, упускать из виду того высшего обстоятельства, что это не столько единичный факт личной драмы самого Бранда и его матери, сколько поучительный пример для всех вообще родителей, ложно понимающих свое призвание и самую свою любовь к детям. Страшным примером смерти нераскаянной старухи, цепко державшейся за свое богатство и лишенной за то удовольствия видеть перед собой любимого сына, Бранд дает сильный и грозный урок всем тем родителям, которые в накопления и передаче наследства видят исполнение всех своих обязательств перед детьми, не желая сознавать возникающего отсюда огромного духовного вреда, как для них самих, так и для их детей. Да еще большой вопрос, было ли бы лучше, если бы Бранд явился к своей матери? В этом позволительно очень и очень усумниться. Судя по всей психологии матери Бранда, у ней существовали две главных привязанности: а) близорукая любовь к сыну и б) слепая, ненасытная жажда денег. Умирая, она хотела удовлетворить эти обе страсти. Но так как ей было известно, что первую она может удовлетворить лишь ценой отказа от второй, то она и вступает в постыдный и малодушный, заочный торг с сыном, решаясь, в конце концов, на очень крупную, хотя и неполную жертву (отдать 9/10 всего имения). Но приди Бранд раньше, по первому же призыву матери, она, вероятно, не сделала бы такой крупной ставки и не проявила бы такой, сравнительно очень большой, готовности отрешиться от своей преступной страсти. Так что не холодный расчет и тем более не гордый эгоизм, а высшая любовь к спасению души погибающей матери, диктовала Бранду такое суровое, но сильно и довольно успешно действовавшее средство.
Самым серьезным из всех частных указаний, мы считаем обвинение Бранда в смерти его сына. Но и здесь, если глубже вникнуть в дело, обвинение падает само собой. Так как спасение ребенка было связано, по ходу пьесы, с уходом Бранда из его прихода, то перед ним возникала роковая дилемма: или спасти от физической смерти своего собственного сына, или обречь на духовное умирание сотни вверившихся ему и уже начинавшись прозревать, его прихожан. Выбор для Бранда был ясен и он не мог поступить иначе. Да притом, Бранд, как верующий человек, жизнь своего дитяти должен был предать в руки Божьи: если бы Богу было угодно, Он мог бы сохранить эту жизнь и среди самых неблагоприятных условий. Но, очевидно, что это было Ему неугодно, Бранд безропотно покоряется воле Божественного промысла.
Последний случай, характеризующий отношения Бранда к жене, несмотря на всю его трогательность, объясняется всего легче, болезненную привязанность Агнес к различным вещественным воспоминаниям о сыне Бранд не даром назвали «маленьким идолопоклонством». Действительно, в этих бесплодных сожалениях, который Бранд метко охарактеризовал как "игру с тоской, было так много патологического, расслабляющего волю, вселяющего в нее дух уныния и пассивной апатии, что Бранд, как проповедник сильной могучей воли и бодрой, энергичной работы, и не мог отнестись к поведению своей жены иначе, как с решительным и резким осуждением. В речах тоскующей Агнес Бранд справедливо слышал и малодушный ропот на Бога и недостаток настоящей душевной твердости и преступное увлечение своим личным, эгоистическим чувством и, наконец, излишнее пристрастие к материальным благам, в ущерб высшим, духовным интересам единственно достойной и истинно человечной жизни. Нельзя и здесь не отметить не отметить полного совпадения этого взгляда с христианством, по воззрению которого, чрезмерная печаль об умерших составляет уже грех пред Богом; а самая смерть невинного младенца, как и всякого праведника вообще, должна служить больше предметом духовной радости, чем плотского горя.
Нам остается рассмотреть последнее, самое распространенное возражение против Бранда, что он слишком безжалостен и суров, что в своих требованиях подвигов и жертв он почти нечеловечен, что он не знает чувств любви и сострадания, что даже самого милующего христианского Бога он готов превратить в какого-то грозного карающего Иегову.
Данное возражение, очевидно, покоится на тех же предпосылках, с которыми мы уже имели дело в двух предшествующих возражениях, а потому, после разбора их, нам остается прибавить здесь сравнительно немногое.
Бранд отнюдь не принципиальный враг любви. Он только воздерживается от нее до поры до времени по чисто тактическим соображениям, продиктованным, в сущности, тем же искренним и глубоким чувством любви к человечеству. Род людской, по взгляду Бранда, сильно болен — болен слабостью воли, как результатом преувеличенной надежды на божественную любовь и всепрощение. Человечество нуждается в радикальном лечении. Но, по самому свойству болезни, его нельзя лечить любовью, гипертрофией которой, именно, и страдает человечество. Лечение любовью было бы крайне нерационально: оно оказало бы то же самое влияние, как горячительный компресс при воспалительном процессе. Очевидно, нужно дать новое, противоположное, чисто оздоравливающее лекарство, которое уничтожило бы эту болезненную гипертрофию и восстановило бы нормальное функционирование организма. Вот почему в качестве противоядия слащавой, фальшивой, лицемерной любви, до которой так падко ослабевшее человечество, потому что она прикрывает его слабости и недостатки, Бранд проповедует ненависть к человеческим слабостям и презрение к такой ложной и вредной любви. (Невольно напрашиваются на сравнение слова горького упрека самого Иисуса Христа: «О роде неверный и развращенный, доколе буду с вами, доколе терплю вы» (Мф. XVII, 17).
Так пуст и пошл,
так слаб и извращен весь род людской…
А к рабу вялому, тупому — лучшей
любви, чем ненависть, и быть не может.
Но эта ненависть — не к людям а к их слабостям и порокам; это не цель, а лишь спасительное средство, ведущее к ней, своего рода плавильный огонь, необходимый для очистки благородного металла.
Но в этом слове «ненависть» — зародыш
лежит борьбы великой, мировой!
То есть той великой, спасительной и возрождающей борьбы, которая не станет усыплять людей, подобно ложно понятой любви, а пробудит их к бодрой и энергичной работе над своим возрождением и самовоспитанием.
С этой точки зрения Бранд смотрит и на Бога, в котором он, по потребностям времени, выдвигает на первый план строгость и правосудие:
Должен в Нем видеть владыку
строгого неба, земли судию, —
нужен Он слабому веку!
Но это еще не значит того, чтобы Бранд вовсе отрицал в Боге другие Его свойства, в особенности свойство высочайшей любви и милосердия. Напротив, он охотно допускал их там, где это не грозило духовной опасностью людям, т. е. в отношении к более чистым и высоким, просветленным душам, стоящим на верном пути. Вот, например, как говорит об этом Бранд своей жене Агнес:
Ты же, ты можешь в Нем видеть отца,
в Божьи объятья стремиться…
То же самое надо заметить и относительно чувства любви и милосердия. Бранд не отрицает их; он говорит только, что для рода вялого, тупого они еще преждевременны, что во всяком случае следует начинать не с них, что нужна сначала радикальная духовная операция (отсечение страстей и греховных навыков путем подвигов и жертв), а затем уже и целительный бальзам (христианская любовь и милосердие). Но и здесь, точно также, как и в своих представлениях о Боге, Бранд допускает исключения, именно, для тех же самых натур, которые правильно понимают свое христианское призвание и деятельно осуществляют его в жизни. Бранд не признает только любви, переходящей в преступную слабость и потворство греху, но он сам первый же испытывает нежную любовь по отношению к чистым душам своей жены и ребенка. Недаром Агнес даже не могла скрыть своего восторга перед богатством и силой его чистой, возвышенной любви:
О, как богат любовью этот сильный,
суровый человек! Но лишь на Альфа
он смеет изливать ее, — ребенок
еще ведь чист и ангельски — невинен!
А для того чтобы мы не могли иметь ни малейшего подозрения относительно широты и чистоты этой любви, чтобы не подумали, будто бы она простиралась только на одних близких своих, — довольно привести следующая слова Агнес:
Не нас одних те чувства озаряют
и греют, Бранд, но всех несчастных, сирых;
ты близкими своими их зовешь;
все те, кто скорбью удручен, нуждою —
страдающая мать, дитя в слезах —
убежище находят, утешенье
в твоем любвеобильном сердце.
О Бранде, с известным, конечно, ограничением, можно сказать то же самое, что он выразил в своем видении о Боге, где он изображать Его такими чертами:
Могуч, светел, приветлив, как солнечный луч,
полон любви беспредельной,
полон и скорби смертельной!
И только крайняя близорукость, нежелание или неспособность проникнуть в глубину душевной драмы Бранда, могут обвинять его в недостатке любви и чрезмерной суровости и требовательности к людям. Считать Бранда суровым, жестоким тираном — это, по нашему убеждению, все равно, что считать Гоголя пустым забавным комиком. И как у Гоголя, сквозь видимый миру смех дрожали незримые миру слезы, так у Бренда за суровой, казовой внешностью скрыта самоотверженная, глубокая любовь к человечеству.
Наконец, говорят еще, что у Бранда, при всей остроте и силе его критики, довольно слаба и неопределенна положительная сторона выведенного типа. В самом деле, во имя какого идеала так горячо ратовал Бранд, какому Богу он служил, куда и зачем он хотел вести вверившаяся ему души? Ведь все эти его беспредметные искания, все смутные порывы уйти из жизненной долины и подняться ввысь, в таинственную ледяную церковь, все они, по меньшей мере, крайне неопределенны и смутны, лишены конкретного содержания и ярких жизненных красок?
Не можем не признать, что это — самое веское и самое сильное возражение против Бранда. Мы не беремся отрицать его всецело, а попытаемся лишь несколько ослабить. Едва ли, например, справедливо упрекать Бранда за то, что у него будто бы не было никакой положительной цели, никакого определенного идеала, никакой удовлетворяющей его конкретной общественно-религиозной формулы. У него несомненно есть определенная религиозно-философская тема — это проблема духа и плоти, вопрос о происхождении и господстве зла и греха в мире. Есть у него и определенная ясная цель — это дать безусловный перевес духовной стороне человека над плотской, материальной, восстановить «образ Божий», забрызганный в нем житейской грязью. Совершенно ясна и тактика Бранда, т. е. те средства, путем которых он думает достигнуть своей цели, — это закал человеческой воли, путем подвигов и жертв, необходимых для решительной борьбы с чувственным злом и для бодрого энергичного стремления к духовному идеалу.
Значительно труднее ответить на вопрос, как же Бранд представлял себе эту идеальную, религиозно общественную форму? Но мы думаем, основываясь на многочисленных намеках самого Бранда, что эту форму он мыслил себе совпадающей с идеалом чистого, евангельского христианства. А так как последнее является, в сущности, восстановлением чистых норм первобытной религии рая и, следовательно, отображает на себе идеал истинно-человеческой жизни, то все положительное мировоззрение Бранда и представляет, по нашему мнению, проповедь именно этого христианско-гуманитарного идеала.
Что же, касается, наконец, загадочных намеков Бранда на какую-то высокую, ледяную церковь, то для понимания их нельзя упускать из виду, что ведь это — символы и что, следовательно, к ним неприложима теория грубого, механического истолкования. Своим художественным символом возвышенной, ледяной церкви Ибсен, очевидно, хотел выразить идею отрешенности от грубых условий материальной земной жизни и перехода в высшие области духовной святости и кристальной чистоты. В заключении всего, нельзя не отметить и того, что мистическая символика и происходящая отсюда некоторая неясность и как бы безжизненность положительных сторон в драмах Ибсена составляет собой одну из отличительных особенностей и, если угодно, даже недостатков всего миросозерцания Ибсена. По отзыву одного критика (Steiger), Ибсен неподражаем и велик в анализе, в постановке диагноза, в определении сложных и разнообразных недугов, которыми болеет современное человечество. Его драма — это драма микроскопа. «С холодностью и спокойствием анатома он вскрывает нравственный язвы современной жизни — общественной и частной — зажигает в душе читателя или зрителя огонь негодования против них» (Введенский Алексей, проф. Письма о современном искусстве. М., 1898. С. 98). И в этом, повторяем Ибсен велик и почти не имеет себе равных. Такая цель, несомненно; прекрасно достигнута и т Бранд, как это ясно открывается из следующих, слов учителя о миссии Бренда:
Он разбудил народ. Сознанья светоч
зажег в душе людей, глаза открыл им
на язвы жизни и на ложь ее;
народ проснулся и не примирится
уж больше с жизнью той, какой он жил.
Но в создании положительных типов, в самом творчестве идеалов, Ибсен значительно слабее вч самые решительные и критические моменты он обыкновенно, в двух-трех резких штрихах ь лишь набрасывает темные силуэты таких фигур, не одевая их в плоть и кровь. Оттого-то они и выходят у него недостаточно жизненными и слишком отрешенными от окружающих условий, бессильными их преобразовать и не могущими среди них существовать. Ибсен сильно и ярко бичует то, что нам не нужно; но он не так определенно и ясно говорит, так что же именно нам нужно? В этом отношении его намеки имеют больше формальное значение и часто лишены определенной конкретности. Это, главным образом, и затрудняет понимание Бранда и вызывает собой такое разнообразие в его оценке.
Заключая всю свою речь о Бранде, мы считаем своим долгом сказать, что образ Бранда — конечно, идеальный тип. И как всякий идеал, он почти недостижим для обыкновенных людей и в этом смысле он недостаточно практичен и реален. Но он глубоко человечен в лучшем, идейном смысле этого слова и евангельски христианственен. В сущности, вся эта драма — ничто иное, как художественная иллюстрация известного евангельского призыва, обращенного Христом ко всем истинным Его последователям: «Иже не имет креста своего и во следа Мене не грядет, несть Мене достоин» (Мф. X, 38).