Стефан Цвейг.
Рассказ в сумерках
править
Что это? Нежели ветер снова нагнал дождь на город, что сразу стало так темно в нашей комнате? Нет, воздух серебристо-ясен и тих, как редко в эти летние дни; просто — уж вечер настал, а мы не заметили. Лишь окна мансард напротив улыбаются тихим блеском заката, а небо над гребнем крыш заволокло золотистой дымкой. Через час уже будет ночь. Дивный час! Нет ничего чудеснее этих красок, которые постепенно блекнут и затеняются, и тогда комнату затопляет мрак, который поднимается с пола, пока черные волны не разольются беззвучно по стенам и не окутают нас тьмой. Когда сидишь друг против друга и смотришь безмолвно, близкое лицо в тени начинает казаться более старым, чуждым и отдаленным, как будто никогда близко не знал его и теперь видишь его вдали, через пространство многих лет. Но ты говоришь, что не хочешь молчания, потому что слишком тягостно слышать, как часы разбивают время на тысячи мелких осколков, а дыхание в тишине становится громким, как дыхание больного. Я должен тебе что-нибудь рассказать? Охотно. Конечно, не о себе: наша жизнь в этих бесконечных городах бедна переживаниями, или это нам кажется так, потому что мы сами не уясняем себе, чем мы действительно обладаем. В этот час, который, собственно, любит молчание, я хочу рассказать тебе кое-что, и мне хотелось бы, чтобы этот рассказ отразил в себе хоть сколько-нибудь теплый, мягкий свет сумерек, льющийся в наши окна.
Я не знаю, как дошел до меня этот рассказ. Я помню только,
как я сидел здесь долго после обеда, читал книгу и уронил ее, забывшись не то в мечтах, не то в легкой дреме. И вдруг образы обступили меня, они скользили вдоль стен, и я мог слышать их слова и заглянуть в их жизнь. Но лишь только я захотел присмотреться к ускользающим видениям, я проснулся и был один. Оброненная книга лежала у моих ног. Я поднял книгу и искал в ней эти образы, но ничего не нашел. Как будто рассказ выпал из ее страниц в мои руки, или, может быть, его там никогда и не было. Быть может, он мне когда-нибудь снился, или я прочел его на одном из тех причудливых облаков, что примчались сегодня в наш город из далеких стран и разогнали дождь, так долго изводивший нас. А может быть, я слышал этот рассказ в звуках простодушной старинной песни, которую грустно наигрывала под моим окном шарманка, или кто-нибудь рассказал мне его в старые годы? Не знаю. Такие сказки часто посещают меня, и я, играя, даю свободно течь их событиям как бы сквозь пальцы, не задерживая их. Так ласкаешь мимоходом колосья и высокие стебли цветов, не срывая их. Эти сказки мне грезятся, начинаясь быстро возникающими яркими образами и угасая к концу, но схватить их я не могу. Но ты все же хочешь рассказа сегодня, и я расскажу его тебе в этот сумеречный час, когда наши глаза, обедневшие и усталые от серого, тоскуют по яркому свету и движению.
Как мне начать? Я чувствую, что должен извлечь из тьмы мгновение, образ и лицо, как это всегда начинается в моих удивительных снах. Ну вот, я уже вспоминаю. Я вижу стройного мальчика, спускающегося по широким ступеням замка. Стоит ночь, лишь тускло озаренная светом луны, но я схватываю, как в освещенном зеркале, каждый контур его гибкого тела, вижу ясно его черты. Он необыкновенно красив. По-детски зачесанные черные волосы падают прямо на высокий лоб, и руки, которые он простирает во тьме, чтобы ощутить теплоту воздуха, напоенного солнечным теплом, нежны и благородны. Его шаги замедляются. Задумчиво он спускается в большой, шелестящий ветвями парк, через который единственной белой полосой проходит широкое шоссе.
Я не знаю, когда все это случилось, — вчера или пять — десять лет назад, — и не знаю где, но думаю, что в Англии или Шотландии, так как только там я знаю такие высокие квадратные замки, которые издали грозят, как крепости, и лишь для дружеского взора приветливо снижаются, спускаясь к веселым садам, полным цветов. Да, теперь я знаю совершенно точно, что это произошло в горах, в Шотландии: только там летние ночи так светлы, что небо — молочное, как опал, поля никогда не темнеют; и все кажется излучающим внутренний свет. Одни тени, как черные гигантские птицы, спускаются на светлые долины. Это происходит в Шотландии, — теперь я это совершенно точно знаю, и если бы я дал себе труд, то нашел бы название этого графского замка и имя мальчика, так как темная кора быстро спадает с моего сна, и я вижу все так отчетливо, как будто это не воспоминание, а сама жизнь. Мальчик гостит летом у своей замужней сестры, и, по доброму обычаю английских дворянских семейств, он там не единственный гость. Вечером, за круглым столом, собирается целый круг товарищей по охоте, их жены, несколько молодых девушек, — все рослые, красивые люди, молодой смех которых весело, но не шумно будит эхо старинных стен. Целый день взад и вперед скачут лошади, своры собак; на реке мелькают две-три лодки. Непрерывное движение, без деловых забот, сообщает дню приятный быстрый ритм.
Сейчас вечер, и стол опустел. Мужчины сидят в салоне, курят и играют. До полуночи через раскрытые окна льются в парк дрожащие полосы света, порою веселый, громкий смех. Дамы почти уже все разошлись по своим комнатам, кое-кто из них еще болтает, задержавшись в вестибюле. Мальчик в этот вечер совершенно один. К мужчинам он не смеет идти, разве только на одну минуту, а перед женщинами он испытывает робость, так как, стоит ему открыть дверь, они внезапно понижают голос, и он чувствует, что они говорят о вещах, которых ему не следует слышать. И вообще, он не любит их общества; они обращаются с ним, как с ребенком, снисходительно его слушают, пользуются им для тысячи мелких поручений и благодарят, как воспитанного мальчика. Он уже хотел отправиться спать и поднялся к себе по извилистой лестнице, но комната слишком нагрелась и наполнена спертой, неподвижной духотой. Днем забыли закрыть окна, и солнце дало себе волю: нажгло стол, накалило кровать, тяжело залегло на стенах и оставило свое удушливое дыхание во всех углах и на занавесках. И потом еще рано, — н снаружи летняя ночь светит, как белая свеча, так спокойно, безветренно, так безмятежно-тихо! Мальчик снова спускается с высокой лестницы замка — в сад, где над темной листвой небо матово светится, как нимб, и снизу, навстречу небу, волнуя, струится аромат тысячи невидимых цветов. У него странно на душе. Он не мог бы сказать почему, в смутном ощущении своих пятнадцати лет, но его губы дрожат, словно ему что-то хочется сказать ночи, или поднять руки, или надолго закрыть глаза; словно существует какая-то тайна между ним-- и этой покоящейся летней ночью, требующая слов или знака привета.
Медленно сворачивает мальчик с широкой открытой аллеи на боковую дорожку, где деревья своими посеребренными вершинами как будто обнимаются в высоте, а внизу под ними лежит тяжелая тьма. Кругом тишина. Но тишина, наполненная тем неописуемым звучанием, как бывает в саду, напоминающим падение капель дождя на траву или шелест касающихся друг друга стеблей. Вся эта неуловимая музыка овевает идущего мальчика, который охвачен сладкой, необъяснимой тоской. Порой он слегка трогает дерево или останавливается, чтобы прислушаться к мимолетным звукам ночи. Шляпа давит ему, и он снимает ее, чтобы подставить свои обнаженные виски, в которых стучит кровь, под дуновение сонного ветерка.
Вдруг, когда он глубже погружается в темноту, происходит нечто невероятное. Позади него раздается скрип щебня. Испуганно обернувшись, он видит мерцание высокой белой фигуры, идущей к нему, с ужасом чувствует себя в крепких объятиях женщины. Теплое, мягкое тело тесно прижимается к нему, дрожащая рука быстро проводит по его волосам и откидывает назад его голову. Шатаясь, он чувствует на своих устах, как раскрытый плод, чужие дрожащие губы, которые впиваются в них. Это лицо так близко к нему, что он не различает его черт. Он даже не решается всмотреться в них. Дрожь, словно боль, пронизывает его тело с такой силой, что он должен закрыть глаза и безвольно, как добыча, отдается этим пылающим губам. Нерешительно, неуверенно, как бы вопрошая, его руки схватывают это чужое тело, и, быстро пьянея, он прижимает его к себе. Жадно скользят его руки по мягким линиям, задерживаются, — и снова, дрожа, скользят, становятся лихорадочнее и смелее. Все сильнее прижимаясь и наклоняясь над ним, это тело всей сладостной тяжестью давит на его уступающую грудь: он чувствует, что куда-то падает и уносится этим тяжело дышащим напором, и колени его подкашиваются. Он не думает о том, как эта женщина пришла к нему, как ее имя, — он только жадно пьет, закрыв глаза, наслаждение с чужих влажных душистых губ, пока не пьянеет и не отдается безвольно, безрассудно яростной страсти. Ему кажется, что звезды внезапно падают с неба, — так сверкает у него в глазах, и все, к чему он ни прикасается, сыплет искры и жжет. Он не знает, как долго находится в этих мягких цепях, час или мгновения, он только чувствует, что все загорелось диким желанием в этой сладострастной борьбе, завертелось, закружилось в чудесном вихре.
Кто это был? И как долго это длилось? Подавленный, оглушенный, прислоняется он к дереву. Медленно приливает холодное сознание к лихорадочным вискам. Ему кажется, что его жизнь внезапно подвинулась на тысячу часов вперед. Неужели то, что в неясных мечтах он думал о женщинах и страсти, стало внезапно действительностью? Или это был сон? Он ощупывает себя, хватается за волосы. Да, они влажны на стучащих висках, влажны и прохладны от росистой травы, на которую они упали. Все вдруг снова проносится перед его взором, он чувствует, как горят его губы, вдыхает чужой, сладострастный аромат, исходящий от его платья, хочет повторить каждое слово, но не может вспомнить ни одного.
И тут он вдруг с ужасом вспоминает, что она совсем не говорила, ни разу даже не назвала его по имени, что он знает только ее страстные вздохи, вскрики, судорожно задержанные стоны сладострастья, что он знает аромат ее разметавшихся волос, горячее прикосновение груди, гладкую эмаль кожи, что ему принадлежало ее тело, ее дыхание, весь ее судорожный порыв, но он и не подозревает, кто была эта женщина, настигшая его в темноте своей любовью. Он может только бормотать имена, чтобы назвать свое неожиданное счастье.
И вдруг все то необычайное, что он неожиданно пережил с женщиной, кажется ему таким бедным и ничтожным по сравнению с той сверкающей тайной, которая манящими глазами глядит на него из темноты. Кто была эта женщина? Быстро перебирает он в уме все возможности, охватывает образы всех женщин, живущих в замке; вспоминает каждый значительный час, каждый разговор, каждую улыбку тех пяти-шести женщин, которые могли быть замешаны в этой загадочной истории. Может быть, молодая графиня Э., которая иногда так сильно нападала на своего стареющего мужа, или молодая жена его дяди, у которой поразительно мягкие и все же дразнящие глаза. Или — но он пугается при одной мысли — это одна из трех сестер, его кузин, которые так похожи друг на друга своим высокомерным, гордым, строгим видом? Нет, это все холодные, рассудительные люди. Как часто за последние годы он считал себя отверженным, больным, с тех пор как в нем бушевали тайные желания, сжигая его во сне. Как он завидовал всем тем, которые были или казались такими спокойными, свободными от увлечений и желаний, как пугался он своей пробуждающейся страстности, словно какого-то недуга. И что же? Но кто, кто среди всех этих женщин умеет так притворяться?
Этот неотступный вопрос постепенно успокаивает волнение его крови. Поздно, огни в зале погасли, он один бодрствует в замке, он — и, может быть, еще другая, незнакомка. Постепенно усталость овладевает им. Зачем еще раздумывать? Взглядом ли, блеском глаз, пожатием руки — чем-нибудь она себя завтра выдаст. Задумчиво, мечтательно поднимается он по лестнице, так же мечтательно, как спускался, и все же совсем иначе. Его кровь еще слегка взволнована, и нагретая комната кажется ему теперь свежее и прохладнее.
Когда он просыпается на следующее утро, внизу уже раздается нетерпеливый топот коней, слышатся смех, голоса, кто-то произносит его имя. Он быстро вскакивает, — час завтрака уже пропущен, — лихорадочно-быстро одевается и бежит вниз, где его весело приветствуют. «Соня!» — бросает ему навстречу графиня Э., и смех блестит в светлых глазах. Жадным взглядом впивается он в ее лицо. Нет, нет, это не она, ее смех слишком беспечен. «Видели сладкие сны?» — шутливо спрашивает молодая женщина, но слишком тонким кажется ему нежное тело. Быстро летит его вопрос от одного лица к другому, но ни на одном не находит ответной улыбки.
Они едут верхом в поле. Он прислушивается к каждому голосу, присматривается пытливо к каждой линии, каждой волне колеблющихся при езде женских тел, он наблюдает каждый поворот и то, как они поднимают руки. Во время завтрака, за столом, он наклоняется при разговоре, чтобы почувствовать аромат губ или запах волос, но ничто, ничто не дает ему знака, ни даже намека, который послужил бы нитью его разгоряченной мысли. День тянется бесконечно долго. Он хочет заняться чтением, но строки разбегаются через край страниц и вдруг уводят в сад, — и снова ночь, эта удивительная ночь, и снова он чувствует себя в объятиях незнакомки. Он выпускает книгу из дрожащих рук и идет к пруду. И внезапно видит в испуге, что он на покрытой гравием дорожке, на том же самом месте. Вечером, за обедом, его лихорадит, его руки блуждают и беспрерывно двигаются, как будто гонимые кем-то, его глаза боязливо прячутся под веками. Когда все, наконец, — о, наконец-то! — поднимаются из-за стола, он счастлив, он быстро выбегает из комнаты в парк, ходит взад и вперед — по белой дорожке, которая блестит под его ногами, как молочный туман, — взад и вперед, взад и вперед сотни, тысячи раз. Горят ли уже свечи в зале? Да, свечи зажжены, наконец; виден свет в нескольких окнах первого этажа. Значит, дамы разошлись. Теперь только минуты остается ждать, пока она придет, но каждая минута разбухает и, кажется, готова лопнуть от жгучего нетерпения. И снова он мечется взад и вперед, как будто его дергают невидимые нити.
Вдруг белая тень промелькнула по лестнице, быстро, слишком быстро для того, чтобы ее разглядеть. Она кажется лунным лучом или развевающейся по ветру вуалью, затерявшейся меж деревьев. И вот он снова сжимает в своих объятиях, страстно, как когтями, это неистовое, разгоряченное быстрым бегом тело. Как и вчера, одно мгновение — и горячая волна неожиданно ударяет в его грудь с такой силой, что он чуть не теряет сознания от ее страстного призыва только отдаться потоку темного наслаждения, раствориться в нем. Вдруг шум крови утихает, и он сдерживает свой пыл. Нет, только не потеряться в этом упоительном сладострастии, не отдаться этим засасывающим губам, пока не узнаешь, какое имя носит это тело, которое прижимается так тесно, что начинает казаться, будто это чужое сердце стучит в собственной груди! Он отстраняет голову от ее поцелуя, чтобы увидеть ее лицо, но тени падают в неясном свете и смешиваются с ее темными волосами. Слишком густа чаща деревьев, и слишком бледен свет подернутой облаком луны. Он видит только блестящие глаза, сверкающие камни, глубоко вкрапленные в белый мрамор лица.
Он хочет услышать хоть одно слово, хоть отрывочный звук ее голоса. «Кто ты, скажи мне, кто ты?», — требует он. Но у этих мягких, влажных уст есть только поцелуи, но не слова. Он хочет вынудить сказать хоть слово, вырвать крик боли, он сжимает ей руку, впивается ногтями глубоко в тело. Напрасно, он чувствует только, как тяжело дышит ее напряженная грудь, как горячо ее дыхание и как жарки упрямые, немые губы, которые лишь издают тихие стоны не то боли, не то страсти. Его сводит с ума сознание, что он бессилен перед этой упрямой волей, что эта женщина из мрака берет его, не выдавая себя, что он имеет неограниченную власть над ее вожделеющим телом, но не над ее именем. Им овладевает гнев, и он противится ее объятиям, но она, чувствуя его усталость, угадывая его тревогу, старается его успокоить, гладит ласково и волнующе его волосы. И пока он чувствует прикосновение ее трепетных пальцев, что-то слегка звенит, что-то металлическое, медальон или монета, которая свисает с ее браслета. Внезапно его озаряет мысль. Как бы в порыве дикой страсти он прижимает ее руку к себе, пока она не впивается в кожу. Наконец, у него есть точный знак и теперь, когда он огнем горит на его теле, можно свободно отдаться дотоле сдерживаемой страсти. Он крепко прижимается к ее телу, пьет сладострастие с ее губ, бросаясь в таинственное пламя этих безмолвных тисков.
И когда она, как и вчера, внезапно вскакивает и убегает, он не старается удержать ее, так как в его крови горит любопытство увидеть знак. Он бросается в свою комнату, заставляет ярко разгореться огонь потухающей лампы и жадно наклоняется над оттиском, который монета оставила на его руке.
Оттиск уже не так ясен, полный кружок уже исчез, но один конец еще глубоко, докрасна вдавлен и хорошо виден. Монета, по-видимому, с отточенными краями, восьмиугольная, средней величины, приблизительно с пенни, но выпуклее, как видно из глубокой ямки на руке. Знак горит, как огонь, пока он с жадностью рассматривает его. Это место болит, точно рана. тогда он опускает руку в холодную воду, и жгучая боль проходит. Итак, медальон восьмиугольный. Теперь он спокоен. Его взор горит торжеством. Завтра он все узнает.
Утром он спускается к завтраку одним из первых. Из дам на местах только его сестра, одна пожилая барышня и графиня Э. Все они приодеты и беседуют, не обращая на него внимания. Тем удобнее ему наблюдать. Быстро он окидывает взглядом узкую руку графини; она не носит браслета. Теперь он может спокойно с ней разговаривать, но его нервный взгляд не отрывается от двери. Три сестры, его кузины, появляются вместе. Его снова охватывает беспокойство. Неясно различает он скрытые под рукавами украшения на их руках, но сестры слишком быстро садятся, как раз напротив него: темно-русая Китти, белокурая Марго и Елизавета, волосы которой так светлы, что в темноте отливают серебром, а на солнце золотом. Они, как всегда, холодны, тихи, неприступны, застыли в своем достоинстве, что он больше всего ненавидит в них, так как они немногим старше его и недавно еще были товарищами его игр. Не хватает еще молодой жены его дяди. Все тревожнее бьется у мальчика сердце, развязка приближается, и ему вдруг становится почти дорога загадочная мука этой тайны. Его взгляд жадно скользит по краю стола, где на белизне скатерти женские руки покоятся или блуждают, как корабли на светлой поверхности залива. Он видит лишь одни руки, и эти руки ему вдруг начинают казаться особыми существами, как фигуры на сцене, — каждая со своей особой жизнью и своей особой душой. Почему кровь так стучит в висках? Все три кузины, видит он с испугом, носят браслеты, и уверенность, что это может быть одна из этих высокомерных, внешне столь безупречных женщин, еще с детских лет упорно замкнутых в себе, приводит его в смущение. Но которая из них? Китти, которую он знает меньше других, потому что она старшая, резкая Марго или маленькая Елизавета? Он даже не решается желать какую-либо из них. Втайне он желает, чтобы это не была ни одна из них или чтобы он не знал о том. Но желание уже увлекает его.
— Не будешь ли ты добра дать мне чашку чаю, Китти?
Голос его звучит, как будто песок застрял у него в горле. Он
протягивает чашку, теперь она должна поднять руку, протянуть ее через стол по направлению к нему. Он видит, — с ее браслета свисает медальон. Его рука цепенеет на мгновение, но нет: это зеленый камень в круглой оправе, который с тихим звоном ударяет о фарфор. Его благодарный взгляд, как поцелуй, ласкает темные волосы Китти.
С минуту он переводит дух.
— Кусочек сахару, будь любезна, Марго.
Тонкая рука поднимается над столом, протягивается к серебряной сахарнице и передает ему. Рука его дрожит, и он видит, как там, где кисть скрывается в рукаве, с прекрасного плетеного браслета спускается старая серебряная монета, спиленная восьмиугольником величиной в пенни; вероятно, наследственная вещица. Да, восьмиугольник, с остриями краями, — тот, что вчера горел на его теле. Его рука не перестает дрожать, дважды берется он за щипцы и лишь тогда опускает кусок сахару в свой чай, который так и забывает выпить.
Марго! Это имя, крик невероятного изумления, дрожит на его губах, но он стискивает зубы. Он слышит, как она разговаривает, и голос ее звучит для него так чуждо, как если бы кто-нибудь говорил с трибуны: холодный, рассудительный, слегка шутливый, с таким ровным дыханием, что его почти охватывает ужас пред лицом ужасающей лжи ее жизни. Неужели это действительно та женщина, чье горячее дыхание он пил вчера, чьи влажные губы прижимал, — губы, что бросились на него в ночи, как хищный зверь? Оцепенелый, продолжает он всматриваться в ее губы. Да, это упрямство, эта замкнутость, — только на этих острых губах могли они скрываться, но что значил тогда этот пыл?
Он внимательно смотрит на ее лицо, как если бы видел ее впервые. И в первый раз чувствует он, торжествуя, дрожа от счастья и почти в слезах, как хороша она в своей гордости, как притягательна в своей таинственности. Его взгляд страстно отмечает круглую линию ее бровей, неожиданно ломающуюся под острым углом, погружается глубоко в сердолик серо-зеленых глаз, целует бледную, слегка просвечивающую кожу щек, смягчает для поцелуя острую напряженность ее губ, блуждает по светлым волосам и, быстро опускаясь, охватывает сладострастно всю ее фигуру. Он не знал ее до этого мгновения. Он поднимается из-за стола, его колени дрожат. Он упоен ее образом, как крепким вином.
Внизу его сестра уже сзывает всех. Лошади готовы для утренней прогулки, нервно танцуют и нетерпеливо кусают удила. Быстро вскакивают все один за другим в седла, и пестрая кавалькада движется по широкой аллее сада. Сначала едут медленной рысью, ленивый ритм которой так не совпадает с бурным потоком его крови. Но за воротами отпускают поводья и мчатся, свернув с дороги, направо и налево по лугам, еще подернутым утренним туманом. Ночью, должно быть, пала сильная роса, потому что под стелющейся дымкой блестят беспокойные искорки и в воздухе удивительная свежесть, точно от близкого водопада. Сомкнутая группа распадается, цепь всадников разрывается на красочные куски, некоторые всадники уже скрылись в лесу и за холмами.
Марго одна из первых впереди. Она любит дикий бег, страстный порыв ветра, который треплет ее волосы, неописуемое ощущение галопа и свиста в ушах. Следом за ней мчится мальчик. Он глядит на ее гордую, выпрямившуюся фигуру, красиво раскачивающуюся в диком беге, иногда видит ее лицо, покрытое легким румянцем, блеск ее глаз, — ив том, с какой страстью она отдается ощущению своей силы, он снова узнает ее. Он чувствует отчаянную вспышку страсти. Его охватывает непреодолимое желание овладеть ею немедленно, сорвать ее с лошади и сжать в своих объятиях, снова пить ее неукротимые уста, ловить на своей груди неровные удары ее возбужденного сердца. Удар ноги — и его лошадь, заржав, мчится вперед. Теперь он рядом с ней, его колени почти касаются ее, стремена тихо звенят. Теперь он должен заговорить, он должен… «Марго», — бормочет он. Она поворачивает голову, поднимает крутые брови. «В чем дело, Боб?» Холодно произносит она эти слова. Холодно и ясно смотрят ее глаза. Дрожь пронизывает его с головы до ног. Что он хотел сказать? Он сам уже этого не знает. Он что-то бормочет о возвращении. «Ты устал?» — спрашивает она слегка насмешливо, как ему кажется. «Нет, но другие так отстали», — произносит он с трудом. Мальчик чувствует, что еще минута — и он сделает что-нибудь безумное: протянет к ней руки, или разрыдается, или ударит ее хлыстом, нервно дрожащим в его руке. Резко дергает он лошадь назад, так что она становится на дыбы. Марго мчится вперед, прямая, гордая, недоступная.
Скоро его нагоняют остальные. Вокруг, справа и слева, звучит веселая речь, но слова и смех воспринимаются им без смысла, как стук подков. Его мучит, что у него не хватило духу сказать ей о своей любви, добиться ее признания, — и желание сломить ее становится все более диким и, как багряное небо, расстилается перед ним над землей. Почему он не надсмеялся над ней, как она над ним своим упрямством? Ничего не сознавая, гонит он свою лошадь, и только в этом бешеном беге ему становится легче. Его окликают и зовут домой. Солнце перевалило через холм и стоит высоко на небе. С полей тянет мягким, мглистым благовонием, краски стали ярче и горят, как расплавленное золото. Тяжелая духота нависает кругом. Вспотевшие лошади трусят ленивей, от них идет теплый пар, и они дышат тяжело. Медленно собирается снова кавалькада, настроение становится вялым, разговор иссякает.
Появляется Марго. Ее лошадь в мыле, белые хлопья пены дрожат на ее платье, и узел волос, слабо поддерживаемый гребнями, грозит рассыпаться. Мальчик, как очарованный, смотрит на эти белокурые косы, и мысль, что они внезапно могли бы расплестись и рассыпаться неистово развевающимися прядями, сводит его с ума от возбуждения. Уже вдали, в конце шоссе, виднеется свод садовых ворот, а за ним широкая аллея к замку. Осторожно объезжает он остальных, вот он первый у крыльца, соскакивает, отдает подбежавшему слуге поводья и ждет кавалькаду. Марго одна из последних. Она медленно приближается, опустившись всем телом назад, словно в изнеможении страсти. Он чувствует, что такой она могла быть вчера и третьего дня. Это воспоминание снова приводит его в бешенство. Он бросается к ней; задыхаясь, помогает ей соскочить с лошади. Пока он держит стремя, он обнимает лихорадочной рукой ее нежную стопу.
— Марго, — стонет он и шепчет тихо. Она не отвечает даже взглядом и спокойно берет, соскакивая, протянутую руку.
— Марго, как ты восхитительна! — лепечет он еще раз.
Она строго взглядывает на него и снова хмурит брови:
— Я думаю, ты пьян, Боб, что ты там болтаешь?
Взбешенный ее притворством, слепой от страсти, он крепко
прижимает к себе ее руку, как будто хочет просверлить ею свою грудь. Краснея от гнева, Марго дает сильный толчок, от которого он шатается, и быстро проходит мимо него. Так быстро, так судорожно быстро все это произошло, что никто ничего не заметил, и ему самому кажется, что это было страшным сном.
Весь день он так бледен, так возбужден, что белокурая графиня, проходя мимо него, гладит его по голове и спрашивает, что с ним. Он так раздражен, что ударом нога гонит прочь собаку, выскочившую с лаем ему навстречу, он так неловок в игре, что девушки смеются над ним. Мысль, что сегодня вечером она уже не придет, отравляет его кровь, делает его злым и угрюмым. За чаем в саду они сидят вместе, — Марго против него, но она не смотрит в его сторону. Как будто притягиваемые магнитом, его глаза все поворачиваются к ней, но холодные, как серый камень, ее глаза неподвижны и не отвечают ему. Его охватывает горечь при мысли, что она им так играет. Теперь, когда она от него резко отвернулась, его кулаки сжимаются, и он чувствует, что мог бы спокойно ударить ее.
— Что с тобой, Боб, ты так бледен? — вдруг слышит он голос. Это Елизавета, младшая сестра Марго. В ее глазах — теплый, мягкий свет, но он его не замечает. Он чувствует себя пойманным и говорит в бешенстве:
— Оставьте меня в покое с вашей проклятой заботливостью!
И тотчас же кается в этом. Елизавета бледнеет, отворачивается и говорит со слезами в голосе:
— Ты более чем странен.
Все смотрят на него сердито, почти с угрозой, и он сам чувствует свою некорректность. Но раньше чем он успел извиниться, до него доносится через стол жесткий голос, острый и отточенный, как лезвие ножа, голос Марго:
— Вообще, я нахожу, что Боб для своих лет весьма невоспитан. Нельзя обращаться с ним, как с джентльменом или как со взрослым.
И это говорит Марго, та самая Марго, которая еще вчера ночью дарила ему свои губы! Он чувствует, как все вокруг него кружится, — туман застилает глаза. Гнев овладевает им.
— Ты должна это знать, именно ты! — говорит он злым тоном и встает. Позади него падает кресло, опрокинутое быстрым движением, но он не оборачивается.
И все же вечером, как ни дико это кажется ему самому, он снова стоит внизу в саду и молит Бога, чтобы она пришла. Может быть, и это все было игрой и упрямством. Нет, он не будет ни спрашивать, ни мучить, лишь бы она пришла, лишь бы он снова почувствовал на своих губах жестокое желание этих мягких, влажных уст, от которых замирают все вопросы. Часы как будто уснули. Как ленивый, усталый зверь, ночь разлеглась перед замком. Безумно медленно тянется время. Легкое шуршание травы кажется ему насмехающимися голосами; издевающимися руками — сучья и ветви, которые легко покачиваются и играют своими тенями и слабым мерцанием света. Все шумы кажутся спутанными и чуждыми и колют больнее, чем тишина. Раз залаяла в деревне собака, мелькнула падающая звезда и упала где-то за замком. Ночь все светлеет, темнеют тени деревьев через дорогу, а тихие звуки становятся все более неясными. Плывущие по небу облака вдруг заволокли его мрачной тьмой. Болезненно отзывается одиночество в лихорадочном сердце.
Мальчик шагает взад и вперед. Все быстрее и порывистее. Несколько раз в гневе ударяет по дереву, растирает кору между пальцами с такой яростью, что из них сочится кровь. Нет, она не придет, он это знал и все же не хочет этому верить, потому что это значит, она не придет уже никогда, никогда. Он переживает самый горький момент своей жизни. Так страстно юны еще его чувства, что он резко бросается на влажный мох, впивается пальцами в землю, слезы текут по щекам, и он тихо, горько всхлипывает, как не плакал в детстве и не будет уже плакать никогда.
Легкий треск среди деревьев вдруг вырывает его из отчаяния. Он вскакивает, тянется вперед слепыми, ощупывающими руками и — как чудесен этот быстрый, горячий удар о его грудь! — чувствует снова в своих руках тело, о котором он мечтал в исступлении. Рыдание закипает в горле, все его существо растворяется в неслыханном пароксизме, и он сжимает стройное полное тело с такой силой, что с чуждых и немых уст срывается стон. И когда он чувствует, как она стонет от его силы, он впервые сознает, что он ее господин, а не жертва ее настроения, как это было вчера, позавчера. Им овладевает желание мучить ее за те муки, которые он испытывал сотни часов, наказать ее за упрямство, за презрительные слова сегодня вечером в присутствии других, за всю лживую игру ее жизни. Его опаляющая любовь неразрывно переплетается с ненавистью, и объятия его похожи скорее на борьбу, чем на ласку. Он сжимает тонкие кости так, что все ее тяжело дышащее тело извивается, дрожа, и затем с такою силой притягивает к себе, что она не в состоянии пошевелиться, а только глухо стонет, — он сам не знает, от страсти или от боли. Но ни одного слова не может он вырвать у нее. Когда он впивается в ее губы, чтобы подавить этот глухой стон, он чувствует на них влажную теплоту, кровь, сочащуюся кровь, — так сильно закусила она зубами свои губы. И он продолжает мучить ее, пока не чувствует внезапно, что силы оставляют его, и горячая волна сладострастия поднимается в нем, — тогда они оба тяжело дышат. Ночь озаряется огнями, звезды мелькают в его глазах, все становится смутным, мысли путаются дико, — и над всем царит одно имя: Марго. Глухо, из самых глубин души, в пламенном порыве, вырывается у него, наконец, это слово, все — торжество и отчаяние, страсть, ненависть, гнев и любовь одновременно, единственный крик, в котором сжалась мука трех дней:
— Марго!.. Марго!
В этих двух слогах звучит для него вся музыка мира.
Словно удар пробегает по ее телу. Сразу цепенеет исступленность объятий. Дико и резко отталкивает она его, рыдание сжимает ей горло, и снова огонь пробуждается в ее движениях, но лишь для того, чтобы вырваться и бежать, как от ненавистного прикосновения. В изумлении пытается он ее остановить, но она борется, — и, склоняясь к ее лицу, он видит, как слезы гнева дрожат на щеках и все ее гибкое тело извивается, как змея. Внезапно, резким толчком, она отбрасывает его от себя и исчезает. Белизна ее платья мелькает среди деревьев и утопает в темноте.
И снова он один, испуганный и потрясенный, как в первый раз, когда теплота и страсть с силой вырвались из его объятий. В его глазах мерцание звезд подернуто влагой, кровь приливает ко лбу с такой силой, что сыплются искры. Что с ним было? Он ощупью пробирается через расступающиеся стволы деревьев глубже в сад, где, он знает, бьет маленький фонтан, и погружает свои руки в ласковые струи его воды, белой, серебряной воды, которая тихо рокочет и чудесно блестит при свете луны, медленно выплывающей из облаков. По мере того как взоры мальчика проясняются, его охватывает странная жгучая печаль, как будто теплый ветерок принес ее с вершин деревьев. Горячие слезы закипают в его груди, и теперь, сильнее и яснее, чем в минуты судорожных объятий, чувствует он, как велика его любовь к Марго. Все, что было до сих пор: опьянение, трепет, судороги обладания, гнев перед недоступной тайной — все ушло от него, он весь до сладострастной боли охвачен любовью, почти свободной от желания, но все же могучей.
Зачем он мучил ее? Разве не дала она ему в эти три ночи несказанно много, разве его жизнь не переступила внезапно из серых сумерек в полосу сверкающего и опасного света, с тех пор как она научила его нежности и безумному содроганию любви? И она ушла от него в слезах и в гневе! В нем зарождается непреодолимая, кроткая жажда примирения, нежных, спокойных слов, желание безмятежно держать ее в объятиях и сказать, как полон он благодарности к ней. Да, он пойдет к ней, смиренно, и скажет, как чисто любит он ее, что никогда больше он не назовет ее имени и не предложит запретных вопросов.
Серебром журчит вода, и он вспоминает о ее слезах. Теперь она, вероятно, одна в своей комнате, думает он, и только шепчущая ночь слышит ее, ночь, которая подслушивает всех, но не дает утешения никому. Сознание, что он одновременно и далек и близок к ней, что ему не дано видеть даже блеск ее волос, слышать тихий звук ее голоса и что они тем не менее неразрывно связаны, вызывает в нем невыносимую боль. И желание быть близко к ней становится непреодолимым, — пусть даже ему придется лежать, как псу, у ее дверей или стоять, как нищему, под ее окном.
Когда он робко выходит из чащи деревьев, он видит, что в ее окне в первом этаже еще горит свет. Это тусклый свет, и его желтое мерцание едва окрашивает листья большого клена, ветви которого, словно руки, то протягиваются и постукивают в окно, то откидываются назад от легкого ветерка, а сам клен кажется темным исполинским соглядатаем у маленького светлого окна. Мысль, что Марго бодрствует за этим освещенным стеклом, что она, может быть, еще плачет и думает о нем, так волнует мальчика, что он должен прислониться к дереву, чтобы не лишиться чувств.
Как зачарованный, он не отрывает глаз. В темноте видно, как белые гардины шевелятся, беспокойно трепеща от дуновения воздуха, то отливают темным золотом от желтого света лампы, то серебрятся, попадая в полосу лунного света, проникающего сквозь листья. И открытое внутрь окно отражает эту игру теней и света, точно кружево световых отражений. Дрожащему, как в лихорадке, мальчику, который горящими глазами смотрит из темноты на освещенное окно, кажется, что все происшедшее темными рунами записано на светлой доске. Игра теней, серебристый блеск, окутывающий нежной дымкой светлую поверхность, все эти смутные ощущения вырастают в его воображении в потрясающие образы. Он видит, как она, Марго, стройная и прекрасная, с распущенными волосами, — о, эти безумные белокурые волосы! — с таким же волнением в крови, как у него самого, ходит взад и вперед по комнате, дрожит от охватившей ее страсти, рыдает от гнева. Точно сквозь стекло, видит он сквозь высокие стены каждое ее движение, видит, как она поднимает руки, как бросается в кресло и немыми, полными отчаяния глазами всматривается в белое, звездное небо. Ему даже кажется, когда окно на момент светлеет, что он узнает ее лицо; он видит, как она трепетно наклоняется, чтобы посмотреть, нет ли его в дремлющем парке. Его охватывает дикое желание, и он сдержанно, но призывно кричит: «Марго!.. Марго!»
Не промелькнула ли легкая белая тень, точно вуаль, за освещенной поверхностью? Ему кажется, что он это ясно видел. Он прислушивается, но ничто не шелохнется. Сзади слышно легкое дыхание погруженных в сон деревьев и шелковый шелест травы от тихого ветра, — теплая волна, которая набегает и замирает вдали. Спокойно дышит ночь, и безмолвно смотрит окно, как серебряная рама вокруг потемневшей картины. Или она его слышала? Или она не хочет больше его слышать?
Этот колеблющийся свет вокруг окна сбивает его с толку. Сердце бьется в груди, прижавшейся к дереву, и кажется, что кора дрожит от его дикой страсти. Он знает только одно, что он должен сейчас же увидеть ее, и говорить с ней, и звать ее так громко, чтобы люди все сбежались, разбуженные. Он чувствует, что-то должно теперь произойти, самое безумное кажется ему желанным, — как во сне, все легко и достижимо. Когда его взгляд еще раз устремляется вверх, к окну, он вдруг замечает вытянутый сук склоненного дерева, словно указатель пути, — и рука его уже обхватывает ствол. Неожиданно для него все становится ясным: он должен взобраться наверх — ствол широкий, но мягкий и гибкий — и сверху закричать: оттуда только шаг до ее окна. Там, вблизи от нее, он поговорит с ней и не спустится вниз, пока она не простит его. Он не раздумывает ни минуты, чувствуя только манящий свет в окне и кряжистое дерево, готовое держать его, рядом с собой. Несколько быстрых обхватов, движение вверх, — и уже руки его хватаются за сук и энергично тянут за собой все тело. Вот уже он висит на самом верху, а под ним странно качается листва. Каждый листочек шумит от легкой дрожи, и ниже склоняется протянутый сук к окну, словно хочет предупредить ее, ничего не подозревающую. Мальчик видит уже белый потолок комнаты и, посредине него, золотой круг от лампы. Он дрожит от волнения, зная, что в следующее мгновение увидит ее плачущей или тихо рыдающей, быть может, обнажающей желанное тело. Его руки слабеют, но он крепче сжимает их. Медленно скользит он по суку, наклоненному к ее окну, колени его слегка окровавлены, руки оцарапаны, но он ползет все дальше и уже почти озарен светом, падающим из окна. Большая ветвь еще заслоняет от его глаз видение, к которому он так страстно стремится. Когда он поднимает руку, чтобы отвести ее, и луч света уже падает на него, когда он, дрожа, наклоняется, — его тело вдруг начинает скользить, он теряет равновесие и, кружась, падает вниз.
Раздается глухой, негромкий стук, как от падения тяжелого плода. Сверху наклоняется, беспокойно всматриваясь, фигура из окна, но темнота недвижна и спокойна, как поверхность пруда, поглотившего утопленника. Свет наверху гаснет, и снова сад погружается в прозрачный, неверный полусвет над молчаливой тенью.
Через несколько минут упавший приходит в себя. Его взгляд удивленно обращен вверх, откуда на него глядит бледное, холодное небо с несколькими блуждающими звездочками. Вдруг он чувствует внезапную острую боль в правой ноге, боль, заставляющую его вскрикнуть при первом легком движении. Он сразу понимает, что с ним случилось. Он знает также, что не должен оставаться под окном Марго, не должен просить о помощи, ни звать, ни делать резких движений. Со лба течет кровь, он, верно, ушибся, падая, о камень или о кусок дерева; он стирает кровь рукой, лишь бы она не заливала глаза. Он пробует, налегая на левый бок и впиваясь пальцами в землю, медленно продвигаться вперед. Каждый раз, когда он задевает сломанную ногу, он испытывает такую боль, что боится снова потерять сознание, но медленно ползет дальше. Почти полчаса проходит, пока он дополз до лестницы. Руки его немеют, холодный пот покрывает лоб и смешивается с капающей, липкой кровью. Надо преодолеть последнее, самое трудное — лестницу. Он поднимается по ней медленно, с невероятными страданиями. Когда он уже наверху хватается дрожащими руками за перила, у него перехватывает дыхание.
Он тащится еще несколько шагов до двери салона, откуда слышны голоса и виден свет. Он дергает за ручку, дверь поддается, и неожиданно, как брошенный камень, он вваливается в освещенную комнату.
Его вид, должно быть, ужасен, кровь льется по лицу, вымазанному землей, когда он падает, как ком, на пол, потому что мужчины быстро вскакивают, стулья гремят, все бросаются ему на помощь. Его переносят осторожно на диван. Он еще лепечет что-то о том, что упал с лестницы, когда хотел выйти в парк, но вдруг темная пелена застилает его глаза, он теряет сознание и больше ничего не помнит.
Седлают лошадь и посылают в ближайшее местечко за доктором. Как призрак, оживает перепуганный замок. В коридорах дрожат, будто светлячки, зажженные огни, голоса шепчут и спрашивают из приоткрытых дверей, слуги прибегают, перепуганные и заспанные, и, наконец, уносят мальчика без чувств в его комнату.
Врач констатирует перелом ноги и успокаивает всех, что нет никакой опасности. Но пострадавший должен долгое время лежать неподвижно, с повязкой. Когда это объявляют мальчику, он слабо улыбается. Невелика беда! Ведь так приятно лежать долго одному, без шума и людей, в высокой, светлой комнате, куда заглядывают ветви деревьев, когда хочется мечтать о той, кого любишь. Так сладко на покое снова обо всем думать, мечтать о своей единственной, быть свободным от всех обязанностей, наедине с образами, созданными мечтой, которые обступают тебя со всех сторон, лишь только на момент закроешь глаза. Любовь не знает, быть может, мгновений чудеснее, чем эти бледные, сумеречные сны.
В первые дни боль еще очень сильна. Но к ней примешивается своеобразное наслаждение. Мысль, что он испытывает боль из-за Марго, из-за возлюбленной, наполняет мальчика огромным, романтическим чувством удовлетворения. Ему кажется, что он согласился бы иметь кровавый рубец через все лицо, чтобы носить его постоянно и открыто, как носит рыцарь
цвета своей дамы, или еще было бы прекрасно не проснуться вовсе и остаться под ее окном. Он уже мечтает, как она утром просыпается от голосов, которые шумят и перекликаются под ее окном, как она из любопытства выглядывает и видит его тело под своим окном, видит его, погибшего ради нее. И он видит, как она падает, испуская крик. Этот пронзительный крик звенит в его ушах, он видит ее отчаяние, ее скорбь. Он видит, как она, в течение всей своей разбитой жизни, не снимает черного платья, всегда в глубокой печали, и губы ее дрожат, когда люди спрашивают о ее горе.
Так мечтает он целыми днями, сперва в темноте, а потом с открытыми глазами, не расставаясь с блаженными воспоминаниями о дорогом образе. Ни яркий свет, ни громкий шум не могут помешать тому, чтобы образ ее, скользя по стенам, как легкая тень, приблизился к нему или чтобы голос ее почудился ему в каплях, стекающих с листвы, в скрипе песка под ярким солнцем. Часами беседует он так с Марго или воображает себя вместе с ней в поездках, в удивительных путешествиях. Временами он пробуждается, как помешанный, задавая себе вопрос: будет ли она действительно о нем горевать? Будет ли она вообще помнить о нем?
Она, конечно, иногда навещает больного. Часто, когда он мысленно беседует с ней и видит перед собой ее светлый образ, дверь открывается, и она входит, высокая и красивая, но такая непохожая на образ, созданный им. Она не ласковая, не нагибается взволнованно, чтобы поцеловать его лоб, как это делает Марго его снов, она только присядет около его кресла, спросит, как он себя чувствует, не больно ли ему, расскажет ему какие-нибудь пустяки. Он всегда так сладко испуган и смущен ее присутствием, что не смеет взглянуть на нее; часто он смежает веки, чтобы лучше слышать ее голос, чтобы глубже впитать в себя звуки ее слов, ту своеобразную музыку, которая потом часами витает вокруг него. Он отвечает ей медленно, так как слишком любит молчание, когда он слышит только ее дыхание и глубже чувствует, что он один с ней в комнате, во вселенной. И когда она встает и идет к двери, он тянется, не обращая внимания на боль, чтобы еще раз увидеть все линии ее тела, еще раз обнять ее, живой, прежде чем она снова погрузится в смутный мир его мечтаний.
Марго навещает его почти каждый день. Но разве не навещают его и Китти, и Елизавета, маленькая Елизавета, которая смотрит на него всегда так испуганно и кротким озабоченным голосом спрашивает, не лучше ли ему? Разве не заглядывают к нему ежедневно его сестра и другие дамы, разве все они не одинаково сердечно к нему относятся? Все они сидят у него, рассказывая всякие истории. Они даже засиживаются слишком долго, и их присутствие разгоняет его мечтательное настроение, будит его сознание, погруженное в сон, и уводит его мысли к безразличным разговорам и глупым фразам. Он хотел бы, чтобы никто не приходил к нему, одна лишь Марго, на один только час, даже на несколько минут, а там пусть он останется один, чтобы мечтать о ней без помех, спокойно, радостно, точно уносясь на легких волнах, со взглядом, обращенным внутрь себя, на милые образы своей любви.
Часто поэтому, когда он слышит, что чья-нибудь рука берется за ручку двери, он закрывает глаза и притворяется спящим. тогда посетители на цыпочках удаляются; он слышит, как медленно закрывается дверь, и знает, что снова можно отдаться сладкому течению своих грез, нежно уносящих его к пленительным далям.
Однажды произошло вот что: Марго заходила к нему в тот день ненадолго, но принесла ему в своих волосах весь аромат сада, одуряющий запах цветущего жасмина и блеск августовского солнца в своих глазах. Он знал, что сегодня она уже больше не придет. Весь долгий, светлый день он проведет в сладких грезах, потому что никто не придет ему мешать: все уехали верхом. И когда дверь вдруг робко шевельнулась, он закрывает глаза и притворяется спящим. Но вошедшая — он ясно слышит это в тишине — не уходит, но бесшумно прикрывает дверь, чтобы не разбудить его. Осторожно, едва касаясь пола, она приближается к нему. Он слышит, как слегка шуршит платье, когда она присаживается возле его ложа. И сквозь закрытые веки он чувствует, каким горячим взглядом окидывает она его лицо.
Его сердце беспокойно бьется. Неужели это Марго? Да, это она, он это чувствует. Какое сладостное, волнующее, тайное наслаждение — не открывать глаз и чувствовать ее близость! Что она будет делать? Секунды кажутся ему вечностью. Она не отрывает от него глаз, прислушивается к его дыханию. Словно электрический ток проходит через все его поры от жуткого и опьяняющего ощущения — отдаваться так беззащитно, вслепую, ее взорам, и знать, что если он откроет глаза, то их взгляд окутает, как плащом, своей нежностью испуганное лицо Марго. Но он не двигается, задерживает дыхание, которое толчками вырывается из стесненной груди, и ждет, ждет…
Но ничего не происходит. Ему только кажется, что она склонилась над ним и что он ощущает совсем близко у своего лица влажный, нежный, как запах сирени, хорошо ему знакомый аромат ее губ. Она кладет руку на его кровать, и горячей волной кровь разливается по его телу. Поверх одеяла она ласкает его руку, спокойно и нежно гладит ее. Магнетически чувствует он ее ласку, и кровь то приливает, то отливает в такт. Восхитительно ощущение этой нежности, опьяняющей и волнующей.
Медленно, почти ритмически, продолжает ее рука гладить его. Щурясь, он потихоньку приоткрывает веки. Сперва у него перед глазами только красные круги, облако беспокойного света, затем он различает усеянное темными крапинками одеяло, которым он накрыт, а вот и как будто издалека приближающаяся поглаживающая рука. Он смутно различает во мраке узкую белую полосу, которая то появляется, как светлое облачко, то снова исчезает. Он все расширяет глазную щель. Теперь он уже различает ясно пальцы, белые, блестящие, как фарфор. Мягко выгибаясь, двигаются они взад и вперед, как будто играя, но полные внутренней жизни. Как щупальца, они вытягиваются вперед и уходят назад, и в этот момент он ощущает ее руку как нечто живое и самостоятельное, словно кошку, которая прижалась к платью, маленькую белую кошечку, которая спрятала когти и нежно мурлыкает, прижимаясь. Он нисколько не удивился бы, если бы глаза кошечки вдруг засверкали. И в самом деле, разве эти белые касания не кажутся сверкающим взглядом? Нет, это только блеск металла, сияние золота. Но теперь, когда рука продвигается, он ясно различает медальон, свисающий с браслета, таинственный, предательский медальон, восьмиугольный, величиной с пенни. Это рука Марго нежно его ласкает; и в нем загорается желание прильнуть губами к этой нежной, белой, обнаженной, без колец, руке. Вдруг он чувствует ее дыхание, чувствует, что она приближает к нему свое лицо, и он не может дольше сжимать своих век: счастливый, сияющий, раскрывает он глаза на склоненное к нему лицо, которое вспыхивает и испуганно откидывается назад. И когда тень наклоненного лица исчезает и проясняются взволнованные черты, он узнает — словно удар пронизывает его — Елизавету, сестру Марго, юную, странную Елизавету. Не сон ли это? Нет, он смотрит на залитое яркой краской лицо, боязливо отводящее глаза. Сомнений нет, это — Елизавета. Сразу ужасная ошибка становится ему ясна, взгляд его жадно всматривается в ее руку; да, на ней медальон.
Круги идут у него перед глазами. Как и тогда, он чувствует, что падает в обморок, но он стискивает зубы, он не хочет потерять сознания. Как молния, все проносится перед ним, сжавшись в пределы одной секунды: и удивление и высокомерие Марго, улыбка Елизаветы, ее странный взгляд, касавшийся его, как молчаливая рука, — нет, нет, ошибка невозможна.
В нем вспыхивает последняя, смутная надежда. Он смотрит на медальон: может быть, Марго подарила ей его сегодня, или вчера, или в тот день.
Елизавета уже заговаривает с ним. Эта лихорадочная мысль, должно быть, так исказила его черты, что она с тревогой спрашивает:
— Тебе очень больно?
«Как похожи их голоса», — думает он и отвечает машинально:
— Да, да… то есть нет… мне совсем хорошо.
Снова молчание. Как горячая волна, возвращается к нему мысль. Может быть, Марго ей это только подарила? Он знает, что это неправдоподобно, но должен спросить ее.
— Что это у тебя за медальон?
— О, эго монета какой-то американской республики, я даже не знаю какой. Дядя Роберт как-то привез нам.
— Нам?
Он задерживает дыхание. Сейчас она должна сказать.
— Мне и Марго. Китти она не нравилась. Не знаю почему.
Он чувствует, как влага застилает его глаза. Предусмотрительно кладет он голову набок, чтобы Елизавета не заметила слез, которые, он чувствует, дрожат на его ресницах. Он не может их остановить, и вот уже медленно они катятся по щеке. Он бы сказал что-нибудь, но боится, что голос дрогнет под напором рыданий. Оба молчат, тревожно следя друг за другом. тогда Елизавета поднимается.
— Я ухожу, Боб. Поправляйся скорее. '
Он закрывает глаза, и дверь тихо скрипит.
Как вспугнутая стая голубей, мечутся его мысли. Только теперь он понимает весь ужас недоразумения. Стыд и досада за собственную глупость охватывают его, но в то же время и безумная боль. Он знает, что Марго для него потеряна навеки, но чувствует, что любит ее неизменно, теперь, быть может, еще сильнее, с безнадежной тоской о недостижимом. А Елизавета, — он точно с гневом отталкивает от себя ее образ: ведь ее преданность и подавленный теперь огонь ее страсти не могут ему дать столько, сколько одна улыбка или прикосновение руки Марго. Покажись ему тогда Елизавета, он полюбил бы ее. тогда он был еще ребенком в своих желаниях, но теперь в тысячах грез имя Марго прожгло его душу, и он не в силах удалить его из своей жизни.
Он чувствует, что у него темнеет в глазах, и неотступная дума постепенно изливается в слезах. Напрасно, как в первые дни своей болезни, силится он в долгие одинокие часы вызвать образ Марго: словно тень, на этот образ надвигается Елизавета со своими полными страсти глазами, и тогда все путается, и он должен мучительно обдумывать, как все это произошло с самого начала. Его охватывает стыд, когда он думает о том, как он стоял под окном Марго и звал ее, и жалость к тихой белокурой Елизавете, для которой у него не нашлось ни слова, ни взгляда за все эти дни, когда его благодарность к ней должна была бы разгореться ярким огнем.
На следующее утро Марго входит к нему ненадолго. Его охватывает дрожь от ее близости, и он не смеет взглянуть ей в глаза. Что она ему говорит? Он едва слышит ее, дикое жужжанье в висках громче ее голоса. Лишь тогда, когда она от него уходит, он снова охватывает жадным взором весь ее образ. Он чувствует: сильнее он ее никогда не любил.
После обеда приходит Елизавета. В ее руках, когда она иногда погладит его, чувствуется какая-то интимность, а ее голос тих, слегка приглушен. Она говорит с какой-то робостью о безразличных вещах, как будто боится выдать себя, говоря о себе или о нем. Он сам не знает хорошенько, что чувствует к ней. Иногда жалость, а иногда признательность за ее любовь; но сказать ей ничего не может. Он едва решается на нее смотреть, из боязни солгать ей.
Каждый день теперь она приходит и остается подолгу. Кажется, что с того часа, как меж ними возникла тайна, неуверенность исчезла. Но они не решаются никогда говорить о тех часах, в темноте парка.
Однажды Елизавета сидит около его кровати. На дворе яркое солнце, зеленое отражение от качающихся верхушек дрожит на стенах. Ее волосы в такие минуты кажутся огненными, как горящие облака, ее кожа бледна и прозрачна, все ее тело кажется просвечивающим и легким. С подушки, на которую падает тень, он видит вблизи себя ее улыбающееся лицо, но оно кажется ему таким далеким, потому что озаряется светом, который до него не доходит. И когда она к нему наклоняется так, что глаза кажутся более глубокими и убегают внутрь, как темные спирали, когда она нагибается, его рука обхватывает ее тело, наклоняет к себе ее голову и целует ее в тонкие, влажные губы. Она сильно дрожит, но не сопротивляется и только печально гладит рукой его волосы. И говорит потом с глубоким вздохом и нежной грустью в голосе:
— Ты любишь ведь только Марго.
До самого его сердца доходит это самоотречение, это тихое, бессильное отчаяние, но до глубины души — это имя, которое его потрясает. Он не решается лгать в этот момент. Он молчит.
Она еще раз тихонько целует его в губы, почти как сестра, и, не сказав ни слова, уходит.
Это был единственный раз, когда они говорили об этом. Через несколько дней выздоравливающего выводят в сад, где уже первые желтые листья гонятся по дорожке друг за другом, и рано наступающий вечер навевает осеннюю грусть. Еще несколько дней, и он уже с трудом двигается один и в последний раз в этом году прогуливается под сенью сплетающихся дерев, которые громче, угрюмее шумят теперь, качаемые ветром, чем тогда, в эти три теплые летние ночи. Тоскуя, мальчик идет туда, на то место. Ему кажется, что тут воздвигнута невидимая темная стена, за которой лежит, канув во тьму, его детство, а впереди перед ним расстилается новый мир — опасный и чужой.
Вечером он прощается со всеми, еще раз пристально всматривается в лицо Марго, чтобы запомнить его на всю жизнь, с тревогой подает руку Елизавете, которая тепло и крепко сжимает ее, едва бросает взгляд на Китти, на друзей, на свою сестру, — так переполнена его душа ощущением, что он любит одну, а его любит другая. Он очень бледен, и на лице какая-то новая, резкая черта, которая делает его уже непохожим на ребенка. Впервые он выглядит мужчиной.
И все же, когда лошади трогаются и он видит, как Марго равнодушно повернулась, чтобы подняться по лестнице, и как в глазах Елизаветы вдруг появляется влажный блеск и она задерживается у перил, он так глубоко и полно чувствует все пережитое, что, как ребенок, неудержимо отдается слезам.
Все удаляется замок, все меньше в облаках пыли, поднимаемой экипажем, кажется парк, все дальше уходят поля, и вот все пережитое уже позади, и остается только гнетущее воспоминание. Через два часа езды он — на ближайшей станции, а на следующее утро — в Лондоне.
Проходит несколько лет, и он уже больше не мальчик. Но первое переживание слишком живо в нем, чтобы могло когда-либо изгладиться. Марго и Елизавета обе вышли замуж, но он не хочет никогда встречаться с ними, так как воспоминания о тех часах временами обступают его с такой непреодолимой силой, что вся последующая жизнь кажется ему только сном и призраком по сравнению с действительностью этого воспоминания. Он стал одним из тех людей, для которых уже закрыты пути к любви и к женщине. Испытав некогда с такой полнотой оба ощущения — любить и быть любимым, он не станет больше искать с тоскою того, что уже однажды попало в его дрожащие, робкие руки. Он путешествовал по многим странам, — один из тех корректных, тихих англичан, которых многие считают бесчувственными, потому что они так молчаливы и взгляд их так равнодушно скользит по женским лицам и их улыбкам. Кто же подумает о том, что образы, к которым вечно прикован их взор, они носят внутри, в своей крови, образы, которые всегда горят перед ними, как неугасимая лампада перед ликом мадонны?
А теперь я уж знаю, откуда явился этот рассказ. В книге, которую я читал сегодня после обеда, лежала открытка, присланная мне другом из Канады. Это молодой англичанин, с которым я познакомился во время путешествия. Часто, долгими вечерами, беседовал я с ним, и в речах его таинственно, как отдаленные статуи, иногда оживали воспоминания о двух женщинах, которые навсегда связаны с одним моментом его юности. Давно, очень давно беседовал я с ним и забыл уже все прежние наши беседы. Но сегодня я получил открытку, в памяти снова ожили эти воспоминания, смешавшись с разными личными переживаниями, и мне казалось, что я прочел его историю в той книге, которая выскользнула у меня из рук, или же — что она приснилась мне…
Но как темно стало в комнате, и какой далекой кажешься ты мне в этом глубоком мраке! Я вижу только нежное, светлое мерцание там, где чувствую твое лицо, и я не знаю, улыбаешься ли ты или грустишь. Улыбаешься ли тому, что я изобретаю странные истории из жизни людей, которых я едва знаю, вижу в мечтах целую судьбу, которую спокойно возвращаю потом в их жизнь, в их мир? Грустишь ли ты о мальчике, который прошел мимо любви и в один час потерял навеки обетованную землю этого сладкого сна? Видишь ли, я не хотел, чтобы этот рассказ был печален и мрачен, я хотел только рассказать тебе о мальчике, которого внезапно настигла любовь, его собственная и чужая любовь. Но истории, которые рассказываются по вечерам, всегда сворачивают на легкую тропу печали. Сумерки опускают свой покров над ними, печаль вечера раскидывается над ними беззвездным небом, мрак просачивается в их кровь, и все светлые и яркие слова звучат в них так гулко и тяжело, словно исходят из самой глубины нашей жизни.
Источник текста: Цвейг Стефан. Собрание сочинений в 10 томах. Том 1. Новеллы. — Москва: Терра, 1996. С. 122—134.