Валентин Федорович Булгаков
Рассказ Андрея Ивановича Кудрина…
Date: 1 ноября 2009
Изд: «Истинная свобода», N 3, Июнь, М., 1920.
Рассказ А. И. Кудрина, ныне умершего, записан был В. Ф. Булгаковым в дер.' Теляте'нки (за 3 в. от Яс'ной Поляны) в сентябре 1910 года, когда Кудрин, освободившись от заключения в арестантских ротах, приезжал повидаться ко Л. Н-чу. К сожалению, Л. Н. как раз в это время отсутствовал в Ясной Поляне, уехав' к своей дочери Т. Л. Сухотиной в имение Кочеты. Зная, что Л. Н., переписывавшийся с Кудриным и заочно очень любивший его, будет огорчен, что ему не пришло'сь повидаться с этим стойким и убежденным человеком, В. Ф. Булгаков попросил Кудрина подробно рассказать историю его отказа, записал эту историю с сохранением особенностей безыскусственного народного языка Кудрина и послал ее по почте Л. Н-чу в Кочеты (вместе со своей статьей по другому вопросу).
Толстой тотчас откликнулся на эту посылку. В письме от 20 сентября 1910 г. он писал В. Ф.' Булгакову: «Спасибо вам, милый В. Ф., за письмо и прис'ылку статейки (я как будто знал ее), и за рассказ Кудрина. И прекрасно вы его записали. И рассказ очень хорош. Я читал его здесь вслух. Он производит' сильное впечатление».
Тогда же Л. Н. писал' проживающему в Ницце (Франция) русскому исследователю философии П. П. Николаеву: «С той же почтой, с которой' получил ваше письмо, получил замечательно интересный рассказ некоего Кудрина, который за отк'аз от воинской повинности отбыл арестантские роты и вот рассказывает все им пережи'тое. Рассказ этот пошлю вам, если есть „опия его у моего друга Черткова“.
Л. Н. исполнил свое обещание и, действительно послал рассказ Кудрина П. П. Николаеву. Николаев же перевл рассказ на французский язык и в 1913 году напечатал его в Женеве отдельной брошюрой, под названием: 'Récit d’André Ivanovitch Koudrine sur son refus du service militaire, rapporté d’après ses propres paroles».
Исключительное внимание Л. Н-ча к рассказу Кудрина выразилось еще в том, что когда в октябре 1910 г. приехал в Ясную Поляну председатель "Общества Мира" кн. П. Д. Долгоруков, Л. Н. вручил и ему ко'пию рассказа с тем, чтобы Долгоруков "использовал его в О-ве Мира". По свидетельству Долгорукова, "р'ассказ поразил Льва Ни'колаев'ича своей простотой, искренностью и убежденностью". Долгоруков отказался от мысли использовать рассказ для Общества Мира, "так как антимилитаризм не входит в задачи Общества" (таково было своеобразное понимание нашей либеральной интеллигенцией задач Общества Мира), но, тем не менее, он решил, что рассказ "подлежит опубликованию, благодаря горячему сочувственному отзыву о нем Л. Н. Толстого незадолго до его смерти". В виду этого Долгоруков издал рассказ Кудрина на русском языке в Бзрлине'. ("'Чт'о Андрей Иванович Кудрин рассказал Толстому". С предисловием князя П. Д. Долгорукова. Be'rlin. I. Lady'schn'ikow Verlag).
В России рассказ, столь по'нравивш'ийся Л. Н. Толстому, никогда и нигде не был опубликован. Mы' печатаем его полностью, бе'з всяких изменений или сокращений, каких расс'каз, к сожалению, не избег даже в обоих за'граничных изданиях, как русском, так и фран'цуз'ском. Ред.
Родился я в Самарской губернии, Бузулукского уезда, в селе Патровке, в 1884 г. Отец был крестьянин, жил средне, ни бедно — ни богато. Семья была душ из 12 — из 13. Отец мой — молоканин, и до женитьбы, на 18-ом году, я был с ним одних мыслей. После женитьбы я стал вникать в книгу Священного Писания — Библию, Евангелие. До женитьбы я читал, но легко к этому относился, после женитьбы я стал относиться серьезнее, конечно. Вникая в книги Библию и Евангелие и читая все это и разбираясь более подробно, мои взгляды стали разделяться со взглядами отца. Особенно я стал разделяться со взглядами отца в обрядовой части.
Вскоре после этого я познакомился с Добролюбовым*). Он шел из Орен-
*) Основатель своеобразной религиозно-мистической секты в народе, вышедший из интеллигентной, литературной среды. Ред.
бургской губ., как странник, и зашел к нам по пути: он слышал, что здесь хутор, на котором живут молокане. В то время, когда он зашел к нам, то его приняли очень хорошо, очень дружелюбно, все наши хуторяне. О нем мы ничего не слыхали и приняли как незнакомого. И он производил очень сильное впечатление. Он много читал — по Библии, по Евангелию, обяснял очень много. После всего этого в душе моей что-то зародилось, и я более стал вдумываться в религиозные вопросы и более стал читать, с искренним разбором во всем. Но признаков разделения с отцом я еще никаких не имел. Добролюбов в то время много говорил относительно воинской повинности, — конечно в отрицательном смысле. Против богатства он много говорил, против всех обрядностей. Главное, он старался обяснить так, что написано в Евангелии: Бог есть дух и поклоняющиеся ему поклоняются в духе и истине. И вообще он много об’яснял о внутренних озарениях. Такое об’яснение, конечно, на меня сильно повлияло. После того Добролюбов ушел и не был приблизительно так с год. А потом снова заявился к нам. Вот когда он пришел снова к нам, тут мы уже, как сказать, соединились в более тесный союз с ним. Кроме меня там было много таких же друзей и братьев — примкнувших к нашему союзу, так что между нами образовалось нечто в роде маленький кружек единомышленников.
Главная цель наших братьев — это было искать Бога в сердце своем. Между нами были, конечно, беседы, рассуждения по разным вопросам, как, напр., воинская повинность. И вот на одном из таких собраний у нас было решено не участвовать, вообще, в военном учении. Такое решение у нас было в 1905 году. После этого у меня уже сложилось прямое и ясное желание отказаться от воинской повинности. Кроме меня и со мною же вместе должен был отказаться Савелий Шнякин.
Осенью в 1905 году получили мы повестки явиться в воинское присутствие, на сборный пункт. В воинское присутствие я немного запоздал. Без меня была сделана перекличка, и все призывавшиеся были разбиты по волостям. Волостные же писарь и старшина знали, что я намерен был отказаться, и, наверное, они сказали об этом начальству, и без меня был вынут мой жребий. Вскоре после этого мы с Савелием Шнякиным заявляемся. Когда зашли мы в приемную, нас встретил жандарм или городовой, который следил, чтобы призывавшиеся раздевались и становились в ряд для приемов. Я сказал, что я Кудрин и намерен отказаться от воинской повинности, а потому не буду равдеваться. Он сообщил дальше по начальству. Начальство приказало ввести меня одетым в приемную залу. Вместе со мной завели и С. Шнякина. Он тоже заявил, что он отказывается от воинской повинности. Страха тогда у нас никакого не было. Мы шли очень бодро и даже испытывали такое особенное настроение, бодрое, горячее. Когда нас завели в приемную залу, то волостные сообщили, что Кудрин явился. А Шнякин был не одной со мной волости, и потому власти не обращались к нему, а больше имели со мной дело.
В это время они прием приостановили, и в зале водворилась тишина. Приемное начальство в это время между собой разговаривало тихо: один с другим сойдутся и переговариваются тихо, как поступить и что. Такие переговоры между ними были — ну, минут так 15, что-либо, сказать приблизительно. Потом все сели по местам, и один из них вызвал Кудрина. И предложил мне вопрос, почему я запоздал и не явился во время. Я ответил, что ехал сюда с целью отказаться от воинской повинности, а потому и не торопился явиться непременно во время. Он спросил меня, почему я хочу отказаться от воинской повинности. Я ему ответил, что я верю в слова пророка Исайи, который сказал, что настанет время, когда люди перекуют свои мечи на орала и копья на серпы, и не поднимет народ на народ меча и не будут более учиться воевать. «Время это настало, с открытием Иисусом учения о Боге. Иисус сказал, что в законе написано: люби ближняго твоего и ненавидь врага, а я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте ненавидящих вас и молитесь за обижающих
вас, и гонящих вас. То же самое было и в действиях Иисуса, когда пришли его брать и Петр, обнажив меч, хотел защитить его, которым он отсек ухо рабу первосвященника. Иисус сказал Петру: вложи меч в ножны его, ибо все, взявшие меч, от меча погибнут. То же самое нам подсказывает совесть, — совесть и разум: что убивать человека несвойственно, потому, что человек есть образ и подобие Божие». После этого встал воинский начальник и подошел ко мне. Он говорит: ты знаешь, что тебе за это будет? тебя за это повесят. Я ему ответил, что это дело не мое. Мое дело — любить ближних и исполнять учение Христа. Еще он задал мне такой вопрос: если к моему имению придут воры и похитят что-нибудь, что я могу сделать с ними? Я ему сказал, что если я захвачу его на месте преступления, то, конечно, дам ему выговор, что так делать нехорошо, безнравственно, что нужно трудиться и зарабатывать хлеб своим собственным трудом. Но потом посмотрю, что он взял, и если увижу, что он действительно нуждается, то могу ему в этом помочь, насколько имею возможность.
После такого ответа он мне ничего не сказал. Ну, больше у нас никаких даже об’яснений не было. Начальство после этого переговаривалось между собой, и сказали нам, что мы можем итти, а наше дело будет передано следователю и будет разбираться законным путем. С. Шнякин, тоже самое, хотел что-то высказать, но ему настояще не дали говорить, сказали, что можете итти. И таким образом мы были отпущены опять домой.
После этого, 21 февраля, С. Шнякин получил повестку — явиться в уездное воинское присутствие. Там его стали снова принимать, и о первом отказе не было и речи. Шнякин снова повторил свой отказ. Несмотря на его отказ, его силою приняли и отправили в полк. 21 марта получил и я повестку — тоже явиться в воинское присутствие. Но в это время как раз было вскрытие рек, и путь испортился, так, что я не мог ехать и пошел в волостное правление и заявил об этом, что я не поеду, потому что ехать невозможно. В волостном правлении мне сказали, что обещаюсь-ли я явиться к 21 апреля? Я сказал, что поеду. И так, значит, до 16 апреля я был дома, а потом, вместе с родителями и с женой, поехали в город. Родители понимали, что я делаю хорошо, но имели ко мне большую жалость. А жена даже желала этого, и вообще была со мной одних убеждений. Она была крестьянка одной со мной деревни, тоже из молокан, и по православному обряду мы с ней не были венчаны.
21 апреля я явился в воинское присутствие. Там мне предложили раздеться, чтобы меня осмотрел врач. Я сказал, что осматривать меня нечего, я совершенно здоров, а в солдаты я не пойду и оружия не возьму в руки. Воинский начальник стал на меня кричать, чтобы я разделся, и отдал распоряжение, чтобы пришли солдаты и меня раздели. Тогда ко мне подошел врач и стал уговаривать, потому что все равно придут солдаты и разденут. После некоторого разговора с врачем я согласился раздеться, и перед этим сказал такие слова: что я раздеваюсь, но заранее говорю, что для отбытия воинской повинности я не способен ни телом, ни душой. И разделся. Врач осмотрел меня и нашел годным, и сказали мне, что я пойду на службу. После всего этого воинский начальник сказал мне, буду-ли я принимать присягу. Я категорически отказался. Назначили двух солдат и отправили меня в полк, тут-же, в уездном городе Бузулуке. В этом полку я был под надзором одни сутки. Однажды воинский начальник вызвал меня в свою комнату и говорит: — Кудрин, ты отказываешься от службы. И вот я хочу предложить тебе один вопрос: может быть ты согласишься служить в нестроевой роте? Я сказал, что это все равно: нестроевая рота помогает строевой и совершает одно преступление — убийства, в котором, сообразно моим религиозным убеждениям, я не могу участвовать. Он мне сказал: — Если так, то я назначу тебя в самый боевой полк. И назначил меня, кажется — в 131-й, в Пензенский полк. Полк этот еще не прибыл с Дальнего Востока, и я временно был прикомандирован к Кротоягскому полку, который
стоял в гор. Туле. И туда же меня и отправили, под конвоем с одним солдатом.
В Бузулуке, когда мы уезжали, офицер предложил мне взять кормовые деньги, по 20 коп. в сутки. Но я отказался и сказал: — Я ничего не хочу от вас принимать, потому что я не солдат и не хочу быть солдатом, а вы держите меня насильно. Тогда офицер передал эти деньги сопровождающему меня солдатику. Я совсем этими деньгами не пользовался, тратил свои, которые у меня были.
Из канцелярии нас отправили в полк, который стоял тут же в городе. По приходу в полк нас принял фельдфебель и поместил в казарме, вместе с солдатами, где мы пробыли 4 дня. Был у меня однажды разговор с ротным командиром. Это случилось так. После обеда солдаты вышли на занятия, во двор. А я остался в казарме и сидел на табурете возле окна. В казарме был дневальный, возле дверей и фельдфебель в своей комнате. В это время в казарму заходит ротный командир. Дневальный ему отдал рапорт, а также и фельдфебель что-то рапортовал ему. Ротный командир, немного поговоривши с фельдфебелем, спросил его обо мне: что я за человек и почему я здесь. Я был в вольной форме, в своей одежде, и сидел в фуражке. Ротный командир повернул и идет ко мне. Подошедши, он спросил, почему я сижу и не встал перед ним, как перед начальником. Я сказал, что сижу я потому, что сидел до этого, а не встал потому, что не признаю начальства, которое требует, чтобы перед ним вставали, и всех людей считаю равными. Он стал на меня кричать и назвал меня «толстовцем». Потом он зашел в комнату фельдфебеля и долго с ним о чем-то разговаривал.
Потом я услышал, что фельдфебель говорит ему обо мне, что я не становлюсь во время поверки в ряды с солдатами и во время молитвы не скидаю шапки. Ротный командир позвал меня к себе и спросил, почему я не становлюсь на поверку и почему не скидаю шапку во время молитвы. Я ответил, что в ряды солдат я не становлюсь потому, что я не солдат и никогда не буду им, а шапки не скидаю потому, что не признаю икон и того моления, которое перед ними излагается солдатами. Ротный командир приказал фельдфебелю, чтоб он пересмотрел мои вещи сейчас же. Когда они развязали мою сумку и стали трясти мое белье, я сказал, что напрасно вы ищите, потому что опасного у меня ничего нет, как, например, бомбы или револьвера. Он мне сказал, что они этого не боятся и что у них оружие у самоих очень много, и показал мне на ряд винтовок.
После этого он приказал фельдфебелю, чтобы меня отправили в комнату офицеров, чтобы меня изолировать, что-ли, от солдат. Так что в той комнате мне пришлось провести одни сутки. А потом мне сказали, что я буду отправлен в Пензенский полк, который прибыл с Дальнего Востока в г. Харьков. Нас отправили 4-х человек, — значит, тот солдат, который меня сопровождал, и еще два новобранца.
По прибытии в Харьков, в Пензенский полк, меня прикомандировали к 11-й роте. В 11-й роте писарь стал заводить меня в книгу. Прежде всего он спросил, какого я вероисповедания. Я сказал, что я свободно верующий. — Как свободно верующий?! — спросил он. Я сказал, что верю в полную свободу человека, верю в Бога, который освобождает меня от всех законностей, обрядностей и вот от этой солдатской службы. Тогда писарь сказал мне, что я не могу тебя записывать и что я сообщу командиру полка, который поговорит с тобою лучше, чем я. Я говорю: брат, ничего против этого не имею, и чем скорее будет мое об’яснение с ними, тем для меня лучше.
Через некоторое время меня вызывают в полковую канцелярию. Там меня позвали в кабинет к командиру полка. Я зашел к нему. Он был один и что-то писал. Потом он спрашивает меня: ты Кудрин? Я говорю: да. — Скажи, пожалуйста, почему ты отказываешься от воинской повинности? Я ему об’яснил все то же, что я говорил и при отказе в воинском присутствии. Командир
полка говорит, что это очень интересная история. Я, говорит, слышал про такие поступки, но сам никогда не видел таких людей. Потом он говорит, что мне тебя жаль, тебе придется пострадать очень много. Да и теперь я не знаю, что с тобой делать: отправить тебя в тюрьму мне не хотелось-бы, и держать между солдатами тоже тебя нельзя. Потом он спросил: — Ты, наверное, будешь говорить про свое учение с солдатами? Я говорю, что специально проповедывать не намерен свои убеждения, но в каждом разговоре, конечно, не буду скрывать ничего, потому что мои убеждения такие, что если я что знаю и мне открыто, то я должен сказать и другому, если он желает этого. Потом командир полка приказал отвести меня обратно в роту.
Это было утром, так приблизительно часов в 10 утра, что-ли. После обеда солдаты вышли на занятия, и ротный командир приказал взять меня. Я сказал, что я заниматься не буду. Но фельдфебель говорит: там как хочешь, а сейчас мне приказано взять тебя. Я не стал противиться и пошел. Занятие солдат было на большом дворе, и та рота, к которой я был прикомандирован, была в самом отдаленном уголке. Мы с фельдфебелем пришли к роте, которой командовал унтер-офицер. Скомандовали: смирно! Солдаты стояли все в ряд. Фельдфебель взял меня за руку и подвел к солдатам. Когда раздалась вторая команда, я выступил и вышел назад. Фельдфебель обратно взял меня за руку и поставил в ряд. Я снова вышел. Тогда подходит ротный командир и стал приказывать мне, чтобы я не выходил из рядов, а слушался бы команды. Я ответил, что не могу заниматься и напрасно вы употребляете усилия, потому что это ни к чему не приведет. Подходит батальонный и говорит: оставить его, он будет нам только мешать. Таким образом я остался в покое.
После некоторых занятий, в передовой роте послышалось: — «Здравия желаем, ваше высокородие! Фельдфебель обращается к ротному командиру и сказал, что командир полка прибыл. Таким образом командир полка прошел по всем ротам, со всеми здоровкался и, наконец, с нашей ротой, сюды. Вместе с командиром полка шло очень много офицеров: батальонные, ротные. Потом они постояли немного, поговорили, и командир полка направился ко мне, все остальные за ним. Я стоял возле забора. Командир подошел ко мне и говорит: здорово, Кудрин! Я сказал: здорово, брат! Он, улыбаясь, смотрит на меня, а потом говорит: — Ну, скажи, Кудрин, — показывая рукою на занятия солдат: все это зло, по-твоему? Я говорю: — Конечно, зло! Ведь вы подумайте, ведь все эти люди, для чего они собраны сюда? Дома они, конечно, могли-бы работать, трудиться, а здесь — что они делают? Прыгают, сигают, вертятся, кружатся… Разве человек создан для таких занятий? И, кроме того, все это учение преподается для того, чтобы научить как можно лучше и аккуратнее убивать человека. В этом и заключается все зло, о котором я сейчас сказал. Командир полка говорит: — Ну, ладно, я с тобою не буду пускаться в длинные рассуждения по этому. Потом он отдал приказание, чтобы меня поместили на гауптвахту до особого распоряжения. Кроме этого, он спросил меня: ты, кажется, не кушаешь мясное? Я сказал: да. — А что же ты ешь? Я сказал, что пока у меня сейчас есть деньги, на которые я покупаю себе масло, яйца, булку, и вот этим питаюсь. Тогда он отдал приказание, чтобы мне покупали вермишели, картошку и каши. Назначили там масло, иногда — коровье, иногда постное и варить все это в отдельном котелке. Сейчас же фельдфебель взял меня и повел на гауптвахту, где я сидел приблизительно месяцев 5.
В продолжение этого времени меня посещали все офицера. Прямо-так каждый день: то тот идет, то другой, то третий; особенно ротный командир той роты, к которой я был прикомандирован. Он был очень хороший господин. Надо сказать, что сначала полковой командир назначил меня в 11-ую роту, а потом перевел в 13-ую. Сначала я не понимал, почему это, а потом узнал, что ротный командир 11-й роты был суровый господин, а ратный командир 13-й роты был мягкий, хороший господин и, кроме того, был сведущ по Священному Писанию;
мог говорить по Библии, по Евангелию, так что у нас иногда беседы были с ним. Он меня уговаривал, чтобы я поступил к нему в деньщики. Сначала, конечно, чтобы я познакомился в роте так с месяц, а потом он постарается избавить меня от этих занятий, и я буду у него деньщиком все время. Но я от этого отказался. Однажды он вызвал меня в свою дежурную комнату, и мы с ним имели разговоры и, между прочим, я попросил у него, чтобы он разрешил сводить меня в баню и зайти в лавку купить кое-что: чаю, сахара, бумаги, чернил. Он сказал, что я прикажу, тебя поведут. Но вскоре после этого он приходит в ту комнату, в которой я сидел, и поздоровкался со мной. Я тоже поздоровкался, называя его: брат. Тогда он говорит: — Ну, если ты называешь меня братом, так вот прими от меня подарок как от брата. Я сказал, что подарки, вообще, принимать не очень красивая вещь, но так как ты предлагаешь мне с такими словами, то я, конечно, приму, — и поблагодарил его за это. И он мне подал — было завернуто так в газете, и там был чай, на 40 коп. чаю, сахару фунта 2, чернила, бумаги, ручку, перьев. И, конечно, после этого, по его приказанию, меня сводили в баню. Значит, он мне дал все то, что я хотел купить. Да и вообще он ко мне относился очень хорошо.
Кроме этого ротного, пришел ко мне однажды еще один офицер. Случилось это так. Пришел он и, там, поговорил с другими солдатами, а потом подошел ко мне и стал разговаривать, и, между прочим, предложил мне такой вопрос: — Кудрин, как ты веруешь, настанет-ли такое время, когда совсем не будет войны? Я, сказал, что верю. Тогда он спросил: как же это может случиться? Я ответил, что случиться это может так, когда люди все придут к полному сознанию того, что война есть зло, не только в нравственном отношении, но даже и в экономическом. Ведь главная сила в войне это есть вот эти мужички, люди, солдаты, которые сами не знают, что делают, а исполняют только приказания властей. А когда эти люди сознают, что война — вредно, они перестанут участвовать. Я об’яснил ему, что таким путем прекратится война. А он мне сказал: — А я, говорит, думаю так, что придет время, не будет войны, но только к этому придут не таким путем, не путем сознания, что это зло и что это вредно, а путем техники, что усовершенствуются орудия и, значит, невозможно будет воевать потому, что людей не наготовишься к этому. Он как-то ловко выражался! Например, он сказал, что раньше люди воевали палками и могли убивать десятки людей, а потом, когда устроили ружья, стали убивать сотнями, десятки сотен; а с открытием орудий стали уже убивать тысячами. И вот орудия могут усовершенствоваться до такой степени, что будут убивать сразу: сразу появится войско, и сразу уничтожат его. Я сказал, что это очень страшно будет. — И вы, наверное, будете готовить еще сухопутные лодки, дня того, чтобы плавать тогда в крови? — я ему прямо так ответил. Я просто сказал, что это — нет, это не то учение и не то направление, по которому я иду. Мои убеждения такие, что к этому люди придут только путем любви один к другому.
После этого дня через два приходит на гауптвахту командир полка. Прошел по всем карцерам, просмотрел всех заключенных солдат и зашел в ту камеру, где я сидел. Когда он зашел, я сидел на койке и не встал перед ним, что я и раньше делал. Но на этот раз он был не в духе, растревоженный. Он, подходя ко мне, сказал: почему ты не встаешь? или у тебя ноги болят? Я сказал, что не могу раболепствовать перед вами. Тогда он приказал посадить меня в темный карцер, в котором я просидел трое суток. Едят там через двое суток в третьи, горячую пищу. Но мне солдаты давали ее постоянно, как только сами едят. Над дверью была решетка сделана, такая, что сквозь нее можно подать стакан кипятку, например. Эта решетка закрывалась таким засовом, деревянным засовом, который поднимался кверху и опускался вниз. И вот, значит, как командир полка ушел с гауптвахты, то один солдат взял винтовку и штыком поднял кверху этот засов, так что в моем карцере сделалось светло. И обыкновенно солдаты делали всегда так: если идет какой-нибудь офицер, они закрывали, а
когда никакого начальства не заходило, то они обыкновенно открывают. Например, так еще: обед бывает. Ну, обед уже нельзя, конечно, подать через такую решетку, то унтер-офицер отворял дверь и подавал мне обед. Конечно, все это скрытно, так, чтобы не заметило начальство.
После этого, так через некоторое время, было отдано в приказе, что командир полка предал меня к военно-окружному суду.
Еще был такой разговор с офицером. Меня пустили в отхожее место, обыкновенно конвойных за мной не назначали. И когда я шел через двор, я встретился с одним офицером. Он спросил меня: — Ну, как, Кудрин, делишки? Я говорю, что, кажется, в приказе есть, отдано, что я иду под суд. Он говорит — да, наверное, скоро будут тебя отправлять. — Ну,.а как, например, твое духовное состояние, — он спрашивает меня, — не боишься-ли ты, не думаешь-ли ты изменить, свое намерение? Я говорю, что нет, никогда это не может быть. Тогда он сказал: — Ну, с Богом! Не бойся ничего. Главное, будь смелее.
Так через день меня отправили в Киев, где и был сужден Киевским военно-окружным судом, в арестантские роты сроком на 5 лет.
По приезде в Киев меня поместили под надзор к воинскому начальнику, где я пробыл дня 4 и, между прочим, был такой случай. Пришел однажды помощник воинского начальника, старик. Там были заключенные солдаты, но все в солдатской форме, и когда пом. воин. нач. зашел в нашу палатку, то фельдфебель скомандовал: смирно! Я сидел в отдаленном уголке. Конечно, команды этой никогда не исполнял. После того, как пом. воин. нач. поговорил с солдатами, он спросил про меня. Фельдфебель об’яснил, что этот человек отказывается от воинской повинности и прислан сюда на суд. Пом. воинск. н-ка потребовал от меня, чтобы я стал в ряды к солдатам. Я отказался и сказал ему, что я христианин и не могу исполнять ваши приказания, которые вы отдаете мне, как солдату. Боже мой, как он тогда затопал ногами, закричал! — Я, — говорит, — сейчас повешу тебя! Двадцать четыре пули в грудь всажу! Я говорю, что ты можешь делать все, что хочешь, а я делаю то, что я хочу. Потом он отдал приказание сейчас же отвести меня в штаб-крепость и в этот же день меня отправили.
В штаб-крепости я сидел так приблизительно месяц. Там маленькое обяснение со священником. Это было вечером, под какой-то праздник, не помню. Он пришел с Евангелием в руках и говорил солдатам, что вот, мол, завтра будет праздник, что вы, хотя и не пойдете в церковь, но вы должны приготовиться. Праздник был какого-то святого, не помню. И особенно он много говорил про веру, о том, что нужно солдатам крепко постоять за веру, царя и отечество. И, вообще, ободрял воинов, которые храбро сражаются на войне, защищая веру, царя и отечество. И что если кто-нибудь из солдат бывает убит на войне, то он непременно получит Царство Небесное. Тогда некоторые из заключенных солдатиков подходят ко мне, толкают, говоря: Кудрин, поговори с ним еще. Тогда я подошел и сказал ему: — Можно с тобою кое-что поговорить, вот про это Евангелие, которое у тебя в руках? Он сказал: — Пожалуйста, можно. Тогда я взял это Евангелие, раскрыл это место, где было написано: Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, молитесь за обижающих вас. И потом другое место, где Иисус сказал Петру: Вложи меч твой в ножны его, ибо все, взявшие меч, от меча погибнут. — Так вот, — я говорю, — ты сейчас обяснил, что все солдаты должны сражаться, за веру, царя и отечество, а в Евангелии вот сказано против этого. Так чему же больше верить: твоим-ли словам, которые ты говорил солдатам, или этому месту, которое мы сейчас прочли? Тогда он говорит, что в Евангелии есть, сказано и в ту пользу, как я говорю: в пользу войны, — и открыл то место, где Иусус спросил учеников, есть-ли у вас меч. Они сказали, что у нас есть два меча. Иисус сказал: довольно. И вот, значит, священник говорит, что вот эти слова служат в пользу того, что я говорил: значит, и Иисус имел предостережение, и ученики его носили мечи. Но я обяснил это ему в духовном смысле, в том смысле, что меч есть слово Божие. Ну,
он, конечно, возражал мне против этого. Потом я говорю: — Давайте лучше разберем попросту, без всяких писаний. Я говорю, ведь за-границей то же самое, есть православные христиане, которые готовятся тоже праздновать этот праздник. Есть такие же заключения, как, например, вот эта штаб-крепость и тоже священник, наверное, пришел к заключенным и говорит те же самые слова, что вот говоришь и ты, чтобы постоять за свою веру, за царя и отечество. Так, вот, значит, выходит ясное противоречие, которого никак нельзя согласовать. Так что вы здесь именем Евангелия и именем своих религиозных учений говорите, чтобы ваши солдаты стояли за своего царя и за свое отечество, а тот священник говорит обратное, чтобы те солдаты стояли за своего царя, за свою веру, за свое отечество. И таким образом вы являетесь главною причиною этого великого зла — военного, потому что солдаты, как наши, так и те, основываются именно вот на этих обяснениях: они верят, что действительно если его убьют, то он получит Царство Божие. Но, он больше ничего не стал со мной говорить. Он говорит: — Мне некогда, сейчас я иду в церковь, так что мне некогда больше разговаривать…
В штаб-крепости мне уже не давали отдельной пищи, и я сильно изнемог телесно. Давали только черный хлеб и кипяток, и мне показалось на этом очень трудно. А потом я решил есть общую пищу, — значит, мясную.
Потом в скором времени меня потребовали на суд, который состоялся 28 ноября 1906 г. На суде сначала прочли обвинительный акт, показание свидетелей. Там было два свидетеля: ротный командир и потом фельдфебель. В показаниях было показано то, что я действительно говорил, то, что я делал, ничего не было преувеличено. Председатель суда спрашивает меня, признаю-ли я себя виновным. Я говорю, что нет. Ну, потом мне было предложено, чтобы я дал пояснения, почему я отказываюсь. Я повторил те же слова пророка Исайи и то же место в Евангелии, где сказано: Любите врагов ваших. И, кроме этого, я еще говорил так, что, будучи христианином, нельзя участвовать в военных действиях, потому, что учение Христа дадено не одному народу и не одному племени, а всем людям, которые живут во всех местах земли, а потому все люди на земле братья, и вы совершаете большое преступление, когда силою заставляете людей, чтобы они воевали между собою. А все эти люди, которые слушают вас и не могут хорошо разобраться во всем этом, идут и бьют один другого. Но я в этом убийстве не могу принимать участия. Конечно, там прокурор говорил после этого. Прокурор высказал такую речь. Он говорил, что, может быть, Кудрин и хорошо жил и все, что он говорит, хорошо, но вы обратите внимание на то, что если бы теперь явилось много таких Кудриных, то что вышло бы? Потом он еще высказал такие слова, что Кудрин своим действием все равно не может остановить войну или военного действия. Ведь на его место заступил бы какой-нибудь Горин, и дело все равно продолжается. И многое другое говорил. После этого защитник говорил еще, тоже офицер. Защитник высказал речь — ничего, не длинную, но вообще хорошую. Он, например, так говорил: Г.г. судьи, обратите внимание на этого человека, он человек глубоко нравственный; все, что он говорит, он говорит сущую правду. Ведь всеми нами признано учение Христа, и все мы верим в него. Потом он говорил: не удивляйтесь, что со временем мир придет к такому заключению, что войны действительно не будет. Он говорил, что раньше народ был грубый, а потому и законы издавались такие же грубые, а когда люди стали более приближаться к нравственности, и законы все ослаблялись и ослабляются, и не удивительно, что в конце концов и то, и другое придет к конечной точке, и не будет войны. Потом суд пошел в совещательную комнату, ну, и вынесли приговор — на пять лет. Спустя месяц, меня отправили в тюрьму. В тюрьме я был всего 21 день. Потом освидетельствовал врач, и отправили в арестантские роты.
В арестантских ротах я пробыл, со дня приговора, 3 года 9 месяцев. Четверть срока — 15 месяцев — мне сократили по условному досрочному освобож-
дению. В арестантских ротах я имел очень близкие отношения с политическими, которые отчасти даже повлияли на мои убеждения, так что было время, я чувствовал себя очень слабым в вере, даже в вере в Бога. Были такие времена. В такие времена я прямо-таки страдал. Вообще, чувствовалось раздражение. Откровенно сказать, на судьбу я никогда не пенял, за то, что я сижу в ротах, отказывался от воинской повинности, — в этом я никогда не раскаивался, но если-бы такое состояние было в то время, когда я отказывался, то по всей вероятности я не отказался бы. Такое состояние менялось, переходило в другое состояние. Вообще, я понял, что это раздражение происходило от того, что я иначе стал смотреть на тех людей, которые меня наказывают. Раньше я смотрел на них, как на братьев, которые делают, сами не знают, что они делают, а потому за это незнание их я прощал им все. И от того, что я прощал им все, у меня на душе было тогда легче и радостнее, и веселее. Вот когда у меня изменились взгляды, когда я сошелся с политическими и убеждения мои больше сошлись со взглядами политическими, то я стал смотреть на людей, наказывавших меня, как на врагов, с которыми нужно бороться другим путем. Раньше я с начальством обращался как с братьями, называя их на „ты“. Но потом, когда у меня изменились убеждения, когда я стался ближе с политическими, то я стал называть их на „вы“, и титуловал вообще: или ваше высокородие, или ваше благородие. Перед освобождением эти взгляды стали изменяться.
Частенько мы разговаривали с Петром Калачевым, который тоже отказывался и был помещен там-же, в арестантских ротах, только в другой камере, не со мною вместе. Он много читал сочинений Льва Николаевича и имеет определенные уже, твердые взгляды, так что он мне очень много помогал, в том, что подкреплял меня. Потом нам попадались и книжечки кое-какие Льва Николаевича. Еще когда я сидел на полковой гауптвахте, Лев Николаевич высылал мне книги, после того как я написал ему письмо, но мне этих книг не выдали. В тюрьму книги Льва Николаевича попадали нелегальным путем, по частному адресу, через много рук. Ну, эти книжечки тоже делали свое дело.
В 1906 году в одном из полков, где пишущий эти строки находился на службе в качестве командира роты, появился новобранец, или, выражаясь техническим языком, „молодой солдат“, по фамилии Кудрин. Он был из „запоздавших“ и прислан в роту по особой секретной бумаге, в которой рекомендовалось обратить на препровождаемого особое внимание и постараться вразумить его, убедив, чтобы он не отказывался от обязанностей военной службы.
Личность Кудрина меня заинтересовала. Это был далеко не заурядный человек и сильно выделялся из общей группы „сектантов“, появление которых среди поступающих в полк молодых солдат было не редкостью. Невысокого роста, худощавый, с грустным, вдумчивым выражением ласковых, добрых глаз, — Кудрин с первого взгляда далеко не производил впечатление упорствующего и юродствующего, что считалось в полку обыкновенным явлением.
Кудрин с первых же слов заявил, что он не принадлежит ни к какой секте и ни к какому религиозному толку, что он просто яБожий человек», а все его единомышленники — «Божьи люди», что он «познал истину» и убедился в необходимости для каждого человека служить Богу и исполнять Его закон, а потому обучаться делу убийства людей своих братьев, так как все люди — дети одного Бога, он не может и не станет этого делать. В речах Кудрина звучали неподдельная искренность и глубокая убежден-
ность, поэтому я, пригласив его в особую комнату, с глазу на глаз ласково и приветливо повел беседу. Беседы эти потом возобновлялись и, скажу, откровенно, увлекали меня.
В наших беседах я упирал на то, что служение ближнему есть одна из заповедей Христа, который сказал, «что нет большей любви, как если кто душу свою положит за своих друзей» и что наше назначение, назначение войны заключается не только в том, чтобы любить врага, но и в решимости гибнуть самим от него во благо родины и живущих в ней наших братьев. Поэтому отказ от военной службы по религиозным убеждениям можно рассматривать как крайний эгоизм: «пусть, мол, другие гибнут, а я, оставаясь в стороне, сохраню свою жизнь.» Между тем, живя в государстве, я же пользуюсь всеми благами, которые оно предоставляет своим гражданам: охраною личности, свободного труда, пользования результатами труда… Правда, всякая влясть, в том числе и государственная, прибегает к насилию и не только угрожает различными наказаниями за нарушение выработанных законодательною властью норм, но и приводит эти угрозы в исполнение, но ведь она вынуждена это делать, иначе угрозы оставались бы лишь пустым звуком и не достигали бы цели. Говоря по совести, возможно-ли практически совершенно отказаться от власти при наличии тех каиновых чувств, которые так живучи на земле? Ведь если бы на земле жили не люди, а ангелы, ну тогда понятно… Человек же не может отрешиться от чувственной природы, от страстей, а потому начальство, исправник, солдат, стражник необходимы. Надо не забывать, что власть есть бремя, и бремя тяжелое и что быть великодушным гораздо легче, чем быть справедливым.
На это Кудрин возражал, что он не берется быть учителем людей, но за свою жизнь считает себя ответственным перед Богом. Вот он здесь стоят передо мною, видит во мне брата и глубоко скорбит за меня, скорбит за то, что я так далек от истины, что я заблуждаюсь. Он на меня не сердится, не злобствует, а лишь скорбит и жалеет. Он ничего не имеет против тех репрессий, которые я, по долгу моей службы, предприму против него; он ничему, никакому злу, противиться не будет, но от своих верований не уступит, будучи глубоко убежден в их правоте. Ведь надо же с чего-нибудь начать человечеству, иначе в своих греховных стремлениях оно дойдет до ужасающих размеров. Он своей проповедью, своей жизнью докажет многим, убедит многих в своей правоте и будет счастлив пострадать и умереть в сознании, что посеял добрые семена, которые дадут пышные всходы; у него явятся последователи, из которых каждый, по мере своих сил, будет толкать мир к добру и приближать людей к Богу.
Должен признаться, что его речи производили сильное впечатление и даже как бы гипнотизировали меня не глубиною доводов, не силою аргументации, не логическими построениями мысли, а вдохновенностью слова, горящим взором, искренностью и убежденностью, которые звучали в тоне его голоса и рисовались в естественных, незаученных позах и жестах его тщедушного тела. Мне западали в душу его слова и думалось: вот человек, у которого слово вырывается из сердца и идет прямо к сердцу слушателя.
С такими речами Кудрин обращался и к солдатам моей роты. На мою просьбу этого не делать, он решительно отказался, заявив, что этого он не может. Тут наступила для меня тяжелая обязанность изолировать праведника. Это было для меня слишком тяжело. Мои ходатайства перед начальством о неприменении к нему репрессивных мер не имели успеха. Тогда я придумал иное средство. Я предложил Кудрину пойти ко мне в деньщики, гарантируя ему полную свободу его убеждений без всяких на-
силий над его совестью. Но он наотрез отказался, мотивируя свой отказ тем, что ему было бы черезчур хорошо и что он тем мог бы вызвать соблазн среди своих единомышленников. Я признался перед ним, что мне слишком тяжело учинить над ним злое дело — заключить его под арест.
Когда я это высказал., лицо его озарилось внутренним светом и он задушевным голосом обратился ко мне со словами:
«Брат мой, не смущайся тем, что обязан делать, это твой долг. Нельзя требовать от человека сразу просветления. Я — Божий работник, ты тоже, но разница между нами та, что я — сознательный Божий работник, а ты — бессознательный. Я — ствол дерева, а ты листок на этом дереве, или маленькая веточка. Таких много и это дает мне уверенность, что наши труды и жизнь не пройдут даром: настанет время, когда правда Божия и истина засияют на земле ослепительным блеском, исчезнут злоба, насилие — и люди поймут, что они братья, сыны единого Бога».
Кудрин был заключен под арест в одиночную камеру. Я в качестве его увещателя получил беспрепятственное право навещать его там и беседовать. Я делал это охотно, меня тянуло к этому человеку, хотелось с ним сблизиться. Сначала он не принимал от меня никаких услуг, но потом мне удалось его убедить принять от меня, «как от брата», небольшие приношения в роде чая, сахара и проч. Он принял. Беседы с Кудриным увлекали меня все больше и больше, но наше общение продолжилось недолго: его перевели в другой город для осуждения в военно-окружном суде. Я вызвался в суд в качестве свидетеля, куда мне очень хотелось поехать, чтобы еще раз увидеть Кудрина и засвидетельствовать пред судом о его если не невинности (формально он обвинялся в неповиновении и отказе от военной службы), то во всяком случае, о его высокой нравственности и отсутствии в его деянии злой воли. Но мне не удалось поехать, так как начальство не отпустило меня, найдя какой-то к тому предлог. Мне же, между прочим, было сказано, когда я пытался настаивать на необходимости поехать, правда, сказано в полушутливом тоне, что, мол, кажется, не вы его вразумили, а он вас совратил.
Впоследствии я узнал, что Кудрин был большим приверженцем учения Льва Николаевича Толстого и имел как с ним, так и с его единомышленниками непосредственные связи.
Какая судьба постигла Кудрина, мне не известно. Что с ним сталось и где-то он в данное время…
Курск, 1918 г.
10-23 Сентября.