Станкевич Н. В.
правитьИзбранное
правитьСост., вступ. статья и примеч. Г. Г. Елизаветиной.
М.: Сов. Россия, 1982.
Несколько мгновений из жизни графа Т***
правитьI
правитьГраф Т*** был рожден с душой пылкою, способною ко всем сильным ощущениям: свободное воспитание развило ее способности. До пятнадцати лет прожил он в деревне, где должен был, по некоторым причинам, оставаться отец его. Это обстоятельство спасло в нем многое: мелкие, ничтожные побуждения светского юноши были ему незнакомы; он не умел отделять слов от мыслей, в детстве не разыгрывал мужа, в юности — старца; не стыдился чувствовать, верить; не посягал на религию из приличия и не молился из слабости. Природа была его наставницею; он свыкся с нею, сочувствовал ей, считал ее разумной и любящей. Надобно сказать, что уроки доброго, умного отца способствовали ему видеть природу и жизнь с настоящей точки зрения. Отцу обязан был он святыми началами, которые без сознания навек залегли в его сердце, составили часть бытия его, образовали из него то, чем он был.
Приехав в столицу, Т*** в первый раз испытал неприятную борьбу с жизнью. Отец его имел связи, знакомства, которые должен был поддерживать; молодой Т*** явился в обществе, скрепя сердце выдержал первую атаку дядей и теток и поступил на другие мытарства: подвергся испытательным взорам кузин всех возрастов, выслушал несколько несомненных истин и ходячих острот от молодых братцев. Двусмысленной улыбкой (он должен был с ней познакомиться) подавляя в себе удивление и досаду, он думал, что по воле своей может удалиться из этого чуждого ему мира и только изредка в него заглядывать. Но этого нельзя было сделать иначе, как оставив Москву. Оставить ее значило отказаться от всех радужных надежд. Эти надежды были не кресты, не чины, не блистательное положение в обществе: нет! душа его жаждала познаний; здесь думал он удовлетворить святому стремлению к истине, найти руководителей и спутников, заключить с ними союз братства и рука в руку переплыть житейское море, победить его бури, укротить безумные волны. Да! сильно воздымали грудь его эти думы; душа его была открыта миру и людям. Но мир и люди обманули эту душу: скорбя, она не утратила ни надежд, ни сил; только к прежним чувствам ее прибавилось новое: презрение. Он скоро привык к новому миру и новому чувству: с улыбкою вмешался в толпу, не говорил о том, что выше ее; приобрел блаженную терпимость, и даже пустился в танцы, желая узнать короче создания, которым, по его понятиям, природа определила представлять на земле красоту и любовь. Граф был высок, статен, умен, бледен, черноглаз, черноволос, богат и притом же граф: он скоро успел узнать их и, как будто стыдясь побед, сошел с паркетного поприща. Героини его немножко бессовестно расточали перед ним свою любезность: теперь они начинали говорить злости, тем более, что граф сам был немножко зол. Змея обвивалась вокруг души его: удивительно ли, что речи его были ядовиты? Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Все это совершалось в течение нескольких лет. Граф успел окончить университетский курс, успел сблизиться со многими людьми, достойными приязни, и с одним более, нежели с другими. Это было необходимо. Никакое чувство не терпит раздробления: оно ищет сосредоточиться на одном предмете и сосредоточивается на нем, когда он может заменить все другие. Т*** не знал ни в чем середины: приязнь его скоро обратилась в горячую дружбу, восполнившую для него недостаток любви; друг вполне принадлежал ему, но судьба разомчала их по разным путям. Мануил (имя друга) засел уже в департаменте, между тем как Т*** должен был оставаться в Москве. Это имело большое влияние на графа: смело и неуклонно шел он на пути к истине, не щадил себя, твердо выслушивал ее приговоры, грозившие гибелью лучшим его мечтаниям, не останавливался и шел вперед. Участь саисского юноши, преждевременно осмелившегося поднять таинственный покров Изиды, начинала уже представляться его воображению; системе за системою созидалась и разрушалась в уме его; он уже начинал сомневаться, не слишком ли много надеется на мощь своего ума; все утешительное каждой системы гибло без возврата, а леденящие сомнения все умножались!
Пламенная, любящая душа друга доселе спасала графа; без него ум, не останавливаемый в своем стремлении, страшно начал работать. Что сохраняет человека от пагубных сомнений во всем, составляющем счастье жизни? Как согласить непреодолимое влечение ума к истине с потребностью любить и верить? Как отвратить от чувства удары ума, как спасти ум от обольщений чувства? Эти вопросы, к несчастию, слишком поздно стали тревожить графа: как все пылкие молодые люди, сначала занимался он одной метафизикой, потом с жаром стал изучать историю, религию, искусства… но пустота оставалась в душе его, червь точил сердце.
Как прежде, он любил природу, но смотрел на нее с какою-то грустью; радужные покровы детства спали с нее… немая красота находила отзыв в душе его, но, одна, уже не могла его удовольствовать. Сочувствия, полного сочувствия — вот чего он жаждал… Если бы случай сблизил его с созданием, достойным той высокой, бескорыстной любви, которую он расточал на безответную природу, на хладный мрамор и мимолетные звуки; если бы он нашел красоту, отражение, сосредоточение природы, с человеческим сердцем в груди, с молитвой на устах!.. Какая бесконечная жизнь любви ожидала это создание! Какая отрада ожидала истомленную душу страдальца! Гордый разум беспрекословно почтил бы бога в творении, вера младенца и любовь юноши дали бы крылья мужественному уму — и куда б не проник он!.. Но судьба не хотела этого: чистый и высокий сердцем, он не унизил чувства перед суетными созданьями: он видел в них искажение природы, падшее человечество, померкший образ божий. Презрение и жалость — вот что наполняло грудь его при виде этих тварей, безрассудно разорвавших высокую связь с жизнью вселенной, поправших свое назначение, уничтоживших красоту свою… Те, которые возвышались над падшими, те, которые не отвергли благословения небес, но едва постигали цену его, влачили жизнь в златой посредственности, не могли увлечь сильной души юного мученика… Судьба не хотела сблизить его с лучшими!..
Без любви слабеет вера, чувство долга становится тяжким бременем, жизнь — мучительною борьбою. Долго боролся граф: он решился испытать одно средство для успокоения души своей. Он решился честной и трудной деятельности посвятить жизнь свою, как прежде думал посвятить ее наукам. Занять значительное место в обществе, быть на нем олицетворенною справедливостью, водворять вокруг себя благо — вот к чему он теперь стремился! Желая приготовить себя к этому подвигу, он отправился за границу, был в Германии, Англии, Франции, Италии, изучал людей, общества; наконец возвратился в Россию… Его рождение, богатство, ум скоро доставили ему желаемое место; с жаром начал он действовать на новом "поприще, великодушно презрел неблагодарность, зависть, тысячи неприятностей, сопровождавшие каждое его доброе дело: связи и прочная репутация между известными людьми не дозволяли сделать его подозрительным… Но болезнь души не проходила и произвела наконец опасное расстройство в организме. Граф не в силах был исполнять всех обязанностей своей службы: он оставил ее, и доктора присоветовали ему снова ехать за границу.
В мае 18** Т*** поехал в Петербург. Он хотел отправиться отсюда на пароходе, а до отъезда видеться с другом. Он прибыл за несколько часов до отплытия парохода и побежал к Мануилу… Деловой друг его сидел над кипою бумаг, собираясь идти в департамент… Вдруг граф входит в его комнату. Первым движением Мануила был испуг: полный блаженной веры в мечты детства и юности, он боялся, не призрак ли друга явился поведать ему отшествие любимой души в лучшую страну?.. Но граф бросился к Мануилу… осязал его плоть и кости… Скоро вложил он и персты в раны его…
Глубоки, страшны были эти раны! Несколько мгновений поглотило одно долгое, безмолвное объятие…
— Друг мой, друг мой! Наконец я тебя вижу!.. — проговорил Мануил. — Дай взглянуть на себя!..
— Смотри и радуйся! — отвечал граф с грустной улыбкой.
Несколько лет разлуки ужасно переменили графа. Гордая, вдохновенная улыбка покинула лицо его, черные волосы опустились, щеки впали, большие глаза высказывали сосредоточенное страдание души…
— Ты страшен! — воскликнул Мануил.
— Поправлюсь, поправлюсь, друг мой! — поспешно сказал граф, — Воздух Италии, теплые воды, путешествие: все это придаст мне новые силы и, возвратившись, я уж не испугаю тебя моим приходом.
Мануил взглянул еще раз на графа, и невольная дрожь пробежала по всему его телу…
— Итак, ты решился ехать?
— Место на пароходе уже взято… он отходит через несколько часов. Благослови меня, друг мой! — прибавил он дрожащим голосом…
Они сели. Мануил вперил испытующий взгляд на графа: он поникнул головой… Две болезни дружно разрушали его состав; одна была корнем другой; ее следовало истребить… Мануил это знал.
— Да! Тебе нужно благословение, — сказал он. — Я могу дать тебе его… и оно не будет напрасно!
Он произнес эти слова тоном убеждения, потрясшим бренный организм графа.
— Время нам дорого — не будем его тратить! Буря опустошила душу твою, но благотворный дождь не освежил ее; вихри развеяли драгоценное семя и не было плода… Бедный друг! ты отважно напряг все силы ума, ты безумно раздувал кроткое и спасительное пламя души твоей: оно объяло ее пожаром. Воды! вопил ты, но не приготовил ее. Дождя! взывал к небу, — и уже не верил, что оно пошлет дождь.
— Да, мой ангел! — отвечал граф. — Бури и грозы опустошили ниву, развеяли семя, ей вверенное; изредка упадет небесная роса, но ей не возрастить погибшего семени!.. Мгновенная, чуждая зелень покроет ниву, но придет зима и умертвит зелень… Друг, мой, благослови меня!.. Я верю в твое благословение. Да будет оно поздним посевом, которого плод дается при свете весеннего солнца, в другой земле!
Глаза Мануила были полны слез; собрав силы, он взял руку графа и сказал:
— Сый посреди нас да будет с тобою!
Они преклонили колена пред распятием и сжали друг друга в объятиях.
II
правитьПрекрасный осенний вечер догорал над одним из веселых загородных садов Вены. Безоблачный запад еще золотился последним отблеском зашедшего солнца. Музыка и песни раздавались по саду; кое-где под ветвистыми березами дымились самовары; там общество затевало игры; там пускались в танцы… Так оканчивают каждый день в Вене.
В главной аллее на скамье сидел молодой человек высокого роста, закутанный в плащ, худой и бледный. Болезненный вид и вместе прекрасная физиономия останавливали на нем внимание проходящих. Он не был похож на разочарованного героя новых романов, не отворачивался от проходящих; напротив, смотрел на них очень пристально. Его, казалось, занимала пестрота, трогала музыка, радовала общая веселость. Он приподнимался, обозревал группы, вглядывался в лица, и с улыбкою снова прислонялся к толстому дереву, под которым стояла скамья.
Между тем вечер темнел и холоднел, толпы редели, а яркие осенние звезды все чаще и чаще усыпали небо. Если бы кто-нибудь стал особенно наблюдать лицо молодого человека, сидевшего под деревом, то заметил бы, как с лучами зари исчезала улыбка с лица его, как он мрачнел с вечером, как глаза его загорались с звездами; заметил бы, как он раскрывал бледные уста, чтоб пить холодный полуночный ветер, как с грустию глаза его перебегали от созвездия к созвездию и вдруг с чудным блеском остановились на Медведице. Легкий румянец вспыхнул и погас на щеках его… будто дума его встревожила, безнадежность оледенила…
— Любезный граф! — сказал подошедший к нему молодой человек.
Граф вздрогнул.
— Доктор ваш очень неблагоразумно делает, что позволяет вам гулять одним. Вы слишком любите природу и поэзию… слишком, для больного. Позвольте увести вас отсюда.
— Благодарю вас, барон. Но вы доктор больше, нежели я мог ожидать от известного музыканта.
— Комплимент за искреннее участие! Кстати, граф! вы, верно, будете завтра в первом концерте филармонического общества?
— Что дают?
— Пастушескую симфонию. Я имею билет — и если ваше здоровье…
— Оно хорошо. Благодарю вас. Я буду в концерте непременно.
Они приближались к воротам сада.
— Прежде, нежели расстанемся, еще один вопрос, любезный граф… Вы зимуете в Вене?
— В Вене, барон.
— А на весну?
— Не знаю! — отвечал граф с печальною усмешкой. — Я скучаю по России, — примолвил он, помолчав несколько.
Барон улыбнулся.
— Швейцарская болезнь! — сказал он и пожал ему руку.
Они расстались.
Путешествие сделало графу более вреда, нежели пользы.
Он провел лето в Италии, прожил несколько месяцев в Риме, побродил между памятников, давно ему знакомых, пожил несколько душою… Но мраморная красота Рима не исцелила больной души его, еще более измученной тоской по друге и родине; силы его значительно упали. Он желал возвратиться в Россию и решился, переждав зиму в Вене, отправиться весною в отечество. В прежнее путешествие, поглощенный одной мыслию, обремененный важными занятиями, он не мог познакомиться со всем, что эта столица может представить любителю человеческих наслаждений. Теперь он имел время предаться им вполне. Я уже сказал, что граф не походил на разочарованного героя новых романов: он не любил балов, но это потому, что бывшие на бале мало занимали его; удалялся, сколько мог, общества, но это потому, что страшился убивать в нем краткое время, данное на обширный подвиг, и одинокий поспешал совершить его. Тяжкие, мучительные сомнения облегли его душу; долго и неослабно стремясь к цели, он видел бездну между ней и собою. Он думал постигнуть природу, ощутить ее жизнь, уразуметь, разделить ее промысл. Он отделился от земли, отказался от благ ее для святого подвига, но скоро увидел, что совершить его не в силах: земля стала для него пустынею, а небо было недосягаемо.
Но тем дороже, тем священнее были для него представители неба на земле — искусства. Они одни заставляли его забыть пустоту жизни и напоминали его юные надежды… Но когда умолкал звук, когда отлетал образ, змея обвивалась вокруг души его и сокрушала последние силы его. Музыка была одним из любимых его занятий. Он решился сосредоточить на ней все свое внимание. Вена представляла ему все средства к этому. Он познакомился с бароном Mr*, веселым, добрым молодым человеком, страстным любителем музыки, ревностным поборником немецкой школы и заклятым врагом Россини с братиею. Они успели провести с ним два-три вечера, разыгрывая партитуры Моцартовых опер. Это занятие начинало, по-видимому, развлекать графа, он стал спокойнее, даже веселее.
На другой день после описанного свиданья, утром, барон Mr* пришел к графу и принес ему Пастушескую симфонию. Они сели за фортепьяно. Граф уносился божественными звуками; душа его как будто пробудилась от долгого усыпления: все чаще, все полнее становилась она, тихий румянец покрыл его бледные щеки, кроткое упоение сияло в глазах, как будто потерянные годы возвратились с своими туманными надеждами, как будто горе жизни не возмущало младенческой гармонии в душе его; послушно летали пальцы его по клавишам фортепьяно; каждому звуку влагал он и мысль и жизнь, и каждый звук западал ему в сердце… Когда они окончили первую часть, граф молча сложил руки и поникнул головою.
— Da ist der einzige wahre Schein![1] — воскликнул восторженный немец, ударив рукою по тетради.
Граф, не говоря ни слова, повторил последние успокоительные звуки, повторил их еще раз, стал прибавлять к ним другие, еще, еще… как будто ему не хотелось расстаться с целебною песнью… он желал бы продлить ее в бесконечность. Тихо звуки лились за звуками; казалось, давно желанное спокойствие водворилось в груди страдальца; беспокойный червь отпал от сердца, заговоренный магическою песнию; болезнь души уснула под ропот звуков, как фурия за пламенеющим жертвенником Аполлона. Но вдруг каким-то судорожным движением нарушился спокойный, ровный ход мелодии, дрожащая рука стала оттягивать и сокращать тоны; вот послышался диссонанс, чадо муки душевной, вот другой… Несчастный! какая мысль сокрушила твое блаженство? Диссонансы становятся чаще и чаще, они толпятся; он разрешает их, отрывисто, будто нехотя, в жалобные аккорды: душа его странно высказывает себя. Все более и более расстроивается игра, пальцы перебегают с одного конца инструмента на другой, мир гармонии готов разрушиться… Вот возник целый хаос диссонансов; граф крепко ударил по клавишам; нестройный вопль пробежал по фортепьяно, струны лопнули.
— Sind Sie rasend?[2] — вскричал барон, забыв приличие. Он подбежал к графу и остановился в изумлении.
Т*** сидел неподвижно, закрыв лицо рукою. Барон слушал со всем участием меломана отчаянную импровизацию графа; его удивляла возрастающая дисгармония; он ждал, что вопящая буря звуков разрешится в стройные аккорды… но за ними последовал разрушительный удар грома, и нервы его потряслись… Теперь он видел, что граф играл не случайную фантазию, что диссонансы живут в душе его, что состав его готов рушиться от борьбы их… Он это видел и предпринял употребить все силы к примирению его с самим собой.
Вечером барон заехал за графом, чтобы вместе отправиться в концерт, и нашел его спокойнее, чем когда-либо. Быстрая, гармоническая исповедь облегчила его душу. Они вошли в залу, которая была полна. Вельможи, чиновники, музыканты, ремесленники с фамилиями собрались слушать чудное произведение родного гения; огромный оркестр стоял на возвышении и уже приготовился к игре. Граф выбрал уединенное местечко у колонны и в ожидании начала смотрел на пеструю толпу, волновавшуюся в обширной зале… Но вот дирижер поднял смычок, и все собрание обратилось в слух. Мирные звуки тихо поднялись с инструментов и замерли над очарованною толпой; вслед за ними потянулись другие, третьи, и весь оркестр ожил. Граф был проникнут до глубины души божественной мелодией: он улетел мечтою в годи детства. Вот безмятежное утро восходит над благословенным кровом отца его, первый луч солнца румянит волнистые нивы, скрипя тянутся крестьянские телеги по дороге и добрые поселяне с улыбкой приветствуют доброго владельца; вот он выходит на поле: протяжная песня слышна вдалеке; звонкая коса стучит о камень, косари и жнецы прилежно работают; вдали, подернутый дрожащим туманом, волнуется темный лес и все оживлено улыбкой раннего, утреннего солнца… на душе становится веселей и веселей… полно, свободно дышит грудь… пламя любви разгорается и хочет обнять всю природу… Первая часть симфонии кончилась.
Граф пробудился. Он глубоко вздохнул и обратил грустный взор к собранию: все были в восхищении; хлопанье, восклицания слышались со всех сторон (барон вошел в ученое состязание с каким-то знатоком). Графу не хотелось расстаться с отрадными мечтами: слух его был полон очаровательных мелодий; по счастию, соседи не мешали ему предаться капризам своей фантазии.
Ближе всех к нему сидела молодая девица, которая, может быть, не зная музыки, не пускалась ни в похвалы, ни в рассуждения. На ней остановились глаза графа, отдавшегося на волю своему воображению. Она сидела, поникнув головой к груди, и как будто смотрела вдаль; сны его не прерывались, звуки для него не умолкали, но ему казалось, что те же сны очаровали ее душу, что слух ее ловит те же самые звуки.
Вот снова слышится песнь — и тиха, и светла, но она томит душу, она раскрывает сердечные раны страдальца; с каждым мгновением песнь становится роскошнее, душа ищет какого-нибудь предмета, чтоб остановиться, чтоб излить на него все обилие тоскующей любви; светлая Scene am Bache[3] становится задумчивее… Вот зазвучала та мелодия, которой никакая душа не может противиться; вся сила, все томительное блаженство любви сказалось в ней; глубокий, судорожный вздох вырвался из каждой груди. Вдохновенные взоры графа бессознательно покоились на девушке, сидевшей против него: легкий румянец покрывал ее щеки, в больших глазах светилась глубокая дума… Кончилась и вторая часть.
Девушка сидела неподвижно и по-прежнему смотрела вдаль: в душе графа опять повторялись небесные звуки, взор его не отходил от незнакомки… Вот кто-то подошел к ней: она заговорила, как будто нехотя…. Вот она встала и обернулась в ту сторону, где сидел граф; глаза их встретились… Он вздрогнул… ему казалось, неясный сон сбывается, но скоро он опомнился и сознал, что перед ним стояла девушка, на которую смотрел он, когда играла музыка…
Теперь эта девушка обратила на себя его внимание. Прекрасное, полное мысли лицо ее, задумчивые глаза, душевное волнение, которое обнаруживалось в каждом ее движении, — все возбуждало какое-то тревожное участье в душе графа, где не умолкла еще могучая песнь любви. Высокая, стройная, окруженная волшебной атмосферой звуков, она казалась графу роскошным гением Бетховена, внушившим ему божественные песни… Эта мечта была естественна, приятна, и граф не удалял ее.
Но вот раздалось тихое tremendo; ему отвечала беспокойная, жалобная мелодия; вот опять tremendo, вот опять беспокойные, умоляющие звуки… Мысли графа носились вокруг прекрасного существа, приковавшего его внимание; ему мечталось: он один с нею бродит по полям своим; необозримая даль перед ними, а тучи склоняются на небе, и отдаленный гром стесняет грудь ее страхом; она с мольбой устремляет на графа большие глаза свои, грудь его едва может вместить блаженство любви, он берет ее на руки, он мчит ее… мрачная туча покрыла небо — удар рассыпается за ударом… Нет! Небо не исторгнет у него блаженства, которого он ждал так долго, не повергнет его в прежнюю страшную жизнь отчуждения и бесстрастия — а удары ближе, сильнее; он крепко схватил ее руками, он с нею не разлучится… и, боже мой, как ужасна была бы такая разлука! опять сойти в ничтожный мир, опять бороться, разрушаться! Граф затрепетал… да в каком же мире теперь он?.. Прочь, страшные размышления! Сладок сон!.. Вот утихает гроза, благотворный дождь оросил землю, в ее глазах светится безоблачное небо!.. Она взглянула на графа, и он видел, как страшная буря стихла в груди ее… Он утешал себя мыслию, что и она читала в душе его.
Но природа отдыхает от бури; гимн благодарности несется к Отцу… пламенное благоговение исполнило душу графа; он встал… Это движение не укрылось от незнакомки; она вперила в него свои задумчивые глаза: в эту минуту граф был прекрасен, как небожитель; змея безнадежности отпала от груди его, он ожил всей полнотой своей роскошной жизни. Таким был он, когда шел на трудный подвиг: тот же луч небесный сиял в глазах его, тем же вдохновением светлел лик его; божество водворилось в нем с миром и любовию, и в каком-то сладком изумлении смотрела незнакомка на преображенного юношу.
Снова осенний вечер догорал над Веною. Природа уже утратила свою роскошную летнюю одежду. В загородном саду, под ветвистым деревом, небольшое семейство расположилось пить чай. Пожилая женщина сидела на дерновой скамье с молодой девушкой; с ними были двое мужчин. Один из них, высокий, бледный, в упоении смотрел на девушку, утопившую задумчивые глаза свои в багрянце зари… невольный вздох всколебал грудь ее…
— Вы прощаетесь с старою природой? — сказал другой мужчина.
— К сожалению! — отвечала девушка. — Она подарила меня такими впечатлениями, каких, может быть, не даст новая! И кто знает, как мы встретим эту новую природу?
— Граф будет ее приветствовать в России? — спросила мать.
— Так я думал! — отвечал он.
— Граф очень любит Россию! — сказала девушка, устремив на него свои большие глаза.
— Там мое отечество и там мой подвиг! — сказал граф, — но — не там награда!..
Прошло несколько месяцев…
— Ты веришь, не правда ли, ты веришь, друг мой, — говорила она, — что новая жизнь зарождается в этом пламени, жизнь вечная, всемогущая, которая ощутит себя в каждом атоме природы, которая прославит бога в каждом создании?
— Верю ли я, ангел моей души? — говорил он. — Верю ли я? Знаю с тех пор, как знаю тебя; мы будем в Нем, как Он во всем; мы ступили первый шаг к блаженству; уже я живу твоею жизнию и молюсь твоею молитвой.
И жаркие поцелуи горели на плече девы: она стояла, склонив голову на плечо к нему. Глаза их сияли блаженством, но болезненный трепет бежал по суставам графа и яркий румянец горячки страшно пылал на щеках его.
«Теперь время, время поспешить к нему!» — говорил Мануил, пока слуга его суетился вокруг чемоданов. «Неожиданное блаженство разрушило его слабый состав, быстро приблизило его к смерти!» Он то бледнел, то вспыхивал, и крупные слезы по временам градом катились из глаз. «Бедный друг мой! Высокая душа! И вот чем кончились ее замыслы!» Он подошел к столу и стал перечитывать письмо графа.
«Да! Я чувствую в себе присутствие божества. Ни одного сомнения! все ясно! В последние минуты образ ее будет мне ответом на все вопросы души. Он призовет молитву на хладеющие уста, он будет посредником между тварью и Создателем! Когда ярмо сует отяготело на мне, когда хладные сомнения раздирали душу, гений жизни моей вопиял: спасай, спасай чувство! И оно спаслося в ней! Пусть же рушится мой организм, во мне есть другое существо — любовь; оно вечно, оно однородно с творящею природой — и ощутит себя в лоне ее!»…
«Благословение твое было не вотще! Поздно благодать оросила засохшую ниву души моей! Зимний хлад уже готов убить недавний цвет ее, но плод дастся в другой земле… при свете весеннего солнца!..»
III
правитьДымятся кадила пред престолом Неисповедимого; стройный хор воспевает бога правды, бога любви; заветное слово Сына Человеческого отрадно звучит под мрачным сводами храма, проницает надеждою скорбящую грудь; отдернута таинственная завеса алтаря; сквозь дым курений с престола распятый простирает объятия к людям. Да изыдет, чья душа не ответствует ему! Да не зрит его, кто не скорбел о нем!
Но толпа молящихся разделилась на двое. Один среди них; сей один, быть может, скорбел о нем, но не зрит его, не ответствует ему, но не изыдет. Несть бог мертвых, но бог живых; труп не восстанет и не воздаст хвалы ему! Чья душа не будет прискорбна до смерти? Природа торжествует свое возрождение, луга зацвели, сады заблагоухали, электрический огонь любви пробежал все звенья созданий… А он здесь, безгласный и бездыханный, окружаемый чуждыми любопытными — готовый лечь в чуждой земле, под лучами южного солнца!..
Бледен лик его; венец тления осенил черные волосы, окостенелые руки держат черный крест… Мало-помалу свечи озаряют церковь… Вот другой мертвец с открытыми глазами; они устремлены на гроб; сложив крестом руки, стоит он у изголовья усопшего. Он не слышит песней, не видит людей — и погребальная свеча испалила его длинные волосы…
А вот и небесное создание, обновившее жизнь юноши… Кто б узнал в ней вдохновенную деву того вечера, когда светлые песни Бетховена очаровывали юношу, теперь безгласного и бездыханного! Бледная, безмолвная, она сидела у стены, склонив uолову на плечо матери и закрыв глаза… Изредка взглядывала она на то место, где покоилось ее блаженство… и судорожная дрожь пробегала по ней…
Вот лик поет: «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею к тихому пристанищу притек, вопию ти: от тли, боже, возведи мя!»
Но эта песнь чужда ее, как и большей части предстоящих, а живой мертвец, как пробужденный от сна — пал на колена и, возводя очи к распятому, говорит: «Отче! ужасна безответная пустыня мира! Страшно шумит океан житейский, воздвигая безумные волны на одинокого пловца… И ты сам был в мире — и на тебя воздвигалось житейское море! Отче! И ты скорбел о друзьях!»
Жаркие слезы лились на холодный помост церкви…
«В дому отца твоего обители многи суть, прийми его в свою тихую обитель!» — И душе его стало легче, как будто небо отвечало ему…
Вот гремит: «Прийдите ко мне ближние мои и целуйте мя последним целованием!» Как недавно еще горел первый поцелуй любви на ланитах пылкого юноши, а теперь царица дум его идет лобзать бренные остатки своего блаженства! Вот она распростерлась перед престолом живоносного бога… вот ее подняли полумертвую, и бледные уста ее прильнули к бледной руке.
Тих и душен был весенний вечер; синие тучи облегали небо; изредка пробегала по ним яркая молния….
— Друг мой, успокойся! отдохни! — говорила мать рыдающей дочери…
Она повиновалась и, опираясь на плечо матери, пошла в свою комнату. Проходя мимо Мануила, она снова залилась слезами и чуть внятно простонала: «О warst du da!»[4]
Мануил сидел, поникнув головою; душа его была убита; в тихом шепоте листьев, у растворенного окна ему слышалось: «Плачу и рыдаю».
Барон молча ходил по комнате; прошло несколько мгновений, он взял руку Мануила и, отирая крупные слезы на щеках своих, сказал: «Welten schliefen im herrlichen Jungen»[5].
[1833]
Три художника
правитьТри художника, три брата работали вместе. Безмолвно каждый в своем углу покушался дать плоть прекрасному, мгновению своей жизни. Но у всех творило одно могучее чувство, одна мысль облекалась в красоту, один дух парил над тремя избранными. Лучи заходящего солнца проникали в комнату… Вдруг струна задрожала под перстами одного из художников: чудные, томящие звуки возникли… и, умирая, просили ответа; отрадно отозвались им другие, — и вся тоска души, и вся сладость жизни сказались в страстной песне. Звуки затихли, мешаясь с вечерним благовестом, и братья бросились обнимать друг друга. «Тайна души моей тебе знакома», — сказал один. «Посмотри: когда бы ты мог узнать песнь твою в этой картине!»
Окрашенные розовым сиянием неба, струятся воды, за рекой высится гора, на ней хижины, и крест божией церкви ярко сияет в лучах заходящего солнца… даль синеет, чуть видно одинокое существо… не различишь лица его: оно слилось с вечерним туманом.
И картина полна была мыслью, полотно дышало чувством.
Молча, со слезами на глазах, подал третий брат руки живописцу и музыканту. Они его разгадывали. Он боялся орудием нужды людской, словом, возмутить очаровательную сферу образов и звуков: они его разгадали! Задумчиво смотря на свою картину, художник говорил о неясных мечтаниях души, о счастии любви и дружбы, о вечной красоте матери-природы (слово прекрасно, когда его произносит дружба, когда в нем дышит любовь, когда оно облекает могучую мысль человека) — он умолк… Задумчиво коснулся струн своих другой брат: звуки его проясняли темную даль, разгадывали тайные образы, глубоким чувством проницали картину.
И разрешились уста третьего брата: речь его досказала песнь, дорисовала картину, дала звуку образ и образу движение — и три жизни слились в жизнь одну, три искусства — в красоту. Сладко текли слезы братьев! И кто-то незримый был посреди их.
[1833]
Примечания
правитьВ настоящем издании сделана попытка представить творчество Н. В. Станкевича в нескольких его аспектах. В книгу включены стихотворения, два прозаических произведения и отрывки из писем. Думается, что такой разнохарактерный состав издания может дать наиболее полное представление о том месте, которое занимает Станкевич в истории русской культуры.
Внутри разделов материал расположен в хронологическом порядке.
Издательская судьба творческого наследия Станкевича сложилась непросто. Прозаические произведения: повесть «Несколько мгновений из жизни графа Т***» и набросок «Три художника» в последний раз издавались в составе книги: Станкевич Н. В. Стихотворения. Трагедия. Проза М., 1890. Последнее издание писем: Переписка Николая Владимировича Станкевича. 1830—1840. М., 1914. И лишь стихотворения были изданы в наше время в составе книги: Поэты кружка Н. В. Станкевича. М. —Л., Сов. писатель, 1964.
Ни собственно литературное наследие Станкевича, ни его переписка не могут на сегодняшний день считаться полностью выявленными и изученными. Несомненно, в архивохранилищах, в частных собраниях, в изданиях XIX века еще будут обнаружены его произведения и письма.
В примечаниях приняты следующие условные сокращения:
Бабочка — «Бабочка. Дневник новостей, относящихся до просвещения и общежития»;
изд. Анненкова — Николай Владимирович Станкевич. Переписка его и биография. Биография Николая Владимировича Станкевича, написанная П. В. Анненковым. М., 1857;
ЛГ — «Литературная газета»;
ЛН — «Литературное наследство»;
Переписка — Переписка Николая Владимировича Станкевича. 1830—1840. М., 1914;
Станкевич, изд. 1890 — Николай Владимирович Станкевич. Стихотворения. Трагедия. Проза. М., 1890.
Имена, встречающиеся в письмах, комментируются лишь при первом упоминании.
Впервые — Телескоп, 1834, ч. 21, с. 290—316, с подписью Ф. Зарич. Печатается по изд.: Станкевич, изд. 1890, с. 156—173.
Участь саисского юноши, преждевременно осмелившегося поднять таинственный покров Изиды… — В стихотворении Шиллера «Саисское изваяние под покровом» рассказывается о юноше, пришедшем в египетский город Саис, чтобы познать истину. Мудрец сообщает ему, что истину можно узнать, если снять покров, скрывающий статую богини Изиды, но что делать это нельзя до определенного момента. Хотя юноша был предупрежден мудрецом, он все же снял покров, навсегда потеряв после этого способность чему-либо радоваться.
Скоро вложил он и персты в раны его…-- Станкевич использует евангельский образ: апостол Фома, когда ему рассказали о воскресении распятого Христа, заявил: «Если не увижу на руках его ран от гвоздей и не вложу руки моей в ребра его, не поверю» (Евангелие от Иоанна, 20, 24—29).
Сый — вечно сущий, бог.
Пастушескую симфонию…-- Имеется в виду Шестая, «Пасторальная» симфония Бетховена.
Швейцарская болезнь! — Швейцарцы часто покидали родину, нанимаясь на службу в других странах, поэтому подразумевается, что тоска по родине знакома им более, чем другим.
…с фамилиями…-- Здесь: с семьями.
Лик — здесь: церковный хор.
«Житейское море…» — из православной заупокойной молитвы.
«В дому отца твоего обители многи суть…» — не совсем точная цитата из Евангелия от Иоанна (14,2).
«Прийдите ко мне ближние мои…» — из православной заупокойной молитвы.
…"Плачу и рыдаю" — из православной заупокойной молитвы.
Впервые — изд. Анненкова, с. 373—374. Печатается по изд.: Станкевич, изд. 1890, с. 174—175. Дата написания определяется предположительно на основании письма Станкевича к Неверову от 24 июля 1833 г. Станкевич упоминает "здесь о своем произведении, главная мысль которого — «о родстве искусств». Вероятнее всего, речь идет о «Трех художниках». Неверов показал набросок В. Ф. Одоевскому, и тот одобрил его.