Разные замечания
1807
дано в Москве 1810-го года мая 12 дня
Ж<уковски>м — Б<атюшко>вуБатюшков К. H. Сочинения
Архангельск: Сев.-Зап. кн. изд.-во, 1979.
<…> Вот описание роскоши римской, достойное кисти Ювеналово<й> и ужасного века, в котором жил стихотворец, века варварства, роскоши, развращения нравов, бесстыдства, пороков, когда они не имеют даже нужды покрываться покровом добродетели.
<…> Гораций был всегда болен глазами, а Виргилий имел слабую грудь и прерывистое дыхание. Вот отчего Август говаривал, когда находился в обществе сих поэтов: «Я нахожусь между вздохов и слез».
<…> Гораций всегда был осторожным. Глубокое познание людей и света заставило его написать следующие строки, ибо, верно, Меценат с ним был откровенен, когда не Менандр, а поэт его называет просто своим другом. «Меценат, — говорит наш счастливец, — Меценат, когда я с ним бываю в колеснице, спрашивает меня, который час?.. Думаешь ли ты, что Таллина Фракийский единоборец устоит против единоборца Сирейского? Холод утренний становится чувствителен тем, которые не предохраняют себя и пр.»
<…> Если б я управлял государством, то Г<линке С. Н.> дал бы пенсию. Его журнал можно назвать политическим. Он же сам похож на проповедника крестового похода: тот же девиз и у него, что у Пустынника Петра: бог, вера, отечество.
Вкус можно назвать самым тонким рассудком. Шиш<ков> богат рассудком, то, что называют французы gros bon sens[1]; он видит, чувствует довольно верно. Но все ли он видит, все ли чувствует?
Уродливая поэма к<нязя> Ш<ихматова>. — Есть мозаика славенских слов, говорил М<ерзляков>.
(из его словаря, в котором много обыкновенных площадных мыслей, тяжелых шуток, но зато и много хорошего)
Вопрос — речь, доказывающая и очень умного, и очень глупого человека.
Гордость — огромная вывеска маленькой души.
Испытание — или оселок. Каждая вещь имеет свой. Золото пробуется огнем, женщина золотом, а мужчина — женщиной.
Клевета — ядовитое растение, которое под розами растет и увядает.
Лавры — листочки, никуда более не пригодные, как только к соусам.
Знаю — принимается тремя видами. 1-е. «Все знаю» означает надменн<ого> невежду. 2-е. «Не знаю» — глупого. 3-е. «Ничего не знаю» — разумного человека.
Развязка — театральная. В трагедии <представлена> смертию, а в комедии — женитьбой. Поэтому видно, что гораздо веселее жениться, нежели умирать.
Самолюбие — то же в морали, что и рычаг в механике.
Упрямство — вывеска дураков.
Фурия — чудовище, которое превращается всегда в женщин.
Читать — читается таким образом. 1-е. Читать и не понимать. 2-е. Читать и понимать. 3-е. Читать и понимать даже то, что не написано. Большая часть читает первым образом, но третьим — всегда мало.
Четки — нетерпение кающегося грешника.
<…> Какой великой писатель Тацит! Какой философ! Какой живописец! Он вовсе не похож на обыкновенных историков. Он рисует фигуры, дает им приличное положение, окружает их природою. — Например, Агрипина, супруга Гертаника, на острове Корсике (Корфу) представлена летописцем с урною в руках, окруженная детьми, царедворцами, бесчисленным народом, который вместе с вдовицею оплакивает и ее, и собственную трату. Или Тиверий, бледный, растерзанный совестию, входит в Сенат: Консулы, желая изъявить печаль свою о смерти Друзия (сына Тивериева), встречают его на нижних ступенях, сенаторы плачут — и тиран посреди стона и рыданий начинает речь свою. — Но выпишем лучше два места, которые меня поразили. Первое: смерть Тиверия; другое: Агрипины, матери Нерона.
<…> Нет, я не поверю, чтоб Шолио, Шапель и все эти эпикурейцы были так счастливы, как они об этом пишут. Но они были счастливее иногда Паскаля, Ларошефуко, Мольера и проч. А это уже много! Лафонтен их был всех счастливее, оттого что он был совершенный дурак, выключая своего великого таланта.
Trop de vers emporte trop d’enmi[2], — сказал любезный Грессет. Это правда. Стихи и хорошее вино все то же. Пей, а не упивайся. Херасков, говорил мне Капнист, имел привычку или правило всякий день писать положенное число стихов. Вот почему его читать трудно. Горе тому, кто пишет от скуки! Счастлив гот, кто пишет потому, что чувствует.
Прекрасная женщина всегда божество, особливо если мила и умна, если хочет нравиться. Но где она привлекательнее? — За арфой, за книгою, за пяльцами, за молитвою или в кадрили? — Нет совсем! — а за столом, когда она делает салат.
Терпеть не могу людей, которые все бранят, затем чтоб прослыть глубокомысленными умниками. Правление дурно, войска дерутся дурно, погода дурна, прежде лучше варили пиво, и так далее. Но отчего они сами дурны в своем семействе? отчего домашние их ненавидят?
Мадам Жанлис мерзавка такая подлая, что я ее ненавижу. Можно написать «Les vraies réputations»[3] и еще женщине! Можно ли бранить La Harpe, который ее всегда превозносил до небес, был в нее влюблен и поправлял, а может быть, и сочинял ее сочинения? Можно ли ей бранить Мармонтеля за незнание света, который описан в его сказках мастерским пером? Можно ли этой бабе поносить Вольтера и критиковать его как мальчишка? Можно ли, наконец, написать сказку, исполненную соблазнительных сцен, исполненную ужаснейших картин, извлеченных не из света, а из собственного сердца этой целомудренной госпожи, и все это посвятить aux jeuness personnes gui ont de’ja leurs seize ans?[4] — ???
Некоторые слова должно употреблять с благоговением. Кажется, Франклин снимал шляпу, произнося имя бога. А у нас бог, вера, отечество, русские, русское — все это, везде, кстати и некстати, в важном и в безделицах, пишут, поют, напевают и, так сказать, по словам Ивана Афанасьевича Дмитриевского, без всякого стыда!
Кто-то сказал и сказал правду. «Этот человек умен, да только по-французски» (говоря о N), — т<е> е<сть> нам кажется, что он умен!
Нет ничего скучнее, как жить с человеком, который ничего не любит, ни собак, ни людей, ни лошадей, ни книг. Что в офицере без честолюбия? Ты не любишь крестов? — Иди в отставку! а не смейся над теми, которые их покупают кровью. Ты не имеешь охоты к ружью? — Но зачем же мешать N. ходить на охоту? Ты не играешь на скрипке? — Пусть же играет сосед твой!.. Но отчего есть такие люди на свете? — от самолюбия. Поверьте мне, что эта страсть есть ключ всех страстей.
Женщины меня бесят. Они имеют дар ослеплять и ослепляться. Они упрямы, оттого что слабы. Недоверчивы, оттого что слабы. Они злопамятны, оттого что слабы. У них нет Mezzo termine[5]. Любить или ненавидеть! — им надобна беспрестанная пища для чувств, они не видят пороков в своих идолах, потому что их обожают; а оттого-то они не способны к дружбе, ибо дружба едва ли ослепляется! — Но можно ли бранить женщин? Можно: браните смело. У них столько же добродетелей, сколько пороков.
Писать и поправлять одно другого труднее. Гораций говорит, чтоб стихотворец хранил девять лет свои сочинения. Но я думаю, что девять лет поправлять невозможно. Минута, в которую мы писали, так будет далека от нас!.. а эта минута есть творческая. В эту минуту мы гораздо умнее, дальновиднее, проницательнее, нежели после. Поправим выражение, слово, безделку, а испортим мысль, перервем связь, нарушим целое, ослабим краски. Вдали предметы слишком тусклы, вблизи ослепляют нас. Итак, должно поправлять через неделю или две, когда еще мы можем отдавать себе отчет в наших чувствованиях, мыслях, соображении при сочинении стихов или прозы. Как бы кто ни писал, как бы ни грешил против правил и языка, но дарование, если он его имеет, будет всегда видно. Но дарования одного, без искусства, мало.
Кто пишет стихи, тому не советую читать без разбору все, что попадется под руку. Чтение хороших стихов заранивает искру, которая воспламенит тебя. Чтение дурных, особливо гладких, но вялых стихов охлаждает дарование. Читай Державина, перечитывай Ломоносова, тверди наизусть Богдановича, заглядывай в Крылова, но храни тебя бог от Академии, а еще более от Шаликова.
«Финляндия» — 1
«Похвальное слово сну» — 2
«Предслава и Добрыня», повесть — 3
«Корчма в Молдавии» ibid — 4
«Венера» — 5
«Стихотворец судья» — 6
<По каким цензурным законам> будет он судить стихотворца? — По законам вкуса! Но вкус не есть закон, ибо не имеет никакого основания, ибо основан на чувствах изящного, на сердце, уме, познаниях, опытности и пр. Но во вкусе ошибались целые Академии, начиная от нашей и до Парижской. Цензор может сказать: книга ваша не будет напечатана, потому что вы пишете против обрядов, против религии, против системы, политики — а я должен повиноваться, ибо это есть закон, ибо цензор в таком случае опирается на закон, ибо всякий человек, который еще в полном разуме, должен необходимо повиноваться законам, или ехать к ирокойзам. Но если этот же самый цензор скажет мне: не печатайте ваши книги, но потому, что у вас не богаты рифмы, 2-е, потому, что вы написали «горизонт», а не «обзор» и пр., — что ему отвечать? — «Нет!..» Если б воскрес и сам Ломоносов, то я не выбрал бы его в цензоры, ибо и он мог бы ошибиться; может быть, грубее Ваксина. Теперь спросим мы, какое зло приносят книги, писанные дурным слогом? Кто перенимает у Шалимова? Кто перенимает у Захарова? И кто читает их? — Невежи или те, которые не в состоянии читать лучше-то. Я думаю, что свободы книгопечатания ограничивать никак не должно, особливо в наше время. Мы запрещаем переводы французских книг, а эти же самые книги продаются во всех иностранных лавках, начиная от похабного Аретина, до безбожного Гольбака, начиная от «Орлеанской девки» и до «Метафизики» Д’Аламберта.
Конечно, не должно позволять печатание безбожных жниг, не должно позволять переводов декламаций против веры; должно запретить, и весьма строго, все, что может привести в соблазн молодежь; но должно ли положить меру продаже иностранных сочинений? Вот в каком случае цензура должна употребить возможную строгость. Но и это почти невозможно. К чему послужило б запрещение вывоза? — У нас, везде, во всяком доме, Байдут сотни этих же самых книг. Французы сделали великое зло изобретением стереотипов, ибо Дидот без зазрения совести перепечатал «La pucelle»[6] и пр., ибо эти книги продаются за безделку везде, во всех лавках. В Риме, в Мадрите и в Вене цензура славилась своею строгостью: какая же польза? — В Риме столько же безбожия и суеверия, сколько и при Боржиях, в Вене распутство превосходит или, по крайней мере, не уступает английскому и парижскому, и даже сия излишняя строгость принесла вред, ибо обратила на себя взоры Германии, и ученые немцы запутали Берлин, Лейпциг, Лейден и проч., обрадовавшись случаю показать свой тяжелой аттицизм, и закидали Венское правительство грубыми, несправедливыми насмешками. Мадрит один устоял, почти невредим: он сохранил нравы. Но и тут какая польза для народа? — Так-то трудно удержать государство от разврата, когда соседние народы оным заражены!
Теперь можно спросить у политиков: что нужно народу для блага общественного? Просвещение или невежество? Изберите то, либо другое, и ведите народ ваш к избранной цели, не уклоняясь ни вправо, ни влево. У вас два примера: Англия и Испания.
Валькирии были у скандинавов и всех северных народов богини, вестницы смерти, послушные Одену. Они во время битвы носились невидимо над войском, вооруженные мечом, на белом коне воздушного Естества, и избирали жертвы. Храбрых провождали в Валкаллу, чертоги Оденовы, где уготован им был пир и красавицы. Скальды воспевали воинам прежнюю их славу. Вот рай совершенно военный!
Готическое предание повествует, что есть такое земное отверстие, ведущее к аду или Нифлеймру. Многие воины туда спускались.
В книге «Эдда» (или гот<ическое> баснословие) говорят о каком-то адском псе Монагармаре, который питается последними вздохами умирающих.
Норпиры (или Парки): Урда, Верданда, Скульда — имена их значат: прошедшее, настоящее, будущее.
Гела — богиня смерти.
Лукк — злое начало, отец Гелы, пребывает в оковах До появления новых богов. Когда он расторгнет узы свои, то люди, земля, солнце, звезды, весь мир исчезнет — земля поглотится водою, либо сгорит от огня небесного. Сам Оден погибнет с божествами своего семейства.
Это баснословие, кроме пиитической стороны, представляет воображению и уму сторону совершенно новую. Оден есть верховное существо, бог страшный и мстительный, в руках его награда храбрости, единственная добродетель, которую почитали сии варвары; но и он, и сие страшное божество, предмет почитания смертных, и его Валкалла, исполинские чертоги, должны некогда пасть перед роком! Следственно, Оден есть первый бог, которому народы не даровали вечности!
Британцы вовсе не признавали богов и поклонялись теням предков своих, которые жили в воздухе, в облаках, и являлись с месячным восходом. Сколько красот Оссиан умел извлечь из этих басен! — Однако народы сии, кажется, признавали какое-то верховное существо.
Конечно, независимость есть благо, по крайней мере, для меня. Есть люди, которым ничего не стоит торговать своей свободою: эти люди созданы для света. А я во сто раз счастливее как бываю один, нежели в многолюдном обществе, особливо, когда я не в духе; тогда и самая малейшая обязанность для меня тягостна. Человек в пустыне свободен, человек в обществе раб, бедный еще более раб, нежели богатый. Но иногда богатство — тягостно; покойный Ш — в тому пример. Кстати, я вспомнил теперь о каком-то чудаке из «Жилблаза», который хотел быть независим и всегда весел. Он спрятал свое сокровище в стену и из нее ежедневно брал по червонцу, высчитав вперед, сколько ему осталось времени жить. Я бы желал иметь кошелек, и в этом кошельке один рубль, не более. Но чтобы этот рубль всегда возрождался для истинных нужд.
<…> Иные удивляются тому, что ученые люди (под этим названием я разумею не тех, которые навьючили память свою словами) бывают рассеянны в обществе: а я удивляюсь тому, как иные из них могут быть примечательны и всегда осторожны в обществе. Человек, который занимается словесностью, имеет во сто раз более мыслей и воспоминаний, нежели политик, министр, генерал.
Я прочитал Монтаня недавно. Вот книга, которую буду перечитывать во всю мою жизнь!
Путешественник, проходя по долине, орошенной ручьями, часто говорит: откуда эти воды? откуда столько ключей? — Идет далее и находит озеро; тогда его удивление исчезает. Это озеро, говорит он, есть источник маленьких речек, ручьев и протоков.
Этот путешественник — я, эти ключи — авторы, которых я читал в молодости, это озеро — Монтань. Все писатели, все моралисты, все стихотворцы почерпали в Монтане мысли, обороты или выражения. Из всякой его страницы делали том. Его книгу можно назвать весьма ученой, весьма забавной, весьма глубокомысленной, никогда не утомительной, всегда новой; одним словом, историей и романом человеческого сердца.
Монтаня можно сравнить с Гомером.
Боже мой, как скучен Д’Аламберт с академической диалектикой! — Я насилу мог прочитать его философию. Всё из головы! — ни одной мысли из сердца! А видно, что честный человек, что желает добра людям и любит их, вопреки материализму. Жаль, что он заморозился и высушил себя математикой! — Он писал об музыке, затем что хотел прослыть светским человеком. Лучшее его сочинение есть «Предисловие к Энциклопедии». Я уверен, что если б он жил в средних веках, то был бы схоластиком и ничего более, а Дидерот был бы Кальвином или Лютером, или папистом, то есть ему надобно б было наделать шуму, жечь других или быть повешену.
Обстоятельства образуют великих людей, а потом великие люди образуют обстоятельства. Это старое!
Отчего Кантемира читаешь с удовольствием? — Оттого, что он пишет о себе. Отчего Шаликова читаешь с досадою? — Оттого, что он пишет о себе.
Я говорил с одним офицером про М.: «Он пишет хорошо стихи». — «И! быть не может!» — отвечал офицер. — «Почему же быть не может?» — «Потому что я с ним служил в одном полку!» — Каков ответ?
Поверьте мне, что дарование редко, что его надобно уважать, даже баловать. Что б был Вольтер без Ниноны <де-Ланкло>? — Марот без Franqois?!?
Как легко, как трудно написать книгу! — Напр<имер>, как легко написать грамматику (я не говорю философическую, я не говорю о изобретении или открытии новых истин). Как трудно написать сказку, такую, как напр<имер>, «Aleibiade»[7]. Как легко написать трактат: о союзах, о упадках государств, о ископаемом царстве, о летучих рыбах, о бобрах, о бумажной фабрике. Как трудно написать песню, такую, как пишет Сегюр. «Быть не может!» — А вот почему. Чтоб написать толстую ученую книгу, вам надобно иметь бумагу, перо и книги. Выбирай и пиши. Чтоб написать умную песню, надобно иметь сердце и ум. Однакож иные не любят ни певца, ни дарования, а очень любят толстые книги. Я видел людей, которые стояли на коленях перед профессором, сочинителем «Лексикона» (!!!) и те же люди разговаривали с Крыловым как с простяком.
Гораций родился в самых счастливейших обстоятельствах для словесности. Латинский язык, образованный великими писател<ям>и, получил твердое основание. Высокий Лукреций, сладостный Катулл прославили Италию. Саллустий уже обнародовал до сего времени маленькую книгу, которая его поставила наряду с Титом Ливией. Кипр, удививший сограждан высокими дарованиями, очаровал их чистотою слога своего. Одним словом Цицерон, вознесший римское красноречие на самую высшую степень, украсил прозу возможною ей гармониею. Гораций, образовавший свой вкус в отечестве, на двадцатилетнем возрасте учился философии и словесности в Афинах. На двадцать шестом году он был представлен Меценату Виргилием и Варием, а вскоре и Августу самим Меценатом. Император дважды его обогащал, но не мог заставить его принять должность секретаря — ибо он дорожил своей свободою. Дарования и людскость (urbanite), отличающие сего поэта, не могли бы всегда удержать его на гряде любимца, когда б он не был исполнен благоразумия. Он жил в таком веке, в котором осторожность была единою позволительною добродетелью. Он не был защитником ни одной особенной секты, а пользовался учением и опытностию всех мудрецов. — Тонкий философ, тонкий придворный, Гораций доказал, что человек не может быть совершенно счастлив, что сердце наше есть источник вечных желаний, и всегда новых. Посреди шумного двора Августова, посреди театра славы своей он мечтал о уединении, восклицал: «О милый мой деревен<ски>й домик, убежище мое, когда увижу тебя!» — Он же написал сие глубокое рассуждение, исполненное чувства: «Счастие не принадлежит богатым исключительно, и тот, кто от дня своего рождения до последнего часу жизни своей укрывался от взора человеческого, и тот не менее достоин сожаления!»
Он был одержим неизлечимою болезнь<кГ> тех людей, которых фортуна рано осыпает дарами — пресыщением. Послушаем, что он пишет к Селоту, другу своему: «Вопреки моим предприятиям, я не могу сделаться ни лучше, ни счастливее; ибо я гораздо здоровее телом, нежели умом. Я не хочу ни слушать, ниже читать то, что меня могло бы успокоить. Сержусь на верных лекарей, которые хотят меня вылечить, сержусь и на друзей моих, желающих извлечь меня из сего пагубного состояния. Одним словом, я все делаю противное моему благосостоянию и противное собственному рассудку. Когда я в Тиволи, мне хочется быть в Риме, когда я в Риме, то мне желается быть в Тиволи». — Вот что писал счастливейший из всех стихотворцев, человек, которого всегда фортуна лелеяла как любимца своего! Не должно ли жалеть об умных людях, о тех, которые своими дарованиями услаждают досуг наш, когда последний поденщик, дровосек, в поте и пыли снискивающий хлеб свой, их стократ счастливее! Если науки услаждают несколько" часов в жизни, то не оставляют ли они в душе какую-то пустоту, которая отвлекает нас от всех предметов, которая разочаровывает их, которая делает нас недовольными приближающи<мися> друзьями и пр.?
<…> И. М. М<уравьев-Апостол>--любезнейший из людей, человек, который имеет блестящий ум и сердце, способное чувствовать все изящное — сказывал мне, что он не выпускает Горация из рук, что учение сего стихотворца может заменить целый век опытности, что он всякий день более и более открывает в нем не только поэтических красот, но истин, глубоких и утешительных.
Гораций был льстец Августов. Об этом написаны были целые книги. Одни говорили, что льстить Октавию, рушителю вольности, рушителю всякого права, трусу на войне, коварному изменнику отечества и друзей, есть пятно неизгладимое. Другие, не столь строгие, утверждали, что он должен был быть благодарен императору, который усмирил междоусобную войну, водворил порядок, науки и законы, что Горациева признательность к благодетелю не есть порок и проч. Всякой может оставаться при своем мнении. Мне же кажется, что стихотворец сей, как и все люди, платил дань порокам и слабости, что трудно, очень трудно не ослепиться ласками Владельца, что Владелец, человек с увенчанной главою, есть, по словам Вольтера, волшебник, что самые строгие писатели, что пылкий Ювенал не устоял бы против ласк Августовых; одним словом, что трудно, весьма трудно судить поведение человека умного, которого слава перешла в потомство почти без пятен. Расин, честный, набожный Расин, умер от того, что Лудвиг взглянул на его косо. Но Гораций никогда не хотел продать свою вольность за золото. Он отказался от почестей, страшился забот, любил уединение. Не доказывает ли это, что он имел прекрасную душу, исполненную благородства?
К какой-то книге, которая говорит о материях отвлеченных, метафизических, была приложена картина, весьма остроумная, следующего содержания. Представлен был ребенок, перед ним зеркало. Ребенок, видя в нем свой образ, хочет его обнять. Философ, стоящий вдали, смеется над его ошибкою, а внизу картины надпись, относящаяся к Мудрецу: «Quid rides? — Fabula detenarratur»[8].
Иерусалима, песнь первая — 1
ibid — из десятой — 2
Послание к Тассу — 3
Мечта — 4
Воспоминания — 5
Видение на берегах Леты — 6
Тибуллова элегия X (из I книги) — 7
ibid — III из III книги — 8
Послание к Гнедичу — 9
К Петину — 10
Анакреон: Веселый час — 11
Ложный страх — 12
Привидение — 13
Источник — 14
Челнок — 15
Счастливец — 16
Элизий — 17
Ответ Г<недичу> — 18
К Хлое из деревни — 19
К Ч-й — 20
Желания — 21
Из Метастазия — 22
Семеновой — 23
Семь грехов — 24
Ода Лебрюна на старость — 25
Басни: Сон могольца — 26
Блестящий червяк — 27
Книги и журналист — 28
Орел и уж — 29
Из Петрарка:
Вечер — 30
На смерть Лауры — 31
Смесь: Эпиграммы — 32
На смерть Пнина — 33
В день рождения N — 34
На смерть Хераскова — 35
Урок красавице — 36
Хлоин ответ — 37
А. П. С. Приписание — 38
Надпись на могиле пастушки — 39
Басня: Лиса и пчелы — 40
Песнь песней — 41
Русский витязь — 42
Отрывок из «Инсель и Аслеги» — 43
Мадагаскарские песни — 44
<…> Я знаю одного человека, который ежедневно влюбляется, потому что он празден. Другой же никогда влюблен не был, потому что ему недосуг. Одного почитают степенным, а другого — помешанным. Но поставьте первого на место последнего… Любовь может быть в голове, в сердце и в крови. Головная всех опаснее и всех холоднее. Это любовь мечтателей, стихотворцев и сумасшедших. Любовь сердечная менее других. Любовь в в крови весьма обыкновения: это любовь бюффона. Но истинная любовь должна быть и в голове, и в сердце, и в крови… Вот блаженство! — Вот ад!
<…> Cosner, известный схоластик, говаривал о своих творениях, что они ему не стоили ни малейших усилий. Другие играли в кости, бросая их по столу; он бросил чернила на бумагу — это была его игра. Сколько у нас стихотворцев Cosner-ов!
Я заметил, что тот, кто пишет хорошо, рассуждает всегда справедливо о своем искусстве. Если вы хотите научиться, то говорите с часовым мастером о часах, с офицером о солдатах, с крестьянином о землепашестве. Если хотите научиться писать, то читайте правила тех, которые подали примеры в их искусстве. Теперь дело идет не о метафизике, о поэзии, которая есть искусство самое легкое и самое грудное, которое требует прилежания и труда гораздо более, нежели как об этом думают светские люди.
<…> Рыдайте, Амуры и нежные грации,
У нимфы моей на личике нежном
Розы поблекли и вянут все прелести.
Венера Всемощная! Дочерь Юпитера!
Услышь моления и жертвы усердные:
Не погуби на тебя столь похожую!
<…> Я уверен в том, что Тасс нередко подражал Петрарку. Вот тому доказательство: Эрминия, начертывая на вязах имя Танкредово, погружается в сладкую задумчивость… все вокруг ее безмолвствует, природа разделяет с ней печаль ее, полуденный зной опаляет долину, козы покоятся под тенью широких ветвей…
Эта картина прелестна…
<…> Мая 1811. Я недавно нашел в Донском монастыре между прочими надписями одну, которая меня тронула до слез; вот она:
Эти слова взяты, конечно, из Евангелия и весьма кстати приложены к девице, которая завяла на утре жизни своей, et rose elle avequ ce que vivent les roses l’espace du matin…[9]
РАЗНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ. Впервые, в мелких отрывках: «Известия АН СССР» Отд. лит. и яз., 1955, т. XIV, вып. 4 (публ. Н. В. Фридмана). Печатается по автографу ИРЛИ (ф. 19, ед. хр. 1), впервые полностью приводятся все оригинальные заметки и записи Батюшкова (исключая многочисленные выписки из произведений русских, французских, итальянских и древних авторов). Опущен текст, принадлежащий В. А. Жуковскому, передавшему Батюшкову эту записную книжку.
- ↑ Здравый смысл (франц.).
- ↑ Излишество стихов приводит к излишеству врагов (франц.).
- ↑ «Истинная репутация» (франц.).
- ↑ Молодым людям, которым уже исполнилось шестнадцать лет (франц.).
- ↑ Золотой середины (итал).
- ↑ «Девственница» (франц.) [поэма Вольтера «Орлеанская девственница»].
- ↑ «Случайность» (франц.).
- ↑ Кто смеется? — Сказание умалчивает (лат.).
- ↑ Роза, она прожила столько, сколько предназначено утренним розам… (франц.).