Размышления о судьбах Европы и Азии (Кузьмина-Караваева)

Размышления о судьбах Европы и Азии
автор Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева
Опубл.: 1941. Источник: az.lib.ru

Кузьмина-Караваева Е. Ю. (Мать Мария) Жатва духа: Религиозно-философские сочинения.

СПб.: «Искусство--СПБ», 2004.

Размышления о судьбах Европы и Азии править

I править

Я когда-то много думала о том, как война расплавляет жизнь. Мне казалось, что после военного пожара все самое прочное, самое неподвижное становится текучим, способным принять любую новую форму. Теперь, действительно, старый довоенный мир не только расплавился, а обратился в пар, развеялся. И люди воспринимают его исчезновение по-разному. Одни по-обывательски применяются к новым условиям, другие оплакивают развалины. Победители же говорят не только о том, что старое исчезло, но и о том, что родилось новое, «Новая Европа». Мне кажется, что все эти три точки зрения неправильны. Но если первая естественна и неодолима как известное проявление инстинкта самосохранения, если вторая не несет в себе творчества, но, по существу, безвредна, то третья нуждается в самом решительном опровержении. Новая Европа, составленная из дикой смеси побежденных и победителей, угнетаемых и угнетателей, рабов и господ; новый строй, который насильно вводится, который противоречит воле, вкусам, привычкам и верованиям девяти десятых народов; новый строй, который сам все сильнее затягивает мешок, в который он попал, который не может справиться с войной, породившей его, — нет, он нов только, как нов гроб, привезенный в квартиру покойника. Вчера тут были привычные комоды и столы, сегодня появился этот страшный ящик. Через час он будет увезен, а комоды и столы останутся. А может быть, и не останутся, пойдут все с публичного торга, потому что в гробу был увезен человек, нуждавшийся в комодах и столах. Теперь же они никому не нужны, и дом оставляется пуст.

Итак, в большом, благоустроенном, старом европейском доме сейчас стоит гроб.

Да, все ново. Какие-то незнакомые люди следят мокрыми сапогами по коврам. Члены семьи, привыкшие говорить громко, сейчас говорят шепотом, а незнакомцы уверенно и деловито шумят и распоряжаются. Вещи смещены, все необычно, — ново, ново. Только маленькие дети радуются такой новизне, тянутся к свечам и цветам, хохочут и веселятся. Ново все, но новизна эта не надолго. Гроб скоро увезут, сор выметут. Вещи пустят с публичного торга, комнаты проветрят, квартиру запрут.

Мне вспоминаются сейчас последние страницы «Страшной мести» Гоголя, когда вдруг воздух стал ясным и прозрачным, и стало далеко видно, и с Днепра были видны Карпаты. Вот сейчас воздух становится прозрачным и видно далеко — с нашей парижской Сены видны и Карпаты, и еще дальше и Урал, и Гималаи. Будто десятки лет подымались мы на крутую гору и видели перед собой только маленький отрезок дороги, до ближайшего куста или бугорка, и так привыкли к этой маленькой дорожке, что будто и забыли, что есть перед нами вершина, что не век подниматься придется, что не сегодняшним кустом или бугром ограничена вся многовековая жизнь. Так было годы, годы. Так было еще совсем недавно. Те же кусты и те же бугры. И вдруг неожиданно вершина. На все четыре стороны все видно. Назад видно все пространство, которое мы прошли. А вперед — необъятные дали, еще горы, и долины, и пропасти, все государства видны и их грядущие судьбы, — и Карпаты, и Урал, и Гималаи. Мы, оказывается, взобрались на самую высокую гору, мы на вершине водораздела. Никогда нам не придется пить воду из рек, которые за нашей спиной, никогда больше мы их не пересечем. Нам предстоят новые реки.

Что напоминает сегодняшний исторический день? Даже не падение Рима — Рим был достаточно тесно связан с миром, который шел ему на смену; можно сказать, что падение Рима было постепенным и органическим процессом по принципу: старое старится, а молодое растет.

Мне представляется, что был момент истории более похожий на наш. Была Эллада. И хотя вовне ее жили другие народы и процветали иные государства, но, несмотря на это, она была до такой степени замкнута сама в себе, до такой степени самодостаточна и вместе с тем так напряженно сконцентрировалась на маленьком полуострове вся будущая культура мира, что можно определенно говорить о том, что вся мировая история была отделена от вселенной Эгейским морем и Фермопилами. Истории не было тесно в Элладе, история долго не просилась на простор. Эллада равнялась вселенной, греческая история — истории мира. Часть заменяла целое, чувствовала себя целым.

Потом произошли странные явления: у собственного озера, у эллинского Средиземного моря, возникли берега, на них оказались какие-то другие варварские народы. За береговой полосой оказались необъятные пространства суши, медленно рождалась Европа, огромная, населенная, желающая жить, претендующая на свое место во всемирной истории. Европа — вселенная. И постепенно маленький полуостров сдался перед притязаниями этой вселенной. Да и как могли противостоять греческие города-государства всемирной Римской империи?

До вчерашнего дня продолжался этот европейский период мировой истории. Правда, каждый европеец знал, что за морями есть берега, населенные другими народами, но эти другие народы были варварами, которых нельзя было принимать во всемирно-исторический расчет. Тут, в Европе-вселенной, были метрополии, за океаном были колонии, смысл которых был только в том, чтобы служить европейским народам, истинным господам мира и субъектам исторического процесса.

Пусть Европу-вселенную раздирали войны, разве не воевали между собою Афины и Спарта? Разве греческие города чувствовали всегда себя единым миром? Не это важно, а важно то, что и при внутренних раздорах все они сознавали, что за их пределами какой-то иной, не исторический мир, способный, пожалуй, послужить им или повредить, но не имеющий никакой собственной большой судьбы. Так и в Европе. Варвары давали ей сенегальские полки или индусские дивизии, иногда она звала на помощь русского белого медведя, иногда он ломал ее кости в своих «тяжелых нежных лапах»1, но она воспринимала всех этих своих помощников или врагов только как покорный материал для унавоживания своих всемирно-исторических грядок. Судьба их определялась для европейцев их географическим положением. Европеец мог увлекаться индусской философией или преклоняться перед Толстым или Достоевским. Это ничего не меняло в его отношении к Индии или России. Варвары оставались варварами, способными только удобрять своей кровью скудную европейскую почву.

И вот на наших глазах происходит обвал европейского полуострова. Истории стало тесно между Берлином, Парижем и Лондоном. История ушла в азиатские дебри и из русских степей или пустынь Центрального Китая смотрит на европейский полуостров, решая его судьбу.

Я знаю, что такое утверждение вызывает у большинства острый протест. Я, мол, предаю какие-то вечные ценности европейской культуры, я отрекаюсь от европейского родства, а стало быть, отрекаюсь от Пушкина и всего европейского наследства. Это, конечно, неверно. Если умирает наш ближайший друг и мы его хороним, то это не значит, что мы выгоняем его из нашего дома, а значит только, что мертвым надлежит быть похороненными. Мы можем его оплакивать, мы можем бережно хранить его наследство, его музеи и библиотеки, его идеи — мы даже в каком-то смысле можем делать это лучше, чем он сам в последние годы своей жизни: ведь болел-то он долго, и ни книги, ни идеи, ни искусство, ни культура, созданные им когда-то, не были ему самому по плечу в последние годы его жизни. Книги пылились, идеи вырождались, музеи не пополнялись ничем новым, культура вырождалась во внешнюю цивилизацию. Разве не кричал он о кризисе? О кризисе всего своего творческого дела? Кризис искусства, кризис культуры — всеевропейский, то есть вселенский, общий, мировой кризис. Так он воспринимал свою собственную болезнь, так он называл свою собственную смертельную усталость. Кризис был, потому что творческая личность Европы переживала последний период своего творческого упадка. Мы не отрекаемся от покойного, мы готовы всячески почтить умершую Европу, мы сотрем пыль с ее книг, мы изучим ее музеи. Дорогие камни и дорогие покойники под этими камнями будут нам по-прежнему свидетельствовать о большой прошлой жизни, о подлинном горении, о европейском великом гении. Мы не отречемся ни от чего, точно так же как Европа некогда не отреклась от наследия Эллады, а впитала его в себя, определила им в значительной степени свою будущую культуру. Единственное, чего мы не сделаем, — мы не оставим покойника в нашем доме. Мертвым место в могилах. Я когда-то слыхала о какой-то женщине, которая перевозила урну с прахом своего покойного мужа из квартиры на квартиру, зажигала перед этой урной лампады, ставила цветы и проводила перед ней целые ночи. Думаю, что это самый бездарный и пошлый способ почитать память умершего. Это культ праха, а не живой и бессмертной души, — и этот культ сам становится прахом.

Так я возражаю против обвинения в отречении от европейского наследия. Но может быть и другое возражение: Европа совсем не умерла. Если она даже и испытывает тяжкий кризис, то это не только не означает ее смерти — это не означает даже смертельной болезни.

Наши русские глаза, наше зоркое азиатское зрение вот уже целый век видит смертельную болезнь Европы. Перечтите сейчас всех русских наблюдателей европейской жизни, самых разнообразных — от Герцена до Леонтьева в смысле разных подходов к судьбе истории и от Чаадаева до наших дней в смысле сроков. Эти наблюдатели исходили от разных предпосылок. Одни видели в Европе священный идеал для русского народа, другие относились к ней критически. Одни говорили: мы — европейцы, другие говорили: европейцы — они, но все кричали одинаково, все приходили в ужас от европейского мира, все пугались страшных слов разложения на его лике, все отшатывались от него. Пусть одни старались уйти в русское прошлое, как славянофилы и Леонтьев, пусть другие, как Чаадаев и Герцен, противополагали европейскому миру русское будущее — важно, что все не могли остановиться на европейском пути. Даже восторженный гимн любви, созданный Достоевским, говорит не о любви к живой Европе, а о любви к священным европейским могилам.

Но если все русские мыслители XIX века были в этом отношении пророками и прозорливцами, то наша участь — быть только очевидцами и летописцами. Они констатировали смертельную болезнь. Мы констатируем смерть. В их диагнозе можно было сомневаться, потому что пока человек жив, остается надежда на его выздоровление. В нашем диагнозе сомневаться нельзя. От смерти нет выздоровления.

Попробуем теперь описать те достоверные знаки смерти, которые мы видим.

Вот в течение двадцати пяти лет Европа второй раз потрясает мир войною. Между первой мировой войной 14-го года и войной 39-го у европейского человечества были достаточно зоркие глаза, чтобы на всех языках говорить о смертельной опасности войны, чтобы религиозно, философски, политически, экономически, обывательски отрекаться от войны, заклинать себя и других не идти на самоубийство. Но склонность к самоубийству есть такая же неодолимая мания, как и всякая другая мания. В минуты нормальные, в минуты душевного спокойствия, человек обещает себе и другим о самоубийстве не думать, даже не может понять, как он раньше о нем думал. Потом начинается припадок. Как бы против своей воли, против своего разума, против всех логик на свете он берет веревочку и вешается.

Как мир себя запугивал эти годы! Вспомните статьи о химической войне, которая должна истребить все мирное население, вспомните, как считалось, что один аэропланный налет может уничтожить целый город. Война была невозможна, потому что она должна была молниеносно истребить всю жизнь. Она оказалась не столь молниеносной, не столь непосредственно страшной. Мирное население продолжает существовать, города выносят десятки воздушных налетов. Смерть оказалась более медленной, но от этого не менее верной. Миллионы и миллионы людей обречены на гибель, одни погибнут от меча, другие от мороза, и, наконец, главное — подавляющее количество погибнет от голода. Да добавить к этому жертв военного террора, а еще психическое разложение от предательства, которое охватывает самых слабых! Этот последний процесс имеет и личный аспект, и народный: предают отдельные люди, предают и целые народы. Вот на этой склонности к предательству стоит особенно остановиться, потому что оно делает эту войну совершенно небывалой, совершенно противоположной всем бывшим войнам. И в этом смысле делает ее последней, то есть смертельной для европейского человечества войной.

Но расскажем события по порядку. С самого начала, с роковой осени 39-го года, а может быть, и раньше, — с роковых мюнхенских дней2 только очень наивный и вопреки всему оптимистический человек мог не видеть, что в мире все стало очень неблагополучно. Этот наивный человек плотно закрывал глаза и затыкал уши и потом начинал убаюкивать себя колыбельными песнями: победа, победа, мы победим, потому что за нами право и правда. Какая правда и какое право? Разве кто-нибудь верует во что-либо? Разве у людей есть что защищать? Вдруг вытащили из каких-то пыльных и древних сокровищниц слова о христианской культуре, вдруг поверили или делали вид, что верят, будто люди, никогда не имевшие никакого отношения ни к какому христианству, могут послать умирать за эту христианскую культуру других людей, также не имевших к ней ни малейшего отношения. Все иллюзии были хороши, лишь бы они заполняли собой, маскировали собой страшную действительность, которая говорила о том, что нищий человек стоит над какой-то всемирной дыркой и не хочет в нее лезть, а кроме всемирной дыры, вообще ничего нет. Звали бы французы каждого отдельного гражданина защищать свой собственный лотисманный участочек3 с уютным курятником и раздирающим душу джаз-бандом по длинным, коротким и средним волнам радиоаппаратов? Звали бы защищать аперитив в четыре часа и повальные танцы четырнадцатого июля, — ну, было бы дело понятное, за которое, может быть, и стоило бы потрудиться. Да беда в том, что за эти несомненные и прочные идеалы нельзя звать людей умирать, потому что они существуют только для каждого данного человека в отдельности и только пока он жив. В самом деле, какой смысл умирать за аперитив, если после смерти нельзя его выпить, и даже за свой клочок земли, если она после моей смерти перестанет быть моей? Итак, смысла умирать не нашлось, потому что не было смысла жить, настоящего Смысла с большой буквы. Думаю, что это чувствовали такие неожиданные рыцари христианской культуры, как Даладье и Гамлен4, и так же остро — французские солдаты, создавшие бессмертный афоризм: лучше полчаса быть трусом, чем всю жизнь покойником. Так же переживали события и французские обыватели, парижские женщины в своем огромном большинстве, все сегодняшние коллаборационисты, сделавшие всю Францию неким лотисманным участочком со своим собственным радиоаппаратом, на котором жить очень приятно, но за который умирать не стоит. Максимум, на что можно решиться, рискнуть так сказать, — это на некоторое невинное двурушничество, на скромное сидение между двумя стульями с полной готовностью пересесть на тот стул, который окажется ближе к победителям. Воистину у современного возглавления Франции каждая рука хорошо знает, что делает другая, и готова в любую минуту еще раз отречься сама от себя. Нечего было защищать. А народ, которому нечего защищать, обречен на поражение, на уничтожение, на смерть. Самое удивительное, что смерть эта даже и не очень трагическая, потому что до самой последней минуты она не доходит до сознания умирающего. Ему стало, может быть, не так удобно жить, приходится менять карточки, стоять в очередях, рассчитывать папиросы, потом эти немцы — они забирают все. И только. А то, что гибнет культура его отцов и дедов, что он оказался недостоин своего собственного прошлого, что он гниет, что тело его разлагается и смердит — этого он не чувствует. Более того, он рассчитывает на будущее — гнусное и страшное, чудовищное будущее, купленное ценой проституирования всего, что было у него в прошлом святого. Он надеется, что его победители будут победителями мира и не окончательно раздавят его, а может быть, дадут ему за его послушание и безответное лакейство какой-нибудь жирненький кусочек со своего пиршественного стола, кусочек, добытый где-то там, на востоке, у каких-то варваров, достаточно диких и нелепых, чтобы защищать собственную отчизну, чтобы воевать и умирать… умирать… Это ли не верх варварства? Ну что ж, пусть поплатятся хлебом и нефтью, землей и свободой, и кровью, конечно, но это уже не считается. Как считать чужую кровь, когда от своей отреклись, отреклись от своих убитых, объявили их смерть ошибкой, недоразумением, а теперь допускают, что многие герои короткой, полуторамесячной войны, раненые и искалеченные за Францию, сидят в еврейских концентрационных лагерях. Горе побежденным — тут не о чем спорить. Более того, эта раздавленная и униженная Франция, в которой сейчас проституируется все, посылает на помощь своим врагам и победителям легионы добровольцев. Не могли и не хотели защищать свои курятники и аперитивы — теперь могут и хотят разрушать чужие дома. Правда, надо оговориться, что таких людей, идущих на какой-то последний позор, почти до восторга в области предательства, оказывается не так много. Но все же вопль их слышен по всем французским радиоаппаратам, все же роль их незабываема, — они самый страшный и самый гнойный нарыв из всех нарывов разлагающегося тела.

За последние годы во Франции был слышен только один голос полновесный и правдивый, голос человека, который многое увидел и понял. Он предупреждал и предостерегал, но, видимо, бесплодно. Это был Бернанос5, горький и жесткий писатель, у которого любовь к собственной стране не отнимает зрения, а скорее даже сообщает некое ясновидение.

Будем говорить о других народах. Не знаю, стоит ли поминать Италию, гибель которой была замечательна только каким-то необузданным несоответствием ее внутреннего содержания и внешней фразы и позы. Скромная страна, десятилетиями жившая богатыми начаями6 от иностранных туристов и торгующая оптом и в розницу наследством многих поколений; известная, кроме своих музеев, беспечной ленью обывателя и полной неспособностью к борьбе; имевшая одних из худших солдат мира, — вдруг вспомнила об императорском величии Рима, быстро скроила и сшила тогу для Муссолини, увлеклась его пышной декламацией и начала серию европейских войн. Сначала была итальянская экспансия в Африку. В Абиссинской войне7 европейские культуртрегеры показали себя жестокими и беспощадными по отношению к беспомощному и незащищенному врагу. Есть бессмертная страница в книге Муссолини-сына, где он описывает восторг по поводу сжигаемой аэропланами абиссинской деревни. Ему было весело с высоты и из своей безопасности смотреть, как мечутся в кольце огня беспомощные человеческие фигурки — женщины, старики и дети. На будущей могильной плите Италии мы выгравируем эти бессмертные слова, чтобы они запомнились навеки.

Судьба Италии подтвердила одно общее наблюдение, всем известное. Чем человек суровее со слабейшими, тем более он лакействует перед сильными. Гордая Италия, Италия древнего Рима и муссолиниевского маскарада, она больше не существует. В лучшем случае она способна сейчас нести кое-какую полицейскую службу в оккупированных немцами странах. Она работает от работодателя. Шакал питается трупами, но не рискует нападать сам на живых, шакал-трупоед отравлен ядами этих трупов. Маскарад кончается, маски срываются, белила и краски смыты, мишурные тоги запачканы чужой кровью. Перед нами труп, гальванизированный ненадолго, труп, принимающий театральные позы, даже без величавого целомудрия смерти. Просто смердит.

Я не буду перечислять все малые народы Европы, хотя судьба многих поистине необычайна. Например, необычайна судьба Голландии. Здесь, дома, она могла защищаться только несколько дней, как раз тот минимальный срок, который дал возможность амстердамским бриллиантщикам переправить свои бриллианты в Америку. Потом все было кончено. Теперь же заново возникает некий голландский фронт на Великом океане. Ее колонии оказались жизнеспособнее, чем метрополия. Нельзя после этого понять, отчего они были только колониями и должны были служить своими жизнями и имуществом для процветания амстердамских бриллиантщиков. Тут логика ясна, но, к сожалению, логике приходится преодолевать огромный вес истории веков, и традиций, и навыков.

Дальше стоит вопрос об Англии. В известном смысле это самый запутанный из всех вопросов. С одной стороны, Англия8 одна из самых больших и могущественных держав мира, на землях которой никогда не заходит солнце. С другой стороны, это небольшая группа приевропейских островов, соединенная, правда, очень прочным союзом с некоторыми своими колониями, доминионами и господствующая над другими, население которых неевропейского происхождения. Двойственность английской природы отразилась и на двойственности ее роли в последних событиях. У Англии есть несомненное доказательство ее жизнеспособности. Во-первых, она знала, за что она воюет, что она хочет защищать. Во-вторых, она целый год противостояла объединенной под гитлеровским сапогом Европе. У нее не было успехов, даже зачастую были поражения, и какие, — вспомним позор Крита9, но она не сдавалась. Она была и этим самым доказывала свою способность быть и в дальнейшем. Но наряду с этим английская история последних лет имеет и другие факты. Вспомню то, что было не так давно, — ее роль в итало-абиссинской войне, разгром Абиссинии и, наконец, позорное заседание Лиги Наций, на котором Англия не знала, как ей избавиться от абиссинских притязаний и отказаться от ею обещанной поддержки. Для европейского сознания было что-то безгранично унизительное в поголовном предательстве, в этих отвернувшихся взглядах, в этом общем умывании рук. В смысле унижения это было хуже, чем даже роль Италии, откровенно хищническая и насильническая. Двусмысленность, лицемерие, внутреннее бессилие, соблюдение своих маленьких интересов за счет гибели людей — это хуже, чем неприкрытое насилие.

Дальше двусмысленность английской роли проявляется в течение войны. Можно это формулировать так: она абсолютно неспособна воевать, тем более побеждать, и, несмотря на это, она не сдается, и… если не побеждает, то все же как-то выкручивается, как-то выигрывает более выгодные позиции. Трудно даже при самом пылком англоманстве восторгаться таким положением вещей, тем более что в мире существуют и обратные положения, где народ может воевать, может побеждать, да даже побеждает и при этом несет такие потери, терпит такое разорение, что даже победы могут обернуться поражением. Но не в моральной оценке роли Англии сейчас вопрос, а в том, чтобы объяснить эту странную двойственность, эту странную смесь могущества и бессилия, согласия воевать и невозможности вести войну; объяснить Крит, Гонконг, в ближайшие дни Сингапур, нелепую Северную Африку, вечный Тобрук и вечное Бенгази, переходящие из рук в руки при полном господстве Англии в Средиземном море и при полной оторванности Берлина от этого африканского фронта. Думается мне, что вся суть дела в этой основной многоприродности английского государства. Как небольшое европейское государство, Англия, конечно, давно была бы побеждена. Как всемирная империя, она непобедима, но вместе с тем и хрупка, не может до конца чувствовать себя дома ни в Индии, ни, может быть, и в Египте.

Она, конечно, сильна, и болезнь ее легко определить. Существуют такие организмы — обычно это очень большие и полные люди, — у которых сердце не поспело за ростом всего тела. Сердце нормально и могло бы прекрасно обслуживать нормальный организм, но его не хватает на гиганта. Поэтому кровообращение нарушается, ни одна царапина не может быстро зажить, появляется некая некоординированность во всех функциях, некоторая апатия, быстрая утомляемость, неспособность на скорую и точную реакцию. Если организм продолжает развиваться, то угроза становится для него смертельной. Но поскольку в живом человеческом организме из этой болезни нет выхода, потому что его нельзя механически и искусственно уменьшить путем какой-либо ампутации, постольку для организма государственного выход есть. Он должен быть более гармоничен в смысле соответствия размеров своих отдельных частей. Думается, что и война подсказывает этот выход. Англия, даже победительница, несомненно будет вынуждена к отказу от многих своих колоний. Можно думать, что в этом смысле судьба Индии предрешена. Англия, с другой стороны, как бы отплывет и от Европы. Она станет преимущественно атлантическим государством, базирующимся на обоих берегах океана, как на островах Великобритании, так и в Канаде. Этим самым предрешается и ее теснейший союз с Соединенными Штатами — некий специфический англосаксонский мир, атлантический по своему географическому центру, некая новая Атлантида10. Если ей удастся этот процесс, то она сможет избежать всеевропейской смерти, перестав быть Европой. Если же почему-либо этот процесс сорвется, то сначала она лишится жизненных соков всех своих колоний, станет одним из незначительных государств Европы, с гипертрофированной промышленностью, колоссально перенаселенная, зависящая от внешних рынков в смысле продовольствия, потом закатится вместе с Европой — станет маленьким островом на самом далеком пункте маленького европейского полуострова.

Мы говорили сейчас о различных странах Европы, больных различными видами болезней или, может быть, даже умерших в своем аспекте, — но мы говорили все время от объектах болезни, о тех, кто так или иначе претерпевает, об отравленных. Теперь мы переходим к отравителю, к субъекту, к стране, поднявшей руку для самоубийственного европейского акта, к великому отравителю всех европейских источников и колодцев, к источнику гноя, рассылающему свои смертельные соки по всему европейскому организму. Речь идет о Германии. Поистине роковая страна, роковой народ, судьба европейского мира.

В каком-то смысле Гитлер ничего нового не сказал и ни к чему новому не позвал свой народ. Его идея такая же древняя, как древне первое оседлое поселение германских варваров на берегу Балтийского моря. Всемирное могущество, рабство всех перед ними, господами вселенной. Это было и в идее Священной Римской империи германской нации, это объединяет в братство и Карла Великого и Фридриха Барбароссу, и Фридриха Великого и Бисмарка, и Вильгельма, и Адольфа Гитлера. И даже начальные пути и достижения этой цели почти всегда одинаковы — всегда это роковая ось с севера на юг, от Балтийского моря к Средиземному, от Германии к Италии. Неважно, осуществляется ли эта ось путем войны, как это делали Гогенштауфены11, или путем мирного дружеского порабощения, как это сделал теперь Гитлер. Важно, что ею перерезается весь европейский полуостров, рассекается живое тело надвое. Все, что на запад от оси, обречено сейчас, все, что на восток, — может уцелеть, приобщившись к каким-то новым мирам, питаясь новой кровью, уходя из единого организма панъевропейской культуры.

Но тут возникает вопрос: отчего необходимо считать, что Германия так же обречена, как побежденные или расслабленные ею страны? Отчего не предположить, что она-то и является завтрашним днем истории, здоровая, молодая страна, имеющая свою большую культуру, способная воевать и побеждать, развивающая свою технику и т. д. Ответов на эти сомнения много, — во всяком случае, вполне достаточно, чтобы их развеять. Первый ответ чисто внешний, географический. Никакая экспансия Германии не может привести ее к прочному господству над какой-либо страной, питающей ее основными продуктами, снабжающей ее сырым материалом. Ей дана власть распространяться на запад от линии оси, — другими словами, бесконечно множить самое себя: у нее богатая индустрия, — заняв Бельгию и Францию, она еще обогатилась в этом отношении. Она перенаселена. Заняв Данию и Голландию, она еще повысила количество человек на каждый квадратный километр. Так в явлениях ее богатства. Так же в явлениях, где она чувствует ущерб: ей не хватает продовольствия, — распространившись на Европу, она получила огромные обязательства в этом отношении. Завоевание Германии есть завоевание голодных ртов. Если бы процесс этих завоеваний был на Западе стабилизирован, если бы Германия заполнила собою весь европейский полуостров, то гибель Европы была бы абсолютно неопровержима и очень проста. Народы вымерли бы в течение десятилетия в голодных корчах, среди своих железобетонов, среди своей стали и угля, спутанные паутиной прекрасных шоссе и развитой сетью железных дорог. Германия может создать миллионный класс сельскохозяйственных рабов, перепахать всю Европу, засеять пшеницей площадь Конкорд — все равно скудная европейская земля никогда не прокормит своего разбухшего населения.

Правда, германская экспансия рвется и дальше, на восток, за все океаны, за все рубежи. Не будем к этому вопросу прикасаться сейчас. Нам осталось лишь несколько месяцев, если не недель, чтобы окончательно увидеть, какой Китайской стеной отделит себя Восток от ее притязаний. На Западе — англосаксонская Атлантида. Итак, география против Германии.

Но это, так сказать, соображения материалистического, внешнего порядка, которые могут быть опрокинуты и уничтожены, если Германия обладает какой-либо внутренней, духовной силой, самым страшным, самым взрывчатым динамитом. Наверное, у нее есть этот динамит, потому что она смогла победить весь европейский мир.

Нет, в этой всеевропейской победе не в динамите дело. Чтобы понять причину германских побед, надо основательно разобраться в смысле слова «государство-агрессор», слова, в такой точной мере применимого к гитлеровской Германии. Откуда берется эта агрессивность государства? Отчего вдруг мирный народ кидается на своих соседей? Мне думается, что процесс тут очень сложный и не может быть открыт одним поверхностным морализированием: скверно нападать, лучше быть скромным и т. д. Задолго до всяких внешних экспансий в определенном народе или даже в определенных слоях народа, классах, сословиях концентрируются силы, ведущие эти слои к революционной борьбе. Сначала эта борьба чрезвычайно частична и беспомощна. Десятилетия, если не столетия, революционные слои народа терпят поражения, почти истребляются, восполняются новыми рекрутами революции, опять идут в бой и, наконец, побеждают. Из многолетней подпольной оппозиции народ становится господином, в его руки переходит власть, он проводит свои законы, он старается формировать свой народ по образцу своих собственных представлений о праве, о политике, о международных отношениях, об экономике, даже о религии. Он строит свою семью, свою школу, свою философию. Революционный класс таким путем осуществляет некую внутреннюю агрессию всего покоренного им народа. В этом смысле Наполеон является абсолютнейшей неизбежностью с самого первого появления на исторической сцене Робеспьера. И чем революционный процесс длительнее, сильнее и глубже, чем больше захват революционного плуга, чем более широкие народные слои вызвал он к исторической жизни, тем сильнее процесс в международной агрессии, тем победоноснее войны, тем неотразимее легенда о непобедимости. Сила и слава Наполеона прямо пропорциональна динамизму французской революции. Недаром она до сих пор носит название Великой. Если бы сегодня все другие доказательства ее мощи исчезли, то было бы вполне достаточно знать, кого победил Наполеон, какие армии он разбил, какую территорию захватил, кому продиктовал свой закон, чтобы из этих данных с полной точностью вывести степень мощности революционного процесса, породившего его.

Если не гитлеровские войны сами по себе, то во всяком случае эта непобедимая воля к войне, которая так характерна для гитлеровской Германии, а также и ее двухлетнее победоносное шествие по всей Европе является естественным процессом агрессии, неизбежным для Германии после национал-социалистической революции. Гитлер в такой же мере победитель, в какой мере он революционер. Если он остановится в своем победоносном шествии, это будет значить одно из трех. Или мощь предшествующей национал-социалистической революции была недостаточна, чтобы напитать собою дальнейшие победы, или параллельно этой мощи существовала большая мощь какой-то иной революции воюющего сейчас с Гитлером народа, которая, на основании того же закона, дает и большее напряжение внешней агрессии. Или, наконец, что бы ни случилось во внутреннеевропейском мире, все это должно в нем же получить окончательное разрешение, не будучи способным перейти за его пределы. Надо всей Европой тяготеет сейчас закон смерти, а не жизни, поэтому внутри этого мертвенного организма все действует по-старому, и слово «мощь» имеет значение мощи, и слова «революция и агрессия» значат революция и агрессия, но только в своих собственных отравленных пределах. Для внешнего же мира — это вскрывание новых гнойников. Гной затопляет все. Внутри он ядовит и смертелен, но вне нужна только вода и губка, чтобы его отмыть. Да и пожалуй, все три предположения верны: относительная незначительность масштаба национал-социалистической революции очевидна. Очевидно, с одной стороны, что она была подготовлена путем предшествующей длительной социальной эволюции; с другой стороны, именно в своей подлинной революционной части в области разрешения социального вопроса она была подражательна, без инициативы, без собственного творчества. Что же касается ее самостоятельных достижений, ее националистического аспекта, то к этому мы еще вернемся. Второе допущение само собой ясно. Гитлеру при всей его легендарной удачливости не повезло только в одном, но зато эта неудача оказалась роковой: это то, что он на десять — пятнадцать лет оказался моложе русской революции. Русская революция его предупредила, она сосредоточила на себе все надежды всего революционного мира; кроме того, она оказалась и глубже, и шире, и могущественнее германской революции; русский революционный плуг пахал до самой глубины, взрыл все слои русской почвы. Гитлер пришел к власти, когда его будущий смертельный враг и соперник, когда будущий неизбежный и неотвратимый победитель его — русский революционный дух — уже владел Россией. В этом рок Гитлера. Хотя на каких только путях не стережет его рок!

И наконец, третье допущение — принадлежность Германии к мертвому телу Европы, констатирование факта, что Германия не является столь убийцей Европы, сколь она является всеевропейским самоубийцей.

Чтобы понять и принять это допущение, надо уже от внешних вещей перейти к их внутреннему смыслу, надо понять идеи национал-социализма и надо рассмотреть, что они дают при приложении к жизни. Идея гегемонии германской расы, идея длительного отбора, создавшего из этой расы особую породу господ, была источником энтузиазма, охватившего германскую молодежь в первые годы гитлеровского владычества. Особенно этот энтузиазм был силен и национал-социалистическая идея действенна, потому что она так сильно контрастировала с предыдущими настроениями. Послеверсальская Германия, униженная, ослабленная, ответственная за миллионы человеческих жизней, не только платила и восстанавливала чужие разрушенные ею области, она платила страшную моральную контрибуцию: каждая мать, потерявшая во время войны своего сына, каждый ребенок, потерявший отца, каждый калека знал, что в его несчастии виноват Вильгельм II и его народ. Германия была ненавидима и презираема всеми. И после этого положения немудрено, что речи Гитлера оказались для германской молодежи самым пьяным вином: он им внушал, что они не последние, но первые, что не они виноваты, а весь мир перед ними виноват, что все унижение временно, что скоро они попадут на свое законное место, место господ и рабовладельцев всего мира. Но как бы сильно ни пьянило это вино национального самовозношения, в нем был уже с самого начала страшный яд. Никакая национальная идея, доведенная до исключительности, не свободна от этого яда. Она сама по себе является ядом. В самом деле, если германская раса является расой господ и хочет осуществить свое господство, то этим самым она уже раз и навсегда ставит себя во враждебные отношения ко всем другим расам на свете. Ведь рано или поздно они должны будут стать ее рабами, наверное насильственно и в лучшем случае обманным путем, потому что трудно предположить, что они примут рабство сознательно и добровольно.

Кстати сказать, это трудно предполагаемое явление частично осуществилось — во многих народах оказалась непреодолимая склонность к добровольному рабству. Этим объясняется явление сотрудничества, этим определяется политика так называемых немецких союзников — Италии, Румынии и т. д. Наконец, этим определяется чудовищное, логически нелепое и морально гнусное явление национал-социалистических партий не германского происхождения. Но все эти явления скорее исключения, скорее признаки все того же общего гниения европейского организма, о котором речь шла выше. В нормальной жизни их не могло бы быть, потому что сама доктрина национал-социализма в самой своей существенной части должна начисто отрицать возможность каких-либо союзников где бы то ни было. Волк не может вступить в союз с овцой, потому что единственной целью этого союза является то, чтобы волк овцу съел. Если у волка и может быть союз, то только с шакалом, который боится нападать на живое, а питается трупами, оставшимися от волчьей охоты.

Таким образом, сама сущность гитлеровской идеи несет в себе противопоставление Германии всему миру, неизбежность войны со всем миром. И тут спорить не о чем — победит весь мир, а не Германия. В этом смысле надо совершенно иначе расценивать основную идею, лежащую в самом центре коммунизма. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Ударение не на расовой исключительности какого-либо народа, а на классовых особенностях, существующих в недрах всех народов. Это делает коммунистическую идею универсальной и особенно подчеркивает провинциализм Гитлера. Коммунист дома во всем мире, потому что во всем мире существует пролетариат; коммунист имеет союзников повсюду, потому что повсюду он защищает одни и те же ценности. Гитлер везде чужой, Гитлер везде враг, Гитлер может считать себя прочно стоящим только на германской земле, да и то только до того мгновения, пока эти самые пролетарии всего мира не объединятся против него и не втянут в свое объединение и его собственных германских пролетариев; пока рабы не ищут освобождения; пока народы не восстанут против народа-господина. Таким образом, идея Гитлера является действительно подлинным динамитом, который должен взорвать его собственное здание.

Но кроме самой основной идеи есть еще другая, не менее существенная. Это идея тоталитаризма: тоталитарного государства, тоталитарной войны, тоталитарного права и т. д. Основа ее — полное порабощение личности интересам целого, это нам так хорошо знакомый по Достоевскому гигантский муравейник, это человек — тоже по Достоевскому, — штифтик или фортепианная клавиша. Достаточно проследить хотя бы в некоторых отраслях жизни применение этой идеи, чтобы понять ее смысл и значение.

Сейчас в оккупированных немцами странах переполнены бесчисленные концентрационные лагеря. Сидят граждане воюющих государств, сидят евреи, сидят коммунисты, сидят так, вообще. После первой волны арестов, когда мы были поражены совершенно невероятной пестротой списка арестованных, нам часто приходилось слышать недоуменный вопрос: «Ну а этот за что?» Потом, когда некоторых арестованных освободили, вопрос был и о них так же недоуменен: «Ну а это за что?» Теперь ясно, что в подавляющем количестве случаев и ареста, и освобождения все это делалось без всякого «за что».

Вообще, по существу, власть абсолютно не интересуется не только идеалами человека, но даже его поступками, — это все мелкие подробности его личной жизни, которая сама по себе невесома по сравнению с общими государственными интересами. Конечно, эти проступки не должны быть в прямом противоречии с общественным спокойствием, — большего от них не требуется. Власти, по существу, безразлично, как человек к ней относится — является ли он восторженным поклонником идеи германского господства или врагом германской расы. Важно одно: к какой общественной категории, к какому коллективу, национальному или классовому, он принадлежит. Ведь его личные взгляды, поскольку они только личные взгляды, вреда принести не могут, точно так же как и пользы от них мало. А вот коллектив, к которому он принадлежит, может быть вредоносным или, наоборот, полезным. Поэтому мы и слышим: прокатилась волна арестов, арестовали адвокатов, или евреев, или коммунистов. То, что в адвокатах оказались такие-то и такие-то личности, или забрали таких-то и таких-то евреев, — это уже скорее случайность. Характернее, что забрали евреев такого-то квартала. В каком-то смысле арестовывают не человека, а тот документ, носителем которого он является. Документ гораздо важнее его убеждений. Власти нужно арестовать такое-то количество, иногда такой-то процент определенных документов, а человек, так сказать, при них находится. Когда-то говорили, что в сознании русского полицейского режима человек состоит из души, тела и паспорта. Теперь состав человека определяется в первую очередь паспортом, потом телом. Душу можно признавать или не признавать, но, во всяком случае, она в расчет не принимается как некая не особенно существенная подробность человеческой жизни. Люди не только сидят месяцами в лагерях за свои неблагонадежные документы, людей также механически, по признаку коллектива и номера, расстреливают. За что расстрелян такой-то? За то, что его номер кончался на ноль, — расстреливали каждого десятого еврея.

И все это не случайность. Все это применение тоталитарного принципа к праву, это новое право, право новой Европы. Чтобы его принять, надо начисто отказаться от всех предрассудков гуманистической эпохи, надо забыть, что личность существует. Власть ее свела на нет. Власть есть самовозглавитель расового коллектива господ, и считается она только с коллективами. Душу заменила бумажка. Личную ответственность — принадлежность к неблагонадежному коллективу.

Этот порядок характерен не только в области права. Он введен в школу, в армию, в народ, в рабочий класс, — повсюду отрицается личность. И этот*принцип не остался механическим — он дал известные психические плоды. Может быть, верно и обратное — он вырос из известных психических предпосылок. Человек перестает осознавать сам свою личную ответственность. Он поступает соответственно воле коллектива, в который он входит. Замечательно, например, что немецкий тюремщик гораздо лучше французского. Он имеет какую-то возможность оставаться лично добрым и милосердным, потому что там, где он действует как член коллектива тюремщиков, не он отвечает за жестокости, голодовки и расстрелы, а весь коллектив, вся власть, за ним стоящая, весь его народ. Он спокойно одной рукой поможет, а другой расстреляет, у него будет при этом безоблачно чистая совесть, потому что его как бы и нет совсем. Странный мир господ, психология которых такова, что они, по существу, ни за что не отвечают. Ответственность переносится все выше и выше. Каждый — господин и начальник младшего, но он безответственный раб и слуга старшего, который в свою очередь имеет кого-то над собой, пока эта пирамида не заканчивается единым — носителем воли и разума, носителем гения и духа своего народа господ. В существе дела, нет никаких господ, потому что господство их ограничено, — есть единый господин мира, вобравший в себя все. Это, конечно, касается не только внешних дисциплинарных начал. Господин мира знает один только, во что надлежит веровать, кого надлежит любить, кого надлежит истреблять, он и волевое, и эмоциональное начало, — он и творческое начало.

Великий народ, родивший Гёте и Шиллера, Канта и Гегеля, Бетховена и Моцарта, великий народ с огромными творческими возможностями, в припадке какого-то коллективного — да, тоже коллективного — безумия отказался от всякого творчества, отдал свое право на творчество одному человеку, одарил этого человека свойствами божественной непогрешимости, поклонился ему. Единый может послать на смерть, если найдет это нужным, единый может заморозить в русских снегах, обескровить свой народ, внушить ему любую веру, любые принципы. Народ по отношению к нему является даже в каком-то смысле абсолютно безгрешным, — ведь если и совершает грехи, то только потому, что так велит единый. Грех на нем, но и святость на нем, потому что и на подвиг люди идут по воле единого, не они совершают подвиги, а ими он их совершает. Это все несомненно и верно. Тут надо добавить только одно: народ этот действительно безгрешен, на его совести только один грех, но зато заключающий в себе все грехи, смертный грех, который уже убил его живую душу. Грех этот есть отказ от своего человеческого достоинства, отказ от образа Божия в себе. Человек может владеть на началах рабства целым народом — если при этом он сам раб хоть одного человека, да к тому же раб добровольный. Если он воплощает в жизни не веления своей собственной совести, а приказания своего обоготворенного господина, то он не человек, не образ Божий, а слуга сатаны, воплощающий в себе сатанинское подобие. Он мертв по самому существу своему. И перед нашими глазами проходят огромные, бесконечные ряды живых мертвецов, проходит мертвый народ.

Кто же этот единственный живой воплотитель гения, воли, верований и чаяний своего народа? Вглядимся в страшное лицо, смотрящее на нас со страниц газет, с кинематографического экрана, со стен каждого немецкого кабинета. Вслушаемся в страшный голос, часами гипнотизирующий мир по беспроволочным волнам радио. Лицо за последнее время изменилось, стало еще тяжелее, обрюзгло, мешки под глазами увеличились. И голос его изменился. Когда его слушаешь, все время кажется, что через секунду он перейдет в страшный вой, в истерическое захлебывание. Чувствуешь, как там подступает пена к губам. Что там? Самовозношение? Самообожение? Ненависть?

Единственный, вождь, избранный вобрал в себя живую душу своего народа. Из него эманируют все грехи каждого отдельного немца, всех германских коллективов, всех периодов германской истории. Это поистине страшное напряжение, но человеческая природа, как бы слаба и ничтожна она ни была сама по себе, безгранично ёмка на грех. Нет предела греху, который может быть совершен человеком, нет предела проливаемой крови, нет предела совершаемым мучительствам и насилиям. Человек действительно может принять на себя ответственность за грех, потому что он способен совершить его. Иначе обстоит дело с другой стороной возложенных на единого прав. Ограниченная человеческая природа ограничена именно в своих положительных возможностях, в творчестве, в святости. Один человек способен на совершенно определенное творческое напряжение, и никто не может делегировать ему своего творческого напряжения. Он способен только осуществить себя и никак больше.

Таким образом создается эта страшная личность вождя. Некоторые, может быть даже значительные, но личные, творческие способности, некоторый комплект среднеполо-жительных человеческих свойств — и вся мера преступления, падений, лжи, жестокости, тупости, самоуверенности и греха собственного народа. Может ли кто-нибудь выдержать такую страшную нагрузку? Не понятно ли после этого, что голос по радиоаппаратам начинает срываться и переходить в вой, не понятно ли, что взгляд тяжелеет, не понятно ли, что во главе племени избранных, во главе расы господ, во главе народа, кончившего самоубийством, стоит безумец, стоит параноик, место которого в палате сумасшедшего дома, который нуждается в смирительной рубахе, в пробковой комнате12, чтобы его звериный вой не потрясал вселенной?

Но как бы ни были велики грехи, ответственность за которые он принял на себя, самый страшный грех — это само согласие принять на себя живую душу народа, само согласие на собственное обожествление, это назначение самого себя богом самому себе. За этот грех следует немедленная кара: страшная гибель этой последней свободной души, звериный вой, под который будет умирать вся истребленная им Европа.

II править

Нам надо еще с другой, более общей точки зрения рассмотреть, что сейчас погибает в Европе и что в то же самое время привело ее к гибели.

В течение всего нашего цикла мировой цивилизации существовало два полюса сознания, две разные концепции жизни, которые условно можно назвать Израилем и Римом. Рим победил, Рим окрасил собою многие века истории и вот теперь умирает, но только он сам, но не все его культурное потомство.

В чем разница между этими двумя точками зрения? Словесно эту разницу нетрудно определить. Израиль — сознание религиозное, Рим — сознание этатическое. Израиль — сознание личности, Рим — сознание коллектива. Израиль — сознание личного единого Бога, Рим — поклонение идолам. Но попробуем более конкретно нарисовать эти два портрета и подчеркнуть их абсолютную несочетаемость.

Рим. Многоплеменность его и многокультурность заставила римских граждан искать своего единства и какого-то общего начала не в общности веры — ее не было, — не в общности языка, не в общности своего национального происхождения, а только в общности своего государственного устройства. В конце концов все эти бесконечные народы, признавшие главенство Рима, имели общим только это главенство. Какой-нибудь галл или германец не мог понять грека или скифа ни в чем, кроме одного, — этим одним была государственная власть Рима. Именно благодаря такому исключительному положению государства в Риме, благодаря тому, что оно было единственным цементом, связывавшим все, оно очень быстро стало разбухать и вытеснять из сознания людей все иные ценности. Если никакая вера не могла стать всеобщей, если ни один бог не мог покорить себе всех римских подданных, то возникала необходимость создать бога из единственного материала, всеми признаваемого. Местные, партикулярные, боги считались принадлежностью отдельных римских провинций, они терпелись, даже относительно почитались, но над ними встал всем обязательный, единственный, всеримский — это божество римского государства, которому должны были приносить жертвоприношения как иудей, так и германец, как гражданин великого города, так и варвар. Это было самым настоящим идолотворением. Никакой другой языческий бог не был в таком смысле и в такой степени идолом и не определял собою языческой сущности древнего мира.

Это доказать довольно просто. В каком бы культе мы ни стали разбираться, везде мы можем при известном внимании найти некое подлинное богообщение и богоискание. Каждый другой культ был как бы затуманенным отсветом подлинного богопочитания. Туман зачастую прятал от верующего подлинный смысл того, чему он поклонялся, но на самом дне его души всегда коренилась эта потребность поклоняться истине, истине личной и абсолютной. Это были свойства, помогшие апостолу Павлу найти какой-то общий религиозный язык с Афинами. Не важно, что они от него отвернулись к концу его речи, — важно, что они стали его слушать. Одним словом, можно сказать, что по сравнению с культом государства все остальное язычество гораздо более религиозно подлинно и гораздо ближе к христианству и к единобожию вообще, просто даже — ближе к Богу и дальше от идолов. Все боги имеют свой корень вне человеческой органической личности, в них человек чувствует нечто потустороннее, нечто вне его лежащее и в этой своей потусторонности эмалирующее вечным светом единого истинного Бога. В культе же государства, в культе гения цезаря есть нечто, так сказать, особо, специфически языческое — обожествляется нечто, укорененное в самой человеческой природе, не связанное ни с каким потусторонним миром, подлинно — творение рук человеческих, отвлеченная оболочка живых народных душ. Гений цезаря есть идол par exellence13.

Религиозное оформление этого сознания было не единственным. Может быть, именно в этом своем отражении оно было и не самым ядовитым, — вот уже много веков человечество как бы избавилось от сознательного культа гения цезаря, и только на закате своей истории Европа опять вернулась к нему. Но другие выражения культа государства так и не умирали в течение всего мирового периода европейской истории. В средневековых университетах совершенно так же, как и в наших современных все молодые юристы отравлялись римской идеей государства и, впитавши ее в свое сознание, стремились воспринимать государство как абсолютную ценность. Государство воспринималось ими как подлинный субъект исторического процесса. Всякий курс государственного права начинался с этой элементарной истины, — да она даже и не обсуждалась, не защищалась как нечто собой разумеющееся. Просто сразу давалось определение государства через народ, единую власть и единую территорию. Народ, власть и территория были определителями каждого данного государства, некими специфическими особенностями его, но творило живую историю именно оно. Власть могла меняться, территория — сокращаться или разбухать, народ мог сливаться с другими завоеванными народами или частично отторгаться от единого целого, — пока существовало единое государство, субъект исторического процесса был жив, и он именно и действовал, и он был единственным, что следовало принимать в исторический расчет. Можно, конечно, согласиться, что измерение территориальных характеристик не влияет на жизнь или смерть государства. Можно также тысячами примеров доказать, что в одном и том же государстве на протяжении его истории сменялись различные образы правления, не меняя, по существу, ничего в его единстве. Достаточно обратиться к примеру самого Рима.

Но вот с народом дело обстоит иначе. Если на минуту отрешиться от римских юридических предрассудков и предубеждения, если просто посмотреть на то, как происходит история, то ведь окажется, что творит ее не государство, а народ, государство является одним из проявлений творческой народной воли. Народ осваивает определенную территорию, создает и поддерживает определенную власть, строит свое государство, свой дом, хороший или плохой, бедный или богатый, удобный или неудобный, но всегда им, народом, созданный, относящийся, по существу, к мертвой природе и уж поэтому неспособный быть личностью, особенно субъектом какого-либо творческого процесса, в том числе и исторического. Рим внушил всем европейским векам истории совершенно неожиданную и необъяснимую идею оживотворения мертвой природы, идею подлинного идолотворения, нисколько не менее нелепую, как если бы мы действительно почувствовали дом, в котором мы живем, как некое живое существо, которому призвана служить наша семья, которое определяет ее судьбу и для которого мы являемся некоторой характерной особенностью — не более. И тут важно не только это идолопоклонство, сознательное или бессознательное, важно, что оно вызывает приношение настоящих человеческих жертв. Народ, становясь чем-то вторичным, лишаясь своего подлинного права творить историю, делегируя это право мертвому, а потому к творчеству неспособному понятию, — творчески убивается, приносится в жертву идолу.

Какова другая концепция исторического процесса? Условно назовем ее концепцией Израиля как максимально выраженного типа совершенно иной судьбы. Существует ли Израиль как историческая величина? Об этом не будут спорить ни его враги, ни друзья. Нет спора о том, что он существовал, лишь пока существовало израильское царство, и возник теперь заново вместе с новым еврейским государством в Палестине. Ясно, что он непрерывно существовал. Существовал народ как носитель своей исторической судьбы, как живая и подлинная личность. С точки зрения территориальной у него века не было никакой территории, он был развеян по всему миру, с точки зрения власти у него не было никакой своей власти тоже века, и он механически подчинялся власти той страны, где он находился; не было даже гражданства или подданства, он был гражданином или подданным любого другого государства, — не было государства. И, несмотря на все эти отсутствующие признаки, которые с точки зрения римского язычества должны были бы сделать Израиль давным-давно мертвым, он оказался более живым, чем сам Рим и его бесчисленные наследники. В самом деле, как может римлянин воспринять такую аномалию: самостоятельное и прочное существование одного из признаков, одного из атрибутов государства — народа? Для Рима это нелепость, нелогичность и в каком-то смысле неблагочестие, потому что надругательство над богом-государством. Но для истории это факт, осознав который трудно вообще примириться с римской концепцией исторического процесса. На сцену выступает личность, народная личность, перед лицом ее мертвеет все, что не есть личность.

Для израильского сознания характерно это определение себя как народа. Все может меняться, все оболочки — исчезать, все территории — отниматься; личность народа остается — потому что она так создана Богом — бессмертной и вечной. И народная личность, Израиль, стоит перед Богом, который ее создал, а не перед богом, созданным ее руками, как в Риме. В этом одно из великих значений израильского единобожия. Бог, как единая абсолютная и совершенная личность, как лицо, обращен к своему образу и подобию, к своему народу избранному, к Израилю, который в этом смысле есть символ всякого народа — личности, всякого образа и подобия Божия. Эта народная личность может грешить и падать, она может заслуживать Божия проклятия — но она остается личностью, имеющей какое-то непосредственное отношение к Божией воле, ответственной перед Божией волей. На Страшный суд встанут народы, но не встанут государства, потому что Бог позовет на Страшный суд только души живые, а не мертвые оболочки этих душ. На Страшный суд придут все нагими, и в этом смысле и народы будут нагими, обнаженные от своих государственных форм.

Израильский народ, который был ветхозаветной Церковью, именно самым фактом сознания в себе живой народной души подготовил христианство. Христианство не могло возникнуть там, где живая личность народа была сведена к атрибуту мертвого идола. Рим мог создавать мертвые законы и мертвые установления, но не мог воплотить живого Бога. В этом смысле, помимо даже самого избрания Израиля, помимо всех обетовании ему, он самым свойством своим был предопределен к боговоплощению. В известном смысле на всем протяжении своей древней истории Израиль вынашивал Бога. Надо было быть личностью, чтобы воплотить абсолютную Личность, надо было быть образом Божиим, чтобы воплотить Бога. Таким образом, израильство как принцип, как миропонимание был необходим для христианства, новозаветная Церковь есть расцвет и раскрытие ветхозаветной, христианство есть новый Израиль.

Конечно, трагично и необъяснимо, что Израиль не принял своего Мессию. Хотя это утверждение нуждается в очень серьезных оговорках. Ведь не только первые ученики и апостолы Христа были израильтянами, но и дальнейшая проповедь христианства, если даже она распространялась не в Палестине, все же обращалась по преимуществу к иудеям рассеяния и главным образом среди них находила прозелитов. Павловы Церкви Греции и Малой Азии, даже первоначальная Римская церковь были в подавляющем большинстве своем по национальному признаку иудейскими Церквами. Но новый Израиль был настолько универсальнее древнего, определяемого расовым признаком, что он очень быстро растворил в себе расовые признаки. Второе поколение христиан чувствовало себя христианами, а не иудеями или греками. Поэтому можно утверждать, что отсутствие иудейской струи в дальнейшем христианстве скорее говорит о большем соответствии пониманию христианства его иудейских адептов, чем лиц иных национальностей, сумевших оставить неприкосновенным в христианстве свои национальные особенности. Если бы грек или римлянин абсолютно и безоговорочно принял христианское откровение, то его дети уже должны были бы забыть, что они греки или римляне, а чувствовать себя только христианами, сливаясь в этом единственном самоопределении со своими братьями-христианами из иудеев. Таким образом, можно понимать тут трагедию в очень ограниченном смысле слова: трагично, что не весь Израиль принял христианство, и только. Гораздо позднее стали воспринимать эту не принявшую христианство часть Израиля как весь Израиль, забывая, что огромная другая часть вошла в церковное тело и определила его собою в первых веках христианства.

Преображенная Новым Заветом, христианская Церковь не только не меньше, но даже больше, глубже и абсолютнее противостала римскому государству; воплощенный Бог противостал обоженной плоти; Христос — гению римских цезарей. Принципиально между ними лежала пропасть, и кровь первохристианских мучеников, умиравших за отказ принести жертву гению императора, была достаточно убедительна, чтобы показать, что христианство именно так воспринимало свое учение. Только трагический компромисс, приведший к слиянию несочетаемых элементов во времена Константина Великого14, этим самым слиянием обескровил римскую идею и обезобразил идею христианскую. Христианство могло логически идти не на компромисс, но на какое-то внутреннее соглашение с любым народом, становясь его душою, преображая его в новый Израиль. Но то, что могло быть в его отношениях с народом, не могло быть в его отношениях с государством, потому что, по существу, это понятия несочетаемые, и государство исказило очень многое в христианстве. Нет ничего страшнее слов — «торжество христианства», нет ничего страшнее, чем обряд коронования кесаря, где незаметно нищий и страдающий Бог Голгофы подменяется облеченным в латы гением императора. Нет ничего страшнее подмены народа, который каждый может и должен стать народом-Богоносцем, новым Израилем, подмененным государством, идолом, пожирающим трупы и требующим новых жертв.

Вся история Европы есть история таких страшных подмен. О, государство, не жалея живота, трудилось на пользу своего союзника — Церкви: Карл Великий мечом загонял варваров в крещальные воды — и так с него это и повелось. Ненормально-противоестественный союз лег тяжкой печатью на жизнь мира.

И вот он распался. Процесс этого распада начался давно. Государство первое отреклось от союза с Церковью, возбуждая этим совершенно непонятное огорчение многих поколений церковных людей. Но в начале этих отречений государство не прокламировало себя до такой степени антихристианским, как сейчас. Сейчас гений кесаря поставлен на алтарь, где приносились бескровные жертвы, личное верование человека не оставляется ему в его частное распоряжение и потребление, а контролируется верованием общественным. Он не может быть сам по себе, он должен принести жертву кесареву гению, его душа стала собственностью кесаря.

Любопытно, что в этот последний момент болезненного и ненормального роста и окончательного распада идеи государства вдруг заново с небывалой силой возникли гонения на евреев. Языческое и антихристианское государство в одном только и считается с Церковью: оно принимает в расчет церковные свидетельства о крещении евреев. Конечно, ему важно не то, что еврей стал христианином, что стало на одного христианина больше в христианских церквах, — ему важно, что еврей перестал быть евреем, что его новое христианское сознание скорее будет способствовать разложению его национального сознания, что в качестве христианина он будет легче ассимилирован языческим государством.

Острота еврейского вопроса абсолютно непонятна, если подходить к нему с политической или экономической, да почти с любой другой точки зрения. Нам говорят, что евреи являются главными представителями капитализма. Но мы знаем, что процент богатых людей в еврействе так же ничтожен, как и в любой другой нации. Да кроме того, если хотят бороться с капитализмом, то совершенно непонятно, при чем тут десятки тысяч еврейского пролетариата, зачастую более нищего, чем любой другой пролетариат. Политическая роль евреев также не выражается какой-либо особой специфической позицией, занимаемой ими, а распределяется среди всех настроений и оттенков современного общества, так что, пребывая в одной партии, еврей тем самым находится в состоянии борьбы с евреем, находящимся в другой партии. Нет, тут все рационалистические объяснения ничего не дают. Борьба идет на гораздо большей глубине, и совершенно не важно, сознают ли это борющиеся партии или нет. Борьба идет на каких-то совершенно особых принципах жизни. Еще и еще раз мертвый государственный коллектив, обожествленная и превознесенная римская идея хочет утвердить себя, сея смерть всякой живой личности, как индивидуальной, так и народной. Израиль есть такая живая личность, более того — он только это и есть, поэтому борьба с ним является чем-то основным, принципиальным, перерастающим рамки любой политики, любой экономики, любых отвлеченных кабинетных доктрин. И в этом честь Израиля. В этом смысл тех жертв, которые он несет. Борьба с Израилем — той же природы, что и современная борьба с христианством. Можно только сказать, что, к сожалению, для христианства она более остра, когда речь идет об Израиле. И это большое обострение объясняется тем, что Израиль для любого сознания есть чистая личность, христианство же, вопреки своей личной сущности, воспринимается многими как установление, как нечто в чем-то одноприродное римской идее государства. И хотя это является чудовищным искажением самой сущности христианства, нельзя не признаться, что сами христиане дали повод такому искажению, в течение веков не протестуя против своего дикого компромисса с государством.

Единственное, что в этой области утешает, это то, что компромиссный период кончился. Только в слабых душах не проведено еще окончательное разграничение двух несовместимых миров. Церковь выходит пусть ослабленной, униженной, кровоточащей и гонимой, но внутренне освобожденной. Она личность, она богочеловеческое тело Единой и Абсолютной Христовой Личности, и этим самым она зовет каждого своего члена к окончательному решению: хочет ли он приносить жертву гению кесаря, хочет ли он идти на союз с ним, или предпочитает он мученичество и гонения.

Мы стоим сейчас не только перед этим громадным вопросом. Есть еще один, мистически даже более важный и решающий.

Освобожденная от союза с государством и гонимая Церковь видит рядом с собою некогда побежденную сестру, Церковь ветхозаветную, также гонимую, но продолжающую быть живой личностью. Они рядом, перед теми же мучителями. Между ними волею внешнего мира создается новый и таинственный союз. Он, может быть, есть самое ценное и значительное из всего, что сейчас происходит в мире.

Сын Давидов, не признанный своим народом Мессия, распинается сейчас вместе с теми, кто некогда Его не признал. Крест Голгофы лег на плечи всего Израиля. И этот голгофский крест обязывает. Сейчас речь идет о небывалом и не могущем быть раньше — речь идет о христианской Церкви израильского народа, о свершении и исполнении времен.

И надо сказать, что помимо таких больших мистических планов в жизни обычной многое созрело и подготовилось. Еврей давно уже стал чувствовать себя если не христианином, то человеком христианской культуры. В своем многовековом рассеянии он слишком близко и непосредственно соприкасался везде с великим и бессмертным Павловым делом, чтобы оно не дало своих плодов. Даже если он сам отрицает свою принадлежность к христианской культуре, это ничего не значит. Потому что в мире сейчас существуют и борются только два начала — языческое начало обожествляющих внешних форм, культ кесаря, и единая Личность, являющаяся первообразом всякой иной личности. Можно идти за человекобогом или за Христом. Другого выбора нет. Этим определяется огромная ответственность, лежащая сейчас на христианстве, на каждом христианине в отдельности. Он призван стать воспреемником еврейского народа, он Божией волей обращен лицом к лицу своего старшего и некогда отпавшего брата.

Мне вспоминаются две знаменитые статуи Страсбургского собора — ветхозаветная и новозаветная Церкви. На глазах ветхозаветной повязка, и посох ее сломан. Зрячая и сильная своей правдой, новозаветная Церковь должна суметь снять повязку с глаз своей сестры. Думается, что нива уже побелела и ждет только делателя жатвы. А князь мира сего15 всеми мерами готовит этих делателей жатвы, проводя между собою и ними неодолимую черту, изгоняя их из своего земного города, из своих Содома и Гоморры16, над которыми должен пролиться серный дождь.

Итак, подведем итоги. Для времени гибели всеевропейской культуры, основанной на ложной языческой римской идее обожествления государства, особенно характерна его внехристианская структура сознания. Этим самым христианство фактически освобождается от своего многовекового компромисса с государством. Второй характерной чертой являются гонения на евреев, отбрасывающие гонимых в один лагерь с христианами. Христианская культура подготовила еврейство к тому, чтобы выйти навстречу некогда им не признанному Мессии и образовать собою христианскую Церковь Израиля. Под этими знаками совершается сейчас исторический процесс.

III править

Соблазн государства не только не исчерпывается, но даже не определяется тем, что это есть великая идея, пленяющая своею гармоничностью человеческую душу. Соблазн государства гораздо реалистичнее и практичнее. Рим владел миром века. Века владели им его наследники. Государство дает людям подлинный и практический ключ к могуществу. Если оно хорошо организовано, если его аппарат работает точно, то эта машина способна перемалывать не только человеческие тела, но и человеческие души. Всякое властолюбие, всякое подчинение себе подобных, всякое стремление к всемирному господству и могуществу не может не быть соблазненным идеей государства как самого верного, короткого и испытанного пути к достижению своих целей. С другой стороны, под огромными и нерушимыми стенами могущественного государства чрезвычайно соблазнительно укрыться слабым, искать его покровительства, его поддержки, подачки. Оно за это требует немногого — требует только признать его силу и поклониться ему. Как уж тут не поклониться, когда она так явна, и куда ничтожному одинокому существу бороться с нею, и что это ничтожное существо может ей противопоставить, когда она насыщена силою миллионов таких же точно существ. Миллионы и один — тут не о чем разговаривать. Да в конце концов, поклониться не трудно, а за это можно получить неисчислимое количество преимуществ. Я получаю армию, которая будет воевать за меня, полицию, которая будет охранять мою безопасность, хорошие железные дороги, почту каждый день, хорошо организованное снабжение продуктами, обеспечение меня пенсией под старость. В лучшем случае, если государство достаточно могущественно и самоуверенно, оно может даже освободить меня от необходимости до чего-то додумываться собственными усилиями; оно может предложить мне вполне удобные мысли и вполне удобную веру. Если же эти мысли и эта вера окажутся в чем-то несоответствующими единой истине — и тут моя забота невелика, потому что я за эту веру не отвечаю: не мною она выдумана и не я ее сам себе избрал. Кто выдумал и предложил ее, тот за нее и ответствен. Государство таким образом обеспечивает своим гражданам полное внешнее благополучие и полный душевный комфорт при минимальных затратах — за одно только признание своего примата. И чем покорнее человек, тем благодушнее и комфортабельнее его жизнь. Он — член хорошо организованного стада, ему обеспечены тучные пажити и обильный водопой, пастух водит его за собою, может иногда даже ласково потрепать его по голове. Правда, он состригает шерсть со своих милых овечек — таков закон стада. А иногда, в хорошо определенные сроки и на основании своих неопровержимых законов, он отбирает известное количество этих своих милых овечек, самых молодых, хорошо и любовно им выкормленных, и отводит их на бойню. Это не беда, потому что взамен зарезанных родятся новые, их опять будут пасти, холить и лелеять для отправки на бойню.

Если человечество до сих пор только мирилось с таким положением вещей, то надо сказать, что за последнее время стадное сознание дошло до какого-то всеобщего и повального восторга. С восторгом толпятся около пастуха, с восторгом принимают пищу из его рук и с восторгом подставляют шеи под его нож. Милые овечки, переставшие чувствовать себя человечками!

Не в них теперь дело, а дело в пастухах. Овечки своим сознанием предопределили право на существование пастухов, они их как бы вывели из себя, согласились на них, даровали им быть. Теперь дело пастухов решать дальнейшую судьбу мира.

И у пастухов — у всех водителей, вождей, государственников, у всех теоретиков и практиков организованного человеческого стада — сейчас достаточно неопровержимых доказательств, чтобы оправдать свое дело и теоретически, и практически. Национал-социалистическая Германия только что дала всей Европе наглядный урок, что значит человеческий покорный, хорошо организованный коллектив по сравнению с анархически бредущими вразброд неорганизованными отдельными человеческими личностями. Машина германской государственности работала точно, без перебоев, аккуратно, как и должна работать хорошая машина. В самом деле, не видали ли мы все до войны в каких-то журналах целый последовательный ряд карт Европы, как они представлялись в будущем Гитлеру? На первой заштрихована только Германия, на следующей штрихуется и Австрия, потом Чехия, потом Норвегия, Бельгия, Голландия, Франция, Балканы, потом, наконец, Украина до самых стен древнего Московского княжества. Тогда это казалось бредом, вызывало даже не негодование, а смех, — но машина работала без перебоев, и весь план как будто бы осуществлен. Таким образом, машина оправдала себя, государство оправдало себя. Но если иметь машину, то весь ее смысл сводится к тому, чтобы она была исправна, не только исправна, а в своем роде совершенна. Каждый штифтик, каждое колесико, каждый винтик должен быть на своем месте и служить совершенно определенным задачам. Ни у какой части этой машины не должно быть никаких посторонних задач, весь смысл ее исчерпывается только ее положением в целом, только ее абсолютной покорностью воле целого. Если дело поставлено так, то в работе перебоев не будет; можно будет точно рассчитать, когда и где и с какой продуктивностью будет произведена та или иная работа. За столько-то месяцев — столько-то человеческих жертв, такое-то количество разоренных городов и деревень, такое-то количество обращенных в рабство народов. Работа выполнена. Машина получает новое задание: переработать в течение определенного срока новое количество сырого материала в готовый продукт — в покорных рабов. Ничего возражать не приходится. Гений римского кесаря может торжествовать — никогда и нигде он не получал таких обильных жертвоприношений, никогда и нигде храм его не покрывал собой всей вселенной. Никогда и нигде его идея не была доведена до последнего своего смысла, до последнего логического предела… до абсурда даже. Скромные государственники-мечтатели недавнего прошлого оставлены далеко позади: у них не хватало смелости сделать последние выводы из своих предпосылок, они как-то в различной мере признавали личность, они отводили ей какую-то роль в государстве, — иными словами, они позволяли штифтикам и винтикам иметь какое-то побочное дело, побочное назначение, а не только служить своей прямой задаче, интересам целого. Они, например, признавали самоценность семьи и какую-то внутреннюю свободу в ее создании. Какой абсурд! Семья, конечно, ценность огромная, но в ней нет и не может быть никаких целей вне государственных общих целей. Семья есть первоначальная фабрика производства новых поколений, семья должна поставить государству новых солдат, и солдаты должны быть здоровыми и сильными. Этим должно определяться все: должны подбираться подходящие родители для того, чтобы солдаты были выносливы и сильны. Воспитание детей уже мало семьи касается: государство берет на себя заботу, и чтобы воспитание было как можно более однотипным, нивелирующим, чтобы штифтики и винтики получались как раз такими, какие нужны для правильного функционирования машины. Наука, искусство, религия — все вплоть до игр и кухни — все должно служить единому великому целому. Чем непобедимее машина, тем выше возносится слава единого бога, великого гения кесаря, воплощенного в лице обожествленного вождя.

Забудем на минуту о наших маленьких, еще не побежденных, еще продолжающих бунтовать волях, забудем о всяких этических оценках. Что же? Надо признаться, если уж строить машину, то, конечно, совершенную, если уж признавать власть государства, то уж конечно дать ему возможность показать себя, развернуться до конца. Новая концепция государства оправдала себя. Кто сказал «А», должен сказать и «Б», кто пошел на первоначальный компромисс с машиной, должен позволить ей перемолоть все в своей стальной пасти.

В современном сознании есть одно преимущество: никакого лицемерия. Государство прямо говорит личности: я тебя съем, — а не прикрашивает это свое желание словами о любви, о заботе, о культуре и т. д. Нечего и личности лицемерить и делать вид, что она не понимает истинных вожделений государственной машины, нечего искать компромисса с машиной. На свете может существовать или личность, или машина, или подлинная христианская культура, построенная на вечной ценности человеческой личности или ее бесчисленные штифтики и винтики, ничего общего с личностью не имеющие. Надо выбирать между живой душой и мертвой вещью.

Мне кажется, что я раньше показала, как мертвая вещь ведет к смерти все, что она схватывает в орбиту своего влияния. Сейчас мы подошли к часу самой страшной расплаты: европейская история должна своей жизнью расплатиться за тот подмен ценностей, который она допустила. Гений цезаря повергается в прах, машина начинает распадаться на мертвые части. Мы присутствуем при агонии европейского периода мировой истории.

Но в поисках того, что должно ей наследовать, нам необходимо обратиться еще к одному явлению, чрезвычайно характерному для последних веков и характерному вообще для власти государственных и европейских машин.

В последние сроки перед престолом Божиим предстанут народы, дети Божий, созданные по Его образу и подобию. И мне кажется, что во время этого последнего боя сатаны за свое господство он тоже созовет перед престолом своим своих детей, творение своих рук, — государства. Он, небытие, тоже будет окружен государствами — таким же небытием, таким же мертвым и лживым началом, как он сам. Замечательно, что государства эти не совпадут ни в количестве, ни в каких-либо других своих свойствах с народами. Нельзя будет сказать, что каждому народу было свойственно свое государство как некий двойник его бытия, как некое кривое зеркало его духовной сущности. Нет, в одном случае народов будет гораздо больше, чем государств, в другом — несколько государств будут соответствовать одному народу. И грехи государств будут не совпадать с грехами народов, даже значение, удельный вес государств и народов не будет параллелен.

Действительно, в истории последних веков существовало странное явление, о котором я уже вскользь упоминала. Очень часто государство-властитель покрывало собою гораздо более утонченную культуру, гораздо более насыщенную внутреннюю жизнь какого-либо народа, чем культура господствующей части.

Европа была своеобразным гнездом метрополии, своеобразным ангаром, гаражом, откуда выходили в мир непобедимые машины, чтобы его завоевать и овладеть, — конюшней механических коней.

И странно было сознание европейского человека. Он мог в своих библиотеках изучать древние культуры Азии, он мог даже испытывать влияние утонченной и глубокой индусской философии, раскапывать развалины древних городов, изучать сложность конструкции пирамид, собирать китайскую слоновую кость, — одним словом, чувствовать огромный вес чужих культур, отдавать им должное. Зачастую даже больше — видеть многие преимущества в жизни других народов, уважать китайцев за их общественные добродетели и замечательное миролюбие, индусов — за их религиозную глубину и мистическую одаренность и т. д. И, несмотря на все эти признания чужой значительной жизни, европейский человек в нужную минуту выводил из своей европейской конюшни своего стального коня или оснащал своими пушками свои броненосцы и ехал осуществлять власть над этим живыми народами. Он выше их только в одном отношении. Он сумел создать стальных поработителей мира, он сумел добиться покровительства самого мертвого из всех идолов — идола государственности. Под знаком этого идола, руководимый его верными жрецами, европейский человек подчинял своей мертвой государственной машине живые души негосударственных народов. Он питался ими, питался и материально — эксплуатируя в свою пользу их природные богатства, и духовно — осваивая и перерабатывая их культурные и религиозные ценности. Можно сказать, что гений кесаря часто получал в жертву кровь и дух живых народов и ими существовал, ими обретал некое подобие настоящей жизни.

В самом деле, не поразительно ли, что Англия века владела Индией? Тут даже поражает не только культурное несоответствие этих двух народов, но и количественное несоответствие народа-господина и народа-раба. Разве не поразительно отношение абсолютно всех европейских государств к Китаю, народу, имеющему свою изумительную культуру, свою философию, свое утонченное искусство, даже склонность к своей особой технике и к тому же самому количественно большому народу в мире? И, несмотря на эти свойства китайского народа, каждая европейская оса считала своим правом налететь на Китай и поживиться китайским достоянием. Каждый европейский проходимец и авантюрист считал себя господином китайских тружеников, считал себя дома в Китае, считал себя избранным, белым, осененным и предназначенным для благодати рабовладения. Почему это было так? Чего не хватало Китаю, чтобы чувствовать себя свободным от европейских эксплуататоров и культуртрегеров? Чего не хватало Индии, чтобы противопоставить свои сотни миллионов населения небольшому количеству английских захватчиков? А с другой стороны, почему из всех азиатских островов только Япония, гораздо более незначительная и малочисленная страна, получила некое европейское признание и сама начала подражать европейской захватнической политике?

Ответ тут ясен. Как бы ни была развита культура какого-либо народа, как бы ни была глубока и утончена его религиозная жизнь, если он не ввел в свой пантеон гений кесаря, если он не поклонился мертвому идолу государственности, не воздвиг у себя самого храма этому идолу, — то он был ничто для искаженного и отравленного европейского сознания. Япония поклонилась, подчинила свою древнюю веру этой привозной из Европы идолопоклоннической вере, — ну вот и вышла в люди. Только это весомо, — остальное ничто перед европейским сознанием. Конечно, хорошо, если народ, обращенный в рабов, если страна, ставшая колонией европейской метрополии, имеет не только пшеницу, рис, хлопок и всякое другое сырье, если у нее есть какие-либо культурные богатства, — их также можно экспортировать в метрополию, заполнить столичные музеи Европы произведениями рабского искусства, основать кафедры в европейских университетах для изучения рабской истории и философии и т. д. Но, по существу, это все не меняет центрального в отношении к народам-рабам — они ничто, они материал для обогащения господ, они навоз для удобрения европейских исторических полей. И тут не важно, что у одного европейского государства колоний так много, что они во много раз превосходят своими размерами территорию метрополии, а другие европейские государства не имеют ни одного необитаемого острова, на котором можно было бы водрузить свой флаг. Дело тут не в фактах, а в психологии. Одни владеют, другие же вожделеют владеть. И одно стоит другого, даже, может быть, вожделеющие страшнее, чем владеющие, как голодный удав страшнее сытого. Вот Германия переживает сейчас процесс вожделения рабов. Она в этом смысле находится в состоянии самой настоящей психической мании, потому что она способна приписать рабьи свойства любому народу, не имеющему никакого желания стать рабом. Любопытно, что в современной Франции, казалось бы доведенной до предела в унижении и бессилии, разбитой, опозоренной, все же слышится это осиное жужжание. Даже став рабами немецкой машины, они хотят хотя бы при помощи этой машины-поработительницы получить по европейскому своему достоинству ей принадлежащую часть колониальных богатств какой-то там варварской России. Осиная психология неистребима, даже когда осу раздавят сапогом. Летать не может, а ужалить все еще хочется.

Но так оно все было. Так оно еще есть в старом, не умеющем примениться к новым обстоятельствам сознании. Война и тут проводит черту и ставит слово «итог». На новой странице пойдет новый счет. Не пойдет, а пошел уже. Война всколыхнула не только Европу, война всколыхнула весь мир. Европа не могла своими силами справиться с внутренней своей трагедией, она должна была позвать себе на помощь азиатов. Племена господ, верные рыцари государственности, обратились к рабам за поддержкой. А сила этих рабов оказалась неисчерпаемой. Помилуйте, Китай и Индия — это 800 миллионов человек! Оказалось, что рабы сильнее господ, что только они могут вывести их из пропасти. Китай шесть лет противостоял этой карикатуре на Европу — Японии. Он будет еще противостоять ей сколько угодно лет, — во всяком случае, он оказался тверже, чем все европейские гнезда в Азии, которые горят, горят на наших глазах. Конечно, в конце концов машины европейцев работают лучше, чем японские машины, и когда танк пойдет на танк, а аэроплан на аэроплан, то перевес европейских танков и аэропланов даст себя знать — Япония будет раздавлена, с нее сорвут этот ее маскарадный европейский костюм и заставят вернуться к смиренному азиатскому сознанию. Но пока это случится, на наших глазах происходит другое: происходит пробуждение азиатских народов, у них происходит рождение самосознания, уверенности и в своем праве, и в своей силе. Никакая метрополия не сможет завтра отнестись к своим сегодняшним союзникам, а зачастую и спасителям как к рабам, как к низшему сорту человечества. Война сейчас убивает европейскую религию государственности и на Тихом океане, и в каждой индусской и китайской деревушке. Война вызывает на первые позиции мирового исторического процесса новые силы, освобождает их от рабства и от опеки, заставляет их говорить полновесным голосом. Ничтожный территориально, европейский полуостров азиатского континента должен чувствовать, что кроме него есть и другие полуострова у единого континентального тела Азии. Азия сейчас идет на смену Европе, как некогда она сама шла на смену греческому полуострову. Истории стало тесно на европейской неплодородной почве, она перестала верить в силу и истинность всеевропейского государственного идола — она зовет новые силы и новые народы послужить ей, вложить свой творческий гений, свою религиозную сущность, все свои способности в создание нового и лучшего мира. В этом смысле даже не религиозно, а практически, исторически сейчас должен брызнуть свет с Востока. Таков смысл совершающихся событий. Старики умирают. Новые люди идут им на смену.

IV править

Во всем своем предыдущем изложении я сознательно обходила самый жгучий для меня вопрос — вопрос о судьбе России. Она только подразумевалась, ее существование только определило собой судьбу других действующих сил, но о ней самой не было речи. И зачастую, говоря об отдельных европейских государствах и доказывая неизбежность их гибели на основании их внутренних свойств, я думала, что те же характеристики приложимы и к России, — значит, и она должна погибнуть. Но наряду с этим, говоря о судьбе колонизируемых народов Азии, я думала, что все сказанное любой европеец готов применить и к России, как будто ее судьба — с этими освобождающимися азиатскими народами. Так и остается Россия загадкой, как она была загадкой века. Самое удивительное, что о России можно сказать все или почти все, что говорилось о самых противоположных силах мирового исторического процесса, и все будет в той или иной степени верно.

Последние десятилетия своей истории Россия прошла таким причудливым путем, так оказалась связанной с самыми разнообразными союзниками, оказалась в борьбе с самыми разнообразными врагами, что в ее судьбе разбираться надо гораздо более осторожно, чем в судьбе любой другой страны.

Сначала краткий перечень внешних событий русской истории последнего времени.

Россия — видный член Лиги Наций, ведущий свой государственный корабль по фарватеру великих европейских демократий, определенный союзник Англии и Франции против держав оси. В таком очень ясном и выявленном положении застают ее мюнхенские дни, когда вокруг все как бы забывают о двадцатилетнем существовании блеска держав, входящих в Лигу Наций. Я уже не говорю о маленьких государствах, которые и, по существу, может быть, не могли играть решающую роль в грядущих событиях. Мюнхен объединил на решение вопросов, связанных с судьбою вселенной, только четыре державы: Англию и Францию, с одной стороны, и Германию и Италию — с другой. Очевидно, европейцы решили, что их голосов совершенно достаточно для определения будущих путей истории: азиаты были отброшены в Азию, их не стоило спрашивать ни о чем, они могли скомпрометировать всякого, кто втягивал их в решение вопросов жизни и смерти многих народов. Азиатская сущность России вдруг стала очевидна не только Гитлеру и Муссолини, но и Чемберлену и Даладье. Общим решением четырех держав-гегемонов Россия была избавлена от европейского позора, происшедшего в Мюнхене, смогла никого и никому не предать, смогла остаться в стороне. Мюнхен, по существу, был выгоден только для России, потому что он ей совершенно развязал руки. С сентября 1938 года она могла совершенно свободно идти по любому международному пути, искать любых новых связей и союзов, не неся ответственности ни за какие свои прежние связи и союзы, — Мюнхен снял с нее все обязательства. Итак, Европа договаривалась и как будто договорилась, а Азия просто осталась совершенно в стороне от этих европейских дел и договоров.

Второй акт — германо-советский договор августа 1939 года; договор, который, по мнению многих, был последней причиной возникновения войны. За год до того освобожденная от всякой ответственности Россия — и освобожденная предательским актом всех европейских держав — вдруг объявляется единственной ответственной силой за войну. Если бы не Россия, если бы не русские сапоги, не украинская пшеница, не бакинская нефть, а главное — не полная обеспеченность восточного тыла, Гитлер, мол, никогда бы не решился на объявление войны. Таким образом, развязал войну не Гитлер, а Сталин, не Германия, а Россия. И это положение казалось чрезвычайно логичным и по внутренним характеристикам новых союзников: советский этатизм — родной брат национал-социалистического этатизма, братья-диктаторы, братья-разбойники поделят между собою все награбленные богатства, поделят между собою мир. Подобное приводит к подобному. И весь мир разделен по этому признаку: с одной стороны, рыцари свободы, демократии, мира, христианской культуры, с другой — рабовладельцы, насильники, милитаристы и т. д. Внешняя логика таких рассуждений была неопровержима и подкреплялась различными фактами. Можно было только спорить, не подерутся ли в будущем братья-разбойники, деля награбленные богатства, или этих богатств будет столько, что на всех хватит. Фактом германо-советского договора Россия была как бы окончательно втянута в один из борющихся европейских лагерей, она лишалась своей собственной судьбы и должна была разделить судьбу своего союзника, испытать всю тяжесть поражения, если он будет разбит, и разделить все плоды победы, если он победит. Причем второе «если» казалось почти неизбежным. Гитлеровские успехи первых лет войны ничем не могли быть остановлены. Ну пассивно продолжала сопротивляться Англия, Америка как будто умывала руки, и если с Англией пришлось бы долго возиться, то ничего не могло помешать России в нужную минуту кинуться на помощь Германии. Мол, уже идут переговоры о великом совместном походе на Индию, заключены какие-то соглашения с Японией, стянуты войска на турецкую границу и т. д. Трудно было возражать против таких утверждений. Действительно, подобное притягивалось к подобному, диктатуры заключали союз, французский обыватель видел на ногах немецких солдат русские сапоги. Все было ясно.

Но ясно было только для тех, кто видел в России только один лишь лик, кто не различал за чертой этатической коммунистической власти лика иной народной России, и не только народной — России всего ее религиозного прошлого, всех ее былых чаяний. В каком-то смысле ясность положения была открыта только тем, кто раз навсегда поместил Россию в Европу и должен был теперь определить ее до конца в одном из существующих европейских лагерей.

Трудно было возражать, потому что приходилось ссылаться лишь на какие-то туманные предчувствия и предвидения, — факты говорили гораздо более красноречиво. Итак, Россия была не только единственной ответственной за войну страной, она в войне занимала совершенно определенную позицию, которая не выявлялась до конца благодаря стремлению советской власти принести минимальные жертвы и получить максимальную выгоду.

И вот наступило 22 июня 1941 года. Не важно, кому принадлежала инициатива нападения, не важно, какая сторона сделала первый выстрел и перешла границу. Во всяком случае, после предыдущего полюбовного раздела Польши, после предыдущей финской кампании произошло нечто, совершенно заново переоценивающее роль России. Нельзя сказать, что она перешла в стан союзников — демократических государств. Союз этот, конечно, определяется не положительными признаками, а лишь наличием общего врага, некоторой военной целесообразностью, — можно только сказать, что она пошла совершенно самостоятельным путем, который несовместим с ее политикой двух предшествующих годов. Что это? В недрах кремлевской власти произошел какой-то дворцовый переворот? Победили бывшие деятели и идеологи сотрудничества с Лигой Наций? Оказались отброшенными люди германофильских настроений? Или в великом дипломатическом торге Англия сумела обещать больше, чем обещала Германия? Конечно, все это не так. Никакие перевороты не имели места, никакие дипломатические торги ничего не решали. С самого начала войны, более того, с самого первого дня прихода Гитлера к власти германо-советская война была предопределена и неизбежна, неизбежнее, чем война Германии с западными государствами. Если германо-советский договор развязал военные силы оси и втянул в войну западный мир, то он ни в коем случае не мог предотвратить будущей германо-советской войны. Можно сказать так: если бы договора не было, то воевать пришлось бы только одной России, правда, может быть, не в 1939-м, а в каком-нибудь 1945 году. Для Европы это осталось бы делом посторонним: там, где-то на европейских рубежах. Она мирно бы жила, зарабатывала на военных поставках и смотрела бы, как один гад пожирает другого гада. Мюнхен достаточно ясно показал, что России не приходится надеяться на европейскую помощь. И можно думать, что судьба войны была бы предрешена. Если немцы после двухлетнего военного напряжения смогли в течение полугода победоносно наступать на русском фронте, если и сейчас перелом этого наступательного движения, даже при наличии некоторого подобия фронтов у англичан, дается с таким трудом и с такими жертвами, то Россия, один на один с Германией, была бы обречена на поражение. В этом реалистическое оправдание германо-советского договора. Он дал огромные шансы на победу, он вынудил всю Европу принять участие в войне и принять участие на стороне России, ибо он обеспечил ее на будущее американскими танками и аэропланами, десантами Англии, блокированностью германского материка — всеми теми многочисленными и мелкими подробностями, которые в общем итоге перетягивают чашу весов в пользу России. Ведь не надо закрывать глаза: Гитлеру ничего не было нужно в Западной Европе, все его вожделения вели его на Восток. Так же и западным странам ничего не было нужно от Германии. Война их, несомненно, вынуждена сложной игрой России, которая, втянув Европу в войну, искусственно создала себе на будущее время союзника, без которого ей было бы невозможно обойтись.

Теперь уже и не только это стало ясно. Ясным стало, что весь центр войны — именно в ее германо-советской части, остальное было только прелюдией. Так же ясно, что война получит свое разрешение на русском фронте. Если Россия будет разбита, это будет значить, что разбит вообще весь мир и победила только Германия. Если Россия победит, то совершенно независимо от успехов или поражения ее союзников на любом фронте они окажутся в окончательном счете полноправными победителями всех держав оси в любой части света, на любом фронте. Это понимают сейчас все. Этим объясняется позиция Англии и Америки по отношению к различным фронтам войны. Несмотря на все свои неудачи на Тихом океане, они все же продолжают считать самым существенным своим делом снабжение русской армии, а не восстановление своего поколебавшегося положения на Дальнем Востоке. Тут, конечно, не великодушие, а настоящая политическая дальнозоркость и государственная мудрость. Итак, Россия вызвала войну в Европе, она и понесет самые страшные жертвы в ней, она же и должна будет закончить ее победой.

Фактически именно она и будет победителем, именно она и повергнет в прах последнюю силу, оставшуюся в умирающей Европе. Значит ли это, что ей, и только ей, принадлежит завтрашний день истории? И второй вопрос: что несет с собою этот будущий победитель мира?

Если роль России даже на таком ограниченном поле действия, как международная дипломатия, была способна вызвать и оправдать самые противоречивые оценки и суждения, то можно сказать заранее, что и тут нам придется находить долю правды в мнениях, противоположных друг другу. Разберемся по очереди в различных элементах, определяющих собою многоликость современной России, характерных для русского народного сознания не только сейчас, но и на протяжении всей его истории. Элементы эти находятся часто не только в противоречии, но и в борьбе между собою; многое будет зависеть от того, какой из них победит, от того, какой сейчас поставлен в наиболее благоприятные условия для окончательного господства над остальными.

Вначале возьмем самый страшный элемент, являющийся основной чертой всего последнего периода русской истории, — это элемент власти как таковой, осознающей себя властью диктаториальной, тоталитарной и деспотической. Это есть, этого нельзя отрицать. Не только есть, но и в каком-то смысле всегда и раньше было. От татарской орды унаследовали московские князья свое деспотическое правосознание, подкрепили его всем наследством византийских базилевсов. Как будто бы прочные корни, которые должны были вырастить крепкий дуб. Этот дуб и был выращен русской историей. На бескрайней русской равнине он осенял собою все. Иоанн Грозный такой же предшественник Ленина, как и Петр Великий. А с другой стороны, прав Н. А. Бердяев, когда считает, что успех Ленина был предопределен тем, что он вышел не только из свободолюбивых традиций русской интеллигенции, но и из корней этого дуба, из властолюбивых и деспотических традиций русского полутатарского-полувизантийского царства. Ленинско-сталинская власть обладала всеми признаками тоталитарного государства, так же душила свободу, предписывала верования, принимала человеческую личность лишь как штифтик .в огромной государственной машине. В каком-то смысле почти все сказанное о Германии можно отнести и к русской современной власти. А если так, то вывод напрашивается сам собою. Он кажется даже неизбежным в той мере, в какой был почти неизбежен вывод о дипломатической роли и о международном положении России на основании германо-советского договора. Если принимать этот договор как нечто последнее, незыблемое, не могущее быть измененным, то надо было принимать и дальнейшую роль России как роль брата-разбойника, связанного общими интересами с Германией. Только что факты отвергли это допущение, они же раскрыли и некие иные внутренние мотивы и некие иные внутри спрятанные силы, которые изменили все.

Думаю я, что и тут дело обстоит так же. Если за обличьем деспотической русской власти, за обличьем сталинского ханства ничего другого не видать, то судьба мира предрешена: вместо гитлеровского рабства он получит сталинское рабство, вместо шпицрутенов — кнут. Чтобы усилить это предположение, надо еще добавить, что русская власть действительно сумела извлечь все преимущества из идеи обожествленного государства, она действительно сумела создать изумительную машину, работающую в духе гитлеровской, лишь по размерам превышающую ее во много раз. Штифтики пригнаны, все заранее рассчитано — и как рассчитано! Теперь нам становится ясным, например, что зачастую политическая борьба с каким-либо классом населения имела якобы совершенно вне этой борьбы лежащие цели. Объявлялась, например, война с кулаками. Уничтожение кулачества можно было бы воспринять как некий акт покорности своей кабинетной доктрине, не считающейся с нуждами жизни. Теперь ясно, что борьба с кулаками стояла в прямой связи с необходимостью быстрой и интенсивной индустриализации страны. Раскулачивали кулаков, чтобы таким образом создавать полные инициативы и творческой энергии кадры промышленного пролетариата. Их помещали в конечном счете даже в лучшие условия, чем те, в которых они находились раньше. Никто их лично истреблять не хотел — они просто как воздух стали нужны в различных Магнитогорсках и Кузнецках, они подняли на свои плечи огромную военную машину советской России. Другими словами, людей расценивали с точки зрения их способности быть хорошими винтиками и штифтиками в общегосударственной машине, не спросили их об их личных желаниях и пустили в оборот. И таких примеров очень много. Кроме примеров, само за себя говорит то, что Россия оказалась на высоте любой индустриальной страны, что закон абсолютного государства как бы оправдал себя, дал ей возможность бороться и побеждать. Можно было бы легко поставить тут точку и сказать, что будущий победитель мира очень похож на своего немецкого соперника, только земли его во много раз больше, население многочисленнее и моложе, пережитая им внутренняя революция делает его агрессию гораздо непобедимей — одним словом, все то же, только пострашнее. И все. Думаю, что так воспринимает дело подавляющее большинство стран Западной Европы. Так воспринимают его не только враги России, но и многие из ее союзников. Может быть, и многие русские люди так смотрят на события и поэтому пуще всего боятся того момента, когда русская армия окажется на берегах Рейна или даже Сены.

Но это все верно, если, кроме власти, и то власти в одном из ее аспектов, ничего больше в России не видеть. Но есть в самой власти нечто делающее ее принципиально противоположной диктатуре Гитлера. Это, так сказать, не практика, а программа ее. Если Гитлер работает над тем, чтобы утвердить мировое господство за одним народом, призванным к этому мировому господству, если он верит в расу избранных, если цель его — рабство всех по отношению к расе избранных, то доктринально целью советской власти является не порабощение, а раскрепощение. Советская власть возникла на дрожжах старой свободолюбивой интеллигенции, она прошла через школу старых социалистов и революционеров. И доктрине своей она не изменила. Как бы сейчас ни были в России сильны не только патриотические, но подчас и националистические тенденции, все же остается интернациональная доктрина, делающая из Москвы родину всемирного пролетариата. Доктринально для Гитлера рабство есть цель, для большевика рабство есть только средство к социальному раскрепощению мира. Не рублем, так дубьем надо выбить власть у классов-гегемонов, заставить мир, насильственно заставить совершить прыжок из царства необходимости в царство свободы. Я нисколько не хочу оправдать этой насильственно обещаемой свободы, но все же я утверждаю, что социально-революционные задачи настолько меняют лик московского деспотизма, что ни о какой глубокой параллели с гитлеровским учением тут говорить не приходится, тем более что Гитлер, благодаря расовому признаку отбора господ, противопоставляет себя всему миру, замыкает свой народ в крепость, из которой сейчас делаются вылазки на весь мир, а в будущем весь мир будет осаждать ее, окружив тесным кольцом неприязни, блокадой ненависти. Эта блокада предопределена самим сознанием своей национальной исключительности, свойственной национал-социализму.

Обратное положение с коммунистической властью. Там, где есть фабрика или завод, где есть крестьянин, пашущий своими руками землю, где есть класс неимущих, где есть эксплуатируемые, она вправе рассчитывать на союзников. Как бы деспотична она ни была в пределах собственной страны, во всех странах она есть знамя освобождения. Как бы ни облекалась она в старые татарские халаты ханов, во всем мире она есть завтрашний день, а не вчерашний. Вокруг Москвы сосредоточены чаяния всего, что есть в мире недовольного, угнетенного, свободолюбивого, способного к борьбе. Москва окружена легендами, — можно сказать, что в мире существует некий миф о красной Москве, столице всемирного пролетариата, освободительнице угнетенных, зачинательнице новой и свободной зари мировой истории. Конечно, миф есть только миф, а факты есть факты. И сегодняшний день определяется фактами, а не мифами. Сегодняшний — да, но не завтрашний. Миф есть всегда или констатирование каких-то фактов, бывших в прошлом, или конкретизация общей воли, направленной на будущее. Хочет ли того или нет сегодняшний день Москвы, он впитывает в себя эту общую волю, он невольно должен ей подчиниться, она постепенно станет фактом. Здесь, на Западе, мы видим часто эту вторую мифическую Москву, мы знаем, что сейчас, в дни войны, она стала особенно сильна, особенно неотразима для всех своих международных граждан и патриотов. И совершенно ясно, что Москва-миф всей своей силой, всей массой сконцентрированных в ней воль, всей жаждой свободы, которая существует в мире, давит на Москву деспотическую. Нельзя не подчеркнуть этот факт — в нем семена нашего будущего, в нем завтрашний день московской власти, как бы она ни называлась и кем бы она ни была представлена. Москва — Мекка пролетариата, Иерусалим свободолюбия, и этим самым уже гроб деспотизма.

На это можно возразить, что все же доктрина красной Москвы по самым принципам своим есть доктрина тоталитаристическая и отрицает свободу. Ленин ближе к Ши-галеву, чем кто-либо, он государственный коллективист, противоположный всяческим анархо-индивидуалистическим тенденциям. И если это так — а это действительно так, — то всякий успех России есть успех власти, подготовившей ее, а успех власти есть торжество той доктрины, на основе которой она создавалась.

В том-то и дело, что это не так, несмотря на то что с точки зрения кабинетной логики такое предположение абсолютно безупречно. Исторический процесс идет путем не прямой линии, а диалектически. Это верно для всех историй, всех эпох и народов. В противном случае каждая доктрина, приходя к власти, могла бы себя осуществить. На самом деле ни одна доктрина в мире, каким бы могуществом она ни обладала, как бы она ни подчиняла себе целые народы, никогда не могла воплотить себя в историческом процессе. Самый разительный пример этого — история христианства. После нескольких веков подпольного существования, после гонения, после как будто бы полного истребления христианство однажды оказалось в положении доктрины-победительницы. Крест был принят как высший символ государств и народов, языческие же храмы или уничтожались, или переделывались в христианские. И именно в тот момент можно было совершенно твердо сказать, гораздо тверже, чем в века гонений и непризнаний, что христианская доктрина не смогла воплотиться в жизни. Признав христианство, государство и народы нанесли ему такой страшный удар, который не наносили ни гонения, ни пытки, ничто другое. Можно сказать, что мир, признав христианство, стал в известном смысле более языческим, чем был до этого признания, потому что была прорвана плотина между двумя несочетаемыми элементами, и количество язычества затопило христианское качество.

Такие примеры можно приводить без конца. Они касаются не только государственного распространения какой-либо идеи, они касаются жизни идей в любом плане. Возьмите выросшие на учении Руссо идеи французской революции — свобода, равенство и братство — и сравните с ними построенную на принципиальном неравенстве и антибратскую культуру пореволюционной Франции. Возьмите идею Москвы — Третьего Рима, земного Иерусалима, Нового града, — как она воспринималась в эпоху Иоанна Грозного, и возьмите его практику, его опричников, его казни. И не всегда эти отклонения от доктрины есть только искажения ее. Наряду с искажениями есть еще никогда не прекращающийся процесс рождения новых доктрин и идей, которые сразу же входят во внутреннюю борьбу с доктриной-гегемоном. Иногда эта борьба видна и на поверхности исторического процесса, но чаще она внутри подтачивает укрепившуюся систему, медленно подменяет какие-то основные базы ее существования, переделывает культурного европейца Карла Маркса в удалого Стеньку Разина, коллективистическую мечту Шигалева в нечто ему противоположное. Основной принцип Шигалева и всех шигалевцев таков: исходя из безграничной свободы, мы приходим к безграничному рабству. Предположим, даже слегка преувеличивая факты, что этот принцип нашел наконец свое полное воплощение. Этим самым он себя как бы исчерпал. На этой дороге дальше идти некуда. Можно только консервировать достигнутые результаты. Но жизнь никогда не ограничивается консервированием достигнутого — она идет дальше. Если же по одной дороге нет возможности идти дальше, она ищет другую дорогу. Эта другая дорога всегда связана со сложнейшим комплексом идей, характерных для предыдущих эпох существования данного народа, и с острым ощущением ущерба в той части жизни, которую угнетала торжествующая доктрина.

Бывают, конечно, времена, когда доктрина по первому-впечатлению свободно и беспрепятственно разливается по лицу земли, народ затоплен ею, кроме ее голоса, мы как будто ничего не слышим.

Еще совсем недавно казалось, что в России дело обстоит именно так. Сейчас же в России действует народ. Если в мирные времена народ может быть подчинен любым карательным отрядом с винтовками и пушками, то во время войны пушки и винтовки находятся в его руках. Я не хочу сказать, что русский народ имеет сейчас склонность к восстанию — для этого нет никаких данных. Есть, наоборот, данные, что сейчас он имеет все основания быть доволен своей властью — она хорошо его вооружила, хорошо распределяет труд, снабжает армию, ведет мудрую внешнюю политику и т. д. Не в этой воле к немедленному ниспровержению власти сейчас дело, а дело в том, что на весах исторического процесса народ сейчас стал очень много весить. С ним неизбежно считаться. Он сейчас действует. Можно быть с ним в самом тесном союзе, но игнорировать его нельзя. И важно понять, чего он хочет, о чем думает, куда он ведет свой путь, какие подземные, глубокие реки питают его волю и дух.

Во-первых, сейчас есть одно обстоятельство, которое должно многое определить в русских настроениях. Силою войны, силою гитлеровских побед во всем мире, силою гитлеровского нападения на Россию русский народ должен себя чувствовать народом-освободителем. Где-то там стонет Чехия или Югославия — красному солдату есть что сказать этим стонущим порабощенным странам. Он говорит: потерпите, мы вас освободим. И он знает, что ему верят, что он последняя и единственная надежда на освобождение. Если на коммунистическую власть мировой пролетариат склонен смотреть как на свою власть-освободительницу, то на русский народ другие народы смотрят как на народ-освободитель. Тут тоже создаются мифы. И эти мифы также становятся реальностью, определяя собой волю людей. Итак, первое, что сейчас несомненно в русском народе, — это его растущее сознание себя как народа-освободителя. Таков неизбежный результат той роли, которую ему выпало играть в войне.

Но помимо того существуют и другие факторы, другие постоянные свойства русской народной души, русской культуры, русской религиозности, которые необходимо учесть, чтобы понять, чего может ждать мир от России-победительницы.

Конечно, русский дух никогда не был борцом за отделенную от мира человеческую личность. Русская культура никогда не строилась на принципе индивидуализма. Это касается всех ее областей. Если в области хозяйственной частная собственность никогда не была горячо защищаема русским человеком, особенно русским крестьянином, то и в области религиозно-мистической жизни христианство преломлялось в русском сознании не как личный путь к Богу, не как личное только спасение, а как некое общее дело. Миром человек шел пахать, и миром человек Богу молился. Соборное начало, хоровое — вот что характерно для всех проявлений русского духа. Но из этого никак не следует, что антииндивидуалистическая русская культура тем самым является в потенции культурой коллективистической. По существу, соборное начало также противоположно индивидуалистическому, как противоположно коллективистическому.

Поясню это примером. Существуют всем известные слова Достоевского, что каждый человек за всех виноват. Как к такому утверждению должен отнестись индивидуалист — совершенно понятно: он умывает руки и говорит, что согласен отвечать только за свои собственные слова и поступки. Что из такого положения сделает коллективист, мы тоже знаем: он посадит в концентрационный лагерь определенное количество евреев, или коммунистов, или представителей любого коллектива, потому что считает представителя коллектива несущим ответственность за весь коллектив. Другими словами, он механизирует слова Достоевского, он придает им какой-то обратный смысл. У Достоевского отдельный человек вопит о том, что он отвечает за грехи народа, и никто ему не верит, потому что знает, что лично он не лгал, не крал, не убивал и т. д. У коллективиста отдельный человек всячески снимает с себя вину за какие-то проступки других членов его коллектива, но они ему приписываются, даже если он действительно к ним никакого касательства не имел. Коллективистическое сознание в данном случае является самой странной карикатурой на сознание соборное. Механизируя и обезличивая мораль, коллективистическое сознание снимает даже самое понятие вины и ответственности, заменяя их понятиями общеколлективной пользы и целесообразности. Соборное сознание есть такое, которое видит в обществе не механический набор штифтиков и винтиков, где каждый может быть заменен каждым и где у отдельного штифтика нет никаких своих собственных творческих задач и никакой личной ответственности, — а соборное сознание воспринимает общество как некий живой организм, каждая клетка которого одинаково жива и может быть нужной организму, пока жива, пока творчески и ответственно выполняет свою собственную личную функцию. Только в максимальном развитии личных свойств каждой живой клетки организма, только в их свободном и живом сотрудничестве лежит залог процветания целого. Тут ведь нет никакой иерархии ценностей: одно обусловливает жизнь другого. Тут нет противопоставления интересов, — чем лучшие условия жизни организма, тем в лучших условиях живет его часть, чем лучше части, тем лучше целому. Если так или иначе, под разными словами и разными определениями, вся русская мысль толковала именно об этом соборном личном начале, противополагая его как коллективизму, так и индивидуализму, то можно сказать, что в этом именно смысле все русские писатели были подлинными выразителями русского народного духа.

Славянофилы в подтверждение своих богословских и философских мыслей часто ссылались на факт общинного землевладения, на артель. Вячеслав Иванов говорил о хоровом начале русской жизни. Думается мне, что и сейчас это основное, артельное, соборное, хоровое начало не умерло и определяет собою сущность русского народа. Думается мне, что оно восторжествует и в колхозах, как бы механически и коллективистически они ни были задуманы. Боюсь, что мне трудно доказать фактами одну еще более смелую мысль, которая мне представляется несомненной. Когда вы слушаете советское радио, дающее отчеты о всяческих заведениях, перевыполненных нормах, о трудовом соревновании, бесконечные имена никому не ведомых девушек, оказавшихся героями труда, рабочих, выдумавших какое-то облегчающее дело нововведение, — то вам в голову не приходит сравнивать советских рабочих с привыкшими к механической и коллективной организации труда рабочих Запада. Вы чувствуете, что в России вам говорят о личности, о новой, только что родившейся личности. Личность строит там свое личное дело, в полном сотрудничестве с другими личностями, также в этом заинтересованными. И чем лучше и творчески напряженнее работает личность, тем лучше идет общее дело, чем развитее и лучше организовано общее, тем легче личности в ней осуществлять себя. Более того, мне кажется, это тоже трудно доказуемо, что и война ведется сейчас Россией на принципах такого артельного понимания жизни. Этим объясняется развитие партизанского движения и коллективного, и личного одновременно, свободного по самой своей сущности, находящегося вне каких-либо обязательств, мобилизаций, наборов. В партийном деле каждый отвечает за всех и все за каждого.

Отчего это рождение личности не всем бросается в глаза? Я думаю, что в этой общей слепоте играет роль то понятие, которое мы бессознательно вкладываем в слово «личность». Нам представляется, что личностью может быть только какой-либо завершенный человек, сам себя сознающий как личность и сам себя утверждающий. Если бы к нам обратился какой-либо мыслитель, даже в меньшей степени награжденный свойствами творческой личности, мы бы его легче выделили из толпы не коллектива, чем этих скромных никому не известных маленьких людей. В этом, конечно, огромная ошибка. Личность определяется не степенью культуры, даже не талантами, — личность определяется тем, как она вкладывается в свое жизненное дело, в свой жизненный подвиг. Если ее подход к любому делу есть подход творческий и живой, если она может своим прикосновением оживить и одухотворить любую мертвую материю, к которой она прикасается, любой мертвый и механический процесс, то она есть подлинная и живая творческая личность. Мне кажется, даже более интересные и глубокие процессы сейчас происходят в России. Мне кажется, что живая и творческая личность побеждает там сейчас машину, технику, подчиняет их себе, делает их тем, чем они должны быть, как бы продолжением своих собственных работающих рук, покорными аппаратами, ручными животными, даже добродушными и ласковыми, а не страшными апокалипсическими зверями Запада, который сам первый выпустил на волю страшного демона машинизма — сам пошел к нему в рабство. Мне представляется даже нетрудным уловить какие-то основные черты в характеристике этого племени «молодого, незнакомого» <…>

Примечания править

Условные сокращения

ММ — Мать Мария (Скобцова). Воспоминания, статьи, очерки. Paris, YMCA-PRESS, 1992. T. 1, 2.

БА — Бахметьевский архив Колумбийского университета в Нью-Йорке.

ДП — Древний Патерик, изложенный по главам. М., 1899 (репринт; М., 1991).

Дар (1955 г.) С. Б. Пиленко, матери Е. Ю. Скобцовой, собравшей и переписавшей многие сочинения дочери после ее гибели. Отдельные слова ей не удалось расшифровать, отсюда — встречающиеся в текстах пропуски.

Размышления о судьбах Европы и Азии править

Судя по содержанию, статья написана во второй половине 1941 г., после нападения Германии на СССР. Учитывая тогдашнюю политическую ситуацию в Европе, трудно предположить, для какого издательства предназначалась эта работа. Ее машинописный экземпляр хранится в БА Колумбийского университета в Нью-Йорке. Ксерокопия статьи имеется в английском архиве С. Гаккеля. Заглавие в машинописи написано от руки. Скорее всего, оно не авторское, а принадлежит либо матери м. Марии — С. Б. Пиленко (это ее фонд хранится в Нью-Йорке), либо архивистам. Однако оно уже вошло в читательский оборот: под таким названием цитаты из статьи привел в своих книгах о м. Марии С. Гаккель. Конец статьи утрачен.

В наст. томе работа м. Марии впервые публикуется полностью по рукописи БА с устранением замеченных опечаток. Орфография и пунктуация приведены к современным нормам. Имена широко известных исторических лиц не комментируются. Ср. статью С. Булгакова «Расизм и христианство», написанную зимой 1941/42 г. (Вестник РХД, 1990. № 158).

1 …в «тяжелых нежных лапах»… — неточная цитата из стихотворения А. Блока «Скифы».

2 мюнхенские дни — имеется в виду соглашение о расчленении Чехословакии, принятое в Мюнхене (29—30 сентября 1938 г.) главами правительств Великобритании, Франции, Германии, Италии. Соглашение предусматривало передачу Германии Судетской обл. Чехословакии.

3 лотисманный участочек — от франц. lotissement — разделенный на участки; личный клочок земли; делянка.

4 Даладье Э. (1884—1970) — глава франц. правительства, премьер-министр (1938—1940); участник Мюнхенского совещания. Гам(е)лен М. Л. (1872—1953) — генерал, главнокомандующий союзными франко-английскими войсками в 1939—1940 гг.

5 Бернанос Ж. (1888—1949) — франц. писатель и публицист; «наделенный острым религиозным чувством, [он] подвергал жестокому обличению клерикализм и консерватизм католической Церкви в лице ее сановников и столичного духовенства, фарисейство и непроницаемость евангельскому духу католической буржуазии… Тяжело пережил Бернанос слишком осторожное отношение Ватикана к гитлеризму и еще тяжелее — поражение Франции в 1940 г. Находясь с 1938 года в Бразилии <…> Бернанос немедленно стал на сторону Де Голля и включился в пропаганду идеи Сопротивления» (Струве Н. Пророческий голос // Вестник РХД. 1998. № 178. С. 66).

6 жившая… начаями… — т. е. подачками «на чай».

7 Абиссинская война — Вторжение войск фашистской Италии в Эфиопию началось 3 октября 1935 г.

8 Англия — Имеется в виду Британская Империя в довоенных границах с колониями и доминионами.

9 были поражения… позор Крита… — После упорного сопротивления англичан о. Крит был оккупирован немцами 2 июня 1941 г.

10 …некая новая Атлантида… — 14 августа 1941 г. Англия и США подписали Атлантическую хартию о совместной борьбе против гитлеровской Германии и послевоенном устройстве мира.

11 Гогенштауфены — династия германских королей и императоров «Священной Римской империи» XII—XIII вв.

12 пробковая комната — Д. С. Мережковский в «Маленькой Терезе» писал: «Запертый в недавно изобретенной для страшной пытки, если не самим диаволом, то русскими коммунистами, пробковой комнате, человек задыхается <…> медленно отравляясь тем углеродом, который содержится в его же собственном дыхании» (Мережковский Д. С. Испанские мистики. С. 230). Однако приписывать сомнительную честь изобретателей русским коммунистам нет оснований. Видимо, м. Мария каким-то образом знала о неизданной книге Мережковского.

13 par excellence (франц.) — преимущественно, главным образом.

14 Константин Великий — см. примеч. 6 к работе «Достоевский и современность».

15 князь мира сего — дьявол.

16 Содом и Гоморра — древние города в Сцадимской долине на юго-востоке Палестины. За грехи жителей они подверглись суровому возмездию: «И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба, и ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих, и все произрастания земли» (Быт 19:24—25).