Русские эстетические трактаты первой трети XIX в.
В 2-х т. Т. 2
М., «Искусство», 1974
С младенческой радостью, с улыбкой на устах вбежал веселый Аполлон в комнату, где перед бессмертным произведением Канавы сидел Евгений с лицом восторженным, неподвижный и задумчивый. Он сам походил на древнюю статую своим спокойным, совершенно довольным видом, в котором выражалась душа, вполне упоенная наслаждением чистым. Внутри его в эту минуту совершалось то вожделенное сочетание души с любовию к вечной красоте, которое он созерцал перед собою в изваянии Амура и Психеи.
Аполлон прервал мечтание Евгения и от имени товарищей пригласил его на вечернюю беседу. Евгений, не давши ему ответа, как будто все еще в забытьи, невольно последовал за резвым Аполлоном.
Они пришли к друзьям на обширную террасу, с высоты которой можно было видеть великолепное зрелище вечереющей природы. Зеленая равная долина увлекала стремительный взор в бесконечную отдаленность; кое-где мелькали круглые рощи и мирные селы, — на них только отдыхало утомленное зрение. Потокам света облиты были вершины деревьев, и тени ночные игриво мешались с лучами заходящего света. У подошвы террасы ровным зеркалом лежала спокойная река, в струях своих отражавшая румяное небо. Она как будто нарочно прервала течение, чтобы спокойнее живописать прелести засыпающей природы и в эту торжественную минуту не напоминать человеку ни о чем проходящем.
Товарищи беседовали на дерновой скамье. Их не занимало зрелище природы; один Аполлон обегал взорами ее разнообразные предметы. Молчаливый Евгений сидел поодаль от всех; казалось, еще пред (ним не совсем исчезло видение Амура и Психеи. Но он созерцал его не в том телесном виде, как прежде, и потому оно было для него еще идеальнее, еще прекраснее: так часто образ утраченной подруги еще милее является в воспоминании ее унылого друга. Евгений любил природу, но в эту минуту не мог любоваться на ее спокойные вечерние прелести. Душа не может вместить двух наслаждений: единое ее наполняет и все чувства, все мысли сливает в одно нераздельное упоение.
Друзья разговорились о картинах и статуях, которые они видели в галерее. Всякий высказывал свои чувства. Аполлону нравилась круглота форм, свежесть краски, слияние света и тени. Платан с таинственным видом говорил о глубоком значении некоторых картин — и с дружеской усмешкой упрекал Аполлона в том, что он иногда слишком нескромно гладил мрамор на статуях Эригоны и Психеи. Лициний восхищался всем без исключения; его беспристрастная душа терялась в каждой красоте природы и искусства. Разговор стал живее, когда друзья, насытившись воспоминанием того, что они видели, обратили свое внимание на самую богиню красоты и начали определять законы искусства. Один говорил об ней с темным чувством; другой хладнокровно хотел снять с нее покров и мерилом разума измерять ее образ; третий видел в ней непостижимую тайну для смертных. Жаркие речи друзей рассеяли мечтательного Евгения, и он стал внимательнее к их беседе. Все товарищи, несмотря на разные точки зрения, с которых смотрели они на один предмет, все подводили красоту под правила; но Лициний вооружился против всех и с жаром произнес слова:
«Вы хотите измерить неизмеримое, хотите обнять то, чего не вместит не только ваш разум, но и душа со всеми ее силами. Вам ли узами определенных понятий сковать то, что презирает все узы и любит одну свободу? К чему правила? К чему ваши законы? Пусть душа предается наслаждениям изящного; зачем ей теряться в бесполезных умствованиях, когда она довольна своими восторгами? Ужели она по правилам должна вкушать удовольствия? Таких людей я сравниваю с бездушными посетителями театра, которые после каждого действия смотрят на часы и временем измеряют свое наслаждение. Я отрекаюсь от мертвых правил, когда вижу перед собою живое искусство — и в эту минуту я сжег бы с досады все эстетики».
Жаркая речь Лициния поразила всех его товарищей; они молчали — и он уже торжествовал. Один Евгений, пробужденный от своего (молчания, обратился " Лицинию и сказал ему:
«В твоих словах есть противоречие. Когда душа упоена наслаждением, то чувство досады ей несродно; она забывает все ей противное и со всеми предметами примиряется. Но вот о чем хочу спросить тебя: скажи, когда ты любуешься прекрасным зрелищем в природе или искусстве, ужели не пробуждается в тебе желание узнать — почему оно прекрасно? Почему произвело на тебя такие ощущения?»
Лициний. Никогда. Я так увлечен в минуту созерцания, что и себя позабываю.
Евгений. Но когда остынет твой жар, когда пройдет минута восторга, что говорит тебе душа твоя? Например, ты видишь какое-нибудь магическое зрелище, ты очарован, увлечен им; но когда оно исчезло — не открывается ли душе твоей бесчисленный ряд вопросов, на которые она желала б ответа? То же самое действие производит на нас природа и искусство своими прекрасными явлениями; сколько тайн, сколько вопросов лежит на душе! Загляни в нее пристально: ты увидишь в ней какую-то смесь темного сомнения с ясным удовольствием; ужели и тогда ты не почувствуешь в себе желания разрешить свою тайну?
Лициний. Да, помню, я испытывал это ощущение; я вопрошал себя и терялся в бесконечных вопросах, которые всегда оставались без ответа.
Евгений. Знаю, какое чувство за ними следовало. Не горькое ли признание бессилия души, которая не в состоянии разгадать тайны внутренние? И что тебя тогда утешало? Верно, надежда на будущее, в котором все тайны откроются? Не так ли, Платон?
Платон. Правда, много неразрешенных тайн в этом мире; может быть, к ним принадлежит и тайна искусства.
Евгений. Но согласитесь, друзья мои, что если душа в состоянии предлагать себе вопросы, то она вправе искать о возможности найти единый закон для изящного и ответов на оные. И почему же нам совершенно от них отказаться?
Лициний. Во-первых, потому, что вопросы бесчисленны; во-вторых, потому, что они вредят истинному наслаждению искусством.
Евгений. Если мы вникнем внимательно в те вопросы, которые нам все изящные предметы предлагают, то дойдем до следующих: почему предмет, нас поражающий, прекрасен? Какие чувства он в нас производит? И какою силой он так сотворен? Вот главные вопросы, они не бесчисленны, но в приложениях к разным явлениям изящного могут показаться таковыми. Ты говоришь, что они вредят истинному наслаждению. Потому-то и должны мы испытать на них свои нравственные силы и разрешить загадку: что же делать с беспокойной душой, которая непрестанно требует отчета в своих ощущениях? Пусть она гадает тайну искусства — и если успеет в этом, то не повторится ли в ней опять прежнее наслаждение? Ты смотришь на бурю: ты увлечен порывом восторга; но прошла она — не вопрошает ли тебя ум, какою чудесною силой потрясена была вся природа и могучая душа твоя? Тебе дает ответ наука природы — и в душе твоей, разгадавшей тайну, становится так же светло и весело, как после мрачной бури на сияющем небе. Шиллер на сцене изобразит тебе бурю страстей, и ужели ты будешь спокоен после восторга и не захочешь проникнуть в душу художника, чтобы вырвать из нее ту чудесную тайну, посредством которой он так сильно властвует над твоим сердцем? Когда же ты поймешь закон красоты, когда разгадаешь сию тайну художника, тогда, отдавши себе отчет в его произведении, ты как будто снова пересоздашь его, ты будешь сам творить, а если наслаждение искусством выше всех земных радостей, то понимать его, творить самому есть радость божественная.
Лициний. Ты говоришь о какой-то новой науке красоты: ужели думаешь понимать Шиллера, с теми мертвыми правилами, которые нам предлагают в эстетиках? Они убивают всякое свободное влечение к изящному. Скажу тебе откровенно: я вдвое жил в произведениях Шиллера, Гёте и Шекспира, у меня сильнее билось сердце, тысячью мыслей и чувств измерялась жаждая минута. Вышедши из их мира, я, как и ты, вопрошал себя; но лишь только вступал в этот бездушный хаос мертвых правил, я ощущал какой-то холод в душе моей; все чувства исчезали — и я не мог найти ответа ни на один вопрос. Вот почему я решился отвергнуть все правила красоты и теперь свободно предаюсь безотчетным наслаждениям ею! Нам ли жить в мире с мертвыми ее законами, когда сами всемогущие художники всегда в раздоре с ними?
Евгений. Скажи мне, разве творец мира противоречит своим законам, им постановленным? Боже избави тебя от такой мысли. Так и творец искусства, изобразитель красоты, не может быть в раздоре с ее вечным законом. Если душа твоя вполне удовлетворена произведением, а правила, тебе внушенные, ему противоречат, то отвергни их, не оскорбляй художника, не оскорбляй души твоей, которая невинно наслаждается. Ищи другого закона красоте; может быть, он сокрыт глубоко, но ты сам знаешь: все сокровища, и земные, и небесные, в неизмеримых глубинах сокрыты.
Лициний. Ты с таким жаром говоришь об этом законе, как будто бы ты в самом деле открыл уже тайну. Меня же долгий опыт убедил, что все старания тщетны. Прошу тебя, друг мой, за себя и за всех друзей наших: покажи нам если не красоту, то по крайней мере путь к ее познанию. Но прежде выслушай меня: объясню тебе примерами, почему я сам собою убедился в невозможности узреть всегда закрытую богиню. Взгляни на эту картину вечера: здесь все прекрасно — и заря румяная, и рощи, и эта бесконечная долина, и эта зеркальная река. Как, потерявшись в этом разнообразии красот, могу я назвать красоту одним именем? В каждом предмете она другим языком говорит сердцу. Но природа слишком разнообразна; в ней не мудрено потеряться. Обратимся к искусству; но и в нем, при всем его единстве, не так же ли теряемся? Взглянем на ту галерею, в которой мы были ныне. Меня равно увлекали и божественная Мадонна Рафаэля, и Психея Кановы, и живые картины простодушного Тенирса. Я во всех вкушал безотчетное наслаждение. Обратимся от живописи к поэзии: мне равно нравятся и Софокл и Шекспир, несмотря на их противоположность. Из этих примеров ты можешь видеть, почему мне кажется невозможным уловить красоту в тех бесконечно разнообразных видах, под которыми она нам является. Когда вступишь в ее очарованный сад, благовоние цветов тебе всюду говорит о присутствии богини, ты всеми чувствами ее постигаешь, но захочешь уловить ее в каком-нибудь цветке, — ты не в силах поймать перелетную, которая в один миг по бесчисленным цветам порхает. Одним только определенным именем могу назвать теперь красоту: она — вездесущая. Она во всех предметах изящных равно присутствует, равно действует на наше сердце без всякого постоянного закона.
Евгений. Я согласен с тобою: мир красоты так же разнообразен, как и мир божий. В нем встречаешь рядом и смешное и грустное; в нем то кроткая прелесть усладит твои чувства, то ужас подвигает спокойную душу. Но вот что скажи мне: разве все сии разнообразные предметы ни в чем между собой не согласуются? Загляни в свою душу, ты увидишь в ней, что они, несмотря на их видимое противоречие, возбуждают в ней единое, полное чувство, и в этом действии они все между собою сходствуют.
Лициний. Но ты сам сказал, ты не можешь отвергнуть, что чувства, производимые изящными предметами, бесконечно разнообразны. Смех и слезы, ужас и веселие — сколько противоречий!
Евгений. Я и теперь не отрекаюсь от слов своих. Но ты согласишься, что и смех, и слезы, и трепет ужаса, и все волнения души разрешаются в одно определенное, полное чувство, которое называют довольством, согласием, блаженством. Оно, верно, тебе знакомо. Скажи: после того как ты плакал об участи Вертера, после того сильного волнения, с которым ты вслед за Вильгельмом Теллем воздвигал знамя победы на Альпах, наконец, после того как хохотал от души над шутами Шекспира, — скажи, что ты чувствовал после сих противоположных ощущений?
Лициний. Помню, помню это чувство; оно сладко, неизъяснимо. В душе остается какая-то светлость, полнота; все желания удовлетворены, все чувства яснее; в эту минуту, кажется, все разгадал я; в эту минуту, приди мой первый враг, — и я подам ему руку, я брошусь ему в объятия. Ни одна страсть не говорит в душе, все земное ей чуждо; в ней, как в этой реке, отражается тогда одно светлое, лучезарное небо. Назови это довольством, блаженством, назови как хочешь; для меня это рай земной.
Евгений. Я вижу, что оно тебе знакомо, и потому ты поймешь речь мою. В этом едином чувстве согласуются все предметы изящные, несмотря на разные его виды. Ты справедливо заметил, что сие чувство примиряет нас со всем миром: вот торжество красоты! Вот те богатые плоды, которые она приносит! Покажи их тому холодному жителю света, который в искусстве не видит пользы нравственной. Не из этого ли чувства, не из этой ли гармонии души рождается всеобъемлющая любовь, первое земное благо, первое желание, достойное человека? Скажу мимоходом — справедливо древние почитали любовь рождением красоты. В их чувственном символе находим мысль высокую. Но не отдалимся от нашего предмета. Это единство чувства, к которому мы привели ощущения изящного, не должно ли заранее убедить нас в том, что и во всех разнообразных видах изящного должна быть единая сущность, единый закон, который, действуя различными путями, приводит нас к единому всеобъемлющему чувству — к согласию с самими собою и со всем миром, нас окружающим?
Лициний. А может быть, сама душа имеет свойство все свои противоположные ощущения разрешать в одном чувстве довольства?
Евгений. Но ты уже согласился, что душа непроизвольно увлекается изящным, что она забывает свою свободу и покорно предается влиянию красоты. Притом же почему после обыкновенных слез и смеха ты не ощущал этого чувства?
Лициний. Это правда, стало быть, не душа сама себя, а предметы изящные приводят ее к этому ощущению довольства. Теперь начинаю убеждаться в том, что все они подчинены какому-то единому духу, который их оживляет и чрез них действует на наше сердце. Но где же открыть этот закон красоты? Может быть, он непостижим для смертных.
Евгений. Если разнообразие предметов изящных тебя почти разуверило в том, что должен быть единый закон для изящного, то ты, убежденный опытом, верно, не бросишься снова искать его в частных явлениях. Если б была возможность человеку собрать все сии явления воедино и обозреть их бесконечность, тогда б он, может быть, в силах был из сего разнообразия извлечь закон единый. Чувство внутреннее, душа твоя убедила тебя в действительном бытии его; (кого же ты спросишь, если не ее, в чем состоит этот закон? Если одну тайну она уже для тебя разрешила, то, может быть, даст ответ и на другую. Ищи в душе своей сего закона, наслаждайся разнообразными предметами красоты, но потом поверяй свои чувства, вопрошай чаще душу; короче — знакомься с нею, узнай ее — и тогда увидишь в ее внутреннем святилище богиню красоты без покрова, в том чистом свете, в каком она не может явиться для чувственных очей смертного.
Лициний. Стало быть, в познании самого себя надлежит искать закона для изящного. Да, я чувствую теперь, что в глубине души нашей должен быть начертан этот закон. Но где же наука самопознания? У кого ей учиться?
Евгений. У самого себя; разумеется, при помощи мудрых руководителей. Если человек силою своего гения и фантазии может творить, то силою разума самопознающего может открыть закон, по которому он творит. Гений есть редкий дар природы. Поэзия есть удел избранных. Многие чувствуют творения поэтов, но немногие понимают их, потому что немногие познают самих себя и поверяют свои ощущения. Если сия прекрасная картина вечера тебя развлекает своим разнообразием, смотри на нее в этом потоке. Она здесь еще светлее и спокойнее; все предметы в тесном согласии изображаются в струях неподвижных. Душа есть зеркало всех красот природы и искусства, в ней все они собраны и все своими бесчисленными лучами отражаются в ее ровном свете.
Лициний. Я чувствую необходимость сего знания; но скажи мне — еще предложу тебе вопрос, — чем оно полезно для художника? Зачем ему разумом постигать то, что объемлет он внутренним чувством, которое никогда его не обманет?
Евгений. Если ты предлагаешь себе вопросы после наслаждения изящным, то ужели думаешь, что душа художника после сильных минут восторга не захочет исповедать ту силу, которая ее объемлет и производит в ней такие чудеса? И он в минуты размышления снимает покров с очаровательной богини и смотрит спокойно на ее нагие прелести. Представь себе, что жрец искусства приносит в храм ее новую жертву и вопрошает незримую, примет ли она дар его? Представь себе, что богиня красоты является на его голос и улыбкою отвечает на дар своего поклонника. О, что тогда происходит в душе его? С чем можно сравнить наслаждение художника, который поверяет свои творения с законами изящества, и не самолюбием, не темным чувством сердца, но светлой мыслию ума убеждается в том, что они прекрасны! Согласен, что не все художники разрешали себе сии вопросы, но, верно, во всяком они рождались. Если ты не "веришь моему суждению, то поверь по крайней мере словам Шиллера, который разрешил свою тайну и говорит художникам, а следовательно, и самому себе:
Блаженны вы, которых посвятила
Она в жрецы, — к служенью избрала!
Не в вашу ль грудь она сойти благоволила?
Устами вашими могучая рекла!
Хранители ее огня святого,
Служители небесных алтарей!
Пред вами светлая нисходит без покрова —
И ваш согласный лик поет навстречу ей.
Вы, обреченные на тленье,
Ликуйте о своем великом назначенье:
Незримых ангелов в возвышенную сень
От человечества вы первая ступень *.
- Из стихотворения «Художники» в переводе С. Шевырева.
Лициний. Веди же меня в обетованное святилище души: я готов идти за тобою; покажи мне красоту во всем ее совершенстве.
Евгений. Ты сам взойдешь неприметно, если более будешь знакомиться с своею душою. На этот раз довольно. Если я убедил тебя, что не в разнообразных предметах, а в душе, в познании самого себя должно искать закона красоты, то беседа наша имела пользу. Говори чаще с самим собой — о, как эта беседа богата мыслями! Она требует напряженного внимания, а ты знаешь: степенью внимания измеряется гений человека. Тот мудрец истинный, кто умеет говорить с самим собою. Он понял язык души своей, а с ним легко постигает он язык природы и искусства. Размышление убедит тебя, что в их творениях, как в словах, мы любим читать выражение великих мыслей собственной души нашей; и вот почему они нам нравятся, вот что непобедимой силой влечет нас к природе и к искусству. О, как приятно душе, когда она при виде изящного предмета сначала находит в нем что-то новое, потом невольно влюбляется в его прелесть и, наконец, ознакомившись с ним, открывает в нем себе родное, свое, ей от бога данное сокровище, которое явилось пред нею в каком-то новом, чистом свете. О, она не нарадуется своему открытию! Беседуй же, Лициний, с своею душою о произведениях красоты, дружись с нею, и она ясным голосом любви, с полной радостию тебе скажет, что "в них ты видишь ее собственные, святые, неотъемлемые сокровища.
Лициний не дал ответа на совет Евгения. Он не мог говорить; душа его была полна словами друга. Казалось, в эту минуту он в первый раз вкусил наслаждение той беседы с самим собою, о которой говорил ему товарищ.
Евгений пригласил друзей своих гулять по воде; они сошли с террасы, сели в лодку и резвыми веслами возмутили спокойствие уснувшей реки…
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьСтепан Петрович Шевырев (1806—1864) — русский критик, историк литературы, публицист и поэт. Он учился в Московском благородном пансионе (1818—1822), затем слушал лекции в Московском университете (не будучи его студентом) и с 1823 года служил в Московском архиве министерства иностранных дел, где вошел в число «архивных юношей» — романтиков-шеллингианцев (В. Одоевский, И. Киреевский, Д. Веневитинов, В. Титов, Н. Мельгунов и другие). Вместе с Титовым и Мельгуновым Шевырев в 1825 году перевел и издал книгу Тика и Вакенродера «Об искусстве и художниках». С 1827 года он участвовал в журнале «Московский вестник». 1829—1832 годы Шевырев провел в Италии и, вернувшись на родину, стал адъюнктом кафедры истории русской словесности Московского университета. В 1833 году он защитил диссертацию «Данте и его век», в дальнейшем читал и Московском университете курс всеобщей истории поэзии и теории поэзии. В 1837 году Шевырев стал экстраординарным, а затем и ординарным профессором, а также и академиком. Он был деятелем официального направления в русской науке и публицистике.
Работы Шевырева представляют интерес для истории русской эстетики в двух отношениях: в конце 20-х годов он выступил как сторонник романтической эстетики, а в середине 30-х — стремился перевести ее с путей умозрительности на путь обобщения конкретно-исторического материала, материала истории искусств.
Оба эти этапа развития эстетических идей Шевырева и отражены в печатаемых материалах.
1 Разговор о возможности найти единый закон для изящного. Печатается полностью по тексту, опубликованному в «Московском вестнике», 1827, ч. I, № 1, стр. 32—52.