Герцен, Александр Иванович — родился 25-го марта 1812 г. в Москве. Он был внебрачным сыном родовитого московского помещика Ивана Алексеевича Яковлева. Последний принадлежал к тому поколению, которое Г. впоследствии называл "иностранцами дома, иностранцами в чужих краях, праздными зрителями, испорченными для России западными предрассудками, для Запада русскими привычками: они представляли какую-то умственную ненужность и терялись в искусственной жизни, в чувственных наслаждениях и нестерпимом эгоизме". Яковлев, после недолгой военной службы, в начале девятнадцатого столетия выехал за границу, странствовал там, а в 1811 году вернулся в Россию, вывезя с собой из Штутгарта Генриэту Вильгельмину Луизу Гааг, мать Г. Поселившись в Москве, Яковлев вел странную отчужденную жизнь. Он с презрением относился ко всем, подавлял домашних холодной иронией и донимал требованиями соблюдения приличий, беспощадно гоня всякое проявление чувств сердца. Положение матери Герцена в его доме, само по себе ложное, было временами очень тяжело. Сыну он дал фамилию Герцена — от немецкого слова Herz, то есть "дитяти сердца", но официально и посторонним всю жизнь называл его не иначе, как своим воспитанником или приемышем. Захват Москвы французами застал семью врасплох, и одно время она скиталась по городу, не зная, куда преклонить голову и чем накормить ребенка. После 12-го года раннее детство Герцена прошло в атмосфере исключительного внимания к нему со стороны отца и всего дома; при малейшем насморке начинались хлопоты и тревога; ребенку не препятствовалось кричать, шуметь, шалить целые дни, и он без удержу отдавался природной резвости, только трещали дорогие игрушки. С годами отец, однако, совершенно переменил обращение с мальчиком, и последний находил себе друзей на половине матери и в среде дворни, влекомый к последней отсутствием товарищества. "Темно и однообразно шло для меня время в странном аббатстве родительского дома. Не было мне ни поощрений, ни рассеяний, отец мой был почти всегда мной недоволен, он баловал меня только лет до десяти; товарищей не было, учителя приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их на двор, поиграть с дворовыми мальчиками, что было строго воспрещено. Остальное время я скитался по большим почернелым комнатам с закрытыми окнами днем, едва освещенными вечером, ничего не делая или читая всякую всячину". От безделья мальчик вошел во все интересы и тайны передней и дворни, повел "маленькую войну с отцом, соединяясь с слугами и служанками". Положение последних в доме было сравнительно сносно, но целый ряд отталкивающих впечатлений, связанных с крепостным правом, ложился на сердце мальчика. Он видел, как сдавали дворовых в солдаты, как сборщики оброка с мужиков били недоимщиков. На глазах его отравился крепостной врач Толочанов. Здесь, по собственному признанию Г., он почерпнул впервые "непреодолимую ненависть ко всякому рабству и ко всякому произволу". Столь же рано он чутьем схватил ложное свое положение в качестве незаконнорожденного, почувствовал не менее ложное положение матери, и в нем рано зародилось враждебное отчуждение от того аристократического круга, куда всегда мечтал ввести сына Иван Алексеевич. В раннем детстве Г. увлечен бесконечными рассказами о двенадцатом годе, о героической военной и народной борьбе с нашествием врагов, и сам детски мечтает короткое время о военной карьере. Ее отец и прочил мальчику, как средство выхода из "ложного положения", и не стеснялся разговорами о том в его присутствии, и мальчик, разбирая вопрос в одиночестве, увидя, что этот путь ему навязывают, вдруг охладевает к эполетам, лампасам и аксельбантам. На этом кончается пора ребячества Г. — Живой темперамент и острый ум ребенка, перенявшего или унаследовавшего от отца вечную шпильку и остроту; сочувствие к судьбе добросердечной, всеми в доме любимой, матери; не детское понимание отношений барина и крепостных и вообще зависимых, — все это приводит к ряду столкновений и тягостных сцен между отцом и подростком, горячо заступающимся за мать. В годы школьничества Г. вошел внешне избалованный и независимый, но не без тайного надлома и горечи в сердце. Образование его шло с преобладающим влиянием французского элемента. В доме Яковлева была богатая французская библиотека писателей XVIII века, в которой Г. рылся безо всякого запрета или контроля. Зачитываясь всем, что попадало под руку, Вольтером и Бомарше, Гете и Коцебу, Г. рано усвоил вольномысленный скептицизм, какого держался и Иван Алексеевич, впрочем относивший религию к числу необходимых convenances и требовавший от домашних исполнения обряда говения и т. п. Но Евангелие осталось одной из дорогих сердцу Г. книг: "Я читал без всякого руководства, не все понимал, но чувствовал широкое и глубокое уважение к читаемому. В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтобы когда-нибудь я взял в руки Евангелие с холодным чувством; это меня проводило чрез всю жизнь"... Уже в отроческие годы, Герцена с силой религиозного увлечения, охватывает стремление к политической освободительной деятельности. Толчком послужили впечатления, связанные с декабрьскими событиями 1825 г. Пылкое воображение Герцена поразили рассказы старших и дворни о 14 декабря, жуткие разговоры об арестованных, увезенных и смесь страха и уважения пред заговорщиками: "мало понимая или очень смутно — в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы". Когда Москва 22 августа 1826 г. праздновала коронацию, Г. на Кремлевской площади, потерянный в толпе, "обрекал себя на борьбу". Это настроение стали невольно питать и некоторые из учителей Г. В лице учителя-француза Бушо пред Г. была живая легенда великой французской революции: суровый старик-эмигрант, заметив в мальчике интерес к якобинским идеям, иногда рассказывал эпизоды 1793 года и как он уехал из Франции, когда "развратные и плуты" взяли верх. В учителе русского языка, Иване Евдокимовиче Протопопове, Г. нашел человека, который указал ему на освободительное движение в русской литературе. Долго Протопопов встречал в своем ученике упорную лень и рассеянность, пока не догадался заменить сухое заучивание уроков по учебникам живым рассказом исторических эпизодов и знакомством с новыми явлениями русской литературы. Преподавание это сам Г. характеризовал, как "отрицательное": добросовестно толкуя о метафорах, хриях, учитель объявлял риторику пустейшею ветвью из всех ветвей и сучков дерева познания добра и зла, рекомендовал "образцовые сочинения" (обширная хрестоматия ложноклассической школы) и прибавил в виде поощрения, что десять строк "Кавказского пленника" лучше всех образцовых сочинений. Этому угловатому бурсаку, чувствовавшему, однако, в чем билось сердце русской литературы, Г. открылся с своими политическими злоумышлениями, и тронутый учитель стал носить ему тетрадки с запретными стихами Пушкина и Рылеева, которые Г. переписывал, учил наизусть и страстно декламировал. Так же Г. познакомился и с другими корифеями новейшей литературы, с Грибоедовым, Жуковским и так далее, особенно разделив со своими сверстниками увлечение Пушкиным. Последний был для них, по выражению Тургенева, "чем-то вроде полубога : мы действительно ему поклонялись". Поглощая разнообразные произведения новейшей литературы, Г. был тогда жарким романтиком школы Полевого и его "Московского Телеграфа". Он поклонник Шиллера и надолго "уведен ватагою Карла Моора в богемские леса романтизма". Когда Бушо был заменен неким Маршалем, Г. своеобразно выразил свой протест против классицизма: перевел на французский язык свои упражнения на русском языке, весьма одобренные Протопоповым, разрушавшие классицизм, и поднес их учителю. Так Г. готовился к поступлению в университет. На пороге университета Г. сильно поразил и заставил много и серьезно думать еще один человек, так называемый "Химик" записок Герцена "Былое и Думы", двоюродный брат его, Алексей Александрович Яковлев, значительно старший годами, живший отшельником и страстно занятый исключительно естествознанием. Он враждебно относился ко всякому, не основанному на опыте и точном наблюдении, философическому обобщению. Заметив в Г. серьезные духовные запросы, "Химик" горячо старался привлечь его к естествознанию, как к единственному надежному источнику познания, и в спорах, которые вызывал сам Г., высказывал свое непреклонное материалистическое миропонимание: "он находил, что на человеке так же мало лежит ответственности за добро и зло, как на звере; что все — дело организации, обстоятельств и вообще нервной системы... он даже нехотя отвечал на мои романтические и философские возражения"... Под влиянием "Химика", Г. привык смотреть на естествознание, как на основу образования и науки, и вскоре поступил на естественно-исторический факультет. Может быть этому отрезвляющему влиянию надо приписать и тот привычный скептицизм, с каким впоследствии собеседник "Химика" встречал на веру принятые, априорные теории, построения и учения. "Из сказанного уже видно, что все учение было бессистемно, наука зато для меня не была мертвой буквой, а живою частью моего бытия", говорит Г., но мир книжный не удовлетворял живой души. В келейное отрочество Г. теплым элементом вошла тогда дружба с молоденькой Татьяной Петровной Кучиной (Пассек), в качестве родственницы изредка гостившей в доме Яковлева, Г., моложе ее пятью годами, подтрунивал над ней за усвоенный ею превыспренний сентиментальный тон, но, по собственному признанию, от нее научился "быть внимательным, заботиться о друге, любить; я научился говорить о чувстве. Она поддержала во мне мои политические стремления, пророчила мне необыкновенную будущность, славу". Но собственно политические мечты, конечно, не слишком занимали девушку, и скоро Г. начинает делить их с новым другом, с Николаем Платоновичем Огаревым, братский союз с которым проводил Г. чрез всю жизнь до могилы. Чуть ли не в первый день знакомства они решились вместе действовать в пользу Константина, а чрез месяц не могли провести двух дней один без другого. "Мы были... à la lettre влюбленные, и влюблялись с каждым днем больше и больше". Впервые Г. нашел человека, с которым мог делиться не только мыслями о прочитанном и надуманном, но домашними тяжелыми переживаниями (см. "Старый дом", стих. Огарева). Но всякие дрязги выжигала молодая приподнятость духовных интересов. "Дружба, прозябнувшая под благословением Шиллера, под его благословением расцветала! Мы усваивали себе характер всех его героев. Не могу выразить всей восторженности того времени". Высшим ее проявлением была клятва их друг другу на Воробьевых горах, в виду Москвы, пожертвовать жизнью на избранную ими борьбу. В одном из ранних писем Г. к Огареву дано полное определение их дружбы, достойной стать рядом с знаменитой связью Гете и Шиллера. "Дивна моя симпатия с тобою, мы равны, очень разны. В тебе скрытая, неразвитая глубокая поэзия — involuta. У меня есть поэзия некоторым образом глубокая, но живая, яркая, поэзия экспансивная, — evoluta... Твое бытие более созерцательное, мое — более пропаганда. Я деятелен, ты — лентяй, но твоя лень — деятельность для души... Глубокое познание друг друга, взаимное дополнение — вот начала этой дружбы, сильной выше всяких обстоятельств". Впоследствии Г. не раз улавливал в смутных настроениях и проблесках мысли Огарева идеи и мысли, получавшие у него полное, ясное огненное выражение: он вдохновлялся настроениями друга, как поэт любимой женщиной. И дружба, действительно, сказалась выше всяких испытаний до конца жизни Г. Он окружил Огарева каким-то культом его сердечной натуры, прощая ему все за неизменную широту и глубину сочувствия, за "женски-тихий кроткий нрав" (стих Огарева о себе), за преданность, наконец, раба, готового всем пожертвовать другу, раз только будет надобность. — Из впечатлений этой же поры необходимо наконец указать на сознательно воспринятые теперь впечатления деревенской жизни в полноте их, какие давались подростку при летних наездах его в родовое имение Яковлевых Васильевское. Не из одного же крепостного рабства слагалась поместная жизнь, и в душу Г., по собственному его признанию, уже в детские и ранние юношеские годы вошло чувство живой непосредственной связи с родным бытом; это чувство определяло впоследствии, как глубокий фон, "русскую" и даже "руссофильскую" окраску некоторых его воззрений и настроений.
10 декабря 1820 г. И. А. Яковлев, чтобы облегчить сыну прохождение чинов, зачислил его в ведомство "экспедиции кремлевского строения", показав ему 14 лет вместо 8. Своим порядком Г. получал чины (коллежского регистратора, губернского секретаря, коллежского секретаря) и по желанию отца должен был держать при университете экзамен на чин асессора. Но юноша настоял на поступлении в университет (с осени 1829 г.), избрав физико-математическое отделение философского факультета. Университет далеко не стоял тогда на должной высоте, и Г. не без основания вспоминал впоследствии с благодарностью из всех профессоров только лектора физики и сельского хозяйства М. Г. Павлова; Павлов читал на своих лекциях также введение в философию и излагал Шеллинга и Окена. Более, нежели профессуре, Г. считал себя в университете обязанным общению с товариществом. Яковлев всячески старался ввести своего "воспитанника" в аристократический мир, но Г. остался чужд золотой молодежи, всецело отдавшись демократическому студенчеству. Около Г. и Огарева (годом позже поступившего в университет) образовался целый кружок, в который входили H. И. Сазонов (1813—1863), H. M. Сатин (1814—1873), Вадим Пассек, Н. X. Кетчер, А. H. Савич и др. Одновременно в университете сложился другой кружок, центрами которого были Н. В. Станкевич, В. Г. Белинский, К. С. Аксаков и др., отдававшийся, в противоположность кружку Герцена, не общественно-политическим и социальным вопросам, а философским, эстетическим и чисто литературным интересам. "Им не правилось наше исключительное политическое направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное, они нас считали фрондерами и французами, мы их — сентименталистами и немцами". "Что мы собственно проповедовали, трудно сказать. Идеи были смутны — говорит Г., — мы проповедовали французскую революцию, потом проповедовали сенсимонизм и ту же революцию, мы проповедовали конституцию и республику, чтение политических книг и сосредоточение сил в одном обществе. Но пуще всего проповедовали ненависть ко всякому насилию, ко всякому произволу". Сенсимонизм в особенности поразил воображение Г. и его кружка. "Новый мир толкался в дверь, наши души, наши сердца растворялись ему. Сенсимонизм лег в основу наших убеждений и неизменно остался в существенном" — говорит Г. в "Былом и Думах", выдвигая в особенности такие элементы сенсимонизма, как освобождение женщины, реабилитация плоти. Герцена увлекали, конечно, и более существенные черты этой социальной системы, ее критика существующих отношений, принципы ассоциации, требование обновления христианства, высокая роль, отводимая в благодеяниях будущего богатству и просвещению, наконец, увлекала общая мечтательно-героическая настроенность учения, воспринятого, как нечто вроде новой религии.
В начале лета 1833 г. Г. сдал экзамены и 6 июля в торжественном заседании университета объявлен удостоенным степени кандидата и серебряной медали за сочинение "Историческое развитие Коперниковой системы".
Из университета Г. вынес жажду и живую потребность серьезного самообразования. Он погружается в чтение по истории, праву, философии, политической экономии, тяготея по-прежнему к социалистическим веяниям. Еще на студенческой скамье Г. сблизился с московской литературной средою, между прочим с издателем "Московского Телеграфа" Н. Полевым. Но не удовлетворяясь этим журналом и другими немногими тогда существовавшими, Г. и друзья в начале 1834 г. выработали программу нового энциклопедического журнала, с целью "следить за человечеством в главнейших фазах его развития, для сего возвращаться иногда к былому, объяснить некоторые мгновения дивной биографии рода человеческого и из нее вывести свое собственное положение, обратить внимание на свои надежды". Журнал должен был охватить науки исторические (литературу и социальные вопросы) и естествознание, объединяя отделы единством воззрений, каким, конечно, был бы сенсимонизм. Это предприятие, однако, не могло осуществиться. К этому моменту относится первое сердечное увлечение Г. — сестрою В. Пассека Людмилою (Гаэтаною, как звал ее Г. по имени героини одного романа, возлюбленной политического мученика), но это увлечение скоро сменилось более серьезным и глубоким чувством, окрепшим в том самом политическом гонении, какое предчувствовал Г.
9 июля 1834 г. был арестован Огарев, прикосновенный к кружку молодежи, в котором при кутежах пелись, между прочим, песни Соколовского, "наполненные гнусными и злоумышленными выражениями против верноподданнической присяги". Затем, в ночь с 20 на 21 июля был арестован после обыска в доме Яковлева и Г., посаженный сначала в Пречистенскую часть, потом в Крутицкий монастырь, превращенный в тюрьму. Расследование дела было поручено комиссии под председательством попечителя университета кн. С. M. Голицына, и эта комиссия, в предварительной своей записке, нашла, что Г. — "молодой человек пылкого ума, и хотя в пении песен не обнаруживается, но из переписки его с Огаревым видно, что он смелый вольнодумец, весьма опасный для общества". Впоследствии Огарев и Г., а также присоединенные к ним позднее Сатин и Лахтин, составили в деле особый разряд "обращающих на себя внимание образом мыслей своих". 31 марта 1835 г. всем привлеченным по делу был объявлен приговор, которым Г. ссылался на житье и службу в Пермскую губернию. Молодой и крепкий здоровьем, Г. легко перенес тюремное одиночное заключение, поддерживаемый мыслию о несправедливости гонения, и в ближайшее время вспоминает о нем не без тайной гордости, как о времени своего духовного роста и укрепления. Занятиями его в тюрьме были писание, изучение итальянского языка, чтение Четьи-Минеи. В тюрьме начинается полоса мистических настроений, поддержанных в особенности глубокою любовью к Наталии Александровне Захарьиной. Родная младшая сестра Яковлева — "Химика", воспитанница княгини Хованской, сестры И. А. Яковлева, восторженно-религиозно настроенная девушка, в мрачном старческом доме своей воспитательницы, незаметно для увлеченного товариществом и отвлеченными интересами Г., полюбила его и сосредоточила на нем все мысли, мечты и интересы. Только случайная встреча и разговор с H. А. у кладбища приходской церкви об арестованном Огареве, накануне ареста самого Г., заставили молодого человека почувствовать обаяние ее. Из тюрьмы Г. начинает с нею переписываться и передает ей даже одно из первых своих литературных произведений, легенду о св. Феодоре. В тюрьме же им набросан "Германский путешественник", рассказ о мнимой встрече с Гете; это — отражение другой полосы настроений Г., его художественного призвания и взгляда на общественный долг, лежащий на великом, так же как на малом человеке. После объявления резолюции по делу Г. не был освобожден из тюремного заключения до самого выезда из Москвы. Накануне выезда, 9 апреля, он увиделся с Наташей на несколько минут в тюрьме, и хотя слова любовь не было сказано, но предчувствие ее жило в обоих. 28 апреля Г. прибыл в Пермь, но вскоре был переведен в Вятку, куда приехал 19 мая 1835 г. 1 июня он назначен переводчиком губернского правления. Служба была в сущности обязательной праздностью, но была тягостна и бессодержательностью и зависимостью от губернатора Тюфяева, крайне грубого и ограниченного служаки. Учреждение статистического комитета в губернии открыло Г. возможность более осмысленной работы, и сделанные Г. в вятском обществе успехи, в качестве состоятельного и образованного. молодого человека из столицы, сглаживали принудительную службу: он везде принят, бывает даже у архиерея, с которым беседует о православии и католицизме, появляется в числе почетных гостей на экзамене в училище, блещет в гостиных и пр. Но скоро около Г. образуется тесный круг молодежи, оценившей его не за успехи в гостиных, а за горевший в нем энтузиазм к миру мысли и чувства, и в свою очередь он находит, в лице ссыльного архитектора-художника А. JI. Витберга, человека, пред авторитетом сердца и возвышенным идеализмом которого сам преклоняется. В Витберге Г. нашел "опору твердую, крепкую" своей мистической настроенности, особенно развившейся под чарующим влиянием переписки с Наташей. В этой переписке дан ряд интимнейших сердечных излияний, раскрыт необычайно трогательный экстаз религиозного и личного чувства. Это чувство со стороны девушки граничит с визионерством, и она верно сказала, "когда перейдем в вечность, эти письма будут громче и полезнее всякого памятника". В Наташе, после кратковременного романа с некоей Медведевой (г-жа Р. "Былого и Дум"), Г. нашел теперь свою Беатриче, непогрешимую руководительницу на пути нравственного самосовершенствования для небесной обители. Он отказывается от прежних самолюбивых мечтаний о славе, деятельности и поприще, мечтает лишь о союзе с нею, но в то же время он сознает: "во мне с ребячества поселилась огненная деятельность, деятельность вне себя. Отвлеченной мыслью я не достигну высоты, я это чувствую, но могу представить себе возможность большого круга деятельности, которому бы я мог сообщить огонь души". Но родом деятельности представлялась тогда лишь служба, и на альтернативу — служить ли ему или писать, Наташа решительно говорила: "писать!" и Г. писал довольно много. Большая часть этих писаний не сохранилась. В Вятке Г. закончил статью о Гофмане, напечатанную в № 10 "Телескопа" за 1836 г., переработал "Германского путешественника" и легенду о св. Феодоре, написал "Вторую встречу" или "Человек в венгерке". Не дошли до нас: мистическая повесть "Там", "Третья встреча" или "Швед" (о Витберге), "? Maestri", где фигурировали Дмитриев, Витберг и Жуковский, и различные наброски. В одних набросках молодости Г. мы видим выражения крайней мистической настроенности, другие — вполне реалистичны и проникнуты живым юмором и бодрым вниманием к окружающему миру, среди которого борцу надо занять свое место. Когда с 1838 г. в Вятке завелись, как в остальных губерниях, "Губернские Ведомости", Г. естественно явился их редактором и организатором. Им помещено здесь начало монографии о вятских инородцах и некоторые другие этнографические материалы. Ему же пришлось принять участие в устройстве в Вятке публичной библиотеки и даже сказать речь при ее открытии. Это было уже накануне отъезда из Вятки. Избавление явилось неожиданно. Во время путешествия в 1837 г. наследника престола, впоследствии Императора Александра II, Г. по поручению Тюфяева составил выставку местного края, с которым познакомился в служебных поездках, и достиг хороших результатов. 18 мая Наследник осматривал выставку, остался очень доволен, и по настоянию сопровождавших высокого гостя Жуковского и К. И. Арсеньева, об отличии молодого устроителя выставки было сообщено министру внутренних дел, а Жуковский и лично оказал много внимания Г. Положение Г. вследствие этого существенно изменилось, тем более что на место Тюфяева, обнаружившего во время проезда Наследника много неудобных для администратора качеств, был назначен Корнилов, товарищ Пушкина по Лицею, ценитель литературы, очень приветливо и на равной ноге относившийся к Г. 15 ноября того же года, по представлению шефа жандармов о переводе Г. в Москву, "для сближения с его родственниками", последовала Высочайшая резолюция о переводе во Владимир на Клязьме. Жизнь Г. здесь (с начала 1838 г.) была продолжением жизни в Вятке. Г. заведовал редакцией "Губернских Ведомостей", вел оживленную переписку с Наташей, которую наконец и увез тайно из Москвы и обвенчался с нею 10 мая 1838 г., о чем подробно рассказано в "Былом и Думах". За самовольную женитьбу отец наказал его тем, что не прибавил к прежнему окладу ни копейки, но, впрочем, позднее переменил гнев на милость. Письма Г. этого периода полны выражений совершенного гармонического счастья. 15 марта 1839 г. во Владимир приехал с женою Огарев, и тогдашняя настроенность друзей выразилась тем, что они все четверо поверглись пред Распятием. "Это был период романтизма в моей жизни, — резюмирует позднее Г. вятско-владимирский период: — мистический идеализм, полный поэзии, любовь, всепоглощающее и всенаправляющее чувство". Недавний сенсимонизм Г. теперь окрасился мистически, и свое общественное мировоззрение той поры Г. сравнивает с мистически социальными мечтаниями Пьера Леру. 16 июля 1839 г. с Г. был снят полицейский надзор. Осенью он бывает в Москве и знакомится с большинством людей, вскоре слитых в знаменитом круге западников сороковых годов. В конце 1839 г. Г. в Петербурге, где хлопочет о производстве в чин, дававший права дворянства, о чем очень заботился И. А. Яковлев для своего "воспитанника" и что совершенно удалось. 29 февраля 1840 г. Г. причислен с чином коллежского асессора к канцелярии министерства внутренних дел и этим самым получает право повсеместного жительства. В половине марта он с женою и сыном-первенцем (известный впоследствии за границей профессор физиологии Александр Александрович Герцен) навсегда оставил Владимир. Жизнь Г. за 1834—40 гг. в провинции не прошла бесследно даже для убогих Вятки и Владимира, в которых он давал пример, правда — очень скромной, но все же нужной, особенно в то время, культурной работы. С своей стороны Г. воспринял громадный запас непосредственных жизненных впечатлений и наблюдений провинциальной общественной и народной среды, впоследствии переработанных для литературной деятельности, и, наконец, просто жил молодою, но обаятельно прекрасной жизнью, поскольку она была обвеяна высокими духовными интересами, проникнута жаркими чувствами братства и просветлена чистою любовью.
В половине мая 1840 г. Г. прибыл на службу в Петербург, но был ею занят мало, а больше — наблюдениями, чтением и литературной работой. Вятско-владимирский период розового, романтического оптимизма, полный, несмотря на испытания, светлых надежд, уступает место тяжелому кризису, который закончился только года чрез два и поставил Г. в центре движения общественной мысли, рядом с Белинским и Грановским. История этой мысли подробно говорит об известном увлечении философиею Гегеля, воспринятой на пороге сороковых годов М. Бакуниным и Белинским, как консервативно-фаталистическое миропонимание. Живая натура Г. до глубины души возмущалась этой окраской увлечения молодых философов, и средь междоусобицы противоречивых мнений он почувствовал необходимость самому изучить Гегеля. Он приходит к заключению, что "философия Гегеля — алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и не оставляет камня на камне от мира христианского, от мира преданий, переживших себя. Но она, может с намерением, дурно формулирована". Г. примыкает теперь теснее к кружку Белинского, с 1839 г. переехавшего в Петербург и работавшего в "Отеч. Зап.". Этому предшествовало объяснение с Белинским, отрекшимся от недавних консервативных статей о Бородинской годовщине, формулировавших понятие царского самодержавия, как основное начало русской жизни, "в отношении к которому "отечество" есть понятие подчиненное, следствие причины". В "Отечеств. Записках" в это время напечатана небольшая статья Г., предисловие к переводу "Меровингов" Тьерри, и "Записки одного молодого человека" — воспоминания Г. о детстве и юности и Вятке, прототип будущих "Былого и Дум", показывающий, что Литературный талант Г. уже быстро зреет. В это время он занят также чтением о петровской реформе, как важном моменте поворота России на общеевропейский путь. Неожиданно на него обрушивается в начале декабря 1840 г. новая беда. В письме к отцу Г. сообщал о случае, взволновавшем тогда столичное общество: будочник убил прохожего. Письмо попало в III отделение, озабоченное прекращением толков о возмутительном происшествии, Г. вызвали для внушения и пригрозили немедленно высылкой обратно в Вятку. Однако, ему удалось добиться отсрочки высылки и позволения выбрать между Тверью и Новгородом, а министр внутренних дел гр. Строганов назначил его в Новгород советником губернского правления, что было служебным повышением. Новую ссылку, хотя и смягченную даже обещанием в будущем вице-губернаторства, Г. принял далеко не так, как первую: "разъедающая злоба кипела в моем сердце" — говорит он. Вдобавок, появление полиции и жандармов в квартире Г. напугало его жену, она преждевременно родила ребенка, умершего через день, и здоровье ее было подорвано в корне. Убеждая Огарева ехать пока можно за границу, Г. условливался встретиться с ним в Женеве 1-го января 1845 г. и находил своего рода пользу в "контузии № 2": "я было затерялся (по примеру XIX века) в сфере мышления, а теперь снова стал действующим и живым до ногтей". — Г. дождался в Петербурге Огарева, проводил его за море и 1 июля 1841 г. явился в Новгороде. На новом месте службы его поразили мрачные рассказы о временах аракчеевщины, об укрощении бунта военных поселян, и нравы города, как уродливая пародия на столицу. Служба под начальством военного губернатора Зурова также была весьма тягостна, как общим характером тогдашней провинциальной службы, так и особенностями положения Г. Второе отделение губернского правления, которым заведовал Г, вело дела о злоупотреблениях помещичьей власти, о раскольниках, фальшивых монетчиках и людях, находящихся под полицейским надзором (и как советник, каждые три месяца свидетельствовал рапорт полицеймейстера о собственном своем поведении). Занимаясь службой настолько, чтоб не получить замечания и не попасть в беду, Г. обратил внимание на дела о раскольниках, которые совсем отложил в сторону, и на дела о помещиках, устранив в этой части несколько общих злоупотреблений.
Но принудительная служба невыносимо томила его. В декабре 1841 г. Г. пишет письма о прощении Дубельту, начальнику III Отделения, и Бенкендорфу, шефу жандармов, но последовала резолюция Государя: "он два раза уже наказан и не заслуживает сего снисхождения". Наконец, в начале 1842 г., Г. однажды увидел, как в ногах губернатора тщетно валяется крестьянка, которую помещик, пользуясь жестоким законом, ссылал на поселение, оставляя у себя ее сына. Бессильный помочь, Г. ушел из губернского правления, в тот же день подал рапорт о болезни и 2 апреля 1842 г. — прошение об отставке "за болезнию". Отставку с чином надворного советника Г. получил, но был оставлен на житье в Новгороде. Как последнее ни было тягостно, но Г. почувствовал себя окрыленным: "из двух чудовищ, стоящих подле меня, с вечно поднятою дубиною (другое чудовище — постоянный страх за здоровье жены), одно исчезло. И как будто с выходом в отставку я обязан работать, ибо досуг мой, время мое. И я буду работать!". Занятия по истории, с мыслью о которых Г. поселился в Новгороде, не осуществились, уже потому, что в Новгороде с трудом можно было находить необходимые книги, но тем внимательнее и настойчивее Г. продолжал изучать "Гегеля и немцев", связывая с этим изучением решение всех занимавших его вопросов личного существования и мирового смысла жизни. Длинная и крепкая цепь тяжелых жизненных впечатлений и переживаний (в том числе страдания и смерть детей, рождавшихся, чтоб вскоре умереть) приводит Г. к полному разрыву с традиционными религиозными представлениями и мистическими упованиями на загробный мир. В одном письме этого времени (3 февраля 1842 г.) он так формулирует новое свое настроение и представление о первенствующем значении в мире живой человеческой личности, отрешенной от уз традиций: "Скажите Белинскому, что я прочитал и хорошо Феноменологию (Гегеля), чтоб он ругал одних последователей... а великую тень не трогал бы. К концу книги точно въезжаешь в море: глубина, прозрачность, веяние духа несет — lasciate ogni speranza — берега исчезают, одно спасение внутри груди, но тут-то и раздается: "Quid timeas? Caesarem vehis!" — страх рассеивается, берег вот, прекрасные листки фантазии ощипаны, сочные плоды действительности тут. Исчезли ундины, но полногрудая дева ждет". Эти метафоры вошли в одну из статей Г. этого времени о "Дилетантизме в науке". Статьи начаты немедленно после подачи в отставку, в качестве "пропедевтического слова желающим приняться за философию, но сбивающимся в цели, праве, средстве науки". Кратко смысл этих образов сводится к признанию высшим критерием, мерилом познания — прав, запросов и понимания человеческой личности. "Оставьте надежду навсегда", нуждающиеся в опорах на внешний внемировой авторитет, строящие мировоззрение свое на представлении о выше человека стоящих сознательных силах. Единственный руководитель человеку в мировой пустыне — он сам, его сознание, единственный, бесстрашный, достойный возвеличения Цезарь — сам дух человеческий. От несуществующего в реальности мира сущностей, от логических фантазий — скорее в мир живой действительности. Окончательную окраску этим новым взглядам Г. дала книга Фейербаха, "Сущность христианства", привезенная в начале июня 1842 г. в Новгород Огаревым. Друг привез также и другую сенсационную новинку — "Мертвые души". Книга Гоголя навеяла на Г. тяжелое раздумье о судьбах и нравах родины, но он увидел в ней хотя и горький упрек современной России, но "не безнадежный". С этим новым настроением, свободным мыслителем, созревшим для самостоятельного влияния на умы, Г. рвался из Новгорода. Здесь глохла всякая душевная энергия, а он все более чувствовал себя борцом: "моя натура по превосходству социабельная, — записывает он в дневнике. — Я назначен собственно для трибуны, форума, так, как рыба для воды". Одним из приобретений времени новгородской ссылки было большее, чем прежде, внимание Г, к крепостному вопросу, с которым он имел дело и по службе, а также вообще укрепление симпатий к крестьянству, к народу. Расширение кругозора Г. делало Новгородскую жизнь невыносимо тесной. Вдобавок, и в семейных отношениях было не все благополучно. Болезненная Наталия Александровна таит разочарование в мечтах о романтическом вечном слиянии души своей с душою мужа. Он рвется от тесного семейного круга в мир общечеловеческих интересов и деятельности, а главное — оказался способен к весьма прозаической, хотя и мимолетной, измене, и она скорбно перебирает в душе горькие мысли о том, что они будто бы не пара, и жестоко терзает его и себя своими жалобами и сомнениями. Г. пускает в ход все усилия и связи. В хлопотах пред Императрицей от имени Наталии Александровны, как нуждающейся в специальной врачебной помощи, приняли особое участие автор "Тарантаса" граф Соллогуб и его родственник, известный граф Виельгорский. 9 июля 1842 г., наконец, пришло Г. разрешение переехать в Москву, но без права въезда в Петербург. Возвращением в Москву, в августе 1842 г., начинается новый пятилетний период жизни Г., богатый разнообразным участием его в возбужденной умственной жизни столицы и обильный литературными трудами. Г. вошел в бывший кружок Н. В. Станкевича, почти целиком примкнувший к профессору всеобщей истории московского университета Т. Н. Грановскому. Образовался новый тесный кружок, получивший кличку западников, более тесное ядро которого составляли, кроме Грановского и Г., В. П. Боткин, Н. X. Кетчер, Е. Ф. Корш, молодые профессора университета; несколько позднее Кавелин, Тургенев и др. Из Петербурга наезжали Белинский, П. В. Анненков, И. И. Панаев и др. В стороне стоял производивший немалое впечатление на Г. П. Я. Чаадаев. Ближайшим человеком для Г. в эти годы становится на несколько времени Грановский, заменивший для него собою Огарева. И в воспоминаниях, и в современных записях дневника, Г. с умилением и радостью сердца отмечает светлые поэтические стороны этой тесной товарищеской жизни кружка, где роились и зрели мысли, ставшие потом мыслью и настроением целых поколений русских людей. Но в дневнике отмечен и внутренний глубокий трагизм этого отдания миру идей и дружеского общения среди глубоко равнодушного общества, при вражде и подозрении со стороны властей и полном отрешении от жизни глубоких народных слоев. Страстная натура Г. энергично протестовала против вынужденного бездействия зрелых для общественного творчества людей, и дневник его местами полон несказанной, наполнявшей его душу, горечи. Отсюда характерные для людей сороковых годов неумеренные самообвинения и жалобы на безволие и бессилие. Но внутренние сомнения, создавшие "лишних людей", в Г. не могут взять верх над сознанием собственной силы и быстро завоеванного значения. Успех статей о "дилетантизме и романтизме в науке" окрыляет его. "Жребий брошен, я не могу жить иначе, нечто похожее на призвание заставляет меня подымать голос, а они (т. е. власти) не могут вынести человеческого голоса. Влияние, которое делает мой голос, убеждает всем жертвовать, ибо кроме его я ни к чему не призван" (28 февраля 1843 г.). Упорно и систематически работая для своих статей, для которых им перерабатывалась громадная масса философской литературы, Г. столь же внимательно следит и за новейшими течениями в политической экономии. Ученик в молодости Сен-Симона, он изучает теперь всю новейшую социалистическую литературу Франции — Фурье, Консидерана, Прудона, Луи Блана и т. д. Это была пора великих упований, и в свою очередь и на Г. возлагались исключительные надежды, рядом с ненавистью к нему за его вольномысленные убеждения. В нем все видели блестящего остроумца и собеседника. Людей поражал неистощимый поток его речи, пред которым бежала претензия, напыщенность и педантическая важность, и в шедшей тогда полемической борьбе мнений западничества и славянофильства он выступил в качестве виднейшей силы западников. Он вел в салонах Чаадаева, Свербеева, Елагиной нескончаемые споры, в особенности с Хомяковым, видя в нем равного по силе диалектики бойца и доводя до последней остроты и крайности логическую мысль, не пугаясь "свирепой имманенции", т. е. атеизма. Но замечательно, что Г. ранее других западников оценил демократическую сторону старого славянофильства, и в речах и долею фантастических построениях противников уловил, как интимно близкое себе настроение, их тяготение к чему-то родному в жизни масс крестьянства, живой источник искреннего национального чувства. Это — та струя, которая, живо пробиваясь во всех писаниях и переживаниях Г., впоследствии легла в основу его социалистического русского народничества. Дневник его изобилует записями, в которых бьется чувство глубокой симпатии к народной массе, сознание какой-то темной непосредственно ощущаемой связи с нею и отвращение к бесправному положению народа и к виновникам такого положения. Г. приходить к замечательной мысли, что западники, если хотят сохранить за собою прочно влияние на общественное мнение, должны овладеть темами славянофилов. Он дает в своем кругу уроки более серьезного отношения к идеям славянофильства, прислушивается к указаниям посетившего Москву барона Гакстгаузена, заинтересованного русскою общиною, и т. д., и приходить к заключению, что противоположения западного и русского односторонни и потому потеряли смысл. Однако, споры с "друзьями-врагами" оканчивались нередко и тяжелыми личными размолвками. Вследствие этого личные отношения прерывались, хотя напр. с Константином Аксаковым Г. расстался обнявшись и поцеловавшись, в трогательном проявлении взаимного личного уважения. Впоследствии Г. в статье 1861 г. дал известную глубоко прочувствованную характеристику западников и славянофилов, как людей одной, но неодинаковой любви, которые "как Янус, или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время, как сердце билось одно". — Гораздо больше, нежели устной полемике с славянофилами, Г. отдал в Москве разнообразной и напряженной литературной работе, доставившей в короткое время его постоянному псевдониму Искандер необыкновенную популярность, не меньшую, может быть, чем известность Белинского. Г. писал сначала преимущественно в "Отечественных Записках", а с 1847 г., когда Белинский перешел в "Современник", в этом последнем журнале. Весьма многочисленны мелкие статьи Г., посвященные выпадам против славянофилов и их союзников. Кое-что из этих мелочей блещет зрелой отточенной мыслью и искрится всегдашним юмором, в особенности заслуживают упоминания, как предчувствие будущих политических статей Г. заметки "Москва и Петербург" и "Новгород Великий и Владимир на Клязьме".
Все произведения Г. сороковых годов распределяются затем на три группы. На первом месте стоят чисто философские, преимущественно теоретические, статьи — под общим заглавием "Дилетантизм в науке" (начатые в Новгороде) и очерки по истории философии "Письма об изучении природы" (1844—1846 гг.). Для современного читателя философские статьи Г., насквозь проникнутые приемами и терминами гегелианской школы, представляют немало трудностей, и даже в сороковые годы Г. не совсем несправедливо упрекали за эти статьи в темноте, "искандеризмах", даже в "птичьем языке". Темнота часто была намеренной, так как иначе невозможно было провести чрез цензуру многие мысли, и напр. Г. должен был совершенно отказаться от изложения системы Спинозы: "такой, право, был жид, хоть брось", — комически жаловался Г. в письме, восхищаясь прямотою и силою мысли великого философа, абсолютно не укладывавшейся в русские цензурные рамки. В основу миропонимания, излагаемого Г. в его статьях, легли гегелианство и в особенности Фейербах, книгу которого Г. называл "книгою Истины и Любви". Собственно теория познания, с которой ныне начинает всякая философская система, у Фейербаха мало разработана, за ним и Герцен ею не занимается, на первом плане религиозная проблема и этика. Г. не мог в печати распространяться о первой из них с необходимой ясностью, и самое учение Фейербаха о человеческом роде в целом, как носителе полного миропознания и создающем Бога по своему образу и подобию, осталось в стороне. Все свое внимание Г. сосредоточил на проповеди представления о живой человеческой личности, как о едином, что остается прочным и достоверным, и на одушевленной защите прав человеческого разума, все постигающего и указующего новые дерзновенные пути личности. "Хвала дерзкому языку, которым с некоторого времени заговорила наука нашего времени — восклицает он в одном месте: — это кончит поскорее все недоразумения (под наукой по преимуществу здесь разумеется философия, как венец всех отдельных дисциплин). Ей не нужно скрываться, у нее совесть чиста; пора говорить просто, ясно; пора все говорить, насколько это возможно". С новой своей точки зрения Г. критикует мнимых друзей науки, которых называет дилетантами науки, буддистами ее и цеховыми учеными. Дилетанты, это — платонические поклонники философии, недовольные ею, когда она подрывает их предубеждения и самодовольный покой мнимого знания; буддисты — успокоившиеся на отвлеченном рассудочном понимании и не претворяющие нового знания в жизнь; наконец, цеховые ученые — это формалисты, затерявшиеся в частностях специальных наук. В противность этим мнимым друзьям науки, Г. требует совершенного отдания мысли велениям и указаниям разума, какие бы дорогие предубеждения и традиции ни разрушались при этом, и в итоге разрушения разумом всяких ложных построек вырисовывается автономная свободная человеческая личность, которой мало спокойного созерцания и видения, но нужно и действование, "ибо одно действование может вполне удовлетворить человека. Действование сама личность". "Из врат храма науки — верит Г. — человечество выйдет с гордым и поднятым челом, вдохновенное сознанием: omnia sua secum portans — на творческое создание веси Божией"... Возвышенный и благородный лиризм этих страстно проповедуемых верований дал повод Боткину назвать одну из этих статей "героической симфонией". Молодое, бодрое, боевое настроение и эта вера во всемогущество науки — всеохватывающей руководительницы жизни — не могли не привлекать тогда молодые умы. "Письма об изучении природы" имели то же значение. В изложении Г. смена философских миропониманий во многих местах вставлена в рамки культурного развития человечества и является одною из форм борьбы его за свободу мысли и знания. В письмах кроме того настойчиво проводилась новая для того времени идея первенствующего значения естествознания, как основного материала для выработки научного мировоззрения. Г. учредил здесь позднейшее широкое увлечение всего русского общества естествознанием, как основою философии. Ни в литературе, ни в официальной науке той поры не выступало никого, кто мог бы сравняться тогда с Г. в этой области философских вопросов, по широте кругозора, прямоте и бесстрашию выводов, и Г. в своих философских статьях был первым теоретиком мировоззрения, ныне первенствующего в обширных кругах.
К философским статьям Г. примыкают его многочисленные статьи этического характера, касающиеся самых разнообразных сторон человеческой жизни вообще и русской в частности. Здесь беспокойный анализ Г. направлен на явления обыденной жизни, и он настаивает, что "действительно трудное для понимания не за тридевять земель, а возле нас, так близко, что мы и не замечаем его: частная жизнь наша, наши практические отношения к другим лицам, наши столкновения с ними". В этом анализе обыденного и грубых нарушений справедливости, составляющих повседневный быт всех и каждого, Г. бесспорно предвосхитил настроения Льва Толстого. Чуждый духа аскетизма, теоретические основы своей этики Г. полагает в эвдемонистическом принципе, и в нем Г. видит исход из бездны нелепицы и несчастий. Среди нее бьются люди, принимая готовые формы жизни и личного поведения, тогда как только нужно выходить из этих форм, чтобы открыть вокруг себя целый мир новых радостных отношений и связей с людьми. В статье "По поводу одной драмы" Г. указывает, как отражен может быть мир исключительной семейной привязанности, страшен полной необеспеченностью этой готовой формы отношений от всякого рода случайностей, ломающих жизнь и безнадежно губящих человека, если кроме семьи у него ничего нет. В своих статьях этого рода, которым очень идет название одной из них "Капризы и раздумье", Г. несколько раз наталкивается на парадокс о повальном безумии рода человеческого, не умеющего доселе разумно устроить свою жизнь, и этот парадокс он блестяще, в художественной форме развивает в "Отрывке из сочинения доктора Крупова о душевных болезнях вообще и об эпидемическом развитии оных в особенности". Везде, какую область человеческих отношений ни взять, д-р Крупов находит блестящие доказательства повального помешательства людей. Но замечательно, что в этом, самом по себе мрачном, построении Герцена, напоминающем измышления Свифта, нет и тени того человеконенавистничества, которое отличает безнадежную сатиру автора "путешествий Гулливера", выше человека поставившего лошадей. Сатира Г. скорее добродушна, чем зла, всюду веет "чаянием будущего века", и история для Крупова не только "связный рассказ родового, хронического безумия", но и его "медленного излечения". Белинский и Грановский равно считали д-ра Крупова лучшим созданием Г., вещью, наиболее полно и задушевно отразившею всю личность Г. Грановский сравнил ее с шутками Вольтера. Капризное сочетание неподдельного искреннего лиризма светлой и доброй души, горячего порыва к свободе и свету, иронии, острой разлагающей мысли, иногда разъедающей скептической грусти и рядом легкого жизнерадостного остроумия — это сочетание отличает и другие беллетристические вещи Г. Собственно художественный талант Г. не получил должного развития, или точнее — отлился своеобразно, как все, им созданное. Романическая часть, построение повести и развитие содержания в действии и диалоге у него довольно слабы. Повести Г. и его главный роман "Кто виноват?" были вскоре заслонены блестящим развитием романа у Тургенева, Гончарова, Толстого и пр. Однако, это — важная страница истории литературы, не потерявшая значения и для современного читателя. Лучшее определение художественного таланта Г. дано Белинским в письме Герцену 6 апреля 1846 г. "Ты не поэт: об этом смешно и толковать; но ведь и Вольтер не был поэт... У тебя, как у натуры, по преимуществу мыслящей и сознательной, талант и фантазия ушли в ум, оживленный и согретый, так сказать осердеченный гуманистическим направлением, не привитым и не вычитанным, а присущим твоей натуре. У тебя страшно много ума, так много, что я и не знаю, зачем его столько одному человеку... Если ты лет в десять напишешь три-четыре томика, поплотнее и порядочного размера, ты — большое имя в литературе, и попадешь не только в историю русской литературы, но и в историю Карамзина" — удивительное предсказание, как никогда оправданное. Как "художник—гуманист", Г. естественно примыкает к гоголевской школе с ее созерцанием мира сквозь видимый смех и невидимые слезы. Его повесть "Сорока—воровка" и роман "Кто виноват?" стояли в ряду с другими произведениями сороковых годов, разоблачавшими пошлость русской общественности и касавшимися более или менее открыто крепостного быта. Герценом излюблены типы людей, в царстве крепостного произвола отстаивающих человеческое достоинство свое. Таковы — крепостная актриса ("Сорока-воровка"), крепостная гувернантка, незаконнорожденная Любонька, таящая в душе молчаливый, но страстный протест против порядка вещей, сделавшего ее с матерью игрушкой в помещичьем доме. Яркие и живые картины обыденного помещичьего быта у Герцена доселе живут, как художественная правда. Г. ставит также, примыкая к роману увлекшей тогда русскую литературу Жорж Санд, вопрос о семейных отношениях и свободе женского чувства. Наконец, огромный интерес в свое время представляла главная фигура романа "Кто виноват?". Важная разновидность "лишнего человека" той поры, Бельтов, по некоторым чертам, двойник самого Герцена, с его огромными запросами и жаждой жизни и деятельности, но без его огромного литературного таланта, без тесной связи с передовыми деятелями тогдашней общественно-литературной жизни и без способности к упорному систематическому труду. Современники, напр. Иван Аксаков и гр. Алексей Толстой, чрезвычайно высоко ставили "Кто виноват?", а позднейшая критика признавала, что в некоторых отношениях человек сороковых годов представлен герценовским Бельтовым полнее и лучше, чем даже прославленными типами Тургенева, что отчасти и справедливо (K. Головин). В общем литературная деятельность Г. за сороковые годы представляется несколько бледной в сравнении с прямою, мужественною и зрелою его мыслью и речью в заграничный период его жизни. Но уже и в русской своей полосе Г., можно сказать, вполне определился. Стоя впереди других товарищей-западников по широте и глубине воспринятых от Запада идейных возбуждений, он тем не менее был глубоко прав, когда сказал о себе: "господствующая ось, около которой шла наша жизнь — это наше отношение к русскому народу, вера в него, любовь к нему... и желание деятельно участвовать в его судьбах". Но в тогдашней России он не мог не чувствовать себя тесно и нудно, и он, не удовлетворяемый тем, что могла дать литературная деятельность при тогдашней цензуре, под постоянным страхом новых и новых незаслуженных и оскорбительных гонений, продолжал тяготеть и рваться к свободе, прежде всего к личной, а ее найти можно было только за границей. Увлекаемый примером Бакунина, побуждаемый письмами Огарева, Г. серьезно задумывался об эмиграции, но — пишет он в дневнике: "не для того, чтоб жить там праздному и проживать все свое состояние пошло" (3 окт. 1845 г.). Тесно и скучно становится Г. даже с близкими друзьями, и, например, с Грановским у него происходит нечто вроде размолвки из-за споров о бессмертии души, что, кстати сказать, служит показателем, как серьезно и к сердцу принимались друзьями столь общие и вечные вопросы. Значительное расстояние между Г. и его московским кружком сказалось и во взглядах на очередной великий вопрос времени — социальный. Г. жадно изучал социалистическую литературу и, не пугаясь воинствующих манифестов тогдашнего социализма, вопреки Грановскому, скептически к нему настроенному, ждал скорого общего конфликта. Он мечтал быть свидетелем, а может быть и участником социальной катастрофы в Европе, как предшественницы обновления и родины. В этот момент, во всяком случае навсегда отлились взгляды Г. на социальный вопрос, как на единственно важный вопрос новейшей истории и общественности, чем закончилось возвращение его к предчувствиям Сен-Симона и образование его взглядов, как первого русского социалиста.
В это время, 6 мая 1846 года умер И. А. Яковлев, и Г. стал наследником довольно значительного состояния. Принимая наследство, Г. освободил всех дворовых людей Яковлева, несколько десятков семей. Состояние давало средства ехать за границу. После долгих хлопот Г. добился снятия полицейского надзора и след. возможности получить заграничный паспорт. Последний выдан 9 дек. 1846 года и давал Г. с женою и троими детьми отпуск из России на 6 месяцев в Италию и Германию для лечения жены. О Париже, куда собственно и собирался Г., в паспорте не упоминалось.
19 января 1847 г. Г. с семьею, матерью и двумя подругами жены, М. Ф. Корш и М. К. Эрн, тронулись в дальний путь, провожаемые московскими друзьями, объятиями и рыданиями даже мужчин, смутно предчувствовавших, что для непосредственного влияния на умы сородичей может потеряться сила громадного размера и исключительной оригинальности. 31 января Г. переехал в Таурогене границу, и его жизнь с этого момента переломилась. В Европе ему грезилось пока смутно участие в творческой зиждущей работе освобожденного человечества для создания "веси Божией", золотого века сенсимонистов, что само по себе представлялось высшим счастием свободы, так обаятельно прекрасной после потемок русской тюрьмы и ссылки. Но довольно скоро началось разочарование. В Германии Г. пробыл очень недолго, привлекаемый Парижем. "В Париже — едва ли в этом слове звучало для меня меньше, чем в слове "Москва" — говорит он, Г. быстро сбросил с себя отпечаток москвича, с одушевлением отдался волне тогдашнего социально-политического брожения и вскоре чрез Бакунина и Сазонова вошел в интересы крайних демократических кружков, став здесь своим человеком. Блестящее образование, полное понимание вопросов, занимавших французскую и международную демократию, в среде которой тогда пробивалось сознание солидарности труда в разных странах, личные дарования, — все это поставило Г. в уровень талантливейших передовых людей Запада, и с течением времени он завоевывает здесь симпатии множества даровитейших людей. Самодержавная николаевская Россия казалась для международной демократии постоянной угрозою, и каждый русский, чтобы быть принятым в демократии на равной ноге, должен был прежде всего заставить забыть, что он русский, след. варвар. Не мог от гнета этих предубеждений уйти и Герцен, и если верить одному полицейскому донесению, он даже малодушно выдавал себя за пруссака. Но очень скоро Г. находит себя и позднее он всегда и систематически подчеркивает, что он русский и что выступает не в качестве исключения, но как представитель, хотя и случайный, России будущего, России свободной. Мало-помалу дом Г. в Париже, по выражению Анненкова, сделался "подобием Дионисиева уха, где ясно отражался весь шум Парижа, малейшие движения и волнения, пробегавшие на поверхности его уличной и интеллектуальной жизни". Г. начал было для русских изданий повесть из времен великой французской революции с русским героем в центре, но повесть, конечно, не могла появиться. За то произвели у нас большое впечатление его "Письма из Avenue Marigny", появившиеся в "Современнике" и позднее составившие начало "Писем из Франции и Италии". В самых первых из этих писем мы находим еще оттенок восхищения французскою культурой. Однако, склонность Г. углубляться в мир обыденных, всех равно захватывающих, отношений приводить его к подкладке и оборотной стороне блестящей внешности, и он в виде основного фона парижской жизни рисует уже вовсе не широкий размах духовных и социальных интересов, а опошливающее господство самой мелкой "буржуазности", царство мещанства, господство вкусов мелкого эгоистического пошиба. Эти письма, с их блестящей остроумной формой и глубокой временами мыслью, явили собою в русской публицистике едва ли не первый пример освещения западноевропейской жизни не со стороны только сопоставлений с русскою, но и со стороны подлинной ее социально-политической сущности. Эта сущность, господство мещанства, "смерть в литературе, смерть в театре, смерть на трибуне, ходячий мертвец Гизо, с одной стороны, и детский лепет седой оппозиции, с другой" — такие итоги парижской жизни погнали Г. в половине октября 1847 г. из Парижа. Он едет в Италию, уже бурно стремившуюся тогда к политическому освобождению, объединению и национальной независимости. Это веяние духа свободы властно увлекло Г., и он считал, что Италии "обязан обновлением веры в свои силы и в силы других". Особенно сильные впечатления были пережиты Г. в Риме и Неаполе, где он сошелся с деятелями итальянского освобождения и в дни манифестаций жил на площадях; напр., в марте 1848 года в Риме Г. оказался в центре демонстрации по поводу начала борьбы с Австрией, будучи, вместе с женой и ее подругами, увлечен пылкими демонстрантами на почетные места в качестве гостей итальянского свободного народа. Вести о революции во Франции, о республике, о движении Европы не давали остыть энтузиазму, и характерно, что в Италии впервые мысль Г. все чаще и чаще обращается к России, вплоть до лирического отступления в одном из писем из Италии в честь русского села ("да здравствует, господа, русское село — будущность его велика!"). В разгар радостного одушевления страны, еще недавно составлявшей только "географическое понятие", но восставшей из мертвых, невольно грезилось о таком же восстании из мертвых для другой страны. С этими впечатлениями итальянского возрождения у Г. связалась и особливая симпатия изо всех людей Запада именно к деятелям итальянского освобождения, его восторженное отношение к Маццини, Гарибальди, Саффи и др. Но Герцену казалось немыслимо не быть в Париже, когда там снова республика, воскрешающая память детских увлечений. 5 мая 1848 г. Г. снова в Париже, где пред ним развернулась бурная политическая арена. Он жадно разбирается во всем происходящем, и если несколько времени еще и обольщается надеждами и планами бланкистов на поворот революции в сторону глубоких социальных реформ, то скоро убеждается, что правее он был в своих сомнениях, чем в надеждах. Полный разгром в ужасные, кровавые дни 23—26 июня социал-революционных сил, смутно и бесцельно поднявших безнадежное восстание, вызвал в Г. настоящее отчаяние в способности людей Запада найти выход из путаницы социальной вражды. Июньские дни, в страшном томлении и тоске бездействия, он провел с Тургеневым и немногими русскими в волнующемся Париже, причем раза два попадал в крайне рискованное положение: был арестован на улице национальными гвардейцами, а дома подвергся обыску, в качестве иностранца, со стороны которого подозревалась возможность участия в заговоре. На время Г. теряет всякую веру в возможность для человечества когда бы ни было вырваться из-под ига звериных чувств, так разыгравшихся в это кровавое время. Он подвергает отныне скептическому пересмотру все, чем жили окружавшие его деятели: "сомнение заносило свою тяжелую ногу на последние достояния, оно перетряхивало и церковную ризницу, не докторские мантии, а революционные знамена". Осенью Тургенев и другие возвращались в Россию, а Г. решил уже, что остается за границей. Около него собиралась теперь пестрая богема из эмигрантов разных стран, с их обманчивыми надеждами на возобновление в ближайшее время революционного подъема и с крайней нуждою в средствах жизни, которые в немалых размерах они получали от Г. Следя за разложением республики во Франции и за реакциею в Европе, Г. вперемежку с письмами из Франции и Италии писал статьи, составившие книгу "С того берега". Первым марта 1849 г. помечено, вошедшее в эту книгу, глубоко трогательное, задушевное прощание с родиной, исповедь и программа будущей деятельности во имя свободы родины: "остаюсь затем, что борьба здесь, что, несмотря на кровь и слезы, здесь разрешаются общественные вопросы, что здесь страдания болезненны, жгучи, но гласны... Месяцы целые взвешивал я, колебался, и, наконец, принес все на жертву: человеческому достоинству, свободной речи"... "Я здесь полезнее, — говорит он русским друзьям, — я здесь — бесцензурная речь ваша, ваш свободный орган, ваш случайный представитель". И он указывает еще и другое дело для русской эмиграции: "Пора действительно знакомить Европу с Русью, Европа нас не знает: она знает наше правительство, наш фасад и больше ничего... Пусть она узнает ближе народ... который как-то чудно умел сохранить себя под игом монгольских орд и немецких бюрократов, под капральской палкой казарменной дисциплины и под позорным кнутом татарским; который сохранил величавые черты, живой ум и широкий разгул богатой натуры под гнетом крепостного состояния, и в ответ на царской призыв образоваться — ответил чрез сто лет громадным явлением Пушкина"...
Этот решительный шаг Г. ставил его совершенно одиноко, и до осуществления в какой-либо мере всей программы было еще далеко. 13 июня 1849 г. Г. принял участие в манифестации в Париже против римской экспедиции, посланной французским правительством на защиту папы от итальянской революции. После разгона демонстрации и попытки восстания в Лионе, в Париже начались аресты, и Г., с паспортом какого-то румына, скрылся в Женеву. Здесь, по его словам, он начал понимать, что "революция не только побеждена, но что она должна была быть побеждена". К этому моменту относится участие Г. в газете Прудона (Voix du peuple), для которой Г. внес залог в 24 тысячи франков. В газете за подписью "Русский" Г. напечатал обширную статью о России, первоначальный очерк своих русофильских идей, первое обращение его к людям Запада в исполнение программы "Прощания", а также статью "Донозо Кортес", вошедшую в книгу "С того берега". В 1850 г. газета, имевшая хороший успех, прекратилась, так как залог Г. был поглощен штрафами. В этом же году русское правительство наложило запрещение на костромское имение Г. и потребовало немедленного возвращения Г., на что он письмом от 23 сентября на имя шефа жандармов ответил категорическим отказом, мотивировав последний неизбежным, без суда, преследованием, какого ожидает в случае возвращения. В августе 1851 г. состоялось определение сената: "сего подсудимого, лишив всех прав состояния, считать изгнанником навсегда из пределов государства; имение, какое у него окажется, отдать законным по нем наследникам". В виде демонстрации и во избежание недоразумений, какие бывали в Женеве нередко с эмигрантами, Г. еще раньше, в 1850 г., натурализовался во Фрибургском кантоне, в деревеньке Шатель, близ Мора (Муртен), записавшись со всею семьею в число местных крестьян. Из Женевы Г. по делам ездил иногда в Париж, где у него был куплен дом. Но весною 1850 г. он был выслан из пределов Франции.
Г. перебрался, наконец, в Ниццу (в то время еще итальянскую), уходя с шумной сцены бесплодной агитации и мнимой борьбы. Маццини предлагал ему в это время вступить в возникавший в Лондоне международный революционный комитет, в качестве представителя революционной России. Г. категорически отклонил это предложение, не находя возможности примкнуть к присяжной мнимой революции, и писал, что предпочитает действовать на свой страх с пером в руках. В Ницце Г. закончил "Письма из Франции и Италии" и издал на немецком языке "С того берега". Там же написано письмо к Мишле "Русский народ и социализм" — горячее возражение на распространенные понятия о России, как о стране только варварской, и книга "Du développement des idées révolutionnaires en Russie". Все эти произведения доставили Герцену видную литературную известность во Франции и Германии. Его связи с выдающимися людьми Запада растут и крепнут, но мысль его и сердце всецело обращены к России. "Возвращение к народу" — таково новое основное настроение Г.: "вера в Россию спасла меня на краю нравственной гибели" — говорит он. Эта вера была для него источником успокоения и в тяжелых личных испытаниях. В Ниццу за Г. последовал и немецкий поэт Георг Гервег, которого Г. в Париже ввел сам в свой дом, считал другом, посвящал ему свои статьи. С ним Наталия Александровна уехала из Ниццы, покинувши мужа и детей. "Ее сердцем, как болезнь, завладела несчастная страсть" (слова Г. в письме к Жорж Санд). История этого загадочного романа рассказана Г. в неопубликованной до сих пор части "Былого и Дум", которая, по отзыву Тургенева, "горит и жжет". 8 июля 1851 г. Н. А. уже вернулась к мужу, и на время в их жизни прошла снова светлая полоса, озаренная счастливыми воспоминаниями молодости. Но в ту же осень, 16 ноября 1851 года, мать Г. и сын Коля, глухонемой мальчик — болезненная привязанность Н. А., потонули в море при крушении парохода, и Н. А. уже не оправилась от этого потрясения и умерла 2 мая 1852 г. Г. с трудом справился с отчаянием. Он призывал Гервега к суду международной демократии, для его нравственного уничтожения, как убийцу, и казался умственно поврежденным. После ряда бесцельных скитаний, он, наконец, 25 августа 1852 года приехал по приглашению Маццини в Лондон, и здесь началась новая полоса его жизни и деятельности.
Взгляды Герцена на судьбы нового западно-европейского развития слагались под живым впечатлением грандиозных европейских событий. "Письма из Франции и Италии" и "С того берега", это — итог его раздумья над Европой. Первая из этих книг живо отражает внутреннюю жизнь Г. от первых впечатлений заграницы и до конца 1851 года, когда переворот 2 декабря вызвал из его груди отчаянный крик "Vive la mort!". Но письма имеют и свою самостоятельную объективную ценность. Она — в живых и ярких картинах общественного движения, в огне одушевляющей их страсти и вдумчивом анализе событий, лиц и явлений. С этой стороны их справедливо сопоставляют с классическими в германской литературе общественно-политическими письмами Берне и Гейне. С редкой проницательностью Г. рассмотрел внутреннюю слабость европейского движения, поверхностность понимания вещей со стороны демократов и неизбежность жестоких разочарований; Г., напр., предсказал неминуемое возвышение Наполеона, предсказал в то время, как его считали совершенной бесцветностью. Разочарованный теперь в национальном характере французов, Г. огульно отрицательно относился к ним, оставаясь близким разве к Прудону, столь же резко относившемуся к радикалам. Он предвидит также мрачные катастрофы: "Вся Европа выйдет из фуг своих, будет втянута в общий разгром; пределы стран изменятся, народы соединятся другими группами, национальности будут сломлены и оскорблены... Современный государственный быт со своей цивилизацией погибнут, будут, как учтиво выражается Прудон, ликвидированы". Г. оказался на этот раз плохим пророком, но эти мрачные ожидания глубочайших социальных потрясений окрасили собою и "С того берега". Эта книга представляет единственное в своем роде собрание лирических импровизаций, исповеди, сатиры, это беспощадная "переоценка ценностей", какими жили и живут не только массы, но и значительная часть людей, считающих себя передовыми, далеко ушедшими от косной бессознательности масс. Ни в одном произведении Г. так полно не стравились неумолчная тревога его души, ум, одушевленный тоскою сердца по социальной и вечной справедливости, и сердце, просветленное огромным скептическим умом. Изумительное богатство ярких образов, обилие сталью отточенных афоризмов и парадоксов насыщают эту небольшую по объему книгу и брызжут огнем и жаром. Г. сам считал ее лучшим своим созданием. Все здесь порывисто и страстно, безграничный пессимизм доходит до полнейшего нигилизма, до той грани, за которой казалось бы ничего уже нет, кроме мрака самоубийства, и в то же время самая сила живучей страстности говорит, что для такого отчаяния ничего еще не потеряно. Признан давно уже мир явлений за единственно существующий и доступный человеку мир, мерою вещей Г. признал только живую человеческую индивидуальность. Он отдает полную дань последовательности и великому смыслу религиозно-мистического — не принимаемого его логическим умом построения, которое соединило волю Божию с полною ответственностью человека, фатализм и свободу воли. Но он решительно смеется над доктринерскими построениями об целях истории, прогресса, родовом бессмертии человечества и пр. И он, как бы питаясь горечью и ядом скептицизма, повторяет и варьирует трагически свою излюбленную мысль об одиночестве индивидуальности в мировой пустыне. Цель природы и истории, в чем бы ее ни видеть, вовсе не цель, а результат и следствие стихийного процесса. "Цель для каждого поколения — оно само... история может продолжаться миллионы лет. С другой стороны, я ничего не имею против окончания истории завтра. Мало ли что может быть. Энкиева комета зацепит земной шар, геологический катаклизм пройдет по поверхности, ставя все вверх дном, какое-нибудь газообразное испарение сделает на полчаса невозможным дыхание, — вот вам и финал истории". Г. принимает это, как суровый и неизбежный вывод сознания, который должно принять "со смирением", как любил он выражаться. Но рядом с этими вечными вопросами и сильнее их Г. занимают вопросы этические и единый всеохватывающий вопрос социальный. Он беспощадно клеймит и преследует то мещанство, которое побуждает людей всеми способами глушить в себе совесть и сознание, чтобы скрыть от самих себя противоречия требований разума и совести всему строю нашей повседневной жизни. Нужно не одно внешнее политическое освобождение, но и гораздо более глубокое, внутреннее, от осевших в нашем сознании готовых форм людских отношений. "Наша цивилизация — цивилизация меньшинства, она только возможна при большинстве чернорабочих", и все построено на более или менее неявной антропофагии. "В идее теперь уже окончена эксплуатация человека человеком, окончена потому, что никто не считает это отношение справедливым... Как же этот мир устоит против социального переворота?". Взглянем же бесстрашно в глаза этой неминуемой правде, — вот основное настроение "С того берега", и социальный вопрос освещается в ней, как всеохватывающее грядущее преобразование не только узко экономических отношений, но и безусловно всех сторон людских отношений и понятий. Отвергая, бесплодные по своей незначительности, внешние политические перевороты, становясь "по ту сторону их", Г. с неподражаемым жаром говорит о том возрождении и свободе личности, какое должно человечество обрести "на том берегу". Но страстное стремление к свободе переплетается с разъедающей скептической мыслью, что "свободный человек, может быть, вовсе не нужный человек", и эта горечь сомнения проникает, как особый привкус, всю книгу. Самый переворот, ожидаемый Г., представлялся ему иногда, как уже близкий величайший катаклизм. Но он настолько проникнут историчностью взгляда, что не рискует сказать, чтобы всемирный кризис должен был непременно привести к торжеству социализма и обновлению человечества на основах общественной свободы и свободы индивидуальной : все может кончиться погружением народов в первобытное варварство. Но возможно и торжество мещанства в еще более отвратительной форме постепенного измельчания чувств, интересов и духовной жизни, пока выродившуюся Европу не завоюют новые варвары: "вечная игра жизни, безжалостная как смерть, неотразимая, как рождение, corsi e ricorsi истории, perpetuum mobile маятника". Естественно, что с такими взглядами Г. не мог примкнуть ни к какой определенной доктрине социализма. Его объемлет скорбь одиночества, и он не раз сравнивает свое положение созерцателя социальных крушений с судьбою тех философов императорского Рима, которые умели умирать "хладнокровно и безучастно к себе: они умели, пощаженные смертью, завертываться в свою тогу и молча досматривать, что станется с миром, людьми. Одно благо, достававшееся этим иностранцам своего времени, была спокойная совесть, утешительное сознание, что они не испугались истины, что они, поняв ее, нашли довольно силы, чтобы вынести ее, чтобы остаться верными ей". Так и Герцен отошел, — конечно, на время — от умиравшего, казалось ему минутами, мира. Но это отчуждение могло быть, конечно, только временным. Да и в самой его книге "С того берега" можно найти порывы и призывы к деятельному участию в судьбах человечества хотя бы в форме проповеди о близком конце старого мира и предстоящем искуплении.
Надежду на это искупление — чем дальше, тем определеннее и резче, изгнанник России начинает возлагать на родной свой народ и залегающие в нем инстинктивные силы и стремления, соответствующие самым дорогим и высоким стремлениям социальной справедливости, выработанным кровью и потом западноевропейской истории. Конечно, Г. сначала верил в Россию и потом только стал возводить целые стройные логические постройки в оправдание и объяснение этой веры. Целью его упомянутой брошюры "о развитии революционных идей в России" было объяснить залоги духовной мощи России в области мысли, литературы и общественности. В ряде других брошюр, изданных частью на континенте, частью уже в Лондоне, Г. доказывает возможность плодотворного общественного развития в русском народе, притом развития, совпадающего в конце с требованиями социалистической мысли Запада, которая даст определенность мутным задаткам и зародышам, стихийно дремлющим в народе. Россия противопоставляется им не всей Европе в целом, как то делали славянофилы, с ужасом относившиеся к социализму, и как понимали дело на Западе, а лишь к мещанской полосе Европы. "Порою кажется, что оно (враждебное, грозное Европе, царство Востока) идет, как лавина, на Европу, что оно, как нетерпеливый наследник, готово ускорить ее медленную смерть" (письмо к Мишле). "Ежели социализм не в состоянии будет пересоздать распадающееся общество и довершить его судьбы, — Россия довершит их... Царизм идет вперед, движимый чувством самосохранения, и на пути своем ему невозможно не прийти в столкновение с Европой" (письмо к Линтону). Своим девизом эта воинствующая Россия объявляла самодержавие, православие и народность. Г. остроумно и убедительно доказывал, что в действительности, в особенности чертами николаевского периода, самодержавие не народно, потому что консервативно, опирается лишь на силу и проникнуто чуждым народу прусско-австрийским бюрократическим духом. За этим известным Европе и пугающим ее фасадом Г. рисует народную Русь, как юную нацию, полную могучей отваги, способную к могучим порывам и материальным, и духовным. Залогом развития этой новой народной России Герцену представляется мощь ее в песне, поэзии, литературе. Великою хранительною силою самого русского народа Г. признает общинное начало. "Слово социализм неизвестно нашему народу, но смысл его близок душе русского человека, отживающего век в сельской общине и в работнической артели" ("Юрьев день"). Основною ячейкой, которая послужит началом будущего развития в духе социализма, Г. представляется крестьянская община, как бы некий палладиум в прошлом и настоящем народа. "Народ русский все вынес, но спас общину, община спасла народ русский; уничтожая ее, вы отдаете его, связанного по рукам и ногам, помещику и полиции" ("Крещеная собственность"). Общинное владение землею с экономической стороны представлялось Г. громоотводом социальных потрясений и развития пролетариата. Основными чертами русской общины он считает принадлежность земли всей общине, равное "братское" право на нее всех ее членов, но право лишь трудового пользования, равный голос в делах общины и независимость ее во внутренней жизни от администрации и помещика, собственное мирское управление. В подобном же отвлеченном виде и артель казалась явлением столь же высокого типа, даже казачество, в котором так привлекателен казался буйный размах воли. Реальные воспоминания Г. об общине были, видимо, довольно слабы, и в ней занимает его не столько экономическое содержание, сколько общий социальный смысл. Задатки общинного духа в народе, это — та творческая сторона жизни, которой не хватает Западной Европе, и потому, если чрез образованные классы России пройдет в народ и упрочится дух личной независимости и свободы, развитый уже Западом, России, может быть, удастся разрешить социальную антиномию, т. е. развить новый строй наиболее соответствующий обеим сторонам человеческой личности, строй разом — личной независимости и общественной солидарности, строй социалистический. Такова чисто мессианистическая мечта Г., окрашивающая своеобразно его воззрения, чуждая впрочем мистической непреклонности, и скорее трепетное предчувствие, нежели логически выверенное убеждение. В историческом развитии нет места однообразному повторению одних и тех же схем и путей, и потому при благоприятных условиях возможно, что России с ее общинным духом удастся миновать мещанство, т. е. буржуазно-капиталистическое расслоение народа и разложение общинных начал. Но над Россией тяготело еще крепостное право "язвой, пятном, тем безобразием русского быта, которое смиряет нас и заставляет краснея и с поникнувшей головой признаться, что мы ниже всех народов в Европе" ("Крещеная собственность"). Поэтому Г. берет на себя защиту пред Европой русского раба-крестьянина, и в этой защите высказывает известный лозунг: "образованная Россия должна возвратиться к народу" ("Старый мир и Россия"). Союз этой образованной России, грядущей, преобразующей и зиждущей силы интеллигенции ("мыслящий русский — самый независимый человек в свете"), с народом и полное развитие в этом союзе бессознательно живущих в народе коммунистических склонностей и стремлений — вот те знамя и программа, которые в конце концов ставит себе Г. Они также надолго стали знаменем и программой влиятельного течения общественной мысли, известного под названием социалистического народничества. Это мировоззрение, с его упованиями, было развито Г. с пятидесятых годов, и ему удалось вполне привлечь симпатии многих людей Запада к русской мысли и общественности и к самому народу. Если в 1863 г. Гарибальди писал Г. вслед за другими: "я верю вам и знаю, что народ русский несчастен и имеет высокие стремления, как все народы... знаю, что и на вашей родине бродит дух воли и будущего", то в распространении такого знания Г. принадлежало одно из первых мест после книги Н. Тургенева о России и других немногих серьезных освещений русской жизни. И. С. Тургенев, привлекший впервые такие широкие симпатии к России и ее литературе, без сомнения, нашел, благодаря деятельности Г., вполне уже подготовленную почву.
Завоевывая симпатии и интерес к России, Г. действовал, кроме места своего в качестве признанного общеевропейского публициста, еще и всем обаянием своей личности. С лондонским периодом его жизни тесно переплетено множество видных имен людей, с которыми он был в близких и дружеских отношениях: французы — Ледрю-Роллен и Луи Блан, итальянцы — Гарибальди, Маццини, Саффи и пр., венгерец — Кошут, немцы — Кинкель и др., поляк — граф Станислав Ворцель, и иные. В пестрых рядах эмиграции, осевшей в Лондоне, Г. занял одно из видных мест, и когда в 1854 г. американский консул дал довольно курьезный обед виднейшим изгнанникам всех стран, на этот дипломатический обед врагам европейских правительств, в качестве представителя России, был приглашен Г. Но в дела и затеи этой эмиграции Г. не входит, как не участвует и в английской общественной жизни. Он наблюдает и ту, и другую жизнь холодным оком отшельника, хотя и высоко оценил давшую ему спокойный приют Англию и "вообще англосаксонскую расу — людей дела, практической поэзии и трезвой свободы". Первые годы в Англии он живет погруженный в думы о России и в свои воспоминания. Так возникли здесь его знаменитые мемуары "Былое и Думы", классическая повесть его личной жизни, поэтическая искренняя исповедь, подернутая скорбным флером раздумья, автобиография и в то же время живая картина — хроника русской жизни тридцатых-сороковых годов, а также летопись в значительной части и европейской общественности, преломленная в натуре исключительной оригинальности и дарований. Это несомненно гениальное произведение является историческим документом первостепенного значения. В рассказе Г., в датах и последовательности деталей легко устанавливаются многие неточности, но общая перспектива и характеристики лиц и явлений поражают жизненностью, ослепляют блеском творческого воспроизведения жизни. Блеск и свежесть красок, прелесть формы, конечно, теряются в переводах, но "Былое и Думы" и на английском и других языках произвели огромное впечатление и упрочили европейскую известность Г., в то время как на родине самое имя его было запретным. Одни воспоминания, конечно, не могли дать выхода стремлению Г. к живой захватывающей работе, его всегда отличавшему. Одно время его занял было проект международного, на трех языках, обозрения, но это было не то. По его признанию, он начинал уже раскаиваться, что отрезал себе пути возвращения в Россию, в которую его тянуло, "как омуты и глубокие воды тянут человека темной ночью в неизвестную глубь" ("Десятилетие вольной русской типографии"). Выход и позднее опору для действительного влияния на умы земляков Г. нашел в создании в Лондоне русской типографии, как постоянного органа свободной русской речи. Деятельное сочувствие этой мысли Г. встретил у Ворцеля и польских демократов, которые пред тем переиздали книгу Герцена "Du développement". — 21 февраля 1853 г. было выпущено объявление, под названием "Братьям на Руси". В объявлении Г. приглашает земляков принять помощь польских демократов, готовых бороться "за их и нашу вольность" и просит присылать в Лондон все написанное в духе свободы, от научных и фактических статей по части статистики и истории до беллетристики. Весною появились два первых листка вольной русской типографии: "Юрьев день", посвященный вопросу об отмене крепостного права, и "Поляки прощают нас", содержавший заявление о правах польского народа на самостоятельность. Русская типография сначала была соединена с польскою, а сбыт ее первых листов шел чрез польские организации; часть была также отправлена в Россию, при помощи Кошута и Маццини, чрез Константинополь и Белград. Первое впечатление в России было очень неопределенное и скорее равнодушное. Московские друзья Г. высказывали лишь опасения, что он будет только компрометировать людей своими воззваниями. Посетивший Г. в Лондоне, обломок московской жизни сороковых годов, актер Щепкин твердил ему о том же, и встреча старых друзей была тяжела обоим. Возможную роль изданий вольной типографии лучше всего оценил тогда (правда, только в своем дневнике) престарелый германский публицист Варнгаген фон Энзе, метко сравнивший ее с французскими типографиями, работавшими в XVII и XVIII веках в Женеве и Гааге. Осенью того же года, 29 ноября, Герцен принял участие в большом митинге польской и международной эмиграции в годовщину польского восстания 1830 г. Г. в своей речи говорил о единстве интересов демократических Польши и России и критику тогдашней политики русского правительства кончил лозунгом: "да здравствует независимая Польша и свободная Россия". Между тем надвинулась восточная война. Русской типографии в сущности не было дела, так как и в Польше, и в России была безнадежная тишь. Немногие листки герценовской типографии, которую он предоставлял в распоряжение всем выражениям общественного оппозиционного времени, не могли иметь влияния, да некоторые из них поражали своей наивностью, как напр. "Видения св. Кондратия" некоего Энгельсона. Издание прокламаций вроде — "Вольная русская община в Лондоне Русскому воинству в Польше, с приглашением к русским в случае движения в Польше не поднимать против поляков оружия, едва ли до русских дошедшая, или речь на митинге 26 февраля 1855 г. в годовщину февральской революции, — все подобные выступления грозили Герцену погружением в ту мнимо-деятельную жизнь эмигрантской революции, над печальными слабостями которой так зло подшучивал он сам. Но толчком для новой, на этот раз действительной деятельности послужила смерть Николая I, 18 февраля 1855 г.
Новый государь Александр II встречен был исключительными надеждами на перемену правительственной внутренней политики, и уже 10 марта (н. с.) Г. пишет новому Государю открытое письмо, вскоре распространившееся и в России и производившее большое впечатление. Оно заключало призыв, во имя любви к народу русскому, дать свободу слову, освободить крестьян и уничтожить телесные наказания. В то же время у Г. возникает мысль, и он энергично принимается за ее исполнение — издавать периодические сборники статей, посвященных русскому освобождению. Сборники получили название литературного альманаха декабристов — "Полярная Звезда" — и носили обложку с виньеткой, изображавшей профили пяти казненных декабристов. Эпиграфом был пушкинский стих: "Да здравствует разум". Первая книжка вышла 20 июля (1 августа) 1855 г. и затем "Полярная Звезда" выходила по 1862 г. почти ежегодно. В 1869 г. вышла еще одна книжка. Во вступительной статье Г. яркими чертами рисовал нравственный ужас минувшего и призывал к объединению и труду для утверждения освободительных начал. Подчеркивая, что он остается социалистом, Г. тем не менее стремился создать возможно широкое поле для всех оттенков и направлений свободной русской мысли и приглашал к сотрудничеству "европейцев и панславистов, умеренных и неумеренных, осторожных и неосторожных". Гвоздем "Полярной Звезды" были всегда статьи и заметки самого Г. (он начал здесь печатание "Былого и Дум"), очень много места отводилось запретной литературе минувшего царствования (произведения Пушкина, Лермонтова, Рылеева, письма Белинского и многое другое), материалам о декабристах и других нецензурных в то время эпизодах русской истории. Огарев вел отдел "Русские вопросы", подписываясь первое время буквами P. Ч. Герцена порадовало сочувствие его изданию со стороны Гюго, Маццини, Мишле и Прудона; вскоре стали приходить известия о восторге, с каким встретили читатели "Полярную Звезду" и в России. Ранее Г. раздаривал свои издания ящиками, лишь бы везли в Россию. В мае месяце 1856 г. вся масса книг пошла в продажу потоком, в России книжки "Полярной Звезды" перепродавались по 15—20 руб. С половины 1857 г. издержки вольной русской типографии стали окупаться. В 1858 г. в Лондоне открывается уже вторая русско-польская типография Свентославского и в то же время русские типографии появляются и в Германии. "Наш станок чувствовал себя дедом", — с чувством удовлетворения вспоминал потом Г. Кроме успеха изданий Г., о новом времени говорили ему все новые и новые лица, появлявшиеся в Лондоне из России. С удвоенной энергией Г. принялся за работу и, оставив всякие утопические надежды, неутомимо выставлял на вид только немногие общественно-политические требования, как минимум, соответствующий уровню общественного сознания и моменту: освобождение крестьян, свободу печати, преобразование суда и отмену телесных наказаний. Рядом с "Полярной Звездой" Г. начал в сборниках под названием "Голоса из России" печатать более интересные материалы и статьи, присылаемые из России. В Лондоне им кроме того выпущены: русское издание книги "С того берега"; два тома "Исторического сборника" (1859 и 1861 гг.); "14 декабря 1825 г. и Император Николай" и брошюра "La conspiration russe de 1825, suivie d'une lettre sur l'émancipation des paysans en Russie" (1858 г.; заглавие письма "Le premier pas vers l'émancipation des paysans-serfs en Russie"); "Записки декабристов" (три выпуска 1862—3 гг.); записки Екатерины II; записки княгини Дашковой; записки И. В. Лопухина; книга: "M. Щербатов и А. Радищев" (1858), брошюра "La France ou l'Angleterre? — Variations russes sur thème de l'attentat du 14 janvier" (1858). В перечисленных исторических книгах даны большею частью вступительные статьи Г., блещущие обычными его достоинствами (одна из лучших статья о кн. Дашковой).
В 1856 г. к Г. присоединился, выехавший теперь также навсегда из России, Огарев, и по мысли его создается знаменитый "Колокол". Первый номер нового издания появился 1 июля н. с. 1857 г. Оно выходило в размере 8 страниц ин-кварто, сначала раз в месяц, а с 1859 г. 1 и 15 числа каждого месяца. Девизом газеты было "Vivos vосо!" — начало эпиграфа к "Колоколу" Шиллера. Программа издания была та же, что и "Полярной Звезды". С первых же номеров "Колокол" прямо и резко заговорил об освобождении крестьян, о высшем придворном круге и противодействии его реформам, называя всех полностью, начал свои обличения злоупотреблений крепостным правом, разоблачения произвола, подкупности властей и правосудия и т. д. Поход Г. против представителей николаевского царствования, остававшихся еще частью у власти, нашел живой отклик в России. От русских, ехавших за границу, чрез письма, провозимые с оказиею, редакция "Колокола" получала массу ценных и свежих сведений о закулисном мире правительственных отношений. Сотрудниками "Колокола", первое лучшее его время, были такие люди, как Тургеневы Иван С. и Н. И., Кавелин, Иван Аксаков, Юрий Самарин, Кошелев, Мельгунов, Боткин и многие другие. При "Колоколе" время от времени появлялся также листок "Под суд" (с 1 октября 1859 года по 1862 год — 13 номеров), с разоблачениями. Последние имели иногда ощутительные следствия; так, после статей "Колокола" был наряжен по личному распоряжению Государя пересмотр дела кн. Кочубея, в запальчивости подстрелившего своего управляющего. Основной причиной успеха "Колокола" были, конечно, блестящие статьи самого Герцена, лирические импровизации на общественные темы, разрастающиеся иногда в целые обширные социально-философские письма; далее, рука Г. чувствуется в газете в мелких даже заметках, то в саркастическом заголовке заметки, то в едком примечании, и наконец в особенности влияла общая, вполне тактичная, постановка очередных вопросов. Не требуя в тот исключительный момент русской истории даже ограничения самодержавия какими-либо представительными учреждениями, Г., в согласии с самыми широкими кругами общественного мнения на родине, готов был временно мириться на просвещенном абсолютизме, прислушивающемся к голосу народа и общества и идущем впереди общества в назревших, всеми принимаемых преобразованиях. Г. по истине был тогда выразителем общенациональных стремлений, о чем красноречиво говорят разнообразнейшие свидетельства об успехе и значений "Колокола". Само правительство терпимо смотрело тогда на распространение "Колокола" в России: "оно справляется с ним — писал Герцену Самарин: — как порядочный человек справляется со своею совестью". — "Колокол" — власть" — сказал Герцену Катков при посещении его в Лондоне. "Выборный русской земли, единственный свободный Русский", — называет Г. одно частное письмо, характеризуя исключительное положение, завоеванное им благодаря газете. Даже среди лиц, служивших в III отделении, находились поклонники Г., содействовавшие распространению "Колокола", а берлинские книготорговцы брались открыто доставлять в Россию сколько угодно герценовских изданий. Вездесущие корреспондентов Г. поражало даже людей, не заинтересованных в сокрытии чего-либо. С другой стороны нет недостатка и в свидетельствах о прямом влиянии "Колокола" на ход дел в правительственных учреждениях и тем более на общественное мнение. По удостоверению, напр., Унковского, "в течение 2—3 лет у большинства дворян (в Тверской губ.) совершенно переменился весь образ мыслей, под влиянием "Колокола". Угловатые и неловкие попытки властей противодействовать успеху ."Колокола" были пока большей частью неудачны. Они разоблачались в "Колоколе" и содействовали даже его популярности, как напр. книжка 1859 г. некоего Елагина о Герцене, представлявшая наивное религиозно-православное опровержение идей Г. "Литературная диктатура" Г. вызвала небывалый наплыв в Лондон самой пестрой толпы русских, являвшихся на поклон к издателю "Колокола". Рассказы многих об этой поре рисуют Г. в свете обаятельного, жизнерадостного настроения, живым собеседником и неистощимо деятельным. Тем не менее, в самый светлый период успеха и действенного влияния, основной фон настроений Г., скрываемый от пестрой толпы посторонних всегда его окружающих, глубокая, неизбывная тоска по родине, затаенная несбыточная мечта о возвращении в Россию, где теперь решался величайший ее социальный вопрос. Заслуги Г. в содействии к движению этого вопроса вне сомнений. Уже в первой половине 50-х годов у Г. сложилась определенная программа освобождения крестьян. Развязку крепостных отношений он считал возможной и полезной лишь при условии наделения освобождаемых землею в том самом размере, в каком они ею пользуются, и с сохранением общинного землевладения; он указывал, что освобождение крестьян правительством облегчается сильною задолженностью помещичьих имений в кредитных учреждениях; возможен и внутренний заем для выкупа крепостных. "Полярная Звезда" и "Колокол" и другие издания Г. и проводили эту программу. Собственно Г. писал мало о подробностях освобождения, предоставив простор по этой части своему сподвижнику Огареву, детально знакомому с положением крестьян по собственной практике управления поместьями, но Герцену принадлежали огонь вдохновения, создавший успех "Колокола", и общее влияние на умы в крестьянском деле. Громя препятствия, лежавшие на пути реформы, Г. вливал в сердца веру в будущее и надежду. В сравнении с "Колоколом" роль остальной русской печати в отношении непосредственного влияния на ход работ была слаба, ибо один "Колокол" появился для того достаточно рано и выражал мнения людей, выступавших в губернских комитетах (этих Самариных, Унковских, Кошелевых, Черкасских и пр.). Уже одна осведомительная сторона о ходе работ правительства имела серьезное значение, так как реформа велась бюрократическим порядком. На известные рескрипты 20 ноября 1857 г. Г. откликнулся одною из наиболее прославленных статей "Колокола": "Через три года", с ее знаменитым началом — "Ты победил, Галилеянин!" ("Колокол" 1858 г., № 9). Этот первый решительный шаг русского правительства на путь к освобождению Г. поспешил осветить и для Европы в вышеназванной статье: "Le premier pas". "Колокол" зорко следил за всеми перипетиями крестьянского дела, при каждом случае разоблачал происки врагов реформы и подкреплял посильными аргументами, материалами, цифрами мнения сторонников более льготного освобождения. Особенно важное значение имела защита идеи выкупа. Проект выкупа, составленный инженером Панаевым и напечатанный в V книге "Голосов из России", был переслан в редакционные комиссии самим Государем. Изданиям Г., по-видимому, было суждено оказать решающее влияние на обращение Ростовцева в горячего сторонника освобождения с землею. С согласия Государя "Колокол" выписывался в редакционные комиссии, "для того, чтобы мы все знали, что об нас будут писать за границей" — объяснил членам комиссии сам председатель Ростовцев, просивший членов, в случае надобности, делать заимствования и из "Колокола". С полным сочувствием относясь к деятельности комиссий, "Колокол" не отказывался от своей точки зрения на отдельные вопросы, напр. настойчиво подчеркивал ненужность и вред временно-обязанного положения освобождаемых крестьян, а когда значительная часть членов комиссий высказалась за сохранение в волостных судах розги, по весьма шатким соображениям о правосознании крестьян, и в том числе Милютин, Самарин, Черкасский, Г. не усомнился напечатать все имена их, карая в этом их голосовании акт гражданского слабодушия. Назначение по смерти Ростовцева председателем комиссий графа Панина вызвало со стороны Г. энергичный протест, указывавший (№ 65—66 "К.") на уступку правительства крепостникам. Когда оказалось, что положения, выработанные было комиссиями, могут войти в жизнь лишь с более или менее крупными урезками ко вреду крестьян, Г. отказался от надежд на радикальное разрешение крестьянского вопроса правительством, и "Колокол" становится все более органом революционного настроения. Глубокое душевное волнение, смешанное чувство радости и облегчения и в то же время тяжелое сознание, что сделанное далеко от совершенства; мучительная тревога за будущее — таковы те чувства, которые выразились в статьях Г. накануне объявления воли и в дни его, в статьях особо задушевных и полных особенной теплоты и лирического раздумья. "Если бы можно было еще раз сказать: "Ты победил, Галилеянин!", как громко и от души сказали бы мы это ("Накануне", № 93). "Духу недостало!" иронически озаглавил Г. статью об отсрочке манифеста (№ 94): "Эта оторочка, это ожидание — сверх сил человеческих: тоска, тоска и страх! Если бы было возможно, мы бы бросили все и поскакали в Россию. Никогда не чувствовали мы прежде, до какой степени тяжела жертва отсутствия. Но выбора нет!". Наконец, манифест был объявлен, заслонив собою на один момент все опасения и сомнения. Статья Г. в № 95 "Колокола" была горячим приветом царю Освободителю и его сподвижникам и в то же время призывом к следующему шагу, как к гарантии успешного проведения реформы, к освобождению слова. 10 апреля н. с. Г. устроил в своем доме торжественное международное, при участии эмигрантов разных стран, празднование освобождения. Известие о кровопролитии во время демонстрации в Варшаве омрачило, однако, торжество. В ближайших номерах "Колокол" уже обращается к отрицательным сторонам Положения 19 февраля, принимает все более резкий тон и становится органом прямой революционной агитации, начатой в ошибочном предположении, что недостатки Положения должны неминуемо в самом скором времени привести к всенародной революции. Волнения в народе при введении Положения как будто давали основания для таких ожиданий, но как известно — по выразительному отзыву Тургенева в письме Герцену: "так ли, сяк ли, вследствие ли усталости, отсутствия ли строгой логики, свойственного ли всякому народу желания примириться на малом — если это малое все-таки до некоторой степени выгодно, — но Земля приняла положение". Г. оказался теперь вне широких кругов общественного мнения, в значительной мере уже удовлетворенных реформой, социальное значение которой должно была выявиться лишь значительно позднее.
В борьбе разнообразных течений общественной политической жизни, Г.,. с его резко личным выражением освободительных взглядов, не мог занять достаточно ясной позиции. При всем своем оппозиционном правительственному режиму настроении он не стал центром какой-либо резко очерченной революционной группировки, хотя к этому его усиленно толкали Огарев и в особенности Бакунин, между тем возвратившийся за границу из сибирской ссылки. Г. разошелся с Кавелиным и другими московскими друзьями, с Тургеневым, но к новому радикальному, разночинному умственному течению не стал от того ближе. У него происходили довольно резкие столкновения с редакцией "Современника" еще в конце пятидесятых годов, а в прокламации 1862 г. "Молодая Россия" говорилось, что журнал Г. "окончательно упал в глазах республиканской партии". Из переписки Г. видно, что он неохотно, предостерегая друзей от увлечений, уступал "Колокол" для революционной агитации. Одной из сильно скомпрометировавших Г. затей Огарева и Бакунина была необдуманная демагогическая попытка привлечь на свою сторону старообрядчество путем издания листка при "Колоколе" "Общее вече" (с 15 июня 1862 г.) и агитации в этой среде; это кончилось предостережением старообрядчеству со стороны белокриницкого митрополита Кирилла и советом его "бегать треклятых злокозненных безбожников", гнездящихся в Лондоне, как "псов адовых". С 1862 г. правительство взамен прежней терпимости к "Колоколу" начинает преследовать уже за одни сношения с Г., как бы они ни были невинны, и по делу "о лицах, обвиняемых в сношении с лондонскими агитаторами" очень серьезно пострадал целый ряд лиц (с Серно-Соловьевичем во главе). В то же время, в целях противодействия лондонским изданиям, была допущена наконец, полемика против Г., чем в особенности воспользовался в "Русском Вестнике" Катков. Под скромным названием "Заметка для издателя "Колокола" (Р. В. 1862, июнь), он печатает яростный памфлет, отказывавший Герцену в самой простой честности, истолковывавший его действия, как порождение необузданного честолюбия, и винивший в подстрекательстве молодежи. Приемами обличений Каткова были возмущены даже люди, признававшие агитацию Г. явно вредною, тем не менее "Заметка" была знаком перемены к Г. в широких кругах и определила отношение к Г. со стороны многих колебавшихся представителей общественного мнения. Клевета не замедлила присоединить имя Г. и к известным загадочным пожарам в Петербурге 1862 г., так что он даже в легальной печати протестовал против нелепых планов смуты, ему приписываемых. Но все же в то время ему верилось, что эта реакция недолговечна. Чтобы отметить десятилетие вольной русской типографии, исполнившееся в начале 1863 г., Г. издал книжку, в которой поместил воспоминания о возникновении типографии и воспроизвел несколько первых изданий своего станка, а также выпустил в честь этого события медаль с своим изображением.
Этот же 1863 год был, в связи с польским восстанием, годом окончательного перелома в отношениях к Герцену со стороны земляков. До 1859 г. Г. не выходил за пределы общего выражения симпатий к польскому народу. В статьях "Россия и Польша" (№№ 32—34 и 37 за 1859 и №№ 65—67 за 1860 г.) Г. пытается "давнишний старый спор, уж взвешенный судьбою", перенести на почву новых социально-политических отношений. Сторонник федеральной связи, определяемой самими народностями, Г. слишком обще относился к вопросу о русско-польских отношениях и, не обладая запасом специальных познаний по сложному вопросу в его историческом и этнографическом происхождении, не ясно разбирался в деле. Поэтому, он с крайними сомнениями и колебаниями шел на соглашения с польскими демократами, у которых впереди были чисто политические и национальные стремления. Г. обещал нравственную поддержку польскому восстанию лишь при условии, чтобы на знамени восстания, в успех которого он не верил, во всяком случае было бы освобождение крестьян с землею и воля провинциям (Литве и Белоруссии). "Вы будете довольны" — отвечали делегаты, но Г. сомневался и говорил: "мне все кажется, что им в сущности до крестьянской земли мало дела, а до провинций слишком много". Однако под давлением Бакунина и Огарева и личных симпатий к польским друзьям, поддерживавшим его, как Ворцель, в самое тяжелое для него моральное время средины пятидесятых годов, Г. вступил на наклонную плоскость польских "исторических" претензий и признал принципиальную возможность содействию восстанию против России. Этим Г. запутался в противоречиях своего положения и невольно подал руку чисто шляхетским тенденциям, противоречившим последовательному демократизму. И поляки, и вся масса русских поняли присоединение Бакунина и "Колокола" к восстанию, имевшему целью не автономию этнографической Польши, а восстановление Польши исторической, в границах 1772 г., (т. е. со включением областей, населенных вовсе не поляками), как признание русскими радикалами этой странной претензии. Не веря в успех восстания, Г., скрепя сердце, с половины 1862 г. печатал агитационные статьи и воззвания, в которых делу давался вид, что русское правительство не в состоянии будет опереться на свои войска, расположенные к Польше, и т. д. В восстании погибли и лично известные Герцену и очень им ценимые русский офицер Потебня, Сераковский и др. Первые же неудачи вызвали на Г. нарекания со стороны союзников, будто это он завлекал их в неравную борьбу. Явный поворот общественного мнения в России (сначала, даже в лице таких людей, как И. Аксаков, высказывавшийся за образование самостоятельной Польши в ее этнографических пределах); охлаждение русских читателей к "Колоколу", обнаруженное понижением расхода газеты с 2—2½ тысяч до пятисот; бесплодное сочувствие Западной Европы полякам, ничем реально не поддержанное, как Г. и предвидел, гибель друзей, — все это камнем легло на душу Г., почувствовавшего, что сила его была в слиянии с широкими кругами национального мнения, ныне отхлынувшими.
Для Г. наступает теперь снова черная пора раздумья о прошлом с его ошибками и горем. Новый 1864 г. встречен Герценом, как начало надвинувшейся старости. Весною, 17 апреля, во время пребывания в Англии Гарибальди, он был гостем Герцена и на обеде у Г. в честь престарелого героя Италии встретились и торжественно примирились он и Маццини. В этот день дом Г. в Теддингтоне был центром внимания всего Лондона. Пребывание Гарибальди в Лондоне подробно описано в одной из лучших статей Г.: "Gamicia rossa". Прошло и это "сновидение в весеннюю ночь", а разрыва с Россиею ничто не могло ни смягчить, ни сгладить, как постоянно сочащуюся рану. "Колокол" сдается не сразу, и Г. долго пытается вернуть прежнее обаяние свое, найти нового читателя в "новой среде" растущей русской демократии. Встреча Г. в Лондоне, в конце июля 1864 г., с Юрием Самариным показала Герцену въявь, насколько разошелся он с влиятельными людьми России своего поколения, недавно ему помогавшими и чувствовавшими заодно. "Письма к противнику", появившиеся в "Колоколе" после этого свидания, измучившего Г., были ответом на обвинения, предъявленные Герцену Самариным, и состояли в оправдании своего права на свободную речь к молодежи и в опровержении обвинений в проповеди революций для революций. С противоположной стороны, связь с молодым поколением не вязалась, а грозил и вскоре разразился острый раздор. Молодая эмиграция, после совершенно неудачных и слабых попыток революционного движения сосредоточившаяся в Женеве, стояла всецело на почве стремлений к подпольной революционной работе. Но на эту почву Г. не хотел и не мог вступить. Г. несколько брезгливо разглядывал и в этой эмиграции те же отрицательные черты "хористов революций", вечных женихов Пенелопы — революций, какие отталкивали его от эмиграции международной. Между тем к Г. предъявлялись требования, во имя "общего дела", отдать "Колокол" в распоряжение коллегиальной редакции и т. п. 1 апреля 1865 г. Г. выпустил в Лондоне последний 196 № "Колокола"; следующий № выпущен уже в Женеве, как месте более центральном и удобном для сношений с Россией. К прежнему девизу "Колокола" — "Vivos voco" — теперь прибавлен уже ранее заявленный в "Колоколе" девиз "Земля и воля". Со времени переезда в Женеву начинаются беспрерывные разъезды Герцена, вызываемые преимущественно внутренним беспокойством, а иногда и семейным неустройством (Г. сошелся уже несколько лет пред тем с Натальей Алексеевной Огаревой). Красная нить переписки Г. с Огаревым за эти годы — жажда не обретаемого покоя и горькое сознание, что, рядом с потерей прежнего значения, и личная жизнь сложилась как нельзя хуже, при том, что оба они сами в том виноваты, что ничего уже нельзя изменить и поправить. Осязательно слабость "Колокола" чувствуется теперь, напр., в том, что в противоположность успеху писем на имя Государя, какие Г. напечатал в 1855—59 гг., его новые подобные обращения проходили в России совершенно незамеченными; таковы письма по поводу кончины Наследника (№ 197) и по поводу покушений на Александра II Каракозова (№ 219) и Березовского (№ 243). Г. отнесся вполне отрицательно к политическому террору, что вызвало на него нарекания со стороны революционеров, как на человека вполне отсталого. Вообще разногласия Г. с этим кругом все обострялись, начиная с того, что Г. скептически относился еще со времени появления революционной группы "Земля и воля" ко всякой непродуманной агитации и пропаганде и резко осуждал такие приемы борьбы, как подложный манифест (от 31 марта 1863 года) и т. п. Много недоразумений вызвал и так называемый "общий фонд", деньги, оставленные в 1858 г. Герцену неким Бахметевым, уехавшим на Маркизовы острова основывать социалистическую колонию и пропавшим без вести. На этот фонд предъявляли требования очень многие, Г. отказывал, не веря серьезности и надобности предлагаемых ему предприятий, и отсюда множество на него нареканий. После статей в "Колоколе" о покушении Каракозова, на Г. в особенности обрушился в брошюре "Наши домашние дела" эмигрант А. Серно-Соловьевич, не отступая и пред упреками Герцену в сытой жизни среди голодающих земляков, хотя в действительности Г. на помощь эмигрантам был всегда щедр. С своей стороны Г. сурово осуждал в своих статьях "Собакевичей и Ноздревых нигилизма", и хотя высоко ставил тип Базарова, но в большинстве эмигрантов второй половины шестидесятых годов не узнавал героических черт тургеневского нигилиста. Герцен совершенно отрицательно отнесся к Нечаеву и к его максималистской — по современной нам терминологии — программе, признававшей "истинным и единственным революционером в России" — "дикий разбойничий мир". Письма Герцена этой поры полны выражениями крайнего раздражения против эмигрантской толпы, представители которой своим невежественным самоуверенным тоном и претензиями коробили его. Меру создавшегося около Г. одиночества можно взвесить по тому теплому чувству, с каким он встречает теперь всякое выражение симпатий, как то было, например, в Эмсе при случайной встрече с Погодиным или во Флоренции при встречах с художником Ге, написавшим его известный портрет. В десятилетнюю годовщину появления "Колокола" в № 244—245 от 1 июля 1867 г. появилось заявление редакторов о приостановке издания на полгода, чтобы "перевести дух, отереть пот, собрать свежие силы". "Колокол" — говорилось еще в заявлении — был и будет органом русского социализма и его развития, социализма аграрного и артельного, сельского и городского, государственного и областного. Социальному развитию России для нас подчинено все, форма и лица, колебания и ошибки — но так как оно невозможно без свободного слова и свободного схода, без общего обсуждения и совета, то мы звали и будем звать всеми силами собрание "Земского Собора". Русский "Колокол" уже не возобновился. Через полгода стал выходить журнал Герцена уже на французском языке (с русскими приложениями), под названием "Kolokol" (la Cloche), revue du développement social, politique et litteraire en Russie". Не следует смешивать этого издания с "La Cloche", журналом, выходившим в 1862—4 гг. в Брюсселе и представлявшем перевод статей из русского "Колокола" с извлечениями из разных сочинений Г. "Kolokol" имел свои особые задачи. Вглядываясь в конце десятилетия реформ в новые условия русской жизни, Г. сознавал, что она пошла не ожидаемым путем к быстрому политическому и аграрно-социальному перевороту, а сосредоточилась пока в ряде практических вопросов земской, судебной, литературной и пр. сфер. При наступившем в России относительном просторе для обсуждения и решения этих вопросов, Г. "стал беднее той частью идеала, которая перешла в действительность", и он решает снова вернуться к задаче, которую ставил себе двадцать лет назад при первом своем укреплении на западной почве. Французский "Kolokol" должен был знакомить иностранцев с развивающеюся новою жизнью молодой обновленной России, которую на Западе отождествляют по-прежнему с внешнею официальною Россиею. Надежду Герцена на успех французского издания "Колокола", с измененною задачею, вероятно, поддерживали те знаки внимания, которые по-прежнему выпадают ему на долю со стороны и выдающихся, и рядовых людей Запада. Так, в Венеции в карнавале 1867 г. Г. нечаянно стал предметом восторженной оваций пылких итальянцев, впрочем приветствовавших его в качестве "poeta russo". Он по-прежнему остается все тем же верующим в русский народ социалистом, и даже больше, чем прежде, подчеркивает, что он русский. Напр. в 1867 г. Г. уклоняется от всякого участия в международном социалистическом женевском конгрессе "мира и свободы", заподозрив, что приглашен на него не в качестве русского, а потому, что он "русский в наименьшей по возможности мере". Французский "Колокол" был встречен холодно. Тургенев в это время писал ему: "дай Бог тебе прожить сто лет, и ты умрешь последним славянофилом, и будешь писать статьи умные, забавные, парадоксальные и глубокие, которых нельзя будет не дочитать до конца. Сожалею я только о том, что ты почел нужным нарядиться в платье, не совсем тебе подходящее. Верь мне или не верь, но для так называемого воздействия на европейскую публику все твои статьи бесполезны". Скоро и сам Г. должен был в этом сознаться. "Caro mio! — нам пора в отставку и приняться за что-нибудь другое — за большие сочинения или длинную старость" — пишет он Огареву 14 июля 1868 года. Наконец, № 14—15 "Колокол" от 1 декабря вышел с письмом Г. на имя Огарева; здесь говорилось, что существование журнала стало искусственным и издание его теперь не нужно: "пойдем же нашею дорогою, рука об руку, как начали. Отдых не далек". Оглядываясь назад в конце своей, этим и закончившейся, журнальной деятельности, Г. имел одно утешение в чистоте своих намерений и с полным правом писал о себе: "Мы можем упрекать себя во многих ошибках, многих заблуждениях; но если мы неповинны в какой-либо слабости эмиграции — так это в позировании; мы не позировали ни в качестве заговорщиков, ни в качестве диктаторов, ни разоблачителей, посланников или иных чиновников революции. Мы говорили и повторяли, что мы лишь случайные представители подпольного движения в России от дней Николая — его свободный голос, его крик негодования, страдания, надежды, когда из тайного движение становится явным" ("Kolokol", № 7).
В связи с толками о прекращении "Колокола" возникали и слухи о возвращении Г. в Россию, и мысль об этом так томила его, что он в следующем 1869 г. серьезно обсуждал, на каких условиях могло бы это состояться. Сколько мог, Г. продолжал вглядываться в то, что делается в России, следил за журналами, за судом и земством. Его тешила возможность напечатать некоторые статьи ("Скуки ради") в газете "Неделя" за подписью И. Нионский (от названия городка Нион под Женевой), но тогдашнее бездеятельное положение настраивало на безнадежные мысли о целых поколениях русских людей. "Свободной России мы не увидим. Весь наш труд в ломке препятствий и расчищении места". В 1869 г. Г. издает последнюю восьмую книжку "Полярной Звезды", чисто беллетристического содержания. Кроме того набрасывались воспоминания и написаны замечательные письма "К старому товарищу" (М. Бакунину). Еще и раньше в Г. была сильна жилка философа-созерцателя бесконечного бега и суеты мира явлений. Теперь она заметна особенно сильно. В качестве "постороннего" мелкой ежедневной борьбе общественных сил, он вдумывается в "вечное", что развертывается в ней. Человечество и его темные пути занимают его больше, чем личность, и смысл личного в гармоническом слиянии с общим шагом людским, в который он в эти последние свои годы и стремится глубже всмотреться. Прежние мысли д-ра Крупова о повальном безумии рода человеческого кажутся ему теперь слишком оптимистическими, и в продолжение своей московской сатиры он пишет "Aphorismata" Тита Левиафанского. Этот мрачный прозектор-семинар, отъявленный нигилист, в противность своему учителю Крупову, видит в безумии человечества не болезнь, от которой оно с течением времени освобождается, но органическое его свойство, без которого "род человеческий, как Калигула, возжелает иметь едину главу и едину каротиду, чтоб перерезать ее одним ударом бистурия"... Это безумие отлилось, говоря серьезно — в рабскую покорность человеческих масс готовым формам мысли и социальных отношений. По-прежнему протест Г. против этой покорности обветшавшим формам звучит в его речи, привычно остроумной, но с большим оттенком горечи. Он не видит достаточно ясного выхода и в построениях тогдашнего социализма, упрекая последний в особенности в том, что он одною ногою стоит на почве веры, а не науки. Наука — вот единственное, что может составить противовес и опору при индивидуальной беспомощности людей и массовом их безумии, и в одном письме Г. характерно противопоставляет мучительному умиранию больного ребенка и зверству войны пруссаков с Австрией — "величайший факт: телеграф между Нью-Йорком и Лондоном кончен". В "письмах к старому товарищу", этом как бы социально-политическом завещании Г., с глубоким чувством выражено все то же новое основное настроение его. Бакунин всецело погрузился в это время в пропаганду скорейшего насильственного разрушения старого мира. В противность старому другу, Г. остался при мысли о пересоздании мещанского, буржуазного государства в государство народное. "Исключительному царству капитала и безусловному праву собственности так же пришел конец, как некогда пришел конец царству феодальному и аристократическому". Но великая сила бессознательной пассивности народных масс — сила, с которой приходится считаться, потому что "знания и понимания не возьмешь никакими coup d'état и никакими coup de tête". "Общее постановление задачи не дает ни путей, ни средств, ни даже достаточной среды. Насилием их не завоюешь. Подорванный порохом весь мир буржуазный, когда уляжется дым и расчистят развалины, снова начнет с разными изменениями какой-нибудь буржуазный мир... потому, что он внутри не кончен, и потому еще, что ни мир построяющий, ни новая организация не настолько готовы, чтобы пополниться осуществляясь"... "Старый порядок вещей крепче признанием его, чем материальною силою, его поддерживающею". Отсюда, по мысли Г., прежде всего обязательна терпимость к темному пути, которым бредет, спотыкаясь и обливаясь кровью, человечество. "Винить, наказывать, отдавать на копье — все это становится ниже нашего понимания". "Собственность, семья, церковь, государство были огромными воспитательными формами человеческого освобождения и развития, мы выходили из них по мановении надобности. Обрушивать ответственность за былое и современное на последних представителей "прежней правды", делающейся "настоящею неправдою", так же нелепо, как было нелепо и несправедливо казнить французских маркизов за то, что они не якобинцы, и еще хуже, потому что мы за себя не имеем якобинского оправдания: наивной веры в свою правоту, в свое право". В следующем письме Г. развивает мысль, что новый строй должен вырасти на почве сознательного понимания массами всего сложного социального процесса, в противоположность существующей бессознательности. Г. не боится назвать себя постепеновцем и высказаться против всякого насаждения принципов и институтов, считаемых высшими, насильственным кровавым путем. "Ни ты, ни я, — говорит Г., — мы не изменили наших убеждений, но разно стали к вопросу. Ты рвешься вперед по-прежнему со страстью разрушения, которую принимаешь за творческую страсть... ломая препятствия и уважая историю только в будущем. Я не верю в прежние революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того, чтобы знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут за мною, не могут идти". Эти два первых письма были написаны в той Ницце, с которою было связано у Г. столько скорбных воспоминаний, и здесь в полном досуге и уединении вылились эти мысли веско и спокойно. Два следующих письма к Бакунину написаны уже позднее, осенью 1869 г. в Брюсселе и Париже, и касаются частностей бакунинского революционизма, напр. Г. энергично опровергает мысль, будто наука аристократична и непосредственная социально-революционная борьба должна первенствовать над наукою; письма содержат также протест против обращения к "дурным страстям" в качестве революционного средства. "Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей... Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежели путная; проповедь, равно обращенная к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров, прежде саперов разрушения". Установившееся эволюционное мировоззрение, не только в естественно-научной, но и в социологической области, подготовило к этому пониманию задачи общественного развития, как задачи перевоспитания масс под знаменем науки и просвещения, задачи, менее всего разрешимой экспериментами над человеческими жизнями и кровью. Так, тяжелое раздумье последних лет Г. все же просветлено его верою в великую освобождающую и благую силу науки; "наука учит нас смирению. Она не может ни на что глядеть свысока, она не знает, что такое свысока, она ничего не презирает, никогда не лжет для роли и ничего не скрывает из кокетства. Она останавливается пред фактами как исследователь, иногда как врач, никогда как палач, еще меньше с враждебностью и иронией. Наука — я, ведь, не обязан скрывать несколько слов в тиши душевной, — наука — любовь, как сказал Спиноза о мысли и ведении". Этою "интеллектуальною любовью к Богу" Спинозы по истине объяты последние творческие настроения мысли Г., они дышат выстраданным чувством терпимости к людям и подымают порою его образ на высоту умудренного жизнью и размышлением учителя жизни.
Однако вся внешняя тревожная жизнь Герцена и переезды много мешали сосредоточенной работе. Осенью 1869 г. он поселился в Париже, с кое-какими новыми планами литературно-издательской деятельности. Г. зажил сначала в Hôtel du Louvre, потом на Rue de Rivoli в меблированном доме Pavillon de Rohan, с частью своего семейства, не как знаменитый эмигрант, вокруг которого в Париже мог бы сгруппироваться более или менее видный политический круг, а просто иностранцем, живо интересующимся парижскою жизнью. По-прежнему в его письмах мелькают ноты досады, что не налаживается и здесь спокойная жизнь: "Такая тоска по покою, по отсутствию тревоги, по recueillement, — пишет он Огареву, — что нельзя себе представить. Желание пожить одному мешает мне думать, смотреть, читать". Он мрачно настроен и французскою жизнью: ждет разгрома Франции со стороны Пруссии, что как известно блистательно оправдалось, и предвидит во Франции тяжелую внутреннюю смуту и взаимное уничтожение, разразившиеся во время коммуны. Между тем тяжелая хроническая болезнь, развившаяся уже года три назад, диабет, делала свое разрушительное дело, хотя, несмотря на внешние признаки болезни, постарение, худобу и желтизну, Г. сохранял весь свой умственный блеск и жар.
Видевший его за несколько дней до последней болезни. П. Боборыкин "испытал самый сильный припадок горечи и обиды за то, что такой полный еще жизни, творчества и умственного блеска, такой великий возбудитель политического и социального самосознания нашего отечества принужден был все-таки довольствоваться жизнью иностранца". В это время Париж, уже сбрасывавший иго Наполеона III, глухо волновался из-за убийства принцем Пьером Бонапартом журналиста Нуара. Происходили бурные собрания протеста. На одном из них Г. простудился, быстро развилось воспаление легких, и 9 (21) января он скончался. Нежная любовь к Огареву прорывалась до последних сознательных минут Г., и он умер с вопросом о депеше от друга. Временно прах Г. был погребен на кладбище Père-Lachaise, 23 января. Похороны были гражданские, почтить усопшего собралось человек 500, личные друзья и ближайшие родственники и представители парижской и международной демократий. На могиле была произнесена речь на французском языке только близким последнее время к Г. эмигрантом Вырубовым. Он говорил о том памятнике, какой некогда воздвигнет Герцену родина, с надписью "великому гражданину, великому изгнаннику — Александру Герцену — благодарная Россия", к которой с полным правом можно будет также добавить слова: "велики его заслуги пред человечеством" (il a bien mérité de l'humanité). В России смерть Г. была отмечена весьма сдержанно краткими некрологами. Столь же сдержанны были, если не сказать больше (одно радикальное издание рекомендовало спустить его сочинения, кроме художественных, вместе со старой ветошью в чулан) и отзывы русской зарубежной печати; впрочем, с горячей симпатией и правильной оценкой исторической роли Г. выступила анонимная брошюра: "А. И. Герцен. Несколько слов от русского к русским". Очень тепло отозвались и иностранные большие газеты. Через некоторое время прах Г., согласно неоднократно им при жизни выраженному желанию, был перенесен в Ниццу и погребен рядом с телом Наталии Александровны Герцен. На могиле сооружен прекрасный памятник, работы Забелло, частью на средства семьи, частью на общественный сбор между заграничными почитателями Г.
"Г. резюмировал в себе несколько десятилетий умственной жизни в России. Он представлял собою не какой-нибудь слой или класс людей, а русское современное ему общество без всякого различия сословий. В нем был и народный дух, и аристократическое чувство, и художественное чутье, и научное образование, в него вошли, уравновешиваясь и сливаясь, все элементы русской жизни, он был типом цельным, на который нельзя смотреть с какой-нибудь специальной точки зрения" (Вырубов, предисловие к заграничному собранию соч. Г.). И не только в русскую, но и западноевропейскую общественность и литературу вошел Г., и его биограф-немец Eckhardt, согласно с речью Вырубова на могиле Г., признает, что своею деятельностью "Г. воздвиг себе прочный памятник не только в русской, но и мировой истории". Если историческая роль Г. вне сомнений, хотя и отходит в прошлое, то он остается действенным, как писатель и публицист-художник, в произведениях которого живет его страстная душа, с ее шиллеровским лиризмом. В ней бился также неиссякаемый родник живого национального чувства, чуждого какого-нибудь шовинизма. В этом была та физиологическая черта, которая роднила объевропеившегося москвича, совершенного "афея", с "православно-веровавшими славянофилами" больше, чем с многими радикальными людьми Запада. Разлитая в каждой строке Г. и каждой странице его жизни музыка любви к родине, тоски по ней и веры в родину, спасшей его на краю нравственной гибели, долго и долго будет захватывать, чаровать и заражать читателя великим и плодотворным энтузиазмом. Столь же обаятельна многими чертами его личность и индивидуальная жизнь, вопреки таких слабостей, как некоторое тщеславие, податливость чужому влиянию и т. п. Гармоническая по существу натура Герцена, сочетавшая зоркий трезвый громадный ум с пылким сердцем, напоминает здоровую натуру Пушкина, и в итоге пережитых им колебаний, сомнений и тревог всегда берет верх здоровое чувство плодотворного оптимизма и идеализма, который умеет стоически принимать, что человек не вне законов природы и общественности, умеет смириться пред истиной, но истину видит и в себе самом, в собственных чаяниях "жизни будущего века", в том, что "из врат храма науки человечество выйдет с гордым и поднятым челом на творческое создание веси Божией". "Осердеченный ум", — выражение Белинского, — Г. покоряет себе мощью и красотой своих исканий истины и социальной справедливости. Жизнь его та же "героическая симфония", с которой сравнивали его произведения, это — фаустовское искание истины и дела, подвига, которому он мог бы отдаться, чтобы сказать мгновению: "остановись, прекрасно ты!". И такими мгновениями была богата его жизнь. Жизнь Г. "горит и жжет". По полноте, яркости и красоте своих духовных переживаний и их отражением в художественном слове, он достиг высших вершин, на какие только подымался русский гений, и в Г. наряду с такими представителями духовного творчества и мысли, как Пушкин, Лев Толстой, Достоевский, Белинский и немногие другие, также залог и обетование не увядающей творческой мощи русского народа.
Литература о Герцене. Крупнейший источник для биографии Герцена составляют его сочинения, особенно "Былое и Думы", письма и разнообразные личные заявления и признания во многих статьях. Полного собрания сочинений, однако, до сих пор не существует. В 1875—79 гг. вышло за границей десятитомное собрание, дополнением к которому служат заграничные же — сборник посмертных статей 1870 г. и сборник избранных статей "Колокола", изд. в Женеве в 1887 г. В России был в 1870 г., без имени автора, напечатан сборник "Раздумье", заключающий некоторые произведения Г., напечатанные до отъезда его за границу, и с 1847 г. несколько раз переиздан роман "Кто виноват?". В 1905 г., с разрешения предварительной цензуры, напечатаны в издании Ф. Павленкова в СПб. "Сочинения и переписка Г. с Н. А. Захарьиной", в семи томах, с примечаниями, указателем и 8 снимками (7 портретов и 1 статуя). Это собрание не только не полно, но вдобавок текст Г. во многих произведениях искажен цензурными исключениями до неузнаваемости. Далее изданы Павленковым же некоторые произведения Г. уже с полным текстом: в 1906 г.: "Роберт Оуэн", "Александр ? и В. Н. Каразин", "Княгиня Екатерина Романовна Дашкова", "С того берега", и др.; в 1907 г.: "Статьи о Польше из "Колокола" (книга была конфискована), "О развитии революционных идей в России" (перевод с французского А. Тверитинова).
Переводы статей Герцена, появившиеся в 1912 году в журналах: "Пролегомены", "Заветы", № 1 (не окончено); "Новая дата русской литературы", "Русское Богатство", №№ 3—4; "В редакцию "Польского Демократа", "Совр. Мир", № 6.
В настоящее время в СПб. печатается и начнет выходить с 1915 года первое собрание сочинений Г., под редакциею М. К. Лемке, которое будет приближаться, действительно, к полному собранию. Сюда войдет и неизвестная часть "Былого и Дум", и дан будет обширный комментарий.
Библиография, наиболее полная, сочинений Г., а также литературы о Г., кончая 1907 г., дана А. Г. Фоминым в книге: Ч. Ветринский. "Герцен. Жизнь. Мысли. Деятельность". СПб. 1908 г. Изд. "Библиотека Светоча под редакцией С. А. Венгерова". Стр. ХV?+532. Приводим здесь из литературы о Г. лишь наиболее существенное.
Книги и брошюры, специально посвященные Г. : Ч. Ветринский. "Герцен"(см. выше). — "Письма Тургенева и Г. к А. А. Краевскому. Из собрания автографов Имп. Публ. Библиотеки". СПб. 1893 (также прил. к отчету Имп. Публ. Библ. за 1890 г.). — В. Д. Смирнов. "А. И. Герцен". СПб. 1897—98. — Батуринский В. "А. И. Герцен, его друзья и знакомые". СПб. 1904. Том I. — С. Н. Булгаков. "Душевная драма Г.". Киев 1905. — Белозерский Н. "Герцен, славянофилы и западники". СПб. 1905. — Гершензон М. "Социально-политические взгляды Герцена". M. 1906. — Диесперов. "А. И. Герцен" (Современная библиотека, т-ва И. Сытина). М. 1906. — Овсянико-Куликовский Д. Н. "Герцен. Характеристика". СПб. 1908. — Алексей Веселовский. "Герцен-писатель". Очерк. М. 1909 (первон. "Вестн. Европы", 1908). — "Материалы для биографии Г. Отрывки из воспоминаний М. К. Рейхель (Эрн) и письма к ней А. И. Герцена". Изд. Л. Э. Бухгейм. М. 1909. — Ч. Ветринский. "Странички Герцена", Н. Новгород, 1912. 16 стр. — В. Богучарский. "А. И. Герцен". Издание кружка имени Герцена. СПб. 1912.
Книги и сборники, содержащие статьи и сведения о Г. и его письма. — Энциклопедические словари и указатели: Брокгауза и Ефрона, "Просвещение", Геннади, Межова и др. — Барсуков. "Жизнь и Труды Погодина". — "Краткое обозрение направления периодических изданий и газет и отзывов их по важнейшим правительственным и другим вопросам за 1862 г.". СПб. (конфиденциальная брошюра). — А. Станкевич. "Грановский и его переписка". Москва. 1897 г. — Пыпин А. "Белинский, его жизнь и переписка", СПб. 1907 (втор. изд.). — Анненков "Воспоминания и критические очерки". СПб. 1877—1881. Т. III. — Его же "Литерат. воспоминания". СПб. 1909. — "Анненков и его друзья". СПб. 1892. — Т. П. Пассек. "Из дальних лет". СПб. 1905 (второе изд.). — Семевский В. "Крестьянский вопрос в царствование Николая I". СПб. 1888. — С. Неведенский "Катков и его время". СПб. 1888. — "Главные деятели освобождения крестьян". Под ред. С. Венгерова. СПб. 1903. — А. А. Корнилов "Крестьянская реформа". СПб. 1905. — Его же "Общественное движение при Императоре Александре II". М. 1909. Панаева-Головачева. "Русские писатели и артисты". СПб. 1890. — Панаев И. "Литературные воспоминания". Соч. т. VI и отд. изд. СПб. 1888 (изд. 3-е). — Скабичевский. Сочинения, т. I. 1890—1903. ("Три человека сороковых годов" и "Сорок лет русской критики"). — "Помощь голодающим". Сборн. М. 1892. — Шелгунов. Сочинения. Изд. О. Н. Поповой, третье, т. II. ("По поводу одной книги" (Раздумье) и "Из прошлого и настоящего"). — "Юбилейный сборник Литературного фонда". СПб. 1909. (дополнения к воспоминаниям Шелгунова). — "Почин", сборники Общества любителей рос. словесности на 1895 и 1896 гг. (статьи Е. Некрасовой и разн. матер.) — Алексей Веселовский, "Западное влияние в новой русской литературе". М. 1906 (третье изд. ). — Его же, "Этюды и характеристики". М. 1907 (3-е изд.). — Ветринский Ч., "T. H. Грановский и его время". СПб. 1905 (изд. 2-е). — Его же, "В сороковых годах". M. 1899. — "История русской литературы XIX века", под редакцией Овсянико-Куликовского, Грузинского и Сакулина, том II (статьи Ч. Ветринского: "Сороковые годы XIX века" и "Герцен до отъезда за границу") и т. III (ст. Плеханова, "Герцен-эмигрант"). — Ф. Нелидов, "Западники сороковых годов: Станкевич, Белинский, Герцен, Грановский и др.", "Историко-литературная библиотека, под редакцией А. Грузинского". Вып. II. М. 1910. — Головин К., "Русский роман и русское общество". СПб. 1897. — Страхов Н., "Борьба с Западом в нашей литературе". Том I. СПб. 1897—8. — Белоголовый Н. "Воспоминания и другие статьи", СПб. 1901. (4-е изд.). — Отчеты Румянцевского музея 1899, 1900, 1902, 1903, 1906 гг. — Волынский "Борьба за идеализм". СПб. 1900. — Милюков П. "Из истории русской интеллигенции". СПб. 1902. — Морозов П. "Минувший век". Литературные очерки. СПб. 1902. — Энгельгардт Н. "История русской литературы XIX века". СПб. 1902. — Бородкин. "Славянофильство Тютчева и Герцена". СПб. 1902. — "Литературный архив", изд. П. Картавовым. СПб. 1902. — "Отч. Имп. Публ. Библ. за 1898 г.". СПб. 1902 (письмо к Луи Блану). — Огарева-Тучкова. "Воспоминания". M. 1903. — Козмин, "Очерки по истории русского романтизма". СПб. 1903. — Стасов В. "Н. Н. Ге". М., 1904. — Бороздин А. "Литературные характеристики XIX в." т. II. вып. I, СПб. 1904, — Богучарский В., "Из прошлого русского общества". СПб. 1904. —Андреевич. "Опыт философии русской литературы". СПб. 1905. — Соловьев Е., (Андреевич). "Очерки по истории русской литературы XIX века". СПб. 1907. — Драгоманов. "Герцен, Бакунин, Чернышевский и польский вопрос". Казань, 1906 (частичное переиздание книги "Историческая Польша и русская демократия", изд. за границей). — Овсянико-Куликовский. "Очерки из истории русской интеллигенции". M. 1906—1907, т. I и II. — Ганжулевич. "Достоевский и Герцен в истории русского самосознания". СПб. 1907. — Иванов-Разумник. "История русской общественной мысли". Т. I. СПб. 1907. — Писарев. Статья о Шедо-Ферроти в "Дополнительном выпуске" к "Сочинениям Писарева". СПб. 1907. — Глинский Б. "Борьба за конституцию. Исторические очерки". СПб. 1908. — Гершензон M. "Чаадаев. Жизнь и мышление". СПб. 1908. — Его же. "История молодой России". М. 1908. — Его же. "Жизнь В. С. Печерина". М. 1910. — Его же. "Образы прошлого". М. 1913. — Лемке. "Николаевские жандармы и литература 1826—55 гг.". СПб. 1908. — Его же. "Эпоха цензурных реформ 1859—65 гг.". СПб. 1904. — Его же. "Очерки освободительного движения шестидесятых годов". СПб. 1908. (Дело 32-х, дело П. А. Мартьянова). — П. Сергеенко. "Толстой и его современники". М. 1911. — "Записки А. И. Кошелева". Изд. "Всем. Вестн." 1907 г. — "Биография А. И. Кошелева", т. II, M. 1892. — С. Ашевский. "Белинский в оценке современников". СПб. 1911. — П. Гутьяр. "И. С. Тургенев". Юрьев, 1907. — П. Бирюков. "Биография Л. Н. Толстого". Том I. М. 1911 г. (изд. второе). — Гусев. "Воспоминания о Л. Н. Толстом". М., 1911. — "Материалы для истории революционного движения в России в 60-х гг.". Под ред. Б. Базилевского (В. Богучарского). Изд. "Донской Речи" (журн. "Рус. Истор. Библиотека", № 2). — Петр Струве. "Patriotica. Политика, культура, религия, социализм". СПб. 1911. (Герцен. Речь, произнесенная в кружке имени А. И. Герцена. 9-го января 1908. Стр. 526—530). — "Великая реформа", сборник в память 50-летия освобождения крестьян. M. 1911. Статья Ч. Ветринского: "Колокол" и крестьянская реформа". — Кроме того, имя Герцена многократно упомянуто в разнообразных сборниках и статьях, посвященных освобождению крестьян и вышедших в свет около 19 февраля 1911 года. — Боборыкин П. "Столицы мира". M. 1912. — Амфитеатров А. "Сочинения" в изд. "Просвещения", т. XIV, "Славные мертвецы". — проф. И. И. Иванов. "И. С. Тургенев". Нежин, 1914 (об этой книге: Л. Козловский, "Голос Мин." 1913, № 11). — "Стасюлевич и его современники" (СПб., с 1911 г. вышло до половины 1914 г. 5 томов, см. по указателям к каждому тому).
Журнальные и газетные статьи и заметки (подробности и мелочи в библиографии А. Г. Фомина; статьи, вошедшие в вышеуказанные книги, не повторяются): Д. П. "Новые подвиги наших лондонских агитаторов". "Рус. Вестн." 1862 г., № 9. — "Г. Герцен и Г. Огарев". "Наше Время" 1862 г., №№ 166, 169, 189, 196, 248; 1863 г., №№ 8 и 11. — М. Катков, "Заметка для издателя "Колокола". "Русский Вест." 1862 г., № 7. — Д. П., "Партия Герцена и старообрядцы". "Русск. В." 1867, № 3. — М. Погодин, "Дорожные Записки". "Русский", 1867 г., №№ 9 и 10. — "Голос" 1867, № 75 (от редакции по поводу письма Г. в № 58 газ. "Москва"). — "Бирж. Вед." 1869 г., №№ 71, 73, 95. — "Голос", № 95 (письмо Г.). — Некрологи (1870 г.): "Неделя", № 5; "Отеч. Зап.", № 2; "Бирж. Вед.", № 27; "Русск. Ведом.", № 8; "Спб. Вед.", № 13; "Всеобщая Газ.", № 13; Нил Адмирари, "Голос" № 18; "Весть", № 16; "Домаш. Беседа", № 12; "Вест. Евр.", № 2; M. Погодин. "А. И. Герцен". "Заря", № 2; "Русская Лет.", № 3; "Совр. Извест.", № 10; Д. Н. Свербеев. "Воспоминания об Г.". "Русск. Арх.", № 3. — "О посмертных сочинениях Г." (1871 г.): "Рус. Вест.", № 2; П. Щ., "Лучше поздно, чем никогда, "Русск. Вест.", № 8; "Беседа", № 7. — "Письма Г. к Витбергу". "Русская Старина", 1876 г., т. XVIII. — "Встреча с Г.", "Рус. Мысль", 1882 г., № 12. — Письма Г. к Д. П. Голохвастову, "Русск. Арх." 1887 г., № 8. — "Из переписки недавних деятелей", "Рус. М." 1888 г., №№ 7, 8, 10, 11; 1889, №№ 3, 9, 10; 1891, №№ 6—8; — В. Курута, "А. И. Герцен" (из материалов для его биогр.), "Рус. M." 1889, №№ 5 и 6. — Некрасова Е., "А. И. Герцен". "Его заметки и наброски", "Рус. Стар." 1889 г., № 1; письма Г. к Кельсиеву, там же. — А. М-ский. "Герцен и его корреспонденты", "Рус. Вест.", 1889, №№ 4 и 5. — "Белинский в письмах к Г.", "Рус. M." 1891, № 1. — А. Волынский, "Литературные заметки", "Сев. Вестник" 1892, № 6, 1893, № 10, 1894, № 4, 1895, № 5. — Д. А. Корсаков, "Из литературной переписки Кавелина", "Рус. М." 1892, № 1. — Письма Полевого к Герцену, "Рус. М." 1892, № 7. — "Из новых воспоминаний о Г.", "Вест. иностр. литературы", 1894, кн. XII. — Н. Ге, "Встречи". "Сев. Вестн.", 1894, № 3. — Е. Некрасова, "Связка писем Г.". "Сев. Вест." 1894, №№ 7 и 8. — "Отрывки из дневника". "Сев. Вест." 1894. № 11. — Е. Некрасова, "Юношеские литературные труды Г.", "Сев. Вест." 1895, № 9. "Из интимной переписки Г.","Сев. Вест." 1895, № 12. "Из переписки Тургенева и Герцена", "Русск. Обозрение" 1895, 1. — Н. М. Павлов, "Полемика Каткова с Г.", "Русское Обозрение" 1895 г., май, июнь и авг. — В. Цеэ, "Воспоминания", "Русск. Стар." 1897, № 11. — "Письма Витберга к Г.", "Рус. Стар." 1897, № 12. — Щепкин. "Воспоминания", "Рус. Вед.", № 263. "Воспом. Салиаса", "Нов. Вр." 1898, № 7906. "Письма Г. к неизвестному", "Русское Обозрение" 1898, № 5. — Белозерский H., "Материалы для биогр. Г.", "Русск. Мысль", 1899 г., № 8. — "Из воспоминаний старой идеалистки о Г.", "Вест. Евр." 1900, № 11. — Милюков, "Памяти Г.", "Мир Божий", 1900, № 2. — Пятковский А., "Две встречи с Г.", "Наблюдатель", 1900, кн. 2—4. — М-ва Н., "Культурная деятельность Г. в провинции", "Русск. М." 1900, № 2. — Л-ва С., "Новые воспоминания о Г.", "Р. М." 1900, № 7. — Горнфельд, "Памяти Г.", "Русское Богатство", 1900, кн. 1, и др. заметки в газетах и журналах начала 1900 г. по случаю 30-летия смерти Г. — Белозерский, "Герцен и молодое поколение", "Вестн. всем. истор." 1901, № 2. — "Два письма Г.", "Ежемесячные соч." 1901, № 6. — "За 16 лет. Письма Тургенева". Там же, кн. 12. — Н. Козмин, "Из истории русской литературы 30-х гг.", "Изв. Отд. р. яз. и слов. И. Ак. Наук" 1901, т. VI, кн. IV. —Белозерский. "Матер. для биогр. Г." "Научное Обозр." 1901, кн. 7. — В. Панаев, "Воспоминания", "Русск. Старина", 1901, № 9, 1902, № 5, 1903, № 2. — "Из хроники моск. универс.", "Русск. Арх." 1901, № 2. — В. Подарский. "Наша текущая жизнь". "Рус. Бог." 1901, № 12. — Вергун Д., "Г. и славянский вопрос", "Славянский Век", № 19. — "Русские писатели в их переписке", "Рус. Мысль" 1902, №№ 11 и 12. — Батуринский В., "Герцен, его друзья и знакомые", "Всемирный Вестник" 1903, №№ 2—5; 1904, №№ 1, 4, 7—9, XI и XII; 1905, №№ 1—3, 5, 8 и 9. — Его же, "В начале сороковых гг.", "Всем. Вестн." 1903, № 4. — "Кавелин и Герцен", "Всемирный Вест." 1903, № 8. — Лозинский E. "Детские годы и сем. воспитание Г.", "Вест. Воспитания" 1903, № 8. — Романович-Славатинский, "Моя жизнь", "Вест. Евр." № 3. — "Похороны Г.", "Мир Божий" 1903, № 2. — Некрасова, "Интересный документ о Г." "Бакинские известия" 1903, № 7, и "Образование" 1903, № 2. — Ее же, "Из заграничной жизни Г.", "Рус. Вед.", №119. — Воропонов Ф., "Сорок лет тому назад", "Вест. Евр." 1904, № 7. — Н. Ашешов, "Новая книга о Г." (Батуринский), "Образование" 1904, № 1. — Некрасова, "Щепкин и Г.", "Рус. Мысль" 1904, кн. 1. — Ее же, "Г., его хлопоты о заграничном паспорте и последняя поездка в Петербург". Там же, №№ 9 и 11. — Отзывы и статьи по поводу выхода сочинений Г. в издании Ф. Павленкова в журналах и газетах 1905 г. и по поводу 35-летия смерти. — Макшеева А., "Детские и отроческие годы Г." "Всем. Вест." 1905, №№ 10 и 11. — Ее же, "Студенческие годы Г.". Там же № 12. — Ветринский, "Г. за границей". Статья Ф. Альтгауза, Р. М. 1905, № 11. — Рейнгардт, "Чернышевский по воспоминаниям разных лиц", "Рус. Стар." 1905, № 2. — Лемке М, "Очерки жизни и деятельности Г., Огарева и их друзей", "Мир Божий" 1906, №№ 1, 2, 4 и 7. — Его же, "Герцен в Европе", "Современный мир" 1906, кн. 1 (октябрь). — С. Ашевский, "Освобождение крестьян и "Колокол". "Совр. мир" 1906, № 12. — "Письмо Г. к Ю. Курута", "Русск. Вед." 1906, № 62. — В. К., "Неизвестный труд Г.", "Русь" 1906, № 4. — M. Гершензон, "Западные друзья Г." "Былое" 1907, №№ 4 и 5. — Его же, "Г. и Запад", "Русск. Мысль" 1907, № 3. — "Пятидесятилетие "Колокола" и письма Г. к Мишле", "Былое" 1907, № 7. — М. К. Лемке, "Неизданная глава из "Был. и Д.". "Былое", № 5. — "Письма Г. к М. Вовчку". "Былое", № 10. — "Влад. Энгельсон и его письма к Г.", "Всем. Вестн." 1907, № 1 (перепечатка брошюры, изд. в Штутгарте "Освобождением"). — Г. П. Георгиевский, "Из переписки Герцена и Огарева", "Вест. Евр." 1907, № 6; 1908, № 1, 2, 3. — Ветринский, Ч., "К биографии Герцена и Бакунина", "Русск. Мысль" 1907, кн. 1. — Боборыкин П., "А. И. Герцен", "Русск. Мысль" 1907, № 11. — С. Ашевский, "Реформы Александра II и "Колокол", "Совр. Мир" 1907, №№ 1—3. — "Заметки в газетах по поводу пятидесятилетия "Колокола"(1907). — "Письма Г. к Аксаковым" ("Минувшие годы", 1908, № 8). "К Марко Вовчку" (там же, № 3). — Русанов Н., "Влияние европейского социализма на декабристов и Г.", "Мин. годы" 1908, № 12 (см. также другие книжки журнала по указателю). — Ивановский, В., "Г. как социалист", "Образование", 1907, №№ 2 и 3. — Дионео, "Г. в Теддингтоне", "Русск. Вед." 1906, № 163. — Кульман. "Политические идеи Г.", "Свобода и Культура" 1906, № 4. — Ветринский, Ч., "Памяти Г." (неизданное посвящение к второй главе "С того берега" и речь Вырубова на могиле Г.), "Час" 1908 г., № 88 от 8 янв. — Его же, "Г. и Стасов", "Русск. Ведом." 1910, № 6. — Ряд заметок в газ. по случаю сорокалетия смерти Г. — В. Б-ий, "Память о Г. в Болгарии", "Речь" 1910, № 68. — Каренин, В., "Г., Бакунин и Ж. Занд", "Русск. Мысль", 1910, № 3. — Н. Русанов, "Западный социализм и русский социализм Г.", "Русск. Богат." 1909, №№ 7 и 8. — Тарле, "Неизд. письма Герцена", "Совр. Мир" 1908, № 9. — Н. Котляревский, "Из общественного настроения 60-х гг.", "Колокол" 1857—1861 гг. "Вестн. Евр." 1911, №№ 6 и 7.
Журнальные статьи 1912 года, появившиеся в связи с 100-летним юбилеем рождения Г.: Д. Овсянико-Куликовский, "Герцен-художник", "В. Евр.", № 3. — Н. Кузьмин, "Памяти Г.", "Мир", № 1. — С. Кавос-Дехтерева, "Герцен и Наташа", "Русск. Мысль", № 3. — Г. Плеханов, "Философские взгляды Герцена", "Совр. Мир", № 3—4. — Г. Чернов, "Не вовремя родившийся", "Заветы", № 1. — В. Ленуар, "Великий образец самокритики", ibidem. — Н. Бродский, "А. И. Герцен в России", "Вестн. Воспитания", 1912, № 3. — Л. Логвинович, "Гений жизни", "Идеология А. И. Герцена", "Жизнь для всех", № 3. — Н. Галафре, "Жизнь А. И. Герцена". Ibidem. — А. Корнилов, "К столетию дня рождения А. И. Герцена". — В. Я. Богучарский "Герцен и первая из великих реформ". — Л. В. Слонимский, "А. И. Герцен и К. Д. Кавелин". Все три статьи в "Запросы жизни" № 12. — И. Попов, "У могилы Герцена". "Путь", № 5. — Ю. Соболев, "Герцен и его любовь". Ibidem. — Иванов-Разумник "Драмы Герцена", "Русск. Богатство", № 3. — Его же. "Неизвестные повести Герцена" "Русск. Богат.", № 5. — П. Струве, "Герцен" "Русск. Мысли", № 4. — Иванов-Разумник, "Три письма Герцена", "Современ.", № 4. — А. Луначарский, "Памяти Герцена", "Новая Жизнь", № 4. — И. Горбунов-Посадов, "Столетие со дня рождения Г.", "Свободное воспитание", № 8, — май. — "Из мыслей Герцена" Ibidem. — А. Хатченко, "Герцен и Украина", "Украинская Жизнь", № 4, апрель. — Е. Аничков, "Обществ. взгляды Герцена" "Новый журнал для всех", № 4. — Ю. Стеклов, "Герцен и Чернышевский", "Современ.", 1912, № 7, июль. — M. Ковалевский, "Герцен и освободительное движение на Западе", "Вестн. Евр.", № 6. — С. Дурылин, "К столетию рождения Герцена", "Свободное воспитание", № 9. — В. Серошевский, "А. И. Герцен в "Польском Демократе", "Соврем. Мир", № 6.
Газеты посвятили бесконечный ряд юбилейных статей Герцену ; напечатаны около 25 марта 1912 г. См. "Русск. Ведомости", "Рус. Слово", "Речь" и др. Журнальные статьи 1913 г.: "Письма Г. к Тургеневу". "Современник", №№ 6—9. — О них Н. Бродский, "Голос минувшего", № 12. — Письма Г. к Г. Н. Вырубову. 1866—69 гг. "Вестн. Евр." № 1. Там же: Вырубов, "Революционные воспоминания". — Гершензон, "М. А. Бакунин". "Иностранцы о Г.". "Из неизданного письма К. Фогта к Г.". "Гол. минув." № 1. — Его же. "Н. П. Огарев". "Гол. мин." № 2. — К. Левин, "Два эпизода из жизни Г.", "Гол. мин.", № 4. — "Гр. В. Панин о Г.", "Гол. мин.", № 5. — М. Лемке, "К изданию полн. собр. соч. Г.", ibidem. — А. Кривинская, "М. Ф. Мейзенбуг — друг семьи Г.". "Сев. Записки", № 4. — "Письма Г. Огареву", "Голос мин." № 7. — Ч. Ветринский, "Щепкин и Г.", ib., № 8. — Его же, "Статья Г.: Сигизмунд Сераковский", ib., № 11.
В 1914 г. напечатаны статьи: Ю. Каменев, "Самый остроумный противник Г.", "Вестн. Евр.", № 4, содержащая существенные новые указания на заграничную иностранную литературу о Г., которых далее не повторяем; Владимир Вагнер, "А. И. Г., как натуралист", речь, сказанная в заседании литературно-общественного кружка имени А. И. Герцена 25 марта 1914 г., там же, № 9; Д. Тальников, "Роковая женщина" (Тучкова-Огарева), "Соврем. Мир", сент.; Письма Г. к K. Фохту и Т. П. Пассек, "Рус. Библиофил", №№ 4 и 6. Неизданные материалы о Г. и Огареве собраны в "комнате сороковых годов" библиотеки Румянцевского музея в Москве: переписка Г. и Огарева, письма к ним разных лиц, дневники и записные книжки, рукописи Г., вырезки из иностранных и русских газет о Г., посвященные ему издания, и т. д.
Иностранные источники и книги и материалы на русском языке, появившиеся за границей, довольно обильны, но до сих пор плохо приведены в известность; почти вовсе не обследована литература, созданная в западноевропейских периодических изданиях появлением в свое время произведений Г. на иностранных языках или его деятельностью. Приводим с некоторыми дополнениями лишь более существенное из того, что указано в библиографии А. Г. Фомина, отсылая также к только что названной статье Ю. Каменева: "Deutsche Monatsschrift", 1851, ?uni 1 ("Wer ist schuld?"). — O "Le peuple russe et le socialisme" Мишле, в "Democratic Legends of the North" 1852, стр. 125. — По поводу начала деятельности типографии Г. в "Democratie Polskiem", от 3 июня 1853 г.; о том же, в "La nation Belge" (статья Ворцеля). — A. Herzen, "Unsere Zeit", 1859, B. III, 128—140. — Adress to the russian armes. "Daily News". 1854, 21 apr. (перевод брошюры "Вольн. русск. община в Лонд. русскому воинству в Польше", с введением редакции). — Le roman contemporain en Russie. Alexandre Herzen, par. H. Delaveau. "Revue des deux Mondes", 15 июля 1854. — Анонимное введение о Г. при "Му Exile in Siberia", 1855. — A. I. Herzen i Wolna Rossyiska drukarnja w Londynie. 1858. — Искандер-Герцен. Берлин, 1859 (полемический сборник Елагина). — "Записки Ивана Головина". Лейпциг, 1859 (6-й вып. "Русск. Библиотеки"). — H. Delaveau, "Avant-propos о Г.", при "Le Monde russe et la Révolution. Mémoires de A. Hertzen", 1860—62, t. III. — Шедо-Ферроти, "Etudes sur l'avenir de la Russie (Les serfs non encore libérés)". Berlin, 1861. — "The Rank and Talent of the Time". London. 1861 (автобиография Г.). — Письмо Г. к русскому послу в Лондоне с ответом Д. K. Шедо-Ферроти. Берлин 1862 и позд. — Центральный народный польский комитет в Варшаве и издатели "Колокола". Лондон, 1862. — "Нынешнее состояние России и заграничные русские деятели". Berlin, 1862. — Edmond Charles, "Panthéon parisien", Album des célébrités contemporaines. Alexandre Herzen. Paris, 1863. — Account of visit paid by Garibaldi to M. Herzen. Standard, 20 anp. 1864. — О том же, статья Долгорукого, "Листок", № 19. — "Nouvelle phase de la littérature russe, par A. Herzen". Bruxelles, 1864. "Literarisches Centralblatt, 1865, № 34. — О том же, "Magazin für die Literatur des Auslandes", 1865, № 19. — A. Herzen, par Gh. du Bouzet. "Revue moderne", 1866, 1 novembre. — Серно-Соловьевич, А,, "Наши домашние дела". Жен., 1867. — "Истина", журнал старообрядцев в Иоганнисбурге, 1867—68 гг. (Письма Огарева и об Огареве и Г. Ср. Субботин, "Русск. Вест." 1868, № 8). — D. К. Schedo-Férroti, "Le nihilisme en Russie". Berlin et Bruxelles, 1867. — А. И. Герцен, "Несколько слов от русского с русским", 1870. Paris, Leipzig. — Ральстон о Г. "Temple-Bar-Magazine, 1870, April. — "Zeitgenossen", Alex. Herzen, Leipzig, 1871. — Julius Eckhardt, "Jungrussisch und Altlivlaendisch. Politische und culturgeschichtliche Aufsaetze", 1871. Leipzig. (Статья "Alexander Herzen", стр. 124—197). — Biographische Skizzen von Alfred von Wurzbach, "A. Herzen". Wien 1871. — Emilio Castelar, "The Respublican movement in Europe". "Harper's New Monthly Magazine" 1872, №№ 9—11. — Friedrich Althaus, "Unsere Zeit", 1872, т. VIII, № 1, стр. 21—56. — Предисловие (Вырубова) при 1-м томе "Сочинений А. Герцена", 1875.— "А. И. Герцен" (ст. Лаврова?), "Вперед" 1875, № 18, 19 и 22. — M. Meysenbug, "Ausden Memoiren einer Idealistin", 1876 и позд.— Arnaudo, "Il Nihilismo". Torino, 1879 (с письмами И. С. Тургеиева и А. А. Герцена (об отце). То же на франц. языке: "Le nihilisme et les nihilistes". Paris, 1880.— Ivan Golowin, "Der russische Nihilismus. Meine Beziehungen zu Herzen und zu Bakunin". Leipzig, 1880. — M. Драгоманов, "Историческая Польша и великорусская демократия". Женева, 1882 г. Из "Вольного Слова" 1881—1882 гг.).— Из бумаг "Колокола" (письма к Г. Самарина, Громеки и др.), "Вольное Слово" 1883, №№ 56—61. — Л. Тихомиров, Предисловие к книге: "Колокол". Избр. статьи А. И. Герцева. Библиотека социальных знаний". Женева, 1887.— Karl Oldenberg. Der russische Nihilismus von seinen Anfaengen bis zur Gegenwart", Leipzig, 1888.— Письма Кавелина и Тургенева к А. И. Герцену, с обяснительными примечаниями и вводной статьей о Г. М. Драгоманова. Женева, 1892.— W. I. Linton "European Republicans. Recollections of Mazzini and his friends". London, 1893. — Rosen, "Die socialpolitischen Ideen A. Herzens". Halle, 1893.— D-r Otto von Sperber, "Die socialpolitischen Ideen Alexander Herzens", Leipzig, 1894. — Victor Barrucaud, "A. Herzen", "Revue blanche", 1895. — Венюков M., "Из воспоминаний". 2-й т., Амстердам, 1896. — Письма Бакунина к Г. и Огареву. Изд. Драгоманова. Женева, 1896 (имеется переиздание в России). — "За сто лет. 1801—1896 гг.", Сборник В. Бурцева, при участии С. Кравчинского (Степняка). Лондон, 1897. — "А. И. Герцен. Его отношения к Мадзини, Орсини, Гарибальди и Прудону". Женева, 1901. — "Герцен и Огарев в Швейцарии. Их последние произведения", Женева, 1901.— Л. Н. Толстой и А. Герцен, "О насилии" (письмо Л. Н. Толстого к В. Г. Черткову о Герц.). Изд. Гуго Штейница. Собрание лучших русских произведений. № 38. Берлин, 1903. — Калина и Тодоров, "Две лекции об А. И. Герцене по случаю 40-летия со дня кончины" (на болгарск. яз.). София, 1911.— "Предисловие к немецким переводам", 1908 г. "Былого и Дум" д-ра Отто Бука и "Переписки Герцена с H. Захарьиной", Анны Шапир-Нейрат. — Emile Haumant, "La culture francaise en Russie" (1700—1900). Paris, 1910. — Lettres, citées par G. Monod. "Revue Blanche". 1908, №№ 9 и 10.
Собрание портретов Г. и его близких в "комнате сороковых годов" Румянцевского Музея. Значит. часть этого материала воспроизведена в книге Ч. Ветринского "Герцен".