Надеждин, Николай Иванович, профессор по кафедре изящных искусств и археологии, журналист, этнограф, знаток раскола и истории церкви. Он родился в с. Нижнем Белоомуте Зарайского уезда Рязанской губернии 5 окт. 1804 г. и был сыном диакона, а впоследствии священника местной сельской церкви. 10-ти лет от роду H. был помещен в Рязанское духовное училище с правом "пользоваться доходами с причетнического места", и уже через год был в семинарии; проучившись здесь четыре года в низшем и среднем отделениях, был отправлен для получения высшего образования в московскую духовную академию, куда начальство обыкновенно посылало лучших воспитанников, окончивших класс богословия. Подвергнувшись в Москве "предварительному испытанию", Надеждин, уже читавший Канта и других философов, с успехом написал диссертацию на тему "Pcrpendatur pretium atque eruantur desiderata systematis Wolfiani tarn in toto, quam in singulis partibus considerati"; он энергично "восстал на Вольфа и вообще на эмпиризм, главную характеристическую черту основанной им школы". Несмотря на обнаруженные Надеждиным необыкновенные дарования, он не был на особенно хорошем счету у начальства: излишняя резвость характера и страсть к остроумию вызывали уклонения от строгой дисциплины, и, не будучи студентом "с так называемым прекрасным поведением", вместо того, чтобы кончить академию первым, он кончил восьмым, не был оставлен — как следовало ожидать — бакалавром, и, получив степень магистра богословия, в 1824 году отправился искать удачи на педагогическом поприще опять в Рязанскую семинарию.
Преподавательская деятельность Надеждина была заурядной и ничем не отличалась от деятельности других учителей, гораздо менее способных; вероятно, "тяготясь пустотой и мелочностью риторических занятий", он относился к своим обязанностям довольно небрежно. Семинарское начальство косо смотрело на бурную и веселую жизнь вновь назначенного педагога, на его подшучивание над товарищами, любовные интрижки, и т. п.
В 1826 г. он был уволен по прошению, в котором ссылался на свое болезненное состояние, и вскоре переехал в Москву, где разыскал своего земляка, профессора-медика Ю. К. Дядьковского. Последний познакомил его с редактором "Вестника Европы" M. T. Каченовским, который принял участие в судьбе молодого человека, не имевшего в Москве никаких определенных занятий, кроме места домашнего наставника в семье Самариных. Как пребывание в доме "большого" московского "барина", так и знакомство с влиятельным профессором имели немалое значение в устройстве дальнейшей жизни Надеждина. Обширная самаринская библиотека, находившаяся в его распоряжении, была "составлена преимущественно из новейших французских книг, которых он дотоле и в глаза не видывал"; и в нем пробудилась мысль о необходимости пополнить образование. Он прочитал "Décadence et chûte de l'Empire Romain" Гиббона во французском переводе, затем перешел к Гизо, "Истории итальянских "республик" Симсонди, Галламу (Le moyen âge). Кипучая деятельность московских журналистов не могла не обратить на себя внимания Надеждина; с постепенно возраставшим интересом он стал следить за отражением в наших периодических изданиях западноевропейской борьбы классицизма с романтизмом; обнаружившееся сближение с Каченовским пришлось кстати: в "Вестнике Европы" 1828 г. появились статьи с "Патриарших Прудов" за подписью Никодима Надоумки — и Надеждин пополнил собой ряды присяжных московских литераторов.
Все сочинения, помещенные им в разных журналах (в "Русском Зрителе", "Московском Вестнике", "Атенее", "Галатее"), подразделяются на произведения беллетристические, этюды философско-эстетические, исторические и критические очерки и рецензии. Беллетристика, в свою очередь, распадается на оригинальную и переводную. К первой категории относятся немногие известные нам элегии, написанные довольно гладкими стихами; здесь обыкновенно оплакивается утрата "девственного мая", "поры вдохновений", когда "юное сердце сладостно билось" и в нем "трепетали все струны жизни"; теперь сердце тоскует: ему жаль "отцвести, не расцветши", и грустно поэту "бродить одиноким путником по пустынной степи" без друга, которому можно поведать горе; лишь изредка поется вдохновенная "песнь красоте". — Кроме элегий, есть набросок драматической поэмы "Михаил Ярославич, великий князь Тверской", где изображена беседа с мальчиком, внуком старухи-крестьянки, заброшенной из прекрасного Киева в Валдайские горы, — беседа, указывающая на попытку Надеждина уловить оттенок народной речи и нарисовать картинку из жизни Руси в эпоху татарщины. Встречаются также переводы произведений Ламартина, Козегартена, Ж. H. Рихтера; темы обыкновенно высокие и поучительные: речь идет о Промысле Создателя, который "бдит над всем" и руководит человеком, несмотря на его ропот; о раскаянии старика в непоправимых заблуждениях юности и т. п. Этюды философские и эстетические заключаются в рассуждениях о Платоне и в обширном трактате: "О высоком", где "предлагаются благосклонному вниманию публики опыты правил, извлекаемых скромной любознательностью из бессмертных творений великих гениев древнего и нового мира". Определив понятие о предмете своего рассуждения, автор руководствуется кантовским подразделением высокого на два главных вида, подробно рассматривает каждый из них, подкрепляет свои положения многочисленными примерами из литературы и жизни и в заключение останавливается на "составных элементах" высокого стиля. Довольно сильное влияние эстетики Бутервека не умаляет значения сжато и строго логично изложенного трактата Надеждина, который снискал себе, помимо того, большую популярность критическими очерками общего характера и рецензиями на произведения Пушкина, Гнедича, Боратынского, Подолинского, Орлова, Булгарина и др. — В "Литературных опасениях за будущий год" и "Сонмище нигилистов" Надеждин ясно выразил свои взгляды на творчество и современное ему состояние русской литературы. Осмеивая приравнение поэзии безумию, отрицание всяких правил для гения, необразованность "велеумных" журналистов, он с излишней резкостью вышучивает Полевого в лице Конторкина, издевается над легкомысленными шеллингистами и байронистами и называет нашу словесность "бесплодной пустыней". В рецензиях Надеждина особенно любопытны отзывы о Пушкине. Юношеские и не вполне самобытные творения поэта вызвали осуждения критика за отсутствие оригинальности, пренебрежение исторической достоверностью", за выбор легкомысленных сюжетов и легкомысленное отношение к последним; было им замечено, что "для гения не довольно смастерить Евгения" и "скитаться по цыганским шатрам и разбойническим вертепам", но, в то же время, была безусловно признана "пленительная гармония гладких, плавных, легких стихов"; выяснялось, что произведения Пушкина, "несмотря на грязные пятна, коими они обыкновенно бывают запачканы, обнаруживают талант мощный, богатый", которому не следует "придавать фальшивого блеска насильственной примесью веществ чуждых" для того, чтобы он мог "заиграть блестящей звездой на горизонте нашей словесности". Правда, на первых порах этот талант был назван лишь "пародиальным", изображающим природу "не с лицевой ее стороны, не под прямым углом зрения", "блистающим" в "арабесках" (ср. картины во вкусе фламандской школы в "Нулине" и "Онегине"), почему и дан совет сжечь "Бориса Годунова", известного лишь по отрывкам, помещенным в "Северных Цветах" и "Деннице"; но выход в свет всей драмы изменил точку зрения Надеждина, нашедшего в пьесе "органическую целость", верный и яркий очерк личности Бориса, мастерское изображение Шуйского и т. д. Так был оценен Пушкин; несомненно, больше недостатков было указано в произведениях других авторов, обстоятельно разобранных в ряде рецензий, в которых постепенно выяснялись основные взгляды критика на поэтическое творчество. Надеждин полагает, что гений, согласно определению Канта и Шеллинга, является "естественным дарованием души, через которое природа дает искусству правила"; свобода есть "добровольное подчинение вечным законам мудрой природы", отражающейся в духе человека. "Необходимо соревновать природе". Поэзия — "живопись природы".
Большая начитанность и стройная система выработанных воззрений, проявившихся в вышеупомянутых статьях, были высоко оценены Каченовским, который усмотрел в сотруднике своего журнала крупную научную силу и посоветовал ему "примкнуться к университету". Тогда Надеждин сделал смелый шаг: имея степень магистра богословия, ходатайствовал о допущении его к экзамену на степень доктора словесных наук; факт этот не имел себе подобных в факультетской практике, дело было предоставлено на усмотрение министра народного просвещения, князя К. А. Ливена, и тянулось так долго, что проситель уже начал подумывать бросить все и отправиться в Китай в составе новой миссии. Наконец из Петербурга пришел утвердительный ответ. Надеждин тотчас же подвергнулся устным и письменным испытаниям, которые выдержал весьма успешно, а немного спустя, в 1830 году, не прерывая своей журнальной деятельности в "Вестнике Европы" и "Московском Вестнике" (между прочим, в них были помещены две его статьи: "Опыт перевода Горациевих од В. Орлова" и "Илиада Гомера, переведенная Н. Гнедичем"), — напечатал и блестяще защитил дессертацию, написанную на тему: "De origine, natura et fatis poëseos quae romantica audit". Эта диссертация вызвала резкую отповедь Н. A. Полевого и довольно беспристрастный разбор тогдашнего литератора И. Среднего-Камашева. Первая часть этого труда выясняла историю происхождения и постепенного развития романтической поэзии. Сделав небольшое вступление, которое сильно отзывает философией Шеллинга, поговорив о "двойственности" — "первообразной и первоначальной форме всякого постепенного развития", о "синтезе противоположностей", составляющем "всесущее", — он указывает на "разъятие этого первоначального синтеза", на "колебание элементов, долженствующих разрешиться", на то, как один элемент берет верх над другим и обратно, почему "зрелая жизнь всегда должна представлять двоякий вид", а поэзия "дважды мужает и созревает", произведя "прекраснейшие цветы и приятнейшие плоды". Здесь есть намек на античную и средневековую поэзию; подробное изложение внешней истории последней обнаруживает, что "дух ее был не тот, коим некогда одушевлен был древний умерший мир", ввиду чего автор разбирает суждения о романтических произведениях Шиллера, Бутервека, А. В. Шлегеля, Ансильона, Пиктета, Виктора Гюго и, "поучась предосторожности из ошибок других", излагает свое собственное мнение во второй части книги. Оказывается, что сначала преобладает "процесс жизни, проторгающейся извнутри вне", при "средобежном расширении духа"; затем — "процесс жизни, сосредоточивающейся извне внутрь", при "средостремительном самовозвращении духа", — и что для выяснения "полярной" противоположности классической и романтической поэзии необходимо "обратить внимание на состояние естественное, гражданское и религиозное мира среднего сравнительно с древним". Затем делается вывод: "у древних творческая сила была соревновательницей внешней жизни, струящейся в недрах видимого мира; у средних, напротив, провозвестницей жизни внутренней, клубящейся в таинственном лоне духа человеческого". Далее следует обстоятельнейшее, основанное на добросовестном изучении первоисточников немецких, английских, французских, итальянских, испанских, наблюдение над "внутренним составом поэтических форм" и "внешним строением механической версификации" средневекового творчества; это наблюдение "разрешает предположения" автора о характере романтической поэзии в "приятную достоверность". "Но эта достойная сестра поэзии классической, как и последняя, скончалась. XVI столетие, бывшее для нее златым веком, было вместе и свидетелем ее быстрого падения", вызванного постепенным, на первый взгляд "неприметным разложением" "духа, обычаев и органического устройства" средневекового общества. Обстоятельно написанный очерк посвящен обзору упадка романтической поэзии β разных странах Европы. Отрывки из произведений Клемана, Моро, Ронсарда, Драйдена должны убедить, как блекли "нежные цветы в атмосфере суровой и холодной"; эти "жалкие выродки" побудили многих "сильных мужей" обратиться назад и в античности "искать нового священного огня". Но "звучный и сильный тон, который издавала древняя лира, благоговейно прославляя тайны природы, не мог возбудить такого же святого исступления, был низведен на выражение безнравственных обольщений или утонченных злоухищрений похоти"; поэтому "не должно быть обвиняемо возмущение, вспыхнувшее под знаменами германцев против поэтического деспотизма французов". Вместо неоклассицизма (т. е. псевдоклассицизма), замечается опять возврат к романтизму в начале XIX века; но, по существу, то и другое направления односторонни и устарели: пиитика Буало более не терпима; поэтическая свобода современных романтиков — "пагубное безначалие"; сильно изменился общественный организм, изменилось понятие о человеке, — в новом мире, на новом поле деятельности примирятся прежние крайности в "возведении полярной противоположности" двух великих миров к "средоточному единству" и, может быть, для России "соблюдается слава того внутреннейшего соединения между обоими полюсами творческой деятельности, которого требует, жаждет дух человеческий". Получив степень доктора, Надеждин вскоре принял участие в конкурсе для получения оставшейся вакантной в московском университете кафедры изящных искусств и археологии; он представил в факультет, помимо диссертации, подробную программу соответствующих кафедре предметов. 26-го декабря 1831 года Надеждин был утвержден ординарным профессором по искомой кафедре; а за три недели перед тем получил еще место преподавателя логики, российской словесности и мифологии при московской театральной школе.
Московский университет в начале тридцатых годов был еще "накануне возрождения": комментирование какой-нибудь песни "Энеиды" или книги Тита Ливия, выставление образцами красноречия Дмитрия Ростовского и Стефана Яворского, с исключением Жуковского, чтение курса всеобщей истории по сухому и краткому немецкому учебнику, — все это не выходило из рамок гимназического преподавания и мало привлекало внимание молодежи. Лекции Надеждина, как и его коллеги М. Г. Павлова, были счастливым исключением. Блестящие импровизации молодого профессора привлекли в аудиторию много слушателей, среди которых были: В. Г. Белинский, Н. В. Станкевич, О. M. Бодянский и К. С. Аксаков.
Наиболее замечательны два курса: теории изящных искусств и археологии, причем второй из них служил "историческим оправданием" первого. Труды немецких эстетиков: Бутервека, Бахмана и др., а также бакалавра московской духовной академии П. И. Доброхотова, помогли Надеждину излагать теорию искусств. Он "начинал с психологического анализа эстетического чувства и отсюда выводил идею изящного, показывая, как потом эта единая идея раздробляется и с какими оттенками является в мире изящных искусств под творческими перстами гения, сообразно требованиям вкуса". "Храм красоты" — весь мир, а "все лучи его жизни" "сосредоточиваются и отражаются" в человеческом духе, для которого красота есть "мать наслаждения". Последнее возникает тогда, когда "под грубою корою вещества" мы начинаем "предчувствовать присутствие высшей, родной себе жизни"; "отрешение наслаждения от материи — первая эпоха эстетического образования"; между тем как во втором периоде наслаждение "или воскипает до восторга и проливается в действии, или утихает до созерцания и заковывается в мысль", т. о. красота или обращается в предмет умственного созерцания, или становится средоточием творческого действования... Умственное созерцание красоты или представление ее в понятиях принадлежит вкусу; творческая деятельность, проявляющая внутреннюю полноту ее в изящных изделиях, составляет гений. Эстетическое образование, раз оно получено, есть "довершение и венец нашей жизни: без него наша человеческая природа ни доцвесть, ни вызреть не может". Наше умственное образование, имеющее целью верное познание истины, обратилось бы в "молочное школярство", если бы основанием живого и полного знания не был "энтузиазм к истине", который "не иначе возможен, как под условием эстетического образования, научающего видеть истину в красоте и красоту в истине"; наша нравственная деятельность, заключающаяся в "безусловном самоотвержении воли в жертву долгу", имела бы следствием "суетное факирство, изнуряющееся в бесплодных пожертвованиях", если бы добродетель не была никогда не оскудевающим одушевлением ко благу, — одушевлением, возможным только под условием эстетического образования, которое опять-таки "приучает нас открывать благо в красоте и красоту в благе"; наконец, сама "дщерь вечности" — религия не только не чуждается эстетического образования в своем земном странствовании, но даже дозволяет ему служить себе при воспитании рода человеческого для вечности. Таковы были главные идеи Надеждина в лекциях по теории изящных искусств, история которых по памятникам излагалась в курсе археологии, носившем на себе следы влияния "Jdeen" Геерена н других исследователей древности. Помимо чтения лекций, Надеждин исполнял разные "поручения" совета, будучи членом училищного комитета для испытания гражданских чиновников, секретарем университета, участником в издании Ученых Записок последнего. Особенно плодотворна была его деятельность по первой из перечисленных должностей: в качестве визитатора, он осмотрел учебные заведения города Москвы, Тверской, Рязанской и Тульской губернии и много способствовал улучшению как хозяйственной части, так и постановки преподавания разных предметов.
Еще с 1829 года состоявший членом Общества истории и древностей российских, Н. в 1834 году был выбран членом Общества любителей российской словесности, которое тщетно хотел оживить своей энергией и своими трудами Имя Надеждина становилось все более громким. Что касается отношений к Надеждину литературного мира, то, конечно, было немало лиц, недовольных его рецензиями на произведения Пушкина, который находил своего критика "весьма простонародным, vulgar" и, при случае, был не прочь метнуть в него эпиграммой; другие — особенно журналисты — не могли простить критику резкий тон его отзывов об их изданиях; но его "ласкал" И. И. Дмитриев, с ним сблизился на "ты" М. П. Погодин, были в приятельских отношениях М. А. Максимович, семья Аксаковых и другие. Приблизительно в это время Надеждин задумал проявить свои способности еще на ином поприще деятельности: с 1831 г. он сделался редактором журнала, который, по образцу "Телеграфа", назвал "Телескоп"; прибавлением к этому периодическому изданию была "Молва", сообщавшая новости и знакомившая с модами.
Программа "Телескопа" была очень широкая: отражать главнейшие направления современного просвещения. Сотрудников было много: в отделе поэзии принимали участие К. С. Аксаков, Жуковский, Загоскин, Кольцов, Лажечников, Н. Ф. Павлов, Раич, Станкевич, Тютчев, Хомяков, Шевырев, Языков; в отделе прозы и критики ученой и литературной — Белинский, Бодянский, Боткин, Велланский, Венелин, Галахов, Герцен, И. В. Киреевский, Межевич, Максимович, Мельгунов Ф. Л. Морошкин, Огарев, М. Г. Павлов, И. И. Панаев, Перевощиков, Чаадаев. Произведения Пушкина и Погодина встречаются в обоих отделах. Не малое место было отведено переводам сочинений известнейших иностранных писателей: философов, ученых, беллетристов; наряду с переводами помещались любопытнейшие литературные характеристики: Бальзака, Гизо, Дюма, Манцони, заимствованные из "Revue des deux Mondes". Целый ряд английских "rеviews" и "magazines" и французских "revues" служил источником для "Телескопа"; из немецкой прессы почерпалось сравнительно меньше материала. Несмотря на нападки современных журналистов, особенно Полевого, Греча, и др.; несмотря на жалобы С. С. Уварова, не раз обвинявшего Надеждина в оскорблении Академии Наук, и недовольство некоторых московских магнатов и полиции, "Телескоп" имел в первые годы издания от 500 до 700 подписчиков. Впрочем, нельзя сказать, чтобы успех был окончательно обеспечен: иногда поговаривали, что оппозиция союзу петербургских литераторов невозможна при помощи "ненадежного" Надеждина, который, к тому же, нуждался в "мерах оборонительных" против высшего начальства.
Вопрос о русской народности был любимой темой статей самого Надеждина в "Телескопе". Этот вопрос стоит в связи с диссертацией и намечает ход его дальнейших занятий. Зная, что народность в Европе "положена во главу угла цивилизации", писатель обозревает прошлое России и старается выяснить свойства русского духа. Обзор приводит к печальным заключениям: у нас не было прошедшего, поучительного по своим идеям и богатого событиями. Отечественные предания за первые пять веков (период удельной системы) представляют "дремучий лес безличных имен, толкущихся в пустоте безжизненного хаоса"; "при совершенном бездействии пружин, коими возбуждается народная деятельность, у нас не могло выражаться тогда ни одного глубокого характера, ни одной резкой физиономии". Даже после Иоанна III, при котором более проявилась жизнь русского народа, "целые два века протекли еще в младенческих нестройных движениях организующегося государства". "Великие перевороты, столпившиеся в тесном промежутке" времени, препятствовали "юному исполину русскому подержаться на одной постоянной точке" и выработать оригинальные характеры. "Полная русская история" начинается "не дальше Петра Великого", и эта "первая глава ее еще так свежа, так нова". Скудость нашей общественной жизни, излишняя подражательность, плохая образованность находятся в прямой связи с нашей литературой, жизнь которой должна была бы сложиться, при нормальном порядке вещей, из двух элементов: центростремительного и центробежного, стремлений выразить свою народность и воспользоваться приобретениями других племен, иными словами: "литература живая должна быть плодом народности, питаемой, но не подавляемой общительностью". К нашей литературе, однако, плохо применимы эти основные положения, ибо мы "бродим ощупью, повторяем безотчетно несвязные предания, коснеем под игом слепого суеверия". С самых древнейших времен самостоятельный русский язык подпал под чуждое, несвойственное ему влияние языка церковно-славянского, и наша письменность была собственно "южно-славянской по материи, греческой — по форме", между тем как "единственным поприщем" для развития народной речи была песня, признанная "греховодной забавой"; затем "русские прицепились всеми нитями бытия к Польше, влюбились в ее язык и литературу" — и, лишь "с утверждением на Москве средоточия Восточной Руси, язык ее (деловой, приказный) укрепился", и "век царя Грозного" обещал быть "золотым утром русской народной словесности". Но многое изменилось с наступлением междуцарствия; в правление Петра русская речь была "настоящим вавилонским столпотворением", и "в таком жалком беспорядке, в таком хаотическом смешении предстало русское слово Ломоносову"; последний не мог придать языку чисто народной, русской формы, которая, не будучи искусственной и книжной, "утвердилась бы в народе". Наконец, воцарилось французское влияние; начавшись с Кантемира и Тредьяковского, оно достигло наивысшего развития под пером Карамзина, который скоро "состарился". И "после вековых опытов и усилий мы дошли до того, с чего начали прочие европейские литературы—до совершенного разделения международной речью и книжным литературным словом"; поэтому нельзя не задать вопроса: "как быть литературе русской, когда нет еще языка русского?" Для того чтобы "переплавить все разнородные элементы и вылить из них один чистый, образованный, изящный разговор, которого не стыдились бы книги", надо обратить внимание на "лексикографию" и "синтаксис". Обогащению первой, страдающей от недостатка слов для идей общих, может служить целый "рой живых наречий" славянских, где сокрыты "рудники богатства"; для воссоздания второго, запущенного вековой небрежностью, нужно прибегнуть к оборотам и формам языка, сохранившимся в своем первобытном, — неискаженном виде, в устах простого народа. Но "самый богатый" язык "будет мертв, если не повеет в нем дух жизни", который у нас "доселе состоит под влиянием самого позорного рабства". Вместо "несчастного подражания", необходима народность, выражающаяся в "совокупности всех свойств, наружных и внутренних, физических и духовных, умственных и нравственных, из которых слагается физиономия русского человека".
Журнальная деятельность Надеждина расширила его без того значительный круг знакомых, и это обстоятельство было ему приятно. Попович по происхождению, семинарист по воспитанию, он не всегда мог "соскоблить" с себя "семинарскую кору", но в душе питал неодолимое желание сделаться светским человеком. Знакомства с столбовыми дворянами, по-видимому, льстили его самолюбию; и одно из них сыграло в его жизни важную роль. В семье богатого помещика Сухово-Кобылина он встретил девушку, которая пробудила в нем серьезное, глубокое чувство. Елисавета Васильевна, впоследствии известная писательница Евгения Тур, в свою очередь заинтересовалась умным и образованным профессором; но мать, воспитанная в аристократических традициях, не захотела отдать свою дочь замуж за "кутейника". Тогда, предавшийся отчаянию, Надеждин решил подать просьбу об отставке, чем привел в большое удивление начальство, коллег и знакомых, а сам долгое время искал места губернатора или вице-губернатора, чтобы иметь средства и улучшить общественное положение в глазах высшего света. Хлопоты не имели однако никакого результата; между тем, в Москве стали распространяться разные сплетни об отношениях Надеждина к Сухово-Кобылиной; говорили, что он добивается ее руки исключительно из-за материальных расчетов. Узел запутывался, и настал момент его разрубить: Надеждин решил бежать и тайно обвенчаться с любимой девушкой. Было все подготовлено, но несчастная случайность — запоздание Елисаветы Васильевны — расстроила дело; побег не удался, и исчезли последние мечты о счастии... С надорванным здоровьем, расстроенными нервами, получив желанную отставку и сдав "Телескоп" на попечение Белинского и его друзей, Надеждин наскоро собрался и уехал за границу. Шесть лет спустя появилось в печати его единственное крупное беллетристическое произведение — повесть "Сила воли", где среди вымысла, маскировавшего основную канву, взятую из жизни, можно открыть отражение истории несчастной любви автора.
Через полгода вернувшись из своей поездки, Надеждин отказался от предложенной ему кафедры в киевском университете и снова принялся за издание "Телескопа", который просуществовал однако очень недолго: "Философические письма" П. Я. Чаадаева были, как известно, причиной его запрещения. Эта роковая статья, в которой редактор усмотрел "возвышенность предмета, глубину и обширность взглядов", вызвала "страшное негодование" в некоторой части публики и "ужасную суматоху в цензуре и литературе". Жуковский признавал католицизм несовместимым с понятием о России: А. И. Тургенев писал князю П. А. Вяземскому о "больших толках", о возможности "грозы", о своих спорах с Чаадаевым. Император Николай нашел содержание статьи "смесью дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного", прибавив, что "не извинительны ни редактор журнала, ни цензор", почему было решено выслать Надеждина на жительство в Усть-Сысольск под присмотр полиции, и лишь в виде особой милости, граф Бенкендорф "исходатайствовал ему позволение писать и печатать сочинения под своим именем". Заброшенный сначала в глухой городишко, удаленный от умственного центра, а затем переведенный в Вологду, Надеждин сильно тосковал среди людей, ему чуждых и незнакомых. Связи с тем "миром", где кипела дорогая ему научная работа, поддерживались корреспонденцией немногих ближайших друзей, сообщавших "изгнаннику" сведения о московской жизни и литературе и высылавших ему книги и журналы. Отныне в занятиях его эстетика и археология постепенно отходят на второй план, "высшая история человечества сосредоточивается в истории религии, в истории церкви"; досуги посвящаются изучению прошлого Русской земли; собираются материалы для статьи, где должно быть изображено животворное влияние Киева на Русский Север через спасительный свет христианства... И, помимо целого ряда разнообразных статей в "Энциклопедическом Лексиконе" Плюшара, — в Библиотеке для чтения и Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду 1837 года появляются его историко-географические и историко-этнографические изыскания, в которых он находит себе "несказанную отраду".
В географии — по словам И. И. Срезневского — Надеждина особенно интересовало то, что непосредственно соприкасается с судьбами человечества, что запечатлевает на себе след его разумного бытия и запечатлевает себя на его истории. Есть тут на чем остановиться: сила климата и почвы и сила человека над климатом и почвой; усвоение, размножение, расселение и уничтожение человеком растений и животных; его овладение течением вод и недрами земли; потом, постройки самых громадных размеров и полные жизни, и лежащие в развалинах часто глубоко под почвой; потом, имена краев и местностей, вод, гор и степей, где жил человек, — имена, переживающие в преданиях тысячи лет и остающиеся нередко вместо всяких местностей и памятников на память о жизни народов. Так думал Надеждин о географии, и географические исследования ставил в основу исследований и выводов исторических. Глядя своеобразно на исследования географические, Надеждин не мог отрешать их от исследований этнографических. Этнограф — думал он — должен наблюдать все разнообразные особенности, представляющиеся в роду человеческом, где он есть, как есть, и через полное, всестороннее обследование их в их внешней раздельности выяснить существенную между ними внутреннюю связь и большую или меньшую общность, так чтобы и здесь разнообразие частностей, возводясь к своим естественным разрядам, совокуплялось, наконец, в стройную картину живого развития одного начала жизни, которое есть человечество". С одной стороны, должно было исследовать язык; с другой — рассматривать народ, как "органическую связь семей и поколений людей", отличающихся известными "качествами тела и души, особенностями телесного организма, наклонностей и физического быта и особенностями нравов, понятий и быта духовного". Принимался во внимание и тот факт, что народности могут сталкиваться между собою, вызывая "обоюдный размен" национальных особенностей, — и задачей этнографа было отделить то, что "в многовековой накипи разнородных и разнокачественных элементов, которая составляет накипь народа, должно признать ни откуда не занятым, самородным и самообразным, оттого, что появилось вследствие чуждого влияния". — Эти общие точки зрения начали находить себе применение в статьях о Венедах и Великой России, о некоторых финских народах и "Опыте исторической географии русского мира". К трудам той же категории надо отнести очерки: "С чего должно начинать историю?", "Об исторических трудах в России" и "Об исторической истине и достоверности". Второй из упомянутых очерков произвел сильное впечатление на Шафарика, давшего о нем самый лестный отзыв в письме к Погодину.
Разработка русской истории, по мнению Надеждина, не вполне удовлетворительна. До половины XVIII столетия "мы жили в счастливом довольстве сказаниями наших предков". Эти сказания составляют "ряд так называемых летописей", важнейшее достоинство которых заключается в их "непрерывности". По мере сосредоточения Русской земли в одно царство родилась мысль соединить и все сказания о ней в одну повесть. Составились "Степенная книга", "Летопись Никоновская", но в XVIII веке "сказательный период истории кончился сам собой". При Петре "новая жизнь закипела в возрожденном народе": было повелено "снять противень с Радзивиловского списка летописи, хранившегося в Кенигсбергской библиотеке", переводить и печатать известия иностранцев о России; был дан указ о собрании всех древних летописцев и хронографов. Далее, заслуживают упоминания "Синопсис" архимандрита Гизеля, труды Коля, Миллера, Байера, впервые "обнаружившего недоверчивость к нашим летописным преданиям", предпочитавшего им чужеземные источники и высказавшегося за скандинавское происхождение Руссов; слабая дань критике была заплачена Татищевым, Эминым, Щербатовым, более "осторожным и рассудительным" Ломоносовым, Болтиным, Елагиным. "Все эти писатели, хотя явно часто даже с ожесточением противоречили Байеру в выводах, но по направлению и приемам критики принадлежат к его школе"; введение же "строгого, методического, ученого" исследования — дело Шлецера, который "начал под именем Нестора издавать русские летописи с древним их текстом, сличенные, переведенные и объясненные по-немецки. К несчастью, настаивая сильно и справедливо на необходимости дипломатики и палеографии, Шлецер, между тем, давал равную веру всем спискам, бывшим у него в руках, и нередко, по собственному признанию, вносил в восстановленный текст Нестора слова, даже целые фразы, находившиеся только в одном списке, и притом в самом древнем или более прочих испорченном. Это придало нашей критике тон исключительно экзегетический, который водится за ней и доныне, как будто "дело идет о канонических книгах или об определениях вселенских соборов". Экзегетическая школа сделала еще очень немного, как мысль о полной и систематической истории пробудилась снова и осуществилась блистательным образом в "Истории государства российского", изложенной хорошим стилем и снабженной драгоценными примечаниями. Но Карамзин "родился литератором, резчиком на языке", и его "бессмертное произведение, составляя эпоху в нашей исторической литературе, не могло подвинуть вперед исторической нашей критики". Вслед за трудом Карамзина явился "новый яркий метеор", порожденный тем переворотом в понятиях Западной Европы, который был вызван философией, филологией, лекциями Гизо и исследованиями Тьерри — была напечатана "История русского народа" "с зловещим именем Нибура, разрушившего целые пять веков классической истории Рима; но это имя напрасно только перетревожило. Критика новой истории оказалась так же кроткой, безопасной, консервативной, какой мы видели ее на страницах "Истории государства российского". Наконец, под шум волнения, вызванного Полевым, возникло новое направление критики — скептическое; стали сомневаться в достоверности наших летописей, единственных памятников самой древней и самой важной части нашего прошедшего, разрушать все прежние работы, с угрозой "отнять у нас целые четыре века истории". По примеру других европейских народов, мы должны признать полезными и важными для истории те "отголоски минувшего, которые сохранены не хартией и чернилами, а устами народа", т. е. пословицы, песни. Конечно, при этом надо вооружиться критикой строгой, но благодушной, прозорливой, действующей на основании новых правил. Каковы же эти "новые правила?". — Все свидетельства, из которых "заимствуется познание былого", разделяются на естественные или физические, и искусственные, или собственно исторические. Под первыми разумеются "следы великих физических переворотов земного шара, имевших более или менее близкую связь с судьбой рода человеческого", под вторыми — все словесные отзвуки минувшего, "представляющие множество различных оттенков, от летучего и неверного предания, живущего в устах народа, до непреложного документа, изваянного в публичной надписи или начертанного на официальной хартии с соблюдением всех форм дипломатической законности". Над этим материалом можно оперировать двояко: в область "герменевтики" входит восстановление и разбор смысла свидетельств; умение "открывать в них истину" выпадает на долю "диагностики". — Достоверность свидетельства выясняется либо при помощи низшей, либо при содействии высшей критики. Низшая критика доказывает подлинность, или изобличает подлог и порчу рассмотрением материальной формы, — вещества, очертания и разных других внешних принадлежностей; и т. п. Более "плодотворная" высшая критика "оценивает достоверность свидетельств по приметам нравственным", рассматривает "те же два внешние условия: лицо и время", которые "исследуются относительно их внутренних прав на доверие потомства". Следя за применением высшей критики, нельзя не заметить, что она "впадает в известный логический порок, называемый кругом в умозаключении — circulus in demonstrando". "Она определяет достоинство свидетельств по характеру эпохи и лиц, тогда как эта эпоха и эти лица сами узнаются и оцениваются не иначе, как из тех же свидетельств".
Подобные изыскания услаждали для Надеждина горечь одиночества и облегчали тяжесть ссылки, из которой весной 1838 года ему удалось вырваться на волю, по ходатайству Д. М. Княжевича и Я. И. Ростовцева.
Однако, здоровье Надеждина "плохо поправлялось и было весьма неблагонадежно"; "валянье в Крымских грязях" и искусство врачей делали больного "молодцом" лишь на время. Иметь вести из Петербурга, получить "Отечественные записки", отправить для них статьи, сообщить от себя одесские литературные новости, учредить обмен мнений между южной и северной окраиной России — его заветные желания. В Одесском "Альманахе", издателем которого был Княжевич, а также "Утренней Заре", "Сыне Отечества" и, позднее, в "Москвитянине" помещено несколько статей Надеждина, кстати сказать, не всегда успевавшего исполнять все заказы и обещания; но не здесь, главным образом, а во вновь учрежденном Одесском Обществе истории и древностей особенно ярко проявилась научно-литературная его деятельность.
Идея учреждения Общества и его научные цели пришлись по душе Надеждину, который в торжественном собрании Общества произнес речь: "О важности исторических и археологических исследований Новороссийского края, преимущественно в отношении к истории и древностям русским", а в его "Записках" впоследствии напечатал исследования: "Геродотова Скифия, объясненная чрез сличение с местностями", "Критический разбор сочинения доктора Линднера: Skythien und die Skythen von Herodot", "О местоположении древнего города Пересечена, принадлежавшего народу Угличам" и др.
В том же 1840 г., когда было открыто Общество, Надеждин, вместе с Княжевичем, предпринял путешествие по славянским землям. "В непродолжительном времени я оставляю Одессу и Россию", — писал он Погодину, — еду далеко на Запад. Хочу объехать все словенские земли. Я собираю давно уже материалы для истории Восточной Церкви, преимущественно у Словенских народов". "Не умирай без меня, — увещевал он прихворнувшего в то время Максимовича, с которым любил делиться своими планами, — умирать, так вместе. — Я еду, как ты уже знаешь. Еду я далеко. Хочу объехать Балкан и Карпат, эти родимые гнезда нашего доблестного рода и могучего языка. Еду через Молдавию, Валахию, Седмиградию, Сербию и Венгрию — сначала до Вены; потом — побывши в Праге и Мюнхене — спускаюсь в Италию до Неаполя. Оттуда хочу пробраться через Адриатику, — до Рагузы (Дубровника) и Черной Горы, и по Далматскому берегу, через Кроацию и Стирию, опять в Вену. Из Вены уже обыкновенной дорогой проеду в Львов и думаю заглянуть к Венгерским Руснякам в Северо-восточные Комитаты; буду и на развалинах Галича". — Без всяких книг и пособий, в чисто дорожной обстановке, пишется серьезнейшее исследование, касающееся "судьбы русского народа в языке", которое выдерживает самую строгую "поверку по источникам" и помещается Конитаром в Iahrbücher der Litteratur; наконец, составляется отчет о путешествии, напечатанный дважды: в "Записках Одесского Общества истории и древностей" и в "Журнале министерства народного просвещения (1842)".
Возвратясь в Одессу в сентябре 1841 г., Надеждин сразу почувствовал, какими важными познаниями обогатился его ум; новое широкое научное поприще, намеченное еще в дни ссылки, раскрывалось пред ним и манило к себе. Его интересует вопрос о существовании Русской Церкви до Владимира; он не прочь посмеяться над "неконсеквентным" отношением к Шлецеру Погодина, который подлежит ответственности еще за незнание чешских летописцев; он убедился, что "славянский патриотизм, мечтающий о централизации славянского мира, существует только в головах некоторых фанатиков", но что народы славянские вообще, — за исключением венгерских славян и русинов, угнетаемых магнатами — "живут себе преспокойно под австрийским владычеством, ни мало не думая о какой-либо политической самобытности". В марте 1842 г. Надеждин был зачислен на службу в Министерство внутренних дел; но сильные припадки ревматизма задержали его в Одессе, уложили более чем на месяц в постель в Киеве, и только поздней осенью он прибыл в Петербург, где вступил в отправление новых служебных обязанностей по должности редактора "Журнала министерства внутренних дел".
Чтобы преобразовать этот журнал согласно предначертаниям нового министра Л. А. Перовского, требовались усиленные, кропотливые занятия, отнимавшие много времени; Надеждин отдался им со свойственным ему усердием. Он облекал в литературную форму доставляемый сырой материал; с педантической точностью и аккуратностью исправлял множество корректур; желая придать единство изданию, старался сглаживать встречающиеся противоречия и недочеты; печатал без подписи свои замечательные исследования в области географического, этнографического и статистического изучения России: о Новороссийских степях, о северо-западном крае империи в прежнем и настоящем виде, о племени русском в общем семействе славян, об исчислении народонаселения, о городах русских с указанием влияния гражданственности азиатской и европейской, об объеме и порядке обозрения народного богатства, о городе Зарайске, о Гиржавском монастыре в Бессарабии, об армяно-григорианской церкви и многие др. Надеждин привлекал, по мере возможности, к сотрудничеству в журнале и своих старых знакомых, способных быть ему полезными: он напечатал разыскания Погодина о городах и пределах древних княжеств Киевского и Черниговского и вместе с Неволиным снабдил их подстрочными дополнениями, за "отчетливость" которых ручался, и обратился ко всем "любителям и знатокам дела" с просьбою — "взять на себя труд проверить по своим сведениям предлагаемые здесь показания, исследования и соображения, в особенности же на основании живых местных наблюдений, подтвердить или опровергнуть сделанные выводы, пояснить оставшиеся темноты, разрешить возбужденные недоумения". — Труды по редакции, несомненно, поглотили бы все силы и весь досуг Надеждина, если бы судьба в 1845 г. не послала ему хорошего помощника в лице старого знакомого В. В. Григорьева. Но облегчение, доставленное приятелем, с которым Надеждин жил "душа в душу", было только кажущееся, так как громадная эрудиция редактора журнала не ускользнула от внимательного министра, по достоинству оценившего дарования подчиненного. Результатом этого были поручения Надеждину дел, "требовавших философско-богословских знаний", и две продолжительные командировки за границу (1845—1846 и 1847—1848 гг.).
В описываемую эпоху "признавалось целесообразным принимать против раскола меры строгости и наказаний; всякого рода дознания производились "секретно"; было приложено также немало попечения к тому, чтобы "южные славяне православного вероисповедания получали верные сведения о важнейших событиях, совершавшихся внутри русской церкви". Особенно были выдвинуты два вопроса: о скопцах и о наших раскольниках, задумавших основать в Белой Кринице самостоятельную архиерейскую кафедру. Начальство много ожидало от Надеждина, который в 1845 году закончил "Исследование о скопческой ереси", более подробное и обстоятельное, чем однородная работа Даля. Корректное и "совестливое" отношение Надеждина к расколу заставляло исследователя не довольствоваться имеющимися в его распоряжении материалами для оценки этого крупного исторического явления и искать все новых и новых данных. По его указанию министр внутренних дел обратился к Погодину с просьбой предоставить на время в распоряжение министерства "весьма редкие, а частью и единственные в своем роде, рукописи, в коих содержатся любопытные сведения касательно сущности и распространения в России ересей и расколов"; все нужное, конечно, было выслано из "Древлехранилища", и, помимо того, завербованные Погодиным "поставщики древностей" из раскольников, по-видимому, доставили немало важных документов, за что одно время предполагали даже наградить их медалями.
Занятия расколом и поездки за границу сблизили Надеждина с некоторыми славянскими учеными и литераторами, которых он расположил в свою пользу ясным умом и широкой образованностью. Сношения становились теснее; завязывалась и переписка. Миклошич извещал его о греческих рукописях; чешско-словацкий поэт Ян Колар просил его за полтора года до своей кончины поддержать издание "обширнейшего и труднейшего" из его сочинений: "Старославянская Италия"; по его совету епископ Платон Атанацкович напечатал на сербском языке брошюру о раскольниках; Вук Караджич в своих письмах передавал свое настроение, создавшееся под влиянием происшествий 1848—1851 гг. В этих письмах довольно подробно рассказаны события из истории народных движений в Австрийской империи, и по ним "можно проследить постепенно развивавшиеся и сменявшие друг друга впечатления, которые вынесены были Караджичем из тогдашней борьбы между немецкими революционерами, мадьярскими республиканцами и славянскими федералистами.
Во время пребывания Надеждина за границей и его сношений со славянскими деятелями, в 1846 году в Петербурге состоялось открытие Русского Географического Общества. Н. И. вскоре стал одним из деятельнейших членов-руководителей его, так что в 1848 г. он был избран председательствующим в Отделении этнографии, и в 1853 году был издан первый выпуск "Этнографического Сборника", составленного под редакцией К. Д. Кавелина и Надеждина. 30 ноября 1852 года в торжественном собрании общества он прочел статью: "О русских народных мифах и сагах, в применении их к географии и особенно к этнографии русской".
Простонародные сказки и присказки, басни и побасенки — с точки зрения Н. — давно сделались предметом исследования европейских ученых, вроде знаменитого Риттера; поэтому и у нас, в России, небесполезно, говорит он, "представить небольшую пробу самого способа, каким могут быть производимы эти занятия, в видах и по требованиям науки". Произведения народной фантазии разделяются на "мифы" (μύθоς) и "саги" (Sage). Под первыми разумеются "всякие народные вымыслы, служащие покровом для мысли, по существу своему безвременные и безместные; под вторым" — "всякие народные сказки, выращенные на событии, — рассказы, неизбежно двигающиеся сколько во времени, столько же и в пространстве". Хотя русских мифов известно сравнительно мало, однако следы мифизма все же можно проследить "в бесчисленных, разнообразных обрядах о обычаях, которыми, можно сказать, пропитан весь домашний быт русского человека, обставлена вся его жизнь от колыбели до могилы, и даже за могилой, пока он живет еще в памяти своих родных и ближних"; затем, "мифологическое начало" проявляется в памятниках чисто словесных — в "народных поверьях, которые населяют окружающую действительность различными сверхъестественными призраками и тешат воображение воспоминаниями о бывавших в старину дивах дивных и чудах чудных". Это все — "развалины, обломки, иногда не больше как самые мелкие дребезги давно минувшего периода, порванного сильным переворотом; перед Божественным светом Христианства, как ночные сны и призраки перед светом дня, рассыпаются и исчезают все мечты, все вымыслы и придумки той эпохи предоставленного самому себе человечества, которую принято называть общим именем язычества". Из массы мифических созданий иное "затерлось совсем и погибло бесследно", иное "истерлось в такой прах, что едва ли есть возможность разгадать и восстановить первоначальный вид его"; но "было место и для попыток продлить среди нового порядка идей и вещей старую мифическую жизненность и деятельность народной фантазии; и это происходило посредством более или менее удачной переработки старинного баснословного вещества в духе и формах той же старины, но уже, по возможности, сообразно новым понятиям и потребностям крещеного, православного мира". Таковы "стихи народные"; из последних "стих о Голубиной Книге", сохранившийся в различных редакциях, должно признать "старшим по первоначальному его происхождению". Здесь языческие предания тесно сплетаются с воззрениями христианскими. Голубиная книга — не Евангелие или Библия, а "вся сокровищница" старинного "народного знания, весь тогдашний запас домашней мудрости", согласно которой на трех рыбах земля основана; имя: "царь Малатомин Малатомьевич — "явно доисторическое, положительно мифическое". "Созерцательный интерес, принадлежащий мифу в собственном смысле", сменяется "чисто повествовательным" в саге, где "рассказ, более или менее баснословный, всегда привязывается к. какому-нибудь определенному, поименованному лицу или, по крайней мере, к какой-нибудь нарочитой эпохе народной жизни". "Историческое основание" саг выражается, прежде всего, в их "особом хронологическом устройстве". "Условие времени соблюдается, конечно, "крайне нестрого, но все-таки княжение Владимира, правление Грозного, "период смутной и буйной вольницы, господствовавшей в Великом Новегороде", — любимые эпохи, вокруг которых "предпочтительно группируются народные воспоминания". Второе общее свойство саг — изобилие "местных, в собственном смысле географических подробностей: нередко какой-то общий очерк пространства русской земли, очевидно, изложенный народным воображением с тогдашней действительности". Кроме того, сказки и басни — "простая, искренняя, задушевная исповедь русского человека о самом себе", и изучать эту исповедь — "значить изучать самого русского человека, по самым верным данным, какие мы имеем о его давно минувшей старине".
Этнографические изыскания увлекали Надеждина, но не заслоняли собой от него развития современной литературы и не заглушали в нем интереса к журналистике. Он делался все более популярным в обществе и литературных сферах. Непосредственное начальство поощряло его чинами, орденами, знаками отличия беспорочной службы. Но он был чужд честолюбия; однако, ему могло быть лестно, что журналисты считают для себя полезным поставить его имя в списках сотрудников своих изданий, а искренний друг (Погодин), посетив Германию, передает знаменитому Риттеру немецкий перевод рассуждения о Геродотовой Скифии. Надеждин был одним из любимых гостей на вечеринках или обедах у Краевского и Панаева; И. П. Сахаров был для него просто "дражайшим дяденькой"; многие ученые искали с ним знакомства и отзывались о нем с почтением. — Были, правда, и неблагоприятели. С. П. Шевырев, с тридцатых годов затаивший обиду за напечатанную в Телескопе рецензию на "Историю поэзии", готов был заподозрить авторство Надеждина чуть не в любой анонимной статье, в которой была сделана неблагоприятная оценка его "Истории русской словесности": H. H. Мурзакевич, неизвестно за что недовольный Надеждиным, утверждал, что последний не был бескорыстен в своей "любви" к Сухово-Кобылиной и был способен присвоить себе документы, принадлежавшие Одесскому обществу истории и древностей. — Но антипатии и вражда были часто отголосками "былого"; поколение молодое не следовало, да и не могло следовать примеру старшего. Славянофилы, переживавшие тогда тяжелое время, были в известных сношениях с Николаем Ивановичем. В марте 1849 года вы пущенный из крепости Ю. Ф. Самарин приезжает к нему и передает ему содержание разговора с Императором Николаем; только что освобожденный от ареста И. С. Аксаков также посещает его, как лицо, "принявшее искреннее участие" в судьбе опального писателя. Это искреннее участие проявилось не только в отношении Надеждина к славянофилам, но и в отношении ко всем начинавшим ученым и молодым людям, нуждавшимся в советах и поддержке. "Как бы ни был он занят, всякий приходил к нему в кабинет без доклада, и Надеждин говорил неутомимо, более занимая посетителя, нежели тот его занимал, и беседы эти нередко продолжались от раннего утра и до позднего вечера, что, разумеется, отнимало у него немало времени и побудило, наконец, постановить определенные вечера для беседы. И тут являлся Надеждин во всем блеске собеседника: то был специалистом, говоря а parte с богословом, археологом, историком, этнографом, лингвистом, философом, журналистом или фельетонистом; то овладевал один беседою, говоря о предметах общедоступных, умея, притом, самые серьезные вопросы облекать в живую форму. В 1852 году Л. А. Перовский покинул свой пост, который занял Д. Г. Бибиков. С новым начальством появились новые веяния, — и план Журнала министерства внутренних дел должен был подвергнуться изменению. Начались чрезмерные, усидчивые занятия редактора. В течение целого дня находился он в своем кабинете, перечитывал бесчисленные корректуры, просматривал груды рукописей. Упорная работа подорвала его слабое здоровье, которого он не мог восстановить лечением в Крыму. В 1854 г. с ним случился удар. Больной, однако, никак не мог вполне выдержать предписываемый врачами режим: несколько часов по утрам он посвящал переводу на русский язык одного из томов "Землеведения" Риттера и зачитывался только что изданными "Сказками" А. Н. Афанасьева... 27-го декабря 1855 года состоялось собрание этнографического отделения в квартире Надеждина; некогда энергичный и красноречивый председатель едва мог сказать несколько невнятных слов в продолжение этого вечера. Через неделю он был уже "весьма плох и в умственном отношении, а перед смертью лишился языка и сознания". Утром 11-го января 1856 г. Надеждин умер. Скоро появились сочувственные некрологи. "Имя Надеждина", — читаем в "Современнике", — "останется незабвенным, как имя деятеля умного и честного на поприще развития нашей мысли и нашего слова. Надеждин при глубоком, обширном, всестороннем образовании владел замечательным даром слова и не был сухим специалистом, а принимал живое, пылкое участие во всех современных вопросах, касались ли они науки, искусства или политики". "В лице Н. И. Надеждина", — напечатано в "Пантеоне", — "русская литература и русская наука понесли чувствительную потерю, как в человеке, обладавшем многосторонней ученостью и глубокими сведениями, в особенности, по части отечественной этнографии". В "Русском Вестнике", "Москвитянине" и "Московских Ведомостях" были помещены воспоминания о Надеждине и его автобиография. Чрезвычайно расстроенный Максимович делился своим горем с Погодиным: "Не с кем, кроме тебя, помянуть мне старого товарища нашего, Надоумку-горемычного, которым 11-го января повершился сто первый год московского университета нашего". Погодин откликнулся в следующих выражениях: "тронули меня твои строки о Надоумке. Жаль бедного. а какие способности были у этого человека". — Помянули Надеждина и в Географическом обществе. 27-го января в общем собрании И. И. Срезневский делал характеристику покойного члена: "Такие, не для всех осязаемые, но мощные силы в делах науки и литературы всегда были высоко ценимы и не оставались в забвении у потомства. Не такой ли неосязаемой силой влияния памятны Эней Сильвий, Эразм Роттердамский, Павел Иовий и другие подобные писатели, которых нельзя помянуть ни одним монументальным творением и которые, однако же, памятны более писателей, оставивших творения, казавшиеся монументальными? Рядом с ними будет памятен и Надеждин".
Отдельно изданные сочинения Н. И. Надеждина: De origine, natura et fatis poëseos, quae romantica audit. Dissertatio historico critico-elenctica, M., 1830; О современном направлении изящных искусств. M., 1833; Род Княжевичей. Одесса., 1842; Геродотова Скифия, объясненная чрез сличение с местностями. Одесса 1842; Гиржавский монастырь в Бессарабии. СПб., 1843; Исследование о скопческой ереси. СПб., 1845.
Сочинения Н. И. Надеждина, вошедшие в различные сборники: Энциклопедический Лексикон (Плюшара), тт. 8—12; Торжественное собрание Одесского Общества любителей истории и древностей, 1849; Сто русских литераторов, СПб., 1841, т. II; Свод инструкций для камчатской экспедиции, 1852; Сборник правительственных сведений о раскольниках, Кельсиева, вып. I, 1860; В. Зелинский. Русская критическая литература о произведениях A. С. Пушкина, M., 1887—1888, чч. II—III; В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, под редакцией С. А. Венгерова. СПб., 1900, т. I.
Сведения о неизданных сочинениях Надеждина: по сообщению И. И. Срезневского, остались ненапечатанными следующие труды: Духовная статистика Сирии и Палестины; История православной церкви в Молдавии, Валахии, Булгарии и материалы для полной истории православия вне России; Путешествие за границу, — в виде дневных записок.
Газеты и журналы: Вестник Европы, 1828—1830; Русский Зритель, 1829, ч. V; Сын Отечества, 1829, №№ 11, 12, 19, 21; 1831, № 27; 1834, № 1; 1840, т. 4. Московский Вестник, 1830, чч. I—IV; Атеней, 1830, № 1; Галатея, 1830, ч. 15; Аргус, № 4; ч. 17, Дамский журнал, 1830, ч. 32; 1833, ч. 44; Труды и летописи общества истории и древностей российских, 1830, ч. V; Северные Цветы, на 1830 г.; Московский Телеграф, 1829, № 14, 1830, №№ 3, 10; 1832, №№ 5—8; Телескоп, 1831—1836; Ученые Записки московского университета, 1833, ч. I; Московский Наблюдатель, 1836, чч. VI—VIII; 1839, ч. I, II; Библиотека для чтения, 1836, т. 15; 1837, тт. 20, 22; 1839, тт. 33, 36; 1859, № 12. Литературные Прибавления к Русскому Инвалиду, 1831, №№ 65—66; 1837, №№ 13—14; 22—24; Отечественные Записки, 1839, т. 3; 1840, т. 11; 1841,т. 17; 1844, тт. 34, 35; 1849, т. 62; 1856, т. 104; Одесский Альманах на 1839, 1840 гг.; Утренняя Заря на 1839, 1842 гг.; Записки Одесского Общества истории и древностей, т. І; Москвитянин, 1841, т. 6; 1844, ч. III, № 5; 1846, т. І, № 1; 1848, т. І, IV; 1856, т. І, № 3; Венские Jahrbücher der Litteratur, 1841, Bd. XCV; Журнал министерства народного просвещения, 1842, т. 34; 1856, т. 90; 1880, № 1; 1903, № 9; Северная Пчела, 1833, № 209; 1842, №№ 77—78; 1856, № 30; Журнал министерства внутренних дел, 1843—1965; С.-Петербургские Ведомости, 1844, № 233; Иллюстрация, 1845, № 20; Географические Известия, 1848, 1850 гг.; Записки русского географического общества, 1847, кн. II; Северное Обозрение, 1848, ч. II; Вестник Русского Географического Общества, 1852, 1853, 1856 гг.; Русский Вестник, 1856, № 5, март; 1858, № 12; 1872, № 3; Московские Ведомости, 1856, № 81; Русская Беседа, 1857; Современник, 1856, т. 55; Пантеон, 1856, кн. I; Библиографические Записки, 1858; Русская газета, 1859, № 2; День, 1862, № 40; Эпоха, 1864, март; Русский архив, 1864, 1868, 1872, 1873, 1876, 1878, 1879, 1882, 1884, 1885, 1887; Русская Старина, 1873, 1878, 1883, 1887, 1888, 1889, 1894; Вестник Европы, 1871, № 9; 1887, № 4; 1890, № 10; Исторический Вестник, 1889, №№ 8, 9; Русское Богатство, 1894, №№ 8, 9; Полярная Звезда, 1881, № 4.
Книги и брошюры: Н. А. Полевой. Очерки русской литературы. СПб., 1839, ч. II, Биографический словарь профессоров и преподавателей московского университета. М., 1855, ч. II; История московского университета. М., 1855; П. В. Анненков. Н. В. Станкевич. M., 1857; П. В. Анненков. А. С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведений. СПб., 1876; И. И. Панаев. Литературные воспоминания. СПб., 1876; А. Григорьев. Сочинения. СПб., 1876, т. І; А. Н. Пыпин. Белинский, его жизнь и переписка. СПб., 1876; Н. Попов. Письма к М. П. Погодину из словенских земель. M., 1879; A. C. Пушкин. Сочинения. СПб., 1887; H. Веселовский. В. В. Григорьев. СПб., 1887; К. А. Полевой. Записки. СПб., 1888; Н. П. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1888 и д. тт. І—XIV; С. Трубачев. Пушкин в русской критике. СПб., 1889; Колюпанов. Биография А. И. Кошелева. М., 1889, т. І; А. Н. Цыпин. История русской этнографии. СПб., 1890, т. І; А. М. Скабичевский. Очерки истории русской цензуры. СПб., 1892; Н. Г. Чернышевский. Очерки гоголевского периода. СПб., 1893; Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым. СПб., 1896; Й. Иванов. История русской критики. СПб., 1898, чч. І—II; П. Милюков. Главные течения русской исторической мысли. M., 1898; Ив. Жданов. Памяти В. Г. Белинского; В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, под редакцией С. А. Венгерова. СПб., 1900 и д., тт. І и след.; "Памяти A. C. Пушкина". Сборник С.-Петербургского университета. СПб., 1900; П. Милюков. Из истории русской интеллигенции. СПб., 1902; А. М. Скабичевский. Сочинения. СПб., 1903; И. И. Замотин. Романтизм двадцатых годов XIX столетия в русской литературе. Варшава., 1903; Н. К. Козмин. Очерки из истории русского романтизма. Н. А. Полевой. СПб., 1903.