Алексей Петрович, сын Петра I — царевич, старший сын Петра Великого от брака его с Евдокией Федоровной Лопухиной, род. 18-го февраля 1690 г., ум. 26-го июня 1718 г. О первых годах жизни царевича, которые он, как необходимо предположить, проводил, главным образом, в обществе горячо любивших его матери и бабушки, почти ничего не известно. Влияние отца, который большую часть времени проводил вне дома (в 1693 и 1694 гг. в Архангельске, в 1695 и 1696 гг. в Азовских походах) и был отвлекаем от семьи бесконечными и разнообразнейшими государственными заботами, не могло сильно сказываться на сыне. В письмах же матери и бабушки часто упоминается об "Олешаньке". Немногим больше известно о первоначальном воспитании царевича. Уже в 1692 г. Карион Истомин составил для него букварь, который гравирован был известным Буниным. Как полагает Пекарский, для царевича же был напечатан букварь 1696 года. В нем, кроме приветствий в стихах и прозе, были помещены разные душеспасительные статьи, молитвы и заповеди. В 1696 г. к царевичу приглашен был учитель Никифор Вяземский, с которым Петр, как видно из ответных писем Вяземского, переписывался по поводу учения царевича. В велеречивых письмах учитель сообщал Петру, что Алексей "в немногож времени совершеное (узнав) литер и слогов по обычаю аз-буки учит часослов". В том же 1696 году Карион Истомин написал малую грамматику, в которой изложил "учение естеству письмен, ударению гласа и препинанию словес". В посвящении доказывалось, при помощи текстов из священного писания, что цель учения — достижение царствия небесного, а самое учение состоит в знании книг Ветхого и Нового Заветов. Эти и подобные им наставления, говорит Пекарский, только и слышанные царевичем в детстве, почти до 12 лет, несомненно имели влияние на последующий образ его мыслей: придя в возраст, он любил беседовать "от книг о старцах", певал стихи из церковных служб и т. д. "Моего к отцу моему непослушания, — говорил впоследствии царевич, — та, что со младенчества моего несколько жил с мамою и с девками, где иному ничему не обучался, кроме избных забав, а более научился ханжить, к чему я и от натуры склонен". Разрыв между отцом и матерью должен был повлиять на симпатии ребенка. Находясь под влиянием матери, царевич не мог полюбить отца и постепенно проникался нелюбовью и отвращением к нему, тем более, что в лице Евдокии и вместе с нею оскорбляемо было все старое московско-русское: обычаи, нравы и церковь. Из данных розыскного дела о последнем стрелецком бунте известно, что уже в то время народ как бы понимал, что сила обстоятельств поставить сына во враждебные отношения к отцу. Стрельцы, решившие перебить бояр — приверженцев Петра и немцев — думали, в случае отказа Софьи, взять на царство царевича; распускались слухи, что бояре хотели царевича удушить; уже в то время он представлялся противником немцев и, следовательно, нововведений отца. Жены стрельцов говорили: "Не одни стрельцы пропадают, плачут и царские семена. Царевна Татьяна Михайловна жаловалась государю-царевичу на боярина Стрешнева, что он их поморил с голоду: если б де не монастыри нас кормили, давно бы мы умерли. А царевич ей сказал: дайте мне сроку, я де их приберу. Государь немцев любит, а царевич не любит" и т. п.
По заточении в 1698 г. царицы Евдокии, Алексей взят был царевной Натальей Алексеевной из Кремлевских покоев в село Преображенское. В следующем году Петр решил послать его для образования заграницу; возможно, что на решение это повлияли именно упомянутые разговоры между стрельцами. Находившийся в русской службе саксонский дипломат, генерал Карлович, должен был сопровождать Алексея в Дрезден и руководить там его занятиями; туда же должен был прибыть из Женевы, для совместных с Алексеем занятий, сын Лефорта; но Карлович был убит в марте 1700 г., при осаде Дюнамюнде. Почему Петр, несмотря на усиленные просьбы в 1701 и 1702 гг. венского Двора прислать царевича "для науки" в Вену, отказался от этого плана — неизвестно; но любопытно, что уже в это время слухи об этом плане Петра очень смущали таких ревнителей чистоты православия и врагов зловредного Запада, как Иерусалимский патриарх Досифей; решив заменить посылку сына заграницу приглашением к нему в воспитатели иностранца, царь выбрал немца Нейгебауера, который был раньше в свите Карловича и в обществе которого Алексей пробыл около года; выбор этот оказался, однако, не особенно удачным: Нейгебауер был человек образованный, но постоянные его столкновения, и притом самого грубого свойства, с русскими приближенными царевича, в особенности с Вяземским, не были, конечно, хорошим воспитательным примером; кроме того, Нейгебауер не желал подчиняться Меншикову, которому в это время был, как рассказывают, поручен главный надзор над воспитанием царевича. В мае 1702 г., в Архангельске, куда Алексей сопровождал отца, произошло крупное столкновение между Нейгебауером и Вяземским, во время которого первый разразился бранью против всего русского. Удаленный от должности, он ответил целым рядом памфлетов, в которых, между прочим, рассказывал, что 11-летний царевич принуждаем был отцом унижаться перед Меншиковым и т. п. Весною 1703 г. место Нейгебауера занял известный барон Гюйссен, который составил широковещательный, состоящий из 9-ти глав, разделенных на §§, план воспитания царевича. После подробного рассуждения о нравственном воспитании, Гюйссен рекомендует прежде всего чтение Библии и изучение французского языка, как самого распространенного; затем следует начать изучение "Истории и географии, яко истинных оснований политики, главным образом по соч. Пуффендорфа, геометрии и арифметики, слога, чистописания и военных экзерциций"; по истечении же двух лет необходимо изложить царевичу: "1) о всех политических делах в свете; 2) об истинной пользе государств, об интересе всех государей Европы, в особенности пограничных, о всех военных искусствах" и т. д. Наученный опытом Нейгебауера, новый наставник отклонил от себя назначение на должность обер-гофмейстера при царевиче и предложил вместо себя Меншикова, под начальством которого он, как говорил, охотно будет состоять. Ему, "яко верховному представителю", Гюйссен подавал донесения о воспитании царевича. О результатах этого воспитания известно мало. Гюйссен в письме к Лейбницу самым лучшим образом отзывался о способностях и прилежании царевича, отмечал его любовь к математике, иностранным языкам и горячее желание посмотреть чужие страны; также отзывался о царевиче и граф Вильчек, видевший его в 1710 г. Ввиду того что царевич еще в 1708 г. продолжал изучать немецкие склонения, высказывалось сомнение в том, чтобы деятельность Гюйссена была действительно так успешна, как он ее выставлял, но из доклада Вильчека известно, что в 1710 г. царевич действительно владел довольно удовлетворительно немецким и польским языками. Французского языка, знанию которого Гюйссен придавал особенное значение, царевич, как кажется, никогда не знал. Гюйссен сообщал, что царевич пять раз прочитал Библию на славянском и раз на немецком языке, что он прилежно перечитывает творения греческих отцов церкви, а также книги, печатанные в Москве, Киеве или Молдавии, или рукописи, для него переводимые; Вильчек рассказывает, что Гюйссен переводил и объяснял царевичу очень распространенное в то время сочинение Сааведры "Idea de un Principe politico christiano", из которого царевич, будто бы, знал наизусть первые 24 главы и читал с ним известные сочинения римских историков Квинта Курция (De rebus gestis Alexandri Magni) и Валерия Максима (Facta et dicta memorabilia). Впрочем, ожидать особенно блестящих успехов от занятии с Гюйссеном, хотя бы и при очень хороших способностях царевича, вряд ли было возможно: Петр беспрестанно отрывал сына от занятий, быть может, потому, что желал приучить его к трудам и заботам военного времени и приблизить к себе. По возвращении в 1702 г. из Архангельска, царевич в 1703 г., еще до начала учения, участвовал, в звании солдата бомбардирской роты, в походе к Ниеншанцу, а в марте 1704 г. отправился с Гюйссеном в Петербург, и отсюда в Нарву, при осаде которой и оставался все время. В начале 1705 года Петр опять лишил его руководителя, послав Гюйссена заграницу. Предложение французского двора — прислать царевича для воспитания в Париж — было отклонено, и таким образом он на долгое время остался без должного руководства. Такое отношение Петра к сыну многие склонны были считать преднамеренным и приписывали его отчасти влиянию Меншикова. Как бы то ни было, обстоятельство это является роковым для всей последующей жизни Алексея Петровича: в течение именно этого времени он сошелся и сблизился с целым кругом лиц, влияние которых окончательно определило направление его симпатий. К кружку этому принадлежали несколько Нарышкиных, поступивших к царевичу, как предполагает Погодин, по родству их с Натальей Кирилловной Нарышкиной, Никифор Вяземский, Колычевы, домоправитель царевича Еварлаков и целый ряд духовных лиц: Благовещенский ключарь Иван Афанасьев, протопоп Алексей Васильев, священник Леонтий Григорьев из Грязной Слободы в Москве, духовник царевича, протопоп Верхоспасского собора Яков Игнатьев и др. Все эти лица образовали около царевича тесный, дружеский кружок и в течение нескольких лет поддерживали с ним сношения, обставленные всевозможными предосторожностями. Такая скрытность и таинственность указывает на то, что все эти лица принадлежали к партии, симпатий которой не лежали на стороне Петра; большинство их были представителями духовенства, — сословия, наиболее недовольного нововведениями царя. Между тем именно к духовным лицам царевич питал особенное расположение. "К попам он имел, — по словам его камердинера Афанасьева, — великое горячество". Вяземского и Нарышкиных, первых своих руководителей, царевич обвинял впоследствии в том, что они не препятствовали развитию в нем этих склонностей. В пагубном влиянии духовенства на Алексея был убежден и Петр; это влияние отмечали и иностранцы. "Когда б не монахиня, не монах и не Кикин, — говорил царь, — Алексей не дерзнул бы на такое неслыханное зло. О бородачи! многому злу корень старцы и попы". В донесениях Вебера встречается указание на то, что духовенство отвлекало царевича от всех других интересов. Особенным влиянием между членами кружка пользовался духовник Алексея Петровича, Игнатьев, единственная энергичная личность между его московскими друзьями, отношения которого к царевичу не раз сравнивались с отношением Никона к Алексею Михайловичу и в речах которого Погодину слышались речи самого папы Григория VII. Алексей был очень привязан к духовнику. "В сем житии, — писал он ему из-за границы, — иного такого друга не имею. Аще бе вам перенесение от здешних к будущему совершилось, то уж мне весьма в Российское государство нежелательно возвращение". Игнатьев старался поддерживать в Алексее память о матери, как невинной жертве отцовского беззакония; говорил, как любят его в народе и пьют за его здоровье, называя надеждою Российской; при посредстве Игнатьева происходили, по-видимому, сношения царевича с заточенной матерью. Эти лица и составляли постоянную "компанию" царевича, каждый член которой имел особое прозвище "за домовую издевку", как выражался Алексей Нарышкин; компания любила попировать, "повеселиться духовно и телесно", как говорил Алексей Петрович, и возможно, что в это время царевич пристрастился к вину. Все члены компании были связаны узами теснейшей дружбы, и из-под влияния некоторых из них царевич не выходил в течение всей последующей своей жизни. Все попытки Петра уничтожить влияние этих "больших бород", этих "непотребных людей, которые грубыя и замерзелыя обыкности имели", оставались безуспешными. Историки, защитники царевича Алексея, объясняли эту безуспешность тем, что отец, не любя сына и относясь к нему всегда деспотически сурово, тем самым только усиливал чувства, зародившиеся в царевиче с детства: вражду к отцу и ко всем его стремлениям. В действительности имеется весьма мало прямых указаний на характер отношений отца к сыну за это время и на пагубное для Алексея влияние, которое оказывали, как говорят, на Петра Екатерина и Меншиков, и при суждениях обо всем этом должно довольствоваться различными предположениями. Так у Гюйссена встречаются указания на то, что царь строго обходился с сыном и приказывал Меншикову относиться к нему без лести. Австрийский посол Плейер рассказывал о слухах, что в лагере под Ниеншанцем Меншиков, схватив Алексея за волосы, повалил его на землю, и что царь не сделал за это своему любимцу никакого замечания. О том, что Меншиков бранил царевича Алексея при людях "поносными словами", рассказывал впоследствии сам царевич. Строгость отношения проглядывает и в переданной Гюйссеном речи Петра к Алексею в Нарве. "Я взял тебя в поход, — говорил Петр сыну после взятия Нарвы, — чтобы показать тебе, что не боюсь ни труда, ни опасностей. Я сегодня или завтра могу умереть, но знай, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру... Если советы мои разнесет ветер, и ты не захочешь делать того, что я желаю, то я не признаю тебя своим сыном: я буду молить Бога, чтобы Он наказал тебя в этой и будущей жизни". Так рано предвидел Петр, если верить рассказу Гюссейна, возможность столкновения с сыном. Высказанная Соловьевым мысль, что Петр ни в ком из окружающих не подозревал вредного для сына влияния и боялся лишь связи с Суздалем и влияния матери, как бы подтверждается отчасти тем обстоятельством, что он, лишь только узнал от сестры своей, Натальи Алексеевны, о посещении царевичем матери в конце 1706 (или начале 1707) года, тотчас же вызвал Алексея к себе в Польшу (в местечко Жолкву) и, "выразив ему свой гнев", сделал первую серьезную попытку привлечь царевича к государственной деятельности. С этого момента начинается новый период в жизни Алексея Петровича.
Прямо из Жолквы царевич отправился в Смоленск с разными поручениями, касавшимися поставки и осмотра рекрут и сбора провианта, а в октябре 1707 г. возвратился в Москву, где ему предназначена была роль правителя: ввиду предполагавшегося нападения Карла XII на Москву, Алексею поручен был надзор над работами по укреплению города. По отзывам всех, царевич в это время проявил довольно оживленную деятельность (это отмечали и иностранцы, бывшие тогда в Москве). Через него передавались приказания царя, он сам принимал строгие меры, как, напр., для сбора крепостных офицеров и недорослей, наблюдал за ходом крепостных работ; под его наблюдением находились пленные шведы, он пересылал Петру известия о военных действиях против Булавина и т. п. В августе 1708 г. царевич ездил в Вязьму для осмотра магазинов, в начале 1709 г. повел в Малороссию пять собранных и устроенных им же полков, которые и представил царю в Сумах; Петр остался, по-видимому, доволен. Но, говорит Костомаров, "это были такого рода дела, где и нельзя видеть: он ли сам действовал, или другие за него". По дороге в Сумы Алексей простудился и заболел так, что Петр некоторое время не решался выехать; только 30-го января он отправился в Воронеж, оставив при сыне своего доктора Донеля. В феврале, оправившись от болезни, царевич поехал по указу отца в Богодухов и 16-го доносил о приеме рекрут; вслед за тем он приехал к отцу в Воронеж, где присутствовал при спуске кораблей "Ласка" и "Орел", а затем, в апреле месяце, вместе с Натальей Алексеевной, провожал отца до Таврова и отсюда на Страстной неделе возвратился в Москву. Исполняя возложенные на него поручения, царевич постоянно сообщал о ходе и результатах своей деятельности. На основании, между прочим, этих писем Погодин заключает, что царевич был "не только не глуп, но даже умен, с примечательным рассудком". Одновременно с государственными занятиями царевич продолжал свое образование. Он изучал немецкую грамматику, историю, чертил атлас, а в октябре 1708 г., по приезде Гюйссена, занялся французским языком. По возвращении в 1709 г. в Москву, царевич извещал Петра, что начал учиться фортификации у приезжего инженера, которого отыскал для него Гюйссен. Петр, как видно, интересовался занятиями сына. Проведя лето 1709 г. в Москве, царевич осенью отправился в Киев и должен был затем оставаться при той части армии, которая предназначалась для действий против Станислава Лещинского. В октябре 1709 г. последовало приказание отца ехать в Дрезден. "Между тем приказываем вам, — писал Петр, — чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали больше учению, а именно языкам (которые уже учишь, немецкий и французский), геометрию и фортификацию, также отчасти и политических дел". Спутниками и собеседниками царевича избраны были: князь Юрий Юрьевич Трубецкой и один из сыновей канцлера, граф Александр Гаврилович Головкин. Поехал с царевичем и Гюйссен. В инструкции, данной Меншиковым Трубецкому и Головкину, предписывалось соблюдать в Дрездене incognito и чтобы царевич "сверх того, что ему обучаться велено, на флоретах забавляться и танцевать по-французски учиться изволил". Учение не было, однако, единственной целью отправления царевича заграницу; возможно, что оно было только предлогом. Уже в то время, когда царевич изучал в Москве немецкие склонения и занимался арифметикой, велись переговоры относительно брака его с какой либо иностранной принцессой, — переговоры, о которых он, кажется, ничего не знал. В начале 1707 г. барон Урбих и Гюйссен были заняты в Вене выбором невесты царевичу, причем остановились первоначально на старшей дочери австрийского императора. "Если оправдаются слухи о посылке царевича в Вену для образования, — отвечал вице-канцлер Кауниц на сделанный ему запрос, — и императорская фамилия познакомится ближе с характером царевича, то брак будет не невозможен". После такого уклончивого ответа Урбих указал на принцессу Софию-Шарлотту Бланкенбургскую и предложил, для более удачного хода переговоров, послать царевича на год или на два за границу, на что Петр и согласился. Благодаря стараниям короля Августа, желавшего услужить Петру, а также тому впечатлению, которое произвела Полтавская битва, переговоры, несмотря на разные интриги (между прочим, и со стороны венского Двора, который не покидал мысли о браке царевича с эрцгерцогиней), приняли довольно благоприятный оборот, и в Вольфенбюттеле был уже составлен проект брачного договора.
Между тем царевич в декабре 1709 г. приехал в Краков и пробыл здесь, ожидая дальнейших приказаний, до марта (или апреля) 1710 г. Ко времени пребывания Алексея Петровича в Кракове относится характеристика его, сделанная, по поручению венского Двора, графом Вильчеком, видевшим царевича лично. Вильчек описывает Алексея юношей, роста выше среднего, но невысокого, широкоплечим с широко развитой грудью, тонкой талией, маленькими ногами. Лицо царевича было продолговатое, лоб высокий и широкий, правильные рот и нос, карие глаза, темно-каштановые брови и такие же волосы, которые царевич зачесывал назад, не нося парика; цвет лица его был смугло-желтый, голос грубый; походка же такая быстрая, что никто из окружавших не мог за ним поспевать. Дурным воспитанием Вильчек объясняет то, что царевич не умеет держаться и, будучи хорошего роста, кажется сутуловатым; последняя примета, говорить он, является следствием того, что царевич до 12-летнего возраста жил исключительно в обществе женщин, а затем попал к попам, которые заставляли его читать, согласно их обычаю, сидя на стуле и держа книгу на коленях, точно так же и писать; кроме того, он никогда не учился ни фехтованию, ни танцам. Дурному же воспитанию Вильчек приписывает неразговорчивость царевича в обществе незнакомых людей; по его словам, Алексей Петрович часто сидел задумавшись, вращая глазами по сторонам и свешивая голову то в одну, то в другую сторону. Характер царевича скорее меланхоличный, чем веселый; он скрытен, боязлив и подозрителен до мелочности, как будто кто-нибудь покушался на его жизнь. Он в высшей степени любознателен, покупает постоянно книги и проводит в чтении от 6 до 7 часов ежедневно, причем из всего прочитанного делает выписки, которых никому не показывает. Царевич посещал церкви и монастыри Кракова и присутствовал на диспутах в университете, интересуясь всем, расспрашивая обо всем и записывая узнанное по возвращении домой. Вильчек особенно указывает на его страстное желание видеть чужие страны и научиться чему-нибудь, и полагает, что царевич сделает во всем большие успехи, если окружающие не воспрепятствуют его благим начинаниям. Описывая образ жизни царевича, Вильчек сообщает, что Алексей Петрович встает в 4 ч. утра, молится и читает. В 7 ч. приходит Гюйссен, а затем и другие приближенные; в 9½ царевич садится обедать, причем ел много, пил же очень умеренно, затем он или читает, или идет осматривать церкви. В 12 приходит полковник инженер Куап, присланный Петром с целью обучать Алексея фортификации, математике, геометрии и географии; за этими занятиями проходить 2 часа. В 3 часа опять приходит Гюйссен со свитой и время до 6 часов посвящается разговорам или прогулкам; в 6 часов бывает ужин, в 8 — царевич идет спать. Говоря о приближенных царевича, Вильчек отмечает хорошее образование Трубецкого и Головкина; особенным влиянием на царевича пользуется Трубецкой и притом не всегда в благоприятном смысле, так как он слишком рано начал обращать внимание царевича на его высокое положение, как наследника столь великого государства. Гюйссен же, наоборот, не пользовался, по словам Вильчека, особенным авторитетом. Прибыв в марте в Варшаву, царевич обменялся визитом с польским королем и через Дрезден направился в Карлсбад. По дороге он осматривал горные копи Саксонии, а в Дрездене достопримечательности города и присутствовал при открытии саксонского ландтага. Неподалеку от Карлсбада, в местечке Шлакенверте, произошло первое свидание невесты с женихом, причем царевич, произвел, как кажется, на принцессу приятное впечатление. Когда Алексей узнал о предстоящем ему браке — неизвестно, но, кажется, в этом важном событии он играл вообще довольно пассивную роль. Шафиров в письме к Гордону сообщал, что Петр решил устроить этот брак только в том случае, если молодые понравятся друг другу; согласно с этим и граф Фицтум сообщал из Петербурга, что царь предоставляет сыну свободный выбор; но свобода эта была в действительности только относительная: "..и на той княжне — писал Алексей Игнатьеву (как предполагает Соловьев, в начале 1711 года), — давно уже меня сватали, однакож мне от батюшки не вполне было открыто, и я ее видел и сие батюшке известно стало и он писал ко мне ныне, как оная мне понравилась и есть ли моя воля с нею в супружество, а я уже известен, что он меня не хочет женить на русской, но на здешней, на какой я хочу, и я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его воли согласую, чтоб меня женить на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше ее мне здесь не сыскать". Между тем еще в августе 1710 г. царевич, узнав, что в газетах считают вопрос о браке решенным, пришел в сильный гнев, заявив, что отец предоставил ему свободный выбор. Возвратившись из Шнакенверта в Дрезден, царевич принялся за прерванные занятия. Из переписки принцессы Шарлотты и ее приближенных мы узнаем, что Алексей Петрович вел уединенный образ жизни, был очень прилежен и всем, за что ни принимался, занимался очень усердно. "Он берет теперь, — писала принцесса Шарлотта матери, — уроки танцев у Боти, и его французский учитель тот же, который давал уроки мне; он учится также географии и, как говорят, очень прилежен". Из другого письма к принцессе Шарлотте видно, что для царевича два раза в неделю давались французские представления, которые, несмотря на незнание им языка, доставляли ему большое удовольствие. "Государь царевич обретается в добром здравии, — писали Трубецкой и Головкин Меншикову (в декабре 1710 г.) из Дрездена, — и в показанных науках прилежно обращается, сверх тех геометрических частей, о которых 7-го сего декабря мы доносили, выучил еще профондиметрию и стереометрию, и так с Божиею помощью геометрию всю окончил". Занятия не мешали, однако, царевичу с следовавшими за ним приближенными людьми (Вяземский, Еварлаков, Иван Афанасьев) "веселиться духовно и телесно, не по-немецки, но по-русски"; "мы по-московски пьем, — писал Алексей Игнатьеву из Вольфенбюттеля, — в пожелание прежде больших с вами благ". В конце сентября царевич посетил принцессу Шарлотту в Торгау; он казался довольным, и в обращении своем, как писала принцесса Шарлотта, изменился к лучшему; возвратившись в Дрезден, он решился сделать принцессе предложение. В январе 1711 года получено было официальное согласие Петра; к этому времени относятся несколько писем царевича к родственникам невесты; письма — довольно бессодержательные — писаны на немецком языке, и, как предполагает Герье, чужой рукой; некоторые из них переписаны царевичем кривыми, несвязными буквами на разлинованной карандашом бумаге. В мае царевич отправился в Вольфенбюттель, чтобы познакомиться с родителями невесты и принять согласно инструкции отца, участие в составлении брачного договора. Для выяснения некоторых пунктов этого договора к Петру послан был, в июне, тайный советник Шлейниц, который и явился к нему в Яворове. "Я не хотел бы, — сказал ему Петр в разговоре, — отдалять счастие моего сына, но не хотел бы и сам отказаться от удовольствия: он мой единственный сын, и я хотел бы, по окончании похода, присутствовать на его свадьбе". В ответ на восхваление Шлейницем прекрасных качеств царевича, Петр сказал, что слова эти ему очень приятны, но что он считает такие похвалы преувеличенными, и когда Шлейниц продолжал настаивать, царь заговорил о другом. На вопрос, что передать Алексею, Петр отвечал: "Все, что отец может сказать сыну". Очень любезна была с Шлейницем, по его рассказам, и очень радовалась браку царевича Екатерина Алексеевна. В октябре 1711 года в Торгау была отпразднована свадьба Алексея Петровича, на которой присутствовал и Петр, только что возвратившийся из Прутского похода. На четвертый день после свадьбы царевич получил приказание отца отправиться в Торн, где он должен был следить за заготовкой провианта для русской армии, предназначавшейся к походу в Померанию. Оставшись, с разрешения Петра, некоторое время в Брауншвейге, где происходили празднества по поводу бракосочетания, Алексей 7-го ноября выехал в Торн, где и занялся возложенным на него поручением. В мае следующего года он отправился на театр военных действий, а принцесса Шарлотта, по приказанию Петра, переселилась в Эльбинг. Отношения царевича к жене были в течение этого первого периода их совместной жизни, кажется, довольно хороши; большую радость доставили принцессе Шарлотте дошедшие до нее слухи о сильном столкновении, происшедшем, будто бы, из-за нее у Алексея Петровича с Меншиковым. Таковы же были отношения к невестке Петра и Екатерины, которые проездом побывали в Эльбинге. Петр говорил Екатерине, что сын не заслуживает такой жены; многое в том же роде говорил он и принцессе Шарлотте, которая писала матери, что все это радовало бы ее, если бы она не видела из всего, как мало отец любит сына.
К этому времени относится целый ряд деловых писем царевича к отцу, о различных мероприятиях по сбору провианта и о затруднениях, с которыми ему приходилось при этом бороться. В феврале 1713 г. Алексей вместе с Екатериной отправился в Петербург, участвовал затем в финляндском походе Петра, ездил с поручениями его в Москву, а в течение летних месяцев наблюдал за рубкой леса для кораблестроения в Новгородской губернии. 17-го августа 1713 г. он возвратился в Петербург.
Таков был внешний ход событий жизни царевича до возвращения его в Петербург. С этого времени начинается новый период. Вскоре по прибытии Алексея Петровича в Петербургу враждебные отношения между ним и отцом перестали быть тайной; необходимо поэтому прежде всего выяснить вопрос, каковы были эти отношения за предыдущее время. Об этом сам Алексей Петрович говорил впоследствии, что пока отец возлагал на него поручения и передавал управление государством, все шло хорошо; но заявлению этому вряд ли можно придавать большое значение. Источником для выяснения этого вопроса служит переписка царевича сего московскими друзьями, сношения с которыми не были прерваны ни путешествием его за границу, ни браком. Сохранилось более 40 писем царевича к Игнатьеву, писанных отовсюду, где он только бывал за это время. Эта-то переписка и уясняет отчасти характер отношений между отцом и сыном. Таинственные, непонятные намеки, которыми переполнены все письма Алексея, скрытность, которою он обставил свои сношения с друзьями, несомненно свидетельствуют, что в действительности отношения между отцом и сыном были хороши только внешне. Скрытность доходила до того, что друзья употребляли "цифирную азбуку", а царевич, кроме того, просил Игнатьева: "что потайнее, — пересылать через Поппа или Строганова". Единственным чувством Алексея к отцу был, кажется, непреодолимый страх: еще будучи в России, он боялся всего, боялся даже писать отцу "без дела", а когда царь сделал ему однажды выговор, обвиняя в лени, Алексей не ограничился слезными уверениями, что его оклеветали, но умолял о заступничестве Екатерину, благодаря ее затем за явленную милость и прося "и впредь не оставить в каких-либо прилучившихся случаях"; боязнью, подобострастием проникнуты письма царевича не только к Петру, но и к Меншикову. Еще задолго до отъезда за границу, вскоре после того, как царь выразил сыну в Жолкве гнев за посещение матери, друзья царевича считали себя в праве спасаться за него, опасались даже за его жизнь, как предполагает Погодин. Сообщая, что он получил письмо отца с приказанием ехать в Минск, царевич прибавляет: "оттуда пишут ко мне друзья мои, чтобы мне ехать без всякого опасения". Загадочность многих из писем подала повод к предположениям, что уже в это время друзья царевича ожидали какой-то перемены обстоятельств в его пользу и что-то замышляли против Петра; как на особенно загадочное в этом смысле указывали на одно не датированное письмо из Нарвы, которое Соловьев, без особенного, как кажется, на то основания, относит ко времени бегства царевича за границу; в письме этом царевич просит, чтобы к нему более не писали, а чтобы Игнатьев помолился, дабы что-то "поскорей совершилось, а чаю, что не умедлится". В других письмах видели указания на то, что царевич уже в бытность свою в Варшаве думал не возвращаться в Россию; это предположение вызвали некоторые, сделанные царевичем из Варшавы, распоряжения своим московским друзьям, как напр. о продаже вещей, (с неизменным прибавлением "в благополучное время", когда "вышних" не будет в Москве), об отпущении людей на волю и т. п. Поездка царевича за границу, не прекратив его сношений с московскими друзьями, сделала их таким образом еще более таинственными. Желая иметь духовника, царевич не осмеливался просить об этом открыто, и должен был обратиться к Игнатьеву с просьбой достать священника в Москве, которому поручалось приехать тайно, "сложа священнические признаки", т. е. переодевшись и сбрив бороду и усы: "о бритии бороды, пишет царевич, не сумневался бы он: лучше малое переступити, нежели души наши погубити без покаяния"; он должен был "понесть верховную езду" и "сказаться денщиком, а кроме меня", прибавляет царевич, "и Никифора (Вяземского) сей тайны ведать никто не будет. А на Москве, как возможно, сие тайно держи". Особенно опасался царевич, чтобы отец не заподозрил сношений его при посредстве московских друзей с царицей Евдокией. Сохранилось несколько писем, в которых Алексей умолял Игнатьева не ездить "в отечествие, во Владимир", избегать общенья с Лопухиными, "понеже сам ты известен о сем, что сие нам и вам не польза, а наипаче вред, того ради надобно сие хранить весьма". Страх, который внушал ему отец, хорошо характеризуется рассказами самого царевича о том, как он, будучи по приезде в Петербург, спрошен Петром, не забыл ли, чему учился, и опасаясь, что отец заставит его чертить при себе, сделал попытку прострелить себе руку. Страх этот доходил до того, что Алексей, как рассказывалось впоследствии, сознавался духовнику в желании отцу смерти, на что получил в ответ: "Бог тебя простит. Мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много". С этим последним показанием, которое, будучи, как и многие другие, добыто посредством допросов, частью, быть может, благодаря пыткам, и могло бы возбудить некоторое сомнение, необходимо сопоставить заявления самого царя, который в 1715 г. говорил, что не только бранил сына, но "даже бивал его и сколько лет, почитай, не говорил с ним". Таким образом, несомненно, что еще задолго до прибытия царевича в Петербург отношения его к отцу были нехорошими; не изменились они к лучшему и по возвращении.
Лишенный общества Игнатьева, от которого получал еще изредка письма и который бывал иногда в Петербурге, царевич сблизился с другой, не менее энергичною личностью, Александром Кикиным (брат его был раньше казначеем царевича). Будучи ранее близок к Петру, Александр Кикин попал в опалу и сделался злейшим его врагом. Вяземский и Нарышкины остались при царевиче; влияние оказывала на него и тетка Марья Алексеевна. По рассказу Плейера, царевич, на которого немецкие нравы нисколько не подействовали, пьянствовал и проводил все время в дурном обществе (в разгуле обвинял его позже и Петр). Когда Алексею Петровичу приходилось бывать на парадных обедах у Государя или князя Меншикова, он говорил: "лучше бы мне на каторге быть или в лихорадке лежать, чем туда идти ". Отношения царевича к жене, которая не пользовалась ни малейшим на него влиянием, весьма скоро сделались очень дурными. Принцессе Шарлотте приходилось выносить самые грубые сцены, доходившие до предложения уехать заграницу. В нетрезвом виде царевич жаловался на Трубецкого и Головкина, что они навязали ему жену-чертовку и грозил посадить их впоследствии на кол; под влиянием вина он позволял себе и более опасные откровенности. "Близкие к отцу люди, — говорил царевич, — будут сидеть на кольях. Петербург не долго будет за нами". Когда Алексея Петровича предостерегали и говорили, что к нему при таких речах перестанут ездить, он отвечал: "Я плюю на всех, здорова бы была мне чернь". Вспоминая, очевидно, о речи Яворского и чувствуя за собой недовольных, главным образом, среди духовенства, царевич говорил: "Как будет мне время без батюшки, тогда я шепну архиереям, архиерей приходским священникам, а священники горожанам, тогда они нехотя меня владетелем учинят". И между знатнейшими сановниками, приближенными Петра, царевич, как он сам рассказывал, видел сочувствие к себе: это были представители родов кн. Долгоруковых и Голицыных, недовольных возвышением Меншикова. "Пожалуй, ко мне не езди, — говорил князь Яков Долгоруков, — за мной смотрят другие, кто ко мне ездит". — "Ты умнее отца, — говорил Василий Владимирович Долгорукий, отец твой хотя и умен, только людей не знает, а ты умных людей будешь знать лучше" (т. е. устранишь Меншикова и возвысишь Долгоруковых). Друзьями считал царевич и князя Димитрия Голицына, и Бориса Шереметева, советовавшего ему держать при Петре "малого такого, чтобы знался с теми, которые при дворе отцеве", и Бориса Куракина, спрашивавшего у него еще в Померании, добра ли к нему мачеха.
В 1714 г. Алексей Петрович, у которого доктора предположили развивавшуюся чахотку, как следствие разгульной жизни, предпринял, с разрешения Петра, поездку в Карлсбад, где пробыл около полугода, до декабря месяца.
Между выписками из Барония, сделанными царевичем в Карлсбаде, некоторые довольно любопытны, и указывают, насколько Алексей Петрович был занят своей скрытой борьбой с отцом: "Не цесарское дело вольный язык унимать; не иерейское дело, что разумеют, не глаголати. Аркадий цесарь повелел еретиками звать всех, которые хотя малым знаком от православия отлучаются. Валентин цесарь убит за повреждение уставов церковных и прелюбодеяние. Максим цесарь убит оттого, что поверил себя жене. Хильперик, французский король, убит для отъему от церкви имения". Уже перед этой поездкой царевич, отчасти под влиянием Кикина, серьезно думал о том, чтобы не возвращаться в Россию. Не осуществив своего плана, он уже тогда выражал опасение, что его заставят постричься. В это время царевич был уже в связи с "чухонкой" Афросиньей. В отсутствии мужа, принцесса Шарлотта, которой Алексей ни разу не писал, родила дочь; последнее обстоятельство очень обрадовало Екатерину, ненавидевшую невестку из опасений, что у нее родится сын, которому ее собственный сын должен быть подданным. Принцесса Шарлотта была очень оскорблена, что Петр принял некоторые меры предосторожности, приказав Головиной, Брюс и Ржевской присутствовать при родах. Для характеристики того, как в это время общество смотрело на отношения царя к сыну, любопытен, изданный Тепчегорским в том же 1714 году, акафист Алексею человеку Божию, в которой царевич изображен стоящим на коленах пред Петром и слагающим к ногам его корону, державу, шпагу и ключи.
По возвращении в Петербург царевич продолжал вести прежний образ жизни и, по рассказу принцессы Шарлотты, почти каждую ночь напивался до бесчувствия. Екатерина и Шарлотта были беременны одновременно. 12-го октября 1715 г., Шарлотта родила сына Петра и умерла в ночь на 22-ое число; 28-го октября Екатерина родила сына. Накануне, 27-го числа, Петр передал сыну письмо, подписанное 11-го октября. Упрекая его, главным образом, в нерадении к воинскому делу, Петр говорил, что Алексей не может отговариваться умственною и телесною слабостью, так как Бог его разума не лишил, и требовал от царевича не трудов, но лишь охоты к воинскому делу, "которой никакая болезнь отлучить не может". "Тебе же, — говорил Петр, — только б дома жить или веселиться". Ни брань, ни побои, ни то, что он "сколько лет почитай" не говорил с сыном — не действовали, по словам Петра. Письмо заканчивалось угрозой лишить сына, если он не исправится, наследства. "И не мни себе, что один ты у меня сын... Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный". То обстоятельство, что Петр письмо, подписанное 11-м числом, т. е. еще до рождения внука, отдал только 27-го, подало повод к различным предположениям. Почему письмо пролежало 16 дней и писано ли оно действительно до рождения внука? И Погодин, и Костомаров обвиняют Петра в подлоге. Когда у Алексея родился сын, что, по рассказу Плейера, причинило Екатерине великую досаду, Петр решил привести в исполнение свое намерение лишить сына наследства. Только, соблюдая "анштат", он подписал письмо задним числом; поступи он иначе, сразу показалось бы, что он рассердился на сына за рождение у него наследника. С другой стороны, нужно было торопиться, так как родись у Екатерины сын, все дело имело бы такой вид, что Петр поражает Алексея только потому, что у него самого родился сын от любимой жены, и тогда он не мог бы сказать: "лучше будь чужой добрый, чем свой непотребный". "Если бы Петр, — говорит Костомаров, — не имел намерения лишить внука престола, зачем же было давать сыну такое письмо, которое, будто бы, написано до рождения внука". Соловьев объясняет дело проще. Петр был, как известно, во время родов принцессы Шарлотты и ее болезни сам очень болен, а потому и не мог отдать письма. Если же, говорит Соловьев, и не было этой причины, то вполне естественно, что Петр откладывал такой тяжелый, решительный шаг. Получив письмо, царевич был очень печален и обратился за советом к друзьям. "Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь, — советовал Кикин, — я ведаю, что тебе не снести за слабостью своей, а напрасно ты не отъехал, да уж того взять негде". "Волен Бог, да корона, — говорит Вяземский, — лишь бы покой был". После этого царевич просил Апраксина и Долгорукова уговорить Петра, чтобы он лишил его наследства и отпустил. Оба обещали, а Долгоруков прибавил: "давай писем хоть тысячу, еще когда это будет... это не запись с неустойкою, как мы преж сего меж себя давывали". Через три дня Алексей подал отцу письмо, в котором просил лишить его наследства. "Понеже вижу себя, — писал он, — к сему делу неудобна и непотребна, также памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать) и всеми силами умными и телесными (от различных болезней) ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай Боже Вам многолетнее здравие!) Российского по вас (хотя бы и братца у меня не было, а ныне слава Богу брат у меня есть, которому дай Боже здоровья) не претендую и впредь претендовать не буду". Таким образом Алексей отказывается неизвестно почему и за своего сына. Долгоруков сообщил Алексею, что Петр, кажется, доволен его письмом и лишит его наследства, но прибавил: "я тебя у отца с плахи снял. Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет". Петр, между тем, опасно заболел и только 18-го января 1716 года последовал ответ на письмо Алексея. Петр выражает неудовольствие по поводу того, что царевич будто бы, не отвечает на упреки в неохоте что либо делать и отговаривается только неспособностью, "также, что я давно несколько лет недоволен тобою, то все тут пренебрежено и не упомянуто; того ради рассуждаю, что не дело смотришь на отцово прощение". Отказу от наследия Петр уже не находит возможным верить. "Також, — пишет он, — хотя б и истинно хотел хранить (т. е. клятву), то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело "и раньше". Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбой, ни мясом невозможно, но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо, что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ. А буде того не учинишь, то я с тобою, как с злодеем поступлю". Друзья советовали царевичу постричься, потому что клобук, как говорил Кикин, "не гвоздем, на голове прибит"; Вяземский, кроме того, советовал дать знать отцу духовному, что он идет в монастырь по принуждению "ни за какую вину", что и было в действительности сделано. 20-го января Алексей отвечал отцу, что "по болезни не может много писать и желает монашеского чину". Не удовлетворенный первым ответом, Петр не удовлетворился и этим. Отречения ему было мало, ибо он чувствовал неискренность сына; также как и Кикин, он понимал, что клобук не гвоздем прибит, но не знал, на что решиться, и требовал от царевича невозможного — изменить свой нрав. Этой нерешительностью Петра объясняется и непоследовательность в его образе действий — изменять каждый раз требование, после того, как сын на все соглашается. Обе стороны откладывали окончательное решение. Уезжая, в конце января, заграницу, Петр был у сына и сказал: "Это молодому человеку не легко, одумайся, не спеши. Подожди полгода". — "И я отложил вдаль", говорил позже царевич.
Датский посол Вестфален рассказывает, что Екатерина, собираясь следовать за Петром заграницу, боялась оставить в России Алексея, который, в случае смерти Петра, овладел бы престолом во вред ей и ее детям: поэтому она настаивала, чтобы царь до отъезда из Петербурга порешил дело царевича; он не успел этого сделать, вынужденный уехать раньше.
Оставшись в Петербурге, царевич был смущаем разными слухами. Кикин говорил ему, что кн. Вас. Долгоруков будто бы, советовал Петру таскать его везде с собой, чтобы он умер от такой волокиты. Царевичу друзьями его передавались различные откровения: что Петру долго не жить, что Петербург разрушится, что Екатерине жить только 5 лет, а сыну ее только 7 и т. п. Мысль о бегстве не была оставлена. Кикин, уезжая заграницу с царевной Марьей Алексеевной, говорил царевичу: "я тебе место какое-нибудь сыщу". Во время данных ему на размышление 6-ти месяцев Алексей писал к отцу, и Петр с укоризной заметил, что письма его переполнены только замечаниями о здоровье. В конце сентября он получил письмо Петра, в котором царь требовал окончательного решения, "дабы я покой имел в моей совести, чего от тебя ожидать могу". "Буде первое возымешь (т. е. решишься взяться за дело), писал Петр, то более недели ни мешкай, ибо еще можешь к действам поспеть. Буде же другое возымешь (т. е. пойдешь в монастырь), то отпиши куда и в которое время и день. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что только время проводишь в обыкновенном своем неплодии". Получив письмо, царевич решил привести в исполнение план бегства, о чем сообщил своему камердинеру Ивану Афанасьеву Большому и другому из своих домашних Федору Дубровскому, которому, по его просьбе, дал 500 рублей для отсылки матери в Суздаль. По совету Меншикова, он взял с собой Афросинью. Это был предательский совет, полагают Погодин и Костомаров: Меншиков должен был знать, как такой поступок повредит Алексею в глазах отца. Перед отъездом царевич зашел в Сенат проститься с сенаторами и при этом сказал на ухо князю Якову Долгорукову: "Пожалуй, меня не оставь" — "Всегда рад", отвечал Долгоруков, "только больше не говори: другие смотрят на нас". Выехав 26-го сентября из Петербурга, царевич около Либавы встретился с возвращавшейся из-за границы царевной Марьей Алексеевной, с которой имел любопытный разговор. Сообщив тетке, что едет к отцу, Алексей Петрович с плачем прибавил: "уж я себя не знаю от горести; я бы рад куда скрыться". Тетка рассказала ему об откровении, что Петр возьмет Евдокию обратно и что "Петербург не устоит за нами; быть ему пусту" ; она же сообщила, что архиерей Дмитрий да Ефрем, да Рязанский и князь Ромодановский склонны к нему, будучи недовольны провозглашением Екатерины царицей. В Либаве Алексей увидался с Кикиным, который сообщил ему, что нашел для него убежище в Вене; русский резидент в этом городе Веселовский, признавшийся Кикину в намерении не возвращаться в Россию, получил от императора уверение, что он примет Алексея, как сына. В Либаве решено было принять некоторые меры предосторожности, имевшие, главным образом, целью перенести и на других лиц (Меншикова, Долгорукова) подозрение в том, что они знали о бегстве царевича и способствовали ему. Когда прошло несколько недель и о царевиче нигде не было слышно, начались розыски. Оставшиеся в России приближенные царевича были в ужасе, Игнатьев писал к Алексею в Петербург, умоляя сообщить что либо о себе; беспокоилась и Екатерина в письмах своих к Петру. Возбуждены были и иностранцы, жившие в России. Особенно интересно письмо Плейера, который сообщал о разных слухах, как, напр., что гвардейские и другие полки оговорились царя убить, а царицу и детей ее заключить в тот самый монастырь, где сидела прежняя царица, последнюю же освободить и правление отдать Алексею, как настоящему наследнику. "Здесь все готово к возмущению", писал Плейер. Петр скоро понял, куда скрылся Алексей, дал приказание генералу Вейде разыскивать его и вызвал к себе в Амстердам Веселовского, которому дал такое же приказание и собственноручное письмо для вручения императору. Веселовский проследил путь царевича, который ехал под именем русского офицера Коханского, до Вены; здесь след Коханского затерялся и вместо него явился польский кавалер Кремепирский, который спрашивал, как проехать в Рим. Отправленный Веселовским в Тироль гвардии капитан Александр Румянцев, которого прислал для розысков Петр, донес, что Алексей находится в замке Эренберг.
Между тем, царевич еще в ноябре явился в Вене к вице-канцлеру Шенборну и просил защиты у цесаря. В страшном возбуждении жаловался он на отца, что его и детей хотят лишить наследства, что Меншиков нарочно воспитал его так, опаивая его и расстраивая его здоровье; Меншиков и царица, говорил царевич, постоянно раздражали против него отца, "они непременно хотят моей смерти или пострижения". Царевич признавался, что не имел охоты к солдатчине, но замечал, что, тем не менее, все шло хорошо, когда отец поручал ему управление, пока царица не родила сына. Затем царевич говорил, что у него достаточно ума для управления и что он не хочет постригаться. Это значило бы губить душу и тело. ехать к отцу — значить ехать на муки. Собранный императором совет решил дать царевичу убежище и 12-го ноября Алексея Петровича перевезли в ближайшее к Вене местечко Вейербург, где он пробыл до 7-го декабря. Здесь царевич повторил присланному к нему императорскому министру то, что он рассказал в Вене и уверял, что ничего не замышлял против отца, хотя русские любят его, царевича, и ненавидят Петра за то, что он отменил древние обычаи. Умоляя цесаря именем своих детей, царевич заплакал. 7-го декабря Алексей Петрович перевезен был в Тирольский замок Эренберг, где и должен был скрываться под видом государственного преступника. Царевич содержался довольно хорошо и жаловался лишь на отсутствие греческого священника. Он переписывался с вице-канцлером графом Шенборном, который доставлял ему новые сведения и, между прочим, сообщил и вышеупомянутое письмо Плейера. Между тем, Веселовский, узнав, благодаря Румянцеву, о местопребывании царевича, передал императору, в начале апреля, письмо Петра, в котором он просил, если бы царевич оказался тайно или явно в австрийских областях, прислать его к отцу "для отеческого исправления". Император отвечал, что ему ничего не известно, обещал исследовать дело и написать царю, а сам тотчас обратился к английскому королю с запросом, не захочет ли он принять участие в защите царевича, причем выставлялось на вид "ясное и постоянное тиранство отца". Петру император написал очень уклончивый, оскорбивший его, ответ, в котором, совершенно умалчивая о пребывании Алексея в австрийских пределах, обещал ему, что будет стараться, чтобы Алексей не попал в неприятельские руки, но был "наставлен сохранить отеческую милость и наследовать стезям отцовским по праву своего рождения". Отправленный в Эренберг секретарь Кейль показал Алексею и письмо Петра к императору, и письмо к английскому королю, сообщив при этом, что убежище его открыто и что необходимо, если он не хочет возвратиться к отцу, уехать подальше, а именно в Неаполь. Прочитав письмо отца, царевич пришел в ужас: он бегал по комнате, махал руками, плакал, рыдал, говорил сам с собой, наконец, упал на колени и, обливаясь слезами, умолял не выдавать его. На другой день, с Кейлем и одним служителем отправился в Неаполь, куда и прибыл 6-го мая. Отсюда царевич написал благодарственные письма императору и Шенборну и передал Кейлю три письма к своим друзьям, епископам ростовскому и крутицкому и к сенаторам. В этих письмах, из которых сохранилось два, Алексей Петрович сообщал, что убежал от озлоблений, так как его хотели насильно постричь, и что он находится под покровительством некоей высокой особы до времени, "когда сохранивый мя Господь повелит возвратиться в отечество паки, при котором случае прошу не оставите мя забвенна". Письма эти хотя и не дошли по назначению, но послужили для Петра, который узнал о них, одним из главных поводов отнестись к сыну особенно строго. Между тем, и последнее убежище царевича было открыто Румянцевым. В июле явился в Вену Петр Толстой, который вместе с Румянцевым должен был добиться возвращения царевича в Россию. Они должны были выразить неудовольствие Петра по поводу уклончивого ответа императора и вмешательства его в семейную распрю. В инструкции Петр обещал Алексею помилование, приказывал Толстому уверить императора, что он не принуждал Алексея ехать к нему в Копенгаген, и настаивать на выдаче Алексея, в крайнем же случае на свидании с ним, "объявляя, что они имеют от нас к нему и на письме, и на словах такие предложения, что чают, будут оному приятны". Царевичу они должны были поставить на вид все безумие его поступка и объяснить ему, что "он то учинил напрасно безо всякой причины, ибо ему от нас никакого озлобления и неволи ни к чему не было, по все на его волю мы полагали... а ему мы этот поступок родительски простим и примем его паки в милость нашу и обещаем содержать отечески во всякой свободе и милости и довольстве без всякого гнева и принуждения". В письме к сыну Петр повторял еще настойчивее те же обещания и обнадеживал его Богом и судом, что никакого ему наказания не будет. В случае же отказа возвратиться, Толстой должен был грозить ужасными наказаниями. Созванная императором конференция решила, что необходимо допустить Толстого до царевича и стараться протянуть дело, пока не выяснится, как кончится последний поход царя; кроме того, нужно поспешить заключением союза с английским королем. Но выдать царевича помимо его воли, во всяком случае, невозможно. Вице-королю Дауну в Неаполе дана была инструкция убедить царевича повидаться с Толстым, но в то же время уверить его в заступничестве императора. Бывшая в Вене теща царевича, герцогиня Вольфенбюттельская также написала ему, после того как Толстой уполномочил ее обещать царевичу разрешение жить, где угодно. "Я натуру царевичеву знаю, — говорила герцогиня, — отец напрасно трудится и принуждает его к великим делам: он лучше желает иметь в руках своих четки, чем пистолеты". В самом конце сентября, послы прибыли в Неаполь и имели свидание с Алексеем. Царевич, прочтя письмо отца, затрепетал от страха, опасаясь, что его убьют, причем особенно боялся Румянцева. Через два дня, на втором свидании, он отказался ехать. "Мои дела — писал Толстой Веселовскому — находятся в великом затруднении: ежели не отчаится наше дитя протекции, под которою живет, никогда не помыслит ехать". Чтобы переломить "замерзелое упрямство нашего зверя", как называл Толстой царевича, он принял следующие меры: подкупил секретаря Дауна, Вейнгардта, который внушил Алексею, что цесарь не будет защищать его оружием, уговорил Дауна постращать его тем, что отнимут у него Афросинью, и сообщил ему, что Петр сам едет в Италию. Получив таким образом с трех сторон "противныя ведомости" и напуганный, главным образом, известием о приезде Петра, царевич решился ехать, после того, как Толстой обещал ему выхлопотать разрешение жениться и жить в деревне. По рассказу Вестфалена, Толстой, как только взял на себя поручение Петра, порешил сблизиться с Афросиньей и обещал женить на ней своего сына; она, будто бы, и повлияла на царевича. Сообщая Шафирову о неожиданно удачном исходе своей миссии, Толстой советовал согласиться на просьбу Алексея, ибо тогда все увидят, "что он не от обиды какой ушел, токмо для той девки", этим он огорчит и цесаря, и "отклонит опасность о его пристойной женитьбе к доброму свойству, иначе еще и здесь небезопасно...", кроме того "и в своем государстве покажется, какого он состояния". Перед отъездом из Неаполя царевич ездил в Бари поклониться мощам Св. Николая, а в Риме осматривал достопримечательности города и Ватикана. Он замедлял путь, желая во что бы то ни стало получить разрешение жениться на Афросинье за границей. Боясь, как бы Алексей не изменил своего намерения, Толстой и Румянцев устроили так, что царевич не явился в Вене к императору, хотя и выражал желание поблагодарить его. Император, предположив, что Алексея увозят насильно, приказал Моравскому наместнику, графу Колоредо, задержать путешественников в Брюнне и повидаться, если возможно, наедине с царевичем, но этому окончательно воспротивился Толстой. 23-го декабря царевич, в присутствии Толстого и Румянцева, объявил Колоредо, что не явился к императору только по причине "дорожных обстоятельств". В это время, как предполагает Костомаров, царевич получил письмо Петра от 17-го ноября, в котором царь подтверждал свое прощение словами: "в чем будь весьма надежен". 22-го ноября Петр писал Толстому, что разрешает и женитьбу Алексея, но только в пределах России, потому что "в чужих краях жениться больше стыда принесет", он просил обнадежить Алексея "накрепко моим словом" и подтвердить ему разрешение жить в своих деревнях. Совершенно уверенный после всех этих обещаний в счастливом исходе дела, царевич писал полные любви и заботливости письма к Афросинье, которая, по причине беременности, ехала медленнее, другим путем — через Нюрнберг, Аугсбург и Берлин. Уже из России, перед самым приездом в Москву, он писал ей: "Все хорошо, чаю меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет, Бог изволит, в деревне и ни до чего нам дела не будет". Афросинья самым подробным образом сообщала о своем пути; из Новгорода царевич делал распоряжения, чтобы к ней отправлен был священник и две женщины для помощи, на случай родов. Плейер рассказывает, что народ изъявлял царевичу свою любовь, во время его проезда. Если прежде многие радовались, узнав, что царевич спасся у цесаря, то теперь все были объяты ужасом. В прощение Петра мало верили. "Слышал ты, — говорил Василий Долгоруков, — что дурак царевич сюда едет, потому отец попустил женить его на Афросинье? Жолв ему, не женитьба! Черт его несет, все его обманывают нарочно". Кикин с Афанасьевым рассуждали о том, как бы предупредить царевича, чтобы он не ехал в Москву. Иван Нарышкин говорил: "Иуда Петр Толстой обманул царевича, выманил". 31-го января царевич прибыл в Москву, а 3-го февраля его ввели к Петру, который окружен был сановниками; упав к ногам отца, сын признал себя во всем виноватым и, заливаясь слезами, просил о помиловании. Отец подтвердил обещание помиловать, но поставил два условия, о которых в письмах не было речи: если он откажется от наследства и откроет всех людей, которые присоветовали бегство. В тот же день последовало торжественное отречение и обнародование заготовленного ранее манифеста о лишении царевича престола. Наследником был объявлен царевич Петр Петрович: "ибо иного возрастного наследника не имеем". На другой день, 4-го февраля, начался процесс. Алексей Петрович должен был выполнить второе условие и открыть единомышленников. Петр предложил Алексею "пункты", в которых требовал открыть ему, кто были советники в решении идти в монастырь, в плане бегства, и кто принудил его написать письма в Россию из Неаполя. "А ежели что укроешь, заканчивал Петр той же угрозой, и потом явно будет, на меня не пеняй: также вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон не в пардон". Царевич сознался 8-го февраля в разговорах своих с Кикиным, Вяземским, Апраксиным и Долгоруковым; открыл, что письма к Сенату и к архиереям писал по принуждению секретаря Кейля, который говорил: "понеже есть ведомости, что ты умер, иные — будто пойман и сослан в Сибирь; того ради пиши". Тотчас же после этого показания схвачены были в Петербурге Кикин и Афанасьев, пытаны там же и привезены в Москву; здесь они под страшными пытками сознались. Сенатора князя Василия Долгорукова арестовали и отправили в Москву; туда же привезли и всех, чем либо причастных к делу. С каждой пыткой расширялся круг арестованных; так, пытан был священник Либериус, бывший при царевиче еще в Торне и Карлсбаде, за то, что хотел пробраться к нему в Эренберг. До возвращения Петра в Петербург запрещен был выезд из этого города в Москву; западная граница была заперта в предупреждение бегства кого либо из причастных к делу; тем не менее, в одной из голландских газет появилось известие о прибытии в Бреславль одного убежавшего служителя Алексея, которого приняли было за его самого. К делу царевича были сейчас же привлечены царица Евдокия с ее приближенными; с каждой новой пыткой перед Петром раскрывалась ненависть, которую к нему питали в среде духовенства и в народе. Глебов и Досифей были казнены; последний, сознавшись, что желал смерти Петру и воцарения Алексея Петровича, говорил: "посмотрите и у всех что на сердцах? Извольте пустить уши в народ, что в народе говорят". При его казни должен был, по рассказу Вебера, присутствовать в закрытом экипаже Алексей. Колесован был подьячий Докукин, отказавшийся присягнуть Петру Петровичу, хуливший Петра и Екатерину. Вебер писал, что царь не может доверять даже самым близким своим приближенным, что открыт заговор, в котором замешана чуть ли не половина России, и который состоял в том, что царевича хотели возвести на престол, заключить с Швецией мир, и возвратить ей все приобретения. Эти рассказы о заговорах встречаются у всех современных иностранцев; они показывают, в каком возбуждении находилось общество, и дают возможность понять нравственное состояние Петра в это время. Царевич, выдавший всех, считал себя в совершенной безопасности. "Батюшка, — писал он Афросинье, — взял меня к себе есть и поступает ко мне милостиво! Дай Боже, что и впредь также, и чтоб мне дождаться тебя в радости. Слава Богу, что от наследства отлучили, понеже останемся в покое с тобою. Дай Бог благополучно пожить с тобою в деревне, понеже мы с тобой ничего не желали, только, чтобы жить в Рожественне; сама ты знаешь, что мне ничего не хочется, только бы с тобой до смерти в покое жить". Но царевич жестоко ошибался: Петр далеко не считал дела поконченным, усиленно стараясь добить из Вены письма Алексея к сенаторам и узнать, действительно ли они писаны по наущению Кейля. 18-го марта, взяв с собою Алексея, царь возвратился в Петербург. В половине апреля приехала Афросинья, но об исполнении Петром обещания относительно женитьбы не было и речи: Афросинья была заключена в крепость. К этому времени относятся сообщения Вебера, что царевич никуда не выходит и по временам, как рассказывали, терял рассудок. По рассказу Плейера, царевич в Светлый праздник, при обычном поздравлении царицы, упал ей в ноги и долго не вставала умоляя выпросить у отца разрешение жениться.
В половине мая Петр отправился с сыном в Петергоф, куда была привезена Афросинья и допрошена. Из донесении голландского резидента Де Би видно, что показания Афросиньи имели значение в том отношении, что если Петр до сих пор сам его (т. е. Алексея) "более за проведенного, как выражается Де Би, нежели за проводителя и главу того замысла почитал, то теперь после показаний Афросиньи он мог прийти к другому заключению. Афросинья показала, что письма к архиереям царевич писал без принуждения, "чтобы их подметывали", что он часто писал к цесарю жалобы на государя, говорил ей, что в войске русском бунт, а около Москвы восстание, как он узнал из газет и писем. Слышав о смутах, он радовался, и узнав о болезни младшего брата говорил: "Вот видишь, что Бог делает: батюшка делает свое, а Бог свое". По словам Афросиньи, царевич ушел оттого, что государь искал всячески, чтобы ему живу не быть, и прибавлял, что "хотя батюшка и делает, что хочет, только, как еще сенаты похотят; чаю, сенаты и не сделают, что хочет батюшка". "Когда буду государем, — говорил Алексей Петрович, — я старых всех переведу и изберу себе новых, по своей воле буду жить в Москве, а Петербург оставлю простым городом; кораблей держать не буду; войско стану держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хочу, буду довольствоваться старым владением, зиму буду жить в Москве, а лето в Ярославле". Далее, по словам Афросиньи, царевич выражал надежду, что отец умрет, или бунт будет. На очной ставке с Афросиньей царевич пытался отпираться, но, затем, начал рассказывать не только о своих поступках, но и о всех разговорах, которые когда-либо имел, о всех своих помыслах, и рассказал такие вещи, о которых его даже не спрашивали. Он оговорил Якова Долгорукова, Бориса Шереметева, Дмитрия Голицына, Куракина, Головкина, Стрешнева, называя их друзьями, готовыми, как он думал, в случае нужды стать на его сторону. Он рассказал о надеждах, которыми был преисполнен перед бегством: что по смерти отца (которой ожидал скоро) сенаторы и министры признают его если не государем, то во всяком случае управителем; что ему помогут генерал Боур, который стоял в Польше, архимандрит печорский, которому верит вся Украйна, и архиерей киевский. "И так вся от Европы граница моя б была", прибавил царевич. На странный вопрос, пристал ли бы он к бунтовщикам при жизни отца, царевич отвечал: "А хотя б и при живом прислали по меня (т. е. бунтовщики), когда бы они сильны были, то б мог и поехать". 13-го июня Петр дал два объявления: духовенству, в котором, говоря, что не может "сам свою болезнь лечить", призывает его, чтобы оно дало ему наставление от Священного Писания, и Сенату, прося рассмотреть дело и постановить решение, "не опасаясь того, что ежели сие дело легкого наказания достойно, чтоб мне противно было". 14-го июня Алексей перевезен был в Петропавловскую крепость и посажен в Трубецкой раскат. Духовенство отвечало 18-го июня Петру, что разрешать вопрос о виновности царевича есть дело гражданского суда, но что в воле царя покарать и помиловать, причем приводило на то и другое примеры из Библии и Евангелия. Но уже 17-го июня царевич рассказал перед Сенатом о всех своих надеждах на народ. Эти показания повлекли за собой допросы Дубровского, Вяземского, Лопухина и др., в присутствии царевича. В последовавших затем допросах царевич (отчасти под пытками) объяснял своим воспитанием и влиянием окружавших причины своего непослушания и сделал признание, которого от него и не требовали, что он, ничего не жалея, "доступал бы наследства даже и вооруженной рукой и при помощи цесаря". 24-го июня пытка была повторена, как кажется, уже после того, как членами верховного суда (127 человек) был подписан смертный приговор. В приговоре проводилась, между прочим, мысль, что обещание прощения, данное царевичу, не имеет силы, так как "царевич утаил бунтовый умысел свой против отца и государя своего, и намеренный из давних лет подыск, и произыскивание к престолу отеческому и при животе его, чрез разные коварные вымыслы и притворы, и надежду на чернь и желание отца и государя своего скорой кончины". На другой день царевича спрашивали, с какою целью он делал выписки из Барония; 26-го июня, в 8 часов утра, как записано в гарнизонной книге, в гарнизон прибыли: "Его Величество, Меншиков и другие сановники и учинен был застенок, и потом, быв в гарнизоне до 11 часа, разъехались. Того же числа, по полудни в 6-м часу, будучи под караулом, царевич Алексей Петрович преставился".
Если это известие о пытке 26-го числа относится к Алексею, то естественно предположение, что смерть его была последствием пыток. Об этой ближайшей причине кончины царевича существует целый ряд рассказов. Так, говорили, что царевич был обезглавлен (Плейер), что он умер от растворения жил (Де Би), говорили и о яде; в известном, возбудившем много споров относительно его подлинности, письме Румянцева к Титову самым подробным образом рассказывается, как автор письма с тремя другими лицами, по поручению Петра, удушил Алексея подушками. Саксонский резидент, рассказывал, что царь 26-го июня три раза принимался собственноручно бить кнутом сына, который и умер во время истязаний. В народе ходили рассказы о том, что отец собственноручно казнил сына. Еще в конце XVIII столетия появились рассказы, что Адам Вейде отрубил царевичу голову и Анна Крамер пришила ее к телу. Все эти слухи, распространявшиеся в народе, повлекли за собой целый ряд розысков (таково, например, дело Королька); поплатились также Плейер и Де Би за сообщения, посылавшиеся ими за границу, и за разговоры. В последовавшем затем рескрипте Петр писал, что он после произнесения приговора колебался "яко отец, между натуральным милосердия подвигом и попечением должным о целости и впредь будущия безопасности государства нашего". Через месяц после кончины Алексея царь писал Екатерине: "Что приказывала с Макаровым, что покойник нечто открыл, — когда Бог изволит вас видеть ("т. е. поговорим об этом, когда увидимся", дополняет Соловьев эту фразу) я здесь услышал такую диковинку про него, что чуть не пуще всего, что явно явилось". Не о сношениях ли Алексея с Швецией, как предполагает Соловьев, услыхал Петр; есть известие, что царевич обращался за помощью к Герцу. Тотчас после смерти царевича Петр издал "Объявление розыскного дела и суда, по указу его царского Величества на царевича Алексея Петровича в Санкт Петербург отправленного". Объявление это было переведено на французский, немецкий, английский и голландский языки. Кроме того, заграницей издано было несколько брошюрок, в которых доказывалась справедливость действий против Алексея Петровича. Вскоре после смерти царевича появились самозванцы: нищий Алексей Родионов (в Вологодской провинции, в 1723 г.), Александр Семиков (в гор. Почепе, в конце царствования Петра и начале царствования Екатерины), нищий Тихон Труженик (среди донских казаков, в 1732 г.). Особенно опасным оказался некий Миницкий, который в 1738 г. собрал вокруг себя около Киева довольно много приверженцев и в которого верил народ.
Трагическая судьба царевича Алексея Петровича вызвала целый ряд попыток так или иначе объяснить печальный исход столкновения его с отцом, причем многие из этих попыток страдают стремлением подыскать для объяснения какую-либо одну определенную причину — нелюбовь Петра к сыну и жестокость его нрава, полнейшую неспособность сына, приверженность его к московской старине, влияние Екатерины и Меншикова и др. Исследователь этого эпизода прежде всего обращается, конечно, к личности самого царевича, отзывы о котором довольно разноречивы. Не менее противоречивы отзывы о характере царевича и его душевных качествах. Некоторыми отмечались, в качестве характерных, черты грубой жестокости в характере царевича, причем указывалось на то, что в порывах гнева царевич драл за бороду своего любимого духовника и увечил других своих приближенных, так что они "кричат кровью"; на жестокое обращение Алексея жаловался и Никифор Вяземский. Другие, в его обращении с друзьями, в участии, которое он постоянно принимал в их судьбе, видели доброе сердце, и указывали, между прочим, на выразившуюся в продолжавшейся годами переписке любовь его к своей старой кормилице. Ни те, ни другие черты в характере Алексея Петровича не дают, однако, права на какой-либо точный вывод. Несомненным представляется лишь то, что царевич не был, как его любили одно время представлять, ни безусловным противником образования, ни человеком, лишенным всяких умственных интересов. В доказательство первого приводится обыкновенно письмо его к Игнатьеву, в котором он велит ему "взять и отдать Петра Ивлю в школу для учения, чтобы он дней своих не терял всуе праздно", велит учить его латинскому и немецкому языкам, "а буде возможно и французскому". О том же свидетельствует рассказ Вильчека об удовольствии, с которым царевич ехал заграницу. Что царевич не вполне был лишен умственных интересов, видно из любви его к книгам, которые он постоянно собирал. В письмах из Германии он заботился, чтобы не пропали книги, собранные им еще в бытность его в Москве; по пути за границу в Кракове, он, как известно из донесения Вильчека, покупал книги, точно так же и во время своего второго путешествия в 1714 г. в Карлсбад; ему присылал книги, по его просьбе и "так от себя", князь Дмитрий Голицын из Киева, а также игумен киевского Златоверхого монастыря Иоанникий Степанович. Но состав и характер приобретавшихся Алексеем Петровичем книг показывает одностороннее направление его симпатий, которые не могли, конечно, встретить сочувствия со стороны Петра. Благодаря приходно-расходной книге, которую царевич вел во время своего путешествия в 1714 г., известны названия приобретенных им книг: большинство их богословского содержания, хотя, впрочем, попадается несколько сочинений исторических и по литературе. Исключительно из богословских книг составлена была библиотека царевича в селе Рождественском, которая была описана в 1718 г., во время розыска. На пристрастие царевича к книгам богословским указывали также иностранцы. Так, Вебер сообщает, что настольною книгою царевича была Ketzerhistorie Arnold'а. Интерес царевича ко всему богословскому еще лучше характеризуется выписками, которые он в Карлсбаде делал из Барония: все они касались исключительно обрядов, вопросов церковной дисциплины, истории церкви, спорных пунктов между восточной и западной церквами; царевич обращал особое внимание на все, касавшееся отношения церкви к государству, и очень интересовался чудесами: "грады в Сирии, записывает царевич, трясением земли на шесть миль перенеслись с людьми и ограждением: будет правда — чудо во истину". Справедливо замечание, что "такие заметки, делавшие бы честь дедушке царевича Алексея, тишайшему Алексею Михайловичу, шли в разрез с тем, что могло занимать отца Алексеева". Таким образом, царевич, кажется, не глупый и во всяком случае любознательный, представляется образованным, быть может, даже в известном смысле передовым человеком, но только не нового поколения, а старого, эпохи Алексея Михайловича и Федора Алексеевича, которая также не бедна была людьми для своего времени образованными. Этот контраст между личностью отца и сына может быть прослежен и дальше. Царевич не был человеком неспособным ни к какой деятельности: все, что известно относительно исполнения им поручений, возлагавшихся на него Петром, не дает права на такое заключение; но он был лишь покорным исполнителем и безусловно не симпатизировал той деятельности, которой требовал от него Петр. В переписке с близкими Алексей представляется человеком распорядительным: он был, очевидно, хороший хозяин, любил заниматься отчетами по управлению собственными имениями, делать замечания, писать резолюции и т. п. Но такая деятельность удовлетворить Петра, конечно, не могла, а вместо любви к той деятельности, которой он требовал от всех, любви к воинскому делу, он встречал в сыне, в чем тот после и сам сознавался, одно только инстинктивное отвращение. Вообще целый ряд указаний дает право видеть в царевиче обыкновенного частного человека в противоположность Петру — личности, всецело проникнутой государственными интересами. Таким представляется Алексей Петрович в многочисленных своих письмах, в которых имеются самые подробные сведения о его времяпрепровождении, в которых видна замечательная заботливость о друзьях и в то же время за целый ряд лет нет ни одного указания на то, чтобы он хотя сколько-нибудь интересовался деятельностью и планами отца, а между тем, годы, к которым относится вся эта переписка, были для Петра годами самой напряженной борьбы. Таким образом, Петр, прекрасно понимая сына, имел основание считать его неспособным продолжать отцовское дело. Эта противоположность двух натур и должна быть признана основной причиной катастрофы; при этом, однако, весьма большую роль играли семейные отношения и крутой нрав царя. Петр вряд ли питал когда-либо нежные чувства к сыну, и холодное обращение вместе с небрежным воспитанием содействовали, конечно, тому, что сын стал человеком, безусловно не понимавшим стремлений отца и не сочувствовавшим им. Женитьба царя на Екатерине, в общем, отразилась, конечно, неблагоприятно на судьбе царевича, но какую роль сыграло в печальном исходе столкновения влияние Екатерины и Меншикова, решить трудно; одни этим влиянием объясняют все, другие, как Соловьев, отрицают его безусловно. Несомненно, что если бы Алексей Петрович был по природе другим человеком и если бы существовали симпатии между ним и отцом, то вряд ли одни семейные отношения, вряд ли одно влияние Екатерины могло повлечь за собой такую катастрофу; но при наличности всех других данных влияние Екатерины (о котором говорят все иностранцы) и семейных отношений вообще несомненно сказалось в том, что Петр безо всякого повода вместе с царевичем лишил наследства и все его потомство, предоставляя престол детям Екатерины. Влияние это, однако, проявлено было, по-видимому, очень осторожно; наружно отношения Алексея Петровича к мачехе были всегда самые лучшие, хотя в письмах его к ней чувствуется подобострастие и боязнь; он всегда был к ней очень почтителен и обращался с разными просьбами, которые она исполняла. Незадолго перед смертью он умолял ее о заступничестве. Что касается Меншикова, то известно, что царевич его ненавидел. Приемы, которыми сопровождались старания вернуть царевича из заграницы, и самое розыскное дело поражают своей жестокостью, но часть этой жестокости должна быть, конечно, отнесена к нравам времени и той картине, которую раскрыло Петру розыскное дело. Алексей Петрович не мог, правда, считаться духовным представителем той массы, которая возмущена была нововведениями, и сам лично положительно не был способен к борьбе с Петром, но на него эта масса возлагала, тем не менее, все свои надежды, глубоко сочувствуя ему и становясь всегда на его сторону, как на представителя, который мог бы объединить все группы недовольных. Много позже вступление на престол отвергнутого сына Алексея Петровича и возвращение в Москву царицы Евдокии вызвали движение среди сторонников царевича и приверженцев московской старины. Уже в 1712 г. Петр несомненно знал об этом сочувствии к царевичу: в этом году, в день св. Алексея, Стефан Яворский произнес проповедь, в которой это сочувствие нашло себе яркое выражение. В том же лежит и значение розыскного дела о царевиче Алексее; дело это, равно как и тесно связанное с ним дело царицы Евдокии, не дало никаких указаний на существование какого-либо заговора, но оно раскрыло Петру, насколько сильно было неудовольствие против всех его стремлений, как распространено оно было во всех классах общества; оно показало ему также, что личность царевича с любовью противополагалась личности царя.
Н. Устрялов, "История царствования Петра Великого", т. VI, СПб. 1859 г. — М. Погодин, "Суд над царевичем Алексеем" ("Русская Беседа" 1860 г., № 1). — М. Погодин, "Царевич Алексей Петрович, по свидетельствам, вновь открытым" ("Чтения в московск. обществе Истории и Древностей" 1861 г., кн. 3-я). — "Письма русских. государей", т. III. — П. Пекарский в Энциклопедическом Словаре, составленном русскими учеными и литераторами, т. III. 1861 г. — С. Соловьев, "История России", т. XVII, гл. II. — Н. Костомаров, "Царевич Алексей Петрович" ("Древняя и Новая Россия" 1875 г., т. I). — A. Brückner, "Der Zarewitsch Alexei (1690—1718), Heidelberg, 1880. — E. Herrman, "Peter der Grosse und der Zarewitsch Alexeï" (Zeitgenössische Berichte zur Geschichte Russlands, II), Leipzig, 1880 г. — Донесение графа Вильчека, который, по поручению графа Шенборна, посетил царевича в Кракове, под заглавием: "Beschreibung der Leibs und gemiths gestallt dess Czarischen Cron-Prinsen" 5 Febr. 1710 (рукопись из Венского государственного архива) и целый ряд мелких статей: M. Семевский, "Царевич Алексей Петрович" ("Иллюстрация", т. III, 1859 г.); М. Семевский, "Сторонники царевича Алексея" ("Библиотека для Чтения", т. 165, 1861 г.); M. Семевский, "Кормилица Алексея Петровича" ("Рассвет", т. IX, 1861 г.); Пекарский, "Сведения о жизни Алексея Петровича" ("Современник" 1860 г., т. 79).