П. Н. Дурново (Дорошевич)
П. Н. Дурново : Этюд |
Источник: Дорошевич В. М. Вихрь и другие произведения последнего времени. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1906. — С. 196. |
Да, Флоридор есть Селестен! А Селестен есть Флоридор.[1]
П. Н. Дурново и В. К. Плеве кончили один и тот же университет.
И тот и другой прошли департамент полиции.
Кто сделает хорошую характеристику г. Дурново, — напишет отличный некролог Плеве. И чтоб иметь биографию г. Дурново, надо взять добросовестный некролог фон Плеве.
Это два рубля, вычеканенные на одном и том же монетном дворе.
Едва севши на обрызганное кровью кресло министра внутренних дел, Плеве пригласил к себе корреспондента парижской газеты «Matin»[2] и через него объявил всей Европе:
— Эпидемия убийств высших сановников зависела у нас от недостатка полиции. Теперь состав полиции будет увеличен. Покойный Сипягин был последним. Больше в России не случится ни одного политического убийства.
Так говорил человек, которому самому суждено было погибнуть от руки политического убийцы.
Если в тот страшный миг, когда Сазонов, на глазах Плеве, подбегал к карете с поднятой бомбой, — в голове фон Плеве успела пронестись хоть одна мысль, — эта мысль, наверное, была:
— Чего смотрит полиция?
И если душа человека, оставляя эту юдоль печали, могла бы судить, — душа фон Плеве и в эту минуту обвинила бы, говоря полицейским же языком, в происшествии не страшную политику, озлобляющую умы и сердца, не политику, вкладывающую бомбы в те руки, которые охотнее держали бы мирное перо, не террор, вызывающий террор, — а только того беднягу охранника-велосипедиста, который налетел на Сазонова слишком поздно.
— Плохо ездит на велосипеде, — оттого всё и случилось.
Должен был вовремя налететь.
Тащить и не пускать.
Полицейский может видеть истинные причины…
В Полтаве вспыхнули беспорядки.
Заехав в Троице-Сергиеву лавру, словно он был Димитрий Донской и ехал воевать против татар, а не русских же людей…
Лавра не дала ему только Пересвета и Осляби.
У Плеве был князь Оболенский.
Заехав в Троице-Сергиеву лавру, фон Плеве проехал в Полтаву и, посетив поля битв, вот какое вынес убежденье.
Его собственные слова:
— В Полтавской губернии аграрные беспорядки? Ничего нет удивительного. Явление естественное.
«Арифметически неизбежное».
— В Полтавской губернии столько же душ населения, сколько десятин земли. По десятине приходится надушу. При нашей обработке земли десятины только-только хватит «душе», чтобы не умереть с голоду. А в Полтавской губернии находятся самые крупные частные поместья. Сочтите же, поскольку остаётся на душу населения!
Следовательно, что же?
Нужно выселить избыток населения в какие-нибудь местности, подходящие по климату, по земле, к привычной «полтавщине».
Например, на свободные земли на Кавказе?
Надо войти в соглашение с крупными частными владельцами, не продадут ли они, через крестьянский банк, на человечных условиях, избытки своей земли нуждающемуся в ней оставшемуся населению? Выяснить им, что это необходимо в интересах их же безопасности?
Нет.
Так, приблизительно, показалось бы всякому.
Но фон Плеве — бывший директор департамента полиции.
Следовательно…
— Следовательно, необходимо создать институт деревенской полиции, чтоб она следила за агитаторами!
Это естественно и это логично.
Отрицать всемогущество полиции для полицейского — самоубийство.
Полицейский может даже видеть, что он ошибается.
Но…
Фон Плеве, заявлявший, что с увеличением полиции:
— Больше в России не будет ни одного политического убийства.
Потом меланхолически говорил:
— Я знаю день, в который меня убьют. Это будет в один из четвергов. В четверг я выезжаю для доклада.
И… И Сазонов не мог ошибиться, в которую из карет бросить бомбу.
Ехало несколько карет.
Ему оставалось только выбрать ту, которую окружали велосипедисты.
Полицейский может быть охвачен даже хорошими намерениями.
Но он не может остановиться.
«Нечто полицейское» влечёт его как рок.
Даже по тому пути, который он считает ошибочным.
Получив наследство после Сипягина, даже фон Плеве нашёл…
Быть может, даже с отвращением:
— Слишком много народа по тюрьмам.
И кто, — я говорю о тех «счастливых» временах, — больше сажал, как не Плеве?
И что Плеве другое делал всё своё правление?
Когда умер Плеве, тюрьмы оказались вдвое больше переполненными, чем при Сипягине.
Есть вещи, прямо недоступные полицейскому уму.
Фон Плеве выражал своё глубокое изумление «либеральным» предводителям дворянства:
— Удивляюсь, господа, с какой стати вы принимаете участие в движении? Вы — господствующее сословие. Разве вам живётся плохо?
Разве вам не слышится в этом околоточный надзиратель, который говорит «чисто одетому» господину, вступившемуся за бабу, которую бьют:
— Проходите, господин! До вас не касается.
Полицейскому уму никак не понять, что нельзя есть с аппетитом, если стена об стену со столовой помещается застенок:
— Ведь не вас секут, вы и кушайте!
Он говорит это с совершенно искренним убеждением.
— Я хочу достойного человеческого существования! Вы понимаете: не просто существования! А достойного! — вопит обыватель.
Полицейский искренно изумлён:
— Городовой, который на перекрёстке стоит, хоть вы и штатский человек, вам под козырёк делает! Какого же ещё достойного существования вы, господин, требуете? Прямо, — почётное даже вам предоставлено!
Требовать от полицейского, чтобы он разбирался в таких «деликатностях»!
Принимая покойного Н. К. Михайловского, фон Плеве «похвалил» знаменитого публициста:
— Мы вам благодарны. Вы оказали нам услугу борьбой против марксистов.
Он не хотел обидеть Михайловского.
Он хотел ему доставить удовольствие:
— Похвала всегда приятна!
А бедный Михайловский, быть может, в эту минуту охотно вычеркнул бы всё, что он написал против марксистов, чтоб только не слышать этой похвалы и из этих уст.
Полицейский, при обыске у вас, брезгливо, двумя пальцами, берёт лежащие между листами книги засохшие цветы:
— Это что за дрянь?
— Это цветы с могилы моей матери! — весь дрожа от негодования, говорите вы.
Он считает долгом пошутить:
— А не с могилы какого-нибудь повешенного?
— Оставьте! — кричите вы, едва сдерживаясь.
Он смотрит на вас с удивлением:
«Чего взбеленился?»
И кладёте цветы обратно.
Один листок прилип к его пальцам, — особенность всего прилипать к полицейским пальцам, — он машинально перетирает засохший листок между пальцами и продолжает обыск.
Он и не заметил, как пальцем задел и ковырнул у вас в душе.
Есть вещи, которые недоступны полицейскому уму.
Полицейский всё и вся судит только с полицейской точки зрения.
Это естественно.
Профессиональная точка зрения.
Вы говорите доктору:
— Тяжело что-то! Работать не могу. Не только работать, — жить на свете не хочется!
Он машинально говорит вам:
— Покажите язык.
Над страной разразилось величайшее бедствие, какое может разразиться над страной.
Война.
Одни, — их немного, у полиции нет достаточно средств, чтоб уж очень многим платить по полтиннику, — одни ходят по улицам и вопят:
— Ура! Бить япошку! Бить макаку!
Другие смущённой душой молят, как в страшный час Гефсиманского моленья:
— Отче! Да минует нас чаша сия!
Истинно страшная, Гефсиманская, ночь первой атаки Порт-Артура.
Будет война или не будет?
Третьи, вспоминая Севастопольскую Голгофу и воскрешение после неё России, говорят:
— Да, да минует нас чаша сия. Но да будет, Отче, так, как Ты хочешь, а не мы. И будет Голгофа, и будет страшная крестная смерть, — и наступит пресветлое и радостное воскресение. Там, на скалах Артура, как на Голгофе, распята будет Русь и, искупив своей кровью грехи других, воскреснет новая, сияющая, ликующая. Веруем, что воистину воскреснет!
Все были сметены.
Все души потрясены.
Один полицейский оставался спокойным.
И фон Плеве находил, что данное «происшествие» «весьма удобно» в полицейских видах.
Будут горы трупов и реки крови.
— Но это отвлечёт от внутренних беспорядков!
Марат был не жалостливый человек.
Но и Марат остановился бы перед такими дымящимися горами человеческих трупов и перед такими реками горячей крови.
Наполеон не высоко ценил человеческую жизнь.
Но если бы ему предложили сотнями тысяч человеческих жизней и неисчислимыми человеческими страданиями купить не трон, не владычество над миром, а только «тишину и спокойствие», — он с отвращением пожал бы сутулыми плечами.
Но один — «кровожадный сумасшедший». Другой — гений, считающий себя сверхчеловеком.
Полицейский чувствует себя совершенно спокойно.
Пожар?
Надо тушить.
Чем? Воды!
— Не трогайте! Это святая вода!
Для полицейского нет святой воды.
— Лей!
Водой или кровью:
— Но пожар полагается тушить!
Таков «устав его рыцарства»:
— Чтоб царствовала тишина и спокойствие.
А какой ценой — полицейскому безразлично.
Полицейские не задумываются.
Не даром их любимое слово:
— Не рассуждать!
Страдания родины потушить в её крови!
«Гуманные» пули, шрапнель с её какими-то «вертящимися стаканами», снаряды, начинённые шимозой, — всё это уносит тысячи, десятки тысяч жизней.
Раненые без перевязки. Истекают кровью. Медицинская помощь недостаточна.
Земства, другие общественные учреждения, — все, в ком есть душа, снаряжают санитарные отряды.
Полицейский, фон Плеве, говорит:
— Нельзя.
На улице раздавили человека.
И подоспевший бравый околоточный говорит толпе:
— Проходите! Проходите! Чтоб не было скопления публики!
Для него главное:
— Чтоб не было скопления публики!
— Да мы хотим помочь!
— Проходите! Говорят вам! Не скопляйтесь, не скопляйтесь, господа!
«Скопление публики». «Могут произойти беспорядки».
Что для фон Плеве стоны, кровь, смерть тысяч раненых?
Его беспокоит полицейская мысль:
— Общественная организованная помощь. Никаких общественных организаций не должно быть допускаемо…
В своём «университете», департаменте, он воспринял:
— Общественные организации опасны. Для предупреждения революции надо, чтобы общество не умело организоваться.
Как околоточный надзиратель в своей гимназии, участке, выучил наизусть:
— Скопления публики не допускаются. От этого могут возникнуть беспорядки.
— Да мы же хотим помочь! Помочь только! Есть у вас душа?!
— Помогать — дело начальства. Можете через начальство. А самой публике в происшествие вмешиваться не полагается.
Желаете помочь:
— Вот участок!
У полиции тоже есть фантазия.
И эта фантазия достаточно фантастична!
Идеал обывательского существования в полицейской фантазии:
— Обыватель, обуреваемый высокими чувствами, идёт угасить их в участок. Приходит и, как на духу, исповедуется своему приставу: «Люблю свою родину!» Пристав отвечает: «Через участок можно!» — «И желаю ей помочь». — «Через участок и это дозволяется». — «Вот рубли от чистого сердца». — «Отлично. Сидоренко, возьми книгу „Любящих своё отечество“ и запиши: „От обывателя, имярек, в пользу раненых внесено пятьдесят копеек“».
— Позвольте, как…
— А ежели вы патриот, то и не скандальте в участке. Сделали доброе дело и проходите. Вы свободны! А будете восставать против существующих властей…
Как понять полицейскому, что нельзя любить родину через участок, как нельзя, например, целовать свою жену при посредстве околоточного надзирателя?
— Вот вы с нами знаться не хотите. А хорошие люди полицией никогда не брезгуют! — говорил писателю г. Тану полицейский в Саратовской, кажется, губернии, когда г. Тана вёл связанным в город.
Полицейскому участок кажется местом достопочтенным и лепообразным.
У полиции тоже есть патриотизм.
Это полицейский патриотизм:
— Любовь к участку.
И фон Плеве мог говорить с мефистофельской улыбкой:
— Кроме «общественно-организованной» помощи, другой не желаете? Её не будет.
И пусть раненные истекают кровью без помощи из-за вашей «политики». Любуйтесь.
Околоточные надзиратели часто любят носить мефистофельскую бородку.
Это придаёт им «блеску».
Фраза, которая звучит:
— И пускай человек среди улицы помирает. А публике скапливаться не дозволено.
«И пускай»…
Это «пускай» прозвучало недавно.
Не на одну Русь, а на весь мир.
В одном из заседаний министров, — цитирую по всем русским и иностранным газетам, — где шла речь об «излишествах в расстрелах», г. Дурново воскликнул:
— Когда дом горит, о разбитых стёклах не жалеют!
Вот фраза истинного полицейского, в котором нет лукавства!
Что такое полицейский?
Один отставной губернатор рассказывал мне:
— Был у меня полицмейстер. Из той породы, которые называются «бравыми». Исполнителен и сама ревность. В городе большой пожар. Прибегает ко мне дама патронесса:
— «Ваше превосходительство! Дом Силуянова в огне! Вы всё можете!
— Какого Силуянова?
— Коровника. Молоко мне поставляет. Цельное, и честный человек. Единственный домишко, и не застрахован. Прибегает ко мне, как сумасшедший: „Просите его превосходительство, чтоб отстояли. Его превосходительство всё может!“ Пожарные у нас не на высоте. Ваше превосходительство, вы всё можете!
Зову полицмейстера по телефону:
— Дом Силуянова!
— Слушаю. Будет исполнено.
— Отнюдь чтобы не сгорел!
— Рад стараться!
Сам на место полетел.
— Дом Силуянова?
Показывают, — прямо, среди пламени. Домишко деревянный.
— Все трубы сюда. Отстаивай!
— Помилуйте, где ж отстоять? Сгорит!
— Знать ничего не хочу! Его превосходительство не приказал гореть.
— Может заняться!
— Ломай!
Силуянов в ноги:
— Не погубите! Нищим пойду!
— Ломай до основания! Брёвна, доски в сторону тащи! Чтоб ни одного полена не сгорело!
Силуянов молит:
— Да что ж это? Да будьте же отцом родным!
— Молчать! Потом доски соберёшь, опять выстроишь! Ломай!
И после пожара доклад мне:
— Истреблён такой-то район, кроме дома Силуянова, каковой огнём, согласно распоряжению вашего превосходительства, остался не тронут!
Силуянов потом прибежал:
— Всё в щепки! Ваше…
Ну, нужно поддержать престиж власти:
— Ступай, братец! Нельзя же, чтоб ничего не сломалось даже. Благодари Бога, что не сгорело.
К патронессам кинулся. Везде ему:
— Нельзя, мой друг, быть таким неблагодарным! Иди, иди! Для тебя сделали!
Всякий престиж власти охранять должен».
Это не анекдот, это факт.
Что стёкла!
Весь дом вдребезги! Но сказано, чтоб не сгорел, и не сгорит.
Оно, положим, Россия храмина такая, — всякий Самсон, — как не Самсон в басне Крылова, — «с натуги лопнет», прежде чем столбы раскачает.
Разрушить этот дом мудрено.
Но стёкол набить. Так что потом долго жить будет нельзя. Так что долго будет не храмина, а мерзость запустения. Это можно.
«Полицейская рука».
Полицейские любят пойманному и не сознающемуся кулак к носу поднести:
— Могилой пахнет.
Гоголь ещё в «Портрете» сказал:
— «Полицейская рука так устроена, — до чего ни дотронется, всё вдребезги».
Как ни велико сходство между двумя монетами с одного двора, двумя бывшими директорами департамента полиции, г. Дурново и Плеве, но есть и большая разница.
Люди одинаковы. Положения разные.
При Плеве пожар охватил всю внутренность овина. Валил дым. Горело где-то внутри. Где? Везде. Но огня не показывалось.
И фон Плеве затаптывал горящий внутри овин и полицейским своим кричал:
— Топчи!
Затаптывал, сам всё меньше и меньше веря, что затопчет. Но других мер не принимал, ибо по полицейскому складу ума других мер не знал, а по полицейской совести и не допускал.
— Мы — затаптыватели!
Затаптывал до тех пор, пока сам на своём затаптывательном посту не сгорел.
П. Н. Дурново позван в ту минуту, когда огонь выбился наружу и всё в пламени.
Мне вспоминается сценка, виденная когда-то на пожаре в Москве.
Тоже был бравый полицмейстер.
Дом горел, как костёр.
Полицмейстер, потеряв голову, летал от брандмейстера к брандмейстеру, от брандмейстеров к брандмайору от брандмайора к брандмейстерам:
— Что ж вы не заливаете? Что ж вы? Сретенская! Сретенская! Качай! Сущёвская! Где Сущёвская?!
В толпе стоял мастеровой и курил цигарку.
— Брось! — налетел на него вдруг полицмейстер.
Мастеровой даже не понял:
— Чего-с?
— Пожар, а ты около куришь!
Полицмейстер развернулся.
Цигарка у мастерового полетела в одну сторону. Картуз — в другую. Сам мастеровой — в третью.
— Взя-я-я-ять! — раздался вопль, такой истерический, словно полицмейстера резали.
По всей стране стон стоит «от усердия»:
— Что ж это делается? Кого хватают? За что хватают?
— Тюрьмы переполнены!
— В больницы сажают!
— Скоро в женские институты сажать будут!
— Месяцами арестованных не допрашивают! Словно боятся: допросят, окажется, что ни за что!
— Людей самых умеренных цапают!
— Людей, которые даже на суде кричат: «Да здравствует манифест 17-го октября».
Люди уж совсем не либерального образа мыслей вопят:
— Позвольте! Да ведь это же значит толкать в ряды революции самых умеренных!
— Что ж это такое?!
А мне вспоминается потерявший голову полицмейстер.
Тут пожар, а человек курит!
— Взя-я-я-ять!
Что ж полицмейстер может против огня?
Только рассердиться.
И потерять голову.
— Взя-я-ять!
72.000 по тюрьмам, больницам и прочим институтам.
Из них, наверное, 71 тысяча человек, которые виновны только в том, что курили во время пожара.
Вы скажете:
— Но ведь нельзя же сажать ни в чём неповинных людей?
Извините меня.
Полиция не суд.
Она не знает, кто прав и кто виноват.
— Не наше дело!
Она знает людей «запротоколенных» и «незапротоколенных».
— Незапротоколенного человека держать нельзя, а запротоколенного — сколько угодно.
Это азбука участка.
Составил протокол:
— А там разберут!
А сколько народу запротоколить?
Это зависит от усердия.
Мне вспоминается ещё один факт, похожий на анекдот, потому что он случился с полицейскими.
Дело было, когда Дегаев убил Судейкина.
Дегаев скрылся. Исчез бесследно.
Тогдашнее министерство внутренних дел решило соблазнить всю Россию поступить в сыскное отделение.
Были отпечатаны и везде, — если помните, —развешаны плакаты с крупной надписью:
— 10.000 тому, кто поможет задержать Дегаева, 5.000 — кто укажет его следы.
И тут же было приложено шесть портретов Дегаева: Дегаев с бородой, Дегаев с одними усами и т. д.
Недели не прошло, — в департаменте полиции…
Где получил государственное воспитание П. Н. Дурново…
Получается телеграмма.
Урядник из какого-то уезда Киевской губернии уведомляет:
— Честь имею донести, что пятерых Дегаевых задержал, а шестого имею в виду.
Вот это полицейское усердие.
Сколько «Дегаевых» сидит по всем институтам и сколько ещё:
— Имеется в виду!
Много!
Даже урядник из Киевской губернии сказал бы про П. Н. Дурново:
— Их высокопревосходительство — господин усердные.
Из каких элементов состоит полицейская натура?
Прежде всего:
— Ничего не жаль.
Педагоги говорят про «глубокое воспитательное значение» их праздников древонасаждения:
— Кто сам хоть что-нибудь создал, тому жаль всего, созданного другими.
А что создала полиция?
У полиции есть свои святые.
Святой Растопчин.
Сам Наполеон…
Этот видал войны и истребления. И Азию и Африку!
Сам Наполеон отступил пред «подвигом» Растопчина:
— Сжечь Москву?!?!
Он видел страшнейшую из войн — междоусобную.
Где родного брата не жаль.
Но:
— Сжечь Москву!
Если бы кто-нибудь во Франции предложил:
— Сжечь Париж!
Его сочли бы сумасшедшим.
И, главное, для чего?
Была бы сожжена Москва, нет, — всё равно, лишённая провианта, в глубине враждебной страны, с бесконечной, растянутой в ниточку коммуникационной линией с разорёнными областями в тылу, — «великая армия», как признают военные историки, была обречена на гибель.
— Какая азиатчина! — воскликнул Наполеон.
Он ошибался.
Это был не азиат.
Это был полицейский.
— Сломать дом, чтобы не сгорел!
И какой полицейский ум не мечтает быть Растопчиным!
Сжечь не то что один квартал… А всю Москву!
— Как Растопчин-с!
Хоть всю страну!
Чтоб отрапортовать:
— Тишина и спокойствие восстановлены.
И получить в ответ:
— Настоящий Растопчин.
А один какой-нибудь квартал!
Это только молебен святому Растопчину!
Со стороны людей, мечтающих быть «вторыми Растопчиными».
Ничего не жаль!
Ни того, что добыто людским трудом и потом: имущества, добра.
Ни того, что дано Господом Богом: человеческих жизней.
Зовите это, как хотите:
— Глупой жестокостью.
Это просто бездушие евнухов.
Человеку, который ничего не может создать, ничего не жаль.
Вы не понимаете.
Второй главный элемент полицейской натуры:
— Вера в то, что полиция всё может.
Император Николай I, говорят, в минуту раздражения, воскликнул в каком-то университете:
— Кто будет читать философию? Вот!
И указал на исправника.
И исправник стал читать философию.
И бравому полицианту ни разу, конечно, не пришла в голову мысль:
— Может ли он делать то, что он делает?
Полицейский-то?!
Раз приказано?!
И тут есть полицейские святые.
Святой Аракчеев.
— Позвольте! — возразят. — Это уже мечтатель казармы!
Замечание, которое странно слышать, — особенно в наши дни.
Далеко ли отстоит казарма от участка?
И не каждый ли день это расстояние уменьшается?
И существует ли оно ещё?
Человек, в талье перетянутый как оса. По форме! С лицом бульдога. С неподвижным взглядом очковой змеи. (Я пишу портрет Аракчеева!)
Его идеал:
— Тишина и спокойствие. Ранжир! Россия, превращённая в «военные поселения». Все по барабану в один час встают. Все по барабану в один час ложатся. Даже бабы в один час печи по барабану затапливают! И два ряда дымов, как две шеренги солдат, стройно поднимаются, вдоль улицы, к утреннему небу, как бы славя Творца, подающего нам хлеб! И везде готовится одно и то же. Не зачем тишину и порядок нарушать, в гости друг к другу ходить, в домах скапливаться!
Разве это не полицейский идеал?
Не идеал той полиции, которая теперь ежедневно по всей России ходит к обывателям на именины:
— По какому случаю сборище? По случаю именин?! Должны были предупредить полицию, что собираетесь быть именинником! Потрудитесь разойтись.
Аракчеев писал свой «приказ по бабам».
В военных поселениях:
— Што кагда стряпать.
«Впанедельник — гарох.
Ва вторнек — пахлепку.
Всреду — шти сгалавизнай»…
Говорят, приближённый осмелился его спросить:
— А если, ваше сиятельство, у кого головизны для штей нет?
Святой Аракчеев подумал три секунды и ответил:
— Драть!
Прикажите и сейчас сарапульскому, скажем, исправнику:
— Чтоб все обыватели по воскресеньям пекли и ели пирог с визигой.
И в ближайший понедельник из Сарапуля по телеграфу получится уведомление:
— Вчера пироги были выпечены по циркуляру. Лица, не имевшие визиги, заключены в тюремный замок. Жду дальнейших распоряжений, как с ними поступить: расстрелять или сечь.
И это, если сарапульский исправник — я не знаю, каков он там — полицейский не достаточно исполнительный.
Исполнительный телеграфирует просто и кратко:
— Безвизижные расстреляны.
И в телеграммах «Российского Агентства» мы прочтём умилительную телеграмму;
Сарапуль. Вчера, по случаю воскресного дня, впервые от сотворения мира улицы нашего города наполнились благоуханием. Попечением местного начальства во всех домах старательно выпечены пироги с визигой. Обыватели славят Творца и исправника.
А ежели кто пирога с визигой не переносит?
Всё равно, ел.
Через околоточного надзирателя ел.
— Потрудитесь принять в рот два куска!
— Не могу!
— Потрудитесь!
— Не могу!
— Сидоренко, разожми господину челюсти!
— Да я пощусь!
— Без разрешения полицейского начальства поститься не приказано. Сидоренко, нажми большими пальцами господину на суставы. Вот так! Теперь оботри господину губы салфеткой.
Но если это превышение власти?
Третий элемент, из которого составлена не сложная полицейская натура:
— Сила отписки.
На этом стоит вся полицейская душа.
В этом всё полицейское воспитание.
В этом воспитывал высшую полицию первый департамент Сената.
Градоначальник делал распоряжение.
Обыватель на это распоряжение жаловался в Сенат.
Только наивный обыватель!
Умудрённый таких пустых бумаг не писал.
Он знал:
Бумагу, которую я напишу, Сенат пошлёт «для дачи объяснения» градоначальнику. А уж что там градоначальник-то про меня в своём «объяснении» Сенату напишет, — этого я не увижу никогда. Зачем же ещё, чтоб меня пред сенаторами срамили?
Потому и ценились «дельные» правители канцелярий:
— Который отписаться умеет.
Приведу для наглядности пример.
Фирма «Князь Юрий Гагарин» в Одессе имела какой-то мелкий вексель на какого-то торговца.
По обычаю, взыскание по векселю было передано какому-то мелкому ходатаю, еврею, — и, как всегда, чтоб избежать процедуры выдачи доверенности, вексель якобы был передан в собственность.
Поставлен безоборотный бланк.
— Взыскивай от своего имени.
Документ бесспорный.
Но у должника была рука в канцелярии градоначальника, тоже адмирала, г. Зелёного.
Градоначальник вызвал поверенного к себе.
И документ оказался уничтоженным…
Фирма «Князь Юрий Гагарин» подала жалобу на градоначальника в первый департамент Сената.
— Градоначальник разорвал вексель, переуступленный фирмой такому-то. Какое же доверие будет к фирме, если векселя её будут рваться.
Сенат препроводил жалобу градоначальнику для объяснений.
И «дельный» правитель канцелярии отписался.
К счастью, в Сенате, кроме сенаторов, есть и писцы.
Иначе простым. смертным никогда бы не знать, что творится там, на этом Синае, за густыми тучами великой канцелярской тайны.
Ветреные писцы иногда раздвигают эти тучи, и тогда мы можем любоваться вершинами государственного управления!
Градоначальник, пером «дельного» правителя канцелярии, писал в объяснение «происшествия»:
— Неправда. Градоначальник никогда векселей не рвал. Дело было вот как. Зная должника за человека бедного, градоначальник призвал к себе владельца векселя, еврея такого-то, и мягко и кротко увещавал его повременить со взысканием.
Градоначальник Зелёный, мягко и кротко беседующий с евреем, — это должно было произвести сильное впечатление в Одессе!
И действительно:
Слова его превосходительства о бедственном положении должника настолько подействовали на держателя векселя, что тот не только решил отсрочить, но даже простить долг бедному должнику. И тут же, по собственному почину, разорвал вексель.
Взыскатель, рвущий векселя, — тоже явление очень обычное в Одессе!
И в результате такой идиллии, — в объяснении спрашивалось:
— Чего же фирма «Князь Юрий Гагарин» жалуется? Она ведь ничего не потеряла: вексель принадлежал не ей. Кто мог бы считаться потерпевшим, если б он нашёл какие-нибудь неправильности в действиях градоначальника, — так это еврей, держатель векселя. Но и его жалоба должна бы остаться без рассмотрения: пока фирма «Князь Юрий Гагарин» неправильно жаловалась в Сенат и шли объяснения, держатель векселя, единственный, кто мог бы жаловаться, пропустил законный срок для подачи жалобы на действия градоначальника.
И резолюция Сената:
— Жалобу фирмы «Князь Юрий Гагарин» оставить без рассмотрения, потому что, уступив вексель другому, она является к делу лицом непричастным. А от потерпевшего жалобы в законный срок принесено не было. Дело прекратить.
Такова сила «отписки».
В этом воспитана русская полиция её «страшным (!) судьёй»:
— Первым департаментом Сената.
И что ж удивительного, что бывший директор департамента полиции…
Не слышится ли вам той же «отписки» в инциденте, ещё на днях разыгравшемся в приёмной министра внутренних дел?
Представлялась какая-то депутация.
Кажется, конституционно-демократической партии.
И сделала заявление, что:
— Многие члены этой партии, самые невинные, подвергаются аресту. За что?
Г. Дурново сделал удивлённое лицо.
И заявил, что такие аресты производятся, конечно, без его ведома, он о них не знает, а когда узнаёт — немедленно отменяет.
Весь мир. Уместно ли тут говорить о цивилизованных?
Весь нецивилизованный мир знает, что у нас сажают людей и томят их в тюрьмах ни за что ни про что.
Спросите у негра в Трансваале, у сингалеза на Цейлоне, у гавайца на Сандвичевых островах:
— Хватают в России кого ни попало?
Всякий оскалит свои сверкающие зубы и даже прищёлкнет языком:
— О-го-го!
— Кто это делает?
— Мастэры полицие!
Сам не читал, — слышал, как белые джентльмены в газетах каждый день читают.
И во всём мире один только человек об этом ничего не знает.
И какая роковая для нас случайность: этот человек — начальник русской полиции!!!
Не слышится вам в этом «отписки»:
— Да у меня и бумаг таких нету!
Хоть в столах во всех пересмотрите!
— Нет таких донесений. Значит, я ничего не знаю.
Не доказательство?!
Чувствует бывший директор департамента полиции, чувствует смущённой душой, что в воздухе пахнет чем-то новым.
Словно какое-то новое начальство народилось.
— Какой-то «второй первый департамент Сената»!
Общественное мнение.
Ему нужно отчёт давать!
Судит!!!
И бывший начальник департамента полиции пробует и от общественного мнения бумагами отгородиться.
— Бумаг таких ко мне не поступало. Значит, не знаю-с.
Не прав?
«Жест страуса»!
Он даже трогателен в своей наивности.
Вот истинный полицейский жест!
Я говорю:
— Полицейский!
Потому что этим определяется всё.
«Полицейский…» — это заслоняет всё. И никакие личные качества, личные особенности не играют никакой роли.
Личные особенности!
В одном из южных городов я был свидетелем допроса погромщиков после еврейского погрома.
Погромщиков было задержано много. С допросом надо было торопиться.
Пристав, — статный мужчина, талья в рюмочку, усы в фиксатуаре стрелами, глаза на выкат, как у рака, Адонис полицейской красоты, — ходил по кабинету. На столе лежала нагайка.
Вводили задержанного.
— Как зовут?
— Иван Иванов!
— Чем занимаешься?
— В порту рабочий.
— Повернись спиной!
— Как?
— Спиной повернись, тетеря!
И пристав вытягивал его вдоль спины нагайкой.
Иван Иванов не своим голосом вопил.
Пристав, побив, говорит, показывая руку, убранную перстнями:
— У меня рука известная.
Иван Иванов весь корчился.
— Отпустить! Не погромщик. Следующего!
Входил следующий.
— Как звать?
— Сидор Сидоров.
— Занятие?
— В порту рабочий.
— Стань спиной!
И снова нагайка.
Сидор Сидоров вскрикивал. Но «не особенно».
— Как будто больше от неожиданности, чем от прочего! — как пояснял пристав.
Снова нагайка.
И снова:
— Нет достаточного звука!
Это пристав называл:
— Добывать из человека настоящий голос!
Пристав командовал:
— Рубашку снимай.
— Как?
— Рубашку снимай. Слышал?
Сидор Сидоров снимал рубаху и… оставался в другой.
— И эту снимай!
Сидор Сидоров снимал вторую, но под ней оказывалась третья. Дальше шли две-три вязаных фуфайки.
— Погромщик. В арестную.
— Помилуйте, ваше высокородие! Будьте милостивы! Какой я погромщик? Да не пальцем!.. Как перед Истинным. Шёл, — ребята бают, остановился посмотреть, меня вместе с другими и забрали. Ваше высокородие, явите начальническую милость!
— Пой! А «слоёный» зачем? Зачем столько рубах надел?
Сидор Сидоров несколько смущался.
Но находился:
— Ваше высокородие! Время праздничное. Второй день святой Пасхи!
— Так в нескольких рубахах щеголяешь?
— Не то, а народ пьяный, ваше высокородие! Через это! Дома оставлять боязно. Того гляди, стащат! Безо всего пойдёшь. Всё на себя и одел, что было. Для безопаски.
— Мы эти речитативы-то слыхали! Прибрать!
И пристав самодовольно пояснял:
— Это обычная предосторожность. Практикой ихней выработано. Они, когда на погром идут, так нарочно на себя все рубахи, какие есть, надевают, — казаки хлестать будут, так чтобы не больно было! Я их «психологию» вот как знаю. Следующего!
Я попробовал заметить приставу:
— Но ведь то, что вы делаете, называется «пыткой при дознании».
Он посмотрел на меня с удивлением:
— Да разве они это понимают?
А в тот же вечер в ресторане я услыхал, что кто-то в кабинете пел:
Помолись, милый друг, за меня!
Пел с величайшим чувством:
Много в жизни пришлось мне
Кружжиться…
Пел с изражением:
Не могггу я уж больше
Мммолиться…
Со слезой!
— Кто это у вас, так надрывается? — спросил я у лакея.
Лакей осклабился:
— А это г. пристав… Чудесно поют, хоть и по счетам не платят. Большое удовольствие!
И он назвал мне того самого пристава, который утром занимался в участке «психологией».
Пристав на следующий день сам «сознавался» мне:
— Слабость! Только и мечтаю, — вот все эти допросы кончу, — в Одессу поехать: г. Фигнера в «Онегине» послушать. «Куда, куда вы удалились!» Ах!
Но добавлял:
— Хотя истинная моя симпатия… Не патриотично, может быть. Но итальянцы! Как, подлецы, поют! Арамбуро, например, мерзавец! «Лючию» или «La donna è mobile»[3]. Что ж это такое? Наши, — что поделаешь! Тужатся. А итальянец! Как птица, подлец, поёт. Словно для своего удовольствия! Сам каждой нотой любуется! Свободно, легко. Истинное «бельканто» только у итальянцев и найдёшь! Прямо скажу: только и живу, когда оперу слушаю. Да сам вот ещё споёшь. Сердце на волю отпустишь. Пусть полетает!
И чуть не со слезами на глазах пояснял:
— Мне бы по склонностям в консерваторию следовало. Может бы, мир чаровал. Да папенька был человек строгий: в участок в писаря отдал. Теперь бы и мог, конечно, учиться. Да поздно. Верхи тремолируют. Да и в среднем регистре провал. Служба. Стоишь на холоде у подъезда в театре и «do» теряешь. Разве эта служба для тенора? Следующий!
И человек с такими тонкими музыкальными вкусами был приставом. И каким!
Умён, нет, груб, нежен, жесток, — всё это не играет ни малейшей роли.
Ложка, вилка, запонка, поступая на монетный двор, — всё превращается в двугривенные.
И из человека, поступающего в полицию, вытравляется всякая лигатура и остаётся один чистый:
— Полицейский.
Щекотливый вопрос о личных качествах, достоинствах, недостатках тут можно оставить.
Надо заниматься, «говоря зоологически»:
— Видом, а не особью.
А, каков человек? Кем он был раньше?
Возьмём Расплюева.
Расплюев «Свадьбы Кречинского» и Расплюев «Весёлых Расплюевских дней».
Бывший шулер.
Сам от полиции за диван прятался:
— Михаил Васильевич, полиция!!!
А поступил в квартальные.
Каким совершенным полицейским сделался!
Высшие административные восторги вкушать стал способен!
В административном экстазе восклицает:
— Всех! Всю Россию подозреваю!
Не самое ли современное полицейское рвение:
— Всю Россию подозреваю!
Хоть сейчас его!
Как скрипка в футляр войдёт в наше время.
И если бы это не были «Весёлые Малютины дни», — как бы не назвать их:
«Весёлыми Расплюевскими днями».
Как происходит в участке это таинственное превращение человека в плоть и кровь полицейского?
Мистерия.
Йоги в Индии говорят, что чтение мыслей на расстоянии зависит от того, что мысль производит известные колебания в эфире, который находится между атомами воздуха.
— И человек, не потерявший такой чувствительности мозговой ткани, воспринимает эти колебания эфира и таким образом читает чужие мысли.
Мысли дрожат в воздухе.
И воздух полон мыслей. Они носятся в нём, как цветочная пыль весною. И оплодотворяют человеческие головы, как цветочные головки.
Поэтому йоги советуют:
— Каждый человек должен иметь в своём жилище такую светлую и приятную комнату, куда сначала он должен заходить в добром и приятном настроении духа, с лёгким сердцем. И предаваться там мыслям светлым и хорошим. Наполнять воздух добрыми колебаниями эфира и дрожью ясных мыслей. Потом он может входить в эту комнату и тогда, когда ищет душевного покоя. Он заметит, как в этой комнате он успокаивается и становится лучше. Это добрые колебания эфира, которыми он наполнил когда-то эту комнату, сообщают его мозгу светлые и радостные мысли.
Йоги говорят:
— Так объясняется невольное благоговейное настроение, которое вас охватывает, когда вы входите в какой бы то ни было храм, совсем чуждой даже для вас религии. И то ощущение безотчётной грусти, которое охватывает вас на кладбище даже чуждого вам племени. Как будто кто-то из ваших близких лежит здесь! Это разлиты в воздухе колебания эфира, дрожат мысли тех, кто здесь молился и рыдал. И вы думаете их мыслями!
И йоги считают поэтому храм, осквернённый насилием, более не храмом:
— В его воздухе остались и дрожат и заражают входящих мысли ненависти и зла!
Может быть, так же и в участке?
Полицейские колебания эфира?
Но чем бы раньше ни был и чем бы ни занимался раньше человек, войдя в полицию, он становится, как двугривенный на двугривенный, похож на всех полицейских, настоящих, прошедших и будущих!
И полицейский, который сказал бы: «Я выдумал нечто полицейски-новое!» — хвалился бы невозможным.
Ничто не ново под полицейской луной.
Ещё на днях весь цивилизованный мир с содроганием от ужаса — ну, и от других, конечно, чувств! — прочёл беседу одного из ревностнейших администраторов г-на Дурново с французским журналистом.
— Полиция, значит, не знала, что в Москве в декабре готовится вооружённое восстание? Не предупредила!
— Нет, знала заранее.
— Как же так? — стал в тупик французский журналист.
Администратор помолчал с минуту и ответил, как говорит журналист, потирая руки, «четыре слова»:
— On a laissé passer.
По-русски будет два слова:
— Допустили нарочно.
Всему миру показалось:
— Страшно.
Но полицейски старо.
Боже мой, как полицейски старо!
Покойный А. П. Лукин рассказывал мне как анекдот свою беседу с покойным Н. И. Огарёвым.
Вы помните эту фигуру доисторического полицмейстера Москвы?
Грандиозные усы с подусниками.
«Старо-полицейские».
Какие и росли только у одних старых полицмейстеров.
Свирепое лицо, и добродушнейшее существо.
И при этом прост, — чтоб не сказать о покойнике иначе, — до анекдотичности.
В простоте душевной он говорил либералу-журналисту:
— Удивляюсь, все кричат: «Революционеры! Революционеры!» Боятся: «баррикады!» Сразу можно со всеми революционерами покончить!
— Как так?
— Очень просто! Выстроить им баррикады. Полицейскими мерами! А как они на эти баррикады выйдут, — всех их и застрелить! И конец!
— Зачем же они тогда на баррикады пойдут, если будут знать, что их всех застрелят?
Бедный Огарёв так и остался с открытым ртом:
— Н-да!
Видите, — мысль нова, как участок!
Только тогда можно было сказать:
— Зачем же пойдут?
А теперь пошли.
И Огарёвский анекдот превратился в… факт.
И на том свете Огарёв должен торжествующе спросить бедного Лукина:
— Что-с?
Если только даже на том свете полицейских и прочих людей держат в одном и том же месте.
«Витте и Дурново».
Это наши политические:
«Мюр и Мерилиз».
На наших восточных окраинах есть тоже такая фирма:
— Кунст и Альберс.
И владивостокская дама, в ответ на атаку моряка, — моряки на суше всегда победители! — говорит, потупляя глазки:
— Ах! Нет! Что вы? Конечно, я буду завтра в два часа гулять у могилы Кунста и Альберса. Но вы не вздумайте приходить!
«Могила Кунста и Альберса», — так все и зовут.
Но кто в ней похоронен:
— Кунст или Альберс?
Не знает никто.
«Витте и Дурново».
Кто из них Мюр и кто Мерилиз?
Но это, как известно, было не всегда.
Граф С. Ю. Витте очень извинялся:
— Что ж прикажете делать? По Министерству Внутренних Дел масса бумаг. Всё это знает один П. Н. Дурново. Надо было оставить его. А предложить ему меньше министра…
Г. Дурново надоело быть вечным:
— Товарищем.
Это что-то в роде вечной невесты!
Только швейцары в министерствах бессменны:
— Министры при нас меняются. Мы остаёмся!
И предложить г. Дурново меньше министра:
— Было неудобно. Он бы не пошёл.
Не особенно лестно!
И московская депутация выслушивала в конце октября это «душевное прискорбие» графа Витте со знаками сожаления.
С тех пор много воды утекло. Да и не одной воды…
Я не знаю, в какой форме граф Витте брал потом пред г. Дурново свои слова назад.
Да и предусмотрел ли Герман Гоппе в своём «хорошем тоне» такую форму.
— Как должен премьер-министр извиняться перед другим министром, по поводу вступления которого в министерство он выражал «душевное прискорбие» и дружбы коего он ныне ищет?
Вопрос политичный.
Но я знаю, что граф Витте совершенно напрасно извинялся тогда пред московской депутацией за г. Дурново:
— Хоть и г. Дурново, но будет хорошее министерство!
Это было логично. Естественно.
Больше:
— Неизбежно.
«Исторично».
В трудные времена всегда призывается министр из департамента полиции.
После смерти Сипягина момент был трудный!
Призвали фон Плеве.
После обморока — не смерти! — старого режима настал момент трудный!
Призвали Дурново.
Что такое полиция?
Ещё Гоголь назвал русского полицейского:
— Дантистом.
Полицейское дело — дело хирургическое.
Что такое у нас полиция?
В старинных барских имениях всегда имелся:
— Домашний врач.
Полуконовал, полуцирюльник.
В общем:
— Фельдшер.
Лечил всех, от барыни до коровы.
Средство знал одно:
— Кровь отворить.
Лечил им ото всего.
От завалов и простуды, колик и меланхолии.
Вежливенько наклонялся к уху, стараясь не дышать в лицо, и таинственно спрашивал:
— Стул имели?
— Нет!
Кровь отворял.
— О-го-го!
Тоже кровь отворял.
И барыня была в восторге от своего «домашнего».
— Лучше всяких учёных помогает!
Времена были простые, телятина хорошая, кур и масла вдоволь, солонина не покупная.
Барыня была, дай ей Бог, упитанная, — и сколько Гаврилыч барыне кровь ни бросал, — как с гуся вода.
Бледнела, но жила.
Иногда приехавший на вскрытие «найденного по случаю храмового праздника мёртвого тела» из города немец-доктор спрашивал помогавшего потрошить Гаврилыча:
— Разве так можн, Гаврилийш, баринин кроф без всякий счёт бросайт?
Гаврилыч отвечал спокойно и твёрдо:
— Ништо! Новые мяса нагуляет!
И вот однажды матушке-барыне случилось худо совсем.
Не колики, не изжога, не ветры и не под ложечкой.
А совсем дрянь.
Окружающие робко советовали:
— Верхового бы в город послать. Доктор нужен!
Но барыня только отмахивалась:
— Ну, их, учёных! Начнёт ещё мудрить! Гаврилыч на что? Позовите Гаврилыча. Пусть кровь отворит!
Гаврилыч пришёл и, как всегда, кровь «бросил».
Но случай исключительный. «Бросил» больше.
А через три дня в горницах старого барского дома, кроме обычных тмина, аниса и мяты, пахло ещё и ладаном…
И прискакавший «из губернии» двоюродный племянник…
Тётя умерла, не успела составить духовной и «упомянуть» двоюродного племяша.
Двоюродный племянник, прищучив Гаврилыча в тёмном углу, тыкал его «кавалерийским кулаком» в зубы:
— Ты что ж это, распроанафема? Тётеньку на тот свет отправил?!
А Гаврилыч в смущении чесал затылок и с тоской говорил:
— Мы что ж! Нешто наше дело! Мы — коновалы!
Полиция, — «дантисты», — всегда была у нас своим, домашним, «симпатическим» средством.
Какими бы болезнями ни заболевало Российское государство:
— Полицию!
Раскол.
Трудный вопрос.
Богословских споров дело.
— Полицию!
И полиция знала одно средство:
— Бросить кровь!
— Двумя персты крестишься? Драть.
— По какому случаю брака избегаешь? А-а! Необходимых принадлежностей не имеешь? Драть!
— По «убеждению» в набор не идёшь? Драть!
Аграрные волнения.
— Полицию.
— Кровь бросить!
Социализм.
— Полицию!
— Кровь бросить!
Полиция лечила ото всего.
От малоземелья, от сомнений в церковных догматах, от фанатизма и увлечения «западными утопиями».
И всё одним средством.
— Всё дурная кровь-с играет. Надо её «бросить»!
И вот настал, действительно, решительный момент.
Страна с трудом дышит.
— Знающих?..
— Ну, их, этих учёных! Ещё мудрить начнут?
Неизбежно!
Исторически неизбежно, чтобы призвали своего «испытанного», Гаврилыча.
— Гаврилыч на что?
Всегда помогал. Во всех случаях.
И Гаврилыч знает одно средство:
— Кровь отворить!
Испытанное!
Всегда помогало!
Но её столько «бросали», что теперь каждая капля на счету. Каждая капля нужна, чтоб за жизнь бороться!
Разве Гаврилыч знает медицину?
Отворил.
Случай исключительный. Значит, нужно «бросить» больше.
И когда через несколько дней Гаврилыч будет чесать в затылке:
— Нешто наше дело? Мы…
Его ли надо обвинять или тех кто его призвал?'
Тогда уж никакие извинения графа Мюра не помогут.
Великая в жестокости и страшная в нелепости своей царит над родимой страной богиня, — имя ей:
— Тишина и спокойствие.
Не глубокий, внутренний покой от довольства жизнью.
А только наружное «спокойствие».
— Пусть все молчат!
Чтоб можно было отрапортовать:
— Бо благоденствуют!
Ни звука!
— Рыдайте, но про себя!
Тишина кладбища, где тоже ни звука.
Богиня кладбища, — она распростёрла свои крылья над живою страной.
Как индийская богиня Кали, — её шея тоже украшена ожерельем из человеческих черепов.
Она выдумана полицией, и, выдумав её, её брахманы, полиция, сами поверили в её существование и в возможность её пришествия на землю.
— Её храмы разбросаны всюду.
Её капища — участки.
Её брахманы на каждом перекрёстке.
И что такое бедный министр внутренних дел?
Её первосвященник.
Первосвященник богини — мифа.
Первосвященник религии не существующей, ложной богини, пришествие которой на землю невозможно.
Какие бы гекатомбы человеческих жертв ей ни приносились с мольбою:
— Приди! Приди!
Которой пришествие в жизнь невозможно потому, что она приходит только к мёртвым.
И даже если заживо заколотить живого человека в гроб, — он и в гробу не будет выказывать «тишины и спокойствия».
Я видел ужаснейший из храмов богини Кали, которой приносились когда-то человеческие жертвы.
Старый Джейпур, в Индии.
Город среди скал.
Жители принесли в жертву богине всё, что имели.
Покинули свои жилища и ушли.
Город пуст.
Ни шороха.
Среди скал груды развалин мёртвого города.
И среди разрушающихся домов — капище богини.
Два звука.
Звон небольшого колокола, которым призывают внимание богини к жертве.
И предсмертный крик козы, которой отрубают голову, принося кровавую жертву каждое утро в капище богини, среди развалин мёртвого города.
И богиня, шея которой украшена не козьими, а человеческими черепами, с страшным и тупым лицом, имеет вид униженной и оскорблённой.
Вместо людей, ей приносят в жертву коз.
Она побеждена временем.
И среди победного, мёртвого, молчания брошенного ей города, она всё же чувствует себя побеждённой.
Я думаю, что в старом Джейпуре каждый полицейский сказал бы:
— Какая тишина и спокойствие!
И если бы они были пообразованнее, им снился бы в праздничных снах старый Джейпур.
Но им снится нечто более «праздничное»…
Напрасно все кругом говорят:
— Если так священна тишина, — вы кощунствуете. Этот треск пулемётов. Эти крики: «пли», «бей», «отворяй кровь»!
— Это начальственные звуки! Начальственные звуки тишины не нарушают!
Их особенность.
Околоточный кричит во всё горло:
— Осади назад!
Это не нарушение общественной тишины и спокойствия.
Вы сказали ему так тихо, что он едва расслышал:
— Нельзя ли меньше толкаться?
— В участок!
Протокол:
— Вы нарушили общественную тишину и спокойствие.
Вот вам полицейский…
Что же это, однако?
Я хотел, пользуясь случаем, что П. Н. Дурново сказал петербургским журналистам: «Можете судить меня как вам угодно!» — написать характеристику П. Н. Дурново, а написал этюд полицейской души?!
Думаю, что тот — кроме цензоров, — у кого хватит терпения прочитать статью с начала до конца, оправдает меня:
— Не всё ли это равно?
Примечания
править- ↑ «Мадемуазель Нитуш»
- ↑ фр. Le Matin — «Утро»
- ↑ итал. La donna è mobile — Сердце красавиц склонно к измене (досл. Женщина непостоянна). Ария герцога Мантуанского из оперы Джузеппе Верди «Риголетто».