Осоргин М. А. Воспоминания. Повесть о сестре
Воронеж: Изд-во Воронежск. ун-та, 1992.
Толстый слуга и друг, шестиподбородковый Серафино, доложил шепотом, что пришел и дожидается в кабинете пожилой и очень почтенный господин и что вообще пора вставать, потому что уже первый час. На русской визитной карточке — Василий Михайлович Соболевский.
Это, конечно, настоящий скандал! Я живу в рабоче-чиновничьем новом квартале, на шестом этаже, без всякого лифта. Еще счастье, что у меня две комнаты, а то бы высокий гость увидал меня в постели, — Серафино не знает светских обычаев. А Василий Михайлович для — меня — самый высокий гость: редактор «Русских ведомостей», почтивших меня недавно званием постоянного корреспондента. Он приехал в Рим неожиданно и, по своему джентльменству, вместо того, чтобы попросту вызвать к себе в отдел юного сотрудника, первым сделал мне визит.
«Юными» считались в «Русских ведомостях» все, кто не достиг сорока лет и ординарного профессорства. Я же был к тому же непростительно моложав. Видя мое крайнее смущение, Серафино, помогавший поскорее одеться, шепотком ободрял меня — что, может быть, все обойдется и старик не рассердится.
Смущала не «юность», а то, что В. М. поднялся на шестой этаж по нашей замечательной лестнице, служившей жильцам, особенно их женам, также и клубом. Я еще не был знаком с Соболевским и не видал его, но знал, что он стар и особым здоровьем не отличается. Он мне представлялся высоким (редактор?), оказался низеньким. И когда я вышел, наконец, в кабинет, то застал его несколько хмурым, как будто недовольным, — да и понятно. Позже я узнал, что лицо его было всегда серьезным и выдержанным, не от суровости, а скорее от глухоты, развившейся в последние годы его жизни: ему приходилось напряженно вслушиваться.
Я рассыпался в извинениях и благодарностях, и он, недолго посидев, пригласил меня на завтрак к себе в отель. Завтрак втроем: третьим будет Петр Дмитриевич Боборыкин.
С Боборыкиным я был знаком раньше, — он часто живал а Риме, всегда на улице Людовизи, в тихом аль-берго Бель-Сито. Я познакомился с ним на лекции, которую он читал в русской библиотеке, — в бывшей студии Кановы; она и сейчас там помещается. Лекция была «О Толстом», 3 декабря 1910 года, тотчас после смерти Толстого. Трудно поверить, что, по тому времени, было некоторым гражданским подвигом почтить Толстого-писателя добрым и почтительным словом перед аудиторией, состоящей в большинстве из лиц, близких к тогдашнему русскому посольству, для которых имя Толстого было одиозным. Боборыкин не очень любил Толстого, вероятно, отчасти и за то, что тот… не очень любил Боборыкина; это было видно, между прочим, и из короткого письма Толстого, которое Боборыкин самоотверженно процитировал на лекции; а знакомы они были, кажется, тридцать лет. Но лекция Боборыкина была сдержанна и справедлива: он заявил о необходимости «бесстрашной правды» и был правдив. Передо мной лежат писанные рукой Боборыкина листочки тезисов, по которым он развил свой доклад. «Кого мы проводили в могилу, какой еще никогда вырыто не было в России, там, на холме Ясной Поляны, под соснами, без всякой государственно-церковной помпы?» — И дальше ответ: «Сознательного слугу своей родины, кончившего служением и всему человечеству, во исполнение воли Того, Кого он признал Источником правды и света; носителя, стало быть, общечеловеческой культуры, хотя он ее под конец жизни и отрицал». — Дальше набросано отрывочно: «Доблестный уход из жизни Толстого всех примиряет». — «Фальшь о похвалах писателю-художнику». — "Шовинистическое толкование «Войны и мира». — «Да будет стыдно тем, кто ничего ему не простил. Анафема!» — Так стоит в записке; однако не помню, чтобы Боборыкин произнес эту анафему половине своей аудитории; но кончил он записанной фразой: «Вечная слава нашему русскому писателю Льву Николаевичу Толстому».
После этой лекции я не раз бывал у Боборыкина, который, перевидав весь мир, подходя к пределу человеческого возраста, был, конечно, интереснейшим собеседником. Как многие старики, он не всегда учитывал возраст собеседника. Он меня спрашивал:
— А вы Виктора Гюго лично не знавали?
— Мне, Петр Дмитриевич, не было десяти лет, когда он умер.
— Ах, да, вы правы. А вот я был у его постели, когда он умирал!
И рассказывал что-нибудь о своих встречах и с Виктором Гюго, и с Тургеневым, и со множеством знаменитостей всех наций. Ему, родившемуся при жизни Пушкина, ничего не стоило спросить «любезного собрата», как он называл меня в письмах:
— Вы, конечно, хорошо помните настроения конца, семидесятых годов…
— Петр Дмитриевич…
— Да-да, действительно… Я все забываю, что я вас значительно старше!
Под этим «значительно» разумелась разница в сорок два года!
И было как-то странно слышать, когда жена Петра Дмитриевича говорила ему:
— Петенька, не забудь надеть шарф: простудишься.
— Ах, матушка, точно я старик!
— Ну, все-таки.
— И, однако, — говорил Петенька, — приходите иногда в голову мысль, что, действительно, — время готовиться. Мой добрый друг, Виктор Гюго, умер восьмидесяти трех, Лев Толстой умер восьмидесяти двух, и эта граница уже приближается.
Эту границу П. Д. переступил: он родился в 1836, умер в 19201, на 85-м году жизни. В последний раз я видел его, помнится, в год его восьмидесятилетия. Он рассказывал, что начал два новых романа, но отвлекся третьей темой. Кроме того, ему мешала работать нога, которую он тщетно лечил водами:
— Вы воды (называет курорт) знаете? Не знаете? Напрасно, оч-чень рекомендую! Был там два раза, пользовался, все из-за моей ноги. Должен, однако, сказать, не помогло, даже еще хуже теперь стало. Оч-чень рекомендую, и сравнительно недорого.
Боборыкин был давним сотрудником «Русских ведомостей» (с 1878 по 1912); в год моего рождения он уже заведовал театральным отделом газеты. И понятно, что приехавший в Рим редактор пригласил позавтракать нас обоих: самого старого и самого молодого сотрудников. Нам троим было сто восемьдесят пять лет; из них на мою долю приходилось только тридцать пять.
Этот завтрак, в малом салоне отеля «Виндзор» на виа Венето, я очень люблю вспоминать. Я чувствовал себя только что вынутым из пеленок, хотя был в рабочей бархатной куртке: в то время эмигранты не носили визиток и смокингов. Соболевский и Боборыкин были одеты, конечно, европейцами, как в этот час одетыми быть полагалось. Петр Дмитриевич был в прекраснейшем настроении духа и говорил без умолку; Василий Михайлович был глух и, подливая нам вина, усиливался слушать. Я, конечно, почтительно молчал, — да и не было времени вставить что-нибудь в поток боборыкинской речи. Так мы просидели часа два или три, и я чувствовал, что изнемогаю. Соболевский и вида не подал, что он утомлен; как всегда, был серьезен, суховат, корректно-любезен. И хотя мы с ним условились после завтрака прокатиться по Риму и что-нибудь посмотреть, осуществить этого не удалось: Боборыкин окончательно нас заговорил.
Попрощавшись с Соболевским, который на другой день уезжал, мы вышли из отеля и пошли пешком. У Боборыкина была привычка старого человека: через каждый шаг останавливаться, поворачиваться к спутнику и продолжать беседу до точки; затем идти дальше До первой запятой, — и опять останавливаться для убедительности речи. Коротенькое расстояние между отелями мы продвигались не менее часа, да с четверть часа он меня задержал у своего подъезда, смущая вопросами, читал ли я его предпоследний роман и что могу о нем сказать. Романа я не читал, но доказал ему, что в свое время читал и «Китай-город», и «В путь-дорогу», и он этим удовлетворился. И домой я вернулся полумертвым от усталости, — вот каким молодцом и неутомимым говоруном был этот старый годами и бодрый телом и духом писатель, так основательно теперь забытый, впрочем, — полузабытый еще при жизни.
Сейчас имя, Боборыкина — синоним старозаветного, смешного и скучного; оно произносится с извиняющейся улыбкой, причем извиняют его за несомненную литературную порядочность. Но, конечно, три четверти его презрительных критиков никогда его не читали. А между тем романы Боборыкина, в особенности вышеназванные, совсем не плохи и в свое время читались с увлечением. И забыто одно высокое качество Боборыкина писателя, ныне не столь распространенное: его высокая культурность. Это был настоящий умница и европеец; умниц немало и сейчас, европейцев же в русской литературе было не так много.
Настоящим европейцем был и В. М. Соболевский, прозванный «джентльменом русской журналистики», законодатель и хранитель литературной этики, вместе с К. К. Арсеньевым2 и В. Г. Короленком.
Несмотря на даль времени, еще не все можно использовать в воспоминаниях; в моем небольшом архиву всегда сохранявшемся за границей, есть письма и документы, писанные рукою этих «хранителей чести», оглашению еще не подлежащие. Я счастлив, что они уцелели.
Но какова судьба архива В. М. Соболевского в России?
В восемнадцатом или девятнадцатом году ко мне однажды в Москве пришел красноармеец, молодой писатель, сейчас очень видный в советской литературе, и принес обгорелые странички, писанные моей рукой. Эти странички, узнав почерк, он успел вытащить из горевшего камина в доме Морозовой на Воздвиженке. В доме этом был размещен какой-то наряд красноармейцев, а так как была зима, то солдаты, не имея дров, топили печи и камины найденными в шкапах бумагами.
Это было мое письмо к Соболевскому, и печи топали его архивом. Сообразив это, мы попытались принять срочные меры, уведомив наркомпроса А. Луначарского о гибели, грозящей одному из замечательнейших архивов. Время было такое, что я даже не знаю, имело ли наше предупреждение какие-нибудь последствия и спасена ли хоть часть архива Соболевского.
Что в нем было? В нем могли быть письма сотрудников «Русских ведомостей», а их постоянными сотрудниками были, между прочим, Лев Толстой, М. Салтыков-Щедрин, Гл. Успенский, И. Тургенев, П. Боборыкин, П. Лавров, Н. Чернышевский, Вл. Соловьев, В. Ключевский, В. Короленко, М. Ковалевский, А. И. и А. А. Чупровы, Н. Чайковский, П. Кропоткин, П. Милюков, И. Мечников, К. Тимирязев, Н. Кареев, К. Кавелин, Б. Чичерин, П. Струве, К. Арсеньев, А. Кони, Г. Джаншиев, М. Стасюлевич, Н. Михайловский, — и это только незначительный список крупных имен, которые заношу по памяти без всякой системы. Из них Лев Толстой давал газете свои статьи с восьмидесятых годов до смерти, Салтыков с того же времени и также до смерти, а, впрочем, редкий из близких сотрудников, раз начав, не работал до смерти своей или смерти самой газеты. Можно добавить еще имена иностранцев — Георга Брандеса, Генрика Сенкезича, Т. Г. Масарика, Эдуарда Бернштейна, Артура Шницлера, Энрико Ферри; Ферри и Бернштейн были постоянными корреспондентами газеты.
Часть деловой переписки с этими людьми была, несомненно, в архиве Соболевского, наполовину или целиком погибшем. Правда, большая часть редакционной переписки разбрелась по архивам других редакторов, из которых остался в живых только один (А. Максимов3). Но где теперь эти архивы?
История «Русских ведомостей» еще не написана: основа ей положена недавно умершим в Праге их редактором В. А. Розенбергом. В этой будущей истории много страниц будет отведено В. М. Соболевскому.
ПРИМЕЧАНИЯ
править1 П. Д. Боборыкин умер в 1921. г.
2 Арсеньев, Константин Константинович (1837—1919) — критик, публицист, земский деятель.
3 Максимов, Александр Николаевич (1872 — после 1945) — постоянный сотрудник «Русских ведомостей» с 1902 г.