Лидия Авилова
правитьПышная жизнь
правитьОна маленькая. Ей всего три года. У нее дед Антон Губан, бабка Анисья, а мать ее зовут Матрешей. Отца она не знает; он ушел на заработки года два назад и пропал. Может быть, его уже и в живых нет. Все может быть. Поэтому и Матрешу, и ее, маленькую Любку, выгнали из дома свекра, так как баб и ребят и без них там много. Матреша теперь ни девка, ни вдова, ни замужняя и живет опять у своих родителей. Избенка у них крошечная, в новом порядке против господского сада.
Любка уже все знает и все может рассказать. Она не жалеет, что ее отец, Аким, пропал.
— Вихрь его возьми! — серьезно говорит она. — На кой он нам нужен? Мы и без него проживем!
— А дед у тебя хороший?
— Когда хороший, а то пьяный. Он, подлец, наш самовар в кабак утащил.
— Ну, а бабушку ты любишь?
— Бабка дура. Закутает голову, ничего не слышит. Совсем дура.
— Только мать хороша? Любка смеется.
— Знать, вправду, хороша?
— Лупоглазая! — немного конфузливо определяет Любка, и нельзя понять, похвала это или порицание.
Летом Любка весь день на улице. Мать сшила ей из лоскутков пестрый чепец с оборкой и это ее гордость и ее радость. Платье ее с замазанным передом надето на голое тело, ножонки босы, руки и лицо всегда грязны, но когда на ее голове чепец, она считает себя нарядной.
— Обрядилась! — говорит она и конфузится от своего собственного великолепия.
Кроме чепца, у нее есть еще сокровище: нитка черного бисера. Ее она надевает только по праздникам.
На улице у Любки всегда есть дело. Она гоняет кур, ловит котенка, возит в тележке подобие куклы, возится в золе, поднимая ногами облака пыли.
Кто бы ни проходил мимо дома Губана, все всегда видят Любку и редко кто не заговаривает с ней, чтобы посмеяться ее бойким ответам.
— Где мать-то?
— На поденной. Садовник придтить велел.
— А тебя чего не взял?
— Я, как захочу, сама пойду.
— Работать будешь?
— А то?
— А за что тебя сегодня, говорят, бабка била?
— Да ведьма! Вот и дерется. Право слово, ведьма старая. В окошечко избы показывается голова старухи Анисьи и сморщенное лицо ее ласково смеется.
— Да когда же я те, касатка? Что ты? Иди, умница, домой: дождик сейчас пойдет, замочит. Иди, желанная! Но Любка уже знает, что бабушке всегда кажется, что «сейчас пойдет дождь и замочит», и на ее зов она никогда не обращает ни малейшего внимания. Только послушайся ее и зайди в избу, и она сейчас же будет вычесывать Любке голову, а то, еще того хуже, снимет с нее платье, посадит голую на лавку, а платье в корыте выстирает и сушить повесит. Сиди и вой, пока высохнет. Не хочется голопузой-то на улицу выскакивать. Скажут: «бедная, перемениться не во что». А Любке это обидно, потому что она убеждена, что двор у них богатый. Когда ей в гостях предлагают угощение, она всегда пожимает плечами и немного презрительно улыбается и отворачивается.
— Пей чай, Любка.
— У нас дома свой чай-сахар.
— А пряника хочешь?
— У нас много всяких пряников.
— У вас, поди, и варенье варят?
— Варенья у нас страсть!
И хвастается она убежденно, и даже не может себе представить, чтобы у них не было чего-нибудь, что есть у других. И если кто-нибудь хочет сильно рассердить Любку, так рассердить, чтобы она бросилась драть и кусаться, ей говорят, что она бедная, что их двор самый последний, что ее бабка из нужды лапшу в самоваре варит.
Любка ругает бабку дурой, но она знает, что она «дошлая». Умеет заговаривать зубы и ворожить. Раскинет карты и сейчас скажет, где искать пропажу. К ней охотно обращаются, а она, поможет или не поможет, а глядишь, и заработает малость своим искусством. Случилось даже как-то, что за ней прислала соседняя помещица, когда у нее сильно разболелись зубы. Она заговорила, и барыне полегчало. Так ведь та бабке три рубля пожертвовала! Давно это было, но Анисья еще не может об этом забыть, как о самом значительном и счастливом случае в ее жизни. Теперь у Анисьи постоянно ломит голову, в особенности «к погоде». Она говорит, что ей «вступило», когда за недоимки уводили корову. А тут безвестно пропал зять, и не шею стариков свалилась лишняя обуза: дочь с внучкой. В один последний год она состарилась за десять. Внучка хороша, да заботы-то сколько! Любка смелая, и когда бабушка зазевается, а деда и матери дома нет, она часто уходит далеко от дома. Ее можно встретить на плотине или на аллее барской усадьбы, куда ее мать ходит на поденную работу, или по дороге в поле, где работает дед.
— Куда ты, паршивая! — кричат на нее встречные бабы. Собаки разорвут.
В усадьбе вся дворня знает Любку. При случае ее сажают с собой обедать. Она держит ложку в кулаке, строго и важно оглядывается.
— Хороши щи, Любка?
— У нас так же щи варят, — отвечает она. Сидит она всегда на коленях у кучера — это ее приятель. Он рассказывает ей, что, когда нет сена, он кормит лошадей своей бородой. Лошади отжуют, а она опять вырастет. Любка с любопытством перебирает пальчиками его бороду, действительно похожа на сено, и не знает, верить ли ей или не верить. Он же подарил ей зеленую пуговицу, которую кухарка пришила к ее платью с правой стороны груди. Эта пуговица так понравилась ей, что она стала бояться, как бы дедушка не утащил ее, как самовар.
— Пропьет, старый хрыч!
Любимое удовольствие кучера и всей дворни заставлять Любку ругаться и учить ее новым бранным словам.
Любка редко смеется, а все кругом нее хохочут. За ней часто приходит сам дед и уносит ее на руках.
— Пойдем, внученька. Пойдем, ягодка. Мы с бабкой-то о тебе стосковались. Куда наша Любка пропала? Не съели ли волки? И Любка обнимает деда за шею, прижимается к его щеке щекой и позволяет нести себя, куда он хочет.
Дед худой, сутулый, в зимней шапке, босиком. Ходит он осторожно, точно постоянно боится наступить на стекло. Глаза у него красные и всегда слезятся. Портки и рубаха из домашнего холста.
— Ты зачем же сюда, внученька, зашла? Ты бы дома сидела. Он несет ее и приговаривает, а она зажмурилась, уже сонная. Закачало ее.
Матреше некогда возиться с дочкой. Мимоходом она утрет ей нос или пригладит волосы, да так, что Любка едва не свалится с ног.
У Матреши никогда не умолкающая, никогда не забываемая обида. Она не хотела идти замуж за Акима, а ее выдали силой. Ну, вот что вышло! Другие живут, как люди, а она что? Ни жена, ни вдова. В селе над ней смеются, из мужниной семьи ее выгнали. Сундук с приданым был, — половину не отдали. У всех права, а у нее у одной никаких прав нет. Придет она домой с работы, ляжет ничком на лавку и воет. Любка подвернется, она ее оттолкнет.
— Не было бы тебя, ушла бы в город, в прислуги бы нанялась. У-у, постылая!
Бабушка подойдет и стыдит ее, стыдит. Дед замахивается, точно бить ее хочет, а она будто и не чувствует. Только уж если надоедят ей, то приподнимется и так взглянет на них, что они оробеют и оставят ее в покое.
Дед возьмет шапку и уйдет. А Любка стоит и смотрит на мать. Видно по глазам, что думает о чем-то, хочет понять: почему же она постылая? То-то дура мать! В город в прислуги собирается…
Любка не имеет понятия о том, что такое город и что такое прислуга, но она знает, что это что-то недостижимое, призрачное. Это не хуже ее чепца, нитки из бисера и даже зеленой пуговицы. Вот куда метит ее мать! Невольно сквозь напускную презрительность в душе Любки шевелится уважение к матери. Она даже немного робеет перед ней. Вот если бы Матреше вздумалось когда-нибудь приласкать Любку!
Когда Любке этого бессознательно хочется, она только стыдливо смеется.
Кто-то научил Любку новому слову. Оно короткое, звонкое, и Любка не знает, что оно скверное. Теперь все ее спрашивают:
— Кто твоя мать?
И она отвечает радостно и отчетливо. Матрена услыхала и принялась бить ее так, что дед с бабкой насилу отняли.
— Кто научил? — допрашивала Матреша. Но Любка заупрямилась или забыла. Она отвечала:
— Сама выдумала.
Матреше сказали, что если Аким умер, то его пачпорт перешлют в волостное правление. Она часто ходит узнавать, нет ли пачпорта, и всегда бежит назад в слезах, вытирая лицо фартуком. Чтобы испугать ее и посмеяться над ее страхом, кто-нибудь изредка сообщает ей, что Аким «объявился», сидит у себя дома и сейчас пришлет за ней.
— Врешь! — говорит она, а сама бледнеет и хватается за что попало, чтобы устоять на ногах.
— Увидишь, как вру. Сидит. В окно смотрит. Ужас и отчаяние придают Матреше силы.
— Убью я его! — говорит она холодно и спокойно. Ее дразнят.
— Сам он тебя раньше убьет. Не слепой и люди не без языка. Эти шутки дорого обходятся Матреше. Даже когда она убеждается, что над ней насмеялись, она не скоро приходит в себя и, крутя пальцем у левой стороны груди, уверяет, что у нее тут что-то оторвалось и покатилось.
Стоит зной, какого уже давно не было. Земля сохнет и трескается. Над деревенской улицей не опускается пыль, а так и держится в воздухе, а на дороге она глубокая, мягкая, горячая. В ней роются куры и садятся в нее, распустив крылья. Кроме кур, на улице никого больше нет. Даже собаки попрятались в тень. Солнце описывает по небу свой самый большой путь и уж как заберется с утра в вышину, так и льет оттуда светом и жаром до самого вечера. Пруд стал мелкий и ушел от берегов. Из колодцев стало трудно доставать воду, а все обычные лужи и трясины так высохли, что от них и следа не осталось, только земля там покрылась целой сетью широких трещин. Прилетит туда воробей, попрыгает, повертится.
— Чирик!
Где вода? Воды нет. Надо лететь напиться в пруду. Экая досада!
Стадо возвращается домой, окутанное тучей. Издали можно подумать, что где-то пожар, так густо и черно, и высоко, точно дым, поднимается пыль. Овцы чихают и кашляют, коровы ревут. Кажется, что вот сейчас это стадо вытянет в свои засохшие, запыленные глотки остаток пруда и уж негде будет напиться и воробью.
Давно не было такой жары и суши, а народ как раз весь на работе: убирают сено. Антон с самого начала сенокоса пьян с утра до ночи, но так как пьянствовать в это время освящено обычаем, то Анисья с этим мирится и только по обычаю же журит своего старика, когда он возвращается домой. Сама Анисья из дома уже давно не отлучается. Целый день возится в избе или около избы и изредка окликает Любку.
— Любка, ты где? Иди, касатка, домой, дождик сейчас пойдет, замочит. Иди, умница!
Любка, по обыкновению, не идет, но она и не убегает никуда, и не шалит, и даже не играет. Она тихо сидит, как курица, в горячей пыли и с чем-то молча возится, лениво без увлечения. Почему-то она теперь кажется совсем маленькой, беспомощной, и даже трудно узнать ее русую головенку без чепца и ее бледное, почти чистое личико.
Любка больна животом. Надо бы свезти ее к доктору, да до больницы шесть верст и время такое тесное: лошадь занята, дед пьян, мать работает. Да ничего: выдуется! Боль детская. По всему селу ребята хворают. На то они и ребята. Беспокоит Анисью только то, что Любка ничего не хочет есть, а только пьет и пьет воду. Без еды умрешь. И поэтому она все придумывает, чем бы соблазнить внучку.
— На лучку-то. Зеленый лучок, сладкий! Ты его с хлебцем. Я сольцы посолю.
Что-то ей скучно. Не хочется даже ругаться. Бабка берет ее в избу и укладывает на лавку. Она там поспит и опять выползет. Приходит ей в голову, что хорошо бы отправиться на усадьбу. Может быть, там кучер коляску моет. Как-то раз он ее мыл, а она смотрела. И все время они перекликались. Она крикнет:
— Дядя!
А он ей:
— Ась?
Она опять:
— Дядя!
А он опять:
— Ась?
Она громче, и он громче. Она протяжно, и он протяжно. Да так без конца.
А потом он поднял ее, посадил в коляску и закатил ее в сарай.
И пошла бы, да ноги что-то не ходят: слабые. Слышно ей, что на пруду крик и гам. Это ребятишки купаются. Купаются они теперь целый день, благо раздеваться не долго.
Любка знает, как это весело, но сама еще не купалась, а полоскалась как-то в луже, рядом с прудом. Там не утонешь. Так же весело было, но очень уж она замаралась, пришла домой вся в грязи.
Лихо купаются мальчишки! Заберутся на перила моста и оттуда летят в воду. Эти ничего не боятся! Смотреть на них жутко, но и интересно. Пошла бы, да не хочется.
Пробует она пореветь, да и реветь лень и бесполезно, потому что никто не слышит.
Но вот опять идет бабка и неожиданно начинает окутывать ее платком.
— Нездоровится, а на ветру сидишь. Как бы не охватило, бормочет она.
Любка не протестует: давно не приходилось ей ходить в этом теплом платке, и ей кажется, у нее в нем богатый вид. Она даже улыбается от удовольствия. Знакомое чувство гордости всем великолепием ее жизни на миг заглушает нездоровье и скуку. Хоть бы пошел кто-нибудь мимо и увидал бы ее!
Бабка, должно, переделала все свои дела: села на порог избы и дремлет.
А солнце закатилось высоко, высоко и, кажется, остановилось. Неподвижны в воздухе зной и духота.
Дед убрал сено и пропил его почти все. Анисья сама ходила к лавочнику Петру Степанову, кланялась в пояс и умоляла, чтобы он, если ее старик будет еще предлагать купить у него сена, гнал бы его, пьяницу, в шею и денег бы ему не давал. С той же просьбой ходила она и к другим купцам и всюду кланялась, плакала и проклинала мужа на чем свет стоит. Над ней все смеются.
По вечерам у Губанов стон стоит от брани, крика и слез. Кончается это тем, что Антона выталкивают на улицу без шапки и он долго топчется перед своей избой, с трудом удерживая равновесие, и с недоумением разводит руками.
— А хозяин кто? — рассуждает он сам с собой. — Я хозяин. Это как же? Хозяина, да вон? Кто смеет? А не смеет этого никто. И уверившись в своих правах, он идет назад в избу и кричит:
— Старуха! Хозяин идет! Покоряйся!
Любка лежит на печке и слушает. Она все не поправляется, и так извелась, что от ее крепкого, ладного тельца остались только кости да кожа. Но Анисья верит, что ей теперь скоро будет лучше: у тетки Ульяны нашлись порошки из больницы и она охотно пожертвовала их Любке, так как они ей давно больше не нужны. Ульяна давала их своему ребенку, а тот с год уже как умер, но не от порошков, а от того, что он белены наелся. Няньку его, Маньку, отходили, а он умер. А пороши хорошие и хорошо помогали. Чем еще ехать за ними, а они уж тут.
Любка охотно принимает лекарство, потому что гордится, что ее лечат. Это льстит ее самолюбию. Гордится она и тем, что мать об ней ревет. Матреша не верит, что Любка может поправиться.
— Чернеть стала, — говорит она, — лицо землей подернулось.
— Как Любка умрет, я и уйду, — грозит она старухе Анисье. — Мне уж место выходит…
Ревет она, что Любка умирает, и ревет о том, что, когда она развяжет ей руки, ей, пожалуй, не выдадут пачпорта их волостного. Ведь у всех права, а у нее никаких прав нет. Навязали ей силой мужа Акимку, он пропал где-то, и она должна пропадать. Ни жена, ни вдова, ни девица. Писарь говорит: нельзя такой пачпорта дать. Таких, будто, и не бывает совсем. Смеется, что ли? Как же не бывает, если она именно такая и есть? Такое, говорит, ты существо, что тебя ни под какой закон не подведешь.
От таких слов у Матреши обрывается и закатывается сердце. Если волостной писарь и шутит, то поди-ка поищи свой закон! Захочет, и шутка крепче закона ее дома свяжет. Любка совсем не хочет умирать. Вся ее жизнь продолжает ей казаться богатой, красивой и нарядной, а о смерти она никогда и не думает и думать не умеет. Только когда мать говорит: «Умрет Любка. Чует мое сердце», — ей становится немножко неприятно и она пожимается.
Заходит иногда соседка и спрашивает:
— Любка-то еще не умерла?
Если никого нет в избе, Любка сама приподнимается и отвечает:
— Нет.
— Полегче тебе, что ли?
— Не знаю.
— Как, ты все жива?
Но хотя этого еще никто не знает, Любкина судьба решена: она не умрет на этот раз. Она выдулась.
Дед и мать опять на работе в поле. Убирают рожь. У бабки ломит голову, и она вся закуталась большим теплым платком и ничего не слышит. Любка выползла на порог избы, оглянулась по сторонам и еще робко, еще слабо улыбнулась солнцу, теплу, зеленым деревьям, пыльной дороге, веселым воробьям и озабоченным курам. Она стоит на своих исхудавших ножонках, а ее пошатывает. Наклонилась было, за комочком земли, чтоб запустить им в петуха, и неожиданно крепко села на землю. Удивилась и теперь сидит, смотрит и слушает. Плывут облака по небу, зеленой стеной стоит через дорогу господский сад, и там, где-то, звонко лает собака. Кричат, купаясь, ребята на пруду. А над самой ее головой, на ветле, возится какая-то большая птица и все машет крыльями и точно срывается и падает и старается удержаться. По дороге идет старик нищий с сумкой за плечами; в руке высокая палка. Он не глядит на Любку, а все-таки немного страшно: как бы не унес. И вдруг из-за угла сада быстро выскакивает лошадь, а за ней дрожки, а на дрожках Любка узнает своего друга-кучера. Он катит прямо к ней и тоже не глядит в ее сторону, а Любке хочется, чтобы он заметил ее, и она поспешно встает и машет руками. Кучер осаживает лошадь и останавливает ее.
— Любка! Аль ты жива? Она бежит к дрожкам изо всех сил, с испуганным лицом и поднятыми плечами, готовая упасть на каждом шагу и не падая только по какой-то странной случайности. Ее ноги спотыкаются, заплетаются, семенят на месте, но она все-таки подвигается вперед и, наконец, падает на руки кучера. Он поднимает ее и сажает перед собой.
— Ишь ты! Выздоровела, — удивляется он. — А весу в тебе никакого не осталось; что твой воробей.
Любка стыдливо смеется и заглядывает ему в лицо.
— Покатать, значит?
И они едут.
— Эй! — кричит кучер нищему, который бредет впереди, и тот испуганно отскакивает в сторону. Разбегаются с дороги куры и прыскают из-под ног лошади воробьи. Сбегаются собаки, прыгают и у колес, и у лошадиной морды, лают, задыхаются от злобы. Баба с коромыслом остановилась и ждет, когда промчатся дрожки. Взапуски припустила за ними стая мальчишек.
Любка вся сжалась и притаила дыхание. Оголившиеся исхудалые грязные ножонки ее торчат в сторону, руками она уцепилась за одежду кучера; ветер треплет ее волосы, а бледное, изморенное лицо ее выражает растерянность блаженства. Какой почет! Какая слава! Вот когда гордость ее вполне удовлетворена!
Гордость маленькой, ничтожной, еле живой Любки, в ее богатой, пышной, великолепной жизни.
Печатается по изданию: Образ человеческий. М: Книгоиздательство писателей в Москве, 1914.
Источник текста: Л. А. Авилова(1864—1943). Рассказы. Воспоминания. Издательство «Советская Россия», 1984.
Подготовка текста: Тамара, декабрь 2003 г.