Путешествие через Татарию, Тибет и Китай в 1844, 1845 и 1846 годах (Гюк)

Путешествие через Татарию, Тибет и Китай в 1844, 1845 и 1846 годах
автор Эварист Регис Гюк, переводчик неизвестен
Оригинал: фр. Souvenirs d’un voyage dans la Tartarie, le Thibet, et la Chine pendant les années 1844, 1845 et 1846, опубл.: 1850. — Источник: az.lib.ru Русский перевод 1866 г. (без указывания переводчика).

Эварист Регис Гюк править

Путешествие через Татарию, Тибет и Китай править

в 1844, 1845 и 1846 годах править

Souvenirs D’un Voyage Dans La Tartarie, Le Thibet Et La Chine Pendant Les Annees 1844, 1845 Et 1846 править

ГЛАВА I. править

Французская миссия к Пекине. — Царство Униот. — Приготовление к путешествию. — Татарско-китайская гостинница. — Самдаджемба. — Сайн-Ула, «добрая гора». — Ночлег в пустыне. — Большой императорский лес. — Буддистские монументы на вершинах гор. — Топография царства Гешэктэна; характер его жителей. — Золотые рудники. — Окружности города Толон-Нора.

В Декане французская миссия процветала в царствование первых императоров манджурской династии; но когда с 1799 года Киа-Кинг, пятый из этой династия, начал преследовать христиан, миссионеров прогнали или казнили, и миссия пришла в совершенный упадок. Сильно волнуемая тогда Европа не подала дальним единоверцам помощи, их совершенно — забыли так, что французские лазаристы, по прибытии в Пекин, нашли там только весьма ничтожные остатки бывшей миссии. Многие христиане искали спасения от преследования китайского правительства по той стороне большой стены, в степях монгольских; они рассеялись там и сям и, с дозволения Монголов, кое-где повыстроились, оставшись там на оседлую жизнь. Не многие миссионеры поселились между ними, терпением и твердостию не допустили их разъединиться и из Монголии, управляли прежнею пекинскою миссией, предоставив ее надзору некоторых китайских лазаристов; они не могли возобновить свою деятельность в Пекине в прежнем виде потому, что одно их присутствие подвергло бы большой опасности едва возродившуюся миссию.

Посещая выселившихся китайских христиан, мы останавливались в степях кочующих Монголов, в так называемой Джао-Ти «стране травы». Нас приняли гостеприимно в шалашах этого кочующего народа, мы ближе узнали его, полюбили и решились проповедывать ему Евангелие. С тех пор мы с большим [2] рвением начали изучать монгольский язык. — В 1842 году учрежден апостолический викариат для Монголии.

В 1844 году прибыли курьеры из Си-Ванга, небольшой китайской деревни, лежащей на севере от большой стены, почти в суточном расстоянии от Сюэн-Гоа-Фу. В Си-Ванге находится небольшое христианское селение, в среде которого живет апостолический викарий. Прелат предписывал нам предпринять вскоре большое путешествие. Нашей задачей было изучить характер и нравы Татар, и по возможности назначить пределы викариата. Для этой поездки нам нужны были верблюды и мы послали незадолго перед тем обращенного в христианство ламу добыть их в степях царства Наймана. Между тем мы занимались сочинением некоторых монгольских книг, — торопясь окончить их до его возвращения..

Наконец окончили мы небольшие молитвенные и учебные книжки, а наш молодой лама все еще не возвращался. Так как мы его ожидали со дня на день, то мы оставили долину черных вод, Гэ-Шуй, решившись ожидать его в Пи-ли-кей, т. е. в близко лежащих друг от друга оврагах, потому что эта местность доставляла нам больше удобства для приготовлений в путь. Мы ждали довольно долго; осень проходила, погода становилась холодней, и мы начали опасаться, чтобы зимняя стужа не застала нас среди монгольских степей. Мы отправили одного из наших учеников отыскивать молодого ламу и наших верблюдов. Он вернулся в назначенный день, — но, к сожалению, его розыски были безуспешны: он узнал только от одного Татарина, что лама несколько дней уже был на обратном пути.

«Как это случилось», сказал наш посланный, «что я пешком прибыл прежде, чем он на верблюдах? Они отправились гораздо ранее меня, а я возвратился скорее. Почтеннейшие отцы, имейте не много терпения и я ручаюсь, что он прибудет е верблюдами». Мы прождали еще несколько дней и должны были отправить вновь скорохода, чтоб узнать точнее про нашего ламу.

Между тем мы все еще находились в Пи-ли-кейских оврагах, татарской стране, находящейся в зависимости от Униотского царства. Мы говорим царства, потому что глава этого племени имеет титул ванга, т. е. царя. Страна эта испытали многие большие перевороты. Теперешние жители рассказывают, что прежде земля их была обитаема корейским племенем, которое, побежденное после долгих войн, удалилось на полуостров, [3] лежащий между Желтым и Японским морями, называемый ныне Кореей. В тех частях Монголии не редко встречаются следы больших городов и развалин замков, схожих с европейскими средних веков. При разрывании земли попадаются нередко щиты, стрелы, земледельческие орудия и урны, в которых иногда находят корейские монеты. Китайцы заняли эту страну только с половины XVII столетия. Тогда еще горы были покрыты лесами, на зеленых — лугах долин раскидывались шалаши монгольских пастухов. За небольшую подать дозволили они Китайцам обработывать обширные свои земли; но мало по малу оседлые подвигались вперед, и Татары наконец должны были уступать им и перегонять стада свои с одного пастбища на другое. С тех пор страна приняла другой вид: Китайцы вырубили леса, выжгли луга и земля потеряла свою прежнюю плодородность.

Теперь этот край, вдоль и поперек, заселен Китайцами, которые своей опустошительной системой довели его до бесплодия. И климат вероятно от этого стал гораздо хуже. Особенно вредно влияет здесь засуха, бывающая почти каждую весну. Когда начинаются ветры, небо становится сумрачно; буря усиливается со дня на день и страшные ураганы свирепствуют иногда до наступления лета. Пыль взвевается столбами, наполняя всю атмосферу густым туманом; мрак иногда так велик, что в самый полдень не видно протянутой руки; но за то можно захватить горстью пыль. За этими ураганами следуют проливные дожди, такие, что кажется целые облака обрушились. Тогда весь край обращается в океан ила, стекающего с гор и уносящего все, что встречает на пути. Земля скоро высыхает, но жатва пропала; поля покрыты илом, изрыты камнями и негодны к обработыванию. В этой несчастной стране тоже часто выпадает град, такой сильный, что мы видели ядра в 12 фунтов весом. В 1843 году, в один летний день, поднялась сильная буря, в воздухе слышен был страшный шум, и не далеко от дома, где мы жили, упал кусок льда величиною с мельничный жернов. Льдину разбили топорами и она растаяла только через три дня. От засухи и наводнения иногда наступают голову да, уносящие много народу. Голод, бывший в 12-й год царствования Императора Тао-Куанга (Император Тао-Куанг, «блеск ума», был шестым из династии Манджуров; он умер в 1851 г. Наследником его был девятнадцатилетний сын, который царствование свое назвал Гиэн-фонг «всеобщее блаженство».), т. е. в 1832 г., — был ужаснее [4] всех прежних. Китайцы рассказывают, что все жители исполнены были предчувствием какого-то страшного бедствия, но никто не мог разгадать какое именно. Уже зимою 1831 г. распространились смутные слухи: У-фу, у киунг; Гуэ ман шан, ку ман чуан, т. е. «в наступающем году не будет ни бедных, ни богатых, кровь будет течь с гор, долины будут наполнены костями». Эти слова были во всех устах, даже дети повторяли их в своих играх. Люди были в волненьи и тревоге, сами еще не зная почему. Так наступил 1832 год. Ни весною, ни летом не было ни капли дождя, а перед жатвой выпал сильный град, уничтоживший все плоды. Настала большая нужда. За небольшое количество ржи отдавали дома, поля, скотину; хлеб продавался почти на вес золота, люди ели траву, а когда не находили и той, рыли и ели коренья. Так исполнилось предвещанье! Многие умирали на горах, где они искали траву; дороги были усеяны трупами; дома опустели, целые деревни повымерли до последней души. На самом деле не стало ни богатых, ни бедных: ужасный голод сравнил всех.

В этой печальной стране ожидали мы скорохода, посланного в царство Найман. Он не вернулся, к сроку и еще много времени прошло, но ни лама с верблюдами, ни курьер но являлись. Мы доведены были до крайности, не могли долее оставаться в этом положении и начали думать о других мерах к поездке. Назначив день, мы решили отправиться в путь, в сопровождении лишь одного христианина, располагавшего тележкой, до Толон-Ноора, отстоявшего в 50 милях от оврагов; оттуда, отослав провожатого, мы хотели продолжать дорогу одни. Этот план встревожил всех христиан. Им казалось непонятным, как двое Европейцев рискуют предпринять большое путешествие без проводников, в незнакомой стороне, где и без того не совсем безопасно. Но мы имели основание настоять на нашем решении. Китайцев мы не желали иметь проводниками; мы сочли необходимым сбросить те узы, которыми Китай связывает христианских проповедников. Излишняя предусмотрительность или, лучше сказать, робость Китайцев могла нам между Татарами принести лишь одни затруднения.

В воскресенье вечером все было готово; утром мы хотели выехать. Мы увязали уже наши маленькие чемоданы и христиане собрались распрощаться с нами. Вдруг, к удивлению всех, вернулся наш посол; по его печальному лицу было видно, что он принес плохие вести. «Мои духовные отцы», сказал он, [5] «все потеряно и вы ничего не должны ожидать; дела плохи. В царстве Найман нет верблюдов для святой церкви. Лама верно убит и я думаю, что злой дух этому причиною».

Сомнение и опасение действуют на нас гораздо мучительнее, чем известность неудачи. И эта неприятная весть освободили нас от безызвестности, в которой мы находились. Мы настаивали на своем решении и, распростившись с христианами, легли спать. На другой день должна была начаться наша кочующая жизнь.

Около полуночи мы вдруг услыхали голоса и какой-то шум: вскоре за тем начали стучаться в нашу дверь. Мы вскочили отворить: перед нами был наконец молодой лама с верблюдами. Обстоятельства переменились — и отъезд отложен был до вторника. Мы хотели бросить тележку и ехать верхом совершенно по татарски. Мы опять легли, но не могли заснуть от радости думая все, как бы нам лучше устроить свой маленький караван. Но почему не возвращался лама так долго? Он рассказывал утром, что на дороге заболел и долго пролежал; по выздоровлении купил верблюдов, но одного у него украли и он получил его обратно только после продолжительной тяжбы.

В понедельник мы делали последние приготовления: поправили палатку, приготовленную из синего полотна; наши друзья нарезали большой запас длинных деревянных гвоздей, починили большой медный котел и таган, свили веревки и починили посуду для верблюдов. Во вторник утром все было готово; оставалось только взнуздать верблюдов, продев им сквозь ноздри деревянные палочки. Этим занялся молодой лама. Бедные животные страшно кричали при этой мучительной операции. Все христиане сбежались около ламы в кружок; желая видеть, как он уберет и нагрузит верблюдов; это было для Китайцев невиданное зрелище.

Когда все было готово, мы отпили чай и пошли в часовню. Христиане пропели прощальный гимн; мы простились с ними и отправились в путь. Самдаджемба, — тибетское имя погонщика наших верблюдов — важно сидел на маленьком черном лошаке и ехал впереди; за ним шли оба нагруженные нашим багажом верблюды, потом ехали мы; оба миссионера Гюк и Габэ: первый на большой верблюжьей самке, другой на лошади.

Мы условились устроить в нашей наружной жизни все по татарски и сбросить с себя все китайское. Но эта перемена должна [6] была происходят медленно-особенно потому, что первое время, мы находились еще между Китайцами, нравы которых совершенно отличались от татарских. Первый день мы должны были ночевать в гостиннице, содержимой старшим законоучителем в оврагах. Но караван наш, вопреки нашему ожиданию, сначала, медленно подвигался вперед; ибо мы, как новички, не умели хорошо ездить на верблюдах и управлять ими; мы должны были часто останавливаться — поправлять то или другое, и поэтому-то, конечно, мало уехали.

Сделав около 35 ли (Ли — китайская мера расстояния, равная 1/16 географической мили.), мы из оседлой местности прибыли в «страну травы» (Джао-Ти), т. е. в необитаемую степь. Отсюда езда пошла быстрее, потому что верблюды, привыкшие к степи, идут по ней скорее, чем по обитаемой местности. Скоро мы должны были вскарабкаться на высокую гору; верблюды вознаградили себя за такое усилие, щипая попадавшуюся по дороге траву. Нам стоило большого труда гнать их далее, так, что мы криком перепугали лисиц, которые, выбежав из своих нор, убегали от нас. С вершины крутой горы мы увидели глубоко в низу лежащий китайский постоялый двор Ян-па-эйль. Дорога к нему шла прямая; нам стоило только держаться течении небольших ручейков, начинавшихся на скате горы и соединявшимся внизу в красивую реку, извивавшуюся кругом гостинницы. Хозяин ее, или, чтобы выразиться по китайски, интендант кассы, приветствовал нас.

Там и сям в Монголии, в особенности же в смежной с Китаем полосе, встречаются среди степей постоялка дворы, имеющие совершенно особенное устройство. Это обыкновенно большой, обнесенный забором четвероугольник, по середине которого стоит дом вышиною футов в 10, не деревянный, не каменный, а просто землянка. По обеим сторонам в нем находятся несколько маленьких плохих комнат, остальное составляет одну большую залу, которая служит кухней, столовой и спальней. Путешественники тотчас по прибытии вводятся в эту грязную, вонючую, закоптевшуюся от дыма горницу, где им предлагают канг. Это род печи, занимающей три четверти залы, около 4 футов вышины и с плоскою поверхностью, которая выстлана рогожею; богатые кладут еще на нее шерстяные ковры или меха. На [7] передней стороне ее устроены три большие котла, в которых путешественники приготовляют себе пищу. Топка устроена так, что теплота распространяется равномерно по всему кангу и потому даже в зимние стужи на них довольно, жарко. Хозяин сейчас предлагает каждому проезжему, как он покажется, взойти на этот канг. Там садятся за большой, стол от 5-6 футов вышины, перекрещивая ноги так, как это делают наши портные; В нижней части залы суетятся прислуга гостинницы и гости, подкладывая дрова и приготовлял чай и тесто. Такой канг представляет в китайских гостинницах оживленную и довольно живописную картину; там пьют, едят, курят, играют, кричат, а иногда и дерутся. Днем это — трактир и игорный дом, вечером — спальня. Проезжие выстилают свои одеяла (полагается, что каждый, имеет с собой в дороге постельные принадлежности) или покрываются — своим платьем. Когда очень много гостей, они ложатся в два ряда, друг к другу ногами. Все лежат: но из этого еще не следует, что они спят: иные конечно храпят изо всей мочи, другие же пьют чай, курят или громко разговаривают. На эту фантастическую сцену, производящую на Европейца особое впечатление, тусклая лампа бросает лучи света, слабо освещая ее. Лампа не отличается изящностью: обыкновенно это разломанная чашка, наполненная вонючим маслом: в нем плавает змееобразно извитый длинный фитиль: Такой фарфоровый черепок стоит в щели стены, укрепленный с обеих сторон кусками дерева.

Услужливый хозяин уступил нам свою каморку; мы охотно поужинали в ней, но не хотели там спать. Ведь мы были монгольские путешественники, имели красивую палатку и хотели без дальних отлагательств попробовать, как мы с нею справимся. Против этого никто ничего не мог возражать; все знали, что мы делаем это не из пренебреженья гостинницей, а из желания не отступать от обычая кочующих. И так мы уставили палатку, разостлали козлиные шкуры и развели огонь, ибо ночи становились уже холодны. Мы еще не заснули, когда «инспектора темноты» (ночной сторож) забарабанил на тамтаме или котле. Громкое эхо тамтама раздалось в соседних долинах, пугая диких зверей и отгоняя их от жилищ.

Мы встали еще до рассвета, оттого, что нам предстояло довольно важное дело: обменить китайское платье, которое мы носили, на другое. Все миссионеры во время пребывания в Китае по наружности ничем не отличаются от частных людей. Это [8] ставит их в невыгодное положение, особенно когда дело касается их служебных обязанностей. Между Монголами «черный человек», ораторствующий о религиозных предметах, будет осмеян или даже подвергнется презрению. Татары зовут «черным человеком» (гара-гуму) всякого не духовного, быть может потому, что они носят волосы, тогда как духовные — белоголовы: они стригутся так мелко, как будто головы их выбриты. Черный человек, по их понятию, должен заботиться только о светских делах; религиозные же предметы его не касаются: они принадлежат исключительно одним ламам. Мы не имели более повода носить гражданское платье Китайцев и заменили его другим, соответствующим нашему духовному сану. Взгляд апостолического викария на этот предмет, высказанный им в его приказах, соответствовал нашему желанию. Мы поэтому выбрали гражданское платье, которое носят обыкновенно тибетские ламы, а не то, которое они надевают, служа в погодах или присутствуя на религиозных церемониях. И еще потому мы выбрали это платье, что наш молодой проводник Самдаджемба носил такое же.

Мы объявили Христианам в гостиннице, что впредь не намерены одеваться как китайские купцы, на оборот даже желаем отрезать наши косы и обстричь волосы. Это решение опечалило их; у некоторых даже показались слезы. Иные старались отговаривать нас от этого, но их патетические речи не произвели на нас никакого действия; мы взяли ножницы, подали их Самдаджембе и он в одну минуту отрезал длинные косы, которые мы не стригли со времени отъезда из Франции. Мы надели желтый сюртук, застегивающийся пятью золотыми пуговицами на правой стороне, перевязались красным поясом и сверху надели еще красный кафтан с маленьким воротником фиолетового бархата. Желтая шапочка с красною кистью дополняла наш костюм.

Подали завтрак. — Наши друзья были скучны и печальны: они говорили очень мало. Когда хозяин подал рюмки и чашу с теплым китайским вином, мы ему объявили, что с этого дни должны вести совершенно другой образ жизни.

«Убери вино и жаровню, мы не пьем более вина и не нуждаемся в трубке», сказали мы. «Ты знаешь», прибавили мы смеясь «что благочестивый лама не употребляет ни вина, ни табаку».

Но китайские христиане не были расположены смеяться; они вытаращили глаза и ничего не сказали. Видно было, что они нас сожалели. Они были убеждены, что мы погибнем в степях [9] монгольских с голода и других бед. После завтрака прислуга гостинницы сложила наши палатки, нагрузила наши верблюды и приготовила все к дороге: мы же, пока взяв несколько кусков хлеба, размоченных в водяных парах, пошли к берегу рвать дикий крыжовник для закуски после завтрака. Вскоре известили нас, что все готово. Мы сели на верблюды и поехали дорогою, ведущей в Толон-Ноор; нашим единственным проводником был Самдаджемба.

Таким образом мы очутились в совершенно другом свете и без проводников. Здесь не было уже следов, по которым ходили бы другие миссионеры; мы были в стране, где никто еще не проповедывал Евангелия. Мы не встречали более христиан, охотно оказывавших нам разные услуги; мы были предоставлены самим себе, среди неприязненной нам страны, должны были сами заботиться обо воем и не могли надеяться услышать на пути дружеский или братский голос. Впрочем, что в этом? мы были бодры и веселы и шли уповая на Того, Кто Сказал: «Идите, учите и проповедуйте всем народам».

Самдаджемба был, как сказано, нашим единственным спутником. Этот молодой человек не был ни Китаец, ни Татарин, ни Тибетанец; но по первому взгляду на него можно было узнать, что он принадлежит к большому Монгольскому племени. Он имел широкий заостренный нос, большой прямой рот, толстые выдающиеся губы и бронзовый цвет кожи; в выражении лица его было что-то дикое и неприятное. Когда он своими маленькими глазами, сверкающими из-под больших безволосых век смотрел на нас, взгляд его внушал и опасение и доверие. На этом странном лице ничего однако не было резкого: ни злоумышленной хитрости Китайца, ни вольности и бодрости Монгола, ни сознанья сил своих, как видно на Тибетанце; в нем было всего по немножку. Самдаджемба был Джягур. Мы будем иметь еще случай говорить о родине нашего проводника.

Самдаджемба, будучи 11-ти лет, убежал из монастыря своего наставника ламы, потому что тот наказывал его очень сурово; он бродяжничал несколько лет то в монгольских степях, то в китайских городах. Понятно, что такая Жизнь нисколько не смягчила его природной дикости; его ум остался не развитым. За то он мог похвалиться чрезвычайно развитыми мускулами и силою, которою и умел пользоваться. Когда Габэ наставил и крестил его, он вступил на службу к миссионерам; [10] предпринятое нами путешествие вполне соответствовало его любви к скитальческой жизни и приключениям. Как вожатый по монгольским степям он доставлял нам мало пользы; сторона, в которую мы пустились, была ему знакома не более нашего. Мы должны были рассчитывать только на наш компас и отличную карту Андриво Гуйона.

С тел пор как мы оставили гостинницу Ян-па-эйль, мы беспрепятственно ехали вперед и все шло хорошо, за исключением нескольких проклятий, полученных нами от китайских купцов при въезде на одну гору. Купцы везли тяжелые телеги, запряженные многими мулами; увидя наших верблюдов, мулы заортачились, причем опрокинули несколько возов; произошла страшная кутерьма и проклятия посыпались градом на нас и наши желтые платья.

Гора, на которую мы въехали, называется Саин-Ула, «добрая гора», вероятно потому, что она составляет чистую противоположность тому. По всей стране она пользуется плохой славой: на ней случаются много несчастий и частые разбои. Мы вскарабкались на нее по клочковатой крутой дороге, мерзкой самой по себе, да еще пересекаемой многими скалами, делающими ее совершенно непроходимою. Почти на половине расстояния стоит храм, посвященный Саин-Най «доброй старухе»; в нем живет старый монах, который изредка посыпает землею самые неровные места дороги, за что получает от проезжих небольшое вознаграждение, чем и кормится.

После трехчасового карабканья на гору, мы очутились наконец вверху ее, на возвышенной равнине, которая тянется с востока на запад, на расстояние суточной езды; с севера во юг она тянется неравномерно. С высоты ее далеко внизу, видны, как в татарских долинах, шатры Монголов, расположенные подобно амфитеатру на возвышенностях холмов; кажется, как будто там стоит множество пчелиных роев. На скате горы начинаются многие реки. Между прочими легко узнать Шара-Мурэн, или желтую речку (не смешив. с китайской Гоанг-Го), змееобразное русло которой, можно проследить по всему царству Гешектэн. Протекая через ото последнее и Найманское царство; она пересекает столбовой барьер в Манджурии и течет по направлению с севера на юг к морю; у устьев своих она зовется Леао-Го.

"Добрая гора " известна также своим холодом: каждую зиму [11] погибают от него много путешественников. Иногда погибают целые обозы, вторых напрасно ожидают внизу; при розысках находят как людей так, и животных замерзшими. К этому присоединяются еще опасности, со стороны разбойников и хищных животных. Первые имеют там свои притоны, в которых поджидают путешественников, едущих в Толон-Ноор или возвращающихся, оттуда. Горе тому, кто попадается этим разбойникам: они отнимают не только денег и верблюдов, но и платье, так, что он от холода и голода умирает мучительною смертию. Они обращаются при этом с величайшею вежливостию, не подставляя людям заряженного ружья к груди и не требую от него его имущества грубыми словами. Скорее они очень скромно подступят к путешественнику и говорят ему: «Милый мой старший, брат, мне трудно идти пешком, не хочешь ли дать мне свою лошадь; у меня то же нет донес: одолжи мне свой кошелек; сегодня также очень холодно; ты можешь дат мне свое платье». Исполняет ли «старший брат» их желания, они скажут ему; «очень благодарны, брат»; если же он уклоняется — его принуждают исполнить, иногда и убивают.

Мы находились еще на возвышенности, а солнце стояло низко; надо было заботиться о ночлеге. Прежде всего следовало сыскать топливо, воду и корм для животных, а при плохой славе «доброй горы»; желательно было еще найти отдаленное, безопасное место, потому что нас мучила опасность со стороны-разбойников. Мы еще были новичками в кочующей жизни и что стали бы мы делать без лошадей и верблюдов? Наконец мы выбрали низменное место, окруженное деревьями; верблюды опустились на колени мы сняли с них багаж и попробовали разложить свою палатку на ровном месте, у опушки императорского леса, у корня столетней сосны, возле которой журчал ручеек. Постройка нашего маленького полотняного дворца стоила нам много хлопот; однако — хотя сначала она шла медленно, потом лучше и лучше, пока наконец не уладилась совсем хорошо.

Покончив эту первую работу, следовало устроить нашего ночного караульщика. Мы забыли сказать прежде, что такое существо находилось в нашем караване. Мы вбили в землю большой крюк по его головку, через которую продето было кольцо; Арсалан был привязан к цени, а цепь соединена с кольцом. Арсалан по татарско-монгольски значит лев; его обязанность, громко лаять, чуя приближение чужого. Этим мы сделали. сколь [12] возможно безопасным ночлег наш. Связав несколько пучков хворосту, мы пошли искать арголов. Так называются у Татар высохшие пласты навоза, употребляемые как топливо. Скоро мы разложили веселый огонек, вода закипела в котле и мы бросили туда немножко куамий, род теста, раскатываемого подобно макаронам в длинные палочки. Чтобы сделать суп более вкусным и жирным, мы положили в него соленого сала, подаренного нам христианами гостинницы Ян-па-эйль. Вскоре все, казалось нам, хорошо сварилось; мы вынули наши деревянные чашки, которые обыкновенно вложены за пазухой и почерпнули из котла суп. Наш ужин был отвратителен — его нельзя было есть. Люди, торгующие куамиями, солят их для лучшего сбережения; наши были пересолены. Мы, смеясь, глядели друг на друга, хотя порядком проголодались. Мы должны были стряпать еще раз, ибо даже Арсалан не ел наш суп. Но и вторая попытка была также безуспешна; кушанье было очень плохо, по крайней мере для нас; Самдаджемба же ел с большим аппетитом, его желудок переваривал все, и суп был ему по вкусу. Мы должны были довольствоваться — по выражению Китайцев — сухим и холодным, и закусывая хлебом пошли не много прогуляться к близкому императорскому лесу.

Так первый ужин в нашей кочующей жизни вышел хуже, чем мы рассчитывали. За то в лесу нашли мы великолепные фрукты: Нгао-ма-эйль и Шанг-ли-гуен. Первый — род дикой вишни, очень приятного вкуса; он ростет на деревьях, вышиною от 4 до 5 дюймов; второй — маленькое пунсово-красное яблоко, кисловатого вкуса; из него приготовляют вкусное варенье. Дерево очень низко, но имеет много толстых ветвей.

Императорский лес простирается от севера к югу миль на 30, от востока к западу имеет до 40 миль. Император Канг-ги во время одного из своих походов в Монголию повелел, чтобы вперед его охоты происходили в этом лесу. С тех пор он и его наследники приезжали сюда ежегодно, до Киа-Кинга, который был убит молнией на охоте при Дже-го-Эйль. Тао-Куанг, сын и наследник Киа-Кинга, верил, что охота там каждый раз должна окончиться несчастно для государей, и никогда более не посещал Дже-го-Эйль, ставшим с тех пор Версалем китайских императоров. Но это удаление государей нисколько не послужило в пользу ни лесу, ни животным. Несмотря на строгий закон, угрожающий, что всякий, пойманный в лесу вооруженный, [13] подвергнется вечному изгнанию, лес часто посещается браконьерами и дроворубами, хотя., нет недостатка в сторожах и лесничих, правильно распределенных по всему пространству. Но эти люди, кажется, именно для того только поставлены, чтобы захватить в свои руки монополию торговли лесом и дичью. Они не препятствуют ворам, но всячески содействует им, пользуясь значительной долей добычи. Особенно много здесь браконьеров между 4-м и 7-м месяцами. В это время олень меняет рога и его новые содержат полусвернувшуюся кровь. В Китае такой рог зовется Лю-джунг и он играет большую роль в китайской медицине. За один Лю-джунг платится до 150 унций серебра. Не смотря на воровство дичи, олени и серны водятся в большом количестве в этом громадном парке; также нет недостатка в тиграх, диких свиньях, барсах и волках. Горе охотникам или дроворубам, отправляющимся в лес по одиночке или небольшими группами; они, пропадают без следов. Мы с своей стороны не отважились заходить далеко, да и без того стало уже смеркаться.

Первый сон наш в степи был совершенно спокоен. Вставши на рассвете, мы прибавили к своему чаю горсть овсяной муки — и это составило наш завтрак. Нагрузив верблюдов мы отправились, все еще находясь на возвышенности доброй горы. Скоро достигли мы «Великого Обо», где Татары молятся великому духу горы. Этот монумент состоит из громадной кучи камней, набросанных безо всякого порядка. Перед ним поставлена большая гранитная чаша, в которой сжигаются разные благоухающие вещества. На вершине его находят сухие ветви, которые тот или другой благочестивый воткнул между каменьями; на ветвях висят кости или бумажки с монгольскими или тибетскими изречениями. Все благочестивые преклоняются на колени перед Обо, сжигают благоухающие вещества и бросают на камни деньги. И Китайцы, проходя этою дорогой, останавливаются, совершают также коленопреклонение, — и потом собирают те лепты, которые добродушный Монголец принес на жертву Обо.

Такие безыскуственные памятники встречаются во всех татарских странах, особенно на горных вершинах и Монголы часто предпринимают благочестивые путешествия к таким Обо, напоминающим те loca excelsa (возвышенные места), где Иудеи, вопреки всем предостережениям пророков, совершали идолопоклонение.

В полдень мы достигли места, где начинался скат горы; [14] скоро скат сделался крутее и мы доехали до долины, в которой жили несколько Монголов. Мы не остановились у них, а разбили свой шатёр на берегу небольшой речки. Мы находились в царстве Гешектэн. Это гористая страна, обильная водами и хорошими пастбищами, и в ней не мало лесу. Но с тех пор, как ее заняли Китайцы, в ней развелись разбойники и обратили страну в вертеп всякого рода злодеев. Когда говорят, что такой-то родом из Гешэктэна, это значит, что он человек без совести и веры, не отступится ни от какого преступления, даже убийства.

Поля представляют тут печальную картину: грунте сухой и песчаный; один только овес разводится на нем и овсяная мука составляет главную пищу жителей. Во всей стране имеется один только торговый пункт, называемый Монголами Алтан-Сомэ, т. е. «Золотой храм». Первоначально это была обитель, в которой жили до 2000 лам; Китайцы поселились здесь, чтобы вести торговлю с Татарами. Когда мы посетили это место в 1843 г., здесь был уже значительный город. Из Алтан-Сомэ идет большая дорога на север в край Халхас-Монголов, а оттуда, чрёз реку Керулан (Керлон) и горы Кинг-ган в город Нерчинск, в русской Сибири.

Когда мы пили чай, при закате солнца, собака громко залаяла; с приближением чужого, мы услышали топот лошадиных копыт. Верховой остановился перед нашей палаткой и тотчас слез с лошади; это был Татарин. Он приветствовал нас словом "Мэнду, " поднося сложенные руки к лбу. Мы предложили ему чашку чаю, он привязал лошадь к одному из кольев палатки и присел к огню. Завязался разговор.

«Господа мои ламы», спросил он, «под какою частью неба рождены вы?»

«Мы рождены под западным небом. А где твоя родина?»

"Моя бедная юрта (хижина) стоит на севере, там, позади, в той большой долине, что лежит вправо от нас.

«Твоя родина Гешэктэн, прекрасная страна».

Монгол, молча, покачал головою. Мы прервали молчание, сказав:

«Брат, в царстве Гешэктэн, еще очень много лугов. Не было ли бы лучше превратить их в пашню? Что за пользу приносит вам необработанная земля? Не выгоднее ли будут вам богатые жатвы, чем трава?» [15]

Он отвечал с полным убеждением:

— "Монголы уж так созданы, чтобы жить под палатами и заниматься овцеводством. Пока старый порядок держался в нашем царстве Гешэктэн, мы благоденствовали и были богаты; но с тех пор, как Монголы выстроили дома и занялись хлебопашеством, мы обеднели. Китат (Китайцы) переселился к нам, и забирает все в свои руки: стада, земли, дома. Нам остались немногие луга и пажити, на них живут еще Монголы, которых нужда не заставила отправиться в другие страны.

«Но дли чего же пустили вы к себе Китайцев, когда они вам так противны и многим приносят вред?»

«Вы говорите правду. Но, мои господа ламы, не забывайте, что Монголы простоваты, и имеют доброе сердце. Сначала мы сожалели этих негодных Китайцев, с мольбою и плачем приходивших в нашу сторону просить подаяние. По милосердию пустили мы их жить между нами, с тем, чтобы они занимались землепашеством. Некоторые Монголы последовали их примеру, бросили кочующую жизнь, пили их вино; курили их табак и все в долг. Когда же пришлось расплачиваться, они содрали с них вдвое. Китайцы дозволили себе насилие и Монголы должны были отдать им все: даже земли и стада свои».

«Разве вы не могли обратиться за правосудием к начальству?»

«Га, за правосудием к начальству! Это невозможно. Китайцы умеют хорошо говорить и лгать; Монгол никогда не будет прав перед Китайцем. Господа мои ламы, все пропало дли царства Гешэктэн».

Монгол вскочил, сделал нам земной поклон, сел на лошадь и быстро ускакать.

Мы ехали еще два дня царством Гешэктэн и убедились, что жители его терпели большую нужду. Но страна сама по себе очень богата, особенно золотыми и серебряными рудниками. Эти-то драгоценности именно и стали источником бед. Законом строго запрещено обработывать руду; тем не менее случается вовсе нередко, что китайские разбойники появляются большими массами и занимаются золотопромышленностью. Есть люди, узнающие с удивительною меткостью места, где лежит золото; они замечают это по камням и растениям тех мест. Такой человек сосредоточивает около себя тысячи искателей приключений, наводняющих и опустошающих страну подобно саранче. Пока одни занимаются золотым прииском, другие разбойничают и обирают страну, [16] захватывая людей и имущества и совершают почти невероятные преступления. Злодейство продолжается до тех нор, пока они, сильно зазнавшись, нападают на какого нибудь знатного мандарина, который в состоянии усмирить их. Гешэктэн не однажды подвергался таким злодействам. Но еще большему подверглось царство Униот в 1841 г. Один Китаец дошел тогда в горы розыскивать благородный металл, нашел и привлек туда большую массу земляков. Мало по малу собралось туда до 12,000 разного сброда и это скопище два года властвовало над целою страной. Вся гора была изрыта и золота добыли так много, что цена его понизилась в Китае на половину. Туземные жители часто жаловались мандаринам на ужасные притеснения, но что за пользу принесло бы чиновникам ссориться с золотопромышленниками и разбойниками? Они не вмешивались в это дело. Сам царь Униота не осмелился выйдти против разбойников, число которых все увеличивалось.

Однажды королева предприняла путешествие к гробам своих предков. Дорога шла чрез долину, в конторой расположились золотопромышленники. Они окружили ее экипаж, велели царице выйдти и отняли у нее все наряды и драгоценности, тогда только могла она продолжать свое путешествие. С тех пор царица не давала своему мужу покоя, пока он, собрав войско своих двух отрядов, выступил против разбойников. Они сделали около, себя окопы и долго держались на одном очень выгодном для них месте. Наконец монгольской коннице удалось пробиться сквозь их ряды и она произвела между ними страшное кровополитие. Многие из разбойников спасались в подкопы, но Монголы тотчас завалили все выходы. Запертые там, с голода и отчаяния они ревели как дикие звери: но жестокие Монголы беспощадно оставили их умереть мучительною смертью. Немногие, найденные еще, живыми, представлены были королю, который велел выколоть им глаза.

За пределами Гешэктэна мы въехали в страну Чакар, где нашли небольшой лагерь китайских солдат, поставленных для соблюдения порядка и общественной безопасности; но всем известно, что эти солдаты — самые бесстыдные воры. Поэтому-то мы объехали их и остановились между скалами, где было достаточно места для нашего шатра. Мы только что разложили его, как заметили вдали многих всадников, скакавших во всю прыть по скату горы. По их быстрым и неожиданным поворотам мы [17] полагали, что они гонятся за ускользающею от них добычей. Двое всадников заметили нас И тотчас подскакали к нам. Перед палаткой они слезли и пали ниц; это были Монгольские Татары.

«Люди молитвы», сказали они нам с глубоким чувством, «мы хотим просить вас погадать нам. У нас сегодня украли двух лошадей и мы до сих пор напрасно искали их. Вы люди науки, власть которых беспредельна; скажите нам, где найдем мы наших лошадей?»

«Брат», ответили мы, «мы не занимаемся гаданьем; мы не буддистские ламы. Кто утверждает, что своею властью и своим умом может отгадать, где отыскивать пропавшие вещи, тот лжет».

Однако Монголы долго приставали к нам, и уехали только тогда, когда уверились, что с нами ничего не сделаешь.

Самдаджемба молчал во время всего разговора и, казалось, не обращал на него внимания; он сидел у огня и держал в обоих руках свою чашку чаю. Вдруг он зажмурил глаза, встал, и вышел из палатки. Всадники были уже далеко; наш Джягур однако громко закричал им, чтобы вернулись. Они не заставили себя повторить это, полагая, что мы передумали и хотим им гадать. Самдаджемба же обратился к ним с такою речью:

«Братья Монголы, будьте вперед не много умнее; когда вы хорошо будете, стеречь стада ваши, никто у вас ничего не украдет. Помните это; мои слова стоют больше всех предсказаний». После того он важно вошел в палатку, сел у огня и продолжал пить чай.

Эта выходка нам не понравилась; но когда всадники не завели с ним ссоры, мы рассмеялись. Самдаджемба же говорил про себя: «Странные люди, эти Монголы; не стерегут стада и гадают когда что-нибудь пропадет у них. Только мы скажем им истину; ламы же поддерживают в них суеверие и заставляют еще платить себе за это. Но с ними иначе нельзя и поступать. Они едва ли вам верят, что не умеете гадать, но остаются при своем мнении, что не хотите. Вы от них скорее отделаетесь, если скажете им что-нибудь на обум».

При этом он смеялся так искренно, что его маленькие глаза совершенно затмились.

«Ты может быть сам когда-нибудь гадал?» спросили мы.

«Когда мне было еще лет пятнадцать», отвечал он, «я проходил мимо красного знамя земли Чакар. Монголы зазвали меня [18] в свою палатку. Я должен был сказать ям, куда забежал бык, которого они уже три дня искала. Я отказывался, уверяя, что не только не умею предсказывать, но даже и читать. Они не верили, подозревая меня в обмане; ты-де Джягур, и нам хорошо известно, что все западные ламы более или менее умеют предсказывать. Я не знал, как выпутаться и поступил, как всякий лама сделал бы в подобном случае. Я сказал одному Монголу, чтобы он достал мне одиннадцать совершенно сухих бараньих костей. Принесли кости; я торжественно сел на пол, пересчитал их, разделил, потом еще раз пересчитал и наконец сказал: ищите потерянного быка под северным небом. Оседлали четырех лошадей, поскакали к северу, в степь — и действительно нашли быка. Тогда угощали меня восемь дней с ряду, и когда я оставил их, наделили еще маслом и чаем. Теперь же, принадлежа к святой церкви, я знаю, что подобные вещи не справедливы и не дозволены. А не то, я бы давно уж выдумал что-нибудь этим двум всадникам, что доставило бы нам хороший чай и масло».

Находясь в такой ославленной стране, мы удвоили предосторожность: привязав лошадей и мула у входа в палатку, мы поместили верблюдов так, что еслиб кто приблизился к нам, мы бы сейчас услыхали: верблюды пронзительно кричат, когда ночью к ним приближается кто-нибудь чужой. Мы зажгли фонарь, повесили его на один из кольев палатки и оставили гореть всю ночь. Но сон не смыкал наших глаз; Джягур же ни о чем не беспокоился и храпел до самого рассвета. Мы встали очень рано, чтобы, как можно скорее добраться в Толон-Ноор, до которого оставалось лишь несколько часов езды.

На дороге к нам подскакал всадник и вдруг перед нами остановился. Пристально посмотрев на нас, сказал он: «Вы ведь начальники христиан, живущих в оврагах?» Мы ответили ему, что он не ошибается. Он отъехал от нас, несколько раз однако заворачивал лошадь назад и внимательно глядел на нас. Это был Монгол, надсматривающий за стадами долин и несколько раз видевший нас в христианском обществе; теперь он нас не совсем узнал, потому что мы носили платье. Мы встретили также двух Монголов, пристававши к нам вчера со своим гаданьем; они еще до рассвета отправились в Толон-Ноор для розыска украденных лошадей, — но безуспешно. [19]

На дороге мы встречали много Монгольцев и Китайцев, и это было доказательством, что приближаемся к большому городу. Еще издали блестели в ярких солнечных лучах позолоченные крыши обоях ламайских монастырей, лежащих на севере города. Долго мы ехали посреди могил: везде люди окружены развалинами и следами вымерших поколений. Когда посмотришь, как многочисленная масса народа окружена костями да гробницами, то нельзя не подумать, что смерть, так сказать, осаждает живущих.

Среди этого громадного кладбища, окружающего город, заметили мы там и сям несколько небольших огородов, на которых, при большом старании и трудах, добывается не много зелени: лук, шпинат, жесткий горький салат и очень мало капусты, недавно перенесенной туда из России и очень хорошо акклиматизировавшейся, в особенности на севере Китая. За исключением этих не многих растений в окружности Толон-Ноора ничего больше не растет. Земля там суха и песчана, воды мало; в некоторых местах пробиваются небольшие ключи, но и те в жаркое время года высыхают.

ГЛАВА II. править

Город Толон-Ноор. — Литейные заводы. — Беседы с ламами. — Кирпичный чай. — Царица Мургевана. — Монгольские пилигримы. Монгол рассказывает об англо-китайской войне. — Описание восьми знамен Чакара. — Стада китайского Императора. — Татарские нравы и обычаи. — Стоянка у трех озер. — Приключения Самдаджембы. — Серые векши. — Приезд в Шабортэ.

Мы приехали в Толон-Ноор, но не знали где остановиться и долго бродили в лабиринте узких кривых улиц, битком набитых народом так, что верблюды только с трудом могли по-I двигаться. Наконец мы приехали в одну гостинницу, разгрузили наших животных, перенесли вещи свои в отведенную нам маленькую комнату и вышли купить корм верблюдам и лошадям. Хозяин гостинницы дал нам, по обычаю страны, цепь, которую [20] мы повесили на наши двери. Мы еще раз вышли, чтобы сыскать трактир, потому что страшно проголодались. Скоро мы заметили треугольный флаг на одном доме; там было то, что мы искали. Длинным корридором прошли мы в просторную залу, где было расставлено множество маленьких столов в порядке и соразмерном расстоянии. Когда мы сели, поставили перед каждым из нас чайник, как это заведено здесь перед едой. Нужно пить много и к тому же очень горячего чаю прежде, чем подадут кушанье. Пока пьешь его, «смотритель стола» представляется гостю. Вообще это очень представительный человек и чрезвычайно говорливый; он знает все и обо всем вам расскажет. Проболтав очень много, он наконец доходит до главного и спрашивает, что вам угодно есть. Назовешь ему блюда и он громко с припевом повторит это для того, чтоб «распорядитель кухни» велел их приготовить. Вам служат чрезвычайно проворно и внимательно. Вежливость требует, чтобы вы привстали и пригласили к столу всех сидящих в зале. Размахивая руками, громко говорите другим гостям: «Пожалуйте, выпейте со мною стакан вина; отведайте немного рису».

Приглашенное отвечают: «Мы очень благодарны; приди и сядь ты лучше за наш стол; мы тебя приглашаем».

Этим исполнены правила вежливости, тем, — по народному изреченью, — довольно оказано чести и можно, как человеку с приличием, кушать сколько угодно.

Когда вы встали из за стола, смотритель еще раз приближается к вам. Пока вы проходите залой, он пропоет по порядку наименование поданных вам блюд и под конец еще громче и внятнее прокричит, сколько все это стоит. Эту сумму вы платите у конторки. Китайские трактирщики, не менее европейских, великолепно умеют польстить самолюбию гостей и вызвать на большую трату денег.

Мы имели очень основательный повод посетить Толон-Ноор. Во первых, нам предстояло закупить многие вещи на дорогу, а во вторых, нужно нам было войти в сношения с ламами, чтоб получить от них сведения о Монголии. Пока мы хлопотали об этом, нам пришлось побывать во всех частях города. Толон-Ноор, т. е, «Семь озер», называется Китайцами «Лама Мяо» или «Ламайский храм»; Манджуры называют его Надан Омо, а Тибатане Дзоть Дюн: последние названия обозначают тоже, что первое, т. е. Семь озер. На карте Андриво-Гуйона, которая, за [21] исключением некоторых. неточностей, очень хороша и оказала нам большие услуги, этот город назван Джо-Найман-Сумэ: эти монгольские слова означают «800 церквей», но в стране это название неизвестно.

Толон-Ноор не окружен стеною; это большое скопление некрасивых. неправильно расположенных домов. На каждой улице вы встречаете лужи и клоаки. Пешеходы идут вдоль обеих стен домов, один за другим на очень плохом тротуаре; экипажи и нагруженные животные в средине и с большим трудом подвигаются в черной, глубокой и вонючей грязи. Нередко воз опрокинется и всякий раз произойдет при этом смятение: животные почти задыхаются в грязи, товар перепортится или мошенники раскрадут его, потому что они сейчас же прибегают к такому месту.

Толон-Ноор неприятный город; окружность, — как сказано, — совершенно бесплодна, зима очень холодная, лето душное, жаркое. Не смотря на то, здесь большое население и торговля необыкновенно оживлена. Русские товары идут по дороге, ведущей в Кяхту; по этому же тракту Монголы постоянно гонят большие стада быков, верблюдов и лошадей, получая в обмен мануфактурные товары, табак и кирпичный чай. Это постоянное наводнение проезжих дает городу очень оживленный вид. Разнощики предлагают на улицах вещи всякого рода; купцы вежливыми словами зазывают в свои лавки покупателей; ламы в красном и желтом платья, ловкой ездой на диких лошадях стараются привлечь на себя внимание прохожих. Между торговыми людьми более всего там из провинции Шан-Си. Но они не на долго поселяются в Толон-Нооре, а нажив некоторое состояние, возвращаются на свою родину. На этом рынке все Китайцы богатеют, а Монголы разоряются. Толон-Ноор подобен, гигантскому воздушному насосу, втягивающему в себя содержимое татарских кошельков и чемоданов.

Толон-Ноорские литейные заводы отливают великолепные статуи из железа и меди; они далеко известны не только в Монголии, но и в отдаленных странах Тибета и пользуются заслуженною славою. Изделия этих заводов приготовляются в больших размерах; они снабжают все буддистские страны идолами, колоколами и другими принадлежностями храмов. Маленькие истуканы отливаются из одного куска, большие — из нескольких, слагающихся в одно целое. Когда мы находились в Толон-Нооре, [22] необыкновенно большой транспорт отправлялся в Тибет: частями одной статуи Будды нагружены были восемьдесят четыре верблюда. Молодой князь из царства Уджу-Мурджин, шедший на богомолие в Ла-Ссу, хотел подарить ее Тале-Ламе. Мы заказали в Толон-Нооре распятие по прекрасной медной французской модели, и оно вышло так великолепно что почти нельзя было отличить, какое из них служило образцом. Китайские мастера работают скоро, дешево и очень услужливы; в них нет следа упрямства европейских художников; они соображаются более со вкусом заказчика и охотно исполняют все его советы и желание. Если модель покупателю не нравится, они делают другую.

Во время нашего пребывания в Толон-Нооре, мы часто посещали монастыри лам, беседуя с буддистскими священниками. Их образование стоит на низкой степени: вообще их религиозные взгляды не много развитее распространенных в народной массе. — Ученье их неопределенно и находится во мраке пантеизма, которого они себе не могут разъяснить. Они были всегда в большом затруднении, когда мы добивались от них положительного, ясного ответа; всякий предоставлял ответ другому. Ученики уверяли нас, что учителям их все известно; эти ссылались на главных лам все сведущих, а последние в свою очередь считали себя невежами в сравнении с некоторыми «святыми», живущими в известных ламайских монастырях; в том только согласны были ученики и учителя, младшие и старшие ламы, что ученье их происходит с запада.

«Чем дальше будете вы подвигаться на запад», говорили они, «тем чище и яснее будет вам наше верование».

Они не впускались в подробные разговоры, когда мы им разъясняли христианские истины, но спокойно отвечали:

«У нас нет всех этих молитв: западные ламы разъяснят вам все и во всем дадут отчет; мы верим в преданье, происходящее от запада».

Это вполне согласуется с фактом, который можно замелить во всей Монголии. Почти нет ни одного монастыря, которого начальник, великий лама, не был бы из Тибета: всякий лама, побывший раз в Ла-Ссе, уже через это самое пользуется большим почетом между Монголами; они уважают его более других и считают человеком, перед которым открыто прошлое и будущее, который знает все тайны внутренности «вечной святыни» и «страны [23] духова». Ла-Сса по тибетски значит «страна духов» а по монгольски называется Монгэ-Джот, «вечная святыня».

Обдумав все сообщенное нам ламами, мы решили направиться к западу. 1-го Октября мы выехали из Толон-Ноор и с большим трудом пробрались по отвратительным улицам. Наши верблюды не в состоянии были утаптывать глубокую грязь и выбирали дорогу, виляя из стороны в сторону, как будто дорога шла через горы и рвы. Вещи наши качались при каждом толчке, равновесие могло потеряться и тот или другой верблюд погрязнут в тине. Попадая на сухое место, мы останавливались, чтобы покрепче увязать клади. Самдаджемба был в ярости, он ничего не говорил, но ежеминутно кусал свои губы. На западном конце города не было такой глубокой грязи, но за то там было другое неудобство: там не видно было даже следа, похожого на дорогу. Перед нами лежала бесконечно длинная цепь небольших песчаных холмов, по которым почти нельзя было ехать. К тому же было слишком душно, наши животные сильно потели, сами же мы мучились жаждой и напрасно искали воды.

Стало поздно, и мы начали высматривать удобное места для ночлега. Земля постоянно становилась тверже, мы даже заметили следы растительности; влево не далеко от нас виднелась лощина. Господин Габэ ускорил шаг своего верблюда, чтобы лучше осмотреть местность; скоро мы видели его на холме, откуда он кивал и звал нас. Мы подъехали к нему и очнулись у небольшого пруда, до половины заросшего ситником и болотными растениями; там и сям росли на берегу кусты. Ничего более не нужно было нам, жаждущим, проголодавшимся и усталым путешественникам. Верблюды припали на колени, а мы, достав ноши деревянные чашки, почерпнули воды между ситниками: она была свежа, но сильно отдавалась серным запахом. Такую воду пил я в Эксе (Aix), на Пиренеях; она продается также в французских аптеках.

Утолив вполне жажду, мы мало по малу оправились; силы вернулись и мы были в состоянии устроить палатку и исполнить другие работы. Г. Габэ собирал хворост, Самдаджемба носил в полах арголи (высохший навоз, топливо), а Гюк сидел у входа палатки и упражнялся в благородном поварском искустве; он потрошил курицу, внутренности которой полакомились Арсалану. Нам хотелось хоть однажды в пустыне иметь роскошный, праздничный стол и из патриотизма угостить нашего слугу кушаньем, [24']' приготовленным по всем правилам французской кухни. Мы вложили курицу в котел, прибавили туда луку, красного перцу и других приправ. Скоро все зашумело и закипело, потому что, имея на этот раз топлива в изобилии, мы развели большой огонь, Самдаджемба рукою достал из котла кусок курицы, посмотрел и сказал, что кажется готово. Мы сняли котел с огня, чтобы дать ему остыть на траве; потом усевшись кругом, мы вынули свои деревянные палочки и начали ловить куски мяса, плавающие в океане супа. Поев, мы благодарили Бога за такой праздничный стол в пустыне. Потом Самдаджемба вымыл котел в пруду и мы заварили чай по монгольски.

Монголы приготовляют чай иначе, чем Китайцы. Эти последние, как известно, употребляют мельчайшие, нежнейшие листочки; обдавая их водою, получают золотисто-желтый или бурый напиток. Более толстые мелкие веточки тиснутся в формы, похожие на кирпич; этот сорт известен под именем монгольского или кирпичного чая; его пьют только Монголы и Русские; преимущественно у последних он в большом ходу. Монголы приготовляют свой чай следующим образом. Отломят кусок кирпича, если можно так выразиться, — сотрут его в порошок и кипятят его так долго, пока вода покраснеет; потом они присыпают не много соли и еще раз вскипятят; тогда только, прибавив, если кому угодно, молоко, переливают его в другую посуду. Это любимое питье Монголов; Самдаджемба только об нем и мечтал, а мы пили его тоже, не имея другого напитка.

На месте нашего ночлега утром мы поставили небольшой деревянный крест; то же мы делали и на местах других ночлегов. Какой же иной след быстрого путешествия по степям могли оставить миссионеры?

Проехав с милю, мы услышали конский топот и голоса всадников. Мы остановились и увидели, что большой корован скорым шагом приближался к нам. Скоро трое верховых нагнали нас. Один из них, татарский мандарин, сильным голосом закричал нам:

«Господа ламы, где ваша родина?»

«Мы рождены под западным небом».

«На какую сторону пала в последний раз ваша исцеляющая тень?»

«Мы едем из города Толон-Ноора».

«Сопровождал вас мир на пути вашем?» [25]

«До сих пор наша дорога, была счастлива. Но благословенны ли вы также миром и где ваше отечество?»

«Мы Хальхасы из царства Мургеван».

«Были ли у вас дожди и имеют ли стада ваши хорошие пастбища?»;

«На наших пастбищах все благополучно».

«Куда направляется карован ваш?»

«Мы хотим приклонить головы наши пред Пятью башнями».

Пока мы на скоро обменялись этими короткими фразами, подъехали остальные. Мы находились теперь у ручья, берега которого заросли кустарником. Путеводитель каравана остановил его. Верблюды подходили длинными рядами, и образовали полукруг, посреди которого остановился четырех-колесный экипаж. Сок, сок! закричали погонщики и все верблюды одновременно пали на колени, повинуясь этим словам. На берегу, как по волшебному мановению, появилось много палаток; два мандарина, с синими пуговицами на шапках, подошли к экипажу отворили дверку, и монгольская женщина вышли из него; она была одета в зеленом шелковом платьи. Мы видели перед собою царицу страны Хальхас, отправлявшуюся на поклонение к знаменитому буддистскому монастырю «Пяти башень», находящемуся в китайской провинции Шан-Си. Она приветствовала нас, подняв вверх руки и сказала:

«Господа ламы; мы хотим здесь постоять; счастливо ли место?»

«Царственная странница Мургевана» ответили мы, «можешь разложить здесь огонь свой с миром; а мы должны дальше ехать».

Тем мы и распрощались.

Нам пришли в голову разные мысли. Царица странствовала с большою дружиною в далекие страны, чрез пустыню; никакие издержки, опасности и лишения не остановливали ее, чтобы удовлетворить своему благочестию. Эти добрые Монголы настроены очень религиозно, постоянно думают о другой жизни и считают ничтожным здешний мир. Они живут на земле как будто их вовсе не существует, не возделывают ее и не строят домов; они только прохожие странники и глубоко проникнуты этим живым чувством.

Богомольцы Мургевана были далеко позади нас. Мы сожалели, что не остановились с ними у того милого ручья, на роскошном лугу. Густые черные тучи, подымаясь выше и выше и затемняя горизонт, приводили нас в грустное расположение. Нигде кругом видно было местечка, где бы можно было отдохнуть и нигде [26] не было воды. Большие дождевые капли давали знать, что не следовало терять время. Самдаджемба настаивал на том, чтобы раскинуть заранее палатку.

«Нам не нужно искать воды; сейчас польется она с неба».

«Ты гладко говоришь. Но что будут пить животные, да и ты сам каждый вечер выпиваешь котел чаю».

«Отцы мои, подождите немножко; скоро будет воды больше, чем нам нужно. Скорее только уставим палатку и не бойтесь, сегодня мы не умрем от жажды; мы выроем ямы и будем пить дождевую воду. Но нет, нам и этого не нужно. Видите там стадо? Где овцы, там и вода».

На самом деле недалеко от нас пастух гнал стадо; мы шибко поехали на встречу к нему, тем более, что полил проливной дождь. К великой досаде нашей, тюк одного верблюда сдвинулся со спины его под брюхо и мы должны были привесть это в порядок; пока мы наконец доехали к пруду, мы промокли до костей. Выбирать удобное место было некогда; Мы остались тут же.

Дождь мало по малу становился меньше, ветер стал дуть сильнее и нам стоило большого труда устроить нашу бедную палатку: она была так мокра и тяжела, что мы ее едва поднимали. Без гигантской силы нашего Самдаджембы мы никак не уставили бы ее. Наконец мы все таки имели защиту от ветра и тихого но холодного дождя. Самдаджемба старался утешать нас.

«Мои духовные отцы», говорил он, «я сказал, что мы сегодня не умрем от жажды. Но как бы не умереть с голода; огня нельзя разложить. Кругом нет ни хворосту, ни корней, а арголов также нечего искать». — При таких обстоятельствах конечно нельзя было и думать о поисках топлива.

Мы порешили на том, чтобы наш ужин состоял из горсти овсяной муки с холодной водою. Но вдруг подъехали к нам двое Монгольцев, ведущие с собою молодого верблюда. После обычных приветствий, один из них сказал.

«Господа ламы, сегодня лил дождь и у вас наверно не чем разложить огня?»

«Как нам разложить огонь? У нас нет арголов».

«Все люди братья», возразил Монголец; «черные люди (с небритыми головами) должны уважать святых и оказывать услуги: потому мы и пришли сюда и принесли вам топливо».

Эти добрые люди заметили как мы искали место для ночлега, [27] они подумали о нашем положении и принесли нам несколько вязанок арголов. Наш слуга тотчас занялся стряпаньем и мы могли угостить наших друзей.

Мы заметили, что один Монголец оказывал другому большое уважение, и спросили последнего, какой чин имеет он в синем знамене Чакара.

«Когда два года тому назад войска Чакара выступили на юг против мятежников (Англичан), я был Чуандой» (Чуанда по монгольски значит «сиятельный меч».).

«Как, ты был в этой знаменитой войне? Но как это произошло, что вы, пастухи, также храбры, как солдаты. Вы ведь привыкли к мирной жизни и не занимаетесь орудием, убивающем ближнего».

"Мы конечно пастухи, но не забываем также, что мы воины и составляем восемь отрядов, резервную армию "великого властителя « (императора китайского). Вы знаете порядки государства. Когда приходит неприятель, прежде выступают против него солдаты Китата (Китая); за ними идут войска Солона. Когда война ими не приводится к концу, то делают воззванье к войскам Чакара и этого одного достаточно для усмирения мятежников».

"Разве все отряды Чакара были созваны для южной войны?*

«Да, все. Сначала полагали, что дело не важно и всякий думал, что очередь не дойдет до Чакара. Но солдаты Китата ничего не сделали, отряды же Солона не могли перенесть южной жары; тогда император созвал нас. Всякий оседлал свою лошадь, стер пыль с лука и колчана, счистил ржавчину со щита; в каждом шалаше зарезали барана на прощальный обед. Жены и дети наши плакали, но мы говорили им умные речи: „Шесть веков человеческих (поколений) пользуемся мы благодеяниями святого повелителя, а он еще ни разу не требовал отплаты. Теперь мы нужны и должны служить ему. Он дал нам прекрасную страну Чакара, мы составляем его ограду протину Хальхасцев. Теперь мятежники появились на юге и мы должны идти туда“: Не правда ли, господа ламы, мы говорили с толком. Да, мы должны были выступить. Святое повеление было объявлено при восхождении солнца, а в полдень Божегоны в главе своих солдат уже толпились около Чуандов. Эти собирались около [28] Нуру-чайнов и все соединялись в одно (войско) под начальством Угурды. Мы пошли к Пекину, а оттуда новели нас в Тин-Дзин-Вэй. Там мы пробыли три месяца».

«Видели вы врага и победили его?» спросил Самдаджемба.

«Нет, он не осмелился приблизиться к нам. Китат говорил нам все, что мы идем на верную смерть и что это ни в чему не поведет. Что можете вы сделать с морскими чудовищами? говорили нам. Они живут в воде, как рыбы и совершенно не ожиданно всплывают на верх и бросают огненные Си-Куа (Так называют Китайцы европейские бомбы (Си-куа-нао = огненый арбуз)). Когда наводишь лук, чтобы пустить в них стрелу, они нырнут в воду как лягушки. Такими словами Китат хотел заставить нас оробеть, но мы, воины восьми чакарских знамен недали себя запугать. Прежде чем мы оставили родину, великие ламы открыли книги небесных тайн и предсказали, что поход кончится для нас счастливо. Император дал каждому Чуанде ламу, понимавшего лечение ран и опытного в святых делах. Эти люди должны были лечить болезни и защищать нас от колдовства морских чудовищ. Чего нам было бояться? Мятежники испугались и просили мир, когда услыхали, что воины Чакара выступили в поход. Святой повелитель по милосердию своему заключил с ними мир, и мы тогда вернулись к нашим стадам и пастбищам».

Рассказ этого «сиятельного меча» был для нас чрезвычайно интересен. Мы не думали более о том, что мы в степи и охотно слушали бы еще некоторые подробности об англо-китайской войне; но наступившая ночь заставила обоих Монголов уехать в свои юрты (шалаши). Когда они уехали, нам стало жутко и грустно. Длинная темная ночь только начиналась. Как бы отдохнуть немножко? Земля в нашем шалаше обратилась в грязь; у нас тлелся огонек но платье наше все еще было мокро. Тулуп, служивший нам всегда подстилкою и которым мы думали защититься от сырости, походил на кожу утонувшего животного. В этом печальном положении мы утешались тем, что были учениками Того, кто сказал: «Лисица имеет свою нору, птицы поднебесные имеют свои гнезды, но Сыну человека некуда склонить свою голову». [29]

Мы очень устали, но не спали большую часть ночи; силы наши совершенно истощились. Сон одолевал нас; мы сидели на золе, перекрестив руки и облокотив голову на колени. Как были мы ради, когда наконец начало светать и синее безоблачное небо предвещало нам хороший день. Скоро засияло солнце и можно было надеяться, что платье наше высохнет дорогой. Наш маленький караван тронулся; мало по малу выпрямились погнувшиеся от дождя растения, земля стала тверже, теплота солнечных лучей оживила нас. Вскоре к нашему удовольствию въехали мы в роскошные нивы красного знамени, составляющие красивейшую часть Чакара.

Чакар значит по монгольски пограничная земля. Эта область смежна на востоке с царством Гешэктэн, но западе с западным Тумэтом, на севере — с Суниутом и на Юге — с большою стеною. Она простирается на 80 миль в длину и 50 в ширину. Все жители ее состоят на военной службе Императора и получают ежегодно жалованье соотвественно чину. Пехотный солдат получает 12, конный 24 унций серебра в год.

Чакар, как уже замечено, разделается на восемь отрядов или знамен, по китайски па-ки. Каждый отряд имеет свою область и свое высшее начальство, называемое Нуру-чайн. Кроме того каждый отряд имеет еще главного начальника, У-Гурду. Из восьми У-Гурд избирается один в главные начальники всех восьми отрядов. Все начальники назначаются китайским Императором, от которого они и получают жалованье. Собственно весь Чакар — громадный лагерь резервного войска. Тамошним Монголам строго воспрещено заниматься землепашеством, для того, чтобы они при первом воззвании могли выступить в поход. Они живут своим жалованьем и доходом от своих стад. Земли этого войска никому не могут быть проданы. Иногда Китайцы и купят Кусок земли, но начальство во всякое время может объявить такую покупку недействительной. На чакарских степях пасутся знаменитые императорские стада: верблюды, лошади, рогатый скот и овцы. Лошадиных стад считается 360; в каждом находится 1.200 лошадей. Поэтому можно судить как богат Император скотом. Каждое стадо находится под надзором Монгола, имеющего для отличия на шапке белую шарообразную пуговицу. В известное время приезжают ревизоры и пересчитывают стада; если оказывается недочет, то пастух должен пополнить его своим собственном. Несмотря на то, [30] Монголы не мало наживаются на счет «святого повелителя», бессовестно надувая его. Китаец, имеющий загнанную лошадь или плохого быка, приводит их к пастухам Императора и те за незначительную придачу обменивают их на другое животное; таким образом число скота не уменьшается и обман остается скрытым.

Мы путешествовали по великолепной местности; погода стояла очень хорошая. Вид степи, иногда очень прозаичный и утомительный, местами имеет также свою привлекательность, и места эти тем резче выдаются, чем реже они и чем менее можно допустить их сравненье с красотою других стран. Монголия имеет совершенно особый вид. В цивилизованных странах встречаются города с большим населением, хорошо возделанные поля, промышленность и торговля; в краях диких видны густые леса, роскошная растительность, великолепная природа. Ничего этого нет в Монголии: ни городов или даже домов, ни искуств или ремесла, ни вспаханных полей, ни лесов. Но всем направлениям видна кругом лишь одна зеленая степь, местами прерываемая озером, или рекою, или высоко подымающимися горами; но большею частью видны бесконечные равнины. На этих зеленых степях горизонт так отдален, что кажется будто находишься на зеленом океане. Вид этих монгольских лугов не возбуждает в душе человека ни грусть ни радость, а какое-то меланхолическо-религиозное расположение, переходящее по немногу в одушевительное настроение, не уносящее впрочем совершенно наши мысли от земного.

Местами степь более оживлена, особенно там, где хорошие луга и достаток воды привлекают много народу. Тогда на поляне возвышаются шатры различной величины; они кажутся издали воздушными шарами, которые вот сей час подымутся в высоту. Дети с коробами на спине собирают арголы и сносят их в кучи к своим палаткам. Женщины ходят за телятами, или приготовляют чай на открытом воздухе, или стряпают молочные кушанья. Мужчины скачут на диких лошадях или перегоняют стада с одной пажити на другую. Эти оживленные картины очень быстро смениваются другими, где все дико и пусто: шалаши, стада и люди вдруг исчезают. В пустыне видны только кучи золы и почерневшие места, на которых стояли стада; там и сям попадаются кости и слетевшиеся к ним хищные птицы; более чего не доказывает, что еще вчера стояли здесь кочующие Монголы. И для чего они вдруг перекочевали? Стадо общипало [31] траву и листья, гуртовщик подал знак к выступлению, пастухи разобрали, и сложили шалаши и пошли в другое место, все равно куда бы не было, искать корм для своих стад.

Другой день мы также ехали роскошной степью, принадлежавшею еще к красному знамени Чакара и избрали ночлег в приятной долине. Она была тогда довольно оживлена и мы не успели еще слезть с лошадей, как были окружены толпою Татар. Они охотно помогли нам сложить наши вещи, разложить палатку и пригласили нас пить чай. Но так как было уже поздно, то мы отложили наше посещение до завтра. Они обращались с нами так искренно и дружелюбно, что мы решились пробыть с ними целый день. К тому же нам надо, было сделать некоторые починки да и самое место и погода манили к отдыху. Окончив свои работы и молитвы, мы посещали палатки наших друзей, а Самдаджемба караулил наш холстинный домик. На пути стаи больших собак с лаем окружали нас, но достаточно было небольшой палки отгонять их. Эту палку мы должны были, оставить у входа шалаша, как это требовало приличие. Входящий в шалаш с палкою или кнутом наносит всему семейству большое оскорбление; этим он будто всех считает собаками.

Навещая Монгола не надо соблюдать скучные формальности и предписания вежливости, принятые у Китайцев; здесь нет следа их, вы ничем не стеснены. Входящий в шалаш пожелает всем счастье и мир, произнося слова амор или мэнду; за тем садится по правую руку хозяина, место которого всегда противу двери. Каждый вынимает из под пояса свою табакерку, предлагая другому понюхать; при этом обменивается несколькими вежливыми фразами. Спросит, например, хорошо ли пастбище, благополучно ли стадо, жеребятся ли лошади, мирно ли в окрестности и тому подобное, все серьезным и приличным тоном. Тогда приближается хозяйка и приветствует, подавая молча руку. Гость вынимает из пазухи деревянную чашку, которую Монгол всегда носит при себе, и подает ее хозяйке. Она тотчас возвращает чашку, наполнив ее чаем и молоком. В богатых семействах перед гостем ставят столик с маслом, овсяной мукой, поджаренным пшеном и с ломтиками сыру. Каждая вещь подается на особых лакированных блюдцах. Гость выбирает по своему вкусу то или другое и кладет в чай. Кто еще лучше желает угостить, подает монгольское вино в глиняном кувшинчике, поставленном в горячую золу. Это вино добывается из кислой [32] сыворотки, которую потом кое-как перегоняют. Нужно быть истинным Монголом, чтобы полюбить такое вино; оно безвкусно и имеет противный запах.

Шатер Монголов снизу аршина на полтора цилиндрообразный, от 8-10 футов ширины и имеет усеченную верхушку, в роде колпака. Стенки его снизу состоят из деревяных решеток, которые как сеть можно растянуть или приблизить друг к другу: от окружности их идут колья вверх, соединяющиеся там в одной точке, как палочки дождевого зонтика. Это обтягивается один или несколько раз толстым полотном. Дверь узка и низка; внизу лежит поперек толстый брус; входя в дверь, в одно время нужно подымать высоко ноги и наклонять голову. Вверху устроивается отверстие для дыма, которое запирается куском войлока и отворяется палкой укрепленной к двери.

Внутренность шатра разделяется на две части. Левая половина назначена для мужчин и также для гостей; в правую же половину чужим входит не следует и мужчина, вошедший туда, нарушил бы правила приличия. Эта половина назначена женщинам и домашней утвари; там стоят: большое глинянное ведро с водою, выдолбленные деревянные чурбанчики разной толщины, служащие для сбережения молока и разной жидкости и проч. Посреди шалаша стоит большой треножник и на нем железный котел, на подобие колокола. Сзади очага, как раз против дверей, стоит скамья, похожая на диван. Такого рода мебель встретили мы только в Монголии. На обоих концах скамья имеет ручки, обложенные медными, выпуклыми, сверху позолоченными украшениями. Этого рода софу вы непременно найдете в каждой палатке; кажется, это у них считается необходимейшею вещью. Особенно странно показалось нам то, что во все время наших дальних путешествий мы нигде не видали новых скамеек. Мы не раз бывали в жилищам богатых Монголов, но и там встречали только старинные. По всей вероятности одно поколение наследует их от другого. В городах, где торгуют Монголы, вы нигде не увидите таких диванов.

Рядом с диваном, в мужском отделении, стоит 4-х-угольный шкап: в нем сохраняются немногие мелочи, в которые этот простой детский народ наряжается. Шкап служит также алтарем для небольшого истукана, представляющего Будду; он делается из дерева иди позолоченной меди, большею частию в [33] сидячем положении, с перекрещенными ногами и обвернут до шеи желтою шелковою материею. Девять медных кубков выставлены в один ряд перед Буддой; в них Монголы ежедневно приносят в жертву молоко, воду, масло и муку. Убранство этой маленькой пагоды дополняют несколько тибетских книг, также обернутых в желтый шелк. До этих книг может прикоснуться только человек. с стриженной головой, ведущий безбрачную жизнь; «черный человек», прикоснувшийся до них нечистыми руками, осквернил бы святыню. К шестам шалаша прикреплены козлиные и бараньи рога, довершающие меблировку жилищ. На этих рогах висит говядина, пузыри с коровьим маслом, стрелы, луки и разные оружейные принадлежности; почти каждое монгольское семейство имеет ружье. Читая путешествие в Пекин через Китай Тимковского, мы были удивлены, найдя там следующие слова: «Выстрел наших ружьев привлек туда Монголов, потоку что они употребляют только луки и стрелы». Русский путешественник должен был знать, что у Монголов водятся и огнестрельные оружия: Да и без того известно, что еще в начале тринадцатого столетия Джингис-хан имел в своем войске пушкарей.

Воздух в монгольских шатрах для непривычного совершенно несносен; он наполнен разными вонючими испарениями, происходящими от засаленных и пропитанных маслом платьев и других вещей, так и что в нем можно задохнуться. Китайцы называют Монголов за их нечистоту Дзао-та-дзе, «вонючими Татарами», а известно, что и Китайцы нисколько не отличаются чистотой и также живут в вонючей атмосфере.

Хозяйство и заботы о семье принадлежат женщине. Она доит коров, приготовляет масло и сыр, ходит за водою, часто очень далеко от шалаша, собирает арголы, сушит их. и складывает в кучи у палатки; она шьет платье, выделывает сырые кожи, прядет шерсть, словом — на ней лежат все обязанности по хозяйству; только дети помогают ей, пока они еще малы. Мужчина, напротив, имеет мало дела; он гонит стада на хорошая пастбища что для привыкшего с молоду к езде составляет более удовольствие, чем работу; он не знает никаких усилий, разве только, когда отыскивает убежавших животных. Тогда он скачет, скорее летит, чем едет, мигом взбирается на горы, спускается в долины, и не отдохнет, пока не достигнет своей цели. Монголец отправляется иногда и на охоту, но никогда [34] не делает этого для своего удовольствия; диких коз, оленьев и фазанов приносит он в подарок своим князьям. Лисиц он не стреляет потому, чтобы не попортить меха, который высоко ценится у них. Он смеется над Китайцем, расставляющим сети для лисиц, в которые они и попадают ночью. Один из лучших охотников красного знамени сказал нам: «Мы не употребляем такой хитрости, но идем прямо на лисицу. Лишь только увидим ее, мы вскочим на лошадь, обгоняем ее и она становится нашей добычей».

Кроме верховой езды, Монгол целый день ничем не занят, лежит в шалаше, спит, пьет чай с молоком и курит. Но и Монгол умеет развлечься не хуже Парижанина. Он делает это по своему, не нуждаясь ни в лорнетке, ни в тросточке. Когда ему вздумается узнать, что делается на белом свете, он берет свой кнут, висящий на козлином роге у дверей шалаша, садится на лошадь и скачет в степь, в какую сторону ни попало; в дороге заговорит он с каждым встречным, останавливается и гостит в соседних шалашах, желая лишь развлечься с людьми.

Два дня, проведенные нами в прекрасных долинах Чакара, не были для нас бесполезны. Мы высушили платье, приведи в порядок багаж, и вместе с тем имели удобный случай ближе познакомиться с нравами и взглядом Монголов. Когда мы собирались уехать, соседи помогали нам сложить палатку и нагрузить верблюдов.

«Господа ламы», сказали они прощаясь, «сегодня вы остановитесь у трех озер, там хорошая паства; если вы поторопитесь, то доедете туда до заката солнца. После них вы не скоро найдете воды. Желаем вам счастливого пути».

«Да будет с вами мир», ответили мы им, выезжая из долины.

Утром погода стояла хорошая, но было свежо; в полдень подул холодный ветер, и нам было жаль, что упаковали свои меховые шапки. Беспрестанно озираясь в право и в лево, мы напрасно отыскивали трех озер. Стадо уже поздно, а соображаясь с указаниями Монголов, мы полагали, что сбились с надлежащей дороги. Тут мы заметили всадника, подъезжавшего к нам на встречу из дальней лощины; г. Габэ поспешил к нему. Это был охотник, который, заметив его, спросил:

«Святой муж, не видал ли ты антилопов? Я потерял их из [35] виду и не могу найдти на след. Но откуда ты и куда направляешься?»

«Я из того маленького каравана, который вот там, внизу. Нам сказали, что здесь где-то три озера; но мы их не находим».

«Как это возможно? Позволь мне, господин лама, ехать в твоей тени, я покажу тебе три озера. Вы недавно проехали их».

Ударив кнутом лошадь, он поехал рядом с верблюдом, и когда мы съехались, сказал:

«Люди молитвы, вы проехали три озера; вам нужно вернуться не много назад. Там, внизу, где видите журавлей, находятся три озера».

«Благодарим, брат. Нам очень жаль, что не можем тебе сказать, куда девались антилопы».

Монгольский всадник сделал нам знак прощанья поднятием ко лбу сложенных рук, и мы поехали в указанное место. Вскоре мы убедились, что озера близки: растительность становилась скуднее, листья теряли зелени и трескались под ногами, как сухой хворост; чем далее, тем толще становился селитровый пласт. Наконец мы достигли до одного озера, а вдали виднелись и другие; мы остановились, и по причине сильного ветра с большим трудом уставили нашу палатку.

Пока Самдаджемба приготовлял чай и мы отдыхали от усталости продолжительной верховой езды, верблюды жадно облизывали селитру; потом подошли к озеру, и большими глотками пили мутную воду. Наши размышления были прерваны криком Самдаджембы, призывающего нас к себе. Мы поспешили к нему и пришли как раз во время, чтоб задержать нашу палатку: ветер переменил направление и подул прямо в двери, так что мог бы сорвать ее с места; в тоже время она легко могла и загореться, потому что ветер разметал горящие уголья. Мы привели опять все в порядок, но Самдаджемба был целый вечер угрюм, оттого что приготовление чая длилось долее обыкновенного.

Вскоре ветер утих и установилась великолепная погода: небо было чисто, звезды ярко блестели, и луна, казалось, так дружески глядела на раскинувшуюся поляну, в конце которой живописно обрисовывались горы. Кругом воцарилась торжественная тишина, изредка только прерываемая щебетаньем водяных птиц, скрытых [36] в тростнике на берегах озера. Пока Самдаджемба готовил на огне, мы, молясь, прохаживались по берегу большого озера, простиравшемуся на милю в окружности. Несколько раз послышался нам подозрительный шорох; казалось, будто несколько человек перешептываются между собою. Уж не были ли это разбойники? Войдя на маленький холмик, мы увидели, что недалеко от нас что-то движется в высокой траве. До нас доходили голоса, но мы не могли разобрать, по китайски или по монгольски говорили они. Самым благоразумным казалось нам убраться скорее к своей палатке и мы это сделали как можно тише.

«Здесь мы не безопасны», сказали мы Самдаджембе. «Мы видели людей и слышали их голоса. Беги, приведи животных, чтоб они были у нас на глазах».

«Когда разбойники появятся», спросил Самдаджемба, сморщив лоб, «что нам делать? Будем ли мы сражаться с ними, можем ли мы их убить, дозволяет ли это св. церковь?»

«Поди только, приведи животных, потом мы тебе скажем как поступать».

Слуга привел животных, привязал их у палатки и спокойно пил чай, а мы вышли еще раз, чтобы последить за тайными соседями. Мы нашли у озера довольно утоптанную дорожку и судили поэтому, что тут недалеко селение и что это были голоса монгольских кочевников. Спокойнее вернувшись к нашей палатке, мы застали Самдаджембу, точившего на подошве своих больших сапог русскую саблю, купленную, в Толон-Нооре.

«Где разбойники?» спросил он сердито, пробуя большим пальцем острие сабли.

«Разбойников нет; разверни-ка кожи, мы ляжем спать».

«А жалко; посмотрите, как сабля остра».

«Хорошо, хорошо, Самдаджемба; ты храбр, когда знаешь, что нет опасности».

«О, мои духовные отцы, не говорите этого; нужно всегда быть — откровенным. Я не стану спорить, — что трудно заучиваю молит вы, но в храбрости не уступлю никому». Мы засмеялись такому сравнению.

«Вы смеетесь, отцы мои, потому что не знаете Джягуров. Но на западе жители Трех Долин (Сан-чуан) известны своею храбростью. Мои земляки ставят жизнь ни во что; они всегда имеют при себе саблю и ружье. Нужно только чтоб друг на друга косо посмотрел и дело необходится без кровопролития. Человек, [37] который еще никого не убил, считается трусом, потому что не доказал своего удальства».

«Это удивительно. Ты сам сказал, что ты храбр. Расскажи же нам теперь, сколько людей перевел ты, когда жил еще в Трех Долинах».

Этот вопрос видимо смутил его; он покачал головою и на губах его показалась вынужденная улыбка. Чтобы замять разговор он взял свою чашку и почерпнул из котла чаю.

«Хорошо» сказали мы, «напейся чаю, а потом расскажи нам про твои геройские; подвиги».

Самдаджемба выпил чашку, вытер ее полою своего кафтана и, положив за пазуху, начал следующий рассказ:

«Духовные отцы! вы хотите знать мой приключения; хорошо, я расскажу вам одну историю. Я знаю, что очень согрешил, но надеюсь, Иегова простил меня при крещении. Мне было не более семи лет, когда я пас старого лошака моего отца; других животных у нас не было. Сын одного соседа часто приходил играть со мною; мы с ним были ровестники. Раз мы поссорились и я ударил моего товарища корнем дерева по голове так сильно, что он упал. Думая, что он мертв, я от испуга и боязни не знал, что делать: теперь и тебя убьют, мелькнуло у меня в голове. Я искал где бы спрятать моего товарища, но не находил удобного места. Нужно было спрятаться самому; я увидел большую кучу хворосту, лежавшего возле нашёго дома, и залез в него, при чем исцарапал себя до крови; но решил не выходить оттуда. Вечером меня начали отыскивать; и слышал, как мать звала меня по имени, но сидел тихо, не трогался и замирал от страха: Я слышал, как народ кричал и спорил. На другое утро я страшно проголодался и тихо заплакал, боясь не выдать себя. Выйдти же из моего убежища никак не решался».

«Но разве ты не подумал о том, что умрешь с голоду?»

«Нет. Я чувствовал голод и слабость — и только. Три дня и четыре ночи провел я таким образом, но потом все-таки нашли меня. У меня еще было столько силы, чтобы бежать, но меня поймали. Тут я заплакал и закричал: Пощадите меня, я не убил Насамбояна! Они втащили меня в дом и смеялись надо мной, уговаривая, чтоб я не пугался, ибо Насамбоян вовсе не умер. И действительно, он сам пришел ко мне, свежий и здоровый, но имел на лице небольшой шрам; мой удар только ошеломил его». [38]

Слуга кончил свой рассказ, и улыбаясь, повторял неоднократно, что человек может жить три дня без пищи.

«Это без сомнения очень хорошее начало, Самдаджемба; но ты все еще не рассказал — нам, сколько людей убил ты, — храбрый человек?»

«Я никого не убил, потому что мало жил на родине. Когда мне сравнялось десять лет, меня отдали в большой ламайский монастырь, где учил меня очень старый и строгий лама. Он наказывал меня ежедневно за то, что я не мог выучить предписанных молитв. Но побои не принесли пользы ни мне, ни ему — я все равно ничему не выучился. Тогда он бросил ученье и заставил меня носить воду и собирать арголы. Побои же однако я получал как и прежде. Такая жизнь мне стала несносною — я убежал в монгольские степи. Дорогою я встретил какого-то великого, ламу, присоединился к его каравану и сделался погонщиком баранов. Я спал под открытым небом, потому что в палатках не было для меня места. Раз я удалился не много от каравана, чтобы лечь у подножья небольшой скалы и тем защитить себя от острого ветра. На другое утро, проснувшись несколько позднее обыкновенного, я не нашел уже каравана; они оставили меня одного в пустыне. Тогда я еще не умел отличить четырех сторон света и бродил на счастье, пока не напал на шалаши кочующих Монголов. Так я скитался три года и служил тем, кто оказывали мне гостеприимство. Наконец я добрался до Пекина, и не замедлил отправиться в большой ламайский монастырь Гоанг-се, в котором живут только тибетские и джягурские ламы; там нашел я радушный прием. Мои земляки сделали складчину, купили мне красный пояс и большую желтую шапку; теперь я мог петь в хоре и получал часть сбора».

Мы прервали его рассказ и спросили, как он мог петь в хоре, не умея читать и не зная наизусть молитв.

«Это делалось очень просто» возразил он; «один из моих товарищей дал мне свою книгу, я клал ее к себе на колени и повторял звуки молитв за моими соседями. Когда другие перевертывали страницу, я делал тоже. Начальник хора не подозревал обмана. Но однажды вышла история, за которую меня чуть было не прогнали из монастыря. Один злой лама подметил мою хитрость и часто смеялся надо мною. Тогда умерла мать императора, и нас пригласили в желтый дворец, читать над нею. До [39] начала церемонии я спокойно сидел на своем месте, разложив по обыкновению книгу на коленях. Известный лама тихо подошел ко мне сзади, посмотрел на меня через плечо, читал в моей книге и передразнивал меня, чтобы пристыдить меня перед: другими. Я пришел в ярость и ударил его кулаком по лицу так сильно, что он упал навзнич. Это произвело большую тревогу, и настоятель узнал об этом. По строгому уставу тибетских монастырей меня присудили бы к трехдневному бичеванию черным кнутом и к заключению в монастырскую башню на год, с цепями на руках и ногах. Но один из старших лам, благоволивший ко мне, пошел к жрецам-судьям и представил им, что товарищ мой, которого я ударил, был большой насмешник и глумился над всяким. Это была правда. Мой защитник горячо заступился за меня; я отделался строгим выговором и должен был просить прощенья у обиженного. Я пошел к нему и сказал: Старший брат, не пойдем ли мы выпить вместе чашку чаю? — Да, чаю можно напиться. Почему же не выпить чашку чаю? Мы отправились в трактир и сели за один стол друг против друга; я вынул мой пузырек с табаком и сказал: Старший брат, мы недавно поссорились, это было не хорошо. Ты не был прав, я также был виноват, мой кулак слишком сильно ударил тебя. Впрочем это дело уже прошло, мы не будем более вспоминать об нем. Потом пили мы чай, говорили о разных посторонних предметах и вернулись в монастырь приятелями».

Слуга кончил. Рассказ его заинтересовал нас так, что мы просидели очень долго; верблюды между тем встали и пошли к озеру щипать траву. Осталось до рассвета не более как два или три часа, и мы легли спать. Самдаджемба сказал что не ляжет, а присмотрит за верблюдами; к тому же ночь на исходе, и скоро нужно будет раскладывать огонь для приготовления пан-тана. Вскоре он разбудил нас, говоря, что уже светло и завтрак готов. Мы встали, съели по чашке пан-тана (овсянная мука на горячей воде) и поставив по обыкновению крест на холме поехали дальше. В полдень мы нашли три колодезя, вырытые близко один от другого; мы остановились тут, но сейчас же увидели, что место было неудобное. Вода была соленого вкуса, противна и кроме того не из чего было развести огонь. Самдаджемба, имевший очень хорошее зрение, заметил вдали огороженное место, в каких обыкновенно держат скотину; он сел на верблюда, поехал [40] туда и вернулся с большою вязанкою арголов; но к сожалению они были сыры и не горели. Наш слуга вырыл яму в роде печи и сделал из дерна трубу; печь вышла довольно искусная, но арголы не горели; дыму и чаду было довольно, но вода не закипала. А между тем эту воду нельзя было пить сырую. Наконец мы придумали вот что. В монгольских степях живут серые белки, похожие на наших крыс. Кучки земли, выброшенной из норы, искусно выстланной внутри травною, высушенной от солнечных лучей, — защищают их от дождя и невзгоды; около нас их было более ста; величина их ровняется кочкам нашего крота. Нужда не знает закона; мы должны были разрушить множество этих норок, чтобы достать сухую траву. Таким образом мы вскипятили нашу воду и могли употреблять ее.

Не смотря на нашу бережливость, запасы видимо истощались; поджаренного пшена и овсяной муки оставалось очень мало. Тем более обрадовались мы известию, полученному от встретившегося нам татарского всадника, что вблизи находится торговая станица Шабортэ. Хотя она не была нам по пути, но мы должны были заехать туда, закупить все необходимое. Синий город, куда собственно мы направлялись, был еще милях в пятидесяти. И так, мы взяли на лево и вскоре приехали в Шаборта.

ГЛАВА III. править

Праздник луны. — Монгольский пир. — Тоолголос, монгольский певец. — Поэтические преданий о Тимуре. — Татарское воспитание. — Старый город. — Русско-китайская торговля. — Русский монастырь в Пекине. — Монгольские врачи. — Поверья и погребальные обряды. — Буддистский монастырь пяти башень. — Царство Эфе. — Ратоборства Монголов. — Волки. — Монгольские вощики.

Мы прибыли в Шабортэ 15-го числа 8-го месяца, в день торжествуемый Китайцами. Этот праздник, известный под названием Юэ-пинг, «лунный праздник», очень старинного происхождения, времен поклонения луне. В этот день прекращаются все работы, ремесленники получают денежные подарки от своих хозяев, всякий надевает лучшее платье, везде царствует радость и веселье. Друзья и родные делают друг [41] другу подарки пирогами, на которых изображен символ луны: заяц в кусте. С четырнадцатого столетия этот праздник получил политическое значение, которое Монголам почти неизвестно, тогда как Китайцы живо сохранили предание о нем. Около 1368 г. Китайцы задумали сбросить с себя иго татаровой династии, основанной Джингис-ханом, под владычеством которой они находились почти целое столетие. Большой заговор, распространенный до всем провинциям, должен был обнаружиться в 15-й день 8-го месяца. Предполагалось перерезать всех монгольских солдат, которых завоеватель разместил по одному на каждую китайскую семью, чтобы вернее владеть страною. Знак к восстанию был подан запискою, вложенной в праздничный пирог. Восстание действительно удалось и почти все монгольские воины, разбросанные до всей империи, были убиты. Господство Монголов прекратилось, и с тех пор Китайцы празднуют полнолуние осьмого месяца с особенным торжеством, поминая вместе с тем освобождение от чужого ига. У Монголов же, кажется, воспоминание об этом кровавом происшествии забыто, потому что и они празднуют этот день и радуются, сами не зная этого, победе врагов над их предками.

В расстоянии двух-трех сот шагов от нашей палатки было несколько монгольских шалашей, просторность и чистота которых доказывали зажиточность их хозяев; в окружности паслись многочисленные стада хорошей скотины. Пока мы отправляли молитвы, Самдаджемба успел навестить новых соседей. Вскоре за тем привел к нам почтенный старик с седой бородой, в сопровождении ламы, ведя за руку мальчика.

«Господа мои ламы», сказал он нам: «все люди братья, но те, которые живут под шатрами, составляют кость и плоть одного тела. Пожалуйте в мое скромное жилище. Пятнадцатое число этого месяца праздник; вы путешествуете по стороне и потому не можете провести этот вечер за очагом вашего благородного семейства. Отдохните у нас несколько дней: ваше присутствие принесет всем счастие и радость».

Мы ответили старику, что не можем вполне исполнить его желание; впрочем вечером, после молитвы, обещались придти к нему пить чай и поговорить о его народе. Добрый Монгол, успокоившись этим, удалился, но сопровождавший его молодой лама скоро вернулся, извещая, что нас ожидают. Мы не могли более отказаться от такого радушного приглашения, приказали слуге зорко [42] смотреть за нашими животными и шалашом, а сами ушли к соседям.

Чистота в шатре их поразила нас; такой мы еще не встречали в Монголия. В середине не было очага, кухонная посуда не стояла у стен; все убрано было по празничному. Мы уселись на большой красный ковер, а из другого шатра тотчас принесли нам чай с молоком, поджаренные в масле куски хлеба. Сыр, сушеный виноград и красные ягоды (ююбы). Когда мм познакомились с собравшимся большим обществом, речь зашла о празднике луны.

«В нашей стране», сказали мы, «его не соблюдают: мы только молимся Иегове, творцу неба и земли, солнца, луны и всех существ».

«Это святое учение», сказал старик, поднося ко лбу сложенные руки. «И Монголы не поклоняются луне; но видя, что Китайцы празднуют этот день делают тоже, сами не зная почему».

«Да, ты говоришь правду; вы ввели у себя этот обычай, не понимая ого значения. Послушайте; что мы узнали об нем от Китайцев».

И мы рассказали им; что нам было известно о кровавом дне Юэ-пинга.

Все присутствующие была как бы поражены громом, услыша все это. Молодые люди перешептывалось, но старик молчал; он сидел с опущенною головой и слезы катились по щекам его.

Мы обратились к нему, сказав: «Брат, старшие нас годами; кажется рассказ наш не удивил тебя, но наполнил печалью твою душу».

Он поднял голову, отер слезы и сказал: «Святые мужи, страшное событие, поразившее так молодых людей, не было мне безызвестно; но я лучше желал бы никогда не сдыхать об нем. У каждого Монгола, не продавшего еще душу свою Китайцам, должно кипеть сердце при одном воспоминании. Но настанет день, и наши великие жрецы знают, когда именно, где будет отомщена кровь наших предков. Когда появится святой муж, который будет нашим предводителем, мы восстанем и пойдем за ним, и при свете солнца потребуем отчет от Китайцев за кровь, пролитую ими в темноте своих жилищ. Мы ежегодно празднуем день, который для большинства не имеет значения; но есть тоже многие, которые помнят о кровопролитии в праздник луны и они думают об отплате и мщении». [43]

Помолчав о минуту, старик прибавил: «Как бы то ни было, святые люди, сегодня у нас праздник, потому что вы принесли радость в наше скромное жилище своим присутствием. Не будем более думать о печальных событиях. Дитя мое, — и при этом обратился он к молодому человеку, сидевшему близь дверей, — если баран изжарился, то принеси его».

Пока выметали шатер, вошел старший сын, неся в руках продолговатый стол, на котором находился жареный баран, разрезанный на четыре части. Стол был поставлен посреди гостей; глава семейства вынул нож из-за пояса, отрезал и разделил на двое бараний хвост и предложил его нам. Монголы считают бараний хвост самой вкусною частью и отдавая его гостю, оказывают ему этим большую честь. Хвосты монгольских баранов очень велики, продолговато-круглые и очень жирны; смотря по величине барана, на них находится слой жира в 6-8 фунтов. После того, как старик оказал нам такую большую честь, и остальные гости вынули свои ножи и отрезали по куску баранины. О тарелках с вилками конечно не было и помину; каждый клал свой кусок на колени и отрезал от него столько, сколько мог положить в рот, отирая своею полою текущий жир.

Предложив нам бараний хвост, старик исполнил приличие; но нас кто привело в затруднительное положение: мы еще не освободилась от всех европейских предрассудков и не знали, как съесть столько жира без соли и хлеба. Было бы в высшей степени неблагоразумно, возвратить предложенное нам лакомство; еще менее смели мы высказать добродушному хозяину, что нам невозможно съесть его. Этим мы нарушили бы, по монгольским понятиям, всякое приличие. Посоветовавшись на французском языке, мы поступили так: Разрезав хвост — на маленькие кусочки, мы предложили каждому разделить с нами нашу лакомую долю; сначала никто не соглашался; но наши убедительные просьбы заставили наконец каждого взять по куску; таким образом, освободившись от жира, мы могли есть оставшуюся нам довольно сочную и вкусную баранину.

По окончании обеда, от которого осталась только большая куча гладко обгложенных костей, дитя сняло висевшую на козлином роге трехструнную гитару и подало ее старику; этот же передал ее молодому человеку, сидевшему с поникшей головой; но когда он взял в руки гитару, взгляд его оживился.

«Благородные и святые странники», сказал старик, «я [44] пригласил Тоолголоса, который прекрасными рассказами усладит нам вечер».

Между тем бард (певец) пробежал пальцами по струнам, и после непродолжительной прелюдии начал приятным голосом, с правильной интонацией слов, свое оживленное, страстное пение. Все Монголы следили за каждым движением певца, внимательно вслушиваясь в каждое слово. Тоолголос воспевал героев своего народа и живым воображением приковал внимание всех. Мы были мало знакомы с подробностями монгольской истории, чтобы заинтересоваться воспеваемыми им лицами.

Через несколько времени старик поднес певцу большую чашку монгольского вина. Бард положил гитару на колени и осушил чашку; потом мы сказали ему:

«Тоолголос, ты распевал нам прекрасные вещи, достойные удивления; но до сих пор мы не слыхали еще ни слова о знаменитом Тамерлане, а песня о Тимуре, — ведь это ваша любимая песня».

«Да, да спой нам о Тимуре!» закричали многие в один, голос. — Все замолкло; Тоолголос не много задумался и потом громко, воинственным голосом начал воззвание к Тимуру: «Когда божественный Тимур жил еще под нашими шатрами, монгольский народ был воинствен и грозен. Когда он тронулся, задрожала земля; перед одним его взглядом дрожало десять тысяч народов, освещаемых солнцем».

«О, божественный Тимур! скоро ли возродится великая душа твоя? Вернись к нам, вернись; мы ждем тебя, о Тимур!»

«Спокойно и тихо живем мы на наших обширных стонах, как ягненки; но в сердцах наших кипит, они полны огня. Без престанно вспоминаем славные дни Тимура; где вождь, который станет во главе нас и возбудит в нас воинственный дух?»

«О, божественный Тимур», и пр. и пр.

«Монгольский юноша силен, он умеет укротить дикого жеребца; зоркий глаз его издали узнает по траве следы заблудшегося верблюда. Но увы, у него нет силы владеть луком предков, глаз его не замечает лукавства врага».

«О, божественный Тимур», и пр. и пр.

«Мы видели, на святом холме развевается красный пояс ламы и в шалашах наших возродилась надежда. Скажи нам, о лама: когда уста твои произносят молитву, откроет ли Гормузд судьбы будущего?» [45]

«О, божественный Тимур», и пр. и пр.

«У ног божественного Тимура сожигали мы благоухающие травы; падая лиц, мы жертвовали ему зеленые листья чаю и молоко стад наших. Мы готовы: Монголы восстали, о Тимур! А ты, лама, ниспошли счастье на знамена наши и копья».

«О, божественный Тимур», и пр. и пр.

Кончив эту национальную песню, монгольский бард поднялся, низко поклонился нам, повесил гитару на кол шатра и вышел. Старик заметил, что и в других шалашах праздник.

«И там», сказал он, «ожидают певца. Но так как вы, кажется, с большим вниманием слушаете татарские песни, то будем продолжать. Один из наших братьев знает много любимых песен; но он не играет на гитаре, потому что он не Тоолголос. Но это не мешает; подойди ближе, Нимбо; не каждый день ламы западного неба будут слушать тебя».

Из угла шалаша вышел Монгол, Которого мы до сих пор не заметили и занял место Тоолголоса. Это был человек странной и дикой наружности: сутуловатый, с большими белками в глазах, которые составляли резкий контрасте с темным цветом кожи; волоса его падали на плечи густыми насыпами. Он начал петь — если только вой и рев можно назвать пением. Он очень долго мог удерживаться от дыхании, так что его припев почти не прерывался. Такое пение скоро надоело нам. Мы с нетерпением ждали паузы, чтобы встать и уйдти. Но не так легко было дождаться этого; казалось, что несносный виртуоз отгадывал наше намерение и нарочно, как только кончит одну, тотчас начинал другую песню. Так мы просидели до поздней ночи. Наконец он замолчал на минутку, чтобы выпить не много чаю. Он мигом проглотил всю чашку, оправился и хотел уже снова начать. Но мы встали, поднесла старику наш пузырек с нюхательным табаком, раскланялись со всем обществом и пошли в свой шалаш.

В Монголии очень часто встречаются подобные Тоолголосы; они ходят от шатра к шатру, воспевая народных героев и их деянья. Большею частью они бедны; все их имущество состоит из гитары или флейты, которые они носят за поясом; но в шалашах их всегда принимают дружелюбно. Иногда гостят и по нескольку дней, а когда уходят, их щедро наделяют сыром, мешками вина и чаем. Такие путешествующие певцы встречаются и в Китае; но более всего их в Тибете. [46]

На другое утро, очень рано, подошел к нашему шалашу мальчик, несший в одной руке посуду с молоком, а в другой кулек со свежим маслом и сыром. В след за ним пришел старый лама в сопровождении одного Монгола, который тащил мешок арголов. Мы пригласили всех войти в шалаш.

"Братья из западных стран, " оказал лама, «примите эти малые приношения, посылаемые вам нашим господином».

Мы поклонились в знак благодарности, а Самдаджемба поспешил приготовить чай. Мы просиди ламу подождать; он поблагодарил, говоря, что не может теперь остаться, но прийдет вечером; теперь он должен учить молитвам. Он указал при этом на мальчика, принесшего нам молоко, взял его за руку и оба удалились.

Этот старый лама был учителем в семье, где мы вчера встретили такое радушное гостеприимство; он учил мальчика тибетским молитвам. Воспитание у Монголов очень ограничено. Читать и молиться умеют только почти одни «стриженные», т. е. ламы. В целой стране нет общественной школы и все молодые люди, желающие чему нибудь учиться, должны навещать буддистские монастыри. Исключение составляют те богатые люди, которые держат для детей домашних учителей. Монастыри составляют единственное учреждение для образования в искуствах, науках и ремеслах; кроме монастырей нигде нет училищ. Лама не только духовник и учитель, он и живописец, ваятель, архитектор и врач; он голова, сердце и пророк в народе.

Молодой Монгол, которого о детства не посылают в монастырь, должен хорошо владеть луком и ружьем и отлично ездить верхом. Еще прежде, нежели выучится ходить, отец берет его с собою на лошадь; во время скачки он держится за платье всадника; так он постепенно привыкает к лошади и большую часть жизни проводит на ней.

Отличным ездоком является Монгол в особенности при ловле диких лошадей. С длинным шестом, на котором укреплена веревка с петлей, всадник летит за лошадью, которую он хочет поймать. Он проследует ее по степи и горам, по долинам и оврагам, пока не нагонит. Тогда, схватив узду зубами, он обеими руками берет шест, подается вперед и накидывает петлю на шею своей добычи. Для этого нужно столько же силы, сколько и ловкости, потому что петля должна быть накинута в один миг. Иногда разорвется веревка или сломается шест, но никогда не случается, [47] чтобы ездок был опрокинут. Вообще Монгол так сроднится с ездой, что совершенно отвыкнет ходить пешком. Походка его не поворотлива и тяжела, ноги согнуты, туловище подается вперед и глаза постоянно бегают с одного предмета на другой; как будто он озирается но бесконечной степи. В дороге ночью Монгол иногда ленится слезать и спит верхом. Когда спросишь путешественника, где он провел последнюю ночь? очень часто услышишь, что: тэмэн дэро, т. е. «на верблюде». Особенно занимательно смотреть, когда караван в полдень находит хорошую паству; верблюды разбредутся во все стороны, щипая траву, а Монголы, сидя на них, спят так крепко, как будто лежат в мягких перинах. Постоянная езда необыкновенно укрепляет их силы и делает их почти нечувствительными к самому жестокому холоду. В степях Монголии, особенно в стране Халькасов, бывают такие стужи, что ртуть замерзает почти во всю зиму. Земля высоко покрыта снегом, и когда подымется еще северо-западный ветер, то страна походит на бурное море; вихр образует огромные снежные волны и валит и переносит их с места на место. Тогда Монголы спешат на помощь своим стадам; они созывают их и гонят к горам, защищающим их от бури. Иногда неустрашимые пастухи останавливаются среди урагана, как будто наперекор бушующей стихии.

Девушки и женщины воспитываются в своем роде очень заботливо. Их не учат конечно владеть луком и стрелою, но верхом они ездят не хуже мужчин и ловко сидят на седле. Впрочем, им приходится ездить только в исключительных случаях, наприм. в путешествиях или когда нет никого из мужчин у стада, чтоб отыскивать убежавших животных. Но вообще они этим не занимаются; им и так много дела дома; на них лежит все хозяйство. Иголкой владеют очень искусно; они шьют все: сапоги, платье, шапки для себя, мужей и детей. Сапоги их не красивы, но удивительно прочны. Непонятно, как они с довольно плохими снарядами могут делать такие прочные, неизносимые вещи; конечно, работа идет очень медленно. Они также хорошо вышивают, с большим вкусом и разными узорами. Ни в какой европейской стране, должны мы сознаться, не видели мы красивее вышитых вещей, как в Монголии. Впрочем в Татарии шьют иголкой не так, как в Китае. В последнем шьют снизу вверх, в Монголии как раз на оборот; в Европе [48] же горизонтально. Пусть наши портные разрешат, какой из этих способов удобнее и лучше.

Утром 17-го числа того же месяца мы отправились в китайскую станцию Шабортэ, чтобы запастись съестными припасами. Шабортэ монгольское название, означающее болотистую страну. Дома в нем выстроены из земли, и обведены высокою стеною; улицы узки, кривы и очень неправильны. Маленький этот городок имеет очень мрачный вид а живущие в нем Китайцы еще хитрее их земляков в небесной империи. Они торгуют всевозможными вещами, в которых Монголы нуждаются: овсянной мукой, поджаренным пшеном, бумажными товарами и кирпичным чаем. Татары в обмен привозят им произведения степей: соль, грибы и меха.

Закупив нужное, мы поспешно вернулись, желая поскорее выбраться в путь. Самдаджемба отправился за животными на пастбище.

"Верблюды здесь, " закричал он возвращаясь, — «но где же мул и лошадь? Я их только что, видел и еще перевязал им ноги; не украли ли их? Возле Китайцев никогда не должно останавливаться: они известные воры лошадей».

Эта новость очень поразила нас; но не следовало терять времени, а нужно было отыскивать пропавших по горячим следам, Каждый из нас сел на верблюда, мы оставили Арсалана сторожить шалаш и поскакали в разные стороны. Однако наши розыски оказались безуспешны; поэтому мы отправились к нашим монгольским друзьям и объявили им, что близко от них пропали наши лошади.

По татарским законам люди, живущие в соседстве с тем местом, обязаны делать розыски пропавших животных, а если они не найдутся, вознаградить потерю своими. С европейской точки зрения это покажется странным. Путешественник раскидывает свой шатер вблизи Монгола без его ведома и спроса; ни вы его, ни он вас не знает; но он должен отвечать за пропажу животных, людей и поклажи, потому что закон считает его вором или укрывателем вора. Этот закон, должно быть, много содействует тому, что Монголы так ловки в отыскивании убежавших или украденных животных. По следам, остающимся на траве, они узнают, давно ли пробежала тут лошадь, с всадником или без него. Они проследят эту стезю и уже не потеряют ее. [49]

Когда мы объясняли нашу беду, старик оказал: «Не беспокойтесь, господа ламы. Ваши животные не пропадут; у нас в соседстве нет ни разбойников, ни воров. Я волю розыскать их, и если не найдем, вы выберете себе из моего стада, какие вам понравятся. Вы пришли сюда с миром и с миром уедете».

Между тем восемь Монголов сели на лошадей и каждый взял с собою шест с петлей; сначала они разбрелись во все стороны и несколько раз возвращались довольно близко к шалашу; через некоторое время они соединились, образовали один ряд, и поскакали в ту сторону, откуда мы приехали.

«Теперь они напали на след, сказал старик, следивший за всеми их поворотами, — войдите в мой шалаш, господа ламы, и выпейте чашку чаю, пока они подъедут с лошадьми».

По прошествии двух часов вошел мальчик, извещая, что верховые возвращаются.

Мы вышли, увидели несущееся в нам облако пыли, узнали всех всадников и наших лошадей; они летели с быстротою ветра. Когда подъехали в нам, они объявили, что в их стране никогда не бывало пропажи. Мы поблагодарили за добрую услугу, распрощались и поехали по направлению синего города.

После трехдневной дороги, в степи мы напали на знаменитые древности. Перед нами лежал громадный, но совершенно опустевший город. Стены и валы его с зубцами и башнями, четыре большие ворота, обращенные к четырем сторонам света, сохранились еще в целости; но все опустилось в землю на три четверти всей высоты и поросло дерном. С тех, пор, как жители оставили город, уровень земли возвысился до того; что достигает почти до зубцов стен. Доехав до южных ворот, мы сказали Самдаджембе,. чтобы он продолжал путь, а мы остановились немножко, осмотреть Старый город; так зовут его Монголы. Странные чувства овладели нами, когда въехали мы в него; нигде не видно обрушившихся камней или развалин; везде большие, красивые здания, свидетельствующие о бывших размерах города, но вполовину погруженные в землю, и покрытые травою как зеленым ковром. По неровности построек видно еще, где были улицы, и где стояли самые большие здания. Мы нашли там монгольского пастуха, который спокойно курил трубку; стадо его паслось по валам и улицам. На наши вопросы мы не получили удовлетворительных, ответов. Когда и кем построен город, какой народ жил в нем, когда и почему он брошен? Мы этого не [50] знаем и Монголы ничего не могли сообщить нам об этом. Впрочем в степях Монголии часто попадаются следы таких городов и история их покрыта мраком неизвестности. Такая картина наполняет душу невыразимою тоскою. Здесь не существует исторических преданий, ни малейшего воспоминания об основателях их; эти города могилы без надписей, в тихой пустыне. Только изредка остановится там Татарин, чтобы пасти стадо свое на поросших травою улицах — вот и все.

Таким образом ничего неизвестно об этих оставленных городах; но надо предположить, что их существование относится не далее как к XIII столетию. Тогда Монголы владели Китаем, их власть продолжалась около столетия. По описаниям китайских путешественников, в то время в северной Монголии основано было много цветущих городов. Около половины четырнадцатого столетия монгольская династия была изгнана из Китая; император Юнг-Ло, желавший уничтожить Татар, опустошил страну и превратил в пепел их города. Он предпринял даже два похода противу них далеко в степь, миль на двести от большой стены.

Недалеко от Старого города мы увидели большую дорогу, шедшую с юга на север и перекрещивающуюся с дорогого от во. стона на запад, по которой ехали мы. Это была дорога, по которой русские посольства отправляются в Пекин. У Монголов она зовется Кучеу-джам, т. е. «дорога царевны», потому что была проложена для поездки дочери одного из китайских императоров, выданной замуж за хальхасского князя. Проходя по Чакару и западной части Суниута, она тянется по царству Мурге-вана в страну Хальхасов; оттуда идет с юга на север через пустыню Гоби и далее, через Великий Курэн и реку Тулу, до Кяхты.

В 1688 г. был заключен договор между императором Кан-Ги и «белым ханом», Царем, т. е. Русским, по которому обозначены точно границы обоих государств и постановлено, чтобы обменным торговым пунктом между подданными: их была Кяхта. К северу лежит русская таможня Кяхта, км югу — китайская, Маймачин. Торговля там весьма значительна и выгодна для обоих государств. По закону подданные одного государства не должны переступать границы другого. Русские сбывают там сукна, бархат, мыло и разные галантерейные товары; покупают же чаи, особенно кирпичный, употребляемый в [51] России в большем количестве. Так как сукна облениваются большею частью на чай, то поэтому они в Китае дешевле, чем на европейских рынках. Иные спекулянты привезли сукна в Кантон, но потерпели убытки от незнакомства с ходом русско-китайской торговли.

Вторичный договор был заключен 14-го Июня 1728 года между русским чрезвычайным послом графом Владиславичем и китайскими Министрами. С тех пор Россия имеет в столице небесной империи монастырь и школу, где получают образование переводчики с китайского и манджурского языков. Персонал обоих этих учреждений меняется каждые десять лет; из Петербурга высылают туда новых монахов и учеников. Этот караван идет в сопровождении офицера, который устроивает пришельцев на их новом месте, а с прежними отправляется обратно в Россию. Из Пекина до Кяхты Русские путешествуют на счёт Китайского императора, и от одного до другого поста им дается конвой из китайских солдат.

В 1820 г. Тимковский сопровождал русский караван. Описывая свое путешествие, он между прочим высказывает недоумение, почему проводники заставили его ехать другою дорогою, чем его предшественников. Монголы разъяснили нам это. Китайское правительство, из хитрости и недоверия к Русским, велело своим чиновникам вести посольство разными окольными путями, чтобы они не знали настоящей дороги. Эта предосторожность конечно смешна. Не смотря на нее, Самодержец всея России все-таки нашел бы путь в Пекин, если бы вздумал когда-нибудь навестить «Сына неба».

Когда мы ехали по кяхтинской дороге, странное чувство овладело нами. Теперь мы находимся, подумали мы, на дороге, ведущей в Европу, — и заговорили о родине своей, пока попавшиеся нам монгольские шалаши не напомнили нам, где собственно находимся. Мы услыхали крик и оглянувшись заметили Татарина, махающего руками. Не понимая чего он хочет мы продолжали свой путь. Тогда Татарин вскочил на стоявшую перед шалашом лошадь, нагнал нас, слез с нее в нескольких шагах от нас, пал ниц и, подымая вверх руки, сказал.

«Господа ламы, сжальтесь надо мною; не проезжайте мимо, но помогите вашими молитвами спасти мать мою».

Вспомнив притчу о милосердом Самарянине, мы вернулись ваг и расположились вблизи его шалаша. Пока Самдаджемба [52] устроивал нашу палатку, мы посетили, больную и сказали присутствующим:

«Жители пустыни! Мы не опытны в травоведении и по биению пульса не умеем узнать колебанья жизни; но мы будем молиться Иегове за здоровье больной. Вы конечно еще не слыхали об этом всемогущем Боге, ваши ламы не знают его; но уповайте на Иегову, ибо в его руках жизнь и смерть».

При общей тревоге и суете мы не могли более говорить: бедные люди были только заняты больною и не обратили бы большого внимания на наши слова. Мы пошли лучше в свой шалаш — молиться. Татарин сопровождал нас. Увидев наш молитвенник, он спросил:

«Разве тут находятся всемогущие молитвы в Иегове, о котором вы говорили?»

«Да, только здесь истинные душеспасительные молитвы».

Он пал ниц и перед каждым из нас прикоснулся лбом до земли; потом взял наш молитвенник и положил его себе на голову, чтобы показать свое благоговение перед ним. Пода мы молились, он пригорюнился, в дверях шалаша и ждал молча.. Когда мы кончили, он опять, пал ниц, а потом сказал:

«Святые мужи! чем могу я вознаградить оказаную мне вами великую; благодетели? Я, беден и не могу над дать ни лошади, ни барана».

«Брат Монгол, священники Иеговы не молятся из-за вознаграждения. Когда ты беден, возьми эту безделицу», при этом мы подали ему кусок кирпичного чаю. Глубоко тронутый, Татарин не мог выговорить ни слова; слезы, покатившиеся из глаз его, были единственным ответом.

На другое утро мы с радостью услыхали, что больная поправляется. Мы бы охотно остались там еще несколько дней, чтобы развить показавшийся зародыш святой веры, но время летало и нам нужно было продолжать путь. Несколько Монголов проводили нас довольно далеко.

В Монголии нет других врачей, кроме лам. Кто заболеет, посылает за врачом в ближайший монастырь. Придя к больному, лама ощупывает пульс, берет обе руки пациента и проводит пальцами по артериям как музыкант по струнам скрипки. Китайские доктора поступают иначе; они ощупывают пульс не одновременно в обоих руках, а прежде в одной, потом в другой. После внимательного исследования, лама объявлю [53] мнение о болезни. По религиозному предубеждению Монголов причиною болезни всегда чутгур, т. е. бес; он мучит больного и вся задача ламы состоит в том, чтобы прогнить его посредством лекарства. Доктор служит также аптекарем; лекарства он приготовляет из одних растений, стертых в порошок, из которого делает большею частью пилюли; минеральных средств он не употребляет. Доктор не приходит в смущение, когда его пилюльный запас истощается: он берет тогда бумажку, надписывает на ней по тибетски, то или другое имя лекарства, смачивает слюной, свертывает шарик и больной принимает это с таким же доверием, как настоящее лекарство. Пилюля из бумаги или растения, по понятиям Монголов — одно и тоже.

Это медицинское средство к изгнанию дьявола подкрепляется молитвою ламы. Больной бедняк имеет обыкновенно небольшого чутгура, против которого достаточно короткой молитвы, произносимой без всякого торжества; ему также помогают некоторые заклинанья. Иногда случается тоже, что лама объявляет, будто не требуется вовсе никаких пилюль, а нужно обождать, пока Гормузд откроет свою волю: назначено ли больному умереть или выздороветь.

Но совершенно другое бывает, если больной богат и владеет большими стадами. В него поселился без сомнения большой чутгур, главный чорт, с которым нельзя разделаться так легко, как с обыкновенным. Прежде всего следует узнать, к какому: классу чутгур принадлежит; что он занимает высокую степень это не подлежит сомнению. Он должен уходить прилично своему сану, имея хорошее платье, красивую шляпу и сапоги, а главное — молодого, резвого коня. Без этих вещей не прогонишь его; тут не помогут ни лекарства, ни молитвы. Иногда дьявол такого чина, что имеет при себе еще много слуг и придворных, так что не может уехать на одной лошади. Тогда лама требует столько лошадей, сколько ему вздумается; число зависит от богатства пациента.

Сделав все нужные приготовления, лама начинает обряды. Он приглашает из ближних монастырей несколько лам и они долго молятся с ним, иногда 8-14 дней; они узнают тут наверно когда дьявол будет изгнан. Между тем они живут на счет больного, угощаясь его бараниною и чаем. Но если больной, несмотря на это, умирает? Тогда это именно служит доказательством, как теплы были молитвы, потому что дьявол [54] все-таки оставил свою и жертву. Больной, умер, конечно, но он тем ничего но теряет; ламы уверяют, что в новой жизни своей, при переселении души, он будет гораздо счастливее, чем был до тех пор.

Кроме молитв ламы при подобных врачебных опытах иногда отправляет разные смешные и суеверные обряды. Когда г. Гюк был главою христианского общества в долине Черных вод, он познакомился с одним монгольским семейством, чтоб изучить их язык и нравы. Однажды тетка благородного Токуры, главы семейства, заболела перемежающейся лихорадкой. Токура сказал, при этом:

«Я бы пригласил ламу-доктора, но если он скажет, что здесь причиною чутгур, что тогда делать?! Я не в состоянии покрыть все необходимые расходы».

Спустя несколько дней он решился, однако пригласить доктора-ламу и его опасения сбылись. Лама объявил, что, дьявол действительно поселился и что следует удалить его как, можно скорее. Тотчас было приступлено к приготовлениям. К вечеру, но менее осьми лам, собрались в шатер. Из сушеных кореньев они сделали большую куклу, которую они назвали «бесом лихорадки». Она была поставлена перед больной на шесте. К одиннадцать часов ночи начались обряды. В задней части шатра ламы образовали круг; своими цимбалами, морскими раковинами, барабанами и колокольчиками они произвели адскую музыку. Девять членов семьи пополняли их круг спереди; они сидели на пятках, близко друг от друга; старая тетка сидела на коленях или лучше сказать на пятках, против куклы. Перед доктором стоял большой медный таз; в нем было пшено и разные фигуры из теста. Кучка тлеющих арголов бросала фантастический, свет на эту странную картину.

По известному знаку раздалась музыка, которая могла бы перепутать самого неустрашимого и упорного черта. Черные, т. е. не духовные люди, били в ладоши под такт музыке и дикому крику, представлявшему молитву. Наконец музыка затихла, великий лама открыл книгу заклинаний, положил ее к себе на колени и пел темным, унылым голосом. При этом выбирал он из таза по нескольку пшенных зернышек и бросал их кругом, как предписано в книге. Главный лама молился один, то тихим, жалобным тоном, то очень громко. Иногда он бросал такт и ритм, казалось, что он сильно рассердился и он гневно [55] разговаривал с куклой. Кончив заклинания, он размахнул руки вправо, влево, чем подал знак остальным ламам, чтобы они начали свою страшную музыку.

Монголы быстро вскочили, бегали друг за другом вокруг шатра и так при этом кричали, что слушающему волосы могли бы стать дыбом на голове. Сделавши таким образом три тура вокруг шатра, которого осыпали палочными ударами, они опять вошли внутрь и сели на прежние; места. Все присутствующие прикрыли свои лица рунами; верховный же лама предал огню куклу дьявола и громко вскрикнул, когда пламя вспыхнуло; тож сделали и остальные. Черные схватили дьявола и вышвырнули вон из шатра на луг. И в то время как чутгур перемежающейся лихорадки превращался в, пепел под бранью и криком окружающих, ламы совершали в шатре торжественные, важные молитвы. Когда кукла окончательно сгорела, черные опять собрались в шатер и водворилось на мгновение молчание. Затем следовали взрыв радости и громкого смеха и все общество выступило из шатра с горящими в руках головнями. Черные открывали собою шествие, за ними следовала одержимая лихорадкою тетушка, которую поддерживали два члена из ее семьи; наконец ламы, опять затянувшие свою адскую музыку; старуху поместили в другой шатер и доктор объявил, что в продолжении целого месяца она не должна посещать свое прежнее жилище.

После такого странного лечения тетушка действительно выздоровела; лихорадочные пароксизмы прекратились. Лама нарочно так устроил, чтобы описанное торжество началось одновременно с приступом лихорадки. И действительно, сильное потрясение больной произвело свое действие.

Большая часть лам главным образом стараются укрепить Монголов в легковерии и предрассудках, чтоб тем легче опустошать их карманы. Некоторые однако были на столько откровенны, что признались, что двусмысленность и обман играют главную роль в их церемониях. Представитель одного монастыря сказал нам:

«Если совершаются молитвы когда кто либо заболевает, то это очень естественно; ибо Будда — господин над жизнью и смертию, он распоряжается переходом души из одного существа в другое (переселение душ); очень даже разумно употребление лекарств, ибо целебная сила ниспосылается Буддой. Также возможно, что чутгур поселяется в больном; но что для изгнания его [56] ему нужно дать лошадей и одежду — это без сомнения сказка, выдуманная невежественными ламами и обманщиками, чтобы тем легче обирать верующих в них собратов».

Способ погребения мертвых не везде одинаков; ламы присутствуют только там, где погребальному шествию хотят придать больше торжественности. В областях около великой стены и вообще везде, где Монголы и Китайцы живут смешанно, обычаи последних взяли перевес — тело кладут в гроб, который опускают в могилу. В степях же, у настоящих номадов, тело уносят на какую-нибудь возвышенность или в ущелье и оставляют там на съедение диким зверям и хищным птицам. Путешественнику в пустыне очень часто приходится наблюдать отвратительную картину: бой коршунов с волками, вокруг остатков человеческого скелета.

Очень богатые Монголы сожигают своих умерших при торжественной церемонии; для этой цели сооружается из дерна пирамидальная печь, в средине которой помещается тело, окруженное горючими веществами; за тем прибавляют дерну на столько, чтобы печь достигла известной высоты, оставляя у верхушки и у основания отверстия, для того, чтобы сквозной ветер уносил с собою дым; одновременно со сгаранием тела, ламы совершают торжественные обходы и молитвы. Как только тело превратилось в пепел, печь разрушается; остатки же скелета относят главному жрецу. Великий лама превращает остатки в мелкий порошок, прибавляет столько же пшеничной муки, тщательно все смешивает, собственноручно печет лепешки разной величины и складывает их таким образом, что образуют как бы пирамиду. Приготовленные таким образом кости кладут с великим торжеством в маленькую башенку, место построения которой уже заранее определено было знахарем или пророком. Таким образом погребаются обыкновенно ламы, и потому вокруг монастырей и на горах встречается множество подобных башенок. Их также встречают в местностях, в которых жили издавна Монголы, но вытеснены были Китайцами; это единственные следы прежнего владычества Татар; прочие же окончательно изгладились, ибо не находим более ни монастырей, ни пастбищ или пастухов с шатрами и стадами. Все это ушло, очистив место другому народу, с другими обычаями и памятниками. Остались только упомянутые башенки, чтобы напоминать собою прежних обитателей страны и как бы в укор высокомерию Китайцев. [57]

Знаменитое кладбище Монголов находится в провинции Шан-си, у монастыря «Пяти башен», У-тай. Местность эта считается самым лучшим для погребения; она на столько свята, что каждый, на долю которого выпал счастливый жребий быть там погребенным, вполне должен быть уверен, что душа его совершит самые лучшие переселения.

Чудесная святость места объясняется тем, что Будда в продолжение будто бы уже нескольких столетий живет там на одной горе. В 1842 г. благородный Токура, о котором уже выше упомянуто, принес останки своих родителей к храму Пяти башень и имел неимоверное счастие видеть старого Будду своими собственными глазами. Он сам передавал нам это следующим образом:

«За большим монастырем находится крутая гора, на которую не иначе взберешься как ползком. Прежде чем достигнешь верхушку, встречается высеченная в скале колонада; здесь надо лечь ничком и глядеть в отверстие, которое не более отверстия чубука. Долго, долго надо смотреть, пока что нибудь увидишь; но мало по малу глаз привыкает к темноте и наконец удается увидеть лицо Будды в глубине, на самом заднем фоне горы. Он сядет неподвижно, с накрест положенными ногами, окруженный ламами всех стран, которые постоянно преклоняются пред ним».

Сколько бы истины ни было в этом рассказе Токуры, достоверно однакож то, что Монголы и Тибетане очень привержены к монастырю Пяти башень. Нередко можно встретить в пустыне целые караваны, которые приносят останки родных к этой знаменитой обители; большою ценою золота выкупается право построенья небольшого мавзолея. Даже торготские Монголы не взирают на трудность годового путешествия и отправляются толпами в провинцию Шан-си.

Ко всему сказанному должно еще прибавить, что монгольские владыки иногда совершают погребения, варварство которых безгранично. Тело умершего князя кладут в сооруженное из камней строение, которое украшено изображениями людей, львов, слонов, тигров и другими предметами буддистической мифологии. Вместе с телом, которое помещается в пещере, в самой средине мавзолея, кладутся золотые и серебрянные монеты, драгоценное платье и другие вещи, потребность которых предвидятся и в будущей жизни. При таком погребении много людей лишаются жизни. [58]

Выбирают несколько самых красивых детей обоего попа в заставляют их глотать ртуть до тех пор, пока они не умрут; в таком случае, как утверждают Монголы, они не теряют своего натурального цвета лица и кажутся как бы живыми. Трупами этих несчастных окружают труп князя, которому они должны прислуживать и по смерти; в руках у них находятся вееры, трубки; табакерки и другие подобные вощи, без которых татарский князь не может обойтись. Дабы все эти драгоценности не были ограблены, придуманы особые машины, спускающие стрелы. Кто дерзнет открыть входную, дверь из любопытства иди из корыстных целей, тот падает мертвый, пораженный стрелами. Такие опасные машины, находятся у всех торговцев луками, и Китайцы часто пользуются ими для защиты своих жилищ, когда им приходится долго отсутствовать.

После двухдневного путешествия достигли мы царства Эфе; оно образуется частию страны осьми отрядов, которую отделил от Эфе император Киэн-Лонг и подарил одному хальхасскому князю. Сун-че, основатель манджурской династии, говаривал: «На юге мы никогда не должны допустить возникать новым государствам — на севере стараться об усилении нашего единства». Эта политическая мысль с тех пор никогда не оставляла Пекинский двор. Киэн-Лонг женил на своей дочери упомянутого князя, которого желал больше привязать к себе, имея в виду, что повелитель Хальхаса, будучи большею частью в Пекине, легче может стать под влиянием китайских интересов. Он даже приказал выстроить для него в Желтом городе великолепный дворец; но монгольский князь никак немог свыкнуться с стеснительною придворною жизнию. Окруженный великолепием, он тем не менее бредил о степях, шатре и стадах, стремился мысленно к холоду и снегу своего отечества. Он страшно скучал, не смотря на все внимание, которым его окружали, и наконец выждал случая возвратиться в свои хальхасские степи. Молодая же его супруга, напротив, привыкшая к придворной жизни в Пекине, приходила в ужас при мысли, что ей придется жить с верблюдами, овцами и Монголами. Каким же образом должны были уравняться столь противуположные стремления? Император придумал исходную точку, посредством которой надеялся примирить обе стороны. Он именно отделил от округа Чакар небольшую часть и отдал ее монгольскому князю, приказав там выстроить небольшой но красивый город; первоначальными жителями этого города была [59] сотня семейств, искуссных в ремеслах и художествам. Таким образом княгиня жида в городе, окруженная своим двором, а князь имел возможность рыскать по своим; степям, и предаваться всем прелестям кочевой жизни.

Кроме того, Эфеский царь привез с собою многих хальхасских Монголов, которые, как и прежде, жили в шатрах. Они до настоящего времени сохранили свою славу в народе, как наисильнейших людей, и слывут, проворнейшими борцами в южной Монголии. Из самой ранней молодости они упражняются в ратоборстве, и всегда присутствуют в Пекине на призовых поборищах. Там они поддерживают свою древнюю славу и всегда уносят самые лучшие призы. Они превосходят Китайцев, относительно телесной силы; но не смотря на то, иногда бывают побеждены от более проворных и увертливых противников.

В бывшем l843 г. великом призовом поборище один удивительно крепкий, хальхасский Монгол одержал победу над всеми подступавшими к нему, как Татарами, таки Китайцами. Его крепкое тело подпиралось двумя сильными, мускулистыми ногами, а его крепкие руки повергали на землю почти без всякого напряжения каждого, подступавшего к нему. Все уже было согласились, что приз останется за ним, как вдруг выступил против него Китаец, небольшой, худощавый человек, о котором никак нельзя было подумать, что он победит сильного Монгола. Не смотря на то, он бойко приблизился к эфескому Голиафу, намеревавшемуся уже было принять его в свои мускулистые объятия. В этот и момент, Китаец брызнув ему вдруг в лицо воду; естественным побуждением Монгола было вытирать свое лицо; но на это Китаец и рассчитывал: быстро схватил он противника за ногу, равновесие было потеряно и великан пал на землю, сопутствуемый всеобщим хохотом.

Про эту китайскую хитрость рассказывал нам один татарский наездник, с которым мы вместе путешествовали не много по государству Эфе. При этом он обратил наше внимание на то, что дети в шатрах упражняются в поборищах.

«Это в нашей Эфеской земле самое приятное развлечение каждого; нашего мужчину могут уважать только за два достоинства — уменье хорошо ездить и хорошо бороться».

В одном месте мы видели играющих, т, е. боровшихся мальчиков. Самый старший между ними, не более вероятно девяти лет, схватил одного из своих противников в объятия, перебросил [60] его чрез голову и вообще обращался с ним как с игральным мячиком. Подобное перебрасывание повторилось и до осьми раз и в то время, как мы опасались за жизнь мальчика, молодые Монголы бегали вокруг них с криками ободрении.

В двадцать второй день осьмого месяца мы были вне границ государства Эфеского, и проезжали чрез гору, крутизны которой поросли сосновым и еловым лесом. Вид этот нас очень обрадовал, потому что монгольские степи так бедны лесом и вообще растительностию, до того голы и однообразны, что невольно почувствуешь невыразимое удовольствие при виде хоть одного дерева. Но радость наша вскоре уступила место другому чувству; проехавши несколько шагов и выбравшись на открытое место, мы вдруг увидели себя в обществе трех удивительно могучих волков, которые без боязни и спокойно на нас глядели. Мы тотчас остановились; в одно мгновение Самдаджемба спрыгнул с своего маленького мула, подбежал к одному верблюду и схватил его за нос изо всей мочи. Это странная средство вскоре оказало свое действие: верблюд начал так пронзительно и страшно реветь, что испуганные этим волки побежали, как шальные. Наш Арсалан вероятно полагал, что это волки его так испугались, и пустился за ними в погоню. Но волки вдруг сделали оборот назад и страж нашего шатра верно поплатился бы жизнию. за свою дерзость, еслибы г. Габет не выручил его из беды: опять надавил нос у одного верблюда и вызвал таким образом рев столь несносный для волков. Волки опять убежали и теперь никто уже больше не хотел преследовать их.

Монгольские пустыни очень бедны населением и большею частию предоставлены диким зверям; волки же встречаются очень редко, ибо Татары, как видно, поклялись извести этот хищнический род. На волка смотрят как на кровного врага, он преследуется, где и когда бы его ни встречали, ибо только он самый опасный враг для стад. Как только делается известным, что в окружности рыщет волк, все способные садятся тотчас на лошадей и равнина покрывается наездниками, из которых каждый вооружен длинным шестом с петлею. Волк может уходить нуда хочет — везде встретит он врагов, готовых броситься на него. Лошади Монголов ловки, как козы, и легко карабкаются по отвесным и неровным местам. Набросив петлю на шею волка, всадник делает оборот назад, пускается в галоп и волочит за собою зверя до ближайшего шатра. Там завязывают ему морду [61] чтобы быть в состояний потешится над ним и попытать его вдоволь; наконец с него, живого, сдирают кожу и пускают его. Летом он может еще прожить несколько дней; зимою же, при сильных морозах, он скоро околевает.

Когда волки скрылись, встретилось нам другое, не менее странное явление, именно — две телеги, из которых каждую тащили три вола. Кроме того, при каждом возе шли двенадцать больших диких собак, впряженных, помощью железных цепей; у обеих сторон шли по четыре, остальные сзади. Телега нагружена была четырехугольными красно выкрашенными ящиками, на которых сидели извощики. Мы не поняли смысла этих телег; также не поняли мы, к чему, кроме возов, служила эта дюжина потомков Цербера. Спросить мы ничего не могли, потому что это было бы против обычая страны, и набросило бы на нас не хорошее подозренье. Мы потому спросили извощика далеко ли еще до монастыря Джорджи, куда мы намеревались прибыть в тот же день; однакож ничего не могли понять из за лая собак и звона цепей.

Проезжая одною долиною, заметили мы на одном не высоком холме длинный ряд неподвижных предметов, которых мы ясно отличить не могли. Сначала мы полагали, что видим множество пушек, орудий и лафетов. Но каким образом могло попасть в такую монгольскую глушь столько боевых орудии? Наша ошибка обнаружилась, как только мы подошли поближе; мы увидели множество двуколесных телег, из которых каждая вмещала в себе мешок соди, покрытый рогожами; таким образом телеги действительно издали очень доходили на пушек. Монгольские перевозчики тяжестей приготовляли свой чай на открытом воздухе, в то время, как волы паслись по той стороне холма.

Кроме верблюдов, товарные транспорты отправляются чрез пустыни на подобных двуколесных телегах. Они очень скоро сооружаются, выкрашиваются красною краскою и до того легки, что ребенок может их возить. В эти телеги впрягают волов, которым продевают в нос железные кольца. У такого кольца прикреплена веревка, помощью и которой вол привязывается к телеге, находящейся впереди его. Таким образом все телеги составляют собою одну неразрывную цепь. Извощики редко помещаются на телеге, никогда не ходят пешком, но ездят верхом на волах. На пути между Пекином и Кяхтой все пространство, ведущее в Толон-Ноор, Ку-ку-Готе и [62] Великий-Курен покрыто подобными телегами. Уже издали слышен унылый, меланхолический звон железных колокольчиков, которые навешаны вокруг шеи волов. — Мы вместе с Монголами выпили чаю и к закату солнца расположили наш шатер у ручейка, недалеко от монастыря Джорджи.

ГЛАВА IV. править

Монастырь Джорджи. — Архитектура буддистических храмов. — Великий-Курен в земле Хальхасов. — Путешествие Гуйсона-Тамбы в Пекин. — Курен тысячи лам. — Орел в Монголии. — Западный Тумет. — Монголы землепашцы. — Синий город. — Заметка о манчжурском народе. — Восточная Татария и ее произведения. — Манджуры-стрелки.

О монастыре Джорджи мы столько наслышались, что отчасти уже были знакомы с ним еще прежде, чем успели его увидеть. Там именно воспитывался молодой лама; у которого г. Габе научился по монгольски, и обращение которого в христианство дало столько надежд на распространение Евангелия между татарскими народами. Этот буддистский жрец изучал без перерыва, в продолжении четырнадцати лет, священные книги и был очень начитан в монгольской и манджурской литературе; менее знался в тибетской. Его учителем был многоуважаемый во всей области желтого знамени лама, который ожидал очень много великого от этого ученика; он очень не охотно отпустил его от себя, когда ученик пожелал навестить чужие страны и позволил только один месяц отсутствия. Когда ученик начал прощаться, он, как это искони ведется, бросился пред своим учителем и просил о вопрошении оракула. Старый лама открыл тибетский оракул, перелистывал несколько раз, прочел и проговорил следующее:

«Ты четырнадцать дет пробил у своего учителя верным шаби (учеником), и сегодня мы впервые разлучаемся. С прискорбием я думаю о будущем, и потому поспеши прибыть к назначенному сроку. Если ты дольше пробудешь, то определено, что никогда уже больше нога твоя не преступит порога нашего монастыря».

Ученик уехал с твердым намерением, быть во всем [63] послушным своему учителю. На пути он прибыли и в нашу миссию Си-Ванг, познакомился с г. Габе и начал учить его монгольскому языку; для упражнения г. Габе предпринял перевод небольшого сочинения: «Очерк истории христианства». По истечении одного месяца лама отказался от Буддизма, принял христианскую веру и был назван в крещении Павлом. Таким образом — буквально исполнилось предсказание ламы: Павел действительно никогда больше не вернулся уже в свой монастырь.

Джорджи, любимый монастырь китайского императора, имеет около 2000 лам, которые все правильно получают жалованье от пекинского двора; даже те, которые отлучились, с позволения старших, на долгое время, все таки получают, при возвращении, свою долю денег и жизненных припасов. Вследствие таких императорских привилегий, взносов и покровительств, Джорджи имеет довольно богатую и красивую внешность; дома очень чисты, нередко даже роскошны, а лам в рубищах не встретишь здесь, как это часто можно видеть в других местах. Здесь более всего в ходу изучение манджурских наречий, и в этом самом заключается уже доказательство, как сильно привержены к императору ламы этого монастыря.

Пожертвования императора для постройки монастырей вообще недостаточны. Большинство громадных и великолепных зданий, которых такое множество в Монголии, обязаны своим существованием добровольным взносам ревностно-религиозных обывателей. Народ живет и одевается очень просто, но как только дело касается монастырских расходов, он является удивительно щедрым, можно сказать, даже расточительным. Обыкновенно это делается следующим образом. Предполагается ли где нибудь постройка храма, при котором, разумеется, необходим также монастырь, целая ватага лам сооружается в путь, снабженные свидетельством, дающим им право собирания пожертвований. На долю каждого приходятся известная область, вся Монголия делятся на округи, и уж ни один шатер не останется не посещенным. Везде лама просит милостыню именем старого Будды. Тотчас при вступлении он объясняет цель своего посещения и показывает определенную для сбора кружку (бадир). Таких сборщиков встречают везде с большим почетом, каждый даст что нибудь: богатый — золото, серебро, или лошадей, волов, верблюдов; бедный, смотря по силе, дает ламе меха, масло или веревки из лошадиных и верблюжьих волос. Таким образом, в очень короткое [64] время собираются значительные суммы, и тогда в самой глухой пустыне воздвигается множество таких великолепных зданий, что даже государи нелегко совершили бы что нибудь подобное.

Большею частию такие монастыри строятся из кирпича иди каменных плит; только уж очень бедные ламы строят, свои жилища из земли, но и эти последние так искусно обделываются известкою, что в ряду других, более прочных строений, они ничего не теряют. Постройка храмов также прочна, как и красива; главный их недостаток состоит в том, что в сравнении с своею величиною они как бы приплюснуты и очень низки. В окружности монастыря в беспорядке разбросано множество башень и пирамид, часто на очень широких основаниях, которые находятся в совершенной дисгармонии с стоящими над ними стройными зданиями. Было бы чрезвычайно трудно решить — к какому стилю или классу можно отнести архитектуру буддистских храмов в Монголии. Везде встречается странная смесь колоссальных, бесформенных балдахинов, портиков, пересеченных колоннами и бесконечных рядов ступеней. Как раз против входной двери, внутри храма, помещается алтарь из дерева или камня, имеющий вид опрокинутого котла; на нем стоят идолы, которые очень редко изображены стоя, но большею частию в сидячем положении, с накрест сложенными ногами. Часто статуи гораздо больше обыкновенной человеческой фигуры, но лицо всегда красиво и правильно и носит в себе отпечаток кавказского типа; безобразны только не соразмерно большие уши. Во всяком случае в этих монгольских истуканах нет ничего такого, что напоминало бы дьявольские рожи китайских Пу-сса.

Пред самым большим идолом и наравне с алтарем, на котором этот идол помещается, находится вызолоченное седалище, назначенное для живого Фо — главного ламы монастыря. Вокруг стен храма помещается ряд столов, не много возвышающихся над полом; они служат одновременно скамьями по левую и правую сторону от главного ламы, занимают всю внутренность храма и покрыты коврами; между рядами их находится место для прохода.

Когда настал час молитвы, то лама, которому назначено созвать всех членов монастыря, выступает против входной двери и трубит изо всей силы в морскую раковину, обращаясь во все четыре стороны. Сильный, полный тон этого инструмента раздается на несколько верст в окружности, и таким образом [65] дает знать ламам, что наступил час общественной молитвы. Тогда каждый берет свою мантию и шляпу, и все собираются во внутреннем дворе. Как только в третий раз раздается звук морской раковины, открывается большая дверь и живой Фо входит в храм. Он садится на алтаре, и все ламы, скинув на дворе свою красную обувь, входят босые, в глубоком молчании. Каждый три раза падает ниц пред живым Фо и за тем, сообразно духовному сану, занимает определенное место. Все сидят с перекрещенными ногами и при том так, что все ряды находятся лицом к лицу. Тогда церемониймейстер подает знак колокольчиком; каждый за тем творит про себя тихо молитву, кладет молитвенник на колени и читает назначенную для данного дня главу. Следует пауза, в продолжении которой водворяется самое глубокое молчание. Колокольчик вторично подает знак и — раздается двухоровое, торжественное, строго-мелодическое пение псалма. Тибетские молитвы подразделены на стихи и имеют хороший ритмический такт; поэтому-то в них столько благозвучия и гармонии.

При некоторых, отмеченных в книге местах, раздается инструментальная музыка, состоящая из оркестра известного количества лам, музыка, которая составляет совершенную противуположность с полнозвучным, торжественным хором. Оркестр состоит именно из оглушающего набора колоколов, цимбалов, тамбуринов, морских раковин, труб и дудок; каждый играет на своем инструменте с таким остервенением, как будто желает заглушить всех своих товарищей.

Внутренность храма обыкновенно украшена разными драгоценностями; особенно много мелкой резбы и живописи, изображающей жизнь Будды и переселение душ знаменитейших лам. Пред идолами поставлено амфитеатрально множество бедных ваз, величиною чайной чашки и блестящих, как золото. Это жертвенные чаши, всегда наполненные молоком, маслом, монгольским вином и пшеном, назначенными. божеству. По бокам каждой ступени находятся постоянно дымящиеся кадильницы; пахучие травы для этой цели собираются на священных тибетских горах. С головы идола ниспадают, словно флаги, шелковые материи, тканные золотом и другими украшениями, также ленты, исписанные священными изречениями. Нет также недостатка в фонарях из разноцветной, прозрачной бумаги и тисненного рога.

Все художественные произведения и украшения, находящиеся вне [66] и внутри храма, приготовляются ламами; других художников нет. Картин очень много, но они не соответствуют тем требованиям искусства и вкуса, к которым привыкли в Европе. В них более рассчитывается на эфект и — за исключением изображения Будды — все фигуры имеют страшную, отталкивающую наружность; платье как бы не соответствует объему тела, которому предназначается; кажется, как бы прикрываемые им члены разломаны и приняли не нормальное положение.

Встречаются однако же и прекрасные рисунки. Однажды посетили мы большой монастырь Алтан-Сомнэ (золотой храм) и нашли там картину, истинно изумившую нас. По средине сидел Будда в натуральную величину на богатом ковре; вокруг него нарисован был лучевой венец, состоявший из миниатюрных изображений тысячи добродетелей Будды. Мы не могли вдоволь наглядеться на этот действительно-мастерской рисунок. Черты были чисты и грациозны, выражение лиц и колорит великолепны; все фигуры были натуральны и полны жизни. Мы спросили нашего провожатого, старого ламу, откуда достали такую редкую живопись.

«Этот клад», ответил лама, «происходит из самой глубокой древности и обнимает собою все учение Будды. Картина рисована не в Монголии, а в Тибете, и творцом ее считается один святой из вечной святыни (Ла-Ссы)».

Ландшафты обыкновенно гораздо лучше выполнены, чем другие сюжеты; цветы, птицы деревья, баснословные животные представлены очень отчетливо, краски естественны и живы. Жаль только, что монгольские живописцы не имеют никакого понятия о перспективе и тенях. Гораздо большого совершенства достигли ламы в скульптуре и поэтому-то так много изваяний вне и внутри их храмов; искусны они также в резбе и ловкость их ножа и резца нередко превосходит их вкус. Снаружи у храма стоят на огромных гранитных пьедесталах львы, тигры и слоны. Большие каменные перила, идущие от начала ступеней до главной двери, изукрашены разными высеченными Фигурами птиц, пресмыкающихся и баснословных животных самых разнообразных Форм. Во внутренности храма везде встречаются рельефы из дерева и камня, выполненные всегда смело, часто даже очень изящно и нежно.

Ламайские монастыри в Монголии не могут быть сравниваемы с тибетскими ни относительно богатства, ни относительно великолепия; не смотря на то однакоже, есть и между ними очень [67] уважаемые и пользующиеся громкою известностью у поклонников Будды. Больше всех в этом отношении известен монастырь Beликого Курена, в земле Хальхасов. Во время путешествия нашего по северной Монголии мы имели случай посетить его и читателю вероятно не безинтересно будет найти здесь описание его достопримечательностей. Курен по монгольски означает ограда.

Ламайский монастырь Великого Курена лежит на реке Туле. От него начинается громадный лес, который на расстоянии шести или семидневного путешествия, достигает русских границ. К востоку он имеет протяжение более ста миль и простирается до страны Солонов, в Манджурии. Чтобы достигнуть Великий Курен, с юга Монголии потребно месячное путешествие чрез необозримую каменистую пустыню Шамо-Гоби. Пустыня имеет во всех местах очень грустный вид; нигде не встретишь ни ручейка, ни источника, ни одно дерево не украсит утомительного однообразия. Но как только путешественник достигнет возвышенности Кугурских гор, к западу граничащих с областями Гуйсон-Тамбы страна вдруг принимает совершенно другой вид. Открываются живописные, оживленные долины, горы выступают подобно амфитеатру, а покатости их покрыты великолепными лесами. Одно место этой долины служит руслом реке Туле, начало которой скрывается в горах Барка. Она протекает от востока к западу, орошает пастбища, на которые выгоняются стада лам, совершает изгиб несколько выше Великого Курена, направляется к Сибири и здесь впадает в Байкальское озеро.

Масса построек, образующих монастырь, находится на востоке от реки у отлогого подножия горы. Отдельные храмы, в которых живут Гуйсон-Тамба и многие другие верховные ламы, отличаются от прочих своею высотою и вызолоченными крышами. В этой большой ламазерии и ее окрестностях живет около тридцати тысяч монахов. Долина, простирающаяся под, горою усеяна в продолжении целого года шатрами разной величины в которых помещается, пилигримы, желающие поклониться Будде и удовлетворить свое религиозное чувство.

К Великому Курену устремляются набожные всех стран, где только исповедуется Ламаизм. Туда являются так называемые У-Пи-Та-Дзе или рыбокожие Татары и располагают свои шатры вблизи шатров торготских Татар, которые приходят из священных гор, Бокте-Ула. Тибетанцы и Пебуны от Гималая медленно прибывают сюда на своих яках иди длинношерстых волах и [68] размещаются возле Манджуров, приехавших на санях не подалеку от берегов рек Сонгари и Амура. Беспрестанно располагаются и снимаются шатры; толпы пилигримов прибывают и убывают на верблюдах, волах, в телегах или санях, на конях или мулах.

Белые жилища лам построены на отвесе горы, в равнобежной линии и при том в таком порядке, что каждый ряд находится выше предыдущего. Издали поэтому все имеет вид ступеней громадного алтаря, на котором храм Гуйсона-Тамбы составляет как бы корону. Из внутренности этой божницы, сияющей уже издали своим золотом и светлыми красками, выходит по временам лама-царь, чтобы выслушать почтение многочисленных верующих, которые пред ниш низко кланяются и падают ниц. В стране большею частию зовут его «Святым», и всякий хальхасский Монгол считает за особенную честь, если может сказать, что он ученик святого. Любой обитатель Великого Курена, на вопрос откуда он, непременно ответит: Куре-Бокте айн шаби — «я ученик Святого!»

Около получасовой езды от монастыря, по близости реки Тулы, находится большая китайская торговая станция. Дома выстроены частию из земли, частию из дерева и обведены кольями для защиты от воров, ибо некоторые пилигримы, при всей набожности, совершенно не считают бесчестным воровать. У г. Габе украдено было ночью несколько серебряных прутиков и часы; таким образом мы лично могли убедиться, что честность некоторых учеников святого не без пятен.

Торговля Великого Курена очень цветуща; есть много русских и китайских товаров, оценкою которых служит кирпичный чай. Цена каждой лошади, верблюда, дома, и вообще всякой вещи соразмеряется с известным количеством кусков кирпичного чая; пять кусков имеют стоимость унции серебра.

Пекинский двор имеет в Великом Курене несколько мандаринов, будто для поддержания, в случае надобности, порядка между находящимися там Китайцами, в самом же деле за тем, чтобы наблюдать за Гуйсоном-Тамбою, могущество которого заставляет опасаться китайского императора. Еще не забыли в столице Китая, что Джингис-Хан происходил от хальхасского рода, и что этот воинственный народ еще не совсем забыл свое славное прошедшее. Поэтому-то каждое волнение в Великом Курене беспокоит китайское правительство. [69]

В 1839 г. Гуйсон-Тамба вздумал посетить в Пекине императора Тао-Куанга. Известие об этом встревожило всю столицу и сам император дрожал в своих дворцах при одном имени великого хальхасского ламы. Он отправил послов, которые должны были отклонить Гуйсона-Тамбу от намерения или, по крайней мере, дать такой оборот делу, чтобы не произвести этим путешествием значительного волнения. Но лама-царь остался тверд в своем намерении и сделал только одну уступку; он взял с собою не более 3000 монахов и исключил из своей дружины остальных хальхасских князей, которые хотели провожать его в Пекин.

Когда он отправился в путь, все монгольские племена пришли в большое волнение. Со всех сторон стекались они во множестве и заняли все дороги, чрез которые должен был проходить «Святой». Каждое племя приносило жертвы, табуны лошадей, верблюдов и овец, золотые и серебрянные слитки и драгоценные камни. Набожный народ вырыл колодцы на всем протяжении гобайской пустыни, а владетели земель, чрез которые проходил Гуйсон-Тамба, пеклись о том, чтобы устроить места для отдохновения, снабженные вдоволь жизненными припасами. Лама-царь сидел на желтом троне, несенном четырмя лошадьми, из которых каждую вел один из высших духовных сановников. Три тысячи лам, составлявших двор, ехали частию перед ним, частию за ним на лошадях и верблюдах, но совершенно без всякого порядка. Все вполне предались своему энтузиазму; толпы набожных с нетерпением ожидали прибытия святого. Едва завидя желтую носилку, все бросались на колени; при большем же приближении ее падали ниц, подносили сложенные руки ко лбу и клали земные поклоны. Путешествие первенствующего ламы походило на триумф и приводило в восторг всех его почитателей.

Таким образом Гуйсон-Тамба достиг с великою славою большую стену. Здесь стал он из предмета обожания только обыкновенным князем кочующего племени, над которым Китайцы глумятся, но которое делает много забот китайскому двору, потому что при неблагоприятных обстоятельствах может сделаться очень опасным для господствующей династии. На границе Китая «святой» должен был оставить половину своих провожатых; они расположились к северу от великой стены и возвели шатры свои в нивах Чакара. [70]

Гуйсон-Тамба пробыл в Пекине три месяца, посетил несколько раз императора и принимал поклонение от манджурских князей и государственных сановников, не смотря на возбужденное этим подозрение. Наконец освободил он двор от своего непрошенного присутствия и, посетив в дороге монастырь Пяти башен и Синего Города, воротился домой. Но ему не суждено было больше увидеть Великий Курен; — он умер на дороге, а Монголы приписывают его смерть медленно действующему яду, который будто подали ему в Пекине, по приказанию императора. Хальхасцы с тех пор очень огорчены, хотя печаль их значительно умеряется убеждением, что Гуйсон-Тамба даже не мог действительно умереть; он, по их мнению, пересилился только в другую страну, чтобы явиться снова молодым, свежим и крепким. Действительно, в 1844 г. они были извещены, что Будда их снова ожил и торжественно отыскали назначенного жрецами пятилетнего мальчика, чтобы возвести его на незыблемый, наследственный трон. Когда стояли мы у берегов Куку-Нора или «Синего озера», нам встретился этот большой хальхасский караван, отправлявшийся в Ла-ссу, чтобы пригласить в Великий Курен нового ламу-царя.

Другая, тоже знаменитая монашеская обитель есть Минган Ламане Курен, «Курен тысячи лам», воздвигнутый во время завоевания Мандужурами Китая. Когда Шюн-Че, основатель настоящей, господствующей в Китае династии, из Манджурии надвинулся на Пекин, он встретил тибетского ламу, которого спросил, будет ли успешно его предприятие? Лама пророчил хороший доход и Шюн-Че просил его, по оконченном походе явиться в Пекин. Действительно, после завоевания Пекина лама явился туда. Император признал, что его пророчество было верно и в награду за то подарил ему значительное место, на котором предположено было построить великолепный монастырь. От себя он также назначил содержание тысяче монахам. С того времени монастырь «тысячи лам» значительно увеличился и в настоящее время считает до 4000 жителей, хотя и сохранил прежнее название. Мало по малу у монастыря поселялись Монголы и Китайцы и составился таким образом целый город, ведущий значительную торговлю, по большей части скотом.

Верховный лама этого монастыря одновременно владетель, судья и законодатель; он также распределяет служебные должности. Наследника по нем всегда ищут в Тибете, куда душа его [71] уходит, будто бы для совершения переселения. Когда мы были в монастыре тысячи лам, там была большая суматоха по поводу раздора между ламой начальником и его четырмя советниками, именуемыми на монгольском языке Джассаками. Последние, нарушив монашеский устав, — женились и построили для себя жилища вдали от монастыря. Верховный лама, порицая действия Джассаков и стараясь навести их опять на путь истины, вооружил их против себя и они возвели на него целый ряд жалоб в Дже-Го-Эулу у Ту-туна иди великого мандарина, который, будучи родом Манджур, хорошо знал все татарские дела.

Во время вашего посещения монастыря, спор этот длился уже полных два месяца и заметно было неблагоприятное влияние от отсутствия властей. Учение и молитвы прекратились, великая входная дверь к внешнему двору была открыта и, казалось, уже долгое время совсем не запиралась. Вошедши внутрь, мы нашли все запустевшим и поросшим травою; храмовые двери закреплены были, цепями, но заглянувши внутрь чрез боковые отверстия, мы увидели, что седалище ламы и статуи покрыты слоем пыли; словом — все указывало на то, что существуют беспорядки. С уходом властей прекратились монастырские церемонии, ламы рассеялись и монастырь опустел. Впоследствии узнали мы, что спор решен в пользу верховного ламы, потому вероятно, что располагал лучшими, чем его советники, средствами. Четырем Джассакам строжайше наказано было во всем покорствовать своему владыке.

К знаменитейшим монастырям принадлежат также монастыри: Синего Города, Толон-Ноорский и в Дже-Го-Эуле; вне великой стены — на китайской территории — монастырь в Пекине и монастырь Пяти башень, в провинции Шан-Си.

Как только мы оставили монастырь Джорджи, встретился нам монгольский всадник, который возился укладкою на лошадь только что убитой серны. Уже в продолжение долгого времени мы питались одною овсяною мукою; было поэтому простительно, что при взгляде на дичь у нас явилось сильное желание отведать лакомый кусочек, тем более, что наши желудки очень отощали и жаждали подкрепления. Мы поэтому приветствовали охотника и спросили: не может ли он нам уступить серну?

«Гг. ламы», ответил он, «убивши это животное, я не думал продавать его. Там, по ту сторону Джорджи, китайские вощики давали мне за него 400 сапэков; я же отказал им. Но с вами, [72] гг. ламы, я говорю совсем иначе, чем с Китайцами: вот вам серна, дайте что пожалуете».

Мы велели Самдаджембе отсчитать охотнику 500 сапэков, положили серну на верблюда и отправились. Пятсот сапеков составляют около 70 копеек; баран стоит в три раза дороже. Монголы не очень долюбливают дичь, а еще менее Китайцы, которые утверждают, что «черное мясо» не так вкусно, как белое. Но в больших городах, особенно в Пекине, дичь тем не менее является на столах богатых, особенно мандаринов, вероятно потому, что она редкость и хоть сколько-нибудь разнообразит бедность китайской кухни. За то Манджуры страстные охотники и очень любят дичь, а именно: фазанов, медведей и оленей.

Около полудня представилась нам великолепная местность: между двумя высокими скалами находился узкий проход, который вел к огромной долине, окруженной горами; на крутизнах росли высокие сосны; светлый родник превращался в журчащий ручеек, поросший дягильником и полевою гвоздикой. Ручеек опоясывал долину и уходил за тем, прикрытый высокими травами, чрез отверстие, подобное тому, которое служило входом в эту роскошную долину. Мы остановились, наслаждаясь видом на очаровательную окрестность, а Самдаджемба между тем отыскивал место для отдыха.

«Останемся здесь», заметил он; «правда, сегодня мы еще не много уехали и солнце еще высоко; но надо приправить серну».

Мы согласились и расположились у родника. Самдаджемба уже часто хвастался, что он отличный мясник; теперь представился случай доказать это. Он повесил животное на сосновую ветвь, взял нож и спросил, на какой способ должен он потрошить серну: по турецки, монгольски или китайски? Мы предоставили выбор ему и он тотчас приступил к работе; в продолжении нескольких минут, сняв с животного кожу, выпотрошил его и вырезал мясо таким образом, что получил один цельный «огромный кусок; на ветви остался только совершенно очищенный скелет. Он поступил, по турецкому обычаю, который при путешествии подает ту выгоду, что получается только чистое, мясо и нет возни с костями. Самдаджемба обвернул большие куски бараньим салом и начал их жарить. Это конечно не было по правилам европейской гастрономии; но слуга наш сделал все, что мог. Мы только что уселись на дерн и начали обедать, как над нами вдруг пронеслась буря. В одно мгновение, [73] подобно молнии, спустился могучий орел, схватил своими богатырскими когтями кусок серны и поднялся на страшную высоту прежде, чем мы могли опомниться от нашего испуга. Мы смеялись этому странному посещению, но Самдаджемба был очень раздосадован, так как орел при своем полете сильно ушиб его.

С тех пор мы стали осторожнее. Уже и прежде мы заметили, что как только останавливались для отдыха и приготовляли кушанье, над нами парили орлы; но не случалось, чтоб они похищали у нас что либо: должно быть овсяная мука не очень привлекала царя птиц.

Орел почти везде встречается в пустынях Монголии; то парит он и кружится в высоте, то сидит, подобно стражу, неподвижно на возвышенном месте. Никто за ним не охотится; он может вить свои гнезда, воспитать детенышей, состареться, никем не обеспокоиваемый. Некоторые из них больше обыкновенного барана; когда их пугнуть они должны пробежать по земле несколько шагов, размахивая крыльями, прежде чем могут подняться на воздух.

Чрез несколько дней мы прибыли из округа осьми отрядов в западный Тумет. При завоевании Китая Манджурами, король туметский был верный союзник этих последних в победитель даровал ему из благодарности красивые местности в северу от Пекина, вне великой стены. С тех пор они именуются восточным Туметом, тогда как прежний Тумет называется западный. Он разделяет страну Чакар на две части. Монголы западного Тумета не ведут кочевую жизнь, а более оседлы и занимаются хлебопашеством и промышленностию.

Уже около месяца путешествовали мы беспрестанно в пустыне и спали под шатром; над нами виднелось лишь открытое небо, и вокруг нас бесконечная степь. Уже долго мы были вне всякого сообщения с шумным миром; только изредка пролетали вдали монгольские всадники, подобно перелетным птицам. Мало по малу привыкли мы к пустыне; ее ненарушимая тишина и одиночество были нам даже приятны и нам стало неловко, когда мы вдруг очутились в населенном месте, посреди шума и беспокойства цивилизованного мира. Нам как бы недоставало воздуху, мы задыхались. Но впечатление это скоро прошло и наконец мы все таки нашли более удобным хорошо протопленную комнату, чем необходимость каждый вечер возится устройством шатра, отыскивать хворост для топки и быть преданным всем невзгодам. [74]

Жители западного Тумета, сделавшись хлебопашцами, окончательно потеряли свои Монгольские особенности, и более или менее походят на Китайцев; многие из них даже забыли родной язык и с каким-то презрением смотрят на своих одноплеменников, доселе живущих в пустыне и не променявших свой пастушеский посох на плуг. Они находят, что глупо вести кочующую жизнь и жить в шатрах тогда, когда нет ничего легче, как устроить постоянные жилища и заниматься земледелием. Но эти Монголы потому там успешно переменили свой прежний образ жизни, что поселились в месте очень плодородном, годном для великолепного произрастания всяких злаков. Когда мы проезжали страну, хлеба уже были сняты, но мы легко могли убедиться, что урожай был необыкновенный. Вообще, в западном Тумете все носит отпечаток благосостояния и нигде не встретим заброшенного строения, как это часто бывает в Китае; также редко встретить оборванных нищих: все одеты хорошо и прилично. Особенно нам поправились дороги, повсюду обсаженные деревьями. Остальные монгольские страны, населенные Китайцами, не представляют ничего подобного»

После трехдневного путешествия по населенным местам Тумета прибыли мы в Ку-ку-Готе, «Синий город», которые Китайцы зовут Куи-Гоа-Чеу. Существуют два одноименные города, с растоянием друг от друга на пять ли (пол мили); один из них называется старым или торговым городом, другой — новым или военным. Сначала мы прибыли в последний. Он построен императором Ханг-Ги, чтобы служить оплотом государства от набегов северных врагов. Город с наружи красив, и мог бы считаться красивым и в Европе. Это однакоже относится по большой части только к окружающей его кирпичной зубчатой стене с башнями; ибо дома выстроены на манер китайский, низки и совершенно не соответствуют высоким и широким рвам и стенам, окружающим город. Внутренность города правильна; особенно отличается большой красивый проспект, ведущий от востока к западу. В этом военном городе находятся Кианг-Киюн или начальник над десятитысячным отрядом, частям которого ежедневно делаются смотры. Целый этот город точно большая казарма, а проживающие в нем солдаты Манджуре. Кто однако же этого не знает и заговорить с ними, с трудом поверит этому, потому что все они совершенно забыли свой родной язык. [75]

Манджуры уже два столетия господствуют над великим китайским государством; но можно сказать, что они столько же времени работали на собственной гибели. Сделавшись властителями Китая, они переняли от побежденных нравы, обычаи и язык; можно бы думать, что национальность манджурская окончательно изгладилась. Но чтобы понять всю особенность подобной противуреволюции, чтобы уяснить себе, каким образом Китайцы ассимилировали своих победителей и в свою очередь подчинили себе Манджуров — нужно; обсудить факты одиночно и вместе.

Как только в Китае водворилась династия Минг (1368—1644), усобицы между отдельными племенами восточных Татар или Манджуров прекратились и настала дружба. Они избрали общественного короля и основали государство. Единство, как и везде, оказалось благодетельным и придало новой державе силу и могущество, так что западные варвары вселяли теперь страх Китайскому двору.

Ужи в 1618 году Манджурский царь был на столько силен что мог представить Китайскому императору семь жалоб, требовавших мести. Его смелый манифест заключался следующими словами: "Чтобы отомстить за эти семь обид, я должен подчинить себе господствующий дом Мингов. Вскоре за тем восстания заколебала Китай; начальник мятежников осадил Пекин и взял его. Император, увидев, что все потеряно, повесился на одном дереве царского сада, написав прежде своею кровью следующее «Когда гибнет государство, должен погибнуть и государь». Теперь только У-Сан-Куей, китайский полководец, позвал Манджуров на помощь и вместе с ними пошел на мятежников, которые были разбиты. Китайский главнокомандующий преследовал их на юг, в то время как на севере распоряжался начальник Манджуров. Он прибыл в Пекин, нашел трон упраздненным и не думая долго, занял его.

Прежде чем все это совершилось, Манджурам строго воспрещено было явиться в Китай; они не должны были переступать черту великой стены, сильно охраняемой при династии Мингов. За то также ни один Китаец не должен был посещать Манджурию. Но с упомянутою победою все это уничтожилось; не существовало более преграды, переход из одного края в другой был совершенно свободен и с тех пор Китайцы, подобно широкому потоку, разлились по всей Манджурии. Царствующий над Китаем манджурский император считался в своем крае [76] владетелем и господином всех завоеванных земель; как царь Китая, он дарил своим Манджурам обширные земли, за что однако они ежегодно должны были платить значительную подать. Эти-то условия и погубили прежних завоевателей; Китайцы обирали их всеми мерами и перехитрили их. Побежденные мало по малу становились опять истинными обладателями имений, тогда как Манджуры носили только одно название властелинов и на самом деле должны были нести только все государственные повинности. Дошло наконец до того, что имя и достоинство Манджура были в тягость и от них всеми мерами старались освобождаться. Закон предписывал каждые три года делать народную перепись в каждом округе. Кто не являлся в общество и не вписывал своего имени в список, того не считали более Манджуром. Таким образом, кто только находил очень тягостным платить подать и не хотел попасть в военную службу, не являлся к перекличке и тем самым причислялся к китайскому народу. Этим путем большое множество отказалось от своей народности, в то время, как Манджурия переполнилась Китайцами, в свою очередь ничего не терявшими из своей национальности.

Теперь именно манджурский народ стал быстро стремиться к уничтожению или — вернее сказать — он скоро совершенно уничтожится. Еще в царствование Тао-Куанга, области, орошаемые рекою Сонгари, исключительно заселены были Манджурами; Китаец не смел там показаться и воспрещено было заниматься хлебопашеством. Но по смерти упомянутого императора те области были описаны для продажи, потому что в царской казне оказался значительный недочет. Китайцы бросились как хищные птицы в области реки Сонгари и спустя уже не много лет, все там окончательно изменилось. Теперь почтя уже нельзя в Манджурии указать ни на один город или деревню, жители которых не были бы почти исключительно китайского происхождения.

Этот переворот вникнул везде и во все; только некоторые племена, как например Си-По и Солоны, остались верны своим манджурским обычаям; еще до сих пор в их владениях нет Китайцев, и не занимаются там земледелием. Народ, как в старину, живет в шатрах и доставляет солдат императорскому войску. Но и сюда мало по малу втесняется новое, и пребывание в Пекине китайских гарнизонов не остается без влияния на жизнь и воззрения этих племен. [77]

Со времени завоевания Китайцев Манжурами, первые приняли от последних некоторые обычаи, как-то: курение табаку и ношение заплетенной косы. За то Китайцы навязали своим новым повелителям китайские нравы и язык. Хотя полагается, что Манджурия занимает пространство от границ Китая до реки Амура, тем не менее путешествующему по ней мнится, что он находится в Китае. Прежние особенности до того изгладились, что, за исключением некоторых кочующих племен, никто даже и не говорит, по манджурски; не было бы, пожалуй, уже и следа этого прекрасного языка, если бы цари Ханг-Ги и Киэн-Лонг не поставили ему бессмертных памятников.

Особенные письмена установились в Манджурии только в 1624 году. Тогда один начальник восточных Татар, Таи-Тзу-Као-Гоанг-Ти, велел некоторым своим ученым составить письменную азбуку, на манер манджурской. В 1641 г. один гениальный ученый, Тагай, окончил возложенный на него труд и придал манджурскому письму ту нежность, чистоту и ясность, которым до сих пор при нем удивляемся. Император Шунг-Че приказал перевести все лучшие произведения китайской литературы, а сын его Ханг-Ги основал академию ученых, которые должны были хорошо владеть обоими языками. Академия эта перевела именно несколько исторических сочинений и издала много словарей. Манджурам, как народу кочующему, недоставало много слов для обозначения новых предметов и понятий; нужно было приискать новые выражения, взятые большею частию из китайского, которые после приличной обработки старались привить к манджурскому языку; но при этом, разумеется, терял он много первобытного.

Император Киэн-Лонг, внук Ханг-Ги, сильно воспротивился этому; он велел составить словарь, из которого были бы исключены все китайские слова. Сочинители этого словаря должны были прибегнуть к ученым и старцам, хорошо знакомым с монгольскими наречиями. Назначены были даже премии тем, кто укажет на старые, забытые выражения.

Нужно отдать справедливость ученому рвению первых императоров господствующей династии, благодаря которому почти все достопримечательные сочинений китайской литературы переведены на манджурский язык. Все эти переводы исполнены довольно точно и добросовестно; большею частию они сделаны были по приказанию государей, учеными академиками и вторично пересмотрены и [78] поправлены другими, не менее учеными. Такой усиленый и добросовестный труд дал манджурскому языку крепкую основу. И если бы он даже теперь уже причислялся к языкам мертвым, тем не менее он всегда будет высоко цениться как язык ученых и доставлять филологам, изучающим азиатские наречия, неоцененные услуги. Ибо не одни только замечательнейшие произведения китайской литературы переведены да манджурский язык, но большая часть достойнейших сочинений буддистской, тибетской и монгольской литератур. Несколько лет занятий достаточно прилежному ученому для изучения прекрасного, благозвучного и очень ясного манджурского языка на столько, чтобы освоить себе многие из драгоценных сочинений восточно-азиатского мира. Изучение этого языка облегчено также изданной в Альтенбурге, на французском языке, манджурской грамматики Кононом v. d. Габеленн. Этот великий германский лингвист изложил конструкцию и правила этого языка удивительно отчетливо и понятно, и его превосходное сочинение много облегчает изучение языка, угасающего в своем отечестве.

Кроме Германии, манджурский язык изучается также во Франции, а в последнее время и в России. Но Французские миссионеры одновременно распространяли христианство между народами, религия которых состоит из компиляции учений и обычаев, заимствованных у Лао-Дзе, Конфуция и Будды. Во время господства первых императоров, миссионеры — большею частию люди дельные — были в большом почете у Пекинского двора. Они сопровождали государя в его путешествиях и пользовались своим влиянием для распространения христианства, которое таким образом быстро перенеслось и в Манджурию. В начале число обратившихся было незначительно, но оно заметно увеличилось, как только позволен был доступ Китайцев, между которыми было уже много христианских семейств. До очень недавнего времени миссионеры, принадлежали к пекинской эпархии, управляемой Нанкингским епископом. Последний был родом из Португалии, обуреваемой долгое время политическими невзгодами. Епископ полагал, что португальская церковь не в состоянии будет прислать ему нужное количество помощников, и потому он обратился с просьбою о помощи к конгрегации de propaganda fide в Риме. Братство удовлетворило просьбу уважаемого старца, стоявшего уже на краю могилы. Оно отделило Манджурию от пекинской анархии и учредило для. нее апостолический викариат, [79] вверенный обществу иностранных миссий. Управлял этим христианским обществом епископ колумбийский Веролл, с истинно апостольским рвением и любовью. Новообращенные полны были предразсудков, противились строгим правилам христианской жизни и представляли епископу гораздо больше затруднений, чем самые отъявленные идолопоклонники. Но благоразумием своим он победили все эти препятствия, и с тех пор число обращенных постоянно увеличивается; есть надежда, что манджурская миссия станет самой цветущей в Азии.

Манджурия граничит к северу с Сибирью, к югу с заливом Пу-Гай и Кореей, к востоку с Японским морем, к западу с Давриею и Монголиею. Город Мукден, или Шен-Янг, как его называют Китайцы, считается в ней второю столицею государства. Император имеет там дворец, а присутственные места устроены также, как и в Пекине. Этот большой и красивый город окружен высокими, крепкими валами, улицы широки и совершенно не так грязны и шумны, как в Пекине. Целый квартал занят принцами желтого пояса, т. е. членами царской фамилии. Все они находятся под надзором главного мандарина, который должен наблюдать за их поведением и наказывать за бесчинство и беспорядки. Кто нарушает постановленные законы и правила, приводится к этому начальнику, который решает дело безапелляционно.

Неподалеку от Мукдена находятся значительнейшие города: Гирин, окруженный высокими кольями, и Нингута — место происхождения царской фамилии. Кай-чеу и Кин-чеу, как приморские города, ведут значительную торговлю.

Манджурия орошается обильно водами, очень плодородна и доставляет много драгоценных произведений, особенно с того времени, как Китайцы завели там хлебопашество. В южной части произрастает так называемый сухой рис, не требующий влаги; также царский рис, названный так потому, что его впервые завел император Ханг-Ги. Оба сорта верно хорошо урожались бы и в средней Европе. Много сеется также пшена (Као-Леанг, Holcus Sorghum), из которого приготовляется отличная водка. Манджурский табак считается самым лучшим в империи; кунжут, лен и конопля суть также богатые продукты. В этой части Манджурии с особенною тщательностью стараются разводить лиственную хлопчатку (Gossypium herbaceum), дающую значительный доход. Для вымолота служит нечто в роде лука, натянутая тетива которого [80] быстро ударяет по колосьям. Часть семени сохраняется для будущего посева, а из остальной выжимается масло, похожее на льняное. В верхней части Манджурии климат слишком холоден для этого растения; за то великолепно удаются зерновые хлеба.

Кроме этих произведений, общих как Манджурии, так и Китаю, в ней встречаются только ей одной свойственных три продукта. Пословица гласит, около восточной границы существуют три клада: Джинсенг, собольи меха и растение Ула.

Джинсенг уже издавна известен в Европе. Не смотря на то, одна ученая академия еще очень недавно усомнилась в существовании этого растения и справлялась у миссионеров, не принадлежит ли оно к баснословным вымыслам? Мы с уверенностью может утверждать, что Джинсенг составляет одну из значительнейших отраслей манджурской торговли и что в самой плохой китайской аптеке непременно хранится хоть пара корней этого растения. Корень этот вертенообразен, суковат, от двух до трех дюймов длины и редко достигает толщины пальца. После известной обработки он является прозрачно-белым, с слегка желтоватым или красноватым отливом; тогда он очень похож на капельник. Китайцы, рассказывают про него много чудес и гораздо больше ему приписывают, чем он в действительности обладает. Нельзя однакож отрицать, что корень этот действует очень благотворно; в особенности он великолепное тоническое средство, которым пользуются слабые старики для подкрепления сил. Китайцы утверждают, что употребление Джинсенга не было бы возможно для горячего темперамента Европейцев, так как оно сильно волнует кровь. Как бы то ни было, не подлежит сомнению, что Джинсенг очень дорого ценится, так что за одну унцию платят 10, и 15 таэлов серебра. Кто ближе знаком с характером Китайцев, поймет, что именно вследствие этой дороговизны корень пользуется такою славою и так много потребляется; многие богачи и, мандарины уже потому так высоко его ценят, что он недоступен бедному классу. Многие покупают его для одной лишь славы, чтоб этим показать свое благосостояние. В Корее также произрастает Джинсенг, именуемый там Као-ли-зенг, но он далеко не так ценится, как манджурский (Джинсенг (Гинсенг) с большим успехом разводится и в Соединенных штатах. Янки уже вывозят его в значительном количестве даже в самый Китай, почему ценность манджурского Джинсенга очень понизилась.). [81]

Второй клад восточной Татарии составляют собольи меха, до того ценные, что они покупаются только князьями и знатнейшими сановниками государства. За то третий клад, трава Ула, доступен каждому. Ула собственно род обуви из воловьей кожи; она наполняется этою травою, которая поддерживает в ногах приятнейшую теплоту, даже при самых сильных морозах. Трава эта называется по этому Ула-тсао, «трава для обуви»; она очень дешева и вполне, заслуживает название истинного клада.

Манджуры, как мы уже заметили выше, много утратили из прежних своих обычаев, сохранили однакоже свою прежнюю любовь к охоте, наездничеству и стрельбе из лука; эти три занятия у них всегда пользуются большим уважением; стоит только пересмотреть их словарь, для того, чтобы убедиться в этом! Все, что только касается обозначения тех трех предметов, имеет собственное имя, не требующее дальнейшего пояснения. Манджуры установили собственные имена и точные выражения не только для различного цвета, возраста и достоинства лошадей, но даже для их различных движений. Тоже можно сказать, об охоте и о стрельбе из лука.

Еще до настоящего времени Манджуры превосходят все племена в искусстве стрелять из лука; самыми лучшими стрелками считаются Солонцы. Во всех военных пунктах в определенные дни производится стрельба из лука, в присутствии мандарина и многочисленных зрителей. Для этого ставят в одну линию три соломенные чучела в человеческий рост, на расстоянии 20-30 шагов друг от друга. Затем стрелок проезжает от них еще на расстояний около пятнадцати шагов; лук натянут, стрела готова. Подается знак. Быстро наездник ускакивает, пускает стрелу в первую чучелу, немедля ни минуты натягивает снова лук, прилаживает стрелу, пускает ее во вторую чучелу и также поступает с третьею. При всем этом лошадь находится на полном бегу, по прямой, линии от чучел, и наезднику не мало труда, одновременно крепко держаться на лошади, натягивать лук, доставать стрелу, метить и попадать. Самое трудное попадать во второе чучело; большею частию не попадается в цель, а когда лук опять натянуть, то уже поздно стрелять и в третье. Тогда стрелок поворачивается на лошади и стреляет назад, как средневековые Парты; хорошим стрелком считается только тот, кто попадает во все три чучела.

Одно манджурское сочинение гласит: «Первейшее и важнейшее [82] знание Монгола — это уменье метко пускать стрелу; оно кажется делом довольно легким, в сущности же оно очень трудно и хороший успех редок. Сколько упражняющихся день и ночь, и как мало знаменитых! Многих ли можно насчитать, которое удостоились приза на призовой стрельбе? Держись прямо и крепко, берегись неправильного положения; плечи да будут непоколебимы и неподвижны! Направляй стрелу метко в цель и ты будешь признан хорошим стрелком».

Пробыв несколько дней в военном городе Ку-Ку-Готэ, мы отправились в соседний, торговый город. Нам больно было слушать китайские звуки среди манджурского населения. С трудом мы могли примириться с мыслию, что целый народ, и к тому господствующий, до того отрекся от своей национальности, до того изменился, что теперь почти ничем уже не отличается от побежденных, разве только меньшим прилежанием и отсутствием высокомерия. Лама, который пророчил предводителю Татар господство над Китаем, должен был также прибавить, что вся его нация, с ее обычаями, языком и даже государством, на всегда поглощена будет Китаем. Если революция низложит теперешнюю господствующую фамилию, то Манджурии ничего больше не останется, как совершенно и всецело слиться с китайским народом.

Манджурам даже невозможно будет вернуться в свое отечество, так как оно вполне заселено Китайцами. В 1687 г., по желанию императора Ханг-Ги, миссионеры составили карту Манджурии. Один из них, патер Дюгальд, заметил, что в этой карте не внесено ни одно китайское имя, чему, между прочим, приводит следующий довод: «Путешествующему по Манджурии, на пр., совершенно лишнее знать, что река Сакгалиэн-Ула Китайцами зовется Ге-Лунг-Киан; мы не имеем дела с Китайцами но с одними лишь Татарами, которые, может быть, никогда и не слыхивали такого имени». Замечание это имело значение во времена Ханг-Ги; теперь же надо заметить совершенно обратное. Путешествующий по Манджурии встречает только Китайцев и часто слышит о реке Ге-Лунг-Киан, но никогда о Сакгалиэн-Ула.

ГЛАВА V править

Старый синий город. — Китайские плуты. — Гостиница трех совершенств. — Менялы и делатели фальшивых монет. — Верблюды и их погонщики. — Убиение великого ламы и восстание монахов. — Оседлые и бродячие ламы. — Политика манджурской династии относительно монастырей. — Встреча с тибетским ламою.

Дорога от Манджурского до Старого синего города не более получаса езды; она широка и с обеих сторон находятся обширные огороды. Монастыри возвышаются над всеми остальными зданиями, которые, разбросаны без всякого порядка и перемешаны с лавками. Окружная черта города еще существует, но значительно увеличившееся население перешагнуло ее так, что теперь загородье больше самого города.

Сначала мы прибыли на довольно широкую улицу, в которой ничего не нашли примечательного, за исключением монастыря Пяти башень, который однако не должно смешивать с одноименным монастырем в провинции Шан-Си, о котором речь была уже выше. Непосредственно за монастырем нашли мы с лева и с права только две очень бедненькие улицы, и направились в ту, которая казалась нам менее грязною; но к несчастию, мы попали в кожевенную улицу, до того грязную, что животные наши кряхтели и, прошедши только пятьдесят шагов, совершенно покрыты были нечистотами. Еще больше увеличила нашу неприятность встреча с караваном. Мы кричали изо всех сил, чтобы предотвратить столкновение; но как только лошади другого, каравана увидела наших верблюдов, они испугались, поворотили назад и пустились бежать. Этою суматохою мы воспользовались, выбравшись поскорее на широкую улицу; но и здесь мы напрасно искали гостинницы.

В больших городах северного Китая и Монголии заведено, что во всякой гостиннице принимают только путешественников известного класса; в одной, на пример, только одни торговцы хлебом, в другой со скотом или лошадьми и т. п. Каждая гостинница устроена исключительно только для заезжих такого класса. Для обыкновенным путешественников существует «гостинница для проезжих»; но мы безуспешно отыскивали такую. [84] Когда мы спрашивали про нее одного прохожого, к нам подбежал какой-то молодец из лавки. Начался разговор, который во всех отношениях характеризует Китайцев.

«И так вы ищите гостинницу», спросил прикащик; «позвольте мне провожать вас, иначе вы в Синем городе едва ли найдете приличный приют. Здесь живут различные люди, и добрые и злые. Не так ли, гг. ламы? я говорю ведь дело. Не все люди одинаковых качеств, и кто знает, не превышает ли число злых людей числа добрых? Я говорю откровенно. В этом Синем городе вы с трудом найдете добросовестного человека, а хорошая совесть ведь богатый клад! Разумеется, вы Монголы знаете, что такое чистая совесть; я очень хорошо знаю Монголов, они добры и честны. У нас Китайцев это, к сожалению, совсем не так; мы люди злые и обманщики. Между десятью тысячами Китайцев едва найдешь одного, руководимого совестью. Здесь, в Синем городе, почти все занимаются ремеслом — обманывать Монголов и выманивать у них деньги».

В то время, как молодой Китаец, с непринужденной и ловкою манерой, вел свой прекрасный монолог, он то и дело подносил табакерку то одному, то другому, дружески трепал нас по плечу и взял наших лошадей под уздцы, чтоб их вести. При всем том, он не спускал глаз с обоих сундуков, находившихся на верблюде. Он вероятно думал, что они полны драгоценными товарами.

Мы уже таскались более часа и все еще не видя обещанной гостинницы, сказали ему:

«Нам очень жаль, что ты столько беспокоишься; хотели бы мы однакожь знать, куда это ты ведешь нас?»

«Положитесь на меня, я приведу вас в великолепную гостинницу. Не говорите только, что вы меня беспокоите! Уверяю вас, что нет; не говорите даже об этом; вы заставляете меня краснеть. Не братья ли мы все? Какое же различие между Китайцем и Монголом? Конечно, мы говорим на разных языках и имеем разные обычаи, но мы ведь знаем, что все люди имеют одинаковое сердце, также, как и одинаковую совесть и мерило правосудия. Однакожь, остановитесь и подождите меня несколько секунд; я тотчас опять прийду».

Он побежал в ближайшую лавку, но очень скоро вернулся, извиняясь, что заставил нас ждать. «Вы очень устала, это понятно; в путешествии уже нельзя иначе». [85]

Вскоре присоединялся еще один Китаец, худощавый господин, с сжатыми губами и небольшими впалыми глазами, которые придавали чрезвычайно хитрый оттенок его физиономии.

«Вы должно быть только сегодня прибыли, уважаемые ламы?» сказал он. «Это хорошо, это очень мило с вашей стороны. Вы благополучно кончили ваш путь, это прекрасно. У вас отличные верблюды я вы должно быть быстро подвигались вперед». За тем он обратился к первому проводнику. "Ты, Ссе-ул, хочешь указать этим благородным Монголам гостинницу, это очень хорошо; смотри же, чтоб она была удобна. Ты, я думаю поведешь их в « гостинницу вечной дешевизны»?

«Да, туда именно».

«Ты хорошо делаешь; содержатель ее со мною очень дружен. Хорошо, что и я тут, я отрекомендую ему этих благородных Монголов. Верь, я чувствовал бы тяжесть камня, на моем сердце, еслиб я также не провожал их. Когда имеем счастие встретить братьев, то долг каждого быть им полезным. Не правда ли, милостивые господа, что все мы братья. Вот я и мой друг, мы оба прикащики и усердно служим Монголам. Верьте, что в этом Синем городе нужно считать особенным счастием, встретить людей, на которых можно положиться!»

К несчастию обоих маклеров мы не были незнакомы с хитростью и проделками Китайцев, не были так доверчивы и неблагоразумны, как Монголы. Увидя вдруг вывеску, на которой большими китайскими буквами было написано: «Гостинница трех совершенств для проезжих, с их верблюдами и лошадьми; поручения исполняются хорошо и в точности», мы не смотря на отговариванье обоих наших проводников, въехали в ворота этого постоялого двора; по синим шапкам бывших во дворе людей мы узнали, что это турецкая гостинница. Расчеты Китайцев не оправдались; но они, не смущаясь, продолжали разыгрывать свою роль.

«Где прислуга?» закричали они; «приготовьте скорей просторную комнату, чистую, хорошую!»

Скоро подошел к нам один из "распорядителей гостинницы, " в одной руке держа метлу, в другой большую чашку с водою, а в зубах ключ. Наши проводники тотчас у него все отняли.

«Пусти нас; мы сами хотим служить нашим сиятельным друзьям; вы, трактирные слуги, делаете все в половину, потому [86] что делаете это из-за денег». И они начали мести и суетиться. Когда все было убрано мы вошли в залу и на канг; Китайцы же, будто из почтения к нам, уселись на полу. Подали чай, и в то же время вошел в комнату молодой, прилично одетый господин приятной наружности; он нес что-то в шелковом платке, который держал за все четыре конца. Старший из проводников, худой, с продувными глазами, сказал:

«Господа ламы, этот молодой человек сын хозяина, у которого мы служим. Он видел, как вы проезжали и поспешил послать сына осведомиться, благополучно ли вы доехали».

Молодой человек положил платок на стол и сказал: «Вот пирожки к чаю; мой отец велел сварить для вас дома рис. Не откажите после чаю пожаловать на скромный обед в наше бедное жилище».

«Но для чего вы смущаете сердца ваши, заботясь об нас?»

«О, смотрите, как ваши слова заставляют нас краснеть!» сказали Китайцы. — Вошедший хозяин прекратил поток всех этих лживых вежливостей.

«Бедные Монголы, как обдирают вас, если попадаете в руки таких негодяев!» сказали мы друг другу по французски, к величайшему удивлению трех мошенников.

«В какой части Монголии лежит знаменитое царство, где живут ваши сиятельства?»

«Наша бедная семья живет не в Монголии, мы не Татары», ответили мы.

«А, вы не Монголы? Да, да, мы об этом догадывались; Монголы не имеют такого величественного вида, их осанка не так благородна. Можно спросить, где ваша уважаемая родина?»

«Мы с запада; наше отечество далеко отсюда».

Старый плут повел тогда такую речь: «И так, вы с запада? Да, да, мне это казалось с первого взгляда. Эти молодцы мало видели, и не узнают людей по физиономии. Вы из Запада; я хорошо знаю ваше отечество и несколько раз ездил туда».

«Очень рады, что наша родина знакома тебе; тогда ты, конечно, понимаешь и наш язык?»

«Это-то нет; я плохо понимаю, но из десяти слов все-таки пойму три или четыре. Говорить-то я вовсе не умею, но это ничего назначит; вы хорошо говорите по монгольски и по китайски. А в вашей стране такие умные головы! Я имел много дел с [87] вашими земляками; они дают, мне всегда разные поручения, когда приезжают в Синий город».

Нельзя было сомневаться в видах наших услужливых друзей и мы решили избавиться от них. Когда мы кончили чай, они низко поклонились и пригласили нас к себе обедать. «Рис готов, милостивые государи; начальник нашего торгового дома ожидает вас».

Мы ответили им очень серьезно: «Послушайте нас, мы скажем вам умные речи. Вы потрудились сыскать нам гостинницу, это хорошо; вы это сделали по своему желанию. Вы слишком услужливы и ваш хозяин также, приславший нам печенье. Видно, вы очень добросердечные люди; иначе, чтобы вас побудило служить чужим? Теперь вы нас приглашаете к себе обедать, и это также хорошо; но с нашей стороны не годится принять ваше приглашение. Есть у незнакомых противно китайским обычаям и то же не принято на западе».

Плуты совершенно разочаровались; это видно было по их лицу. Мы же продолжали: «Поэтому мы не пойдем в вашу лавку и вы извините нас перед вашим хозяином, и поблагодарите его от нашего имени за внимание. Перед отъездом мы сделаем некоторые покупки, быть может, зайдем и к нему. Теперь же мы пойдем в этот турецкий трактир и там закусим».

«Очень хорошо, очень хорошо, трактир славный», сказали, они с досадой. Все встали и отправились: мы в ресторан, а они сообщить своему хозяину печальный исход их предложений.

На самом деле Китайцы во всем очень гнусно надувают Монголов. Последние самые простые и добродушнейшие люди во всем мире, откровенны и не злы. Как только Монгол попадает в город, толпа Китайцев тотчас окружит его и один из них непременно тащит в свои дом. Он предлагает ему чай, присмотрит за его скотиной, окажет ему всякие услуги и любезности, наговорит ему тысячу льстивых фраз и величает сына степей. Все это производит на Монгола, честного и не предполагающего обмана в других, приятное впечатление; он принимает слова за наличные деньги, радуется, что нашел таких прекрасных людей, таких «агату» (братьев), которые избавляют его от труда продажи и покупки и еще даром дают ему обед. Он думает, что они бы этого не сделали, не тратились бы так много, еслиб имели в виду надуть его. Но Китайцы с самого [88] начала своими плутнями и бесстыдством опутывают Монгола так, что он не вырвется из их рук: они угощают его водкою и напаивают до пьяна; три четыре дня он пьет, ест, курит, а между тем плуты продают его скотину по любой цене и закупают для него вовсе не нужные ему вещи! Он конечно платит за все в тридорога, а они уверяют его, что он очень дешево купил. Монгол пожалуй, и очень доволен великодушием Китайца и, приезжая в город, другой раз опять попадается в их сети. Такие-то китайские промышленники хотели опустошить и наши карманы; но на этот раз они ошиблись.

Наступали холода и мы воспользовались пребыванием в Ку-ку-Готэ, чтобы закупить теплое платье. Прежде всего надо было разменять несколько унций серебра на мелкую монету. В Китае ходит только одна медная монета; она кругла, величиною трех копеек, в середине просверленная, для того, чтобы можно было нанизывать на нитки. Китайцы зовут ее дзин, Монголы — дэгос, Европейцы — сапэка. Золото и серебро у них не чеканится, но пускается в оборот слитками; также в ходу золотой песок и золотые плитки. Банки уплачивают их стоимость звонкою монетой или кредитными билетами; унция серебра идет в 17-18 сот сапэк, смотря по курсу, зависящему от количества, находящегося в обращении серебра.

Менялы при размене умеют извлекать свои выгоды двояким путем: когда заплатят настоящую цену за серебро, то обвешают, а если не надуют в весе, то платят ниже курса. Но с Монголами менялы поступают иначе: они не надувают их ни в весе, ни в стоимости; на оборот, они перепускают свое и платят дороже курса. Монгол делается доверчивым. Китаец говорит что он в убытке и действительно потерял бы по весу и цене. Но он себя достаточно вознаграждает при исчислении серебра на сапэки. Монгол считает только по шарикам своих четок и очень редко бывает так искусен, чтобы проверить Китайца; большею частию же он довольствуется готовым счетом. Он рад, что серебро сходит по хорошей цене и без провеса.

В банке, где мы меняли деньги, нас хотели надуть, как Монголов. Весы были верны, цена высока, — в этом мы поладили. Меняло взял суан-пан — китайские счеты; вычислил все, повидимому, с большою точностию, и подал нам счет. [89]

«У вас», сказали мы им, «меняльная торговля; мы покупатели, вы продавцы; вы считали, мы хотим поверить; дайте нам кисточку и кусочек бумаги».

«Совершенно так; то, что вы сказали, составляет основу всякой, торговли и мены!»

И нам подали очень почтительно письменные принадлежности. Мы сочли и оказалось, что нас хотели обчесть на тысячу сапок..

«Послушай, хозяин», сказали мы ему, «твой суан-пан ошибся на целую. тысячу».

«Быть не может; я не могу ошибайся с суан-паном! Но мы можем перечесть».

Тогда он еще раз начал перекидывать шары своим счет, а все присутствующие были удивлены.

«Я считал верно, посмотрите», сказал он, и передал счеты одному из прикащиков, который начал считать и пришед к тому же результату. «Вы видите, что здесь нет ошибки! Как это случилось, что ваш счет, не сходится с нашим?»

«Твой, счет не верен, наш вернее. Смотри, вот эти маленькие цифры вовсе не то, что суан-пан; с ними не возможно ошибиться. Здесь не достает тысячи сапэк».

Все служители лавки пришли в смущение, иные покраснели даже; тут вмешался чужой с своим посредничеством.

«Я хочу счесть».

Он взял суан-пан, счел и, сказал, что наша цифра верна. Интендант кассы поклонился нам очень низко.

«Господа ламы, ваш счет вернее моего».

«Совершенно нет; твой суан-пан хорош, но разве и самый лучший счетчик не может ошибиться? Ты ошибся раз, но мы, менее искусные люди, ошибаемся десять тысяч раз. Сегодня к удивлению, нам посчастливилось».

Китайская вежливость требует таких выражений, конфузившегося человека не должно заставлять краснеть, или, как выражаются Китайцы, не должно «отнимать, у него лица».

Пока мы это говорили, иные с любопытством смотрели на бумажку, исписанную арабскими цифрами.

«Это великолепный суан-пан, очень прост и верен, Что показывают эти знаки, господа ламы?» спрашивали некоторые из присутствовавших.

«Этот суан-пан самый верный; такие, знаки употребляют [90] мандарины астрономии, при составлении календаря и при вычислении солнечных и лунных затмений» (На обсерватории в Пекине введены были миссионерами арабские цифры.).

Мы им объяснили значение арабских цифр, получили нашу другую тысячу сапэк и расстались друзьями.

Китайцы иногда сами попадаются в свои же сети и иной Монгол, хотя изредка, перехитрит их. Однажды сын степей вошел в Меняльную лавку с тщательно завернутым юэнь-пао, т. е. серебряным слитком в три фунта. Китайский фунт делится на шестнадцать унции. Трёхфунтовик большею частию не верен, в нем обыкновенно от 4-5 унций более определенного весу, и так собственно 52 унции. Китаец свесил юэнь-пао и определил вес в 50 унций; Монгол же уверял, что в нем 52 унции.

«Ба, ваши монгольские весы годятся для вешания баранов, но не для развешивания серебра».

После не продолжительной переторжки Монгол уступил слиток, согласившись получить только за 50 унций, и, как водится, принял квитанцию в продаже и весе слитка. Когда вечером кассир подводит счеты, один из прикащиков принес слиток и смеясь, сказал, что они обвесили Монгола на 2 унции. Но к большому изумлению всех оказалось, что слиток не был из серебра. Но купец знал Монгола, подал на него жалобу, и последнего потребовали в суд.

Делатели фальшивой монеты подвергаются в Китае смертной казни. Обман был очевиден. Но Монгол не сознавался и просил дозволения оправдаться. Судья согласился, и он начал: «Несколько дней назад я действительно продал этому меняле юэнь-пао, но он был из чистого серебра! Я ведь Монголец, простой, не хитрый человек. Они вероятно переменил мой настоящий слиток на фальшивый. Я не умею много говорить, но прошу тебя, заменяющего нам отца и мать, вели свесить фальшивый слиток».

Это было исполнено и оказалось что в нем 52 унции. Монгол вынул теперь из голенища сапога квитанцию, и передал ее судье-мандарину. Посмотри, вот эту квитанцию дали мне в меняльной лавке. Здесь сказано, сколько весил мой юэнь-пао.

Мандарин рассмотрел записку и сказал: «Это квитанция [91] покупателя; он пишет, что купил у Монгола слиток в 50 унций, а в этом фальшивом 52. Кто прав? Кто из них фальшивый монетчик?»

Дело было ясно; мандарин понимал очень хорошо, что обвиняемый продал фальшивый слиток, а Китаец надул, его в весе.

Он решил в пользу Монгола. Служащих банка наказали бамбуковыми палками, чем они еще легко отделались; их непременно бы казнили, еслиб они не подкупили судей.

Получив наши сапэки, мы пошли в лоскутные лавки, купить поношенное платье, потому что наши скудные средства не дозволяли нам купить новое. В Китае и Монголии не считают неприличным надеть чужое платье. Когда кому-нибудь надо сделать визит или одеться по праздничному, он отправляется к соседу и берет взаймы шляпу или сюртук или брюки, что ему нужно; в этом нет ничего особенного. А заимодавец должен заботиться, чтоб его друг, которого он вывел из нужды, не продал или не заложил его платье. Китайцы не разборчивы в одежде; им почти все равно: носить старое или новое платьё; для них самое существенное — дешевизна.

Лоскутные лавки находятся и в маленьких городах; они получают платье от Танг-пу, т. е. домов, где дают деньги под залог разных вещей, и хозяева которых большею частию не в состоянии выкупить их. Мы исходили все лоскутные лавки Синего города и купили наконец два тулупа из овчин, крытые сукном, когда-то имевшим желтый цвет. Тулуп г-на Гюка был ему очень длинен, а тулуп г-на Габэ короток; но нечего было делать! Потом мы купили еще две лисьи шапки, и взяв все под мышку, отправились в гостинницу «Трех совершенств».

Ку-ку-Готэ, Синий город, имеет важное значение в торговле, благодаря своем многочисленным монастырям, пользующимся большою славою по Монголии, и привлекающим туда людей из отдаленнейших концов страны. Торговля здесь преимущественно татарская: Монголы пригоняют большие стада лошадей, рогатого скота, овец и верблюдов; также привозят кожи, грибы и соль — это все, что они получают от своих степей. В обмен же берут кирпичный чай, различные мануфактурные произведения, седла, курительные палочки для сожигания перед истуканами Будды, овсяную муку, пшено и разные кухонные принадлежности. [92]

Но в особенности Ку-ку-Готэ знаменит своими верблюжьими ярмарками. На площадь, куда стекаются все главные улицы, выводят продающихся животных. Она похожа на поле, изрытое плугом в гряды, потому что животные привязываются в ряд, тянущийся вилообразно с одного конца площади до другого; большие верблюды стоят на возвышении и кажутся потому гигантской величины. На этом базаре страшный шум: продавцы кричат, расхваливая животное, покупатель торгуется и спорит; верблюдам сжимают морды и они страшно ревут. Сила верблюда пробуется тяжестью, с которою он в состоянии приподняться; если он подымает ее, то, по общепринятому мнению, такую же тяжесть он может носить. Есть еще другая проба: человек становится верблюду на задние ноги и держится крепко за длинные волосы заднего бугра; когда верблюд может подняться с ним, то он очень силен. Верблюжья торговля идет при посредстве барышников; без них торг не состоится. Они выторгуют, прибавят, словом, они ведут торговлю. Эти посредники ездят с одной ярмарки на другую. Они очень хорошо понимают дело, говорливы и ловки, и никто не перехитрит их. Когда животное понравится покупателю, начинается торг; тут маклера немеют и дело оканчивается знаками. Они берут друг друга за руку и под длинными рукавами делают пальцами знаки, сколько хотят взять или дать; согласившись в цене, маклера обеих сторон отправляются в трактир, угощаются там на счет покупателя и потом получают еще за свои хлопоты денежное вознаграждение.

В Синем городе находятся пять больших и пятнадцать меньших монастырей; в каждом из больших живут не менее 2,000 монахов. Без преувеличения можно полагать, что в одних монастырях этого города живут до 20,000 лам! А сколько еще живут рассеянно по городу, пропитываясь торговлей и перепродажей лошадей; их число неизвестно. Самый красивый из монастырей, это «Пяти башен». В нем живет Гобильган, т. е. верховный лама, сравниваемый с существом Будды и совершивший уже несколько раз переселение души своей. В настоящее время трон его находится на том же алтаре, который занимал прежде Гуйсон-Тамба. Он получил это место по очень странному случаю.

Император Ханг-Ги, во время одного военного похода против Элетов, завернул в Ку-ку-Готэ. чтобы навестить [93] Гуйсона-Тамбу, бывшего тогда начальников монастыря «Пяти башен». Монах принял императора, не встав перед ним и не сделав ему никакого знака уважения. Ханг-Ги подошел к нему ближе, чтобы говорить с ним. Но в то же время один Киан-Киюн, т. е. высший военный мандарин, возмущенный его непочтительностью к императору, быстро подошел к нему, обнажил саблю и одним ударом убил Гуйсона-Тамбу, свалившегося с своего трона.

Весть об этом поступке быстро разнеслась по всему городу; монахи главного и других монастырей восстали, взялись за оружие и жизнь императора, имевшего при себе лишь незначительный конвой, была в большой опасности. Он публично порицал поступок своего Киан-Киюна, стараясь смягчить этим ярость монахов. Но мандарин говорил:

«Если Гуйсон-Тамба не был живым Буддой, почему же он не поднялся с своего места перед повелителем всего мира? когда же он был живым Буддой, он должен был знать, что я убью его».

Опасность ежеминутно возрастала и император спасся только, переодевшись в платье простого солдата и убежав в свою армию, стоявшую недалеко от города. Но большая часть, его дружины была умерщвлена, в том числе и смелый мандарин.

Монголы хотели воспользоваться всеобщей тревогой. Вскоре после этого события они разгласили, что душа Гуйсона-Тамбы переселилась в стране Хальхасов, взявших его под свою защиту и поклявшихся отомстить его убийство.

Ламы Великого Курэна горячо взялись за дело; они сняли с себя красные и желтые кафтаны, и надели траурные, чтобы не ослабить воспоминание об убийстве в Ку-ку-Готэ; они не стригли более ни волос, ни бороды. Все это произвело страшное волнение между Монголами и только таланты великого человека, как император Ханг-Ги, могли предотвратит подымавшуюся бурю. Он вошел в сношения с повелителем Тибета, Тале-Ламою, употребившего все свое значение для успокоения монахов; а в то же время император послал свою армию против хальхасских царей, чтобы удержать их в повиновении. Мало по налу волнение стихло; монахи снова надели желтое и красное платье, и только на воротниках, в память этого убийства, носили черную нашивку; хальхасские монахи носят ее по сие время.

С тех пор в Синем городе находится Гобильган, а [94] Гуйсон-Тамба поселился навсегда в Великом Курэне, в стране Хальхасов. Император Ханг-Ги был озабочен этими событиями и не без опасения думал о будущем. Он не верил в учение о переселении душ и считал уверение Хальхасцев, что Гуйсон-Тамба появился у них, за политическую выдумку. Он понял, что посредством этого живого Будды они желали иметь влияние на другие народы, чтобы располагать ими во всякое время и возбудить их, пожалуй, против императора Китая. Но было бы очень неблагоразумно объявить Гуйсона-Тамбу не настоящим, лживым Буддой; следовало только сделать его безвредным.

По соглашению с двором Тале-Ламы в Ла-ссе было поэтому определено, что Гуйсон-Тамба остается верховным ламою Великого Курэна, но при последующем возрождении должен появляться непременно в Тибете. Ханг-Ги расчитывал, что Тибетанец не так легко сделается орудием Хальхасцев, и не усвоит себе их ненависть против пекинского двора. Гуйсон-Тамба несмел ослушаться и с тех пор переселение души его происходило всегда в Тибете. Хальхасцы посылают за ним в Тибет и его переезд совершается с большим торжеством. Однако главной цели Китайское правительство все-таки не достигает. Новый Гуйсон-Тамба привозится из Тибета юношей и воспитывается в Beликом Курэне, под влиянием Монгольских идеи, почему большею частью питает неприязнь к пекинскому двору. Мы уже рассказали, какие опасения возбудило в императорском дворе путешествие Гуйсона-Тамбы в Пекин, предпринятое им в 1839 г.

Ламы, стекающиеся со всех концов Монголии в Синий город, остаются там не долго. Большая часть приобретают в учебных заведениях разные академические степени и возвращаются на родину, предпочитая вступить там в какой-нибудь маленькие монастырь, которых так много в Монголии. Там они менее стеснены и это-то более соответствует их монгольской натуре. Иные остаются даже в кругу своего семейства и занимаются скотоводством, как и другие Татары; там они спокойно живут под своими шатрами, могут не соблюдать церковных постановлений и читают молитвы когда и где им угодно. Такие ламы ни чем не отличаются от простого народа, кроме своего красного или желтого платья.

Есть еще ламы, ведущие скитальческую жизнь; они живут перелетные птицы, у них нет постоянного местопребывания. Они точно боятся прожить спокойно некоторое время на одном, [95] как будто не могут этого перекосить; они кочуют для того, чтобы кочевать, чтобы быть в дороге и переходить с места на место. Так странствуют они от одного монастыря к другому, посещая дорогой монгольские шатры, зная, что везде встретят их гостеприимно. Они входят в шатер без всяких церемоний, садясь прямо к огню; им предлагают чай и они с некоторой заносчивостью рассказывают, в скольких странах они перебывали, нигде им не отказывают в ночлеге; утром они выйдут из шалаша посмотреть на правление ветра и отправляются в путь босиком, с палкою в руках и кожаным мешком на спине. В нем все их имущество. Странствующий монах отдыхает на первом встречном холмике, на вершине горы, в долине или где того потребует утомленное тело. В степи он ночует под открытым, небом, — крышей того великого шатра, который мы зовем миром. Цель и путешествующих монахов ограничивается пространством земель, где почитается Будда. Они ходят по Китаю, Манджурии, в стране Хальхасов; по южно-монгольским царствам, Урианг-Гаю, и стране на Ку-ку-Нооре; странствуют землями по обеим странам Гималая (по Тиан-шан-нан-лю и Тиан-шан-пэ-лю), по Тибету, Индии, а иногда даже по дальнему Туркестану. Они переплывают все реки, переходят все горы, поклоняются перед всеми великими ламами, знают обычаи, нравы и язык всех Буддистских народов. Им и в голову не прийдет, что могут заблудиться; для них все равно, какою дорогою они не пойдут, им одинаково дорого всякое место, и к каждому из них очень применимо предание о «вечном жиде».

Третий класс лам составляют те, которые живут обществами. Монастырь или ламазерия, это множество маленьких домиков, построенных около одного или многих буддистских Храмов. Смотря по состоянию их обитателей, постройки велики и красивы или малы и просты. Живущие вкупе монахи ведут более строгий образ жизни, чем другие; они много изучают и много молятся. Им дозволяется держать животных, напр. коров для молока и масла, что составляет их главную пищу; лошадь, чтобы было на чем выехать в степь и овец, чтобы иметь в праздник вкусное мясное блюдо.

Большая часть монастырей обогащены императорами или князьями; их доходы в определенные дни раздаются ламам, так, что каждый из них получает долю, соответственно его сану. Кто слывет хороши врачем или предсказателем, тот имеет [96] случай получить лишний доход; но редко они наживаются. Ламы как дети, не заботятся о будущем; они истрачивают свои деньги также скоро, как и приобретают. Сегодня вы видите монаха в грязном изорванном рубище, завтра на нем великолепное платье. Как только он получит деньги или скотину, он едет в ближайшие город, чтобы пышно одеться с головы до ног; но вообще он не долго носит свой великолепный костюм: скоро он опять едет в китайскую торговую станицу, не для того, чтобы покупать, а с целью заложить свое щегольское платье, которое он редко в состоянии выкупить. Чтобы убедиться в этом, стоит только побывать в любой лавке старого платья: они переполнены монашескою желтою и красною одеждою.

Число монахов в Монголии так велико, что они без преувеличения. составляют треть народонаселения. Почти в каждой семье дети мужского пола, кроме Старшего сына, назначаются в монахи; впрочем Татары поступают в это сословие не по внутреннему побуждению, а по неволе, потому что тотчас по рождении родители их, обстригая головы новорожденных, посвящают их тем в монахи. Так дети привыкают к этой мысли, у иных является после религиозная экзальтация и они с любовью посвящаются монашеской жизни.

Китайское правительство способствует сколь возможно более распространению монашества между Монголами. Известно, что пекинский, двор не оказывает никакой поддержки китайским бонцам (попам), тогда как сильно помогает и поощряет лам. Особенно заметно то предпочтенье, какое оно оказывает монашествующему духовенству, имея в виду уменьшить этим массу населения Монголии. Оно не может освободиться от воспоминания силы и могущества Монголов, господствовавших над Китаем; оно опасается нового нападения и старается всеми мерами ослабить грозный ей народ. Монголия, хотя очень мало населенная соответственно своему пространству, была бы в состояний поставить, в случае восстания, громадное войско. Великому ламе, в роде Гуйсона-Тамбы, достаточно мигнуть и вся Монголия, от Сибирских границ до Тибета, восстанет и пойдет туда, куда повелит «Святой». Два столетия живут Монголы мирно и их воинственный дух ослаб; но любовь к военным приключеньям еще сильна в них и память об их великом хане, Джинггиси, завоевавшем с ними «один свет», еще жива в народе. [97] Он играет большую роль в их сказках и преданиях и составляет предмете их мечтаний.

В Синем городе мы познакомились с некоторыми ламами знаменитейших монастырей, чтобы получить от них точные сведения о состоянии буддаизма в Монголии. Но мы и здесь слышали тоже, что в Толон-Нооре. "Чем далее ехать на запад, тем больше и лучше разъяснятся нам тайны веры. Город Ла-Сса считается у всех источником света, распространяющим повсюду теплые лучи веры: они ослабевают, чем далее от центра. Это говорили все монахи, бывшие раз в Тибете.

Особенно часто беседовали мы здесь с одним тибетском ламою, которого замечания о религии удивили нас. Когда мы излагали ему главные основания христианской веры, они не произвели на него особенного впечатления, но вызвали с его стороны замечание, что учение главных тибетских лам ничем не отличается от того, про которое мы ему рассказали.

«Не должно смешивать религиозных истин с предразсудками легковерной необразованной массы. Монголы простые люди, они преклоняются перед всем, что им попадается на дороге: в их глазах все „борган“ (божество). Они ставят все на одну линию: лам, молитвенники, храмы и монастырские здания, даже камни и кости, сложенные в громадную кучу на вершинах гор (обо); на каждом шагу они падают ниц, подымают ко лбу сложенные руки и кричат: борган, борган».

«А разве ламы не веруют, что существует и много борганов?» «Это требует объяснения», сказал тибетский лама, улыбаясь. "Есть только один Творец всего мира, Он без начала и конца. В Джагаре (Индии) его зовут Буддой в Тибете Самче-Мичебат, «вечный-всемогущий», Джа-Ми (Китайцы) называют его Фо, Сок-no-ми (Монголы) Борганом.

«Ты говоришь, что Будда только один; но что же такое Тале-лама в Ла-Ссе, Банджан в Джаши-Лумбо, Тсонго-Каба Си-Фанский, Калдан в Толон-Нооре, Гуйсоно-Тамба в Великом Курэне, Гобильган в Синем городе, Гутукту в Пекине и многочисленные Шабероны в монастырях Монголии и Тибета?»

«Они все Будды».

«Разве Будда видим?»

«Нет, он не телесное, а духовное существо».

«И так Будда один и в тоже время существуют бесчисленные Будды, как Шабероны и другие. Будда не телесное Существо, [98] а между тем Тале-лама, Гуйсон-Тамба и другие Шабероны видимы и имеют тело как ты и мы. Как ты это объяснишь?»

Лама благоговейно протянул руки и сказал: «Это ученье истинное; оно самое лучшее и происходит из запада; но оно непостигаемо умом и его нельзя изъяснить до конца». Судя по этим известиям, мы должны были ожидать между тибетскими ламами понятия более ясные и определенные чем у других лам и в простом народе. Это тем более укрепило нас в намерении, идти далее на запад.

Уезжая, мы позвали хозяина гостинницы, чтобы расплатиться. Он сказал: «не будем считаться; вложите в кассу триста сапэк и кончено. Можете рекомендовать другим гостинницу совершенство. Желаю вам счастливого пути!»

ГЛАВА VI. править

Китайский собиратель долгов. — Большой караван. — Приезд в Чаган-Курэнь. — Желтая река.

Мы оставили Синий город 4-го числа 9-го месяца и с большим трудом выбрались по тесным узким улицам к западным воротам. Страна, по которой мы ехали, составляет часть западного же Тумета и также плодородна и населена как по той стороне города. Кругом было много деревень, но мы не остановились в ни одной и только вечером заехали на постоялый двор.

На другое утро мы встретили там странного человека. Мы только что разгрузили верблюдов и привязали их к яслям как на двор вошел путешественник, ведущий за повод худую, больную лошадь. Он был низкого росту, но толст; на голове была у него большая соломенная шляпа, поля которой падали ему на плечи; за ним волочилась сабля почти такой же величины, как он сам.

«Смотритель кухни!» закричал он, войдя, «найдется ли для меня место в твоей гостиннице?» [99]

«У меня только одна комната и в ней поместились вот эти проезжие; спроси, пустят ли они тебя к себе».

Путешественник с большою саблей тяжелыми шагами пошел в нашу канату и войдя, сказал: «Мир и счастье вам, господа ламы; вам нужна вся комната? Не будет ли местечка и для меня?»

«Почему же не дать тебе места? Мы все проезжие».

«Прекрасно сказано, прекрасно! Вы Монголы, я Китаец; но вы очень хорошо понимаете дела; вы знаете, что все люди братья».

Он привязал свою лошадь, положил на канг поклажу и протянулся так, как это делает всякий усталый. «Ай-я, ай-я, вот я и в гостиннице; ай-я, здесь лучше, чем в дороге; надо не много отдохнуть».

«Куда ты едешь и для чего носишь ты саблю в дороге?»

«Ах, я из далека и мне предстоит еще далекий путь. В этих монгольских странах не мешает иметь при себе саблю; не всегда встречаешься с добрыми людьми».

«Ты верно принадлежишь к какому-нибудь китайскому обществу, закупающему в Монголии соль и белые грибы?»

«Нет, я служу в Пекине у знаменитого торгового дома и еду собирать деньги, следуемые с Монголов. Но куда едете вы?»

«Мы хотим переправиться через Желтую реку, в Чаган-Курэнь и еще далее на запад, по стране Ортус».

«Кажется, вы не Монголы?»

«Нет, мы из западных стран».

«Ай, так мы люди, одного класса и вы занимаетесь почти тем же, чем я. Вы, как и я, пожиратели Монголов».

«Как пожиратели Монголов? Что это значит?»

«Наше дело пожирать Монголов. Мы, купцы, пожираем их торговлей, вы, ламы — молитвами. Монголы простоваты; почему нам не обирать их?»

«Ты ошибаешься; с тех пор, как мы в Монголии, мы истратили много денег, но сами ни с кого не взяли одной сапэки. Все, что у нас есть, мы купили за наличные деньги, привезенные нами из родины».

«Я думал, что вы пришли в Монголию читать молитвы».

«Ты прав к этом; мы читаем молитвы, но не торгуем ими». Мы объяснили ему коротко разницу между буддистской и христианской религией; но он не понимала как можно молиться и не брать за это денег. [100]

«Здесь это делается иначе; ламы не читают молитв бесплатно. Еслиб в Монголии нельзя было нажиться, я бы не переступил сюда и ногою» Он засмеялся и начал пить чай большими, глотками.

«Ты поэтому не должен говорить, что мы занимаемся одним ремеслом. Скажи лучше прямо, что ты пожираешь Монголов».

«Да, я могу ручаться в этом. Мы, купцы, пожираем Монголов с кожей и волосами».

«Каким же образом, имеешь ты в Монголии такие обильные жатвы?»

«Ба, вы не знаете Монголов: разве вы не видите, что они все как дети? Когда, они приезжают в город, то хотят купить все, что видят; а на все у них не хватает денег. Мы берем их под руку, предлагаем товар в кредит, получив за него, конечно, 30-40 проц. дороже. Ведь это в порядке? Проценты нарастают и мы берем проценты с процентов. В Китае это запрещено законами, но в Монголии — ничего. Ежегодно мы должны объезжать степи и собирать проценты. Долги Монголов никогда не погашаются; они поступают в наследство детям и внукам. Они уплачивают их овцами, верблюдами, лошадьми, быками и т. под. Мы берем животных по очень низкой цене, а на ярмарках продаем их дорого. Долг Монгола очень выгодная вещь — золотое дно!»

Разъясняя нам систему опорожнения монгольских кошельков. Яо-Чанг-Ти, т. е. «собиратель долгов», смеялся от всей души. Он был человек очень хитрый и ловкий и хорошо говорил по монгольски. Горе тому, кто попадался в его сети.

На другой день, едучи к Чаган-Курэну, мы потеряли Нашу собаку, Арсалана. Самдаджемба думал, что Арсалан, как Китаец, не мог свыкнуться с кочующей жизнию, и пристал к дому какого-нибудь землепашца. Мы привыкли к нему и неохотно расстались бы с ним, хотя в степи он был для нас бесполезен. Он спал ночью так крепко, что не годился в караульщики; днем же он гонял птиц или серых белок. Мы скоро забыли об нем.

Вечером, недалеко от Чаган-Курэна, т. е. «белой ограды» мы увидели вдали густую пыль и скоро показались верблюды и турецкие купцы, везущие; товары в Пекин. Погонщики сказали нам, что караван их состоит из «десяти тысяч» верблюдов [101] и действительно мимо нас прошло неисчислимое множество этих животных, нагруженных ящиками и тюками.

Лица погонщиков очень загорели от солнца и все они имели дикое, угрюмое выражение. Одеты были они с ног до головы в козлиные кожи, и сидя между буграми своих верблюдов; едва удостоивали нас взглядом. Пятимесячное, беспрестанное путешествие совершенно одичало их. На шее каждого верблюда навешен был серебряный тибетский колокольчик, приятный звон которого слышен был очень далеко, и резко отличаясь от мрачных и молчаливых погонщиков.

Было уже поздно, когда приехали мы в Чаган-Курэнь. Все ворота были заперты, а на улице не было живой души, как будто все вымерло, только одни собаки лаяли. Мы ехали все дальше, пока не услыхали удары молота с наковальню; это была кузница и мы просили рабочих указать нам гостинницу. Они посмеялись над Монголами с вих верблюдами, но дали нам мальчика, который зажег факел и повел нас в постоялый двор. Но как только хозяин увидел наших верблюдов, он захлопнул ворота; то же повторилось и в других гостинницах; везде говорили, что у них нет места для верблюдов. Этих животных неохотно пускают на постоялые дворы, потому что лошади пугаются их и часто случаются неприятности; многие китайские купцы останавливаются только там, где не пускают монгольских караванов.

Это долгое шатанье надоело наконец нашему проводнику, он бросил нас и убежал. И так мы остались одни, усталые, мучимые голодом и жаждою среди темной ночи. Нечего было блуждать по улицам незнакомого города. Оставалось ночевать среди улицы; но мы решились попытаться еще раз отыскать удобный ночлег, постучались в первые попавшие ворота. Нам вскоре отворили.

«Брат, здесь гостинница?» спросили мы.

«Нет, овчарня. Кто вы?»

«Проезжие. Ночь настигла нас дорогой, а в городе все гостинницы уже заперты; нигде нас не приняли».

"Мэнду, мэнду, господа ламы, пожалуйте, Там на дворе вы найдете место для ваших верблюдов, и мой дом довольно просторен, вы можете отдохнуть в нем сколько вам угодно. [102]

Мы обрадовались, попав на Монголов, которые дружественно предложили нам чай в молоко. Мы выразили им нашу радость. Старик, рассказал что он уже давно бросил кочующую жизнь, выстроил дом и торгует овцами; но сердце его остается монгольским. Не смотря на нашу усталость, мы должны были еще поужинать: добрый старин опить подал нам чай, хлеб, печеный в теплой золе и сочную баранину. Поевши, мы обменялись с семейством щепоткою табаку и пошли отдыхать.

Когда мы на другое утро сообщили нашему доброму хозяину, что хотим переправиться через Желтую реку и ехать дальше на запад, он и семья его начали: нас отговаривать; по их рассказам не было возможности переплыть реку, которая уже восемь дней вышла из берегов и затопила всю окружность, хотя лето было сухое и время дождей давно миновало. Обыкновенно реки выходят из своих берегов в 6-м или 7-м месяцах. Но мы убедились, что Монголы не преувеличивали; Гоанг-Го образовал море, берега которого не были видны; только кое-где торчали посреди уединенные деревни и дома.

Мы были в немалом затруднении; но вернуться назад не следовало; мы должны были во всяком случае добраться до Ла-Сси. Можно было, пожалуй, направиться на север, вдоль русла, но это отняло бы много времени и кроме того нам пришлось бы проехать большую песчаную степь. Мы могли дожидаться в Чаган-Курэне, пока пройдет вода; но долговременное проживание в гостиннице было не по нашим скудным средствам. Ничего более не оставалось, как ехать вперед, возложив свои надежды на Бога. Мы запаслись провиантами, хорошо накормили животных и отправились в путь.

Скоро очутились мы среди затопленных полей; только кое где оставались узкие плотины. Крестьяне плыли в челноках по своим пашням. Наши верблюды скользили по топкому илу и дрожали от холода, не смотря на то, что были в поту. До поддня мы проехали не больше полумили, потому что ежеминутно нужно было поворачивать то в одну, то в другую сторону, чтобы только подвигаться вперед. Наконец мы добрались до одной деревни где тотчас окружила нас толпа ободранных людей. Далее нельзя было ехать, вода была очень глубока, и казалось что все слилось в одно большое озеро, покрывавшее и самое русло Желтой реки.

Долго торговались мы здесь о китайскими перевозчиками, [103] которые, воспользовавшись нашим затруднительными положением, взяли с нас восемьсот сапэк за перевоз к небольшой пагоде (Миао), подле которой стойла маленькая хижина.

«Там», сказали они, «есть большая лодка, на которой можно переплыть самую реку».

Мы добрались туда, только к вечеру; за тысячу сапэк новые перевозчики взялись переправить нас на другой берег.

Но где, ночевать? В одной из рыбачьих хижин? Мы хорошо знали Китайцев и очень мало доверяли им: там бы наверное раскрали половину нашего имущества. Вокруг земля была превращена в болото, на котором нельзя было раскинуть шатер. Мы поэтону избрали для ночлега маленький храм Будды. Небольшое крыльцо с навесом, подпертым тремя каменными столбами, составляло преддверье храма, на дверях которого была повешена цепь; здесь мы поместились. Самдаджемба спросил, дозволяет ли святая вера ночевать при входе пагоды? Мы успокоила его в этом, а он пустился в рассуждение:

«Вот пагода, построенная в честь бога реки; но когда в Тибете шел дождь, Пу-сса не, мог отвратит наводнение. Теперь двое послов Иеговы ищут здесь защиты и Миао по крайней мере в этом полезен». И при этих словах он смеялся от всей души.

Устроившись, мы вышли молиться на берег Гоанг-Го. Ночь была прекрасная. Луна светила ясно, изливая на реку серебристые лучи свои. Гоанг-Го одна из великолепнейших рек в свете. Источники ее находятся в горах Тибета, откуда она течет по стране Ку-Ку-Ноор; потом входит в китайскую провинцию Кан-Су и оставляя ее, направляется по песчаной местности у подножья Алешанских гор, окружает на западе, севере и востоке страну Ортусов и потом опять возвращается в Китай. Тут она течет сначала с севера на юг, потом с запада на восток и впадает в Желтое море.

Вода Гоанг-Го в источниках своих чиста и прозрачна и становится желтою только у песчаного подножья Алешанских гор и в земле Ортусов. Ее берега очень низки и поэтому она часто выступает, затопляя окружности. В Монголии, конечно, это не составляет большой беды, ибо там нет пашень; пастухи же, во время полноводья, перегоняют стада на гористые места. Но в Китае полноводье производит страшные опустошения. Русло этой река много раз переменяло свое направление. Когда-то устье его [104] лежало у Пе-че-ли, под 39® широты; теперь оно находится на 34®, более чем на 130 миль южнее прежнего.

Китайское правительство ежегодно тратит громадные суммы на противодействие ее разрушительным наводнениям. В 1779 г. эти работы стоили государству более 10,000,000 талеров. Не смотря на то, река часто выходит из берегов, особенно в провинциях Го-нань и Кианг-су, где на расстоянии целых 100 миль русло реки лежит выше уровня долин, по которым она протекает. С каждым годом река становится выше и выше, потому что вода приносит очень много песку и ила. Вследствие того раньше или позже может произойдти катастрофа, которая причинит страшные опустошения.

Тихая лунная ночь располагала прислушиваться к бурному шуму величественной реки; мы совершенно погрузились в мечты, как вдруг Самдаджемба возвратил нас к прозе жизни, закричав, что овсянка поспела. Поевши, мы разостлали кожи и улеглись так, что образовали треугольники, посреди которого лежал наш багаж; ибо и на таком святом месте мы не были беспечны пред воровством Китайцев.

Бог реки стоял на пьедестале из серых каменных плит; он был очень безобразен, как все подобные идолы в китайских пагодах: на широкой, плоской, пьяной роже выдавались два блестящие глаза, величиною с куриное яйцо, острым концом вперед. Густые брови шли не горизонтально, а от самых ушей подымались вверх, сходясь на середине лба в тупой угол, на голове его была морская раковина, в руках он держал пилообразный меч. По правой и левой стороне этого Пу-сса стояли две небольшие статуи, высунувшие ему, в знак уважения, язык.

Мы стали уже засыпать, как приблизился человек, с бумажным фонарем в руках, отпер решетчатую дверь и вошел в Миао; здесь он три раза пал ниц, сжег в маленькой курильнице кадило и засветил перед истуканом лампаду. Волосы, заплетенные в косы, и синий сюртук его указывал, что он не духовник. Кончив это, он обратился к нам:

«Я оставляю дверь отпертою, внутри вы можете покойнее спать».

Мы не согласились на его предложение, а спросили: для чего он пришел сюда?

«В этом Миао», ответил он, «живет дух-хранитель Желтой реки. Я воскурил ему фимиам, чтобы он послал нас счастие в рыбной ловле и не допустил бы утонуть рыболовов». [105]

Самдаджемба ответил ему довольно грубо: «Это пустая болтовня; если он бог реки, как же вода попала а Миао и покрыла твоего Пу-сса грязью?»

Китаец убежал, не дав ответа. Нам это показалось странным; но впоследствии мы спохватились что он украл у нас висящий на ограде платок, предпочитая это бесполезному религиозному спору.

С большим трудом удалось нам назавтра перевести на паром наших верблюдов. На реке несколько раз угрожала нам опасность утонуть, в особенности когда то или другое животное движением своим нарушало равновесие парома. Когда мы наконец перебрались на другой берег, мы попали в другую беду, вся страна была покрыта болотами и топкою грязью, и мы едва едва могли подвигаться вперед. Посреди этого болотистого океана встретили мы трех пешеходов, подобравших платье очень высоко и имевших на спине оп узлу. Не узнав от них ничего утешительного, мы решились ехать прямо, через топь и болоты; наконец добрались мы на сухое место и увидев вблизи монгольский шатер, направились туда. Это были пастухи, которые пасли стада Китайцев из Чаган-Курэна. От них узнали мы, что в полумили отсюда нам нужно переправится еще через одну небольшую реку, Пага-Голь, а там пойдет уже сухая дорога. В этом месте был хороший луг и мы остановились тут на несколько дней, как люди, так и животные нуждались в отдыхе.

ГЛАВА VII. править

Неопрятность Монголов. — Понятия лам о переселении душ. — Кочующая жизнь. — Водяные птицы. — Юэн-Янг. — Рыбная ловля. — Ку-куо или бобы святого Игнатия. — Река Пага-Голь. — Министр ортуского края.

Мы сделали около шатра окоп и расположились как можно удобнее. Седла и покрышки верблюдов заменяли нам тюфяки и мы имели мягкую постель. Уже полтора месяца были мы в дороге и до сих пор не пришлось нам переменить платье, в котором таким образом развелись всякие насекомые. Китайцы и [106] Монголы привыкли к ним, но для Европейцев это не малое мучение. Самое величайшее неудобство наших длинных путешествий составляли, скажем без церемоний, вши. Два года претерпевали мы часто в дороге голод, жажду, холод и бурю, опасались разбойников и диких зверей, топи и обрывов, подвергались всякого рода лишениям и опасностям. Но все это нечего не значило в сравнении с тем, что терпели мы от этих насекомых.

К счастию, мы купили в Чаган-Курэне на несколько сапэк ртути и она оказала нам великолепную услугу. Один Китаец дал нам этот совет. Берут лот ртути, смешивают ее с старыми разжеванными в кашицу чайными листьями и прибавляют туда не много слюны, потому что вода не действует так хорошо; массу эту стирают, пока ртуть не распадется на мельчайшие шарики. Этим составом пропитывают шерстяной шарфик и высушив его, обвязывают им шею. Насекомые скоро опухают, краснеют и быстро умерщвляются.

В Китае и Монголии приходится употреблять это полезное средство ежемесячно; в противном случае приютишь у себя злых гостей. Стоит только посидеть минуту в монгольском шатре или китайской хижине и вши непременно заползут в ваше платье. Монголы знают это верное средство противу насекомых, но ненуждаются в нем: они живут с детства в такой нечистоте и привыкли к ней; разве когда насекомые уже чрезвычайно разведутся и сильно беспокоят их, тогда они употребляют противу них меры. Они снимают с себя платье и охотятся за этою дичью; это считается хорошим препровождением времени; друзья; и гости охотно участвуют в нем. Только ламы не убивают насекомых, а забрасывают их как можно дальше живыми. По их учению о переселении душ, они тем совершили бы убийство. Впрочем, мы тоже встречали лам, не очень строгих в этом отношении. Они говорили, что ламе конечно не следует убирать никакого живого существа, не потому, что в него могла переселиться душа человека, а потому, что убиение живой твари вообще не соответствует мирному занятию духовного, который должен всегда лишь молиться и жить с Богом.

Но иные ламы доходят в этом до смешного. Когда они увидят по дороге живое существо, они останавливают лошадь и объезжают его. Сознавая однако, что несмотря на все предосторожности невольна ежедневно убивают много живых существ, они [107] часто постятся и падая виц, произносят разные молитвы, чтобы испросить прощение этих грехов.

Нам уже не раз приходилось упражняться в портняжьем, и сапожничьем мастерствах; теперь мы упражнялись в прачешном и с невыразимою радостию надели чистое белье и платье. Мы были очень довольны нашею стоянкою и скоро оправились от утомления последних дней. Погода стояла прекрасная: день был теплый, ночи были светлые, звездные и топлива было в изобилии, хороший луг для животных и местами селитровый пласт, облизываемый верблюдами как лучшее лакомство. Мы вставали с рассветом, оделись, сложили козлиные кожи и убрали шатер, стараясь соблюдать порядок и чистоту. На свете все относительно: Европеец смеялся бы над внутренним устройством нашей палатки, а Монголов оно приводило в удивление. Наши чайные чашки и котлы были чисты, платье мало засалено, словом, мы и шатер наш составляли исключение среди кочевников. Убравши свой дом, мы все вместе помолились Богу и разбрелись потом по степи, куда кому вздумалось, размышляя о религиозных предметах. Нам не нужно было книги для возбуждения таких мыслей; в этом торжественном степном безмолвии думается невольно о ничтожности всего земного, о величии Бога и неисчерпаемости Его всемогущества. Мы думали о кратковременности нашей жизни и о том, как следует приготовить себя для другого мира. В степи сердце человека впечатлительней и ничем не стесненно.

После таких размышлений мы принялись за дело. Каждый из нас взял мешок и все отправились собирать арголы. Кто не вел кочующей жизни, не поймет удовольствия такого занятия. А между тем очень и очень обрадуешься, найдя между высокой травой и кустами кусок аргола, также как охотник, поймавший добычу, или рыболов, вытаскивающий рыбу. Мы принесли собранное в шатер, отломили кусок кирпичного чаю, приготовили его и овсянку: это был завтрак. Потом Самдаджемба занялся животными, а мы читали молитвенник. В полдень мы немного заснули, потому что ночь манила прогуливаться при лунном свете. Днем все было тихо; но с наступлением ночи степь оживилась и тишина заменилась шумом. Водяные птицы стадами прилетели к прудам, оглашая воздух своим щебетаньем. В Монголии стаи перелетных птиц попадаются очень часто; они принадлежат к [108] тем же породам, как и европейские: дикие гуси и утки, аисты, кулики, и т. под.

В Монголии попадается еще водочная птица, Юэн-Янг, живущая на всех реках и болотах: она величиною с утку, с круглым, но не с плоским клювом; голова ее красна и испещрена небольшими белыми точками; хвост черный, остальное тело прекрасного пурпурового цвета. Меланхолический крик этой птицы, похож на продолжительный вздох человека, или на стоны бального. Эти птицы живут по парно, любят уединенные болотистые места, играют на поверхности воды и никогда не разлучаются. Юэном зовется самец, Юангом самка; оба вместе Юэн-Янг; Китайцы говорят, что эта птица в разлуке с своей парой скоро умирает.

Мы часто видели в Монголии еще одну, незнакомую нам птицу. Она величиною с перепелку, с синим ободком около черных блестящих глаз; ее перья серо-пепельного цвета, с черными пятнышками; ноги покрыты не перьями, а грубыми, длинными волосами, похожими на выхухолевые; пальцы их не имеют ничего общего с птичьими, а совершенно такие, как у зеленых ящериц: они покрыты такой твердой чешуей, что нож не режет их. Таким образом эта редкая птица имеет тоже части четвероногих и ползучих животных. Китайцы зовут ее Лунг-Кио, «Драконовая нога». Она прилетает с севера большими стаями, особенно когда там выпадает много снега; их полет очень быстр и взмахи их крыльев производят шум, похожий на удары града. Когда мы были еще в северной Монголии, у христиан долины черных вод, нам принесли однажды двух живых драконовых ног. Они были очень дики, волосы на их ногах ощетинивались при каждом приближении к нам, они кусались и не долго жили, потому что ничего не ели. Мы их зарезали; мясо имело приятный вкус дичи, но было очень жестко.

Монголы могли бы без большого труда ловить много перелетных и речных птиц, но, как уже замечено, они не любят дичи, для них выше всего жирная, полувареная баранина. Также мало они занимаются ловлею рыб и поэтому многие реки, изобилующие рыбою, предоставлены ими Китайцам. Эти тонкие спекуланты перекупили у монгольских владетелей право рыбной ловли, со временем эта ловля стала их неотъемлемою собственностью.

На берегах Пага-Голя мы нашли множество китайских рыбачьих хижин. Он образуется из двух рек, источники которых [109] находятся у подножие орной горы; русло одной на севере, где она впадает в Желтую реку, а другой на юге, где она выливается в иную реку, которая в свою очередь также соединяется с Гоанг-Го. При полноводиях обе реки сливаются в одно, вода достигает уровня горы и обрадует, море, границы которого не видны. Тогда рыба переходит из Гоанг-Го в Пага-Голь.

Во время нашего Пребывания нас удивлял глухой шум, доходящий до нас в ночное время и продолжавшийся, с некоторыми остановками, весь следующий день. Один рыбак объяснил нам, что все его товарищи выехали ночью на лодках на реку и барабанили, чтобы запугать рыбу и загнать ее в расставленная сети. Время рыбной ловли, продолжается почти три месяца и прекращается только с замерзанием рек. На лице того рыбака видно было утомление и глаза его были красны; он не спал много ночей сряду.

«Господа ламы», сказал он, «я постоянно занят. Как только напьюсь чаю и поем овсянки, я сажусь в лодку, хотя и не спал всю ночь и еду на запад по реке; там расставляю сети, слежу за рыбой, починяю невод, отдохну немного и опять берусь за работу, как только скроется наш прадедушка (солнце)».

Мы поехали с этим Китайцем на рыбную ловлю. Его лодка быстро летела по зеркальной поверхности воды, между стаями уток и корморамов, вовсе не пугавшихся нас; мы забросили сеть и поймали множество великолепных рыб; но все, которые весили менее полфунта, рыбак бросал назад в реку. Не смотря на очень обильную ловлю, Китаец не подарил нам ни, одной рыбы, а предложил купить, запросив 80 сапэк за фунт, т. е. дороже чем за самую лучшую баранину.

«Что значит баранина в сравнении с рыбой Желтой реки?» сказал он.

Наконец он дозволил нам взять даром ту мелкую рыбу, которую он не продал и мы вернулись в нашу палатку. Самдаджемба был сердит, потому что, по причине нашего отсутствия должен был дожидаться чаю долее обыкновенного. Но когда он увидал рыбу, лицо его просияло. В этот день был развязан мешок с пшеничною мукою, что случалось очень редко и слуга спек на горячей золе лепешки; мы же принялись жарить рыбу на бараньем сале. Когда мы счищали чешую, некоторые рыбы были еще живы. Это заставило Самдаджембу заметить, что следовало ждать [110] пока рыба умрет и тогда вынимать внутренности, ибо убивать живое существо грех.

«Так ты все еще веришь, что человеческие души переселяются в животные и на оборот?» спросили мы его.

Он смеялся и завертел головою.

Мы уже сказали, что в Монголии и северном Китае рыбная ловля окончивается с наступлением зимы. При первом замерзании рек вынимают рыбу из садков и оставляют через ночь замерзнуть; потом упаковывают ее. Таким образом всю зиму можно иметь свежую рыбу; но как только начнется весеннее половодье, она портится и гниет.

Мы отдохнули и была пора ехать дальше. Но как переплыть Пага-Голь? Одно китайское семейство купило от царя Ортусов исключительное право перевоза чрез эту реку; оно требовало от нас за перевоз тысячу сапэк. Мы не хотели заплатить так дорого и ждали.

Через три дня пришел к нам рыбак с больной ногой; злая собака укусила его и глубокая рана угрожала воспалением; он прибегнул к нам, думая, что западные ламы умеют лечить все болезни. Мы разуверили его в этом, но воспользовались случаем и начали с ним разговор о христианской вере. Оказалось, что он Китаец, и, как все люди его нации, очень равнодушен к религии. Наши слова были бесплодны; он думал только об своей ране, которая очень беспокоила его.

Мы все-таки попытались лечить ее посредством Ку-куо или бобов св. Игнатия. Это бурый или серо-пепельный плод, очень твердый и чрезвычайно горький. Его толкут в холодной воде, которой он придает свой горький вкус. Как лекарство, принятое внутрь, он охлаждает кровь, умеряет жар и воспаление; снаружи он великолепное средство против ран и ушибов. В китайской медицине он в большом, ходу: его найдешь в каждой аптеке. И ветеринары, при употреблении его, получают хорошие успехи.

Мы лечили рыбака как знали и рана стала заживать. Он был очень удивлен когда мы не взяли за лечение никакой платы; в знак благодарности сделал нам три земных поклона и вызвался; перевести нас даром на другой берег. Но так как только третья часть дохода принадлежала ему, то он должен был прежде переговорить с двумя товарищами. Вечером он известил нас, что они просят четыреста сапэк, оттого, что через это теряют [111] целый день; кроме того он просил ничего не сказывать об этом содержателю перевоза.

Мы заняли с животными две лодки и сначала все шло хорошо. Но вдруг мы услыхали крик Самдаджембы, который перевозил верблюдов и попал на мель. Мы также сбились с настоящего переезда и в добавок ко всему хозяин проезжал мимо с тремя лодками, и заметил нас.

«Ты черепашье яйцо» (ругательное слово Китайцев), закричал он нашему лодочнику, «сколько дали тебе эти люди за перевозку? Они тебе верно обещали большую кучу сапэк, когда ты осмелился перевозить незаконно. Но мы о тобою еще разочтемся».

Наш паромщик мигнул нам, чтобы мы молчали и громко ответил содержателю перевоза?

«Ты что там орешь и мелишь путаницу; ты должен бы говорить благоразумно, а несешь чепуху. Эти ламы не платят мне ни одной сапэки; они вылечили мою рану и я взялся за это перевезти их через Пага-Голь. Разве я не имею права сделать это? Я исполняю лишь святую обязанность».

Перевозчик бормотал что-то про себя, но не возражал более. Мы поехали дальше, без всяких приключений. Приближаясь к берегу мы увидели всадника, скачущего к реке; наконец он остановился к закричал:.

«Перевозите скорее, первый министр царя Ортусов едет с дружиною из степи и хочет переправиться».

Всадник этот был татарский мандарин, с синею пуговицею на шапке.

Такой приказ очень не нравился перевозчикам: они должны были исполнять барщину, и перевозить Ту-дзе-лактси, т. е. первого министра монгольского царя, не получив за это ни одной сапэки.

«И это бы еще ничего», прибавил лодочник, «можно бы перевезти; но эти вонючие Татары (Чеу-та-дзе) в добавок еще дерутся. И так, поскорее за работу, сегодня мы перевозим Ту-дзе-лактси!»

При этом они проклинали Монголов и смеялись над ними.

Наш рыбак жаловался нам на свою беду и действительно заслуживал сострадания, еслиб ему пришлось еще исполнять барщину. Мы посоветовали ему грести как можно тише, ибо пока мы будем на пароме, Татары ему ничего не сделают. Когда двое мандаринов спросили его: почему он так тихо едет, мы взяли на себя посредничество и сказали: [112]

«Братья-Монголы, просите вашего повелителя, чтобы он довольствовался вот там этими тремя лодками. Этот человек болен и уже много работал; было бы безжалостно, не дать ему отдыха».

«Пусть будет так, как вы говорите, господа ламы», сказал всадник и уехал.

Скоро мы встретили три помянутые лодки, перевозившие министра с его дружиною. Лошадей их переправляли на другом месте.

«С вами ли мир, господа ламы?» спросил нас человек с красным шариком на шапке. Это был первый министр.

Мы ответили ему: «Ту-дзе-лактси Ортeсов, мы едем медленно, но благополучно; да будет счастлив и твой путь!»

Обменявшись несколькими вежливостями, требуемыми монгольскими обычаями, мы разъехались.

Бремя свалилось с плеч нашего рыбака; он был освобождён от трехдневной работы, потому что министр не хотел ехать через болото, а велел себя везти прямо вдоль реки до Чагана.

Мы приплыли к другому берегу после долгой, не безопасной езды, где Самдаджемба давно ожидал нас. Солнце уже заходило; мы бы охотно остались тут ночевать; но нужно было проехать еще милю до сухого места. Мы так устали, что у нас не было ни силы, ни охоты сварить себе овсянку. Мы съели горсть поджаренного пшена с холодною водою, помолились Богу и, разостлав козлиные шкуры, легли спать.

ГЛАВА VIII. править

Земля Ортусов или Ордосов. — Оседлость и песчаные степи. — Форма правления у монгольских народов. — Дворянство. — Невольники. — Ламайский монастырь. — Выбор и посвящение живого Будды. — Монастырские правила и учение. — Буря. — Монгольская свадьба. — Многоженство и разводы. — Монгольские женщины.

Проснувшись на другое утро довольно поздно, мы вышли из шатра и окинули взором страну, в которой теперь находились. Вид ее был довольно пустой и печальный, но по крайней мере были на суше. Мы находились в песчаных степях Ортуса. [113] Страна отведена семи отрядам и разделена на столько же областей. От запада до восточной границы в ней будет около 50, от скверной до южной — до 35 миль. С востока, севера и запада окружает страну Гоанг-Го, с юга — большая каменная стена, отделяющая ее от Китая.

Эта страна служит местам столкновения разных народов и партий при всяком политическом перевороте в Китае; и в ней часто бывали кровопролитные войны. От десятого до двенадцатого, столетия она находилась под властию царей Гиа, происходящих от Ту-па-Монголов, в земле Си-Фан. Их столица, Гиа-Чеу, лежала у подножия Алешанских гор, между Гоанг-Го и каменной стеной; теперь она зовется Нинг-Гиа и принадлежит в провинции Кан-Су. В 1227 году эта страна была, завоевана Джингис-ханом, основавшим династию Юэнь, т. е. настоящую. Когда же Монголы были прогнаны из Китая династией Мингов, Ортусы подпали власти чакарского хана. Последний в 1635 году признал верховную власть манджурской династии; Ортусы последовали его примеру и теперь платят дань Китаю. Когда император Ханг-Ги, во время одного военного похода против Элетов, В 1695 году, пробыл довольно долго в стране Ортусов, он писал об ней сыну своему, оставшемуся в Пекине:

«Я до сих пор совершенно не знал. Ортусов Это очень образованный народ, почти ничего не потерявший из старинных монгольских обычаев. Все его князья живут между собою в полном согласии и не знают отличия; между моим и твоим. Вор у них неслыханное явление, хотя их лошади и верблюды часто пасутся без всякого надзора. Если случайно лошадь заблудится, то Ортус, к которому она приходит, кормит ее до тех пор, пока не найдется собственник; лошадь возвращается ему без всяких возмездий, Ортусцы очень хорошие скотоводы, почти все их лошади смирны и тихи. Чакары, живущие севернее Ортусцев, отличаются успешным обучением лошадей; я, однакож, думаю, что Ортусцы в этом отношении еще превосходят их. Но не смотря на это преимущество они не так богаты, как другие Монголы».

Все, сказанное тогда императором, вполне согласуется с нашими наблюдениями и мы нашли, чти со времен Ханг-Ги не произошло никаких особенных изменений.

В местности, по которой проезжали мы в первый день, видны была следы китайских рыбаков, кой где и обработанная [114] земля; но поля эти были крайне бедны. Здешние обыватели — смесь Китайцев и Монголов — не так прилежны и трудолюбивы как первые, и не так добродушны и просты, как другие. Они живут в неопрятных хижинах, устроенных из сплетенных ветвей и покрытых землею и навозом. Жажда принудила нас завернуть в одну из подобных хижин и мы убедились, что и внутренность их не чище наружности; хозяева и животные вместе валялись в грязи. Хижины эти стоят гораздо ниже монгольских шалашей: в последних, по крайней мере, люди не валяются в воловьих и овечьих нечистотах. Песчаная почва хорошо родит пшено и гречиху, также конопли, которые растут очень высоко. Во время бытности нашей хлеба уже были сняты, но во многих местах оставались еще колосья, и по ним мы могли судить, как крепки и полны эти растения. Хлебопашцы Ортуса не вырывают конопли из земли с корнями, как это делают Китайцы, а скашивают их так, что остаются нижние части стеблей; это было очень тягостно для наших верблюдов, но выгодно для нас потому, что к вечеру всегда находили отличное топливо.

На другой день мы уже опять попали в местность, поросшую травою, если так можно выразиться о гладкой, сухой и неплодородной стране, как Ортус. Все пространство, которое только может обнять глаз, пусто и без зелени, скалистые овраги чередуются с рухляковыми (Глина в смеси с углекислою известью.) холмами или равнинами, по которым ветер расстилает во все направления мелкий, легкий песок; травы не видать нигде; только кой где торчат сухой дерн и тощий папортник, вонючие и покрытые пылью. В некоторых лишь местах на этой дурной почве, произрастают не многие злаки, но они очень ломки и так низко стелятся по земле, что бедный скот, прежде чем достанет этот тощий корм, должен вытереть мордою покрывающую его пыль. В этой бедственной местности Ортуса мы скучали даже по болотам Гоанг-Го; там, по крайней мере, не было недостатка в воде, здесь же положительно не встретишь ни ручейка, ни родника; в немногих колодезях нашли мы только вонючую, тинистую воду. Ламы Синего города все это предсказали нам, и мы по их совету запаслись двумя мешками для воды, которые нам очень пригодились; мы их везде наполняли свежей водою, где только находили ее, и очень берегли этот драгоценный напиток. Тем не менее, [115] однакож, мы и наши животные часто терпели большую жажду; корм был, тоже скуден, и скот значительно отощал; лошадь особенно приуныла, и печально опустила голову; верблюды же еще кой-как плелись во своих длинных ногах, но горбы их висели словно пустые мешки.

Но если в пустынях Ортуса чувствуется большой недостаток в воде и хороших пастбищах, то нельзя сказать того же и относительно дичи; там в изобилии находятся серые белки, жёлтые, очень быстрые козы и фазаны с прекрасными перьями. Зайцы до того не пугливы, что почти не убегали перед нами, но садясь на задние лапки, навострили уши и глядели на нас. Это объясняется тем, что Монголы очень редко охотятся.

Ортусцы не имеют таких больших стад как Монголы Чокара и Гешектена, где великолепные пастбища. Их лошади и рогатый скот очень тощи; козы, овцы и верблюды имеют несколько лучший вид, потому, что едят тоже растения, пропитанные селитрой; тогда как; лошади и волы любят только сочные растения и чистую воду. Ортусы хорошо знают свою жалкую землю и потону живут очень бедно. Шатры большею частию делаются из деревянных шестов, обвешиваемых войлочными лоскутами или козьей шкурой, все пасмурно и крайне нечисто, так что едва можно верить, что это жилище человека. Как только пришлось нам ехать мимо такого шатра, нас обступала целая толпа бедных жителей; они падали ниц, валялись по земле и чествовали нас самыми лучшими именами, лишь бы выпросить милостыню. Мы сами были бедны, ню не могли однакож не подать таким людям и наделяли их чаем, овсяною мукою, поджаренным пшеном, а иногда и бараньим жиром. Более этого мы сами не имели.

В Монголия по всем направлениям находятся значительные пространства, богатые водою и хорошими пастбищами, но совершенно пустые. Чем же объяснить себе, что Ортусы не переселяются туда, а остаются, на своей печальной родине? Ответ этот находится в законах этой земли. Монголы народ кочующий и постоянно передвигаются, но только не переступая границ своего отечества: они раз навсегда должны быть подданными своего государя и повелителя. Не должно забывать, что у Монголов господствует рабство. Последующее уяснит, какою степенью свободы пользуется этот народ в своих пустынях и степях.

Монголия распадает на многие области, управители которых подвластны китайскому императору; он, как известно, Ман-джур, [116] татарского происхождения. Управители эти носят титла, соответствующие европейскому — царь, князь и т. д., властвуют в своей земле самовольно, и никто не имеет нрава претендовать на них; только китайский император считается верховным властителем над ними. Междуусобные споры этих управителей решаются при пекинском дворе и никогда не случается, чтоб эти монгольские князья подчиняли себе друг друга, как это бывало в Европе, в средних веках. Они обязаны ежегодно изъявлять свою покорность «сыну неба и повелителю земли»; но также установлено, что «Великий Хан» отнюдь не имеет права лишить Права какую нибудь из этих господствующих фамилий. Он может при известных, обстоятельствах удалить или совершенно устранить князя, но он обязан заместить его одним из сыновей; ибо право властвовать составляет неотъемлемое достояние и кто хотел бы оспаривать его, считается преступником.

На север от Пекина лежит царство, князь которого обвиняем был заговорщиком против императора. Высшее судилище признало его виновным, не выслушавши даже обвиняемого; решение гласило; «укоротить его у обоих концов тела». Согласно духу закона, решение это означало: обезглавить преступника и отрубить ему ноги. Князь однакож успел подкурить значительными суммами исполнителей приговора, и они поступали по буквальному смыслу закона, т. е. срезали с головы косицу, а с ног подошвы обуви; таким образом, разумеется, он был укорочен у обоих корцов тела. Исполнители написали в Пекин, что царский приговор исполнен в точности, и этим дело покончилось. Князь однакож должен был уступить свое место сыну.

И так, раз навсегда установлено, что право царствования остается неотъемлемым достоянием фамилии; но нет положенных законов о наследии, и также не совершенно изъяснены отношения владетелей к императору: своеволие последнего часто берет перевес над законом и происхождением. На самом деле у императора никто не может оспаривать права делать то, что ему угодно, и при недоразумениях и спорных пунктах одна только сила решает дело.

Некоторые известные фамилии в Монголии, состоящие в родственных связях с царствующими, образуют класс дворянства, или, если так можно выразиться, касту патрициев. Только этой касте принадлежат все поземельные собственности. «Благородные» (Таи-тси) имеют на своих шапках по голубой пуговице, 117] из их среды царь выбирает министров, обыкновенно числом трех. Такой сановник, именуется Тудзе-лактси, т. е. «предлагающий свои услуги» или «уже служащий». В силу своего сана он имеет право носить на своей шапке красную пуговицу (стееклянный шар). Под началом Тудзе-лактси находятся Тушемэли, чиновники, которым поручаются отдельные отрасли правления; у последних находятся писари и толмачи, знающие языки монгольский, манджурский и китайский. Других чиновников нет.

Севернее пустыни Гоби, в хальхасской стране, область, исключительно обитаемая Таи-тсами; их считают потомками монгольской династии, основанной Джингис-ханом, властвовавшей от 1261—1341 года. Все члены этой семьи, во время низвержения с себя Китайцами чужеземного ига, бежали в Хальхас и поселились в одной из ее областей. Там они опять стали теми, чем были их предки, т. е. номадами. Эти Таи-тси в совершенной свободе и независимости, никому не обязаны платить дани и не признают никакого господства над собою. Этот, богатый стадами, народ, сохранил еще совершенно чистые, неискаженные патриархальные нравы.

Все Монголы, не принадлежащие к княжеским фамилиям или благородным — рабы, находящиеся в совершенной зависимости от своих господ. Они должны платить им дань кожами и ходить за их скотом; однакож им позволено иметь и собственные стада. Но рабство Монголов не носит на себе печати суровости и жестокости. Благородные почти ничем не отличаются от рабов: все они живут в шатрах, все — кочующие скотоводцы. Благородный не живет пышно и роскошно и таким образом не многим отличается от бедного. Когда раб входит в шатер своего господина, последний угощает его чаем с молоком, оба курят и меняются трубками. Молодые рабы и молодые дворяне имеют одни и те же забавы; они борятся вместе и более сильный повергает на землю слабого, все равно кто бы он ни был. Между рабами много семейств, обладающих огромными стадами и не знающих что такое нужда: нам самим случалось видеть не в пример более богатых, чем господа их; но они не подвергались за это никаким притеснениям со стороны сих последних. Рабство у Монголов гораздо менее тягостно и бесчестно, чем было в Европе в средние века, и монгольский дворянин никогда не отнесется к рабу своему выражением подобным «каналья» и пр. Не смотря на то, однакож эти татарские патриции имеют право над [118] жизнью и смертью. Но по лишении жизни какого нибудь раба, закон судит господина, и невинно пролитая кровь не остаётся без наказания. Лама, происходящий из класса рабов, только тогда становится свободным, в полном смысле слова, когда окончательно принимает духовный сан, и в таком случае он не должен уже платить дани и освобождается вообще от прежнего своего положения; он может также ходить и странствовать, где ему заблагорассудится и никто не имеет права препятствовать этому.

И так, в общности все эти отношения имеют очень кроткий характер; но иногда монгольские властелины все-таки пользуются своим положением, чтобы выжать у народа большую подать. Мы сами знали одного, который делает это следующим образом: Он выбирает из своих стад самый худший скот и велит гнать его на пастбища одного из богатейших своих рабов; чрез несколько лет он требует его обратно, но скот его часто, вследствие старости или болезней, издыхает; за то он берет у своего раба самый лучший скот, нередко вдвое или втрое более того, чем он послал к нему. Это, объясняет он, совершенно справедливо, ибо в продолжения нескольких лет скот его должен был увеличиться на такое-то количество.

Во время путешествия нашего по Ортусу мы наткнулись на маленький монастырь, построенный очень красиво и лежащий в дикороманическом месте. Проезжая мимо, мы услышали конский топот и обернувшись увидели едущего за нами ламу.

«Братья», сказал он, «вы не остановились у нашего Сумэ (монастыря). Не доставит ли вам удовольствие погостить у нас донок и воздать должное почтение нашему святому?»

Мы ответили что не имеем желания ян к одному, ни к другому.

«Наш святой», возразил лама, «не есть человек обыкновенный, но мы на столько счастливы, что имеем в своем, хотя маленьком, монастыре Шаберона, живого Будду; два года тому назад он сошел с святых тибетских гор и теперь ему семь лет. В прежней своей жизни он был верховным ламой одного прекрасного монастыря, находившегося в этой долине, но разрушенного, как узнали мы из священных книг, во времена Джингиса. Пойдемте со мною, братья; наш святой положит свою руку на ваши головы и счастие последует за вами всюду, куды бы вы не пошли».

Мы возразили ему, что на западе не верят ни в переселение [119] душ, ни в Шаберонов, и поклоняются одному Иегове, творцу неба и земли; дитя же в монастыре, по нашему, бессильно, и людям нечего пещись о нем, нечего ждать от него. Такие возражения чрезвычайно озадачили ламу и наконец сильно рассердили его; он посмотрел на нас совершенно разъяренный и быстро удалился. Что ворчал он, мы не могли разобрать, но вероятно, что не благословлял нас.

Монголы крепко верят в переселение душ и никому и в голову не прийдет бросить тень подозрения на непреложность их Шаберонов. Таких живых Будд насчитывают очень много, и все они стоят во главе больших монастырей. Очень часто карьера их начинается в маленьком храме, где они имеют вокруг себя очень немногих учеников; мало по малу слава об нем распространяется и маленький монастырь становится сборным пунктом набожных богомольцев. За тем отыскиваются ламы, которые устроивают для себя кельи; монастырь все более и более увеличивается и слава о нем распространяется далеко в окружности.

Выбор и посвящение живого Будды совершается весьма оригинальным образом. Смерть верховного ламы какого нибудь монастыря никого особенно не опечаливает, потому что каждый знает, что Шаберон снова явится. Смерть его ничто иное как восход нового существования, новое звено в неразрывной ценя переселения душ; смерть тождественна с возрождением. Но до тех пор, пока Святой остается скрытым, ученики его находятся в беспокойном волнении, потому что тогда трактуется о том именно, чтобы открыть то место, где умерший даст знать о своем существования и опять возвратится к жизни. Радуга — знак, даваемый им умершим, чтобы тем облегчить их поиски. Как только покажется это атмосферическое явление, совершаются всеобщие молитвы; в лишенном своего Будды монастыре постятся и избранная толпа отправляется вопрошать Чур-чуна, т. е. знаменитого пророка и толкователя, знающего такие вещи, которые не доступны обыкновенным смертным. Ему передают, что в такой-то день явилась радуга Шаберона; она показалась там-то, была в такой-то мере ясна и продлилась столько-то. Затем скрылась она при таких-то явлениях. Чур-чун, узнав таким образом все, что ему надо было знать, творит некоторые молитвы, потом открывает Пророческую книгу и обратясь к присутствующим, стоящим на коленях в глубоком молчании, возвещает: «Верховный ваш [120] лама опять ожил в Тибете, удален на столько-то от вашего монастыря и находится в таком-то семействе».

Выслушав пророчество, Монголы поспешно возвращаются, чтобы привести в монастырь успокоительную весть. Иногда случается также, что послушники умершего, без особенного труда, отыскивают колыбель своего Святого; ибо он сам открывает тайну своего перерождения а именно в таком возрасте, в котором дети еще не умеют произносить ни одного слова. Он говорит именно: «Я верховный лама, живой Будда такого-то монастыря; отведите меня в мой прежний монастырь, потому что я его бессмертный настоятель».

Как только грудной ребенок заговорит таким образом, то тотчас же дают об этом знать ламам указанного монастыря, объявляя, что их Шаберон находится там-то и требует чтобы пришли и проводили его в монастырь.

Монголы всегда очень радуются, когда им удастся узнать, в каком месте верховный их ламы явился вновь; им все равно, указывает ли на его место пребывание радуга и пророк или он сам. Тогда настает значительное волнение вне и внутри шатров: готовятся к далекому пути, потому что почти всегда живой Будда является в отдаленном, чрезвычайно труднодоступном Тибете. Часто случается, что предводителем такого священного каравана становится сам владетельный князь или его сын или какой либо другой член его семьи; присоединяются также знатные мандарины и царские министры. Когда все уже готово, тс выжидают «счастливый день», прежде чем двинуться в путь. Не смотря на то однакоже, иногда случается, что на священный караван после того, как претерпел он в пустыне немалые лишения, нападают разбойники около Синего озера (Ку-ку-Ноора) и оберут его дочиста; в таком случае многие умирают в пустыне от голода и холода, остальные же возвращаются в отечество. Там они снова с большим рвением собирают новый караван для вершения того же пути, окончившегося так печально. Наконец удается им прибыть в Ла-Ссу, «вечное святилище». Здесь они благоговейно падают ниц пред указанным ребенком, но в верховные ламы бывает он избран только после испытания. В торжественном заседании, в присутствии многих слушателей, предлагаются ему разные вопросы. Он должен наименовать тот монастырь, которого он считается настоятелем; он должен также сказать, какие именно умерший имел привычки и [121] обычаи, какие особенности, также при каких условиях он умер. Наконец ему предлагают разные молитвенники, разного рода посуду, чайные приборы, чашки и т. п. Изо всех этих вещей он должен выбрать те именно, которые он употреблял в своей прежней жизни.

Подлежащий испытанию имеет обыкновенно от роду не более пяти или шести лет; он отвечает на все вопросы определенно и верно и нисколько не смущается тем, что еду надобно обозначить свою прежнюю; домашнюю посуду. «Вот мой молитвенник, вот мой чайник» и т. д. Нельзя сомневаться, что часто Монголы в этом случае суть жертвы хитро придуманного обмана; иначе обе стороны приступают с полною верою к этому делу. Мы собрали очень достоверные сведений, по которым казалось бы, что не все рассказываемое о Шаберонах должно приписывать обману и шарлатанству.

Когда уже достаточно доказано несомненное право ребенка на сан живого Будды, его отвозят в Сумэ, для которого он предназначен. На пути все, радуется и приходит в восторг; Монголы собираются целыми толпами, поклоняются ребенку и приносят ему жертвы. По прибытия в монастырь, его ставят на жертвенник и с той поры цари, князья, мандарины, ламы, богатые и бедные — все спешат сюда,. чтобы преклониться пред ребенком, которого привезли из далекого. Тибета, чтобы воздать должную честь и высокопочитание его удивительным способностям.

Всякая отдельная область в Монголии имеет в своем знаменитейшем монастыре живого Будду. Кроме него, однакож, находится там еще один главный лама, избираемый из царской фамилии. Привезенный из Тибета Будда-лама почитается как божество; набожные ежедневно молятся ему, и за то получают его благословение. Все касающееся молитв и торжественного богослужения, состоит под его непосредственным начальством. Во власти же монгольского верховного ламы находится административная и судебная часть монастыря. Под его ведением несколько чиновников и те именно пекутся об хозяйстве. Они-то собирают доходы, покупают, продают и удерживают дисциплину в монастыре. Писаря подводят счеты и записывают в книгу все приказания верховного ламы, имеющие целью поддерживать все в надлежащем порядке. Большею частию писаря эти очень дельные люди, знающие по монгольски и по тибетски, часто даже по [122] китайски и манджурски. Прежде чем займут свою должность, они должны подвергнуться строгому экзамену в присутствии всех лам и чиновников.

Ламы монастыря в свою очередь делятся на учителей или наставников и на учеников. Каждый лама-учитель имеет несколько учеников, шаби, которыми руководит; они у него обучаются, живут в его доме и должны исполнять все домашние работы: оберегать скот, доить коров, приготовлять масло и пр. В награду за это учитель обучает их молитвам и богослужебным обрядам. Шаби должен встать раньше своего учителя, вымести комнату, развести огонь и приготовить чай. За тем он берег свой молитвенник, почтительно передает его наставнику и сделает ему три земных поклона; при всем этом не должен он произнести ни одного слова. Эти доказательства высокопочитания служат учителю объяснением, что шаби просить назначение урока, который он должен выучить в продолжении дня. Учитель открывает книгу и прочтет вслух несколько страниц; за тем ученик, в знак благодарности, снова трижды низко кланяется и уходит.

Шаби может учить свой урок где и когда захочет; для этого нет определенных часов. Он может спать, бездельничать вместе с остальными воспитанниками — учителю до этого нет равно никакого дела. Но прежде; чем ложиться спать, он должен знать свой урок и прочитать молитву безостановочно; только в таком случае он совершенно исполнил свой долг и — награда ему — молчание учителя. За то жестоко наказывается в противном случае и не редко учитель, бросая свою торжественность, отподчивает ученика розгами и жестоко его обругает. Иной шаби, когда розги ему надоели, убежит из монастыря и становится искателем приключений. Вообще же ученики терпеливо и покорно приемлют наказание, хотя нередко приходится им даже среди жестокой зимы ночевать в плохой одежде и под открытым небом. Нам часто случалось говорить с учениками и спрашивать их — неужели нельзя обойтись без розог при изучения молитв? Они вполне и чистосердечно признавались, что это действительно невозможно, и что именно те молитвы наилучше изучаются, за которые чаще их наказывают. О ламах, не знающих наизусть молитвы, не умеющих лечить больных и предсказывать, непременно полагается, что редко отподчиваемы были своими учителями. [123]

Кроме домашних упражнений шаби могут присутствовать при публичных монастырских чтениях, предметом которых теологические и медицинский сочинения. Но эти лекции и коментарии сухопарны и недостаточны; и потому редкий лама владеет ясным знанием изучаемых предметов. Если все это кому-нибудь из них заметишь, они обыкновенно отговариваются глубиною и неисчерпаемостью науки. Большая часть лам находит более удобным изучать и творить молитвы чисто механически, нисколько не заботясь об их значений и смысле.

Настоящими каноническими сочинениями считаются тибетские, введенные реформированным буддаизмом. Таким образом монгольские ламы всю жизнь свою изучают чужой язык, нисколько не думая о своем родном. Можно поэтому встретить многих, очень сведущих в тибетской литературе, но тем не менее не знающих даже монгольской азбуки. Лишь в некоторых, не многих монастырях, учат также на монгольском языке и молятся на нем; но молитвы эти суть подстрочный перевод тибетских. Лама, сведущий в обоих языках, считается ученым; когда же кроме того знает по китайски и по манджурски, почитается истинным чудом.

Чем дальше мы подвигались вперед, тем далее и пасмурнее становилась область Ортусов и в довершение наших неприятностей в последние осенние дни поднялась страшная буря. С большим трудом подвигались мы по пустыне; пот обливал нас, жара была невыносимая. Мучимые жаждою верблюды вытягивали шеи и раскрывали рот, ловя свежий воздухе. Вдруг около полудня горизонт обложился тучами; мы замечали, что приближается гроза, но напрасно старались отыскать более удобное место для шатра. Безуспешно следили мы с высот холмов, не найдется ли где-нибудь монгольская хижинка, все пусто; изредка только мимо нас пробежала лисица, стремящаяся в свое жилище, или стада желтых коз, которые спешили в горные ущелья. Вскоре налетели тучи и сильный порывистый ветер явился предвестником грозы. Началась буря, сопутствуемая холодным северным ветром.

В дали виднелось какое-то ущелье; мы направились туда, но гроза нас застала прежде, чем успели добраться. Дождь лил ливмя, за ним пошел град и наконец снег. Мы промокли до костей и, сильно продрогнув, хотели пойти пешком, чтобы согреться; но мы погрязли по колена и не могли двинуться с [124] места. Тогда мы прижались к верблюдам, держа руки плотно у тела, чтобы хоть сколько-нибудь обогреться; гроза же между тем не унималась, и об устройстве шатра нечего было и думать. Положение наше было ужасное, мы легко могли даже замерзнуть. Наконец один из нас собрал все свои силы и вскарабкался на близкий холм, где нашел след, ведущий в глубокое ущелье. Он пошел по найденному следу и на свесе горы открыл двереобразные отверстия. При таком, открытии к нему возвратились сила и смелость, и он поспешил поделиться радостною, вестью с нам. "Мы спасены, " кричал он, «я нашел в горе гроты, скорее, скорее туда!»

Мы сейчас двинулись к указанному месту, оставив верблюдов на высоте. Там нашли мы не природные гроты, а просторные хорошие жилища, сделанная повидимому человеческими руками. Мы поместились в самом большем из них.

Эти подземные жилища были также хороши, как и долговечны; они сооружены вероятно Китайцами, прешедшими сюда на оседлую жизнь, но впоследствии опять оставившими бесплодную почву. На некоторых местах мы могли даже открыть следы прежней культуры. Известно, что Китайцы, поселяющиеся в Монголии, охотно сооружают такие гроты, так как они дешевле построек домов, и, вполне защищают от бурь и невзгод. Гроты очень удобно устроены: по обеим сторонам входа высечены отверстия для воздуха; стены, своды, печи, словом все внутри вышенатурено блестяще-белой известкой. Гроты зимою очень теплы, летом же прохладны, единственный их недостаток состоит в спертом воздухе. Подобные жилища для нас уже не были новостью, потому что мы их встречали прежде в нашей си-вангской миссии; но там они были далеко не так красивы как ортусские. И так, поместившись в одной из просторных горниц, мы развели огонь, ибо нашли здесь большой запас сухого хворосту; платье надо скоро, просохло. Это подземное убежище мы назвали «гостинницею Провидения». Самдаджемба приготовлял лепешки на бараньем сале; эту роскошь мы позволили себе только по случаю счастливой находки. Не менее успокоились и наши животные: мы нашли стойла и значительный запас пшенной и овсяной соломы. Сердечно, радуясь такому счастливому приключению, мы довольно поздно легли на теплый канг и забыли всякие невзгоды.

Когда, Самдаджемба просушил наше платье, мы на другой день отправились осматривать все гроты, находившиеся в этой горе. [125] Нас чрезвычайно удивило, когда мы вдруг увидели густые облака дыму, валившиеся из одного грота. Мы приблизились и увидели в этом густом дыму движущуюся.человеческую фигуру, которая приветствовала нас монгольским Мэнду и вслед за тем произнесла обычное — «подойдите поближе и поместитесь у котла». Когда мы не подходили и не отвечали, Монгол сам встал и подошел к нам; мы узнали от него, что он также застигнут был вчера грозою и отыскал себе убежище в гроте; Мы пригласили его к завтраку и продолжали наши исследовании. Все пещеры высечены были на один лад и совершенно сохранились. Китайские надписи на стенах, много фарфоровых черепков и женская обувь ясно доказывали, что очень не задолго пред тем здесь жили Китайцы..

Во всех гротах застали мы стаи воробьев, кормящихся овсом и пшеном. Воробей встречаемся повсюду в старом свете; везде мы его видели, где только живут люди и везде он одинаково шаловлив и резв. Но в Монголии, Тибете и Китае качества эти в нем развиты еще более, чем в Европе; потому что никто его не преследует и никто не тронет его гнезда и детенышей. Поэтому он совершенно свободно залетает в, самые жилища и хозяйничает там как дома. Китайцы называют его Киа-Ниао-Эул, т. е. «семейная птичка».

Таким образом мы прошли около тридцати гротов, которые однакож не представили ничего более примечательного. При завтраке речь зашла о Китайцах, устроивших эти гроты и мы спросили Монгола, не видал ли он соорудителей?

"Знавал ли я Китайцев, живших в этой долине? Разумеется; я всех их знал, они только года два тому назад оставили это место; они не смели оставаться здесь более, потому что были нехороший народ. Ах! эти Китайцы ни к чему, негодны, исключая лжи и обмана. Сначала они были смирны, но это продолжалось не долго. Лет около двадцати тому назад сюда пребыло несколько семейств и провели гостеприимства; они были бедны и мы дозволили им вспахать нашу землю, за что они должны были ежегодно после каждого сбора вносить Таи-тсе известную меру овсяной муки. Мало по малу прибыло еще много Китайцев и вскоре вся долина переполнилась ими. Сначала, как я уже сказала, все они были добры и смирны и мы жили с ними как братья. Скажите гг. ламы, не должны ли люди поступать друг с другом как братья? Но они не довольствовались тем, что им дали, [126] брали без позволения все больше и больше земли и когда разбогатели, то не только не хотели давать условленной части овсянной муки, но выступили против нас и даже крали заблудшийся в ущельях скот. Тогда один храбрый и умный Таи-тси созвал из окрестности всех Монголов и сказал: «Тан как Китайцы отнимают у нас много земли, крадут скот и еще ругаются над нами, так как они не поступают с нами более по братски то мы должны их прогнать». Мы все согласились. После дальнейших рассуждений отправили к князю послов, чтобы исходатайствовать у него грамоту на удаление Китайцев. Я тоже был в числе посланных. Князь бранил нас за то, что мы позволили чужим пахать нашу землю, а мы молча кланялись. Князь наш справедлив; он дал нам желанную грамоту, приложив к ней свою красную печать. В ней повелевалось, чтоб Китайцы оставались у нас не далее как до первого дня осьмого месяца. Три Таи-тси были посланы для исполнения этого приказа. Китайцы ничего не ответили посланным, но сказали только: «Князь приказал нам удалиться; мы исполним энто». Впоследствии мы узнали, что на одном собраньи они решили ослушаться приказаний князя; и на перекор ему остаться на месте. Наконец приблизился первый день восьмого месяца; Китайцы спокойно оставались и вовсе не думали готовиться в путь. Днем раньше все Монголы сели на лошадей, взяли копья и угнали свой скот на песчаные поля Китайцев; хлеба еще не были сняты, а потому с всходом солнца все было съедено и истоптано. Китайцы кричали и ругали нас, но уже было поздно. Они забрали свое имущество, ушли и поселились в восточной части Ортуса, у Пага-Голя, недалеко от Желтой реки. Вы пришли из Таган-Курена и вероятно видели их там.

Монгол, рассказавший нам все это, неотступно просил погостить и хотя дня три в его шатре, находившемся от грота на расстоянии трехчасовой езды. Он уверял, что после претерпенных утомлений и надо отдохнуть нам и нашим животным, кроме того у его сына должна быть чрез четыре дня свадьба и наше присутствие принесет счастие. При других обстоятельствах мы охотно согласились бы на это; но теперь надо было поспешит выбираться скорее из этого пустынного края, ибо скот наш совершенно отощал, а мы сами тоже были в плачевном состоянии. Кроме того, свадебные обычаи нам были уже хорошо знакомы.

Монголы женятся в ранней юности и главную роль при этом [127] играют родители. Нареченные же оба в стороне и почти никогда не спрашивают их согласия. Жених и невеста могут и не знать друг друга, пожалуй не видались никогда и только после свадьбы узнают, сходятся ли их характеры. Невеста не должна иметь приданного, но за то жених должен давать подарки ее родителям, ценность которых определяют они сами. Обо всем говорится прежде и все условия делаются письменно. Говорят: «Я для своего сына купил дочь такого-то»; или «мы продали свою дочь такой-то фамилии». Таким образом брак составляет чисто коммерческую сделку. Сваты торгуются и окончательно условливаются о цене. Когда все количество лошадей, волов, овец, материй, масла, водки и муки доставлено, договор подписывается и девушка переходит во власть покупателя; но она остается однакож в родительском доме до тех пор, пока не совершится свадьба, которая устраивается следующим образом.

Как только жених исполнил все условия, отец его, сопровождаемый ближайшими родственниками, отправляется в семейство невесты и объявляет, что дело кончено. При входе в шатер все поклоняются пред домовым алтарем и обыкновенно приносят в жертву вареную баранью голову, молоко и белый шелковый платок пред изображением Будды. За тем родственники жениха устроивают пир, во время которого родные невесты получает по монете, которую бросают в деревянную миску, наполненную молочным вином. Отец невесты пьет этот напиток и берет находящиеся там деньги. Этот обряд называется Тагил-Тэбигу т. е. «обрученье».

«Счастливый день», в который должна совершиться свадьба, назначается ламой: Еще на заре жених посылает в дом своего будущего тестя большое число своих друзей за невестою; родители и подруги невесты сначала будто: сильно противятся этому, но наконец соглашаются и невесту уводят. Она садится на лошадь, объезжает три раза кругом отцовского шатра и за тем быстро удалится в шатер, раскинутый недалеко шатра ее будущего свекра. Между тем сходятся соседи, друзья и родственники обоих семейств и приносят подарки. По большей части они состоят из скота и жизненных припасов, принадлежат отцу жениха и часто выкупают стоимость невесты. Скот, подаренный гостями, вводят они в особое помещение; при богатых свадьбах его набирается большое количество, потому что приглашенные [128] вообще очень щедры; они знают, что при подобных случаях им сделают тоже самое.

Невесту в полном убранстве подводят к свекру. В то время, как хор лам поет предписанные молитвы, она повергается пред образом Будды, за тем пред отцом, матерью и родственниками жениха; в другом шатре жених делает тоже самое своему тестю. За тем начинается пир, длящийся иногда семь или восемь дней; жирная говядина, большое количество табаку и большие кружки водки составляют главное на таких пирах; иногда бывает и музыка с пением, для чего приглашают Тоол-голосов, монгольских бардов.

У Монголов принято многоженство. Оно не противно ни гражданским законам, ни обычаям страны, ни религии. Но первая жена — хозяйка и повелительница шатра, глава всего женского отделения. Жены, взятые после первый женитьбы, зовутся Пага-Эмэ, т. е. «маленькими женами» и должны слушаться и уважать первую. Для Монголов многоженство составляет сильный оплот против развращения нравов и распутства. Ламы, как известно, не могут жениться; число же их очень значительно. Потому легко понять, что вышло бы из того, если бы девушки не могли проживать в качестве меньших жен, а предоставлены были самим себе…

Разводы случаются очень часто. Ни гражданские, ни духовные власти не вмешиваются в это и муж, выгоняющий свою жену, не должен иметь для этого даже более или менее уважительных причин. Он отсылает свою жену обратно к ее родителям, которые с своей стороны нисколько этому не удивляются. Муж не получает обратно подарков, а прогнанная опять может найдти жениха, которые вторично заплатят за нее. Таким образом, по соображениям родных, товар продается дважды. Впрочем женщины Монголии ведут довольно свободную жизнь и далеко не подлежат тем ограничениям, которые так строго соблюдаются у других азиятских народов. Они выходят и возвращаются когда им угодно, выезжают и навещают друг друга. Монгольская женщина не имеет такую мягкую нежную внешность, как Китайка, наоборот, вследствие ее деятельной, кочующей жизни, более грубую и крепкую. Также костюм придает ей более, мужественное выражение. Она носит высокие сапоги, длинный кафтан зеленого иди фиолетового цвета, опоясана черным или голубым поясом и часто, сверх кафтана надевает еще короткую [129] кофту. Волосы заплетаются в две носы, скрытые в тафтянном уборе, и висящие на груди. Пояс и волосы украшаются золотыми и серебрянными блестками, жемчугом, кораллом и другими побрякушками.

ГЛАВА IX. править

Плодородная долина. — Богомолье. — Ламайские обряды. — Монастырь Раше-чирин. — Мельницы-молитвенники. — Спор двух лам. — Дабзун-Ноор или соленое озеро. — Верблюды в Монголии.

Монголец сообщил нам, что по близости находится прекрасная долина, в которой найдем лучшие пастбища. Мы пустились по указанному пути при хорошей, но холодноватой погоде и чрез два часа прибыли в действительно плодородную местность, где у подножия холма расположили шатер. К вечеру стало очень холодно; мы имели для топки только сырое дерево, которое наполняло палатку страшным дымом. Самдаджемба смеялся, говоря: «Духовные отцы, глаза ваши велики и блестящи, а не могут сносить дыму; мои же малы и безобразны, но служат мне прекрасно».

В следующие полдень мы двинулись далее при более теплой погоде; к вечеру же опять стало очень холодно и земля совсем замерзла. Вскоре за тем вновь наступила прекрасная погода и мы должны были снять наши шубы. Такие крутые перемены погоды в Монголии очень обыкновенны — сильные жары сменяются холодами и наоборот. Самое неприятное и опасное — северный ветер и снежные ухабы, вследствие которых часто погибают путешественники.

В пятнадцатый день девятого месяца увидели мы множество караванов, шедших, как и мы, с востока на запад. Они спешили посетить монастырь Раше-чирин и очень удивлялись, узнав, что мы не едем туда же. При выходе из одной пещеры увидели мы престарелого ламу, кряхтевшего под тяжелою ношей.

«Ты стар, брат, очень сед и не по силам взял тяжесть; облегчи себя и сложи ее на наших верблюдов». [130]

Лама в знак благодарности преклонился пред нами. Самдаджемба навьючил его ношу на одного из верблюдов.

«Мы путешественники из под западного неба», продолжали мы «и очень мало знакомы с обычаями твоей страны; скажи же нам: почему мы встречаем в пустыне так много караванов?»

"Все мы идем в Раше-чирин; там будет завтра большое торжество. Один Боктэ-Лама покажет свое могущество — умертвит себя и не умрет.

Только теперь поняли мы причину такого большого стечения народа. Какой-то лама хотел распороть себе живот, вынуть свои внутренности и при всем том остаться невредимым и здоровым. Такие ужасные драмы в Монголии не редки. Боктэ, желающий этим образом заявить свое «могущество», приготовляется к этому долгим постом и молитвою. Он совершенно отделяется от людей и сохраняет ненарушимое молчание. Ко дню торжества монастырский двор переполняется странниками. Пред входною дверью сооружен высокий алтарь. Является Боктэ и, выступая серьезно и пасмурно, при всеобщем одобрении толпы, взбирается на него, вынимает из-за пояса большой нож и кладет его себе на колени. Кругом алтаря стоят поющие и молящиеся ламы. Чем долее продолжается пение, тем в большее волнение приходит Боктэ; он весь трясется и наконец впадает в судороги; в таком виде он походит на испорченного. Ламы оставляют всякий такт, кричат и оглушительно поют; молебствие превращается в неистовый крик. Вдруг Боктэ скидывает пояс, распахивает рясу, схватывает священный нож и вскрывает себе живот во всю длину. Кровь льет ручьями и богомольцы вопрошают кощуна о будущем, о судьбе той или другой особы. На все эти вопросы Боктэ отвечает и его ответы считаются непреложными пророчествами. Как только набожное любопытство зрителей удовлетворено, ламы опять начинают богослужение и поют стройным хором. Боктэ набирает правою рукою кровь из своей раны, приближает ее ко рту, три раза дунет на нее и разбрызгивает с большим криком в воздухе. Затем он тою же рукою поводит по животу и рана исцелена; однакож он страшно изнеможен вследствие такого демонического представления. Опять укутывается он в свою рясу, творит тихим голосом короткую молитву и представление кончено. Пилигримы расходятся, и остаются лишь немногие, чтобы помолиться пред священным алтарем, только что оставленным Боктэю. [131]

Подобные драмы, как мы уже сказывали, не редкость в больших монастырях Монголии и Тибета. Но не все без исключения ламы способны на такие штуки. Подобные чудеса находятся только в низшем классе лам; большею частию это простые монахи, не пользующиеся между своих собратий хорошею славой. Настоящие же, образованные ламы, с негодованием отвращаются от подобных дел, подразумевая под ними дьявольское навождение, которого добрый лама должен оберегаться. Но настоятели монастырей, тем не менее, не запрещают подобные представления и даже ежегодно назначают для этого известные дни. Без сомнения, корыстолюбие занимает при этом первое место, потому что такие спектакли привлекают огромные полчища зрителей; монастырь вследствие того приходит в славу и получает много вкладов.

Вскрытие живота принадлежит к знаменитейшим Сиэ-фа ила «пагубным средствам» лам; другие, подобные же, не так знамениты и любимы и же совершаются так торжественно. Некоторые ламы; например, лижут раскаленное железо, вырезывают себе раны, от которых в ту же секунду не остается и следа. При всех таких фокусах совершаются молитвы. Мы знавали одного, о котором все уверяли, что он в состоянии, помощью одной только известной молитвы, наполнить водою порожнюю посуду. В нашем присутствии он этого ни за что не хотел сделать, потому что мы другой веры и его фокус мог бы или не удасться, или даже иметь для него дурные последствия. Но однажды он нам проговорил молитву своего Сиэ-фэ. Она коротка и содержание ее было — призывание сатаны и его помощи. «Я тебя знаю и ты знаешь меня. Сделай же, что я тебя прошу, старый приятель. Принеси воды и наполни ею посуду. Что значит твоей силе наполнить один сосуд водою? Я знаю, тебе дорого надо заплатить за каждую услугу; но я согласен, исполни лишь мое желание. После мы с тобою расчитаемся и в известный день ты возмешь, что тебе нужно».

Нередко, однакож, эта молитва остается без действия и тогда ее место заменяет площадная брань.

Мы решили отправиться в Раше-Чирин, смешаться с толпою, и как только начнется дьявольская комедия, смело выступить и торжественно запретить Бокте подобное представление. Поклонники Будды может быть с остервенением бросились бы на нас и смерть досталась бы нам в награду за то, что мы хотели [132] Монголов наставить на путь истины. Но этого требовало наше миссионерское призвание. Случилось однако иначе.

Старый лама, о котором уже говорено было прежде, снял свои вьюк с верблюда и отправился по побочной дороге. «Там за холмом», сказал он, «Китайцы во время поста, открыли лавки с пшеном, овсянной и пшеничной мукою, мясом и кирпичным чаем».

С тех пор, как мы оставили Чаган-Курень, все эти припасы у нас значительно поистощились и мы воспользовались случаем пополнить их. Не желая утомлять наших животных дорогою чрез каменистые холмы, г. Габэ навьючил на своего верблюда мешки и один отправился за покупками. Мы условились встретиться в одной долине, недалеко от монастыря. Однако, по неосторожности Самдаджембы, блуждали целый день и только на другой уже, измученные и испуганные, нашли искавшего нас г. Габэ.

Раше-Чирин увидали мы издали только на следующее утро. Несметное количество маленьких белых домиков, высоко и резко отделялось на желтом Фоне находившихся сзади их холмов. Монастырь казался очень красивым и богатым. Три буддистских храма, возвышавшихся по средине были изящной и великолепной архитектуры. Пред входом главного храма возвышается колосальная, четырехугольная башня, по обеим сторонам которой красуются громадные, высеченные из гранита, драконы. Мы проезжали по главным улицам; везде царствовала торжественная тишина; только изредка попадался нам на встречу лама в своей красной рясе; тихим голосом он желал нам счастливого пути и важно продолжал свою дорогу. На восточном конце монастырского города мул Самдаджембы вдруг испугался, бросился в сторону и увлек за собою обоих верблюдов. Наши животные также начали чего-то пугаться.

Причиной этой тревоги был молодой лама, распростершийся посреди дороги. Он исполнял один из принятых у Буддистов обычаев; обходил кругом монастыря и после каждого шага повергался на землю. Число набожных, исполняющих такое религиозное путешествие, иногда очень значительно; в таком случае они идут друг за другом по означенной линии. Ни под каким видом не должно хоть на волос удалиться от нее, иначе все путешествие теряет свою заслугу. Для совершения такого богомолья иногда недостает целого дня, если только предписания [133] исполняются в точности. Поэтому пилигримы уже с самого раннего утра приступают к делу и, не смотря на то, едва-едва управляются к вечеру. Путешествие это должно совершиться без перерыва; нельзя остановиться даже на одну секунду, чтобы поесть; ибо раз остановившись, уже не считается все пройденное. После каждого шага должно вытянуться по земле всем телом так, чтобы лбом касаться земли; также должно растянуть руки и опять сложить их. Пред тем как пилигрим встает, он пишет на земле дугу двумя бараньими рогами, находящимися в его руках. Лицо и платье такого набожного совершенно покрыты пылью и грязью, потому что ни дождь, ни снег или страшный холод не должны остановить путешествие. Впрочем, не все совершают этот обычай одинаково. Некоторые не валяются по земле, а носят на спине целые груды молитвенников, когда либо полученных ими от лам. Встречают мужчин, женщин и детей, едва двигающих свою ношу; полагается, что они, по совершении такого путешествия, будто бы прочитали все те молитвы, которые носили на себе. Иные же совершают только прогулку, молясь на буддистских четках или вертят мельницу-молитвенник, которая прикреплена к правой руке и быстро движется. Такая мельница называется Чи-Кор, т. е. «вертящаяся молитва». Таких Чи-Коров можно видеть в большом количестве у прибрежья рек и ручейков; они движутся помощью воды и таким образом денно и нощно молятся за тех, кто сооружил их. Их также ставят на очаг, чтобы вертелись и молились о благе семейства. Буддисты придумали также очень удобное средство, чтобы по возможности облегчить свои религиозные обязанности. В больших монастырских городах в разных концах расставляются снаряды, подобные бочкам и вертящиеся на оси. Они сделаны из толстой палки и помещают в себе множество слепленных листов, на которых написаны употребляемые в стране тибетские молитвы. Кто таким образом не хочет нагрузить на себя целые кипы молитвенников, кто не хочет в жаре или холоде валяться по земле, но тем не менее желает быть религиозным, тот сооружает бочку, исписанную молитвами, и пускает ее в ход. Вследствие особого устройства ее вращение длится очень долго после данного ей первого толчка, и в то время, как машина молится, религиозный преспокойно ест, пьет и спит.

Мы однажды присутствовали при сцене, где двое лам жестоко поспорили при такой машине; в религиозном воспламенении они [134] готовы были подраться. Один из них, именно, пустил в ход мельницу и за тем удалился в свою келью; отсюда он заметил, что другой монах бессовестным образом остановил ее и вновь пустил вход на свой счет. Такой поступок очень рассердил первого и он не замедлил предъявить свое право на молитвы; другой воспротивился этому и дело доходило уже до драки, как вдруг явился старый лама, попросил их не шуметь и прекратил спор тем, что пустил мельницу в пользу обоих; она молилась, таким образом, за двоих. — Кроме путешественников вокруг монастырей встречаются также другие, совершившие далекий путь и на всем протяжении валявшихся по земле; понятно, что подобное благочестие сопряжено с большими затруднениями.

Проехав монастырь Раше-Чирин мы попали на широкую, правильную дорогу, на которой застали много путешественников, направлявшихся к Дабзун-Ноору или «Соленому озеру»; оно известно во всей западной Монголии, и снабжает солью не только прилежащие области, по и некоторые китайские провинции. Мы находились от него на протяжение целого дня езды, но тем не менее еще замечали уже значительную перемену почвы. Мало по налу исчезал песок и все вокруг было покрыта как бы мелким снегом. Также встречалось множество возвышенностей, небольшие кольеобразные холмики, таких правильных форм, что на первый взгляд они казались сооруженными искусственною рукою. Часто они помещались друг над другом и представляли вид блюда, наполненного грушами; величина их была различна: некоторые уже разрушались и обросли колючими растениями, без цветов и листьев; они густо сплетались, покрывая помянутые холмики как бы сеткою. На целых холмах нигде не было такого терния; но на старых разрушенных часто находили мы их, совершенно сухие, окаменелые и до того ломкие, что сами распадались на куски. Вся здешняя страна имеет в себе что-то особенное. Вся страна Ортуса очень бедна водою; здесь же находится очень много, хотя большею частию соляных, источников; часто однакож вблизи такого соленого источника находится другой с чистою, пресною водою; такие отмечаются шестами или флагами.

Дабзун-Ноор скорее можно назвать огромным прииском каменной соли, чем озером; на всей его поверхности находятся белые селитрянные наросты, легко растерающиеся в руках. Здешняя соль бледно-серого цвета, хрупка и кристаллична. Дабзун-Ноор имеет в окружности около двадцати ли, т. е. более [135] немецкой мили. В окрестностях его разбросаны кой-где монгольские юрты, жителя которых занимаются сбором соли. Нет также недостатка и в Китайцах; без них уже не обойдется там, где дело касается торговли, покупки и продажи. Соль получается очень простым образом: собирают ее на целом пространстве озера, складывают в кучу и покрывают обыкновенно слоем глины. Таким образом она очищается сама по себе, и за тем отвозится Монголами на ближайшие китайские рынки, где меняют ее на чай; табак, водку и другие товары. На месте она не имеет ровно никакой стоимости, потому что находится в несметном количестве. Мы наполнили ею целый мешок для нашего. обихода, а также для верблюдов, которые очень любят лизать ее.

Мы прошли соленое озеро с востока на запад во всю его ширину, но должны были при этом быть очень осторожны, так как земля сыра и топка. Монголы остерегали нас не уклоняться от указанного пути, особенно же держаться подальше от водяных мест, так как встречаются много пропастей, глубина которых до сих пор не могла быть еще измерена. Озеро, или, как называют его туземцы, Ноор; без сомнений существует, но оно покрыто толстым слоем соли и селитры, слоем довольно крепким для того, чтоб удержать на своей поверхности людей и скот. В всем Ортусе находят соленую воду и почва покрыта солеными наростами. Недостаток хорошей воды и пастбищ препятствует успешному скотоводству. Один только верблюд, сила и закаленность которого достойны удивления, чувствует себя хорошо и е этих гористых пустыням и успешно разводится в Ортусе, довольствуясь самым бедным кормом. Он в полном смысле слова клад в пустыне и польза его не может быть довольно оценена.

Верблюд в состоянии поднять от двадцати до тридцати пудов и может с таким грузом совершить 5 миль в сутки; обученные же скороходству, употребляемые только для посылок, и неносящие кроме седока никакой тяжести, делают в день до сорока миль. В некоторых монгольских областях верблюде употребляется также при царских и княжеским поездках или для носилок; но в таком случае он может быть употребляем только в плоских местностях, потому что мягкие ноги животного не в состоянии возить тяжести по горе.

Воспитание верблюжонка требует много забот. В первые восемь дней своего рождения он не может еще стоять на ногах, [136] не может даже сосать без человеческой помощи. Длинная шея тогда еще очень слаба, так что ее должно поддерживать. Животное, уже с ранней молодости, как бы чувствует, какое тяжкое ярмо придется нести ему во всю жизнь: верблюженок никогда не прыгает так весело и бодро как теленок или жеребенок; напротив, он, если можно так выразятся, серьезный и меланхолический. Верблюд движется медленно и только по приказанию погонщика ускоряет шаг. Ночью, а иногда и днем, он испускает страшный крик; верблюженок растет очень медленно, всадника поднимает он только на третьем году и лишь на осьмом приобретает полную силу. Тогда навьючивают на него большие тяжести и если он в состоянии подняться с ними, то это служит доказательством, что он пронесет их тоже в дороге. При небольших переходах на него навьючивают непомерно большие тяжести и в таком случае должны поднимать его шестами. Очень долго он сохраняет полную силу и может прослужить 50 лет, если только оберегать его и по временам выпускать на хорошее пастбище. Природа не одарила это животное никаким оружием: тем не менее оно пугает прочих своим сильным протяжным воем и безобразным телом, издали похожим на кучу развалин. Только очень редко он бьется задними ногами, но удар его мягких ног не причиняет почти никакого вреда. Также он не может защищаться зубами и одно только, чем может отмстить своему врагу, это обрызгать его изо рта и носа грязною жидкостью.

Верблюд у Монголов имеет общее название Темэн; невыхолощенного верблюда зовут Борэ. В двенадцатый месяц, когда наступает время случки, с ним совершается полное превращение: глаза краснеют и выражение их становится дивим; на голове выступает сальный пот, изо рта бьет пена; он ничего не ест и не пьет. В таком состоянии он нападает на все, что попадается ему на встречу: людей и животных и то так быстро, что почти не успевают убежать от него; что повалит, то истопчет. По прошествии случки он опять становится смирным и покорным как прежде. Самка забеременевает только на 6-м или 7 году и ее беременность продолжается четырнадцать месяцев. Самцов большею частью выхолащивают и они после становятся большими, крепкими и толстыми, голос их делается слабее, а иные совершенно теряют его; волоса их также короче толще, чем у жеребцов. [137]

Верблюд очень некрасив и неуклюж; его дыхание воняет, выдающаяся расщепленная морда и многие бугры на разных частях тела еще более обезображивают его. За то он удивительно смирен и кроток, послушен и понятен; за эти-то достоинства к нему скоро привыкаешь и не обращаешь внимания на его безобразие. Не смотря на свои мягкие ноги, он идет по клочковатой дороге, по острым камням, сучьям и терниям без всякого вреда. Но во время дальних путешествий, особенно когда в несколько суток уедет довольно много, ему нужно дать побольше отдохнуть; в противном случае он изотрет себе подошвы до крови и не в состоянии будет продолжать путь. Монголы в таком случае надевают ему иногда башмаки из овечьих шкур; но это помогает только в крайности; совершенно вылечивается боль только после продолжительного отдыха. На грязном и топком грунте верблюды скользят, шатаются как рьяные, а иногда даже падают на бок; каждую весну шерсть их вылезает, кожа становится гладкою и очень чувствительною к сырой и холодной погоде; тогда верблюд постоянно дрожит. Через три недели волоса вырастают; сначала это тонкий красивый пух, который постепенно становятся толще и гуще и наконец защищает верблюда от самой суровой зимы. Он очень охотно идет против северного ветра и всходит на возвышения, чтобы вдыхать свежий воздух. Шерсть одного верблюда весит до десяти фунтов; она длиннее овечьей и на иных так тонка, как шелк. У жеребцов она на шее и ногах толста, комковата, черного цвета, на остальных же частях тела обыкновенно красно-бурого цвета, изредка серо-пепельного или белого цвета. Монголы ничего невыделывают из нее. Она валяется по дорогам, сбитая ветром в большие клочья. Только в немногих местах из нее делают веревки и толстое полотно для мешков и ковров. Верблюжье молоко очень вкусно; из него приготовляют сыр и масло; но мясо их жестко и невкусно. Верблюжий горб Монголы считают лакомством; они разрезают его на куски и кладут в чай, вместо масла; нам такая смесь показалась отвратительной. [138]

ГЛАВА X. править

Монгольский пир. — Колодези в пустыне. — Ночлег у ста колодезей. — Встреча с алешанским царем. — Путешествия монгольских князей в Пекин. -Император фальшивый монетчик. — Водохранилище дьявола. — Перевоз через Гоанг-Го.

В окрестностях Дабзун-Наора. Монголы имеют большие стада овец и коз, которые питаются синильными листьями и терновым кустарником, лижут соль и хорошо возрастают. Говядина там очень дешева и мы купили целого барана, который обошелся нам дешевое овсяной муки. Проехавши озеро мы на третий день попали в долину, поросшую густою пахучею травою; В ней раскинут был шатер и недалеко от него, на небольшом холме, сидел лама, вивший веревки из верблюжьей шерсти. Мы спросили его, не продаст ли нам барана.

«Очень рад, могу продать; даже довольно жирного; о цене мы не будем толковать. Мы, люди молитвы, не станем торговаться, как купцы».

Скоро подошли и другие жители шатра, помогли нам разгрузить верблюдов и устроили нашу палатку; они были очень дружелюбны и услужливы. Лама заметил, что спины нашей лошади и мула были несколько потерты, вынул из-за пояса нож, обрезать не много их седла и оказал: «Теперь вы можете спокойно ехать дальше, седла не будут более тереть». — На другое утро он рано вошел в наш шалаш, разбудил нас и пригласил пойдти с ним к стаду, выбрать какую нам угодно овцу. Мы сказали, что прежде должны совершить молитву.

«Ах как это похвально!» воскликнул он, «обычаи запада так святы!» Потом он вскочил на лошадь, и ускакал, но вернулся прежде, чем мы кончили молитву и привез великолепного барана. Мы спросили об цене и предложив ему унцию серебра, хотели свесить ее, чтобы показать верность веса. Лама попятился назад, простер к нам руки и сказал:

«Там, вверху — одно небо, тут, внизу — одна земля, и Будда единственный повелитель всего мира. Он желает, чтобы все люди жили как братья. Вы с запада, я с востока, почему же нам [139] не поступать честно я дружно. Вы не торговались со мною, я беру вашу монету на честь и веру».

Мы ответило ему: «Твои мысли хороши; но сядь и пей с нами чай; мы должны еще поговорить об одном деле».

«Я знаю, что вы хотите сказать; мы, ламы, не должны сами совершить переселение души живого барана, дело черного, да и без того вы верно никогда этого не делали».

Он опять сел на лошадь и помчался в соседний ложок; вернувшись к своему шалашу он погнал животное на пастбище, и вскоре, сопровождаемый двумя братьями и матерью, пришел к нам. Лама нес на голове большой котел, мать кашелку арголов, братья — таган, железные ложки и прочие кухонный принадлежности. Самдаджемба очень обрадовался их приходу, догадываясь, что и ему достанется угощение. Когда все было приготовлено, лама спросил, не желаем ли войдти в шалаш; но мы не пошли, а сели не подалеку на траву; появился «черный» человек, который должен был убить барана. Лицо его было очень странно и смешно. Ему было лет пятьдесят, но ростом он был не более полутора аршина; на продолговатой голове его стоял пучен зачесанных вверх волос, борода были редка, с проседью; к тому же этот монгольский мясник имел горб спереди и сзади, и совершенно походил на Эзопа, описываемого в детских баснях. Но этот маленький человечек имел чрезвычайно сильный и звучный голос и живо взялся за дело. Он ощупал хвост барана, чтобы узнать жирен ли он, одним толчком повалил его, связал ему ноги, вынул длинный нож, и быстро воткнул в него, но так искусно, что не показалось ни одной капли крови.

«Мы Монголы режем скотину не так, как Китайцы», сказал монгольский Эзоп; «не перерезываем шеи, а прямо метим в сердце; животное не мучится и вместе с тем не теряется кровь».

Переселение души совершилось и теперь наш слуга и лама, засучив рукава, начали помогать мяснику. Старуха вскипятила пока два катла воды, перемыла потроха и положила в горшок варить вместе с кровью. Мясник между тем очистил очень искусно все мясо барана, так что на шесте остались одни кости. Потом все мы уселись около котла, старуха вынула из него потроха, сердце, легкие, печень и почки; все было еще вместе. Она разделила каждому по куску. Зеленый луг служил скамьею, [140] столом, тарелкой и салфеткой; пальцы заменяли вилки. Нам это блюдо очень не нравилось и мы съели только посоленые куски легких и печени, поданные нам Самдаджембою, который в свою очередь восхищался этим монгольским пиром. Монголы сперва ели мясо, а потом суп. Маленький мясник раскланялся с нами и, взяв бараньи ноги как плату за труд, ушел; мы прибавили ему не много чаю.

Молодой лама остался у нас еще несколько часов, и рассказывал много о восточных и западных странах; потом разобрал бараний скелет и с припевом называл нам каждую косточку поименно. Его удивляло наше незнакомство с названиями костей, и что эта отрасль знаний не принадлежит к теологическим занятиям западных лам. Все Монголы хорошо разбирают кости животных и закаливая их не сломают ни одной; они также очень искусные ветеринары и знают, какая трава помогает в разных болезнях. Декокты дают животным помощью бычачьего рога; они вставляют им в рот тонкий конец и льют в него лекарство; в случае нужды вливают лекарство через ноздри. Таким же рогом они делают животным клистиры; большой пузырь с воздухом служит им насосом Люди редко принимают лекарство внутрь, а предпочитают банки и кровопускание. Их операции иногда очень смешны. Нам пришлось раз видеть, как Монгол привел к ветеринару больную корову; тот посмотрел на нее очень пристально, раскрыл ей рот и, почесав ногтем по передним зубам, сказал:

«Ты, дурацкая голова, что ты так долго медлил. Твоя корова наверно околеет; много если она проживет день. Околеет ли — твоя вина, а выздоровеет — благодари Гормузду и меня».

Несколько рабов держали корову; лама взял молоток, вбил ей в тело гвоздик, потом схватил ее за хвост и дал ей тащить себя. Наконец он вернулся и сказал, что животное верно понравится; это узнал он, будто, потому, что корова еще в состоянии держать хвост прямо.

Операции совершаются обыкновенно на голове, ушах, висках, верхней губе или глазах. Последнее большею частию случается при болезни, которой подвержены мулы и которая называется: «куриным калом». Животное от нее сильно худеет, не жрет, и едва держится на ногах; в глазах показывается нечистота, подобная куриному калу и покрываются веки. Ее должно вырезать тотчас, как заметишь ее, иначе скотина околеет. Кровопускание [141] совершается простым ножем или грубым шилом, которым Монголы чистят трубки и починяют обувь и седла.

Наш молодой лама рассказал нам много интересного о лечении животных, в чем он был очень опытен. Но еще более интересны были для нас его сообщения о дороге, по которой мы должны были направиться. Четырнадцать дней приходилось еще ехать по безводному Ортусу, где колодези или реки находились в иных местах на расстоянии двухсуточной езды. На другое утро мы распрощались с ним и его семьею. В необозримых степях Монголии, среди кочующего пастушьего народа, человек невольно переносится ко временам и обычаям библейских патриархов.

К вечеру мы подъехали к одному колодезю и остановились там ночевать. Скоро подъехали сюда монгольские пастухи с своими стадами, чтобы напоить их. Нам представилась живая картина. Лошади, рогатый скот, козы, овцы и верблюды теснились у корыта; двое всадников удерживали животных в порядке, двое других черпали воду. Вместо ведра они употребляли козлиную шкуру, привязанную четырьмя своими концами к большому деревянному кольцу так, что образовалось вверху отверстие, которое не могло закрываться само собою, а под кольцо поперек отверстия укреплена была палка; толстая веревка из верблюжей шерсти одним концом привязана была к этой палке, другим — к седлу одного всадника. Когда мех наполнялся водою, ездок погонял свою лошадь и вытаскивал его; другой Монгол выливал воду в корыто. Колодезь был очень глубок; веревка имела вероятно до 15 сажень длины. Она была натянута не через колесо, а просто лежала на большом камне. Стадо было напоено только к сумеркам; тогда и мы напоили наших животных. Без помощи дружелюбных Монголов мы бы не вытащили воды из этого глубокого колодезя.

Эти Монголы не были довольны своим отечеством и завидовали другим, имевшим роскошные луга. Они советывали нам выехать завтра очень рано, чтобы засветло еще приехать к «сту колодезям». Мы послушались, но уже совсем стемнело, а колодцев все еще не было видно. Наконец мы нашли какую-то воду и остановившись тут хотели напоить животных; но они между тем разбежались. Наступила ночь, но необходимо было отыскать беглецов. Долго блуждали мы по разным направлениям; но не находя их, должны были наконец вернуться к палатке без них, чтобы не заблудиться самим. Приближаясь к месту, где был [142] шатер, мы увидели большое — пламя и очень испугались. Нам пришло в голову, что Самдаджемба тоже отлучился; а между тем загорелся шалаш. Услыша крик слуги, мы, подбежали к нему и увидели, что он спокойно сидит у большого огня и пьет; чай. Шалаш не сгорел, животные спокойно лежали вблизи его, Самдаджемба скоро нашел их и развел большой огонь, чтобы облегчить нам возвращение.

Когда мы на другое утро осмотрелись, ужас овладел нами. Кругом было множество глубоких колодезей и название этой местности (сто колодцев), нужно принять в буквальном смысле. Вечером мы не могли заметить глубоких ям и пропастей, и совершенно спокойно вошли в этот лабиринт; разыскивая животных, мы вероятно не раз очутились возле такой глубины и только каким-то чудом не попали в нее. Мы благодарили Бота за наше спасение и в память этого поставили у одного колодца небольшой деревянный крест.

Около полудня мы встретили караван; верблюды были тяжело нагружены и богато одетые всадники ехали около них. Четверо, бывшие впереди коравана, подскакали к нам; это были мандарины с синею пуговицей.

«Мире с вами!» закричали они. «В какую сторону направляете вы шаги свои?»

«Мы из западных стран и едем туда же. А вы, монгольские, братья, куда едете с таким богатым караваном?»

«Мы из царства Алешан. Наш царь едет в Пекин, чтобы уклониться тому, кто господствует под небом».

Всадники поклонились нам и вернулись к каравану. Мы встретили одного из князей данников, которое все должны являться к первому дню первого месяца в столицу Китая, чтоб лично поздравить императора. За передовым обозом следовал паланкин, несенный двумя великолепно убранными мулами на позолоченных носилка; один мул шел впереди, другой сзади. Поланкин был четыреугольный и очень просто убранный; все его украшенье состояло из шелковых кистей на крышке и нарисованных на каждой из его стенок дракона, птицы или цветов. Монгольский князь не нуждался в кресле; он сидел в паланкине с перекрещенными ногами, по восточному обычаю. Он был около пятидесяти лет, довольно полон и бодр. При встрече с ним мы сказали: [143]

«Царь Алешана, да сопровождает тебя на пути твоем счастье и мир!»

«Да будет мир и с вами, люди молитвы!» ответил он, приветливо кланяясь нам.

Лама, старик с седою бородою, ехавший на красивой лошади, вел под уздцы передового мула царя; он собственно считался путеводителем каравана. По здешнему обычаю, при дальних путешествиях самый почтенный лама берет караван под свою защиту; в таком случае, по понятиям Монгола, с путешественниками не может случиться ничего дурного, потому что впереди их идет представитель божества или, лучше сказать, само божество во плоти ламы. Царскую носилку окружали многие всадники; за нею шел белый верблюд необыкновенного роста и красоты; молодой Монгол вел его на шелковом аркане и на нем не было никакой клади. Но его ушах и на обоих горбах были навязаны шелковые желтые ленточки; Это красивое животное назначалось в подарок императору.

Отъехав довольно далеко от каравана, мы остановились близ колодезя. Не много погодя, трое Монголов вошли в нашу палатку; один имел на шапке красный шар, другие по синему. Они распрашивали о большом караване, но узнав, что он уже слишком далеко, предпочли переночевать у нас, чем ехать ночью по «сту колодезям». Они живо расседлали лошадей и присели к огню. Все три были Таи-тси из царства Алешана, и отстали от большого каравана, заехав дорогою к какому-то родственнику ортусского царя. Старший, имеющий на шапке красный шар, занимал должность первого советника или министра. Это был человек откровенный и умный, с чисто монгольским прямодушием, притом очень веселый и видный мущина. Он расспрашивал много о западных государствах и рассказал, что три года тому назад многие люди из разных западных земель приезжали в Пекин, поклониться императору. Географические сведения Монголов конечно весьма недостаточны. По их понятиям «западные земли» состоят из Тибета и некоторых других краев, о которых им рассказывают ламы, бывшие в Ла-Ссе. За Тибетом нет более земли; там, говорят они, начинается бесконечное море.

Мы с своей стороны также предложили ему много вопросов и он охотно ответил на них. Между прочим объяснял нам, что все владетели мира должны к новому году являться в Пекин: живущие близко на самом деле съезжаются ежегодно, [144] живущие очень далеко, на краю света, через три года. На вопрос, по какой причине собственно они едут туда, он ответил:

"Мы провожаем нашего царя; только цари имеют счастие преклониться перед, «старым Буддой», т. е. перед императором. Он рассказал нам подробно всю церемонию при удиенции нового года. Цари и князья являются в Пекин к императору, чтобы изъявить ему свою покорность и принесть дань. Вассалы называют дань «жертвоприношением» или «подарком», но никто не осмеливается не уплатить ее. Она состоит по большей части из верблюдов и красивых лошадей, которых император отправляет на чакарские пастбища. Кроме того каждый князь должен привезть разные произведения своей земли: серн, оленей, медведей, фазанов, дорогие растения и меха, рыбу, шампиньоны и т. под. Эти путешествия совершаются зимою и замороженные продукты не портятся в дороге. Одна из областей Чакара обязана доставить в Пекин ежегодно грамадное количество фазановых яиц. Их не едят, но употребляют на помаду императорским женам. Знатные дамы Пекина думают, что их волосы получают от этого особенный блеск.

Эти ежегодные поздравительные путешествия весьма обременительны для народа, который должен бесплатно работать на своих господ и доставлять им верблюдов и лошадей. Дорогою животные находят мало пищи, особенно когда из степей приедут в собственный Китай, где мало или вовсе нет лугов. Поэтому они очень изнурены, и много их погибнет, в особенности на обратном пути.

Торжество нового года происходит следующим образом. По приезде в Пекин все подданные князья останавливаются в одной части города, собственно для них назначенной; каждому отводится особая гостинница, где помещается также его дружина; число приезжих князей доходит иногда до двух сот. Этот квартал находится под управлением важного чиновника, который наблюдает за порядком и спокойствием. Дань передается назначенному для этой цели мандарину, в роде интенданта двора Подвластные князья во все время своего пребывания в Пекине не видятся с императором и никто из них не удостоивается особой аудиенции. Если же иной и бывает во дворце, то это делается частным образом и лишь тогда, когда император сам потребует этого. Но в новый год происходит большой торжественный прием, при котором все князья приходят в некоторое, [145] хотя отдаленное соприкосновение с «повелителем; царствующим под небом и управляющим четырьмя океанами и десятью тысячами народами». По древнему обычаю император в первый день первого месяца должен посетить храм своих предков и поклониться именам их, написанным на особой доске. Широкая галлерея ведет в этот храм; по обеим сторонам ее становятся князья в три ряда и каждый занимает место соответственно его достоинству. Там ждут они молча, одетые в шелковые, шитые серебром и золотом платья, представляя в этих национальных костюмах столь же великолепный, сколько и своеобразный вид. Между тем император выезжает из желтого города с великою славою и торжеством и едет по опустевшим улицам Пекина, потому что все дома должны быть заперты и никто не должен находиться на улице, когда по ней проезжает «повелитель всего мира». Нарушение этого закона наказывается смертью.

Таким образом император доезжает до храма своих предков. Когда он вступит ногою на первую ступень лестницы, ведущей в галлерею, где стоят князья, герольд громко провозглашает: «Падайте все ниц, повелитель земли явился!»

Все присутствующие закричат: «Десять тысяч раз счастие!» падают ниц и сын неба проходит между их рядами. Войдя в храм, он делает три низкие поклона, а цари между тем не встают и должны подняться тогда только, когда император прошел обратно между ними. Тогда они входят в свои носилки и отправляются в свои квартиры. Тем кончается обряд нового года и для одного этого поклона государю все ленники должны собираться в Пекин из отдаленнейших стран, в зимнее время. Император убеждается в своем всемогуществе и многие князья утверждают его в этом мнении, считая большею честью поклониться ему. Министр алешанского царя объяснял нам, что императора очень трудно видеть. Однажды, по причине болезни своего повелителя, ему пришлось ехать в Пекин вместо него и присутствовать на этом торжестве. Как министр он стоял в третьем ряду и павши ниц при входе государя, не мог видеть его: тем, которые в первых рядах, это пожалуй удастся, но они должны это делать с большою осторожностью, иначе подверглись бы за это строгому наказанию.

Все монгольские князья получают от императора ежегодное жалованье, конечно ничтожное; но не смотря на то, они считают [146] себя его подданными и он имеет право требовать от них повиновения. Это жалованье они получают в Пекине, в день нового года; оно раздается им через мандаринов, о которых, и верно не без причины, говорят, что они бессовестно надувают монгольских князей.

Министр алешанского царя рассказал нам одну интересную историю. Раз все ленники получили свое годичное жалованье медными посеребренными слитками. Хотя обман неостался незамеченным, но никто не осмелился говорить об этом, чтобы не компрометировать государственных сановников и не поставить в неприятное положение монгольских царей. Молва гласит, что последние получают жалованье из рук самого императора; в таком случае пятно пало бы на "старого Будду, " и «сын неба» прослыл бы фальшивым монетчиком. Цари взяли посеребренную медь и поклонившись ушли. Только в своих землях они могли говорить об случившемся, выставляя это впрочем в другом свете. Они говорили, что император не причастен этому делу, а пекинские банкиры надули мандаринов, которым поручено было раздать жалованье. И наш мандарин с красным шариком утверждал тоже и мы с своей стороны ничего ему не возразили, хотя очень мало доверяли честности пекинского двора и не сомневались, что этот грубый обман произошел не без ведома императора. Мнение это подтверждается еще обстоятельством, что повелитель Китая в то время вел войну с Англичанами, и очень нуждался в деньгах: ему даже нечем было платить жалованье войску, терпевшему всякие лишения.

Встреча с тремя Алешанскими мандаринами была нам полезна и потому, что сообщили нам точные сведения о странах, лежащих по тибетской дороге. Они советовали нам не ехать по своей родине, еще более бедной пастбищами, чем Ортус. Она покрыта высокими песчаными горами и случается ехать несколько дней сряду, не находя даже следа травы. Только кое где по долинам стада находят терновый корм. Поэтому Алешан очень мало населен, гораздо реже чем все другие страны Монголии. Мандарины прибавили еще, что по случаю засухи настоящего лета, бывшей во всей Монголии, Алешан почти разорен; по крайней мере треть его стад погибла и кое-где появились разбойники.

Эти известия побудили нас переменить свой план; мы решили не ехать по пустынскому Алешану. Приходилось переправиться еще через Желтую реку, ехать областью, лежащей посреди китайской [147] провинции Кан-Су и большой стены и потом уже добраться до монгольской страны Ку-ку-Ноора или «Синего озера». Несколько месяцев назад мы бы не решились сделать это; живя посреди наших христианских обществ, мы никогда не путешествовали без сопровождения китайского катехисты, хотя и тогда несчитались вне всякой опасности.

Но теперь обстоятельства переменились. Мы были уже два месяца в дороге и рассчитывали ехать по Китаю также безопасно, как по Монголии. Мы жили некоторое время в больших торговых городах, обходились без посредства других и ознакомились вполне с бытом Китайцев. Незнание языка также не могло более выдать нас, ибо мы знали уже язык простого народа, редко употребляемый китайскими миссионерами, потому что новообращенные христиане, из услужливости и приличия, говорят с ними только книжным языком. Кроме того, от постоянного странствования по степям, тело наше загрубело и загорело и лице приняло дикое выражение.

Мы сообщили Самдаджембе, что поедем дальше не степями а Китаем и он одобрил наше решение; там, говорил он, можно везде найдти хороший чай и хорошую гостинницу. Показывая ему ландкарту, мы заметили, что будем проезжать близ его родины, и показали ему на карте страну Джягуров или «три долины», Сан-Чуэн. Он просил нас посетить его родительский дом, в котором он не был уже восемнадцать лет; он желал обратить в христианство свою старую мать, если только она еще жива.

Мы оставили теперь западную дорогу и направились к югу, находя везде плохую воду. Встретившийся Монгол сообщил, что в два дня мы будем у Гоанг-Го, а по той стороне реки начинается уже Китай, но везде очень мало воды и даже единственный хороший колодезь, находившийся по дороге, испорчен будто Чутгуром, т. е. дьяволом. Мы доехали до него еще засветло. В самом деле вода была вонючая и вверху покрыта сальною жидкостью; но делать нечего, мы должны были пить ее, чтобы не умереть от жажды и потому постарались поправить воду. Мы нарыли корней, пережгли их в уголья, растолкли и положили в котел, налив в него воду из дьявольского колодезя. Таким образом ее вкус поправился.

Наш сон был прерван странным шумом. Мы услыхали громкий продолжительный вой; то не был рев волка и не лай тигра: в ортусских степях не водятся они; мы встали, разложили [148] у входа огонь в закричали изо всей силы. Наконец мы увидели красношерстное животное, убежавшее при нашем; приближении к нему. Самдаджемба говорил, что это собака и был прав. Мы поставили, у шатра немного овсяной муки и воду; вскоре собака подошла к нему, наелась и спокойно легла тут же, а на другое утро она ласкалась к нам; эта собака была необыкновенной величины и имела красно-бурую шерсть; но она была так тоща, что остались на ней одна кожа да кости. Она верно давно уже потеряла своего хозяина, а теперь сделалась нашим верным спутником.

После двухдневной езды мы прибыли к подножию гор, вершины которых терялись в облаках. Мы начали взбираться, во дорога была очень крута, особенно для верблюдов. Долины и ущелья были завалены слюдою, и мелким сланцовым камнем; по всей вероятности эти отломки занесены были сюда водою, ибо самая гора состоит из гранита. Чем выше подымаешься, тем фантастичнейшие группы представляются глазам. Громадные четыреугольные камни разбросаны в беспорядке один над другим, но крепко прилегают друг к другу. Они усеяны раковинами и остатками растений, похожими на морские альги и танги. Все эти гранитные массы были как будто смыты, источены, выветрены. Со всех сторон было много пещер и отверстий, точно червь источил их внутренность; нам, представлялись, будто мы находимся на дне высохнувшего моря, бушевавшего здесь когда-то и оставившего следы свои.

С вершины этой группы гор виднелась величественная Желтая река, текущая с юга на север. Было около полудня, а к вечеру мы надеялись доехать до миленького, китайского города Ше-тсуй-дзе, расположенного на холме, по той стороне реки. В сумерки мы доехали до реки и были перевезены Монголами, которые взяли с нас очень дешево; но сначала они не хотели взять собаку, говоря, что лодка назначена только для людей и животных, не умеющих плавать.

На другом берегу мы вступили в Китай и распрощались на время с Монголией.

ГЛАВА XI. править

Гостинница справедливости и милосердия. — Провинция Кан-Су. — Землепашество и орошение полей. — Город Нинг-Гиа. — Гостинница пяти блаженств. — Песчаные горы. — Дорога в Или. — Большая стена. — Джягуры. — Разговор с живым Буддой. — Гостинница умеренного климата. — Гора Пинг-Кеу. — Водяные мельницы. — Город Си-Нинг-Фу. — Приезд в Танг-Кеу-Эйль.

Два месяца прошли с тех пор, как мы оставили долину черных вод. Мы претерпели разные недостатки и трудности, и хотя здоровье наше еще не пострадало, все-таки нуждались в отдыхе, который и надеялись иметь в Ше-тсуй-дзе. Этот пограничный городок отделен от Гоанг-Го узкой песчаной полосой. Мы остановились в гостиннице «справедливости и милосердия», Иен-у-тиэу. Дом был новый и кроме кирпичного фундамента весь деревянный. Хозяин принял нас очень вежливо; это был человек с безобразным лицем, косыми глазами, но с очень ловким языком. Он сейчас рассказал нам, что был солдатом, много видал, слышал и изучил. Знал многие страны и народы. Мы получили от него разные полезные сведения. Он также хорошо знал страну возле Ку-ку-Ноора, и участвовав в войне против Си-фанов. На другое утро он принес нам бумагу, на которой по порядку означены были все те места, по которым мы должны были проехать в провинции Кан-Су.

Ше-тсуи-дзе лежит в верхушке угла, образуемого Желтою рекою и алешанскими горами. Река течет между темными холмами, из которых прибрежные жители добывают каменный уголь. В предместьях выделываются в громадном количестве разные глиняные товары, снабжающие всю провинцию. Съестных припасов здесь вдоволь и они очень дешевы. Кухмейстеры ходят по домам и продают суп, рубленную говядину, баранину, зелень, паштеты, печенье, вермишель и т. под. Эти повара-разнощики большею частию мусульмане, носящие голубые шапочки, чем и отличаются от Китайцев.

Пробыв тут два дня, мы двинулись дальше. Окружности [150] города песчаны и не могут быть заселены, потому что ежегодно заливаются рекою; дальше земля становится лучше и плодороднее. В одной миле от Ше-тсуй-дзе мы проехали великую каменную стену; но здесь она состоит из жалких развалин. За нею страна становится очень красивою; поля отлично были обработаны и мы не могли не удивляться прилежанию и трудолюбию Китайцев. На всем пространстве, которое мы проезжали по провинции Кан-Су, поля орошаются искусственно; вырыты каналы, снабжаемые водою из Гоанг-Го, и от этих проведены опять другие, меньшие; посредством простых шлюз можно орошать какое угодно место. Вода распределяется везде равномерно. Деревень очень мало, но часто попадаются уединенные дворы посреди полей; кустарников и садов вовсе не видно; страна назначена для хлебопашества и только у некоторых домов стоят одинокие деревья. Невозделанного пространства оставляется так мало, что почти негде поставить снятый с поля хлеб; снопы накидаются у самых стен домов и заваливают даже плоскую крышу. Во время орошения можно думать, что находишься в затопленном Нилом Египте. Крестьяне разъезжают по полям в лодках или на легких телегах с необыкновенно высокими колесами, запряженных буйволами.

Китайские летописи извещают, что страна эта была обитаема прежде Монголами, которых звали Као-Че, т. е. «высокие колеса». Для путешествующих эти разливы каналов весьма не удобны, ибо дорога становятся грязною и верблюды скользят.

Мы ночевали в деревне Ванг-го-по, где не нашли таких удобств, как в Ше-тсуй-дзе. Хозяин дал нам воду, уголья и котел, и мы должны были сами готовить себе ужин. Вскоре после нас подъехал сюда караван китайских купцов, шедших в город Нянг-Гиа. Направляясь в тот же город, мы решили ехать с ними, тем более, что они знали более короткую дорогу. Наш хозяин считал нас Монголами и бессовестно хотел надуть нас. Вообще мы ежедневно должны были ругаться с содержателями гостинниц в Кан-Су; нужно было торговаться за каждую мелочь особо, за комнату и стойла, питье и котел, уголья и лампу. Только после долгих споров сторгуешься, но за то уже остаешься с хозяином в добрых отношениях.

Спутники наши выехали в полночь, а мы немного замешкались и отстали от них; ночь была темная и мы, попав на [151] залитое поле, должны были ожидать там рассвета. Тогда подъехали мы к месту, окруженному большею каменною стеною; это был Пинг-Лю-Гиен, город третьего разряда. Там произошло смятение, потому что все мулы, бывшие на улице, увидя наших верблюдов, перепугались, сорвались с привязей и опрокинули много лавок; народ озлобился против нас, столпился, ругал «вонючих Монголов», проклинал верблюдов и тем только еще увеличивал суматоху, прекратившуюся тогда только, когда мы выехали из города.

Здесь напали мы на сторожевый домик, которые, по предписанию правительства, должны быть на каждой полумиле. Это маленькие, красиво выбеленные дома в чисто китайском вкусе; посреди их находится строение в роде сарая, для заблудившихся или ненашедших ночлега путешественников: по обоим сторонам домика находятся две небольшие светлицы с окнами, дверьми и красной скамьею; другой мебели нет. Наружные стены исписаны грубыми изображениями богов войны, всадников и баснословных животных на красном фоне. На стенах сарая нарисованы все употребляемые в Китае оружия: пики, стрелы, ружья, щиты и сабли. Близ сторожки, по правой стороне, стоит всегда четыреугольная, невысокая башня, а по левой лежат пять больших камней, означающих расстояние пяти ли; на столько именно отдалена одна сторожка от другой. Иногда тут прибита также большая доска с означением ближайших мест. На доске у помянутого домика было написано: «От Пинг-Лю-Гиен до Нинг-Гиа 50 ли; на север до Пинг-Лю-Гиен 5 ли, на юг до Нинг-Гиа 45 ли».

Во время войны на башенках зажигаются сигнальные огни. Китайцы рассказывают, что император Ву-Ванг (тринадцатый из династии Чеу, около 780 г. до Р. X.), исполнив однажды неблагоразумную просьбу своей жены, без причины велел зажечь сигнальные огни на башнях. Императрица хотела узнать, готовы ли солдаты во всякое время на защиту столицы. Все удалось; правители всех провинций поспешно отправили в Пекин военных мандаринов с войсками, где они, к величайшему неудовольствию, узнали, что сделали поход из-за женского каприза. Через короткое время Монголы вторгнулись в Китай и быстро подошли к столице. Зажгли опять сигнальные огни, тогда конечно уже не для шутки; но никто не тронулся в провинциях. Монголы овладели Пекином и перерезали императорскую фамилию. [152]

Китай почти двести лет не вел внутренней войны и сторожевые дома уже не так важны, как в старину (Со времени большого мятежа т. н. Тай-Пинг-Вангов, распространившегося по всем собственно китайским провинциям, эти башни получили опять свое прежнее значение.); многие из них разрушены и не починяются; они по большей части пусты без окон и дверей; на больших дорогах все-таки, еще присматривают, чтобы столбовые надписи были в исправности. Сторожка, у которой мы остановились, не была обитаема, но мы нашли в ней много проезжих, смеявшихся под нами, «тремя Монголами».

Поевши и отдохнувши тут, мы отправились дальше вдоль большого красивого канала, соединенного прямо с Желтою рекою. Мы встретили толпу всадников, перед которыми рабочие канала падали на колени с криком: «здоровье и мир нашему отцу и нашей матери!»

Из этих слов мы поняли, что встречаем одного из главных мандаринов. По правилам китайской вежливости мы бы должны слезть с лошадей и поклониться до земли; но как западные ламы мы не считали себя обязанными сделать это и продолжали путь. Но мандарин сам подъехал к нам, вежливо поклонился и спросил по монгольски о нашем здоровьи и куда мы едем. Его лошадь пугалась верблюдов и он тотчас же оставил нас. Мандарин, казалось, был манджурского происхождения и осматривал работы по каналу.

Вскоре мы увидели высокие каменные валы Нинг-Гиа и множество башен и пагод, похожих издали на кедровые деревья. Кирпичные дома здесь очень стары, поросшие мхом и лишаями, но еще крепки; они окружены болотом. Узкие грязные улицы дают городу очень плохой вид; стены многих домов закопчены от дыма и показывают большие щели. По всему видно, что Нинг-Гиа очень стар; в отношении к торговле он не имеет никакого значения, хотя лежит довольно близко к монгольской границе.

В гостиннице, где мы остановились, трое людей потребовали от нас паспорты; нельзя было сомневаться, что это были мошенники. Мы спросили их: «Кто вы, что присвоиваете себе право требовать наши паспорты?»

«Мы чиновники верховного суда. Ни один путешественник [153] не должен проехать через Нинг-Гиа, не представив свой паспорт полиции».

Мы им ничего не ответили, но позвали хозяина и потребовали от него, чтобы он написал свое имя и названье своей гостинницы.

«С этой запиской» прибавили мы, «пойдем в суд и объявим, что хозяин держит у себя трех плутов».

Услыша это, плуты поспешили убраться; хозяин же ругал их и все гости громко смеялись.

На другое утро мы услышали на дворе шум: ругали вонючих Монголов, говорили о верблюдах, о суде и т. под. Дело было вот в чем: наши верблюды оторвались от ясел и поели на дворе несколько пучков ивовых ветвей, из которых плетут корзины. Мы однако еще вечером предупреждали хозяина убрать их для избежания всякой неприятности и потому он сам должен был понести убыток. Все присутствующие согласились с тем и он подчинился этому решению. Мы поехали дальше. В южной части города целые кварталы были необитаемы и разрушены; между развалин паслись только свиньи.

Большая часть жителей ходили в одних рубищах и бледные исхудалые лица их свидетельствовали, что живут в большой нужде. А Нинг-Гиа был однакож прежде столичным городом, богатым и цветущим. В десятом столетии именно один Монгольский князь из Ту-Па, страны, принадлежащей теперь к Си-Фану, основал на берегу Гаонг-Го небольшое самостоятельное государство; столица его была Гиа-Чеу, то самое место, которое в настоящее время зовется Нинг-Гиа. Это государство два века боролось с Китаем, но наконец, в 1227 г., было завоевано Джингис-Ханом. Теперь Нинг-Гиа считается городом первого разряда в провинции Кан-Су. За ним мы нашли прекрасную столбовую дорогу, на которой часто попадались небольшие гостинницы; в них проезжий за недорогую цену может достать чай, вареные яйца, бобы в масле, и фрукты, приправленные солью или сахаром. Страна нам очень понравилась и также нашим верблюдам, возбудившим всеобщее внимание.

Ближайшая станция была деревня Гиа-Го-По, где мы остановились в гостиннице «пяти блаженств», У-фу-тиэн. Скоро после нас появился всадник, имевший белую пуговицу на шапке и ни с кем не кланяясь суровым тоном требовал, чтобы хозяин велел все убрать в доме и прогнал со двора Монголов, то есть нас [154] сейчас-де приедет главный мандарин и остановится в его гостиннице. Мы подали вид, будто ничего не слыхали; но хозяин вежливо подошел к нам и запинаясь рассказал, в чем дело. Мы не тронулись и ответили спокойно.

«Скажи вон этому с белой пуговицей, что мы, заехав раз в твою гостинницу и останемся тут; мандарин не имеет права выгонять других путешественников».

Хозяин передал эти слова всаднику; последний слез с лошади и подойдя к нам сказал:

«Сейчас приедет главный мандарин; с ним большая дружина и лошади ведь не могут стоять во дворе рядом с верблюдами».

«Человек из свиты главного мандарина, человек с белой пуговицей должен выражаться вежливо и не требовать не законного. Мы имеем право остаться здесь и не допустим оскорбить себя. Мы ламы западных стран и в случае нужды не станем затрудняться длинным путешествием в Пекин, чтобы требовать удовлетворения».

Это помогло и вместе с тем доставило удовольствие хозяину.

«От вас, говорил он, я получу, плату, а от мандарина, который перевернет все в моем доме, не получу ничего».

Через некоторое время всадник с белою пуговицей вернулся, но был очень вежлив, говорил, что мы все путешествующие и должны помогать друг другу как братья. С этим мы были согласны. К вечеру прибыл главный мандарин. Растворились большие ворота и во двор въехал экипаж, запряженный тремя мулами; множество всадников сопровождало его. Мандарин был человек лет шестидесяти, с седою бородою; на нем была красная шапка. Посмотрев кругом он сморщил брови, увидя в задней части двора наших верблюдов.

«Что это такое, что делают здесь Монголы?» закричал он сердито, «призовите хозяина!»

Человек с белой пуговицей низко поклонился и сказал ему что-то на ухо. Мандарин важно приветствовал нас, махнув рукою и вошел в отведенную для него комнату. — Это было для нас торжеством в стране, где мы не смели являться под страхом смертной казни. Тогда между Францией и Китаем еще не был заключен договор, и каждый миссионер, решавшийся перешагнуть границы небесного царства, уже тем самым [155] подвергался строгому суду императорского правительств. С этих пор мы уверились в нашей безопасности и смело поехали дальше.

Через два дня мы опять были у Желтой реки, в Чонг-Вей, небольшом городе, благосостояние жителей которого составляло резкую противуположность с грязным, нищенским Нинг-Гиа. Многочисленные лавки были полны покупателей, улицы оживлены и торговля довольно значительна. Странно только то, что на Гоанг-Го здесь почти не видать лодок, тогда как во всех других местах Китайцы пристрасны к судоходству. Из этого заключают, что, жители этой части Кан-Gy собственно тибетского или монгольского происхождения.

За Чонг-Вей мы опять попади на великую каменную стену, состоящую здесь только из кое-как набросанных камней. Опять несколько дней приходилось нам ехать Монголией по алешанскому царству. Многие ламы представляли нам здешние горы очень страшными и мы могли теперь убедиться, что они нисколько не преувеличивали. Алешан — цепь гор из подвижного песку, столь мелкого, что он как вода проскользает сквозь пальцы. На этик бесконечных песчаных песках и не видно следа растений, там и сям заметны только тонкие линии — следы движущихся там насекомых.

Для нас езда до ним была очень трудна. Верблюды на каждом шагу тонули до брюхо в песке, лошадям же было еще хуже, потому что копыта их еще больше западали в песок, чем мягкие ноги верблюда. Мы сами шли пешком и легко могли поскользнуться с горы в Гоанг-Го, текущий у ее подножья. К счастию погода стояла ясная и тихая; при буре нас бы вероятно занесло песком. Алешанские горы кажется образовались из множества песку, занесенного сюда из близлежащей большой песчаной степи Шамо-гоби. Река запружает дальнейшее течение песку защищая от него провинцию Кан-Су; От этих песчаных масс она получает название Желтой реки, ибо выше Алешамских гор вода ее чиста и прозрачна.

Высокие горы постепенно переходили в холмы, песок исчезал и мы достигли наконец к вечеру Чанг-лиэ-Шуй, «вечно льющиеся воды» красивый оазис, где многие ручейки протекали посреди дороги. Берега их обсажены были деревьями и обстроены белыми или красными каменными домами. Съестные припасы привозятся сюда из Чанг-Вей и поэтому очень дороги.

Отсюда мы направились дорогой, ведущей до Или. Местность [156] все еще была довольно невеселая, но все-таки несколько лучше прежней. Мы ехали теперь по кременистой почве; местами попадались кусты, дрок, но за тем все было голо. Такой дорогой доехали мы до Као-тан-Дзэ, бедной, отвратительной деревни; вся она состоит из нескольких хижин, слепленных из черной грязи. Каждая из них служит постоялым двором, но припасы здесь также привозные и потому все еще дороже, чем в Чанг-лиэ-Шуй. Почва здесь не плодородна, даже вода привозится из мест в трех милях отсюда и проезжий платит за ведро пятьдесят сапэк. В добавок же деревня эта не безопасна, ибо очень часто нападают на нее разбойники. По наружности домов видно, что они уже не раз горели и были опустошены. Нас тотчас спросили, будем ли мы сами защищать наших животных? В Као-тан-Дзе именно находятся двоякого рода постоялые дворы: хозяева одних сами защищают постояльцев против разбойников, но берут за это вчетверо дороже, чем другие, где этого не делают.

Мы выразили им свое удивление, но они ответили:

«Так вы не знаете, что на Као-тан-Дзе очень часто нападают разбойники? Если вы заедете в дом, где не оказывают сопротивления оружием, вашу скотину угонят, потому что не кому защищать ее. В гостинницах же, где разбойники встречают сопротивление, вы имеете надежду не лишиться ваших верблюдов и лошадей, если враг не очень многочислен».

Мы предпочли гостинницу последнего разряда и действительно, все в ней показывало, что обитатели приготовлены к отпору: по стенам висели пики, стрелы и ружья. Однако не смотря на все это, нами овладело такое неприятное чувство, что мы вовсе не ложились спать. Мы также непонимали, как могут люди жить в такой мерзкой, не плодородной, безводной местности, в постоянной опасности от разбойников? Мы высказали это нашему хозяину, который объяснил нам: «Мы все не вольные люди; жители Као-тан-Дзе все ссыльные. Нас хотели сослать в Или, но дозволили остаться здесь под условием, чтобы мы снабжали водою всех проезжих чиновников, всех мандаринов и солдат, сопровождающих ссыльных в Или». Мы старались узнать не было ли здесь тоже ссыльных христиан; но их не оказалось.

Разбойники на этот раз не пришли и мы скоро опять переехали великую каменную стену, о которой скажем несколько слов. [157] Эта постройка, предпринятая в 214 г. по Р. Хр. по повелению императора Тзин-Ши-Гоанг-Ти, называется Китайцами Ван-ти-чанг-чинг, «великая каменная стена в десять тысяч ли». Она тянется от западной границы провинции Кан-Су до самого берега Гоанг-гай или Желтого моря, составляющего часть восточного Океана. Эта гигантская постройка не всеми ценится одинаково, смотря потому, какая часть ее обсуживается; нужно однако видеть ее всю, чтобы составить себе об ней ясное понятие.

Барров, бывший в Китае в 1703 г., при английском посольстве с лордом Макартнейем, в качестве историка, приводит на этот счет странное вычисление. Положим, говорит он, что во всей Англии и Шотландии находится 1,800,000 домов, из которых каждый содержит 2,000 Футов строевого материала; все они содержат менее материала, чем великая каменная стена, в которой так много припасов, что из них можно бы обвести две простые стены кругом всего земного шара. — Но Барров ошибается. Он видел часть стены на севере от Пекина и принял его мерилом целого. Там она действительно толста и красива. Но это здание, возведенное для защиты Китая от Монголов, не везде одинаково высоко, широко и массивно. Мы проезжали чрез стену до пятнадцати раз и часто ездили по целым суткам вдоль ее, не теряли ее ни на минуты из виду. Вблизи Пекина она, правда, состоит из двойной зубчатой стены, но в иных местах это простая ограда или вал, или даже кое-как набросанные кучи камней. Больших плит, укрепленных известкой, о которых рассказывает Барров, мы нигде не видели. Тзин-ши-Гоанг-Ти преимущественно старался защитить свою столицу; от границ Ортуса или Алешина не угрожала такая опасность нападения Монголов и потому стена там не так крепка, как близь Пекина.

Проехав стену в вышеназванном месте, мы пришли к пограничной станице Сан-Иен-Тзин, где очень строго следят за Монголами, переходящими здесь в собственной Китай. Во всей станице одна только гостинница и ее содержит начальник стражи. Мы застали там большой монгольский караван, но было достаточно места и для нас. Тотчас появился коммендадт и потребовал наши паспорты. Мы заспорили, но коммендант объявил, что мы должны предъявить паспорты или уплатить такую-то сумму.

«Как, ты требуешь паспорт или деньги? Мы проехали весь [158] Китай, были в Пекине, во всей Монголии, и нигде у нас не спрашивали паспорта и нигде мы не заплатили ни одной сапэки. Ты, как начальник станции, должен знать, что ламе не нужно паспорта!»

«Что это за слова? Вот в этом караване двое лам с паспортами».

«Все равно; иные ламы имеют паспорты, другие нет; у нас нет паспортов. Впрочем возьми требуемые деньги, но дай квитанцию в их получении и в том, что ты их требовал за паспорты».

Коммендант присмирел и сказал: «Вы были в Пекине, может император дал вам особое право. Но не говорите Монголам, что я пропустил вас без платы», — прибавил он тихо.

Путешествующих Монголов ужасно надувают и обманывают во всем Китае. Всякий считает себя в праве прижать их и они, по простоте своей, даже не подозревают обмана. Они платят небывалые таможенный пошлины и первый встречный Китаец, надсматривающий за постройкой дороги, моста или пагоды, сдирает с них деньги. Каждый притворяется, будто желает им угождать и служить, предостерегает их от злых людей, дает советы, называет братьями и друзьями, все для того, чтобы половчее ограбить их. Но если они не подаются на ласковые речи, то угрожают им строгостию мандаринов, законами, судами, штрафами, тюрьмами, и т. под., словом, с ними обращаются как с детьми.

Китайцам подобные обманы удаются тем более, что Монголы незнакомы с обычаями и порядками их стороны. В гостинницах, например, они не идут в комнату, не водят животных в хлев, но строят себе на дворе палатку и ночуют там, привязав верблюдов к кольям шатра; если же хозяин не позволит этого, они пойдут в комнату, но натворят там чудес. Они не варят себе пищи в кухне, а поставят посреди комнаты треножник и на нем котел и затопят арголом, хотя и есть лучшее топливо. Ночью они спят на разостланных по полу войлоках, ибо не могут спать ни на канге, ни на кровати. Монголы каравана, который мы застали тут, были так просты, что спросили нас, возьмет ли с них хозяин что-нибудь за ночлег. [159]

Мы продолжали нашу дорогу по юго-западной части провинции Кан-Су; холмистая страна вообще довольно красива и обработали. Климат хорош, земля плодородна; преимущественно сеют пшеницу, из которой пекут хлеб как в Европе; рису здесь нет, его. привозят из других мест. Козы и овцы великолепной породы, мясо их составляет главную пищу жителей. Каменный уголь в изобилии и вообще Кан-Су одна из лучших провинций Китая.

В двухдневном расстоянии от Сан-Иен-Тзин, часов в десять утра, застала нас буря, когда мы только что спускались с довольно высокой горы. Погода была тихая, но очень холодная. Небо мало по малу затянулось; поднялся западный ветер, и в короткое время так усилился, что наши животные не могли тронуться с места. Безоблачное небо сделалось красно как кровь, свирепая буря подымала вихрем столбы пыли, и все, что ей попадалось; стало наконец так темно, что мы не видели животных, на которых сидели. Мы слезли с них, защитили лица платками и не без ужаса ожидали конца.

Буря продолжалась более часа. Когда не много прояснялось, мы увидели, что наводились далеко друг от друга. К счастию вблизи стояла деревенская хижина, где нас приняли очень радушно. Сейчас нагрели воду, чтобы мы могли смыть пыль, проникшую даже сквозь платье. Еслиб буря эта захватила нас на Алешанских горах, мы были бы погребены за жива и пропали бы без вести. Добрые крестьяне не хотели в этот день пустить нас дальше и так убедительно просили остаться, что мы, наконец, согласились.

Кто имел сношения с жителями Кан-Су, тот легко заметил не чисто китайское происхождение их; монгольско-тибетский элемент резко отражается в нравах, характере и языке деревенских жителей. В них нет заученной искусной вежливости Китайцев; они добродушны и гостеприимны, и в их китайском языке удержались многие тибетские и монгольские выражения; их словосочетание тоже особое, в нем отражается монгольский дух. Они не говорят, на пр., как Китайцы: «отвори окно, запри дверь», но «окно отвори, дверь запри». Они любят молоко, масло и пахтанье: тогда как Китайцы последнего не берут в рот. Они отличаются также от них своею набожностию. В Кан-Су много ламайских монастырей, в которых введено реформированное учение Буддаизма. Китайцы также имеют много пагод и [160] домашних истуканов, но религиозность их ограничивается одною лишь внешностию.

Хотя однако жители Кан-Су довольно резко отличаются от Китайцев, они все-таки во многом разнятся от родного племени. Особенно выдаются Джягуры. Они живут в крае, называемом Сан-Чуан, т. е. «три долины»; это была родина нашего Самдаджемба. Джягуры так же плутоваты и хитры, как Китайцы, но грубее в обхождении и не так вежливы в выражениях; соседи боятся их, но вместе с тем и пренебрегают. Они тотчас хватаются за нож, если считают себя обиженными и тот пользуется большим уважением, кто совершил больше убийств. Наречие их смесь восточно-тибетского, монгольского и китайского языков; сами же они считают себя монгольским племенем. Если это правда, то нужно сознаться, что они сохранили суровость и упорство своих предков, тогда как теперешние Монголы много смягчили свой характер. Джягуры подвластны Китаю; но управляются князем своего племени; он имеет титул Ту-ссэ и владение его наследственно. В Кан-Су и на границах провинции Ссэ-Чуан есть еще другие народы под управлением своих князей. Все эти правители зовутся Ту-ссэ и для точнейшего названия каждого к титулу прибавляют его фамилии. Самдаджемба принадлежал к племени Ки-ту-ссэ; но могущественнейшее изо всех, это племя Янг-ту-ссэ; оно имело долгое время влияние в самой Ла-Ссе, столице Тибета, которое прекратилось только в 1845 году.

На другой день к вечеру мы прибыли в Чоанг-Лонг, называемый также Пинг-Фонг; это цветущий торговый город, более ничем незамечательный. Мы остановились в гостиннице Сан-Кан-Тиен, т. е. «трех общественных отношений», где встретили очень услужливого хозяина. Он был чистый Китаец и большой насмешник. Он спросил нас, не Англичане ли мы и прибавил, что он под словом Инг-Кие-ли — «морские черти» подразумевает Янг-Куэй-дзе, тех самых, которые вели войну с Китайцами.

«Нет, мы не Англичане, и вообще ни морские, ни земные черти».

Гость вмешался в разговор и сказал хозяину: «Разве ты не знаешь, какую наружность имеют те люди? Не понимаю, как ты мог сказать, что эти здесь Янг-Куэй-дзе! Разве ты не слыхал, что те имеют голубые глаза и красные волоса?»

«Правда твоя, я не вспомнил об этом», сказал хозяин. [161]

«Да ты позабыл об этом», заметили мы; «а неужели ты думаешь, что морские чудовища могут жить на суше и, подобно нам, разъезжать верхом на лошадях?».

«Да, это правда. Мне рассказывали что Инг-Киэ-ли никогда не осмеливаются выйти из моря; на суше они будто бы также плещут и бросаются как рыбы».

Затем еще кой-что, говорено было о нравах и характере морских чудовищ и признано, что мы не можем быть причисленных их классу.

К вечеру в гостиннице сделалось большое волнение: прибыл живой Будда со всем своим штатом. Он возвращался из своего отечества Тибета в большой монастырь, где был настоятелем и который находится в Хальхасе, не подалеку от русской границы. Как только он вошел в гостинницу, все бросились ниц и остались в таком положении до тех пор, пока святой не вошел в свою комнату. Когда все успокоилось, он обошел весь дом, заговаривал со всеми, но нигде долго не остановливался. Он также посетил и нашу комнату, где мы сидели на канги; мы не встали а только приветствовали его очень вежливо. Он остановился на некоторое время посреди нашей комнаты и пристально глядел на нас, удивляясь вероятно нашим приемам. Мы также молча смотрели на него. Ему было лет около пятидесяти: одет был в широкий, желтый тафтяный кафтан и обут в тибетские сапоги из красного бархату на очень высоких каблуках. Роста был среднего и довольно полон; его очень темное лицо носило на себе печать добродушие, но в глазах его было что-то странное, неприятное. Наконец он заговорил с нами плавным монгольским языком о путешествиях, погоде и дорогах. Мы заметили, что он желал бы у нас остаться долее и потому пригласили его занять место возле нас. С минуту он колебался, раздумывая вероятно, следует ли ему, живому Будде, поместиться рядом с обыкновенными смертными; но наконец он все таки сел: его высокому сану не подобало стоять более там, где другие сидели. Первое, что обратило на себя его вникание, был лежавший возле нас молитвенник; он спросил: можно ли ему заглянуть туда? Когда мы согласились он взял цингу в обе руки, хвалил переплет и золотой обрез и долго перелистывал ее. Затем он закрыл ее и, приложив торжественно ко лбу, сказал:

«Это ваш молитвенник; молитвы должно чтить и уважать; [162] хотя моя и ваша религия вот как это здесь». При том он сложил вместе оба указательных пальца.

«Да! Ты прав; твоя и наша вера враждебны. Мы не скрываем цели нашего путешествия; мы хотели бы, чтоб наши молитвы заменили те, которые отправляете вы в ваших монастырях».

"Я это знаю; знаю уже давно, " возразил верховный лама, улыбаясь. Снова взял он книгу, спрашивал о содержании многих находившихся там гравюр, но, как заметно было, нисколько не удивлялся тому, что мы ему объясняли. Он только с сожалением покачал головою, когда мы показали ему изображение распятого Христа; он сложил свои руки у лба, приложил к нему снова молитвенник и встал. Распростившись с нами очень дружелюбно, он оставив нашу комнату; мы провожали его до дверей.

Мы долго разговаривали об этом визите и решили наконец и в тот же вечер отдать его. Когда мы взошли в комнату Будды, он сидел на больших, широких подушках, покрытых тигровою кожею; пред ним стоял небольшой полированный столик и на нем серебряный чайник, и чашка с блюдечком искусной работы. Недожидаясь приглашения, мы тотчас заняли место возле него к величайшему неудовольствию окружающих его, которые высказали это тихим ропотом. Живой Будда приветствовал нас несколько странной улыбкой, позвонил однако серебряным своим колокольчиком и приказал молодому ламе принести для нас чаю с молоком. Потом, обратившись к нам, сказал:

«Я видел некоторых из ваших собратий. Мой монастырь недалеко от вашей земли; Оросы (Русские) часто переходят нашу границу, но никогда не заходят так далеко, как вы».

«Мы не Русские и наше отечество далеко от них». Это объяснение удивило его. «И так, откуда же вы?» спросил он.

«Из государства, лежащего под западным небом».

«А! так вы Пелинги из Джон-Ган (восточного Ганга) и живете в городе Галгате (Калькуте)?»

Тибетане называют индийских Англичан Пелингами, т. е. «чужими», что соответствует Китайскиму И-юн и европейскому варвар. Не было никакой возможности объяснить верховному ламе откуда мы: он знал только Оросов и Пелингов.

«Да что нужды в том, из какого вы государства! Все люди братья. Будьте однакож осторожны во все время пребывания вашего в Китае и не каждому говорите, кто вы такие. Китайцы [163] нехороший народ, очень недоверчивый и могут вам причинить зло».

После этого он много говорил о Тибете и об опасностях путешествия туда; он выразил сомнение, что мы преодолеем все трудности и достигнем его. В обхождении и разговоре Будда был очень любезен; но мы не могли помириться с отталкивающим его взором, в котором было что-то зловещее. Впрочем, это может быть походило от непривычки, ибо все остальное в нем было безупречно.

Из Чоанг-Лонга или Пинг-Фанга мы отправились в Го-Киао-и, обозначаемый на географических картах именем Тай-тунг-фу, хотя это старое название давно вышло из употребления. На дороге встретились нам большие обозы с каменным углем. Мы хотели побыть в городе несколько дней и остановились поэтому в гостиннице «умеренного климата». Отсюда мы отпустили нашего Самдаджембу на восемь дней, повидаться со своим семейством; мы снарядили для него верблюда, чтоб он явился туда в приличном виде и дали ему пять унций серебра.

Хозяин наш был малый добрый, но очень докучлив. Каждый вечер он согревал канг, служащий нам постелею.

Эта большая печь в провинции Кан-Су не вся строится из камней, как это делается в остальном Китае, но верхняя часть состоит из досок, снимаемых во время топки. Печь топится сушеным конским навозом, на который кладут горячих углей, и за тем сверху покрывают досками. Огонь только исподволь охватывает все топливо и тем долго поддерживается. Теплоте и парам нет выхода, они согревают доски и таким образом в продолжении целой ночи на канге сохраняется приятная теплота; хороший истопник должен знать сколько именно требуется топлива и вместе с тем равномерно распределять его, чтобы доски везде нагревались одинаково. Мы тоже упражнялись этим делом, но наши попытки не имели успеха.

Через восемь дней вернулся Самдаджемба и привез с собою младшего брата.

«Поклонись этим господам, Бабджо», сказал он ему, «и передай подарки, посланные им нашим семейством».

Молодой Джягур поклонился нам трижды по монгольскому обычаю и поднес два блюда с орехами и хлебами; последние походили на французские и были очень вкусны. Самдаджемба, к удивлению нашему, был очень бедно одет. Мы узнали, что отец [164] его давно уже умер, а мать ослепла; у него осталось еще двое братьев и из них младший, которого привез он с собою, кормил семью свою, обработывая небольшой кусок земли и ухаживая за чужим скотом. Все состояние свое Самдаджемба отдал матери; но он не хотел остаться дома, потому что там ни в чем не был бы полезен. Мы почли долгом помочь его семье на сколько позволяли нам средства.

Во время нашего осьмидневного пребывания в Го-Кияо-и наши усталые животные отдохнули на столько, что мы могли решиться на дальнейшее путешествие, представлявшее теперь много затруднений. Прежде всего мы должны были перебраться через Гору Пинг-Кэу, где такие узкие тропинки, что встретившиеся два верблюда не могли бы пройдти по ней. Только к полудню мы достигли вершины. Там была гостинница; но чаю здесь не было, а вместо него предложили нам настой жареных бобов; орехи и хлеб, привезенные Самдаджембою, теперь очень пригодились.

Воздух на этой вышине не был так холоден как мы предполагали. После обеда пошел снег, мы счасливо спустились из Пинг-Кэуской горы и прибыли в деревню «Старая утка» Лао-я-пу: здесь плиты не нагреваются конским навозом, а мелким углем, который мочут и формуют в роде кирпичей, и также торфом.

Мы всегда полагали, что в Китае не умеют вязать, но в деревне «Старая утка» мы убедились в противном, ибо видели много мужчин занятых вязаньем; женщины не занимаются этой работой. Впрочем материалом для вязанья служит очень простая, толстая шерсть, из которой приготовляются мешкообразные чулки и также рукавицы; вяжут не иголками, а бамбуковыми палочками. Оригинальную картину представляли сидевшие на солнце, перед дверьми своих жилищ, бородатые мужчины, занятые вязаньем и болтавшие как старые бабы.

От Лао-я-пу до Си-нинг-фу было еще пять дней езды. На другой день мы проезжали Нинго-пэй-гиэн третьеклассный город. В тамошней гостиннице, где мы хотели позавтракать, собралось очень много путешественников. Все они помещались на скамьях, в просторной кухне а хозяин с своею прислугою приготовляли кушанье. Вдруг хозяйка сильно вскрикнула, потому, что хозяин крепко ударил ее по голове лопаткой. С криком она побежала в угол и ругалась. Муж объяснял гостям, что жена его зла, небрежна, и причиняет убыток; жена из своего угла опять [165] жаловалась, что муж лентяй, делает только одно: пьет, курит и весь месячный доход прокучивает в несколько дней.

Все присутствующие молчали. Наконец жена осмелилась выступить из своего угла и, став пред мужем, сказала: «Если я не хорошая жена, то покончи со мною! Уничтожь, убей меня». При этом она дерзко стала пред ним. Он однакож не убил ее, а отподчивал ужасною, звонкою пощечиною. Все гости громко засмеялись, но дело, повидимому, выходило не на шутку. Хозяин схватил с очага длинные железные щипцы и, опоясавшись и укрепив косу, с яростию бросился на жену. Все вскочили, чтобы предотвратить беду, но выручили хозяйку уже с окровавленным лицом и растрепанными волосами. Важный старик, который, как видно, имел значение в доме, рознял их. «Как! Муж и жена дерутся! дерутся в присутствии своих детей и такого большого собрания». Это помогло; жена пошла в кухню, а муж опять взял свою трубку.

Дорога в город Си-нинг-фу довольно исправна и пролегает чрез гористую, густо-поросшую деревьями и обильную водами местность. Особенно много разводится здесь табак. Есть тоже много ветряных мельниц, при которых нас удивило то, что верхний камень был неподвижен и двигался только нижний. Устройство этих мельниц очень просто и не требует сильного течения воды. Она падает на колесо с высоты двадцати футов.

Последний день езды до Си-нинг-фу был очень затруднителен и опасен, потому что дорога пролегала возле крутых пропастей. Один неверный шаг — и мы с нашими верблюдами очутились бы в глубине. Но мы счастливо прибыли в большой, хотя мало населенный город; он частию запущен, так как значительная часть торговли переведена в Танг-кэу-эуль, небольшой город, лежащий возле реки Кэу-Го, на границе между Кан-Су и областью Монголов Ку-ку-Ноорских.

В Си-нинг-фу не принимают в гостинницах лишь Китайцев; для чужих — Монгол, Тибетан и т. д., устроены так называемые Сиэ-Киа, «дома для отдыха», в которые они не пускают других путешественников. Нас хорошо приняли в одном из подобных домов. За квартиру, еду и прислугу нерасчитываются, так как в других местах. Заезжие большею частию купцы, и хозяин берет с них известный процент с продаваемых или покупаемых у них товаров. Кто желает содержать такой дом, должен иметь дозволение начальства и [166] вносить ежегодно определенную сумму. У нас хозяин ничего подобного не заработал, но мы заплатили ему что следовало по расчету.

За Си-нинг-фу мы опять два раза перешли великую стену и прибыли в Танг-кэу-эуль. Это было в Январе, следовательно, четвертый месяц как мы находились в дороге. Город не велик, но густо населен и ведет значительную торговлю. Здесь встречаем жителей западного Тибета, Гунг-мао-эуловили «длинноволосых», Элетов, Колосов, Китайцев, ку-ку-ноорских Монголов и Магометан. Все они вооружены и кровавые стычки случаются довольно часто.

ГЛАВА XII. править

Дорога в Тибет. — Караван хальхасских Монголов. — Сын Ку-ку-Ноорского царя. — Лама Сандара. — Изучение тибетского языка. — Тревога в Танг-кэу-эуле. — Длинноволосые и Мусульмане. — Празднество нового года. — Монастырь Кунбум. — Праздник цветов.

В небольшом городе Танг-кэу-эуле число «домов отдыха» очень значительно, ибо сюда стекается много торговцев. Мы остановились у одного мусульманина, которому объявили вперед, что мы не купцы, и потому он не должен расчитывать на проценты. Тогда он назначил нам цену, как это делают в гостинницах.

До сих пор все шло удачно; но теперь настал вопрос, что будет с нами впереди? До Танг-кэу-эуля мы шли по предначертанному пути и потому успевали. Но теперь надо было подумать как добраться до Ла-Ссы, главного города Тибета. Непреодолимыми казались затруднения и опасности, ожидающие нас в дальнейшем пути. Танг-кэу-эул казался нам геркулесовыми столбами, переступить которые было почти невозможно. Но мы не упадали духом. Нас известили, что почти ежегодно отсюда отправляются караваны во внутрь Тибета; на что решились другие, не должно было пугать и нас. Католическим миссионерам не подобало иметь менее отваги в делах религии, чем купцам [167] в интересах торговли. Весь вопрос заключался только в том, когда и каким образом приступить к поездке.

Мы собирали покамест сведения о предстоявшем пути, но они не были слишком утешительны. Четыре полных месяца мы должны были находиться в совершенно ненаселенной местности и запастись на все это время провизиею. Зимою много путешественников замерзают и засыпаются лавинами; летом же многие утопают при переправе через быстрые реки. Мостов и перевозов нет. Кроме того в пустыне часто встречаются разбойники. Кто попадется в их руки, того совершенно обирают и оставляют в пустыне умирать от голоду. Словом нам рассказывали ужасные вещи, и показания всех совершенно были одинаковы. Живыми доказательствами этого были несколько Монголов, шатающихся по городу — остатки многочисленного каравана, ограбленного в прошлом году разбойниками в пустыне. Этим немногим удалось спастись, остальные же взяты были в плен Колосами. Все это заставляло нас поступать обдуманно и не спешить с отъездом.

Через шесть дней прибыл в нашу гостинницу небольшой караван хальхасских Монголов. Они пришли от русских границ и отправлялись в Ла-ссу, чтобы поклониться там мальчику, который, по их мнению, был возрожденный Гуйсон-Тамба. Приезжие очень обрадовались нашему товариществу, ибо в случае нужды имели тремя защитниками больше против Колосов. Им казалось, что такие «бородатые», как мы, должны быть очень храбры и честили нас словом Бутуру, т. е. «Удальцы». Мы однакож призадумались. Караван их состоял только из осьми человек, вооруженных, правда, с головы до ног; у них были луки, кремневые ружья, копья и даже маленькая пушка, помещенная на верблюде. Что было делать? Некоторые из наших знакомых говорили, что этот караван будет «поглощен Колосами», и советовали подождать возвращения большого тибетского посольства. Но оно едва ли дошло до Пекина и могло возвратиться не раньше восьми месяцев. Наши скудные средства не позволяли медлить так долго; мы решились ехать с Монголами, которые, очень обрадовались тому. Чтоб запастись на дорогу, мы поручили хозяину закупить нам муку на несколько месяцев; но Монголы говорили, что это лишнее. Они намеревались совершать путь в полтора месяца, будучи в состоянии проехать двадцать часов в день. К этому мы не были приготовлены; такие большие [168] переходы не могли совершать наши животные, утомленные четырехмесячною ездою. Монголы имели около сорока верблюдов и для них ничего незначило, еслиб даже половину потеряли в дороге. Они советовали нам прикупить еще дюжину верблюдов; но эта дюжина обошлась бы в триста унций серебра, а у нас было только двести на все расходы.

Восемь помянутых Монголов были княжеского рода. Вечером перед отъездом посетил их сын Ку-ку-Ноорского царя. Наша комната была самая чистая в доме и потому служила приемною. Молодой принц был красив и по его приемам видно было, что он проживал более в Танг-кэу-эюле чем в степи под шатром. На нем был голубой кафтан и куртка из фиолетового сукна, обшитая черным бархатом; в одном ухе висела, по тибетскому обычаю, серьга, украшенная драгоценными камнями; его почти белое лицо имело кроткое выражение, а в костюме не было и следа обыкновенного неряшества Монголов.

Визит Ку-ку-Ноорского принца был немаловажен и Самдаджемба должен был приготовить целый кувшин чаю с молоком, чашку которого его высочество изволил отведать; остальное роздано его свите, стоявшей в снегу на дворе. Речь шла о путешествии в Тибет и принц обещал им свое покровительство, пока они будут на его земле. «Но за границами моих владений я не ручаюсь ни за что; все будет зависеть от вашей судьбы». Нам он советовал подождать возвращения тибетского посольству в сопровождении которого мы встретим меньше опасностей и затруднений. При прощании он предложил нам свой агатовый пузырек с табаком и мы взяли по щепотке.

В следующее утро Хальхасцы отправились. Мы же решили употребить наше пребывание с пользою изучить тибетский язык и, на сколько можно, ознакомиться с буддической литературой. Шесть миль от Танг-кэу-эуля, в земле Си-Фанов или восточных Тибетан, находится монастырь, очень знаменитый во всей Монголии и Тибете. Со всех буддических стран стекаются сюда богомольцы, ибо в этом месте родился Тсонг-Каба-Рембучи, знаменитый реформатор Буддизма. Монастырь именуется и вмещает в себе четыре тысячи монахов разного происхождения: Си-Фане, Монголы, Тибетане и Джягуры живут здесь вместе. Мы решили посетить его и отыскать там учителя. Г. Габэ отправился туда с Самдаджембою, а г. Гюк остался стеречь животных и клажу. На пятый день г. Габэ вернулся; он нашел истинный клад и [169] незамедлил привезти его с собою. Это был лама лет около тридцати двух, живший лет десять в одном из первых Ла-Ссаских монастырей, отлично владевший самым чистым Тибетским языком и начитанный в буддической литературе. Он также знал по монгольски, си-фански, китайски и джягурски, словом мм приобрели в нем лингвиста в полном смысле слова. Лама этот был родом Джягур и родной дядя Самдаджембы; его звали Сандара, и кроме того он получил еще прозвище «бородатый», так как борода у него была чрезвычайно длинна.

Мы с большим рвением взялись за изучение тибетского языка. Сандара перевел для нас на тибетский язык некоторые списанные нами монгольские разговоры, писал каждое утро одну страницу и грамматически объяснял нам каждое отдельное выражение. Урок наш мы обыкновенно несколько раз списывали, чтобы попривыкнуть к тибетскому письму и вслед затем учили наизусть, припевая, какэто делают во всех ламайских монастырях. К вечеру учитель наш выслушивал уроки, наблюдая весьма строго за правильным произношением. При этом он был очень любезен, а днем часто рассказывал нам весьма интересные вещи о Тибете и его монастырях; рассказ его был всегда живой, смысленный и не без остроумия; малейшие вещи он умел представить живописно и его образ выражения был очень привлекателен и интересен.

Преодолев первоначальные трудности, мы дали нашим занятиям религиозное направление. Сандара должен был перевести для нас тибетским церковным языком важнейшие молитвы католической церкви, как-то: Отче наш, символ веры и т. п.; при этом мы излагали ему основы христианского вероучения. Эта совершенно новая для него наука, казалось, сначала чрезвычайно удивляла его; вскоре однакож он так занялся ею, что даже перестал читать свои церковные книги. Он с таким рвением выучивал христианские молитвы, так часто крестился, что приводил нас в восторг; мы полагали, что в сердце он уже христианин и считали его будущим миссионером, который много Буддистов обратит к истине.

Самдаджемба между тем шлялся по городу и то и дело, что пил чай. Бездельничанью этому мы положили конец, велев ему гнать наших верблюдов на пастбище в одну из долин Ку-ку-Ноора; знакомый Монгол обещал принять там нашего слугу.

Надежды на Сандару рассеялись однако, как прекрасный сон; [170] он оказался самым пронырливым ламой, расчитывавшим только на наши сапэки. Он сбросил маску, как только понял, на сколько он нужен нам, и высказал свой настоящий характер. Он сделался высокомерным и дерзким, а при лекциях обращался с нами весьма грубо и невежественно. Когда мы его просили повторить то или другое, что объяснял уже прежде, он отвечал: «Как? Вы хотите быть учеными и заставляете меня повторять одно и тоже три раза! Да таким образом, я полагаю, можно научить и мулов!»

Мы бы его могли прогнать и не раз уже хотели сделать это; но талантливый грубиян все-таки был нам нужен и мы лучше сносили его невежественные выходки. Такое обхождение послужило нам даже в пользу, потому что он не пропускал ни одной грамматической ошибки без замечания. Он обращался совсем иначе, нежели китайские учителя, которые из вежливости или уважения к «духовным отцам» все хвалили, не поправляли ошибочные выражения, и даже сами делали те же ошибки, чтобы легче быть понятыми. По этому мы должны были благодарить сурового учителя, который не прощал нам ни малейшей ошибки. Мы положили хорошо заплатить сребролюбивому Сандере и приняли вид будто и не замечаем того надувательства, которое он ежедневно позволял себе с нами.

Чрез несколько дней Самдаджемба вернулся в жалком состоянии. На него напали разбойники и отняли у него масло, муку и чай; более тридцати шести часов он ничего не ел. Сандара не хотел однакож этому поверить и спрашивал — как это случилось, что разбойники не отняли у него тоже верблюдов и табак? Но мы не сомневались в честности нашего провожатого, снабдили его новыми запасами и отправили вновь.

На другой день в Танг-кэу-эуле поднялась большая тревога. Разбойники осмелились подступить к самому городу и угнали две тысячи волов, принадлежавших Гунг-мао-эулам или «Длинноволосым». Эти обитатели восточного Тибета ежегодно приходят большими караванами с высот Байэн-кара в Танг-кэу-эул, куда привозят для продажи меха, масло и особенный сорт дикого чаю; между тем как они торгуют, стада их пасутся на городских лугах, которые находятся под присмотром китайского начальства.

Никогда еще не отваживались разбойники так близко к границам Китая, как в этот раз. Все Длинноволосые собрались [171] и с саблями в руках вошли в присутственные места, требуя правосудия. Мандарин сейчас снарядил двести солдат для преследования разбойников. Длинноволосые однако понимали, что пехота не нагонит быстрых разбойников и потому, вскочив на лошадей, сами взялись преследовать их; но в торопях эти полудикие не запаслись съестными припасами и должны были скоро вернуться.

Китайские солдаты были осмотрительнее: они нагрузили несколько волов и ослов разными припасами и кухонной посудой. Преследовать разбойников и отнять у них добычу они и не думали. Расположившись на несколько дней у одного ручейка, они ели, пили и весело проводили время; но как только кончились запасы, они воротились домой как ни в чем не бывало. Мандарину доложили, что искали везде, но нигде не находили злодеев; один раз было им попали на след, но должно быть воры употребили колдовство, и таким образом ушли от преследующих. В Танг-кэу-эуле действительно верят, что разбойники колдуны; когда они за собою бросят несколько верблюжьих костей или подуют на ладонь, то они становятся невидимыми. Подобные сказки, разумеется, выдуманы китайскими солдатами; мандарины не верят в это, но они все-таки остаются довольными, лишь бы этим успокоились ограбленные. Но на этот раз Гунг-мао-эулы были очень разъярены; они бегали по улицам с обнаженными саблями, проклиная разбойников. Эти люди и в обыкновенном состоянии имеют страшный, полудикий вид. Одежду их составляет широкий кафтан из овечьей кожи, опоясанный толстою веревкою из верблюжьих волос; это лохматое платье обыкновенно волочат за собою; когда же они подпоясаны, то кафтан достигает до колен и длинноволосые похожи тогда на меха с водою. Огромные их сапоги достигают до ляшек; панталон они не носят и потому ноги их полунаги. Черные, жиром намазанные волосы падают длинными прядями по лицу и плечам; правая рука почти всегда не одета и рукав отворочен назад. За поясом у каждого длинная и широкая сабля. Приемы этих сынов пустыни мужественны и резки, характер тверд и непоколебим, голос звучен. Между ними есть многие очень богатые. Главный предмет роскоши составляют ножны, которые украшены драгоценными каменьями, и овечий кафтан, обшитый тигровою кожею. Лошади, которые они пригоняют для продажи, необыкновенно красивы, сложены крепко, имеют гордую походку и во всем [172] превосходят монгольских. Они вполне оправдывают китайскую пословицу: Си-ма, тунг-ниэу — «лошади из запада, волы из востока».

Гунг-мао-эулы очень смелы, храбры и необузданны. В Танг-кэу-эуле все им подражают, чтобы казаться храбрыми и страшными. Весь город поэтому походит на разбойничий притон. Жители всегда находятся в каком-то волнении, кричат, толкают друг друга, дерутся и нередко доходит и до кровопролития. Даже в самую холодную зиму они не покрывают ни рук, ни ног; кто захотел бы поприличнее одеться, того считали бы трусом; «истинный храбрец» не должен страшиться «ни людей, ни непогоды». Даже китайская вежливость и этикет пострадали здесь, от влияния Гунг-мао-эулов, говорящих между собою как дикие звери. — В первый день нашего прибытия сюда мы встретили Длинноволосого, поившего свою лошадь в реке Кэу-го. Самдаджемба приветствовал его по монгольски: «Брат, с тобою ли мир?» Гунг-мао-эул быстро обернулся и сказал: «Ты черепашище, что тебе за дело, мир ли со мною или нет? Как смеешь ты назвать братом человека, совершенно тебе незнакомого».

Город переполнен жителями, очень нечист и потому имеет сжатый, нездоровый воздух; везде раздается отвратительный запах жира и масла, захватывающий дыхание, а в некоторых частях, где обитают бедные и бродяги, грязь и нечистота превосходят всякое описание! Многие лежат в углах и подвалах полунагие, на соломе, превратившейся почти уже в навоз; больные валяются около трупов, которых не считают нужным удалять; разве когда они уже начинают гнить, жители выволакивают их веревками на середину улиц, откуда начальство должно погребать их. Число воров и мошенников так значительно, что полиция не в состоянии сладить с ними; каждый должен стеречь себя и свое имущество как знает. Особенно часто мошенники посещают гостинницы; они не забыли и нас — и крали деньги так сказать из под рук.

Мы уже заметили, что содержателем нашей гостинницы был Магометанин. Скоро после нас приехал сюда муфти (мусульманский духовник) из Лан-Чэ, главного города провинции Кан-Су, для исполнения какого-то религиозного торжества, цель и причину которого нам не хотели объяснить. Сандара злобно утверждал, что верховный лама Мусулман прибыл для того, чтобы научить их как следует обманывать в торговле. Знатнейшие Мусульмане [173] в продолжение двух дней собирались в большой зале, находившейся недалеко от нашей комнаты, сиживали там молча, вздыхали и рыдали. Когда уже довольно наплакались, муфти произнес очень скоро несколько арабских молитв; за тем опять поплакали и, наконец, разошлись. Этот обряд повторялся ежедневно три раза. На третий день утром все окружили муфти, сидевшего на дворе на скамеечке, обтянутой красным ковром. Хозяин притащил с собою барана, украшенного лентами и цветами, и положил его боком на землю; он держал его за голову, а два другие — за ноги; муфти подали на серебряном блюде нож, который он важно взял и воткнул барану в горло; за тем опять раздались плачь и рыдания. Наконец, с барана сняли кожу, сварили его и съели на праздничном обеде.

Мусульман, или, как называют их туземцы, Гоэй-Гоэй, в Китае очень много. Полагают, что они прибыли сюда в периоде династии Тангов, царствовавшей от 618 до 906 года. Император, живший тогда в своей резиденции Си-нган-фу, теперешнем главном городе провинции Шан-си, благосклонно принял чужестранцев, лица которых ему очень понравились; он дал им многие привилегии и предложил поселиться в крае. Сначала число их не превышало 200. Но впоследствии они до того размножились, что составляют теперь многочисленное общество, вселяющее Китайцам разные опасения. Большею частию они живут в собственном Китае, преимущественно в провинциях Кан-Су, Юн-нан, Ссэ-Чуань, Шан-си, Шэн-си, Шанг-тунг, Па-чэ-ли и Лиао-тунг; в некоторых местностях они числом превышают даже Китайцев. Впрочем они так смешались с остальным народонаселением, что их очень трудно было бы различить, еслиб они не носили синей шапочки. Физиономия их сделалась совершенно китайская — глаза косы, нос приплюснут, челюсти выдаются. Они также не понимают по арабски; язык этот обязан знать только духовник. Вое говорят по китайски. Но Мусульмане сохранили свой энергический характер, которого не достает Китайцам, вследствие чего они и пользуются уважением вторых. Они все тесно связаны между собою и противустоят всему дружно, сообща, как одно целое. Такое единство поддерживается веротерпимостию, которою они пользуются в целом Китае; никто не осмеливается в их присутствии говорить неуважительно об их религии или обрядах. Они не курят, не пьют, не едят свинины, не садятся у одного стола с другими [174] идолопоклонниками и никто не останавливается над этим. Иногда они воспротивятся даже закону, если он посягает на их богослужение.

В 1840 г., когда мы еще были в своей монгольской миссии, Мусульмане выстроили в городе Гада мечеть, или по китайски Ли-паи-ссэ. Мандарины хотели снять ее, так как она была выше трибунала, что было противузаконно. Но все окрестные Мусульмане взволновались, собрались и дали клятву завести процесс с мандаринами, жаловаться на них в Пекине и не прежде положить оружие, пока не уничтожат решение. В Китае подобные дела по большей части решаются деньгами. Гоэй-Гоэй внесли значительную сумму и наконец, вопреки всем мандаринам, их желание было исполнено; они не только окончили постройку мечети, но сделали и то, что враждебные им чиновники были согласны.

Не таково положение христиан, не смотря на то, что они так покорны, едят с язычниками за одним столом и с ними в более дружественных отношениях, чем Мусульмане, которых сама религия обязывает не сближаться с иноверцами. Но христиане живут рассеянно и одиночно; если одного потребуют в суд, другие скроются.

Приближался день нового года и жители делали разные приготовления. Висевшие на домах красные бумажки, исписанные разными изречениями, были заменены новыми; в лавках толпились покупатели, все было оживлено, а дети уже вперед устроивали и сожигали фейерверки. Сандора сообщила нам, что в этот праздник он должен быть в своем монастыре, но на третий день хотел опять вернуться. Мы ненуждались слишком его возвратом, но все-таки дали ему три нитки нанизанных сапэк, чтобы он мог угостить друзей «хорошо окрашенным чаем» и кроме того позволили взять мула Самдаджембы.

Последние дни года в Китае суетны и шумны. Заканчиваются все счеты, кредиторы делают прижимки и всякому Китайцу приходится или уплачивать долги или получать их с кого нибудь. Все приходят в столкновение. Один только что был у соседа, шумел и кричал, требуя долг; он приходит домой и застает там кредитора, который поет ему такую же песню. На всех углах шумят, бранят друг друга и даже дерутся. Особенно тревожен последний день, оттого, что каждый хочет обратить в деньги ту или другую вещь, чтобы уплатить долги. Улицы, ведущие к домам растовщиков, полны народа; каждый несет [175] закладывать платье, одеяла, кухонную посуду и другие вещи. Тот, кому нечего более закладывать, занимает у родных или друзей разные вещи и относит их прямо в «Танг-Пу», т. е. в дом, где даются деньги под заклад. Все это продолжается до полуночи; но потом вдруг все утихает. Никто не имеет более права требовать долга, не должен даже намекнуть о нем. Все обходятся друг с другом ласково и приветливо. В день нового года все надевают лучшее платье, делают поздравительные визиты, посылают подарки, играют, угощают друг друга, посещают комедии акробатов или фокусников. Везде веселье и радость, раздаются пушечные выстрелы и сожигается множество фейерверков. Через несколько дней все возвращается к старому порядку и теперь объявляются банкроты или, по выражению Китайцев, «держатся двери на замке».

Мусульмане празднуют день нового года не одновременно с Китайцами, но по магометанскому календарю. Мы поэтому могли провести эти шумные дни в совершенном спокойствии; гром пушек не раздавался в нашем доме и мы имели возможность сызнова пересмотреть все наши тибетские лекции. Так как мы каждый день сидели поздно до ночи, то хозяин отнял у нас бутылку с маслом и мы должны были купить себе свечи и сделать подсвечник из репы, правда, не очень элегантный, но служивший как нельзя лучше. Теперь мы могли сидеть позже полуночи, а до двенадцати часов наш Турок снабжал нас маслом.

На третий день первого месяца Сандара вернулся, был крайне любезен и пригласил нас переселиться в монастырь Кунбум. Предложение это нам понравилось и мы на другой же день начали собираться в путь. Самдаджемба с верблюдами был на лугу и мы должны были поэтому нанять тележку для перевоза наших вещей. Дней десять назад наш хозяин занял у нас шатер, будто бы для поездки в степь; ныне мы потребовали его обратно; но он его не доставлял; наконец оказалось, что наш Турок заложил шатер, чтобы расплатиться к концу года; теперь же у него недоставало денег, чтобы выкупить его. Сандара высказал ему это безо всяких обиняков и заключил речь свою такими словами: «Не говори, что шатер находится у одного из твоих друзей; я говорю тебе, что он в Танг-пу. Если шатер не будет здесь прежде, чем мы допьем эту кружку чаю, то я иду в суд и тогда окажется, может ли мусульманин надувать джягурского ламу». При том Сандара ударил по столу кулаком так крепко, что чашки [176] подскочили. Хозяин начал упрашивать нас подождать немного и не говорить более об этом, потому что это может запятнать его заведение. Он собрал все, что можно было заложить и отнес к процентщику; вечером он доставил нам шатер и мы на другое утро могли выехать.

Дорога от Танг-кеу-эуля в Кунбум частью заселена кочующими Си-Фанами, частью Китайцами, которые здесь, как и во всей восточной Монголии мало по малу поселяются и выстраивают Дома. В одной мили от монастыря мы встретили четырех лам, друзей Сандары. Их духовная одежда, перепоясанная красным шарфом и желтая шапка, похожая на митру епископов, придавали им достоинства. Они разговаривали тихо и важно, все дышало религиозной монастырской жизнью.

Только к девяти часам вечера подъехали мы к первым монастырским зданиям. Все было безмолвно, и чтобы не нарушить тишину, ламы остановили наши тележки и заткнули соломой колокольчики, висевшие на лошадях. Медленно и молча проходили мы по безмолвным, пустым улицам большого монастырского города. Луна уже скрылась, но небо было так чисто и звезды так ярко светили, что мы хорошо могли разглядеть бесчисленные домики лам, расположенные на скате горы; над ними, как гигантские фантомы возвышались буддистские храмы с их странною, но величественною архитектурою. Повсюду царствовала глубокая тишина, вызывавшая какое-то торжественное настроение; только по временам раздавался лай собаки или звуки морской раковины, заменявшие бой часов.

Наконец мы подъехали к домику, занимаемому Сандарой; он предоставил нам на эту ночь свою комнату, а сам поместился у соседа. Четыре ламы, встретившиеся нам, оставили нас не раньше, как предложив нам чай, масло, баранину и необыкновенно вкусный хлеб. Мы были сильно утомлены, но и довольны от всего сердца. Сон не смыкал очей наших; все было так странно. Мы были в земле Амдо, совершенно незнакомой в Европе, в большом, знаменитом монастырском городе Кунбуме, в ламской келье. Все казалось нам сновиденьем.

На другое утро мы встали очень рано; все вокруг нас, было еще погружено в сон. Мы молились и неиспытанные до сих пор чувства овладевали нами. Нам казалось, что мы должны весь буддистский мир привести к познанию христианской истины.

Вскоре потом пришел Сандара, неся чай с молоком, [177] сушеный виноград и здобное печенье; из маленького шкапчика он вынул красную лакированную чашку с позолоченными цветами, вытер ее краем своего шарфа, положил на нее розовую бумагу и сверху — купленные нами в городе четыре большие груши; все это покрыл он шелковым продолговатым платком, называемым ката и сказал: «этим вы должны выпросить себе жилище».

Ката или поздравительной платок, «шарф счастия», имеет в общественной жизни Тибетан весьма важное значение и мы должны сказать об нем несколько слов. Ткань его из тонкого шелку, цвет белый, с синим отливом; его длина втрое больше ширины и на обоих концах обыкновенно бахрома. Каты бывают большие и малые, дорогие и дешевые; но богач и бедняк одинаково не могут обойтиться без нее, каждый носит их несколько при себе. Когда делают визит, просят или благодарят за что нибудь, всегда раскладывают такую кату и предлагают в подарок. Двое друзей встречаются после некоторой разлуки, и первым делом их будет: подать друг другу кату. Это заменяет пожатие руки. Небольшая ката вкладывается также в письма. Народы Тибета, Си-Фаны, Гунг-Мао-Эулы и другие, обитающие на западной стране Синего озера, высоко ценят взаимную передачу кат: она считается выражением всякого доброжелательства, в сравнении с ним все лестные слова и драгоценные подарки ничего не значат, тогда как незначительная вещь, если к ней приложена ката, считается весьма важною. Если просишь кого о чем нибудь, предлагая ему дату, он не должен отказать, иначе он нарушил бы все правила приличия. Этот древний тибетский обычай чрезвычайно распространен и между Монголами, особенно в монастырях, и каты составляют главную отрасль торговли Танг-Кеу-Эуля. Тибетские послы закупают их в неимоверном количестве.

Когда мы пошли нанимать квартиру, Сандара с достоинством понес впереди нас выше упомянутую чашку. Встретившиеся нам ламы молча проходили мимо и казалось не замечали вас; только бесчисленные Шаби, молодые ученики, столь же резвые в Кунбуме, как и в других местах, смотрели на вас с любопытством. Наконец мы вошли в дом, хозяин которого сушил лошадиный навоз на солнце; завидя нас он тотчас окутался шарфом и вошел в келью, куда и мы пошли за ним. Сандара предложил ему кату и груши и разговаривал с ним на восточном тибетском наречии; мы не поняли ни одного слова. По приглашению ламы мы уселись на ковер; он угостил нас чаем [178] с молоком и сказал по монгольски, что очень рад посещению друзей из таких дальних мест и доволен, что ламы из под западного неба удостоили взглядом его скромное жилище.

Мы ответили ему: «Когда встречаешь такой дружественный прием, то кажется, что находится у себя дома». Мы разговаривали с ним о Франции, Риме, папе и кардиналах и осмотрели потом назначенное нам жилище, которое для бедных номадов, как мы, было почти роскошно. В просторной комнате был большой канг; кухня была с очагом, котлами и другою посудой; для лошади и мула был хлев.

Какая разница между этими ламами, принимающими чужих столь радушно, гостеприимно, братски, и Китайцами, этими торгашами с каменным сердцем и корыстною душою, заставляющими проезжого заплатить даже за стакан воды! В Кунбуме мы невольно подумали о христианских монастырях, где усталый путешественник находит дружеский прием и душевную отраду.

Еще в тот же день мы переселились на новую квартиру, при чем соседние ламы охотно помогали нам; видно было, что каждый с удовольствием переносит на плечах тюки. Они чисто вымели машу комнату, развели огонь под кангом и привели в порядок стойло. А когда все было убрано, хозяин сделал для всех обед, как принято по правилам их гостеприимства. Они очень верно рассуждают, что при переезде человеку некогда заниматься кухнею. Устройство нашего жилища было следующее. Входная дверь вела в продолговатый двор, обстроенный весь стойлами для лошадей; на лево был ход в другой четвероугольный двор, обведенный кругом стенами ламских кельев. Прямо против двери была келья домохозяина, называемого Акайэ, т. е. «старший брат». Он был лет шестидесяти, высок, худощав, буквально кожа да кости, хотя еще довольно бодрый; но походка была уже старческая. Тридцать восемь лет он управлял уже этим монастырем, нажил большие деньги; но употребил их для благодетельных целей, так что у него ничего не осталось, кроме домика, в котором жил. Отдавать его внаймы он также не мог, так как устав ламских монастырей не дозволяет этого, не допуская средней степени между продажей и даровой квартирой. Акайэ был так мало образован, что не умел ни читать, ни писать; за то он с раннего утра до ночи молился, перебирая четки. Он был очень добр, но на него уже мало обращали внимания: он был стар и беден. [179]

На право от него, по другой стороне, жил лама китайского происхождения, называемый поэтому «Китат-лама». Ему было семьдесятлет, но он был гораздо бодрее своего соседа и имел длинную белую бороду. Отлично зная буддийскую литературу, он говорил и писал одинаково хорошо т скоро по монгольски, тибетски и китайски; в Монголии и Китае он приобрел значительное состояние и келье его стояло несколько ящиков с серебряными слитками. Но этот Китаец был корыстолюбив, жил скупо и постоянно боялся воров. В Монголии он был главным ламою, но в Кунбуме, где так много буддистских знаменитостей, от терялся в массе. У него жил одиннадцатилетний шаби, немного своевольный, живой, но славный мальчик; учитель каждый вечер делал ему выговоры за то, что он будто не экономно обращается с чаем, маслом и светильнями.

Напротив Китат-ламы жили мы. Рядом же с нами помещался 24-х летний лама, изучающий медицину. Это был большой, не уклюжий господин с полным, широким лицом и так сильно заикавшийся, что весьма неприятно было слушать его. Он знал это и поэтому был очень застенчив; в особенности же избегал малых шаби, передразнивавших его. Иначе он был, добр и скромен.

Каждый из жильцов имел свою кухню и, по выражению лам, мы составляли четыре семьи. Хотя в каждом домике живут обыкновенно по нескольку лам, но не бывает никогда беспорядков или шуму; соседи посещают друг друга редко и каждый занимается лишь своим делом. Жильцы нашего дома встречались только при хорошей погоде. В хороший солнечный день «четыре фамилии». оставив свои кельи, выходили на двор и садились на войлочный ковер. Китаец починял свое разорванное платье; Акайэ бормотал Молитвы и притом так сильно чесал свое костлявое тело, что это слышно было за несколько шагов; медик силился распевать свои уроки не заикаясь, а мы упражнялись в тибетском разговоре.

В кунбумской обители живут до четырех тысяч лам. Ее местоположение роскошно. Представьте себе широко раскинувшуюся, глубокую долину, окаймленную горами и поросшую высокими деревьями, на которых гаркают множество сорок и ворон. По обеим сторонам выступают на покатости гор белые домики лам, различной величины; все окружены каменной оградой и при каждом из них устроена терраса. Среди массы чистых [180] красивых домиков возвышаются громадные храмы с их золотыми крышами;

Дома главных лам и настоятелей отличаются флагами на развевающихся маленьких шестиугольных башнях. Везде попадаются религиозные наречения, писанные красными или черными тибетскими буквами; ими изукрашены двери, стены, также куски холстин и лент, которые в роде флагов на длинных шестах выставлены над многими крышами. В стенах находится бесчисленное множество ниш и углублений, в которых сожигаются ладон, благоухающее дерево и кипарисные иглы. По улицам расхаживают одни ламы в красных кафтанах и желтых шапках, — вид всех серьезен и важен; они говорят мало и всегда тихо. Совершенное молчание монастырский устав не предписывает. Улицы оживлены собственно только с наступлением и окончанием церковной службы или учения в остальное время ламы остаются в своих кельях.

Кунбум, как замечано уже, один из знаменитейших монастырских городов; изо всех частей Монголии и Тибета прибывают сюда ежедневно толпы богомольцев; но особенно сильное стечение народа бывает в дни четырех годовых праздников, преимущественно же к празднику цветов.

Праздника цветов обходится в Кунбуме с большим торжеством, чем во всех других местах, даже в самой Ла-Ссе. Мы переселились в обитель на шестой день первого месяца и уже начали собираться сюда караваны; ни о чем более не говорили, как о празднике: на этот раз ожидали особенно хороших цветов; «совет искусств» уже рассмотрел их и объявил превосходными. Эти цветы выставляются в пятнадцатый день первого месяца и изображают духовная и светские лица разных азиатских народов в их национальным костюмах и с их племенными, особенностями. Фигуры, платье, ландшафты, наряды, все это сделано не из гипса или глины, но из свежого масла. Приготовления к празднеству начинаются за три месяца до него. Двадцать лам, прославившихся своим художническим талантом, работают в продолжении этого времени неутомимо; работ; эта очень трудна, потому что приходится заниматься ею зимою.

Сначала масло выжимается в воде, чтобы было крепче; потом уже начинается настоящая работа под руководством художника, приготовившего чертежи и планы групп и фигур, и управляет [181] работой и своевременно передает ее другим художникам, которые должны навести краски.

Накануне праздника наплыв богомольцев все более и более увеличивался. Кунбум не был более молчаливою монастырскою обителью, но стал шумным светским городом. Тут кричали верблюды, там хрюкали яки; на горах возвышались шатры, ибо не все приезжие находили помещение в домах. В четырнадцатый день целые массы народа совершали уже выше описанное шествие вокруг монастыря; жалко было смотреть, как это множество на каждом шагу припадало к. земле, шепча молитвы. Между этими ревностными Буддистами были, люди из отдаленнейших концов Монголии, очень грубые и неуклюжие, но неимоверно религиозные. Мы видели также Гунг-мао-эулов, или «Длинноволосых», но они не произвели на нас такого приятного впечатления, как их земляки в Танг-кеу-эуле: их дикая набожность составляла резкий контраст с мистическим настроением Монголов. Они расхаживали гордо, с откинутой назад головой и с отброшенными рукавами, у каждого была с боку сабля и ружье. Значительнейшую часть пилигримов составляли Си-фанцы, из страны Амдо. Они не так суровы и дики, как Длинноволосые, но и не так добры и прямодушны, как Монголы; благоговенье их отличалось небрежностью и скоростью; они как будто хотели высказать: «Мы здесь дома и чудеса эти насколько нас не удивляют».

Женщины из страны Амдо носят на голове шерстяные черные или серые, остроконечные шляпки, украшенные желтыми или красными лентами; волосы, ниспадающие на плечи частыми мягкими прядьями, украшены перламутром или красными кораллами. В остальному они не отличаются от Монголок; платье их также изготовлено из бараньей шкуры. Нам показалась странным, что, между богомольцами было несколько Китайцев, усердно молившихся на четках и падающих ниц одинаково с другими. Сандара объяснил нам что это купцы из города Каниа, неверующие в Будду, но притворяющиеся набожными, чтобы привлечь более покупателей и выгодное продать товары.

Пятнадцатого числа шествия около монастыря продолжались, но главное внимание было уже обращено к празднику. Вечером Сандара пришел за нами; мы отправились вместе с заикою-врачем, Китат-ламою и его маленьким шаби; старый Акайэ остался дома. «Цветы» были выставлены перед разными храмами, освещаемые дивным светом горящего коровьего масла. Большие чаши из [182] красной или, желтой меди, поставленные на пьедесталах, наполнены были маслом и заменяли лампы. Все было расположено с большим вкусом. Мы никак не могли ожидать, чтобы в степях, между полудикими народами, были такие художники. Живописцы и ваятели, которых мы до сим пор встречали в разных монастырях, не производили ничего особенного. Но теперь нам, представились дивные скульптуры, сделанные ив масла!

Эти «цветы» были чудной работы и колоссальных размеров. Они, представляли эпизоды из истории Буддизма; лица не могли быть изображены с большею верностию. Фигуры казались живыми, позиции естественною, платье настоящем; можно было тотчас узнать, какие материи хотел изобразить художник; особенно же порадовала нас отделка мехов.

Овчины, кожи: тигры; лисьи и волчьи меха изображены было до того верно, что многие дотрогивались их руками, чтобы удостовериться, не надеты ли на них настоящие меха. Будду можно было тотчас узнать на всех барельефах. На его красивом и величественном лице, отражался тип кавказского племени; это сходно с преданием, по которому Будда пришел с запада, имел белое лицо с румянцем, большие глаза, большой нос и длинные, мягкие вьющиеся волоса. Другие фигуры имели монгольский тип во всех его видоизменениях: татарский, тибетский, ся-фанский и китайские; мы заметили также головы Индусов и Негров; они были столь же верны, как и остальные, и возбуждали особенное внимание зрителей. Украшения, служившие этим барельефом рамками, представляли четвероногих животных, птиц и цветов, все из масла, в прекрасных формах и красках.

На дорогах, ведущих, из одного храма в другой, были выставлены меньшие барельефы, представлявшие войны, охоты и сцены кочевой жизни; также виды знаменитых монастырей Монголии и Тибета. Перед главным храмом устроен был целый театр, в котором лицо и декорации, словом все, было из масла. Фигуры были здесь вышиною в один фут и представляли лам, идущих на хоры для богослужения. Сначала сцена была пуста; потом, раздавались обычные звуки морских раковин и из боковых дверей выходили с обеих сторон ламы. Вслед за ними шли старшие, все в праздничной одежде. Все останавливались на минуту и опять уходили за кулисы; тем кончилось представление. Это в особенности нравилось азиатским зрителям. Мы пошли дальше, и рассматривали группы дьяволов, как вдруг [183] раздались звуки труб и морских раковин. Эго был знак, возвещающий, что великий лама, оставив свою святыню, вышел посмотреть на цветы. Он проходил мимо нас. Множество лам, исправлявших должность телохранителей, шло впереди его и разгоняло толпу длинными черными кнутиками, очищая ему дорогу. Великий лама — сан в роде архиепископа шел пешком, в сопровождении высшего клира монастырского города. Этот живой Будда, невидимому лет около сорока, был среднего роста, имел обыкновенное плоское и очень смуглое лицо, без особого выражения. Рассматривая красивые, лица Будды, он должен был сознаться, что они значительно поплатились своею красотою при многочисленных душепереселениях. Его платье было совершенно такое, как у католических епископов; на голове его была желтая митра, в правой же руке он держал жезл с крестообразным знаком; через плечо накинута была шелковая, мантия фиолетового цвета, с застежками на груди, совершенно похожая на хоровую мантию. И по многим другим вещам можно бы доказать большое сходство между католичеством и буддистским культами.

Зрители более обращали взимания на Будду из масла, чем на живого, и первый был действительно несравненно красивее другого; только Монголы выказывали свое благоговение перед ним, складывали руки и нагибали головы, ибо в такой тесноте не могли преклониться до земли.

Когда святой вернулся в свой храм, все предалось необузданному веселию. Начались песни, прыганье, пляски; все теснились, толкались и кричали до такой степени, что это вероятно раздавалось далеко в степи; в этом разъяренном весельи толпа походила на сумасшедших. Чтобы предохранить маслянные произведения, ламы держали около них факелы, к которым никто не смел подойти. Религиозная восторженность народа показалось нам уже чересчур дикою и мы, по предложению Китат-ламы вернулись домой, тем более что было уже довольно поздно.

На другой день от большого праздника не осталось и следа. Барельефы были разбитые и выброшены в ближние лощины, где имя лакомись вороны. Вся эта художественная работа сделана и выставлена была только для одного вечера. — Ежегодно делаются новые вещи. Вместе с цветами не стало и богомольцев; они молча разбрелись по своим степям.

ГЛАВА XIII. править

Предания о чудесном рождении Тсонг-Кабы. — Его апостольство в путешествие на запад. — Его свидание с главным ламой Тибета и реформа Буддаизма. — Дерево десяти тысяч изображений. — Молитвы и путешествия ко святым местам. — Ламы и христианство. — Поездка в Чогортан.

Страна Амдо лежит на юге Ку-ку-Ноора и обитаема восточными Тибетанцами, которые, как пастухи, подобно Монголам ведут кочующую жизнь. Это дикая печальная страна, пересеченная грязно-желтыми горами и лощинами, на которых нет и следа растительности. Только кое-где попадаются долины, поросшие ивами.

По ламским летописям, около половины четырнадцатого столетия, один туземный пастух, по имени Ломбо-Моке разбил здесь свой шатер на краю большой лощины, посреди которой, пробиваясь между скал, протекал ручеек. У пастуха была жена по имени Шингтса-Тсио. Они были бедны; все их имущество состояло в двадцати козах и нескольких яках. Так они жили в этой пустыне бездетно. Однажды Шингтса-Тсио пошла в ложок за водою. Вдруг ей стало дурно и она упала в обмороке на большой камень, исписанный несколькими наречениями в честь Будды Шакджа-Муни. Очнувшись, она почувствовала боль в боку и узнала, что забеременила от этого падения. В год «огненной курицы», т. е. в 1357 г., спустя девять месяцев, у нее родился сын.

Отец дал новорожденному имя Тсонг-Каба, по названию горы у подножия которой он жил уже столько лет. Мальчик имел уже при рождении седую бороду и величественное выражение лица. В его обращения не было ничего детского, и в первые же минуты жизни он заговорил громко и понятно амдоским языком. Он говорил редко но за то речи его были глубокомысленны и мудры. Когда ему было три года, он отказался от света и сделался отшельником. Его отец отрезал ему длинные красивые волосы и бросил их у дверей шатра. Из них выросло дерево, распространявшее вокруг себя приятный запах; на каждом же листе виднелись письменные знаки тибетского священного языка. С тех пор Тсонг-Каба жил в таком строгом уединении, что даже не видался с своими родителями; он удалился в самую [185] глухую страну гор, молился днем и ночью и совершенно предался созерцанию. Притом он много постился, щадил жизнь даже мельчайших насекомых, а мясной пищи не употреблял вовсе.

В то время лама из дальних стран пришел в Амдо и гостеприимно был принят в шатре Ломбо-Моке. Тсонг-Каба увидал этого пришельца, был восхищен его глубокою ученостью и святостью, упал к ногам его и просил быть ему наставником. Предание гласит, что западный лама обладал не только неисчерпаемою ученостью, но имел также особенно замечательное лицо. Его нос был велик и глаза сияли дивным блеском. Иностранец был удивлен рвением и необыкновенными способностями Тсонг-Кабы и несколько лет остался в стране Амдо, чтобы учить его. Ознакомив ученика с наукою знаменитейших святых запада, он заснул в горах на камне и не встал более.

Тсонг-Каба жаждал теперь еще больше религиозного образования. Покинув родину он отправился на запад, изучать истины веры в их источниках. С посохом в руках странствовал он, и сердце, его было наполнено сверхъестественными чувствами. Прежде всего он пошел на юг и с большим трудом добрался до границ китайской провинции, Ю-нан, оттуда он направился на северо-запад, вдоль течения большой реки Яру-Дзангбо. Наконец он достиг до святого города царства Уй (Уй значит по тибетски середина, центр. Этим именем называют центр Тибета, провинцию, главным городом который Ла-Сса.). Он хотел продолжать оттуда свой путь, но появившийся ему в сиянии Ла. т. е. дух, запретил ему это, сказав: «О, Тсонгь-Каба, все эти страны принадлежат к большому государству, назначенному тебе. Здесь ты должен объявить, людям свитые обряды и молитвы и здесь обнаружится последнее переселение в твоей бессмертной жизни».

Тсонг-Каба; последовал этому небесному голосу, вступил в «страну духов», т. е. в Ла-Ссу, и поселился в отдаленнейшей; частя города. Вскоре около него собрался кружок учеников и приверженцев; новое учение и новые обряды, вводимые им в церковное богослужение, возбудили всеобщее внимание; Через некоторое время он смело выступил реформаторам и начал борьбу со старым культом. Число его, последователей быстро [186] возрастало; они носили желтые шапки, для отличия от приверженцев старой секты, носивших красные.

Царь Страны Уй и Шакджа или живой Будда, начальник ламской иерархии, выступили против новой секты, производившей такое волнение. Шакджа пригласил к себе реформатора, чтобы убедиться, действительно ли новое учение так величественно и чудесно, как утверждали его последователи. Но Тсонг-Каба не пошел к нему. Похвалы его приверженцев и внимание массы сделали его гордым. Тогда Будда Шакджа сам решился побывать у «маленького ламы из провинции Амдо», как величали реформатора его противники. Во всем блеске своего сана он отправился в келью Тсонг-Кабы; но когда он вступил на порог, высокая митра упала с его головы. Это было предзнаменованием триумфа для желтых шапок. Реформатор сидел на войлоке, с перекрещенными ногами и почти не обращая внимания на вошедшего Шакджу, перебирал свои четки. Не смотря на то, живой Будда сам начал разговор, стараясь доказать превосходство старого культа перед новым. Тсонг-Каба, не удостоив его даже взглядом, прервал его речь и сказал: «Ничтожный! как ты жесток. Ты пальцами своими убиваешь вошь, я слышу ее вопли и стоны и это печалит меня».

Шакджа действительно поймал в ту минуту вошь и вопреки учению о душепереселении убил ее. Он не знал, что ответить, пал ниц перед Тсонг-Кабой и признал его превосходство.

С тех пор реформы не встретили более препятствий; они были введены в целом Тибете и мало по малу распространились и по Монголии. В 1409 году Тсонг-Каба основал знаменитый монастырь Калдан, в трех милях от Ла-Сси, считающий теперь в своих зданиях до 8,000 лам. Душа его, избранного после рассказанного столкновения с Шакджей в Будды, оставила землю в 1410 году и вернулась в небесное жилище, в рай неизреченных блаженств и наслаждений. Тело его покоится в калданском монастыре, обитатели которого рассказывают, что оно также свежо, как при жизни и чудотворно держится в воздухе, не прикасаясь земли. Иногда он разговаривает с ламами, сделавшими большие успехи на пути усовершенствования; но только им одним понятна речь его; другие ничего не слышат.

Кроме реформы литургии, Тсонг-Каба ознаменовал свою жизнь еще новой обработкой сборника буддистского учения, [187] Составленного Шакджою-Муни. Его важнейшее сочинение: Лам-Рим-Тсиен-Бо, т. е. «Путь к постепенному совершенствованию».

Новизны, введеные Тсонг-Кабою, имеют некоторое сходство с католицизмом. У Буддистов находим жезл, епископскую шапку, хоровую мантию, два хора с очередным пением, псалмы, кадильницу с пятью цепями, благословенья, при чем лама кладет правую руку на голову Верующего; далее введены у них четки, безбрачность духовенства, духовные упражнения, почитание святых и посты, процессии, литании и святая вода. Мы не нашли в стране положительных доказательств, все ли эти обряды заимствованы у христианства. Но нельзя сомневаться, что оно имело на них сильное влияние.

В четырнадцатом столетий, во время господства Монголов, многие Европейцы ездили в Азию; татарские же завоеватели отправляли посольства в Рим, Францию и Англию. Величие Католичества конечно производило на них глубокое впечатление, и воспоминание об нем они увозили в свои степи. Известно также, что в тоже время монахи разных орденов предпринимали путешествия в татарские страны, с целью евангельской проповеди; быть может, некоторые из них добрались до Тибета, Си-фана и посетили Ку-ку-Ноорских Монголов. Иоанн дэ Монтекорвино, пекинский епископ, научил многих монгольских лам хоровому псалмопению и познакомил их с обрядами католической церкви. Тсонг-Каба жил именно в то время, когда христианство проникло в среднюю Азию; этим, быть может, объясняется большое сходство буддистских обрядов с католическими. Легенда о Тсонг-Кабе, слышанная нами на его родине, из уст многих лам, кажется подтверждает это предположение: по свидетельству их это была личность, отличающаяся умом и благочестием; его учителем был иностранец из западных стран, с длинным носом, по всему вероятию Европеец, католический миссионер, которых тогда не мало путешествовало по Азии. Нет ничего удивительного; что в предании сохранились черты европейского лица. Когда мы были в Кунбуме, ламы часто примечали наши лица, говоря, что мы уроженцы тех стран, из которых происходил учитель Тсонг-Кабы. Легкое введение им реформы доказывает, что старый буддистский культ был уже тогда подрыт в своем основании.

Реформа Тсонг-Кабы распространилась по всем странам между Гималаем и русскою границей до китайской стены, проникла [188] даже в некоторые провинции Небесного царства, именно в Кан-Су, Шан-Си, Пэ-че-ли, и во всей Манджурии. Бонцы (китайские попы) остались при прежних верованиях и только кое-где приняли некоторые нововведения; между ламами отличают желтых и серых; первые принадлежат к новой церкви, вторые к старой. Но обе секты, а вместе с ними и бойцы, считают себя пленами одной семьи и живут в мире и согласии.

Страна Амдо была прежде мало известна и не имела никакого значения; но со времени реформы Буддаизма она прославилась во всем ламском мире и многочисленные толпы богомольцев постоянно странствуют к горе, где родился Тсонг-Каба. Мало по малу выстроился там нынешний цветущий город Кунбум, что по тибетски значит: «десять тысяч изображений». Название это относится к дереву, выросшем, будто бы, из волос Тсонг-Кабы, и на каждом листке которого виднеются тибетски письмена. — Нас спросят, что мы думаем об этом чудном дереве, существует ли оно, видели ли мы его и какие на нем листья?

Дерево «десяти тысяч изображении», существует по сие время. Мы так много слыхали об нем во время нашего путешествия, что очень желали видеть его. У подошвы горы, на которой расположен город, недалеко от главного храма, находятся квадратное пространство, обведенное стеною; по среди его стоит дерево и ветви его видны еще за оградой. Особенно внимательно осматривали мы листья, и были в высшей степени удивлены, увидев на каждом листе отчетливо образовавшиеся тибетские письменные знаки. Они, вечно зелены, иногда светлее, иногда темнее самого листа. Мы подозревали обман со стороны лам, но не могли чего открыть, как тщательно не доискивались. Все знаки были в такой же естественной связи с листьями, как их жилки. Их расположение и место не на всех листьях одинаково; то они в середине, то на краю, то внизу, то по бокам; на молодых не вполне развернувшихся листьях они показываются полуразвитыми. Подобные же знаки виднеются и на коре пня и ветвей, которая лупится, как у платана. Снявши верхнюю кору, на нижней, молодой мы также заметили знаки, но не так ясные и, что всего более поразило нас, — вовсе не схожие с теми, которые видны на старой коре. Мы со всевозможным тщанием осматривали дерево, не подметим ли какого-либо обмана, но напрасно: тут на самом деле не было подлога.. Пусть другие, более искусные чем мы, объяснят это странное явление; мы ничего более не можем сказать, [189] кроме того, что видели. Многие, быть может будут смеяться над нашим неведением, но справедливость наших слов несомненна.

Дерево десяти тысяч изображений или знаков показалось нам очень старым. Ствол его, который трое людей едва в состоянии обнять, не выше восьми футов; его ветви не подымаются вверх, но расходятся в стороны подобно перьям птичьего хохла и многолистны. Иные сами отпадают от старости и сухости. Листья вечно зелены. Дерево красного цвета и очень приятного коричневого запаха. Ламы говорили нам, что летом, на восьмом месяце, дерево обсыпано большими пунцовыми цветами; также уверяли нас, что нигде нет другого подобного дерева. (Предание о происхождении этого чудного дерева из волос Тсонг-Кабы напоминает подобное же китайское. Святой схимник, вечно бодрствовавший и молившийся, не мог преодолеть сна, так что иногда глаза его невольно закрывались; в святом гневе он отрезал себе веки и бросил их на землю. Из них, по воле бога, вырос чайный кустарник, листья которого сохранили форму век с ресницами и имеют свойство прогонять сон.

Факт, что дерево десяти тысяч знаков знают единственно в Тибете, напоминает иной подобный случай, описанный Гумбольдтом. В своих Ansichten der Natur, 3-te Ausg., S.168, он приводит знаменитое охромообразное дерево руки Макпальпохиквагунтль Мексиканцев (от macpalli — распростертая рука), которое зовется Испанцами Arbol de las Manitas. Это Cheirostemon platanodes с сросшимися тычинками, которые выдаются из прекрасных пурпуровых цветов как рука или птичья ножка. «Во всех свободных мексиканских штатах», пишет Гумбольдт, «находится только одно такое дерево, единственный ствол этого вида, переживший много столетий. Думают, что он был посажен здесь лет 500 назад Толукскими царями, привезенный из далека. Место, на котором он стоит, я нашел в 8,280 футов над уровнем моря. Почему нет другого такого дерева? Откуда привезли толукские цари молодую ветвь или семена его? Также удивительно, почему его век в садах Монтэзумы в Гуакстепэке Хаполтэпеке и Истапалапане, остатки которых сохранились еще до сих нор. Удивительно также, что „дерево руки“ не вошло в атлас естественных наук, составленный по повелению Незагуалькойотля, царя Тецкука, за полстолетия до прихода туда Испанцев. Уверяют что „дерево руки“ ростет дико в лесах Гватемалы».)

Все старания привить его в другом месте остались неуспешны, хотя, ламы разных тибетских и монгольских монастырей много трудились над пересаживанием его в своих странах.

Император Ханг-Ги, будучи однажды в Кунбуме на [190] богомольи, велел выстроить над чудо-деревом серебряный нанес — главному же ламе он подарил вороную лошадь, которая, как гласит преданье, могла пробежать в день тысячу китайских миль (ли). Лошадь давно околела, но седло ее бережется с большим почтением в одном из храмов и показывается как редкость. Ханг-Ги пожертвовал также большие суммы на содержание 350 лам.

Кунбум поддерживает свою далеко распространенную славу: в нем живут многие ученые и все ламы ведут строгую жизнь. Вообще принято, что лама всю свою жизнь должен учиться, на том основании, что богословские науки неисчерпаемы. Учащиеся разделяются на четыре категории или, по нашему, на 4 факультета, смотря потому, какую отрасль наук кто изберет себе.

Первый факультет — мистицизма, где преподаются правила созерцающей жизни, разъясняемые примерами из жизни и деяний буддистических святых. Второй факультет — литургический. Ученикам объясняют религиозные обряды, преимущественно все, касающееся церковной ламайской службы. Третий факультет — медицинский, посещающие его изучают все четыреста сорок болезней человеческого тела, занимаются ботаникой и приготовлением лекарств. Четвертый факультет — молитв; он считается самым важным, приносит больше прочих дохода и потому более всех посещаем. Обширные книги, до которым преподают на последнем факультете, разделяются на тринадцать отделов, представляющих столько же степеней в ламайской иерархии. Место, занимаемое учеником в школе или в хоре, определяется курсом теологических книг, которые он прошел. Из множества лам многие уже поседевшие сидят в последних рядах, тогда как молодые но прилежные студенты занимают первые места. Для достижения разных степеней по факультету молитв требуется только изустное знание обширных молитвенников. Когда кандидат считает себя достаточно приготовленным, он представляется своему главному ламе, и подносит ему красивую кату, тарелку с изюмом и несколько унций серебра, соответственно желаемой им степени. Подобные же подарки получают и экзаменаторы.

Перед главным храмом монастырского города находится большой квадратный двор, выложенный весь каменными плитами; стены его украшены исписанными колоннами и статуями. Здесь собираются все, принадлежащие к факультету молитв. Час преподавания возвещается звуком морской раковины, раздающимся [191] далеко в окружности. Все садятся на поле рядами, соответственно своей степени, под открытым небом. Зимою они переносят холод и снег, летом — жару и дождь; только учителя, сидящие на возвышена, в роде кафедры с навесом, защищены несколько от непогоды. Довольно интересно смотреть на собравшихся тут лам, в, их красных шарфах и желтых шапочках, сидящих так близко друг к другу, что закрывают собою все вымощенное пространство. Когда несколько студентов ответят на заданный всем урок, профессор излагает и разъясняет его; но эти объяснения обыкновенно столь же темны и непонятны, как и самый текст. Никто этим не смущается, потому что учение считается тем более важным и глубоким, чем оно темнее и запутаннее. Пред окончанием лекции один из студентов должен защищать какой-нибудь тезис и каждый имеет право возражать ему. Эти прения напоминают отчасти диспуты средневековых схоластиков. По обычаям Монастыря, витязь становится на плечи побежденных и обносится кругом стен школьного пространства. Однажды Сандара вернулся из школы с торжественным лицом; он окончательно победил на диспуте своего противника в важном вопросе: почему и другие птицы не мочатся. Мы приводим этот факт, чтобы указать ход преподавания. Несколько раз в году является в школу живой Будда и сам разъясняет некоторые запутанные вещи; его изложения и комментарии в сущности не лучше профессорских, но считаются весьма важными и выслушиваются с благоговением. Во всех школах употребляется один тибетский язык, как в разговоре, так и в письме.

Монастырские наказания тяжелы и надзор очень строг. В часы ученья, молитв и хорового пения, блюстители порядка стоят, опираясь на свои железные палки, и зорко следят за благочинием. Никто не смеет разговаривать, или мешать другому; малейшее преступление наказывается, первый раз — выговором, а при повторении — смотритель с железною палкою напоминает провинившемуся его вину, не обращая внимания ни на седые волосы, ни на молодость иных шаби. Монастырская полиция состоит из трабантов ламского звания, носящих серые сюртуки и черные шапочки. Днем и ночью они ходят по улицам с длинными кнутами и всегда готовы восстановить нарушенный порядок. Где авторитет трабантов прекращается, преступление наказывается тремя судьями из лам. Вор наказывается изгнанием из [192] монастырского города, после предварительного клеймения щек его раскаленным железом.

Буддистские монастыри имеют много сходства с христианскими, но во многом и отличаются от них. Так, например, устав и наказания одинаковы для всех лам, но относительно имущества, между ними найдешь все переходные степени от нищенства до величайшей роскоши. Мы видели в Кунбуме нищих лам, в изорванном платье, просящих как милостыню горсть ячменной муки у дверей своих богатых собратий.

Каждые три месяца все ламы без различия получают от своего монастыря известное количество муки, конечно, весьма незначительное. Поэтому охотно принимаются добровольные пожертвования богомольцев; но они зависят от случая и на них никто не может рассчитывать как на верный доход; иные ламы получают пустую долю из них, потому что они распределяются между ними по их ученым степеням.

Пожертвования состоят обыкновенно из чая или денег. Пилигримм, желающий сделать пожертвование чаем, идет к начальнику монастыря, подносит ему кату и объявляет, что хочет угостить братию чаем. Угощение бывает или общее, и тогда пользуются им все ламы без исключения; или частное, когда оно делается только для одного из четырех факультетов, смотря по выбору и желанию пилигримма.

Положим, богомолец жертвует общий чай. Утром, после молитвы, настоятель объявляет ламам, чтобы они не расходились. Являются сорок шаби, избранные по жребию; они приносят из кухни большие сосуды, наполненные чаем и молоком, обходят все ряды лам и каждый, почерпнув полную чашку, пьет, закрывая лицо концом шарфа, чтобы не было видно, что он занимается пустым делом на таком важном месте. Каждому ламе достается обыкновенно по две чашки. По щедрости жертвователя, чай бывает слабее или крепче. Иногда к нему подается по куску масла или даже по пшеничному пирожку.

После угощения, лама-настоятель торжественно объявляет имя пилигримма, имеющего заслугу в угощении святой семьи Будды. Большею частью последний находится тут же; он падает ниц перед ламами, которые, запев духовный гимн, обходят кругом него, и подымается только тогда, когда уже все удалились. При таких пожертвованиях на долю каждого ламы достается немного; но богомольцу все таки стоит не дешево угостят чаем [193] четыреста тысяч лам; простой чай обходится в Кунбуме в пятьдесят унций серебра.

Денежные подачи стоят еще дороже, потому что почти никогда не обходятся без общего чаю. После молитвы председательствующий лама объявляет, что богомолец из такой-то страны жертвует на общество столько-то унций серебра и что на каждую голову приходится по стольку-то. Ламы отправляются в кассу и каждой получит свою долю. Подачи и жертвоприношения приятны ламам во всякое время, но главный доход они получают в четыре годовые праздника, потому что тогда толпы богомольцев многочисленнее обыкновенного. По окончании вышеописанного праздника цветов, пребывавший тогда в Кунбуме царь Суниута пожертвовал монастырю шестьсот унций серебра и чай с маслом и печеньем. Восемь дней продолжалась эта трапеза, стоившая ему около 8,000 рублей.

При раздаче пожертвований важных лиц присутствует живой Будда. В корзинке, украшенной цветами и лентами, ему подносят слиток серебра в пятьдесят унций, кубок желтой или красной шелковой материи, дорогую обувь и митру; все это покрывается катой.

Богомолец падает ниц перед ступенями престола, на которых сидит Будда и ставит у ног его корзинку с подарками. Один шаби берет все это и от имени Будды, величественно сидящего на троне, передает благочестивому кату.

Кроме этих жертвований ламы имеют еще другие доходы. Иные держат коров и продают молоко и масло; другие берут подряды на угощение общим чаем: многие тоже занимаются ремеслами: портняжеским, красильным, сапожническим, шапочным и т. под. В Кунбуме есть также ламы-торговцы, выписывающие товары из Танг-кэу-эуля или Си-нинг-фу и продающие их тут с значительным барышом. Иные ламы зарабатывают деньги путем более соответствующим их духовному сану: они списывают разные теологические сочинения или печатают их.

Тибетский шрифт идет горизонтально и слева на право. Слова можно бы составлять из букв, как у нас в Европе, но они не печатают подвижными наборными литтерами, а стереотипом, с маленьких деревянных досок. Тибетанские книги похожи на большую колоду игорных карт, из которых каждый лист напечатан по обеим сторонам. Они не переплетаются и не сшиваются, но кладутся между двух деревянных досок и [194] обвязываются желтою лентой. Кунбумские издания не красивы, буквы и печать неотчетливы и нечисты и много уступают книгам, выходящих из императорской типографии в Пекине. За то рукописные издания великолепны, буквы красивы и четки, попадающиеся в них рисунки превосходны. Ламы не пишут, как Китайцы, кистью, но бамбуковыми палочками, которые чинят, как мы перья; их медные чернилницы похожи на табакерки с ободком; чернила же налиты в них на хлопок; чтобы бумага не пропускала чернила, они клеят ее не квасцами, как Китайцы, но составом из воды и одной десятой доли молока, чем вполне достигают цели.

Бородатый Сандара не принадлежал ни к одной из этих категорий; его ремеслом было надувать чужих, посещавших монастырский город из благочестия или для других целей. Особенно удавалось ему это с Монголами, которым он часто служил стряпчим и проводником. При его ловкости и уменьи говорить, ему обыкновенно удавалось получать от них разные поручения. В Кунбуме он пользовался не завидною славою; многие даже намекали нам, чтобы мы берегли перед ним свои кошельки. Также узнали мы, что за разные плутни его выгнали из Ла-Сси, после чего он несколько лет скитался в Ссе-Чуэне и Кан-Су комедиантом и предвещателем. Это нисколько не удивило нас, ибо мы уже не раз заметили в его обращении что-то комедиантское. Однажды вечером он был очень весел, мы заговорили о его похождениях и он начал рассказывать нам свои приключения.

«Я был десять лет в Ла-Ссе, в монастыре Сэра; вдруг я стал скучать по родине и не мог освободиться от мечты, чтобы как можно скорее вернуться в свои Три долины, Наконец тоска моя так усилилась, что я не мог более оставаться и вышел из Вечной святыни еще с четырьмя ламами, возвращавшимися на свою родину Амдо. Мы направились не на восток, а на юг, ибо там степи более обитаемы. Мы шли скоро, опираясь на свои железные палки, с котомками за плечами; вечером мы останавливались в черных шатрах или ночевали под открытом небом, как случалось. В Тибете, как вы знаете, все горы да спуски; это было летом, но мы должны были часто топтать снег; ночи были холодные, а днем несносная жара. Но мы весело продолжали путь и были в хорошем расположении, особенно когда пастухи в черных шалашах наделяли нас [195] бараном или большим куском масла. В горах мы видели тоже много странных зверей. Раз мы нашли зверка небольше кошки, с волосами, твердыми как железо. Увидя нас, он свернулся в шар и тогда не видно было ни головы его, ни ног. Эти зверьки сначала пугали нас; мы не знали, что с ними делать, потому что в молитвенниках ничего не сказано об них. По немногу мы преодолели страх и развернули один шар; но как мы удивились, когда оттуда высунулось лицо, похожее на человеческое. Мы убежали от него с криком, скоро однако привыкли к этим маленьким зверкам и скатывали их с гор. Мы видели там также необыкновенных червей. Однажды мы отдыхали у ручья, протекающего посреди кустарника и травы и заснули. Вы знаете, что лама с желтой шапкой не носит брюк, а только длинную рясу. Когда мы проснулись, наши ноги были усеяны серыми червями, длиною в палец, которых нельзя было оторвать от тела. Но они скоро распухли, стали толсты и круглы и потом сами отвалились. О, Тибет, это удивительная страна; кто не путешествовал по нем, тот не поверит всем этим рассказам!»

Мы сказали Сандаре, что его рассказ совершенно правдоподобен, ибо ежи и пиявки водятся тоже в Европе. Он продолжал:

«До злой горы все шло хорошо. Она очень высока и покрыта ельниковым лесом и колючими деревьями. Мы целый день отдыхали в одном черном шатре. Вечером была хорошая, ясная погода. Двое из наших сказали: Перейдемте лучше гору ночью, днем будет очень жарко. Мы, остальные, думали, что ночь предоставлена диким зверям, а не людям, и потому не согласились. Они отправились вдвоем, мы же вышли только на рассвете. Еще не взобрались мы на злую гору, как я закричал: Тсонг-Каба, я нашел железную палку! Она принадлежала нашему спутнику Лобзану. Наконец мы дошли до вершины; тут мы остолбенели и вскрикнули от ужаса. Здесь лежала еще одна палка и кругом ламское разорванное платье, человеческие кости и куски мяса. Оба наши спутника были растерзаны волками или тиграми. Я заплакал как дитя, и веселье пропало».

"Через три месяца после выхода из Ла-Ссы мы были на границе Китая, где расстались. Оба ламы из Амдо пошли на север, а я перешел великую каменную стену и очутился в провинции Ссе-Чуэн. В одной гостиннице я встретился с группою комедиантов. Они пели всю ночь, пили рисовое вино и весело [196] разговаривали. Старший комедиант сказал мне: «В стране Ссе-Чуэн нет лам. Что хочешь ты здесь делать с твоим красным сюртуком и желтой шапкой?»

«Ты говоришь дело, в ламской стороне хорошо быть ламою, а в комедиантской стороне — комедиантом. Хотите вы меня принять в свою группу?»

«Отлично, великолепно! закричали все, ты принадлежишь к нашей группе. Все поклонились мне, а я ответил на эту вежливость по тибетски, высунув им язык и почесав себе за ухом. Сначала я принял эго шутя, но потом увидел, что мне действительно ничего другого не остается, как быть комедиантом. Так и случилось. На другое утро я снял с себя духовное платье. Изучением молитв память моя развилась, так что я легко изучил мои роли и вскоре стал хорошим артистом. Мы целый год давали представления в Ссе-Чуэне; потом комедианты отправились в Юн-нан, а мне захотелось опять навестить мою родину. Два года я был в дороге, потому что везде останавливался и давал представления, что доставляло мне хороший доход. В Лан-Чеу я купил хорошего осла и ехал на нем с одиннадцатью унциями серебра в деревню, где был мой родительский дом. Мои земляки восхищались моею ловкостью, но я не долго оставался комедиантом, ибо слезы моей матери тронули меня. Я сказал ей: „В святом писании сказано, что лучше почитать отца и мать, чем служить духам неба и земли. Скажи мне мать, что мне делать; я послушаюсь тебя“. Она хотела, чтоб я опять сделался ламою. Я поклонился ей три раза и сказал: „Когда мать велит, нужно слушаться; почитание родителей — основа всякой хорошей науки“. Когда я переводил вам десять заповедей Иеговы, я заметил, что и там четвертая гласит: почитай отца твоего и мать твою. Поэтому я опять надел духовное платье, пошел в Кунбум и стараюсь быть святым».

При этих последних словах мы с трудом подавили смех, закусив губы. Теперь нам стала понятна его наклонность к разным китайским обычаям и нравам.

Закон Тсонг-Кабы запрещает ламам употребление чесноку, водки и табаку. Чеснок они не должны есть, потому что неприлично лежать перед образом Будды с нечистым дыханием и портить благоуханье, распространяющееся от сожигаемого перед ним фимиама; водка возбуждает страсти и помрачает ум; куренье же табаку располагает к лени и отымает много времени, [197] которое лучше употребить на молитвы. Не смотря на то, многие ламы курят табак, напиваются водки до пьяна и приправляют ячменную муку чесноком; но они должны это делать тайно, чтобы про это не узнало начальство. Сандара был в Кунбуме коммиссионером китайских купцов, продававших запрещенные вещи.

Нескольке дней после праздника цветов мы снова прилежно занялись изучением тибетского языка и переведи часть священной истории, до апостольских времен. Касательно Сандары мы вполне убедились, что своим расположением к христианскому учению и частым крещением, которым мы так восхищались в Танг-кеу-эуле, он разыгрывал только комедию; в его глазах всякая вера была лишь хитро придуманным средством, которым умные люди обирают дураков, а добродетель считал он только выдумкою.

Сандара говорил много с другими ламами о христианском учения и скоро обратили внимание на нас, «двух лам Иеговы». И без того мы никогда не падали ниц перед Буддой, молились три раза в день, но не по тибетски, разговаривали между собою непонятным для всех языком и опять-таки знали по тибетски, монгольски и китайски. Нас часто стали посещать и каждый раз гости заводили разговор о религиозных предметах. Но между всеми, с которыми мы познакомились, ни один не был таким скептиков, как Сандара; все истинно веровали и были на самом деле религиозны; многие старательно изучали основные правила христианства. Мы излагали им предмет историческим путем, чтобы отстранить всякие споры. Во время наших дальних и долгих путешествий мы вообще убедились, а в особенности подтвердилось это наше мнение в Кунбуме, что язычников не убедишь одними учеными диспутами; их нужно учить и наставлять.

Частые посещения лам и расположение их к христианской религии не нравились Сандаре и почти невозможно было ладить с ним. Мы поэтому примкнули к нашему соседу, молодому, очень добродушному медику, который знал также несколько по тибетски. Но относительно христианства он был нерешителен, не хотел бросить Буддаизма, молился то Тсонг-Кабе, то Иегове и приглашал нас исполнять вместе с ним его религиозные обряды. Особенно он уговаривал нас участвовать в подвиге в пользу всех путешествующих во всем мире. «Многие путешественники», говорил он, «странствуют по трудным дорогам, в особенности богомольцы и ламы; иногда они от усталости не [198] могут идти дальше и тогда мы посылаем им в помощь бумажных лошадей».

Он пошел в свою келью и принес несколько кусочков бумаги: на каждом был нарисован оседланный скачущий конь.

«Этих лошадей мы посылаем путешествующим», продолжал медик, «завтра именно мы отправляемся на высокую гору, в 30 ли (3 милях) отсюда, помолимся там и разошлем лошадей во все стороны. Ветер уносит их, волею Будды они превращаются в живые лошади и путешественник может сесть на них».

Наш сосед вполне верил в это, прилежно работал всю ночь, стараясь приготовить их как можно более и на завтра, не смотря на мятель и вьюгу, отправился еще с несколькими ламами. Вечером он вернулся весь прозябший, но радуясь тому, что буря разнесла его лошадей во все концы. Для этого доброго дела назначен 25-ый день каждого месяца, но каждому предоставлено помогать таким образом путешественникам, или нет. За то в другом молебствии, бывающем каждого 28-го числа, должны непременно участвовать все ламы. Наш медик предсказал нам беспокойную ночь и был прав: наш сон прерван был раздающимся над нами, будто бы в воздухе, шумом и гулом, постоянно усиливавшимся. Мы наскоро оделись и вышли из кельи; старый Акайэ сидел на дворе и молился на четках. Он вызвал нас влезть на плоскую крышу дома; сделав это, мы были поражены необыкновенным зрелищем. На всех домах укреплены были на шестах красные фонари; ламы, одетые по праздничному, в желтых шапках, сидели на крышах и медленно пели молитвы. На нашей крыши мы нашли медика, Китат-ламу и его шаби, поющих усердно. Бесчисленные фонари, с красным, фантастически сверкающим светом, раздающееся на крышах духовное пение 4000 лам, к тому же звуки труб и морских раковин — все это производило необыкновенное впечатление.

Акайэ объяснил нам, что этими молитвами прогоняют злых духов. «В былое время» говорил он, «бесы часто появлялись в этой стране: люди и животные от них заболевали, коровы не давали молока; они пробирались даже в кельи лам и нарушали храмовое пение. Ночью они толпами собирались в близком овраге, кричали и стонали не человеческим голосом. Наконец один благочестивый монах придумал эти ночные молитвы и с тех пор не стало более злых духов; если же некоторый и [199] появится, то он не причинит большого вреда; да и без того он ничего не может сделать доброму ламе».

Вдруг пение на крышах утихло, и раздались звуки труб; ударили в колокола, послышались протяжные звуки морских раковин, били в барабаны, все в диком беспорядке и с тремя промежутками. К тому же все 4000 лам заревели вдруг, как дикие звери и подняли несносный крик. Тем кончилось молебствие; фонари потухли, ламы возвратились в кельи и все опять успокоилось.

Мы пребывали в Кунбуме уже более трех месяцев. Буддистское духовенство было к нам расположено, начальство благоволило; но мы не исполняли одного пункта устава относительно одежды, и строго соблюдаемого всеми. Чужой лам, остающийся в Кунбуме лишь короткое время, может одеваться как хочет. Но кто долго имеет сношения с монастырем и желает остаться тут на продолжительное время, должен носить ламское платье а именно: красный сюртук, маленькую куртку без, рукавов, красный шарф и желтую шапку.

Раз начальник, наблюдавший за порядком и имевший право наказывать за преступления, послал сказать нам, чтобы мы одевались по предписанию. Мы ответили, что мы не Буддисты и потому не обязаны носить духовное платье Кунбума; если однако нельзя делать исключений, то мы готовы оставить монастырь. Через несколько дней Самдаджемба вернулся с пастбища с нашими тремя верблюдами и как раз во время. Мы получили вторичное побуждение. Посол объявил, что исключение не может быть допущено; но начальству очень жаль, что наша «возвышенная и святая вера» не дозволяет нам носить предписанную одежду, и так как оно желает видеть нас вблизи, то и предлагает нам переехать в Чогортан, где можем одеваться как нам угодно.

Мы часто слыхали об этом маленьком монастыре, находящемся только в полумили от Кунбума; это летнее местопребывание студентов медицины, которые перед наступлением осени собирают по горам лечебные травы. В остальное время года большая часть домов необитаемы; только немногие ламы остаются здесь, чтобы вести уединенную, созерцательную жизнь, и эти живут в пещерах скал.

Приглашение переехать в Чогортан было нам весьма приятно, потому что приближалось хорошее время года. Мы купили кату [200] и чашку с изюмом для поднесения ламе, управляющему Чогортаном. Он дружески принял нас и велел приготовить квартиру.

Угостив на прощание чаем старого Акайэ, Китат-ламу и медика, мы переехали в Чогортан.

ГЛАВА XIV. править

Ламский монастырь Чогортан. — Ламы-схимники и ламы-пастухи. — Основные правила буддистской веры. — Черные шатры. — Нравы и обычаи Си-фанов. — Як или тибетский вол. — Ламская летопись о происхождении народов. — Наше пребывание в Чогортане.

Был уже Май месяц, но на берегу реки в долине Чогортана мы застали лед и еще нигде не было зелени. Довольно толстый лама повел нас в отведенную нам комнату, где еще накануне помещались телята; но все-таки это была самая лучшая изо всех.

Местоположение Чогортана очень живописно. Дома стоят у подножья крутой горы, отеняемые старыми деревьями, на которых гнездятся вороны и коршуны. На пруду ламы построили много плотин, чтобы вести воду к Чу-корам, т. е. «молитвенным мельницам». Дальше в долине и на холмах стоят шатры Си-фанцев; там и сям пасутся козы и яки. На крутизне горы, почти в недоступных местах, живут пятеро лам, предавшихся полному отречению от мира. Одни из них живут в пещерах, другие в деревянных хижинах, укрепленных на горе подобно ласточкиным гнездам; без лестниц нельзя ни войдти к ним, ни выйдти оттуда. Один из этих пяти даже прервал все сношения с людьми; необходимые съестные припасы привязываются к веревке, посредством которой он подымает их в высоту. На вопросы, почему собственно они ведут такую жизнь, схимники сказали, что подражают примеру некоторых святых лам, живших перед ними. Эго были добрые, простые и мирные люди, проводившие время в постоянной молитве; единственным отдохновением их был сон.

Другие ламы занимались скотоводством: они держали более [201] двадцати волов, кормили телят, доили коров, приготовляли масло и сыр. Это дело занимало у них все время, так что им некогда было молиться; имя Тсонг-Кабы они произносили только тогда, когда забуянят волы или разбегутся телята. Они часто посещали нас и внимательно рассматривали наши книги; когда же заставали нас пишущих, то забывали скот и хозяйство и внимательно следили за каждым движением наших вороньих перьев, удивляясь мелкости и отчетливости почерка.

Мы зажили в Чогортане лучше, чем ожидали; мы были совершенно свободны и не имели более дела с Сандарой: в тибетском языке мы могли уже упражняться сами и переводили маленькое сочинение: «Сорок два наставления, данных Буддой». Мы имели хорошее издание их на 4-х языках: тибетском, монгольском, манджурском и китайском. Лимы считают их сочинителем Шакджу-Муни. Книга содержит поучения и наставления к добродетельной жизни и пользуется большим почетом. Мы приводим несколько отрывков:

I. Будда, высшее из всех существ, возглашая своё учение, сказал: «В мире существуют Десять добрых и десять злых поступков. Из десяти злых три совершаются телом, четыре словом и три волей. Три преступления тела суть: убийство, воровство и осквернение. Четыре преступления речи: клевета, проклятия, бесстыдная ложь и лицемерие. Три преступления воли суть: зависть, гнев и злые мысли».

II. Будда, высшее из существ и т. д., говорил: «Злой человек, преследующий доброго, подобен сумасшедшему, который с закинутой назад головою плюет на небо: слюна не достигает неба, а падает на него же. Он подобен также тому, который противу ветра бросает пыль на людей; она не долетает до них, а упадает на него самого. Кто преследует добрых людей, сам погибнет».

III. Будда и т. д. говорит: «Двадцать вещей трудны под небом: 1. Жить в бедности и нужде и все-таки оказывать благодеяния другим, это трудно. 2. Быть богатым, иметь при том высший сан и не смотря на то заниматься религиозной наукой, это трудно. 3. Жертвовать своею жизнью и мужественно умереть, это трудно. 4. Дойдти до того, чтобы вполне понимать молитвы Будды трудно. 5. Иметь счастие родиться в мире Будды трудно. 6. Жить в сладострастии и освободиться от страстей трудно. 7. Видеть приятную вещь и не желать ее трудно. 8. Отказываться от [202] всего, что доставляет честь и прибыль трудно. 9. Не сердиться за оскорбления трудно. 10. Быть спокойным среди мирских забот трудно. 11. Многому учиться, многое исследовать трудно. 12. Не презирать невежду трудно. 13. Уничтожить в сердце надменность и тщеславие трудно. 14. Найдти добродетельного и умного учителя трудно. 15. Проникнуть тайны природы и исследовать науку трудно. 10. Не быть гордым в счастьи трудно. 17. Удаляться добродетели и желать идти по пути мудрости трудно. 18. Довести людей до того, чтобы они поступали по совести трудно. 19. Иметь всегда одинаково спокойное сердце трудно. 20. Не говорить ни о ком худое трудно».

IV. «Человек, жаждущий богатства, подобен ребенку, желающему есть мед с кончика ножа; удовольствие от сласти продолжается один миг, но боль от поранения языка очень долго».

V. «Ничего нет сильнее сладострастия. Оно берет перевес надо всем. К счастию, в мире только одна такая страсть, будь их две — ни один человек не мог бы идти путем истины».

VI. Будда сказал в присутствии всех Шарман (Шармана, по санскритски е’ра ман’ас, означает ламу-аскета, умерщвляющего свою плоть.): "Не останавливайте глаз своих на женщинах! При встрече с ними не обращайте на них внимания. Берегитесь говорить с женщинами. Если же уж должны говорить с ними, то берегите сердца свои. Ваше поведение должно быть не порицаемо. Вы должны говорить себе: Мы Шарманы, живем в этом испорченном свете но должны быть как водяные лилии, которые даже среди болот так чисты!

VII. «Человек, идущий путем добродетели, должен смотреть на страсти, как на легко загорающуюся траву вблизи большого огня. Кто любит добродетель, должен избегать страстей».

VIII. "Один Шарма на день и ночь пел молитвы. Однажды голос его был печален и грустен и сам он потерял бодрость. Будда велел позвать его к себе и сказал: «Чем ты занимался, когда жил еще в своей семье?» — «Я играл всегда на гитаре». — «Но когда струны ослабели, что было тогда?» — «Не давали тона». — «А когда они были очень туго натянуты, что тогда было?» — «Тон был не чист». — «А когда струны были натянуты правильно, что тогда было?» — «Все звуки сливались [203] гармонично». — Тогда Будда сказал: «Точно так и святое учение. Когда ты овладеешь своим чувством и уравняешь все его движения, тогда и истина сделается тебе доступною».

IX. «Благочестивый Шарма на должен поступать как як, с большею тяжестью переходящий глубокое болото. Он не смотрит ни на право, ни на лево, но спешит скорее выбраться из болота и отдохнуть на сухом месте. Когда Шармана знает, что страсти ужаснее болота и никогда не удалит взора своего от благодетеля, то он верно достигнет верх блаженства».

По этим отрывкам можно судить о содержании и духе сочинения, пользующегося большим уважением у лам и бонцев. Оно из Индии распространилось по Китаю, почти одновременно с Буддаизмом, а именно в 65 г. по Р. Хр. — Китайские летописи подробно извещают об атом.

Самдаджемба очень обленился в Чогортане и так плохо пас наших животных, что мы принуждены были прервать наши учебные занятия и стать пастухами. Таким образом мы имели случай познакомиться ближе с нашими кочующими соседями Си-фанами. Си-фаны или восточные Тибетане, такие же кочевники, как Монголы, но живут не в войлочных шатрах, а под шестиугольными палатками из черной холстины, не имеющих внутри ни кольев, ни другой опоры. Шесть нижних углов прибиваются гвоздями к земле; верхняя же часть натягивается веревками, лежащими горизонтально на высоких шестах вдали от шатра и привязанными к кольцам на другой стороне шестов. Такой черный шатер тибетских пастухов похож на гигантского паука, стоящего на высоких тонких ногах и упирающего тело об землю. Эти черные шатры далеко не так теплы и прочны, как юрты Монголов, но они легки как обыкновенные дорожные палатки; сильный ветер часто срывает их.

У Си-фанов заметно более расположения к оседлой жизни, чем у Монголов. Место, где устроены шатры, они обводят каменною стеною от 4 до 5 футов; внутри находятся красивые и прочно сложенные печи; но, не смотря на то, они не очень привязаны к таким местам. По самому пустому поводу они переносят шатер на другое место, разоряют стену и берут с собою основные камни ее, считаемые домашней утварью. Они владеют стадами овец, коз и яков, но лошадей у них мало; за то они крепче и красивее монгольских. Попадающиеся в их стране верблюды принадлежат Монголам. [204]

Длинноволосый вол (bos grunniens, Linn.), находящийся в этих странах, называется у Китайцев Чанг-мао-ниэу, у Тибетан — Як, у Монголов — Сарлиге. Его рев похож на хрюканье свиньи, но гораздо сильнее и продолжительнее. Он коренистее, толще, но меньше обыкновенного вола; его волоса тонки, длинны и блестящи; на брюхе же они почти достают до земли; его ноги тонки и вогнуты как у коз; поэтому он ловко вскарабкивается на горы и крепко держится над обрывом. Когда он весел, он как собака махает хвостом, оканчивающимся пустым концом волос (На востоке хвост этот служит метелкой, которою сгоняют мух, и тоже украшением. В Персии и Турции он стоит дорого: его носят на фуражках высшие сановники; так наз. лошадиные хвосты пашей — ни что иное, как хвосты яков.). Мясо его, молоко и масло очень вкусны. Мнение Мальте-Бруна, что в его молоке отдается сальный вкус, неверно.

Мы встречали у Си-фанов также рогатый скот обыкновенной европейской породы, но он слабее нашего и не так красив. Телята, происходящие от случки желтого быка с якковой самкой, называются карба; но они редко долговечны. Самки як очень беспокойны и их трудно доить; они стоят покойно только тогда, когда припускаешь к ним теленка. Один лама жаловался нам раз, что ночью отелилась у него корова, но теленок тотчас околел. Чтобы самка стояла спокойно, он снял с него кожу, напихал соломой, и когда ходил доить клал это чучело перед коровой, которая нежно лизала телячью кожу. Это продолжалось несколько дней, пока мать случайно не распорола брюхо детища, и спокойно съела всю солому до последнего стебелька.

Си-фанца легко можно отличить от Монгола. Черты лица его не так широки и более выразительны, характер более энергичен, походка и осанка не так не уклюжи, как у Монгола. В их шатрах вечное веселье: они поют и смеются, при том воинственны, задорны и непокорного духа. Китайских властей они не уважают, и хотя числятся подданными Китая, все-таки упорно отказываются платить подати и не исполняют императорских повелений. Иные си-фанские племена делают разбойнические набеги даже за китайскую границу и мандарины не осмеливаются выступить против них. Си-фанцы хорошие ездоки но все же не так ловки на лошади как Монголы. Они прядут нитки из [205] коровьей и овечьей шерсти и ткут из них толстые материя. Когда они сидят в шатрах около большого чайного котла, они много болтают; у них в большом ходу истории о ламах и разбойниках, также множество анекдотов и сказок.

Раз наши верблюды забились далеко в долину и щипали тернистый кустарник. Вдруг поднялся сильный северный ветер и мы укрылись в маленьком ближнем шатре, где старик разводил огонь арголами. Мы сели на яковую кожу; старик, скрестив ноги, протянул нам руку. Мы ему подали наши чайные чашки, в которые он налил чай; тему-ши, т. е. «пейте с миром», сказал он и тогда только попристальнее взглянул на нас; он казался грустным и ничего не говорил.

Мы сами сказали ему: «Ака(брат), мы в первый раз сидим в шатре твоем».

Он ответил: «Да, именно так, Я стар, мои ноги более не носят меня, а то бы я сам пришел в Чогортан подать ламе кату. Я слыхал от пастухов, что ваше отечество под западным небом. Из какой страны вы, из Самбы или Побы

«Ни из той, ни из другой, но из страны Французов».

«А, вы Фрамба? Об них я еще ничего не сдыхал. Запад так велик и в нем так много государств. Но это ничего не значит, что вы чужестранцы: мы все принадлежим к одной семье; согласны ли вы с этим?»

«Да, все люди братья, где бы они не жили».

«Конечно; но под небом живут три большие семьи. Мы, жители западных стран, принадлежим все к одной семье. Только это хотел я еще прибавить».

«Ака, не можешь ли ты нам рассказать, от кого произошли эти три большие семьи?»

«Ламы, хорошо знающие старину, рассказывают, что сначала жил на земле только один человек. Он не имел ни дома, ни шатра, потому что тогда зима не была холодна и лето не жарко; тогда не было бури, ни снега, ни дождя, чай рос дико на горах и стадам нечего было опасаться хищным зверей. У этого человека были три сына; все они жили у него очень долго, питаясь молоком и плодами. Наконец, доживши до глубокой старости, он умер. Дети не знали, что делать с трупом отца, советовались между собою, но не могли согласиться. Один хотел похоронить его в гробу, другой — сжечь, третий — положить на вершине высокой горы. Наконец они решили разделить труп на трое; каждый [206] взял свою часть и потом они разошлись. При разделе старший получал голову и руку; от него происходит Китайская семья. Оттого его род прославился в искусствах и ремеслах; все Китайцы смышленны, хитры и продувны. Второй сын получил грудь: от него происходят Тибетане, народ храбрый и смелый не боящийся смерти и непокорный. Младший сын получил нижние части тела: от него происходят Монголы. Вы долго путешествовали по восточным степям и должны сказать, что Монголы просты и робки; они не имеют ни головы, ни сердца. Их главное качество то, что они твердо держатся в стременах и хорошо сидит на седле. Теперь вы знаете, почему Монголы хорошие всадники, Тибетане — смелые воины, а Китайцы — ловкие купцы». Чтоб отблагодарить старика, мы рассказали ему историю Адама, о потопе, Ное и его трех сыновьях; это очень удивило его, ибо он никогда не мог и подумать, что земля так велика.

В Чогортане мы имели довольство во всем; мы получали молоко, масло, сыр и даже дичь с тех пор, как познакомились с одним охотником и сказали ему, что Гушо (этим почетным именем величают в Тибете лам) из западных стран едят зайцев и всякую дичь. Он подарил нам зайца, к большему изумлению одного ламы, который, увидя у нас «черное мясо», начал проклинать охотника. По здешним обычаям, лама, употребляющий в пищу зайцев, выгоняется из монастыря без дальних рассуждений. Мы объяснили ламе, что дичь можно есть как и всякое другое мясо, не оскверняя святости и охотник торжествовал. Каждое утро мы получали зайца, платя за него сорок сапэк; таким образом эта вкусная мясная пища обходилась нам гораздо дешевле чем приторная ячменная мука. Раз мы купили серну за триста сапэк, т. е. около тридцати копеек, и печь наша топилась каждый день. Мы имели тоже довольно дикой зелени. Весною, как только покажется зелень, стоит порыть пальцем и тотчас находишь множество кореньев; они длинны и тонки как пырейные; на них находятся шишковатые наросты, содержащие сладкую мучнистую массу. Хорошо вымытые и вареные с маслом они составляют очень вкусное блюдо. Другое блюдо, столь же вкусное, мы делали из растения, очень распространенного, но мало оцененного у нас, а именно из папоротника; его нужно рвать когда он очень молод и не развернут; тогда он вкусом походит на спаржу. Простая крапива не менее вкусна и заменяла нам шпинат. С месяц мы ели эту зелень; когда [207] сделалось теплее мы собирали по горам землянику а в долине белые шампиньоны.

В этой стране холода стоят очень долго и растения показываются медленно и поздно. В Июне выпадает еще снег и ветер так суров, что нужно ходить в тулупе. В начале июля наступает сильная жара, дожди льют непереставая и когда солнце выйдет из под облаков, то из земли появятся теплые пары. Сначала они видны на холмах и в долине, потом сгущаются, подымаются выше и становятся так густы, что затемняют дневной свет. Когда они наполнят воздух так, что образуют облака, то подымается южный ветер и опять польет дождь. Эта погода стоит недели две и земля находится как бы в брожении; животные почти постоянно лежат, люди чувствуют какое-то изнеможение и тошноту. У Си-фанцев эти две недели называются — временем земных паров. Когда они пройдут, трава очень быстро вырастает, горы и долины покрываются зеленью и усеяны цветами.

Наши верблюды также будто переродились; старая шерсть вылезла, они стали очень безобразны. В тенистом месте они дрожали и ночью мы должны были покрывать их войлоками. На пятый день показалась новая шерсть; это был очень нежный, краснобурый пушок и теперь некрасивые животные стали гораздо лучше; через две недели шерсть отросла по прежнему и они, имея хороший корм, скоро поправились; кроме того мы им давали ежедневно довольно соли. Выпавшую верблюжью шерсть мы променяли частью на ячменную муку, из остальной же свили веревки. Один лама обратил наше внимание на то, что путешествуя по Тибету, нам понадобятся веревки и научил нас делать их. Самдаджемба смеялся и не помогал нам, пока мы не сказали ему, что святой Павел не только был апостолом, но и кожевником. Тогда он начал прясть и сделал очень хорошие узды и недоуздки.

Летом многие ламы из Кунбума прогуливались в Чогортане и часто навещали нас. Особенно приходило сюда множество монгольских лам, которые и разбивали своя небольшие шалаши на берегу реки или на близких холмах. Они проживали тут по нескольку дней в совершенной независимости, по домашнему, не стесняясь церемониями и обрядами монастыря; они жили как номады в степи, играли и бегали как дети и боролись об заклад, по монгольским обычаям. Любовь к кочевой жизни [208] проявлялась у них так резко, что они несколько раз в день переносили шатры с одного места на другое. Иногда они оставляли их совершенно пустыми, забирали с собою котлы и ведра, уходили с веселыми громкими песнями, взбирались на высокие горы, варили там чай и возвращались только поздно вечером. В Чогортан приходили еще другого рода ламы, обыкновенно еще до рассвета. Они носили на плечах ивовые корзины, но искали не землянику или шампиньоны, а собирали испражнения стад Си-фанцев. Мы их обыкновенно называли навозниками или арголо-ламы, от монгольского слова аргол, означающего навоз, годный для топлива. Ламы, собиравшие арголы, обыкновенно принадлежали к разряду тех, которым скитанье по долинам, равнинам или горам нравилось более, чем сидеть за книгой. Они делятся на компании и работают под руководством одного начальника. К вечеру всякий приносил добычу целого дня в общий склад, расположенный на скате горы или в долине. Там навоз хорошо перемешивали, разделяли на небольшие кучки, в виде кирпича, сушили и складывали в высокие кучи, которые покрывали толстым слоем навоза; зимою арголы отвозили в Кунбум для продажи.

В Монголии, где очень мало лесов и топлива, арголы вещь немаловажная; по качеству они разделены на четыре сорта. Самым лучшим считается аргол козлиный и овечий. В нем большое количество тугого вещества, дающего на самом деле не обыкновенно сильный жар. Тибетане и Монголы употребляют его для металлических работ; железный прут очень скоро накаливается в нем до красна. По сгорании этого рода аргола остается стекловидная, прозрачная масса; она зеленого цвета, тонка, ломается как стекло и похожа на пемзу. Когда в таких арголах нет посторонних примесей, то они вовсе неоставляют золы. Второй сорт составляет верблюжий аргол; он горит большим пламенем и скоро, но не дает такой жары, как первый, потому что в нем мало вязкого, тугого материала. — Третий сорт коровий аргол; он горит легко, когда сух, дает мало дыму и составляет обыкновенное топливо в Монголии и Тибете. — Четвертым сортом считается лошадиный навоз; так как он получается от непережевывающих животных, то в нем находится много солом он дает густой дым и быстро горит, почему преимущественно годится для раскладывания огня.

Обитатели чогортанской долины, казалось бы, живут в [209] совершенном спокойствии; но на самом деле они в постоянном, опасении перед разбойниками, которые именно в 1842 году произвели здесь большие опустошения. Они напали на страну совершенно неожиданно, были вооружены ружьями и угнали стада, когда бессильные против огнестрельного оружия пастухи разбежались. Разбойники подожгли шатры, огородили захваченную скотину и взошли в монастырь. Все ламы разбежались, только схимники остались на своих скалах. Истуканы Будды были сожжены, плотины разорены, Чи-коры или молитвенные мельницы разломаны. Еще три года спустя видны были следы опустошений и храм Будды, стоявший у подножья горы, не был еще отстроен.

Когда весть об этом дошла до Кунбума, в монастырском городе произошло большое волнение; ламы подняли тревогу, вооружились и поспешали в Чогортан. Но они пришли уже поздно; разбойники скрылись, угнав стада Си-фанцев. С тех пор пастухи всегда на стороже: они вооружились и ежедневно высылают розыщиков. В Августе месяце, когда мы спокойно сидели в чогортанской кельи и вили веревки, вдруг пронесся слух, что ожидают разбойников и много рассказывали об угнанных стадах и сожженных шатрах. Монастырское правление сочло нужным послать в Чогортан одного из начальных лам, с 20-ю студентами факультета молитв, для оказания помощи в случае нужды. Они пришли сюда, созвали пастухов и сказали им, чтобы они ничего более не боялись. На другой день взошли на высокую гору, раскинули там шатры, и молились с пением и музыкою; так проведи они два дня, произнося в промежутках разные заклинания. Наконец они выстроили но горе маленькую пирамидку, выбелили ее и выкинули на ней флаг с тибетскою надписью. Устроив эту «пирамиду мира», ламы сложили шатры и возвратились в Кунбум, твердо убежденные, что теперь разбойники не могут причинить никакого вреда. Пастухи были другого мнения и оставили это место со всем своим имуществом. Но мы остались спокойно в Чогортане, зная, что когда пастухи угнали стада, нам нечего опасаться нападения разбойников.

Но вскоре Чогортан опять оживился; в Сентябре прибыли сюда медики, упражняться ботаникою; одни жили в домиках, другие раскинули шатры в тени монастырских деревьев. Каждое утро они вкупе молились, пили чай, ели ячменную муку и, подобрав сюртуки, уходили в горы в сопровождении учителей; каждый студент нес с собою обитую железом палку и маленький [210] топор, с боку же у них висела кожаная сумка с мукою; иные косили котлы, ибо экскурсии продолжались всегда до позднего вечера. Они возвращались с большими ношами кореньев, веток и трав и часто должны были защищаться от верблюдов, которые с алчностию порывались за ароматическими травами. Это ботанизирование продолжалось, около восьми суток; дней пять они употребили для разбора собранного. На четырнадцатый день каждый студент получал маленький гербарий; большая же часть собранных растений оставалась собственностью факультета; на пятнадцатый день они устроили праздник, пили чай с молоком и ячменной мукой, ели здобные пироги и баранину. Собранные в Чогортане лекарства поступают в общую аптеку Кунбума; там сушат их при умеренной температуре, толкут в порошок, и вкладывают в красные, бумажные мешочки с Тибетскими надписями. Богомольцы дорого платят за эти лекарства; каждый Монгол запасается ими, потому что верит слепо во все, что делается в Кунбуме. В его Степях находятся конечно те же растения, но что значат они в сравнении с теми, которые растут в родине Тсонг-Кабы?

Тибетские врачи, — чистые эмпирики. По их мнению человеческое тело имеет четыреста сорок болезней, не больше и не меньше. Книги, изучаемый студентами, трактуют об этих болезнях и употребляемых противу них лекарствах. Их содержание иногда темно, непонятно: в них попадаются тоже странные рецепты. Ламы не так боятся кровопускания, как китайские врачи; они часто прибегают к нему, также как и к банкам, которые они ставят таким образом: соскабливают кожу, потом прикладывают на это место бычачий рог с отверстием вверху, чрез которое они вытягивают из него воздух и замыкают его разжеванной бумагой. Они обращают большое внимание на мочу; рассматривают цвет ее и, взбив палочкою, подносят ее к уху, чтобы слушать шумит ли она, потому что, как они выражаются, «Моча иногда говорит, а иногда она нема». Искусный врач должен уметь вылечить больного за глаза, имея столько его мочу. В их практике нет также недостатка в суеверных церемониях. Но нельзя отрицать, что они владеют и многими весьма хорошими рецептами, подтвержденными опытом многих лет, которыми могла бы воспользоваться даже европейская медицина.

В конце Сентября мы услыхали что, тибетское посольство [211] прибыло из Пекина в Танг-кэу-эул и останется там несколько дней, чтобы закупить разные припасы и устроить караван. Мы также занялись приготовлением к отъезду и запаслись в Кунбуме всеми нужными припасами на четыре месяца, ибо в дороге почти ничего нельзя было достать. Мы купили пять кусков кирпичная чаю, два овечьи меха с маслом, два мешка пшеничной муки и восемь мешков тсамбы, т. е. поджаренной ячменной муки; она составляет обыкновенную, очень не вкусную пишу Тибетан. В деревянную чашу, наполненную до половины горячим чаем, всыпают несколько пригоршней тсамбы и жидкость эту мешают пальцем; таким образом получается тесто не горячее и не холодное, не сырое, и не сваренное. Но без этой тсамбы по Тибету путешествовать нельзя. Доброжелатели наши советовали также взять с собою чесноку и съедать его по немногу каждый день, потому что он очень действующее средство против нездоровых, заразительных испарений, во многих высокогористых местах. Мы последовали этому совету.

Наши животные заметно поправились в чогортанской долине особенно верблюды, у которых горбы совершенно окрепли и ожирели. Но мы должны были прикупить еще одного верблюда и лошадь, а также нанять молодого ламу из рачикоских гор, по имени Шараджамбеуль, с которым мы познакомились еще в Кунбуме; Самдаджембе стало теперь гораздо легче.

Обменявшись с нашими приятелями многими катами, мы отправились к Синему озеру, где должны были ожидать прибытия Посольского каравана. Из Чогортана туда было Четыре дня езды. По этой дороге находится небольшой монастырь Тан-Сан, имеющий около двухсот лам; он выстроен в восхитительной местности, и, как говорят, очень богат, потому что монгольские князья возле Ку-ку-ноора ежегодно приносят туда большие подарки. За Тан-саном, выстроенным в глубокой, лесистой долине, находится большая степь, в которой было много монгольских шатров и паслись многочисленные стада. Здесь мы встретили двух лам, собиравших вместо милостыни масло; не слезая с коней, они пред каждым шатром по три раза затрубили в морскую раковину.

Чем далее мы подвигались вперед, тем площе и плодороднее становилась местность, и вскоре прибыли мы на великолепные Ку-ку-ноорские пастбища, где трава была так высока, что [212] достигла верблюдам до живота. Издали увидели мы сребристую полосу: это было Синее озеро. Мы побудили животных и еще до заката солнца шатер наш стоял на более как во ста шагах от его берега.

ГЛАВА XV. править

У Ку-ку-ноора. — Племена Колосов. — Большой караван. — Переход чрез Пугайн-Гол. — Теайдамские Монголы. — Испарения на горе Бурхан-Бота. — Восход на горы Шугу и Байэн-Карат. — Дикие стада. — Холод и разбойники. — Возвышенность Тант-Ла. — Минеральные источники. — Горящая степь. — Деревня На-Пчу. — Равнина у Пампу. — Прибытие в Ла-Ссу.

Синее озеро, по монгольски Ку-ку-ноор, по тибетски Тсот-нгон-по, называли Китайцы прежде Cu-гай «западное море», теперь же Тсинг-гай, «Синее море». Это огромная котловина, имеющая в окружности более ста часов езды. Вода в нем, как в океане, горько-соленая, а также происходит периодический отлив и прилив. Морской воздух ощущается уже издали. В его западной части находится пустой, каменистый остров, на котором около двадцати лам пустынников выстроили храм и несколько хижин; летом нельзя навещать их потому, что на озере нет ни одного судна; по крайней мере мы такого нигде не видали, а Монголы уверяли, что никто из них не занимается рыболовством. Но зимою ледяная кора так крепка, что чрез нее пастухи могут переходить на остров и пустынники получают приношения из масла, чаю и тсамбы, взамен чего дают набожным свои благословения.

Ку-ку-ноорские племена разделены на двадцать девять округов, управляемых тремя Киюн-Ванг-ами, двумя Бей-сеами, четырьмя Кунг-ами и осьмнадцатью Тай-Тси. Все эти князья подвластны Китайскому императору. Каждые два года они отправляются в Пекин и приносят туда дань, состоящую из разных мехов и золотого песку, добываемого из прибрежья рек. Равнины возле озера очень плодородны, хорошо орошаемы и представляют, хотя они безлесны, красивый вид; растительность здесь [213] великолепна и травы необыкновенно высоки. Это именно страна, в которой Монголы охотно раскидывают свои шатры, не смотря на тягостное соседство си-фанских разбойников. Пастухи стараются избегать встречу с ними частою переменою пастбища; но при нападений дело не обходится без мужественной обороны; пастухи очень храбры, готовы к защите каждую минуту и стерегут скот свой на лошадях, с копьем в руках, с ружьем на плечах и большого саблею за поясом. Разбойники большею частию Си-фане, обитатели восточного Тибета, а отечество их возле гор Байэн-Карат при источниках реки Гоанг-го, где зовут их Колосами. Они живут в труднодоступных ущельях, защищаемых от нападений дикими горными потоками и пропастями. Из этих-то засад Колосы выходят в пустыню для грабежа. Они Буддисты, но поклоняются еще одному особенному «божеству грабежа», которое покровительствует им и которому ламы их должны усердно молиться за успешный исход их набегов. Монголы рассказывали, что Колосы съедают сердца пленных, думая, что это придаст им храбрости; кроме того им приписывают еще многие другие свирепства.

Каждое из племен Ку-ку-ноора имеет свое собственное название и только при этой номенклатуре мы в первый раз услышали также о Калмыках. Так называемый калмыцкий народ находится только в воображении некоторых географов; в действительности же калмыки племя весьма малозначущее. Мы долго путешествовали по Азии, пока услышали об них; даже в так называемой «калмыцкой земле» никто о них ничего не знает. Наконец мы встретили ламу, долго жившего в восточном Тибете, и от него только узнали мы, что там находится одно небольшое коло-калмыцкое племя. Точно также область Ку-ку-ноора на наших картах занимает огромное пространство; но, не смотря на свои двадцать девять округов, границы ее не слишком обширны; к северу она смежна с Хилиян-Шан, к югу с Желтою рекою, к востоку с провинциею Кан-су, а к западу с рекою Тсайдам, где уже начинается область тсайдамских Монголов.

Одно предание гласит, что в старину Ку-ку-ноор находился не на теперешнем своем месте, а в Тибете, там, где ныне находится священный город Ла-Сса; громадные воды эти вдруг перешли под землею в местность, занимаемую ими в настоящее время. Вот что гласит об этом предание: [214]

"Тибетане государства Уй хотели воздвигнуть посреди своей долины каменный храм, который действительно очень скоро был сооружена, но вследствие необъяснимых причин разрушился. В следующий год жители соорудили новый храм, но падение повторилось; самое случилось и в третий раз, вслед за возобновлением его. Все упали духом, и не рвались на новое предприятие. Владетель страны обратилась одному пророку, который, хотя сам и не мог уяснить причины, сказал однакожь, что ее знает один очень святой муж на востоке. Если он захочет объяснить причину, то нечего больше будет опасаться. Но кто был этот святой и где он находится, пророк не мог сказать. Один смелый и умный лама отправился на поиски и проехал всю восточную страну государства Уй. После долгих и тщетных усилий как-то раз случилось, что на большой поляне, разделяющей Китай и Тибет, разорвалась его подпруга и он упал с лошади. Не подалеку, у маленького ручейка, находился шатер, который вошел лама; там застал он слепого, горячо молящегося старика. «Брат» сказал путешественник, «да царствует в шатре твоем вечный мир». Недвигаясь с своего места, старик ответил: «Садись, брат, у моего очага». Лама выразил свое, сожаление, что старин слеп; он же ответил, что находит утешение в молитве. — «Я бедный лама из востока, дал обет обойти все монгольские храмы, и поклониться святым. Но вот разорвалась моя подпруга и, я пришел к тебе поправить ее». — «Глаза мои ничего не видят, помочь тебе я не могу, но все нужное ты найдешь моем шатре. О! лама из востока, как счастлив ты, что можешь посетить наши святые храмы: самые великолепные находятся только у Монголов, у Побов (Тибетан) таких нет. Напрасно они стараются выстроить на своей долине подобных; им не удастся это, ибо в этой долине, находится подземное море, о существовании которого они не знают. Я говорю это потому, что ты монгольский лама; ты же не должен никому это рассказывать; и если тебе по дороге встретится лама из земли Уй, то береги язык свой: если выдашь ему тайну эту, то здешняя область погибнет: воды того подземного моря тотчас перейдут сюда и зальют наши степи». Узнавши все это, путешественник поспешно встал и произнес: «Несчастный старик, спасайся как можно скорее! скоро воды зальют страну вашу. Я — лама из земли Уй!»

Он оседлал лошадь и поспешно уехал. Старику же слова [215] эти были громовым ударом: он кричал и рвал себе волосы. Пришед сын, его, который пас аки. «Сядь на лошадь, возьми саблю, спеши к западу и, встретивши ламу, убей его, потому что он украл мою подпругу». «Как, — я должен убить человека? Все говорят о твоей великой святости, отец мой, и теперь ты приказываешь мне убить бедного путешественника зато, что он украл кусок ножи, которая вероятно нужна ему!» «Спеши — и заклинаю тебя! ты должен убить его, если не хочешь чтоб мы все потонули». Сын полагал, что отец лишился — рассудка, не хотел однакож раздражить его более и отправился в погоню за ламой, которого настиг еще прежде, чем настала ночь. «Святой муж», сказал он, «извини, что я тебя задерживаю; ты был в нашем шатре и взял подпругу, которую отец мой требует обратно. Он так огорчен, что просил убить тебя, но приказаний старика, лишившегося ума, должно так же слушаться, как приказаний ребенка. Дай же мне эту подпругу, которою я и утешу отца, своего». Лама; сошел с лошади, отдал молодому человеку требуемое и сказал: «Твой отец дал мне это; но вот подпруга — я возвращаю ее». Затем лама отвязал свой пояс, заменил, им подпругу и уехал. Между тем посланный вернулся уже поздно ночью обратно в шатер отца, где нашел много пастухов. «Я привез подпругу, успокойся же отец». — «Где же лама, убил ты его?» — «Нет, я не хотел согрешить и лишить жизни ламу, не сделавшего мне никакого зла». И он отдал отцу своему подпругу. Старик дрожал, и только теперь увидел, что сын не понял его; по монгольски слова тайна и подпруга однозначущи. «Запад одержал победу, да будет воля небес, воскликнул он!» Потом он умолял пастухов как можно скорее убраться с своими стадами, сам же упал на землю и спокойно ждал смерти. Еще до рассвета послышался подземный, гул и грохот, происшедшие как бы от течения горных потоков чрез утесы. Гул все более и более усиливался и маленький ручеек, у которого находился шатер, начал как будто кипеть. Земля задрожала, подземные воды выступили с ужасною силою и залили все огромное пространство. Скот и люди, которые; не успели спасти себя, погибли в волнах; одним из первых был старик. — Лама между тем вернулся обратно в Уй, где нашел всех в большом унынии: в долине слышен был страшный гул, но не могли уяснить себе причины его. Тогда рассказал он свое происшествие у старика и все сызнова взялись [216] за постройку храма, существующего еще теперь. Мало по малу в этому храму переселялись многие семейства и таким образом устроилась Ла-Сса — «земля духов», главный город Тибета".

В первый раз мы слышали эту легенду у самого Ку-ку-ноора, а затем в Ла-ссе, с некоторыми лишь изменениями. Мы не знаем, изображает ли эта сказка аллегорически какой-нибудь исторический факт.

Около месяца оставались мы в стране Ку-ку-ноора, должны были однакож, по совету монгольских пастухов, несколько раз переменять место дабы избегнуть разбойников; пастухи при малейшем подозрении переселяются в другое место, не оставляя однакоже прекрасных пастбищ у Синего озера.

Только в конце Октября прибыло тибетское посольство, к которому по дороге присоединилось много караванов для большей безопасности. В прежние времена тибетское правительство посылало ежегодно такое посольство в Пекин. В 1840 г. на посольский караван напали Колосы и дано было Сражение, продолжавшееся с утра до вечере. Наконец разбойники были оттеснены и большой караван мог еще к ночи продолжить путь свой. Но на другой день заметили, что не достает Чанака-Кампо (Тибетане называют город Пекин — Чанак: Кампо — значит верховный жрец. Следовательно: Чанак-Кампо — верховный жрец Пекина.) или верховного ламы, посылаемого Тале-ламой в роде посланника к пекинскому двору. Все старания найдти его были безуспешны и наконец решили, что он уведен в плен Колосами. Караван между тем продолжал путь свой и прибыл в Пекин без посланника. Император очень огорчился, услыхав об этом несчастий. В 1841 году снова произошла свалка между разбойниками и караваном; на этот раз Чанак-Кампо, хотя не попал в плен, получил однакож значительную рану, и умер чрез несколько дней. Император был вне себя от горя и велел передать Тале-ламе, чтоб отправлять послание раз в три года. Первое послание, последовавшее за этим приказанием в 1844 г., было именно то, которое мы ожидали. На этот раз оно обошлось без нападения со стороны Колосов.

Мы несколько отступили в сторону, чтобы пропустить вперед большой караван тибетского посольства. По нашим [217] соображениям он состоял из 15,000 яков, 1200 лошадей, 2000 верблюдов в 2000 человек Тибетан и Монголов. Некоторые шли пешком, другие сидели на яках, большая же часть на лошадях и верблюдах; все они были вооружены копьями, саблями, луками и ружьями. Пешеходы-Лакто управляли непослушными и упрямыми животными. Чанак-Кампо сидел, на большой носилке, несомой двумя мулами. Охранительным конвоем служили 300 китайских солдат, данных провинциею Кан-Су, и 200 монгольских всадников, данных для защиты Ку-ку-ноорскими князьями; они должны были провожать караван до тибетских границ.

Китайские солдаты держались чисто по китайски; они составляли задний отряд и потому им нечего было бояться неприятеля; они пели, курили и нисколько не беспокоились. Обыкновение они подымались с места тогда, когда весь караван уже был в движении и осматривали, место стоянки, не забыл ли кто чего нибудь, чтобы присвоить это себе. Монгольские всадники были совсем другие люди; они беспрестанно разъезжали по всем направлениям, взбирались на холмы, чтобы осмотреть окрестность, нет ли где в засаде разбойников.

Караван подвигался в большом порядке, особенно с начала. Обыкновенно, он трогался с места за три часа до рассвета, в отдыхал около полудни; скот имел тогда довольно времени пастись. Пушечный выстрел объявлял отъезд. Все мигом поднялись, разводили огонь, варили чай с маслом, навьючивали верблюдов и волов, съели горсть тсамбы и снимали шатры. Второй выстрел был сигналом для похода. Некоторые опытные ехали впереди, в качестве вожатых; за ними шли длинные ряды верблюдов, далее яки стадами в двести или триста штук, под надзором нескольких Лактов. Верховые не должны были ехать рядами. Весь караван представлял живописный, фантастический вид, все было смешано; верблюды выдавали унылые звуки, яки хрюкали, лошади ржали, путешествующие кричали и пели, Лакто свистали, чтобы ободрять своих волов и ко всему этому шуму присоединялся звук тысячей колокольчиков, висевших на шея верблюдов и яков. Таким образом караван подвигался степью отделениями. Шатры разбивались то в равнинах, то в ущельях долин или на горных свесах, как приходилось; в одну минуту выстраивалась целая деревня из палаток, после которых на другой день едва оставались какие нибудь следы.

От Ку-ку-ноора мы направились к юго-западу. С начала все [218] шло удачно, это была жизнь просто поэтическая. Дорога была хорошая, погода великолепная, вода чистая, пастбища тучны; о разбойниках никто и не думал. После захода Солнца бывало очень свежо, но тогда мы надевали овечьи шубы. Радость наша однакоже продолжалась не долго. Шесть дней после отъезда мы должны были перейти реку Пугаин-гол. Она вытекает из Нан-Шанских гор и стенает в Синее озеро; не глубока, но разделяясь на двенадцать, недалеко друг от друга текущих рукавов, в ширину имеет более часа езды. У первого рукава мы были еще до рассвета; он был покрыт льдом, но не довольно крепким для того, чтобы можно было перейти по нем. Лошади пугались, яки бесились и таким образом произошла в темноте страшная суматоха. Наконец некоторым седокам удалось заставить своих лошадей пойти вперед; подковами кони разломали лед и целый караван следовал за ними в беспорядке. Такие сцены повторялись при переходе каждого рукава, так, что на рассвете «священное послание» находилось еще среди воды, льда и тины; наконец все выбрались на другой берег, но о поэзии прошлого не было уже и помину. Все радовались и желали друг другу счастия, что переход кончился так благополучно; только один человек сломал себе ногу и утонули два яка. Весь караван представлял очень смешной вид: люди и животные покрыты были ледяного корою; лошади повесили головы и не знали как быть с их замершими хвостами; шерсть верблюдов также покрыта была льдом; особенно смешны были яки: они шли с широко раздвинутыми ногами и тащили под брюхом множество примерзших сосулек, достающих до самой земли; каждый вол буквально обтянут был льдом.

Мы чувствовали себя в первые дни несколько одинокими, не имея никаких знакомых; но мало по малу мы приобретали их, хотя не между дружиною посланника, путешественников и купцов; мы познакомились с четырьмя ламами, из которых двое были из Тибета, один из областей затибетских и наконец четвертый из государства торготского. По дороге они рассказали нам свои довольно интересные приключения.

Трое Тибетан были учениками верховного ламы, именем Алтэре, захотевшего выстроить в окрестности Ла-Ссы храм, который превосходил бы все остальные громадностью и великолепием. Он велел ученикам своим разойтиться по всем странам и собирать подаяние на благочестивое предприятие. Трое наших [219] знакомых, провожая учителя, Отправились на север и проникли до царства Торгота, лежащего у самых границ России. По дороге они заходили во все монастыри, ко многих князьям и собрали большие суммы, ибо лама Альтэре имел рекомендательные письма от самого Тале-ламы, от Банджана-Рембучи и от главных лам всех знаменитых монастырей Тибета. В Торготе один богатый монгольские лама подарил им свои многочисленные стада и сам присоединился и ним, так что теперь их было пятеро. Из Торгота они взяли на восток, ходили от одного племени к другому, и стада их лошадей, быков, овец и верблюдов постоянно увеличивались. Так они достигли Хальхаса, пробыли, довольно долго в Великом Куране и потом направились на юг к Пекину, продав дорогою стада свои. Пробыв несколько месяцев в столице Китае, они южною Монголиею поехали в Кунбум, где за усердное служение божественному делу почитались святыми и были представлены ученикам в пример благочестия. Альтаре лама горел желанием вернуться в Ла-Ссу, чтобы взяться за свое предприятие, и был очень рад, что мог присоединиться; к тибетскому посольству, не подвергаясь опасности быть ограбленным Колосами. Но здесь постигло его неожиданное обстоятельство. В Си-нинг-фу прибыл курьер с письменным повелением императора на имя главного мандарина города, войти в сношение с начальником кунбумского монастыря, чтоб он арестовал ламу Альтэре. Доказали будто, что он обманщик, который три года уже, обирает всех, показывая поддельные письма. Императорское повеление было исполнено и лама Альтаре чрез провинцию Ссе-Чуэн отправлен в Ла-Ссу, чтобы предать его суду верховного владыки. Собранные же им деньги были удержаны в пользу Тале-ламы.

Четыре ученика его пошли далее с посольством, имея при себе пятьдесят восемь великолепных верблюдов. Они оставались в недоумении, не зная, был ли учитель их святой или обманщик. То они произносили имя его с благоговением, то плевали, вспоминая его; особенно упрекал себя торготский лама, что подарил все свое состояние такому ненадежному человеку.

Эти четверо молодых лам были отличные люди и хорошие спутники; они рассказывали нам много интересного. За то мы имели много неприятностей с нашим новым погоньщиком Шараджамбэулем. Мы сначала считали его славным малым, но оказалось, что он был большой плут. Мы нашли у него два [220] кожаных меха с водкой из Кан-Су, стоющей очень дорого, которую он стащил. Имя собственника написано было на обоих мехах тибетскими буквами. Шараджамбэул нагло уверил, что Будда послал их ему в подарок. Но мы заставили его передать оба меха посланнику, дабы тот возвратил их кому они принадлежат. Чанак-Кампо оценил такую честность и расхвалил ее. Нос тех пор лама-погонщик возненавидел нас и вредил нам где только мог.

Спустя пять дней после переезда через Пугайн-Гол, мы без всяких препятствий переправились через Тулейн-Гол узкую, тихую речку, и проехали мимо монастыря, до тла разрушенного разбойниками; в нем обитали только крысы да летучия мыши. В окружности мы встретили нищих, пастухов, просящих милостыню. На другой день китайские солдаты возвратились домой, к величайшей радости тибетских купцов, которые говорили, что теперь будут спать спокойно и не бояться ночного воровства.

15-го Ноября мы оставили прекрасные долины Ку-ку-ноора и пришли в землю Монголов тсайдамских. По той стороне реки местность совершенно переменяется. Все становится печально и дико, земля суха и камениста и только изобилует селитрянным пластом. Природа не остается без влияния на жителей: все они задумчивы и угрюмы, язык их очень груб и в нем так много гортанных звуков, что другие Монголы с трудом понимают их. На этой сухой почве едва где ростет и трава; тем чаще встречается каменная соль и бура. Вырывают ямы от 2-3 футов глубины; в них собирается соль, кристаллизуясь и очищаясь сама собою. Тем же образом добывают буру, которую Тибетане отвозят в большом количестве и продают золотых дел мастерам; она употребляется при плавке металлов. Для верблюдов и яков соль эта была лакомством.

Двое суток пробыли мы в стране Тсайдаме, собирая силы для скорейшего перехода через нездоровую гору Бурхан Бота. В три часа утра мы тронулись, а в девять достигли ее. Уже снизу видны были выступающие из нее вредные испарения. Все ели чеснок с солью и потом начали взбираться на гору. Через некоторое время ни одна лошадь не могла более нести всадника: все слезли и медленно шли вперед; скоро все побледнели, делалась дурнота и подкашивались ноги. Ляжешь на землю, встанешь, сделаешь несколько шагов и опять ляжешь. Таким разом совершается переход через Бурхан-Боту. Великий [221] Боже, это ото за мученье! Чувствуешь, что лишаешься сил, голова кружится, все члены как бы вывихнуты, становятся тошно, как при морской болезни, а между тем должно пересилить себя, идти дальше и еще постоянно погонять животных, которые также на каждом шагу припадают и не хотят вставать. Часть каравана из предосторожности осталась в котловине, где пары не были так густы, а остальные поспешно взбирались на вершину, чтобы не задохнутся в воздухе, напитанном углекислым газом. Мы присоединились к последним и могли вверху свободно вздохнуть. Спуск с горы был уже ни почем и мы быстро раскинули шатры в здоровой равнине. На Бурган-Ботской горе замечательно то странное явление, что вредные газы выходят из нее только на северо-восточной стороне; по другой же их нет. Люди из свиты посла рассказывали нам, что при ветре пары едва заметны, но в хорошую, тихую погоду очень густы и опасны; этот газ тяжелее воздуха, и он густеет на поверхности земли, носится над ней, пока сильный ветер не разобьет и не разнесет его. Мы переходили гору при тихой погоде, и припадая к земле, дышали гораздо труднее, чем сидя на лошади; на них мы почти не ощущали зловредных паров. По причине газа трудно также развести огонь: арголы не дают пламени, а только дымятся. Бурхан-Бото значит по монгольски; «кухня Бурхана»; последнее же слово однозначуще с Буддой.

Ночью выпал большой снег и вредный газ совершенно исчез на северо-восточной стороне горы. Но этот переход был только предвестником других трудностей, которые пришлось испытать нам несколько дней позже, при переходе через гору Шуга. На нее мы взобрались легко, но спускаться было очень трудно; животные на каждом шагу западали по брюхо в снег, и многие скользали в пропасти. Острый, пронзительный ветер дул нам на встречу, метая в лицо клочья снегу. По примеру других путешественников мы сели на лошадей задом и пустили им узду. Многие отморозили лицо, уши и нос, г-на Габэ постигла та же участь. Внизу мы уставили палатку и хотя совсем окоченели, должны были однакож искать арголов под снегом. К счастью мы скоро нашли топливо и, бросив в котел три куска льду, скоро получили если не кипящую, то покрайней мере теплую воду. Мы всыпали туда тсамбу, поели эту кашицу, и, укутавшись в шубы и одеяла легли спать. На другое утро монгольские солдаты оставили нас, потому что были уже вне Монголии, на границе [222] переднего Тибета. — Со времени перехода чрез Бурган-Боту никто более не пел и не смеялся; все были молчаливы и печальны.

С горы Шуга начался для нас целый ряд усилий и страданий. Снег, ветер, и холод ежедневно становились сильнее, и в такую ненастную погоду мы должны были проходить и без того уже скучные тибетские пустыни, Местность постоянно возвышалась, растительность совершенно исчезла, стужа сделалась не выносимою и смерть начала свою жатву в караване. Животным недоставало воды и корма, их силы истощались и ежедневно оставляли мы по нескольку на дороге. По немногу дошло и до людей. Несколько дней спустя мы ехали уже как бы по кладбищу: на каждом шагу попадались скелеты людей и животных. К довершению несчастий и г. Габэ наболеть как раз в то время, когда нужно было собрать все силы, чтобы подвигаться вперед. Ему нужен был отдых, теплота и подкрепляющая пища, а мы могли предложить ему только ячменную муку, чай и снежную воду; он присужден был сидеть на верблюде и переносить страшный холод. И еще целые два месяца предстояло ехать среди жестокой зимы.

В первых числах Декабря мы были у знаменитой цепи гор Байэн-Карат, тянущейся с Юго-востока на северо-запад между рек Гоонг-Го и Кин-ша-Кианге; Обе реки текут сначала параллельно по обеим сторонам горы, а потом расходятся в противуположные стороны: одна на север, другая на юг. Обе текут по Китаю с запада на восток, сходятся, чем ближе к устью и впадают в Желтое море. Место где мы переходили Байэн-Каратскую цепь, лежало недалеко от источника Желтой реки; оно осталось влево и было до него не более двух дней езды. Но мы не были в состоянии предпринять такую экскурсию. Гора до самой вершины высоко была покрытое снегом и нам угрожали лавины. Река замерзала и мы переправились: одни на лошадях, другие пешком, держась за хвосты своих животных. Г-н Габэ очень страдал при этом. На другом берегу мы нашли корм для скотины и остановились там на несколько дней; лед ближнего небольшого озера снабжал нас водою и так как останавливаются здесь все караваны, то мы нашли вдоволь арголов.

За большой долиной Байэн-Карата мы пришли к берегам Муруй-Уссу, т. е. «реки делающей повороты». Так называют реку при ее источниках; дальше — Кин-ша-Кианг «река с золотым песком»; входя в Китайскую провинцию Ссе-чуэн она зовется Янг-тсэ-Кианг или «голубая река». Переходя эту [223] замерзшую реку, мы заметили издали множества точек; когда же подошли ближе, то эти точки оказались замерзнувшими быками: их было более пятидесяти. Только; готовы торчали над льдом, но он был так прозрачен, что формы тела видны были как сквозь стекло. Коршуны и вороны ужо выклевали им глаза.

В степям переднего Тибета часто попадается дикий рогатый скот, особенно в горах. Летом он сходит в долины, к ручейкам и рекам, а зимою остается на вышине, довольствуясь снегом и скудною, очень жесткою травою. Эта скотина большого роста, имеет красивую черную и длинную шерсть, хорошие крепкие рога. Охотники не отваживаются выйдти противу этих диких смелых животных, разве если застают их по одиночке и имеют при себе огнестрельное оружье. Если бык не падает от первого выстрела, он бросается на охотника. В здешних горах и мы раз увидели одного; лижущего соль в ложке окруженном скалами. Восемь, человек с ружьями стали на возвышении и восемь выстрелов вдруг посыпались в него. Бык поднял голову, мотал ею во все, стороны, чтоб узнать, откуда налетели пули и не видя неприятеля, с страшным ревом побежал в долину.

В этой части Тибета также очень часто встречается Джиггетай или дикий мул. Нам попадался он почти ежедневно. Он такой же величины, как обыкновенный, но живей и поворотливей; на спине у него красная шерсть, по бокам она светлее, а под брюхом совсем белая. Но толстая голова обезображивает его красивое туловище. Дикий мул ходит всегда с поднятой головою и навостренными ушами; на бегу он вдыхает ноздрями холодный воздух и поднимает хвост. Ржание его звучно, громко и дрожащее. Лучший монгольский или тибетский охотник не в состоянии поймать его на лошади; его поджидают у водопойла и стреляют. Мясо его очень вкусно, а кожа идет на сапоги. Джиггетая нельзя сделать ручным; даже жеребята его, выросшие вместе с лошадиными, не привыкают к людям. Ничем не заставить их нести кладь или всадника и при первом случае они бегут в степь. Сначала Джиггетай казался нам не так диким: он часто подбегал к лошадям каравана и даже пасся вблизи шатров; но как только приближался человек, он тотчас убегал. Мы видели там также много рысь, диких коз, оленей и козерогов.

Перейдя Муруй-Уссу, караван наш разделился. Все, имевшие [224] верблюдов, в том числе и мы, поехали вперед; а яки, идущие медленнее, отстали; да и без того скудные пастбища заставили бы разделаться наш громадный караван: даже и наш верблюжий должен был разбиться на меньшие части по той же причине. Как только разрознилось целое, все разъехались небольшими группами. Так мы проходили по самым высоким из доступных для людей стран гористой Азии. И в этой высоте две недели дул нам в лицо сильный северный ветер. Холод был так жесток, что мы и в полдень едва согревались; остальное же время мы проводили в постоянном страхе — замерзнуть. Кожа на лице и на руках давно уже растрескалась.

Утром, перед выездом, мы пили чай и закусили кое-что, а потом до самого вечера не брали в рот ничего горячего. На дорогу мы всякое утро приготовляли несколько шариков из муки и чая, и завернув их в согретые платки, прятала за пазуху. Мы надевали на себя всю свою одежду, именно: толстую шерстяную куртку, куртку из лисьего меху, сюртук на барашках и большой овечий тулуп. Но, не смотря на то, целые две недели мерзли наши шарики из тсамбы на груди. Они превращались во вязкую ледяную массу, которую мы должны были глотать, чтоб не умереть с голода. Скотина также не мало терпела от скудного корма и усталости, но еще больше от холода. Верблюды и яки переносили его легче, чем лошади и мулы, которые все погибли бы, еслиб мы не покрывали их войлоками и не укутывали им головы верблюжей шерстью. Но, не смотря на всю заботливость, многие все-таки замерзли.

С верблюдами были опять другие затруднения. Нам часто приходилось переправляться через реки, конечно, по льду. Неуклюжие верблюды не умеют ходить по нем и мы должны были насыпать сверху песок и всякий сор или нарубать лед. Потом, взяв верблюда за повод, мы переводили одного за другим. Но если который-нибудь поскользнулся и упал, то требовалось большое усилие, чтобы поднять тяжелое животное. Прежде всего нужно было разгрузить его, потом притащить к берегу и разослать там ковры и одеяла, на которых мог бы он подняться. Но иногда уже было поздно: животное окоченело и пришлось оставить его в пустыне.

Нечего и говорить, что при таких обстоятельствах все путешественники приуныли и были печальны. Часто приходилось оставлять на дороге замерзших, хотя еще живых людей. Раз наши [225] животные очень утомились и мы отстали от главного каравана. В стороне, недалеко от дороги, мы увидели человека, сидевшего на камне, с опущенной на грудь головой, со свисшими по бокам руками; он не шевелился и походил на мраморную статую. Мы звали его издали — он не отвечал. Подойдя к нему, мы узнали молодого ламу, часто навещавшего нас. Его лицо побелело как воск, открытые глаза казались стеклянными; на носу и губах висели льдинки. Он ничего не говорил и мы сочли его мертвым. Но вдруг он страшно закатил глаза и бессмысленно смотрел на нас. Несчастный замерз; его спутники бросили его. Это нам показалось жестоким; мы укрыли его одеялами, посадили на мула Самдаджембы и взяли с собою. Так мы довезли его до ночлега и, устроив шатер, отыскали его спутников. Услыхав о нашем поступке, они бросились перед нами на землю; но когда мы вернулись с ними в наш шатер, молодой лама уже не был в живых.

Более сорока человек, еще живых, но уже замерзших, оставлено тогда в пустыне и погибло таким грустным образом. Караван не покидал замерзших, пока оставалась надежда на их сохранение; но когда они уже не могли ни пить, ни есть, ни сидеть на лошади или верблюде, тогда оставляли их на произвол судьбы. Такою печальною смертью погибали они! Какое ужасное зрелище! — Перед замерзшим ставили чашку ячменной муки — последний знак сострадания! Коршуны и вороны уже следили за верною добычею.

К сожалению, и г-ну Габэ постоянно становилось хуже; в особенности вредил ему острый северный ветер. Он не мог уже ходить: его руки, ноги и лицо отмерзли, губы посинели, глаза потухли и он едва держался на лошади, Мы, укутав его в одеяла, крепко увязали на верблюде; остальное же предоставили Провидению.

Однажды днем, едучи долиною, мы увидели на вышине, недалеко от нас, двух всадников.

«Тсонг-Каба, здесь всадники!» воскликнули тибетские купцы, приставшие к нашему каравану; «а ведь мы в горной пустыне, где никто не кочует!»

Вскоре мы увидели еще несколько всадников, подъезжавших к нам с разных сторон. Нам стало жутко; что делали эти люди в пустыне, в такое время года? Нельзя было сомневаться, что это разбойники. Каждый из них имел ружье и длинную саблю, висевшую на поясе; волоса их падали на плечи прядями, [226] голова была покрыта волчьей шапкой. Их было двадцать семь, нас осьмнадцать и то не все были способны защищаться. Оба отряда остановились, все слезли с лошадей и смелый Тибетанин выступил вперед, чтобы переговорить с атаманом, которого можно было узнать по двум красным флагам, укрепленным к седлу. После продолжительного живого разговора, начальник Колосов спросил, указывая на г. Габэ: «Что это за человек, который остался на своем верблюде?»

«Верховный лама из запада», сказал Тибетанин, «и Могущество его молитв беспредельно».

Колос поднял сложенные руки ко лбу и почтительно смотрел на г. Габэ, который в своем бедственном состоянии похож был на статую. За тем он что-то тихо сказал купцу, подал знак своей дружине и все они быстро ускакали.

«Не поедем дальше», сказал тибетский купец, «но отдохнем здесь. Колосы разбойники, но они также великодушны и не тронут нас, когда увидят, что мы питаем к ним доверие. Кроме того, полагаю, что они боятся могущества великого западного ламы».

Едва мы раскинули шатры, Колосы появились опять, но только один атаман пришел к нам и спросил тибетского купца: как это мы решились расположиться именно здесь? «В нашем караване только осьмнадцать человек», сказал Тибетанец «и между ними еще несколько больных; вас же двадцать семь. Не будь этого, мы бы защищались, в случае нужды. Я ведь уже доказал, что не боюсь Колосов».

«Разве ты уже мерился с Колосами?» спросил атаман. «Скажи когда и где?»

«Лет пять тому назад, в сражении с Чанак-Кампо; вот у меня еще до сих пор остался знак». При этом он показал на зажившую рану руки, нанесенную саблей.

Разбойник засмеялся и спросил его имя".

«Меня зовут Рале-Чембе; знакомо ли тебе это имя?»

«Да», ответил атаман, «все Колосы знают его»; при том он соскочил с лошади, отвязал саблю от пояса и, передавая ее купцу, сказал: «Вот тебе моя любимая сабля: мы сражались с тобою и потому с этой поры, где бы мы ни встретились будем считаться братьями». Тибетанец взял саблю и взамен подарил атаману красивый лук с стрелами, купленный им в Пекине. [227]

Теперь все остальные Колосы также подошли к нам и пили чай; они были очень любезны и мы вздохнули свободно. Между разговором они спрашивали про хальхасских Монголов, которые убили, год тому назад, трех их товарищей, за что они хотели отомстить им при первом случае. Зашел также разговор о политике. Колосы объяснили, что они большие друзья тибетского Талэ-ламы, но отъявленные враги китайского императора; поэтому-то они и препятствуют проходу послания в Пекин. Император совсем не стоит того, чтоб Талэ-лама дарил его. За то на обратном пути никто не беспокоит посольство, потому что тогда император пересылает подарки Талэ-ламе, что совершенно справедливо.

Наконец Колосы уехали и мы, после спокойно проведенной ночи двинулись на другой день дальше.

И так, эта опасность миновала. Но вот начали мы приближаться к цели Тант-Ла-ских гор. Наши спутники полагали, что на тех высотах больные наши, в том числе и г. Габэ, умрут, а здоровые перенесут большие трудности. Шесть дней сряду мы карабкались по горам: одна цепь сменялась другою, поднимаясь все выше и выше. Наконец мы пришли в высокую равнину, без сомнения, одну из высочайших в мире. Снег был так тверда что представлял как бы снежную землю: он скрипел под ногами, после которых однакож не оставалось никаких следов. Только в некоторых, местах попадались кусты из тонкой остроконечной зелени, крепкой как железо, но не ломкой. Ею можно было бы легко заменить иголки для сшивания матрасов: но, не смотря на то, голодные животные щипали эту траву, при чем, разумеется, изранили себе морды до крови.

На краю этой величественной вышины мы видели под собою шпицы и холмы нескольких горных цепей. Никогда еще не представлялось нам более великолепное и восхищающее зрелище. Двенадцать дней путешествовали мы по Тант-Ла-ским высотам, но ни разу не имели дурной погоды; атмосфера была чиста, солнце светило нам ежедневно и его лучи все-таки умеряли в некоторой степени холод. Но воздух на этих ужасных высотах очень редок. Большие коршуны постоянно сопровождали караван, который почти каждый день оставлял им добычу; и ваш малый черный мул также достался им. Но г. Рабэ не только не умер, а напротив, горный воздух так благоприятно [228] подействовал на него, что он даже окреп и совершенно выздоровел. Все опять ободрились и не теряли надежду.

Спуск с горы был не менее труден, чем всход, потому что скат Тант-Ла очень длинен и крут. Четыре дня шли мы по гигантской лестнице, в которой каждая ступень состояла из целой горы. У подножия мы нашли богатые минеральные источники: между страшными скалами природа соорудила множество водоемов, в которых вода кипела как в котле. Во многих местах она пробивается сквозь щели утесов и лучеобразно прыщет во все стороны. В некоторых котловинах вода так сильно кипит, что периодически образуются на их поверхности водяные столбы, которые, несколько поднявшись, собственною тяжестью опять упадают. От этих ключей постоянно подымаются пары, образуя легкие белые облачка; все источники богаты серою. Воды стекают в небольшую долину, где образуют речку, текущую по золотисто-желтым кремням. Горячая вода однакож не долго продолжает свой путь, ибо уже за полчаса от источника она замерзает. В тибетских горах очень много таких источников: врачи пользуются их целебною силою и часто назначают их своим пациентам.

От Тант-Ла-ских гор до самой Ла-Ссы местность все больше и больше понижается; холод уменьшается сообразно углублению в страну, трава становится выше и сочнее. На одной равнине нашли мы отличные пастбища и остановились там на два дня из сожаления к нашим отощавшим и усталым животным. На другое утро мы увидали всадников, во всю прыть скакавших к нам. Нас обнял страх и мы поспешили в шатер нашего тибетского купца Рале-Чембе, говоря, что на нас опять нападают Колосы. Но купцы остались спокойно на своих местах и смеялись «Садитесь и пейте с нами чай», сказали они, «здесь нам уже нечего опасаться Колосов; эти всадники — люди смирные. Мы опять приближаемся к населенной местности; за теми холмами находится много шатров; вы видели верховых пастухов».

Купцы были правы. Пастухи вскоре поехали к шатру Рале-Чембы, предлагая нам масло и свежую говядину. Седла их похожи были на мясную полку с бараньим и козлиным мясом. Мы купили восемь бараньих замороженных окороков, которые хорошо могли сохраниться во время дороги. В обмен мы дали им пару старых пекинских сапогов, прибор для огня и седло нашего маленького мула, также сделанные в Пекине Тибетане, [229] особенно кочующие, весьма ценят пекинские произведения. Поэтому многие купцы, едущие вместе с посольским караваном, надписывают на своих тюках: «пекинские товары». Пастухи в особенности спрашивали пекинский табак. Но г. Гюк восемь дней тому назад покончил весь свой запас, остальные же не нюхали.

Уже два месяца прошло как мы питались одним чаем и овсяного мукою, и потому нам очень хотелось поесть баранины, приправленной чесноком. Но только что мы взялись было за жаркое, как вдруг услышали крик: Ми-ион, ми-ион — «огонь». В один миг мы выбежали из шатра. Трава загорелась в равнине, где мы остановились и огонь распространялся с удивительною быстротою. К счастию, помощью большого количества войлоков, мы могли его не допустить к шатрам; поэтому огонь принял другое направление и чрезвычайно быстро распространялся далее. Прежде всего нужно было позаботиться о спасении верблюдов, которые не бегут от огня, как это делают лошади и волы, а глупо смотрят в него. Мы старались угнать их в сторону, но скоро сами окружены были огнем. Не помогало даже, что мы били верблюдов: они оставались совершенно равнодушными и их скорее можно было убить, нежели сдвинуть с места.

Огонь наконец охватил шерсть на их ногах и мы должны были тушить его войлоками. Таким образом мы успели спасти трех верблюдов, у одного же волосы совершенно сгорели а кожа превратилась в уголь. В короткое время от пастбища, имевшего около получаса езды в длину, и четверть в ширину, остался один пепел. Несчастие это однакож кончилось еще довольно благополучно: еслиб огонь охватил черные шатры, мы бы поплатились жизнью. Сгоревший верблюд не мог уже служить нам, кроме того сгорела значительная часть наших припасов и в последнее время все находились на полупорциях.

Оставив пепелище, мы долго путешествовали целым рядом долин, на которых, вблизи черных шатров, паслись яки, пока наконец прибыли в одно тибетское селение, лежащее у реки На-Пчу. Монголы называют ее Карэ-усу; оба эти названия означают «черная вода». На-Пчу первая станция, о которой стоит упомянуть на пути в Ла-Ссу. Домики выстроены из земли, а около них раскинуты черные шатры. Хлебопашеством здесь не занимаются, все большею частию пастухи. Рассказывают, что в древние времена один Ку-ку-ноорский король вел войну с Тибетанами и, одержав победу, подарил своим солдатам всю землю у реки [230] На-Пчу. Монголы эти теперь уже смешались с Тибетанами, но до сих пор еще сохранили свой народной тип и мы рядом с черными шатрами видели не одну монгольскую юрту. Событие это также объясняет, почему вошло в тибетский язык столько монгольских слов.

Все караваны, едущие в Ла-Ссу, должны останавливаться в На-Пчу, чтобы устроиться для дальнейшей поездки; верблюды не в состоянии идти по здешней каменистой дороге; надо иметь яки. Мы продали наших трех здоровых верблюдов за пятнадцать унций серебра и наняли на эти деньги шесть як, которые должны были перевезти наш багаж в Ла-Ссу. Больного верблюда мы дали в придачу и отпустили несносного ламу из рачикоских гор. В На-Пчу надобно очень остерегаться воров; почти все жители этого селения слывут такими; они прокрадываются ночью в шатры и даже днем воруют не хуже самого ловкого парижского мошенника.

Мы прикупили масла, тсамбы и несколько бараньих окороков и направились в Ла-Ссу, находящуюся уже только в расстоянии четырнадцати или шестнадцати дней езды. Спутниками нашими были Монголы из царства Карчина, отправлявшиеся, в Монгэ-Джот, «вечное святилище»; так называли они столицу Тибета. С ними был их Шаберон, т. е. живой Будда, настоятель их монастыря; это был не более как осьмнадцатилетний, очень приветливый юноша с открытым лицом. Пяти лет от роду он назначен был Буддой и верховным ламой Карчина. Теперь отправляли его в Ла-Ссу, чтоб он там обучился молитвам и вообще получил бы приличное его сану образование. Его свиту составляли брат карчицского царя и многие высшие ламы. Роль Будды, повидимому, была юноше очень тягостна; он охотнее смеялся бы и погарцевал на лошади, чем ехать важно между двумя всадниками, не оставлявшими его ни на минуту. Часто он приходил в наш шатер, откладывал свою божественность в сторону и дружески беседовал с нами. Охотно говорил он о Европе и нашей религии, которая ему очень нравилась. Когда мы однажды спросили: не желал ли бы он лучше сделаться поклонником Иеговы, чем быть Шабероном, он ответил, что этого не понимает. Ему было очень неприятно, когда мы заводили разговор о прежних его переселениях, он краснел при этом и просил не вспоминать об них. Он был запутан в религиозных противоречиях, из которых не находил выхода. [231]

Дорога из На-Пчу до Ла-Ссы вообще очень затруднительна, особенно же там, где начинается цепь Койранских гор. Но чем далее подвигаешься вперед, тем легче становится; Попадаются опять заселенные местности, черные шатры, толпы пилигримов, надписи на камнях и несметные стада на пастбищах. За несколько дней до Ла-Ссы кочевая жизнь исчезает, в степях уже попадаются возделанные поля, а вместо шатров настоящие дома. Пастух уступает место хлебопашцу.

На пятнадцатый день отъезда из На-Пчу прибыли мы в местность, лежащую уже близко от Ла-Ссы и считаемую пилигримами преддверием в священному городу. Равнина прорезана большою рекою, от которой отведены каналы для орошения Собственно говоря, Пампу нельзя назвать деревней. На террасах расположены отдельные дворики, все чисто выбеленные, отененные высокими деревьями; на верхушке каждого находится теремом на подобие голубятника, с флагами, исписанными по тибетски.

Три месяца мы находились в снежной пустыне, видели только зверей и разбойников и легко поэтому понять, что пампуская долина показалась нам красивейшею в свете и мы с живым вниманием присматривались ко всему. Особенно удивило нас быстрое прибывание теплоты; Январь месяц еще не кончился, но реки и каналы покрыты были только очень тонкою корою и никто более не носил шубы. В Пампу караван наш должен был еще раз преобразоваться. Обыкновенно яки не употребляются далее, а заменяют их маленькие, но очень сильные ослы. Мы пробыли здесь два дня, чтоб несколько оправиться после изнурительного путешествия. Волосы страшно отросли, исхудалые лица почернели от дыму и потрескались от холода; вообще личность наша представляла самую бедственную и плачевную, картину. Разумеется, в полной гармонии с внешностью было и наше платье.

Жители Пампу довольно зажиточны, веселы и бодры. Вечером они обыкновенно собираются пред своими домиками и пляшут в такт с песнями. После танцев хозяин угощает гостей кислым напитком, приготовляемым из ячменного солода; это род пива, но без хмеля.

Приготовившись наконец, мы отправились далее, будучи отделены от Ла-Ссы только одною горою; но она была крутее и недоступнее всех, встречавшихся нам до сих пор. Тибетане и Монголы взбираются на нее с большим благоговением, ибо кто достиг ее вершины, получает прощение всех своих грехов. [232] На самом деле, трудности, с которыми сопряжен восход на эту гору, могут считаться путешественниками покаянием. Мы пустились в путь в час по полуночи, но достигли верхушки горы только около десяти часов утра; при этом мы почти постоянно должны были идти пешком. Наступал уже вечер, когда мы спускались по извилистой тропинке. Обогнув одну широкую долину, мы увидели наконец с правой стороны — Ла-Ссу, метрополию буддистского мира. Глазам нашим представились тысячи деревьев, окружавших город; белые высокие дома с плоскими крышами и высокими башнями, бесчисленные храмы с позолоченными крышами и позади, «гора Будды», на которой возвышался великолепный дворец Талэ-ламы — все это придавало городу величественный, поражающий вид.

29 Января мы въехали в Ла-Ссу; восемнадцать месяцев тому назад мы тронулись из долины черных вод. Монголы, с которыми мы познакомились в дороге, уже наняли для нас помещение.

ГЛАВА XVI. править

Главный город буддистического мира. — Дворец Талэ-ламы. — Тибетане. — Тибетские женщины. — Золотые и серебряные прииски. — Чужестранцы в Ла-Ссе: Пебуны, Китайцы и Качисы. — Отношения Тибета к Китаю. — Образ правления. — Верховный лама из Джаши-Лумбо. — Братство Келанов. — Трагическая смерть трех Талэ-лам. — Осуждение Номехана. — Восстание в монастыре Сера.

Наконец мы были у цели нашего путешествия. Мы наняли провожатого и пустились искать свою квартиру. — Почти все дона города очень велики, многоэтажны и имеют плоские, слегка наклоненные крыши, для удобнейшего стечения дождевой воды. Все строения выкрашены на бело, рамы же окон и дверей — в желтый или красный цвета. Оба эти цвет очень любимы реформированными Буддистами и называются цветом лам. Дома постоянно кажутся новыми, так как перекрашиваются ежегодно; за то внутренность их нечиста, дымна, вонюча и вся домашняя утварь в большом беспорядке. Совершенно справедливо эти дома [233] можно сравнивать с выкрашенными гробами, о которых говорит свящ. Писание. Наша квартира была в большом доме, в котором помещалось до пятидесяти жильцев; в нее надо было карабкаться по узкой лестнице о двадцати шести ступенях, не имевшей перил. Она состояла из большой четырехугольной комнаты и небольшой каморки. В комнате было окошко с тремя перекладинами, а в потолке отверстие вместо трубы, которым свободно проходил дым, воздух, дождь, снег и ветер. По средине стояло большая посудина из жженой глины, служащая печью. Комнатную утварь составляли две козлиный кожи, разостланные у печи, два седлв, наш шатер, несколько пар сапогов, два больших сундука, три изорванные сюртука и несколько одеял; в углу было топливо: куча сухих арголов. Словам — мы устроились с большим комфортом: В каморке помещался Самдаджемба, служивший одновременно поваром, конюхом и дворецким. Наши две белые лошади стояли на дворе, отдыхая, после долговременного утомления. Мы хотели их продать, но прежде нужно было хоть несколько откормить их.

Ла-Сса собственно не очень большой город; она имеет в окружности не более двух часов езды и не окружена стеною; когда-то она существовала, но была разрушена в войне Тибетан с Бутанами; теперь не осталось и следов ее. Загородье богато Прекрасными Садами, так что город как бы утопает весь в зелени. Главные улицы довольно опрятны, широки и прямы; за то предместия неописанно грязны. Дома выстроены из камней, кирпича или просто из земли. В одном предместьи дома целого квартала выстроены из воловьих и овечьих рогов; это оригинальные, но весьма прочные здания, приятной наружности. Воловьи рога гладки и беловаты, овечьи же — шероховаты и черны. Из этого странного строевого материала составляют разные фигуры; домов этих не белят, чтобы они сохранили свой фантастический вид и только одни промежутки наполнены известью. Достопримечательнее всех зданий конечно — храмы; они похожи на описанные нами уже прежде, только громаднее и богаче. Но все эти постройки превосходит великолепный дворец Талэ-ламы, вполне заслуживающий общеизвестную свою славу.

Недалеко от северной части города, не более как в четверть часа дороги, возвышается посреди обширной долины крутой скалистый холм, как остров на море. Он называется Будда-Ла, т. е. «гора Будды», божья гора. На этом прочном [234] фундаменте, построенном природою, поклонники Талэ-ламы воздвигла великолепный храм, сделавшийся резиденциею их мнимого живого бога. Дворец состоит из множества соединяющихся между собою храмов разной величины и красоты; посреди их выступает один в четыре этажа, который великолепнее и выше всех остальных. Его купол и колоннады позолочены. Здесь царствует Тале-Лама; с этой высокой святыни он видит всю страну вдоль и поперег, и в годовые праздники смотрит на толпы богомольцев, падающих ниц у подножья скалы. Остальные храмы заняты бесчисленными ламами разных чинов; обязанность их — служить живому Будде. Две тенистые аллеи ведут из Ла-Ссы к Будда-Ла; по ним постоянно проходит множество пилигримов, перебирая четки, разъезжают придворные, богато одетые ламы, на резвых, великолепно убранных лошадях. Но не смотря на всю эту кипучую жизнь, около Будда-Ла царствует тишина; все серьезны и молчаливы; кажется, что все погружены в религиозные размышления.

В городе на оборот все беспокойно; повсюду толпятся продавцы и покупатели, везде крик, шум и гам. Благочестие и торговля привлекают сюда толпы из всех стран и Ла-Сса стала поэтому сборным пунктом всех азиатских народов; в ней вечный прилив и отлив.

Население состоит из Тибетан, Пебунов, Качисов и Китайцев. Тибетане принадлежат к большому монгольскому племени; они имеют черные волосы, небольшую бородку, мало-открытые глаза, выдающиеся скулы, короткий нос, большой рот и тонкие губы; кожа их смугла, но между высшим классом попадаются лица столь же белые, как европейские. Они обыкновенно среднего роста, проворны и ловки как Китайцы и притом сильны как Татары, страстно преданы гимнастическим упражнениям и пляске; походка их легкая, и можно бы сказать, по такту; характер добрый и прямодушный. На улице они всегда напевают молитву или народную песню; они набожны как Монголы, но не так легковерны. Относительно опрятности они не могут служить примером, но любят роскошь и великолепное платье. Волос на голове не стригут; они падают им на плечи; иные убирают голову разными нарядами. В последнее время щеголи начали зачесываться по китайски, т. е. заплетать множество маленьких кос, украшенных золотыми кораллами и дорогими каменьями. Они носят картузы в роде шляп, с широкими полями, [235] обшитыми черным бархатом и с красною кистью. В праздник же надевают красную шляпу, похожую на бирет Башкиров; только она немного шире и на полях висят многие кисточки. Длинные сюртук, застегнутый с правой стороны четырьмя пряжками, красный пояс и сапоги из красного или фиолетового бархата, довершают их костюм. Этот простой наряд очень красив. К поясу привязан желтый тафтяной мешок, в котором лежит неразлучная с ними деревянная чашка и пара длинных дорогих, но пустых кошельков, служащих только для украшения.

Женщины одеваются как мужчины — только волоса их заплетены в две косы, падающие на спину; кроме того носят еще короткое покрывало. Женщины бедных классов носят небольшие желтые фуражки, похожие на якобинские; богатые же только небольшую корону из жемчуга — очень красивое и дорогое украшение.

В Тибете существует странный обычая, которого нет нигде в мире. Женщины, выходя из дому, красят лицо свое черным клейким лаком, с целью сделать лицо возможно более отвратительным; они проводят по лицу несколько полос вдоль и поперек и тогда оно действительно не похоже на человеческое. Этот противный обычай введен в гористой Азии с давних времен (Ruysbroek ила Rubruquis, посланный Людовиком Святым в 1252 г. к татарскому Хану, пишет о женщинах гористой Азии: deturpant se turpiter, pingendo facies suas; т. e.:). Нам рассказывали об этом следующее:

Несколько сот лет тому назад жил Номехан или ламский регент, очень строгой нравственности. Тогда женщины еще не безобразили лица своего, но наоборот, изыскано наряжались. Разврат дошел до того, что проник наконец даже в святую семью — ламайское духовенство. В монастырях не было более порядка и они были близки к падению. Номехан принялся искоренять зло. Он повелел, чтобы ни одна женщина не смела выходить на улицу, не обезобразив лица своего вышеописанным образом; неисполнявшие этого приказания подвергались строгому наказанию и гневу Будды. Конечно, нужно было иметь большую неустрашимость и силу воли, чтобы обнародовать такой эдикт. Но удивительнее всего то, что женщины подчинились ему без всякого сопротивления. Предание не говорит ни об каких неприятных столкновениях до этому поводу, напротив, рассказывает, что [236] женщины с таким усердием начали пачкать свои лица, что мужья приходили в отчаяние. В настоящее время тибетские женщины считают такое изуродование религиозным долгом и чем более которая обезображает себя, тем более выказывает свое благочестие. В провинции самый строгий критик ничего не мог бы заметить против этого религиозного туалета, да кроме того там женщины и без того некрасивы; но в Ла-Ссе некоторые дозволяют себе отступления от обычая и закона церкви и выходят на улицу с чистым лицом. Они конечно не пользуются хорошей репутацией и при встрече с полицейскими должны закрывать лицо.

Говорят, что помянутый знаменитый эдикт Номехана восстановил тогда чистоту нравов и мы нисколько не хотим оспаривать этого. Но теперешние Тибетане ни в каком случае не могут служить образцами целомудрия и в этом отношении черные лица женщине не слишком увеличивают добродетель. Кроме закона на счет обезображивания лиц, женщины пользуются полною свободою; они ведут деятельную, трудолюбивую жизнь, и кроме хозяйства занимаются мелочною торговлею. Они продают товары в лавках и разносят их по домам. Деревенские же помогают мужьям в поле. Мужчины далеко не так деятельны, хотя и не ленятся; большею частью они прядут шерсть и ткут из нее разные материи. Их произведения называются пу-лу, очень часты, прочны и весьма разнообразны, начиная от толстых в роде кожи, до самых тонких и красивых мериносских материй. По уставу буддистской реформы все ламы должны носить красное пу-лу, и уже по одному этому требование на него очень значительно; кроме того оно вывозится в большом количестве в Монголию и северный Китай. Толстые материи очень дешевы, тонкие — недоступно дороги.

Значительную отрасль торговли Ла-Ссы составляют курительные свечи называемые по китайски Тсан-гианг. Они приготовляются из порошка разных душистых деревьев, смешанного с мошусом и золотым песком. Из этой смеси делают фиолетовое тесто и формуют его в цилиндрические палки, вышиною от 3-4 футов, употребляемые в монастырях и домах для сожигания перед истуканами Будды. Они сгорают весьма медленно, распространяя очень приятный запах и не потухают до конца. Тибетские купцы выгодно сбывают огромное количество курительных свечей в Пекине. В северном Китае [237] подделывают их и пускают в торговлю за настоящие; но те несравненно хуже тибетских.

Фарфору у Тибетан нет; но они делают очень хорошую посуду из других материалов. Самая употребительная вещь — это чайная чашка, которую каждый носит за пазухой или в мешке, привязываемом к поясу, как украшение. Эти чашечки делаются из корней дерев, растущих по тибетским горам; они очень хорошо выдолблены и покрыты лаком, сквозь который однако видны все жилки дерева. Начиная от Тале-ламы до последнего нищего, все пользуются одинаковыми чашками. А между тем в продаже имеются весьма дешевые и самые дорогие, даже во сто унций серебра штука. Сколько мы не старались узнать, в чем состоит превосходство одних перед другими, мы не нашли никакой разницы. Тибетане только думают, что в чашечках высшего сорта всякий яд делается безвредным. — Наша посуда была уже негодна, надо было купить новую; мы вошли в лавку одной женщины, весьма усердно испачкавшей свое лицо. Она показала нам чашки, но эти стоили 50 унций каждая; все наше состояние не хватило бы для покупки четырех подобных штук; мы выбрали другие и спросили: «Чик-ла, гатсэ-рэ», т. е. «почем за штуку?» — «Пара унцию, Ваши Высочества», был ответ, и мы купили их.

Пу-лу, курительные свечи и чайные деревянные чашки три главные предмета Тибетской торговли; все остальные товары очень плохи. Землепашество также не процветает, потому что здешняя гористая страна не удобна для возделывания полей, и земля обработывается в одних лишь долинах; пшеницу и рис сеют мало, больше всего черный ячмень, Тсинг-ку, из которого приготовляют тсамбу, ежедневную пищу простого народа. В самой Ла-Ссе нет недостатка в баранах, лошадях и яках; на рынках продается также вкусная рыба и свинина, последняя по весьма высокой цене, недоступной для бедного класса. Вообще Тибетане живут очень скромно; их обыкновенная пища: чай с маслом и тсамба; странно смотреть, как иной богач пьет такую простую, дешевую жидкость из чайной чашки, стоющей иногда двести рублей и более. Говядину никогда не подают при обыкновенном обеде; ее едят только как лакомство. На пирах ее подают в двух блюдах: вареную и сырую; Тибетане едят оба сорта с одинаковым аппетитом и запивают напитком, приготовленным из ячменя. [238]

Тибет очень богат драгоценными металлами: золото и серебро добываются там легко и в таком количестве, что и простые пастухи умеют очищать его. Нередко сидят они в лощине у огня, разложенного арголами и плавят золото; стада же пасутся вблизи. Этим множеством металлов объясняется, почему в стране такое довольство в деньгах, тогда как жизненные припасы очень дороги. Тибетане имеют только серебряные монеты, немного больше, но тоньше франка; на одной стороне находится тибетская, персидская или индийская надпись, на другой венок из 8 цветков. При мелочной торговле монету разламывают на куски, с несколькими цветками на каждом и смотря потому, сколько цветков находится на куске, означается ценность. Целая монета называется Чан-ка, половина с четырьмя цветками Че-пче; То-кан имеет пять, Каян три цветка; при больших оборотах платят серебряными слитками, вешаемыми на римских весах, по десятичному счету. Простой народ считает обыкновенно по своим четкам: купцы по большей части употребляют китайский суан-пан, ученые арабские цифры, введенные здесь издревле. Мы видели много ламайских рукописных книг с рисунками и астрономическими знаками; — обозначенных арабскими цифрами. Некоторые отличаются несколько от наших, особенно цифра 5, которую они пишут обратно: ***.

Тибет одна из богатейших и вместе с тем одно из беднейших стран в мире: богатая неимоверно серебром и золотом, она бедна всеми необходимейшими жизненными припасами. Народное богатство переходит в руки немногих, особенно же пожирают его монастыри. Это огромные хранилища, в которые золото и серебро всех среднеазиатских стран течет тысячью струями. Ламы получают деньги от благочестивых жертвователей и лихоимствуют ими до такой степени, что даже Китайцы, хотя сами большие обиралы и плуты, приходят в негодование. Таким образом деньги накопляются в сундуках богатых людей, а народ терпит нужду даже в пище, платя за все неимоверно дорого: поэтому в Тибете так много пролетариата. Мы видели в Ла-Ссе очень много нищих: они ходят по домам, прося горсть тсамбы: просят же они не словами, а выражают это тем, что протягивают сжатую руку, поднимая большой палец. Мы должны однако отозваться с большою похвалою о Тибетанах, вообще очень добродушных и милосердых: они не отпустят почти ни одного нищего, не подав ему милостыни. [239]

Из иностранцев, составляющих население Ла-Ссы, самые многочисленные Пебуны. Они Индийцы из Бутана, по той стороне Гималаи, небольшие, крепкие и проворные люди. Их кожа темнобурого цвета, лицо круглее чем у Тибетан и черные глаза имеют хитрое выражение. На лбу у них красное пятно, подкрашиваемое ими каждое утро. Они носят всегда сюртук из фиолетового пулу и поярковую шляпу такого же, но более темного цвета: выходя из дому, Пебунь обвертывает около шеи 2 раза шарф и закидывает оба конца его назад на плечи. Пебуны единственные металлических дел мастера: только в их квартале найдешь кузнецов, котельщиков, медников, золотых дел мастеров, бриллиантщиков, механиков, даже химиков и врачей. Мастерские их находятся в подвалах, и нужно спускаться в них по ступенькам, и через низкий, узкий ход. На дверях их домов нарисованы красный шар (солнце) и белое полулуние: мы к сожалению забыли спросить, что обозначают здесь солнце и луна. Между Пебунами много хороших мастеров, работающих серебряные и золотые вещи на монастыри и также разные другие наряды; их работы не уступают лучшим европейским произведениям. Они позолочивают также крыши храмов; позолота прочна, не портится ни от каких перемен погоды и не сходит очень долго; можно сказать, что она вечно нова. Пебунских позолотчиков выписывают из самых отдаленных монастырей Монголии. Они также великолепные красильщики: их краски ярки и так прочны, что материя скорей изорвется, чем полиняет. Но им дозволено красить только пу-лу, крашение же иностранных материй запрещено, верно для того, чтобы усилить сбыт местных произведений. Пебуны вечно смеются и шутят, в их характере лежит детское веселье. За работой они постоянно поют. Они исповедуют Индийский Буддаизм, но оказывают тоже большое уважение к ламским обычаям и празднествам. Хотя они не приняли реформу Тсонг-Кабы, в большие праздники все-таки преклоняются у подножия Будда-ла, чтобы показать тем свое благоговение перед Тале-ламою.

Особенно замечательна еще одна часть жителей Ла-Ссы — Качисы, т. е. Мусульмане происходящие из Кашмира. Их легко отличись от других народов, менее образованных, по турбану, длинной бороде, важной походке, красивом, выразительном лице и по чистой, богатой одежде. Они имеют в Ла-Ссе своего губернатора, совмещающего в своей особе главного начальника, пашу и [240] муфты и признаваемого тибетским правительством. Качисы поселились здесь уже за несколько столетий; бросив свою родину по причине сильных притеснений со стороны Англичан, они перешли в Тибет и живут здесь очень хорошо. Но по сие время они состоят в сношениях с Кашмиром. Их губернатор, который был к нам дружественно расположен, знал, что Пелины из Калькутты, т. е. Англичане, владетели Кашмира. «Этих Пелинов я считаю самыми хитрыми людьми в свете», говорил он; "они забирают в свою власть все страны Индия, одну за другою, втягивая в свои интересы их регентов. В Кашмире есть пословица: «Мир принадлежит Аллаху, земля — паше, а компания английская распоряжается».

Качисы составляют богатейшую часть населения Ла-Ссы; они ведут торговлю полотнами, предметами роскоши и туалета, серебром и золотом; они же и менялы. Этим объясняются персидские надписи на монетах. Ежегодно несколько мугаметанских купцов отправляются в Калькутту; им одним только дозволяется переходить англо-индийскую границу. Тале-Лама дает им паспорты и конвой до Гималая. Они привозят с собою ленты, галун, ножи, ножницы и другие металлические товары и небольшой выбор шерстяных материй. Шелки и сукна выписывают они из Пекина; сукна русской фабрикации дешевле калькутских. Качисы ревностные Магометане и имеют в Ла-Ссе свою мечеть. И даже в столице Тале-Ламы Качисы не стесняются выказывать все свое презрение к суеверным обычаям Буддаизма. Первые переселенцы женились на Тибетанках, принявших ислам, но потом они заключали брак между собою и таким образом в самом центре Буддаизма образовался отдельный народ, отличающийся от туземцев платьем, нравами, языком и верою. Их считают безбожниками, ибо они не падают ниц перед Тале-ламою и не молятся в монастырях. Но не смотря на ото, они богаты и всесильны и когда выходят на улицу, все уступают им дорогу и высовывают языки в знак почтения.

Тибетане, кланяясь друг другу, снимают фуражку, высовывают сколь возможно более язык и одновременно почесывают себе рукою у правого уха.

Проживающие в Ла-Ссе Китайцы почти все солдаты или чиновники; оседлых же очень мало. Тибет и Китай всегда вели взаимную торговлю, но часто и воевали друг с другом. Манджурская династия скоро поняла всю важность доброго согласия с столь [241] влиятельным в Монголии Тале-ламою и поддерживает дружеские отношения. Она содержит при дворе его двух великих мандаринов, называемых Кин-Чаи, «особые уполномоченные». Они при известных случаях передают Тале-ламе от имена императора доброжелательные поздравления и поддерживают его в столкновениях с соседними народами. Но все это одна маска: настоящая причина та, чтобы показать религиозным Монголам уважение правительства к их святыне и расположить их в пользу китайского императора, оказывающего такое благоговение перед живым Буддою, царствующим с Будда-Ла. Оба Кин-чаи могут при этом зорко следить за ходом дел в Тибете и в соседних странах.

В тридцать пятом году царствования императора Киев Лонга. пекинский двор назначил в Ла-Ссу двух уполномоченных, из которых одного звали Ла, а другого — Пу. Народ назвал их Кин-Чаи Лопу, последнее слово значит репа и народ, всегда неблаговолящий Китайцам, очень тешился таким смешным прозвищем. Этих двух мандаринов в особенности недолюбливали за их дерзкое вмешательство во внутренние дела, решение которых принадлежало одному Тале-ламе. Они привели в Тибет и китайские войска, под предлогом защищать страну от непализийских народов. Но настоящая цель была покорить себе Тибетан, упорно сопротивлявшихся противузаконным поступкам мандаринов. Тогдашний Номехан употреблял все свое влияние, чтобы ограничить власть Кин-чайев. Раз, когда он отправлялся к ним, молодой лама бросил в носилки записку с словами: лопу, ма, са! т. е. «берегись репы!» Такое неопределенное предостережение не удержало однако Номехана от визите. Но когда он разговаривал с послами, в комнату вбежали китайские солдаты, убили его и отрезали ему голову. Тибетанский повар, служивший мандаринам и бывший в соседней комнате, вбежал сюда, охватил его голову, и, насадив ее на пику, обежал с нею все улицы, вызывая народ к мести. Город взволновался. Все взялись за оружие, и Кин-чаи первые пали жертвою ярости народа. Где только попадались Китайцы их убивали на месте и эта страшная резня распространилась по всему Тибету до границ китайских провинций Ссе-Чуэн и Юн-Нан. Император выслал против бунтующих войско, но оно было побеждено Тибетанами; тогда правительство императора начало переговоры, в которых китайская политика взяла верх, как всегда. [242]

С тех пор все идет по старому и между обоими государствами господствует полное согласие.

Китайцы не содержат в Тибете большого войска. От Ссе-Чуэна до Ла-Ссы солдаты размещены только по сторожевым станциям, для конвоя императорских курьеров и чиновников; в Ла-Ссе находится только несколько сот человек — в качестве телохранителей посланника. От столицы на юг до Бутана тянется такая же сторожевая линия, но караул здесь очень плох. На границе стоят китайские и тибетские солдаты, оберегая переход через гималайские горы, по другой стороне которых стоят уже английские стражи. Кроме упомянутых Китайцев, других нет в Тибете и въезд в эту страну строго запрещен. Все китайские солдаты и мандарины получают жалованье от пекинского правительства, и, прослужив здесь обыкновенно три года, сменяются другими. Некоторые испрашивают дозволение остаться в Ла-Ссе или в других городах, по дороге к Ссе-Чуэну, но их очень мало. Они всеми мерами стараются надувать Тибетан и приобрести состояние. Иные женятся на Тибетанках. Редкий Китаец привязан к жене своей и дочерям; нажившись хорошенько, он берет с собою только сыновей и уезжает на родину, бросая остальную семью. Тибетане боятся Китайцев, Качисы презирают их, а Пебуны насмехаются над ними.

Наши иностранные лица с самого начала не остались незамеченными и обращали на себя большое внимание жителей Ла-Ссы: на улицах все останавливались и смотрели на нас. Одни считали нас за муфти из Кашмира, другие — браминами или ламами из северной Монголии, иные же купцами из Пекина, переодевшимися для того, чтобы можно было присоединиться к посольскому каравану. Но когда все уверились, что мы не из Кашмира, не из северной Монголии и не из Индии или Китая, то решили, что мы белые Азары. Это звучное слово было нам незнакомо и мы спросили: каких людей называют этим именем. Нам объяснили, что это многочисленное племя Индии, самые ревностные Буддисты, отправляющие иногда пилигримов в Ла-Ссу. Азары, бывшие здесь до нас, имели темную кожу, а так как наша была белая, то нас и назвали белыми Азарами. Мы конечно должны были отклонить от себя и эту честь. Но что сначала было одним только любопытством, стало теперь серьезным вопросом: многие начали считать нас Русскими или Англичанами из Калькутты, приехавшими сюда узнать местность и людей, [243] составить ландкарты и потом пожалуй и завоевать область Тале-ламы. Если бы мнение это утвердилось в народе, нас могли бы и казнить, разрубив по обычаю страны на четыре части; ибо в Тибете ненавидят Англичан, считая их ненасытными завоевателями и весьма недоверчивы к ним. Мы потому решились положить конец всем подозрениям и загадкам. В Ла-Ссе закон повелевает всем иностранцам явиться к полицийместеру города. Мы так и поступили, объяснив, что мы из Франции, страны лежащей под западным небом и пришли сюда проповедовать христианство. Полициймейстер был очень сух, как истинный бюрократ; он флегматично вынул из-за уха бамбуковую писчую палочку, записал наши слова и, вытирая палочку волосами, повторил несколько раз: «Франция, христианская вера» и потом, заткнув перо за ухо, сказал: як порэ, т. е «хорошо». Мы ответили тему-шу, «останься с миром», высунули язык и ушли, весьма довольные тем, что покончили с полициею. Теперь мы мало заботились о том, что народ будет думать о нас. Пробыв так долго в Китае, под гнетом стеснительных законов, мы были рады, что очутились в гостеприимной стране, где были свободны, как птицы. Тибетане не так исключительны, как Китайцы: в Ла-Ссе может поселиться всякий иностранец, может торговать или заниматься ремеслами и никто не стесняет свободу его действий. Что Китайцы не ездят в Тибет и не поселяются здесь — вина пекинского правительства, запрещающего это своим подданным. И еслиб Англичане не наводили страх на Тале-ламу своими завоевательными планами, то и они имели бы свободный доступ в Тибет.

Мы доказали прежде сходство Буддаизма с Католицизмом. Рим и Ла-Сса, Папа и Тале-лама (Не Далай или Далаё-лама, но Тале-лама. Монгольское слово Тале значит море. Великого ламу Тибета называют так потому, что он считается морем мудрости и могущества.) также представляют интересное сходство. Правление в Тибете находится в руках духовенства, как и в церковной области Италии. Тале-лама церковный и политический глава страны; в его руках законодательная и исполнительная власть, он управляет всем. Сводом законов служит обычай и некоторые уставы Тоонг-Кабы. Когда он превращается, т. е. умирает, душа его переселяется в ребенка и [244] существование Будды не прерывается. Выбор производятся Гутукту-ламами (в роде кардиналов), первыми сановниками иерархии после Тале-ламы. Как видимый бог, Тале-лама не может нисходить с высоты своей святыни до того, чтобы заниматься всеми земными мелочами; ему докладывают только самые важные дела и то на столько, сколько ему угодно. Его власть ничем не ограничена.

За Тале-ламою, которого Тибетане величают также Ниан-Нган-Рембучи, т. е. «высочайший клад», стоит выше всех Номехан или духовный царь, называемый Китайцами Тсанг-ванг, т. е. «царь Тибета». Он назначается Тале-ламою из Шаберон, служит пожизненно, и может быть лишен места только в случае политического переворота. Им и четырьмя Калонами управляется страна. Калоны назначаются тоже Тале-ламою из лиц по списку, составленному Номеханом; они не духовного звания и должны быть женаты. Продолжительность службы Калона неопределена; когда Номехан находит его недостойным, он докладывает Тале-ламе, который может удалить Калона, если находит обвинение справедливым. Низшие чиновники назначаются Калонами большею частию из духовных. Провинции делятся на округа, которыми начальствуют Гутукту-ламы. Они небольшие духовные государи, получающие право власти от Тале-ламы. Иные из них часто ведут войны с соседями, к которым побуждают их грабеж и пожары; самый сильный из них Банджан-Рембучи, который живет в Джаши-лумбо, «горе оракула»; этот город столица южного Тибета и находится в восьмидневном расстоянии от Ла-Ссы. Теперешний Банджан знаменит своею великою святостью: его последователя говорят, что он не уступает в ней Тале-ламе и его духовная власть так же велика, как и последнего. Но общественное мнение такое, что светская власть Тале-ламы превосходит власть Банджана-Рембучи. Рано или поздно между обоими соперниками наверно произойдет серьезное столкновение.

Теперешний Банджян-Рембучи человек лет 60, величественного роста и по годам своим удивительно бодр и свеж. Нам рассказывали, что он происходит из Индии: первое воплощение его произошло будто за несколько тысяч лет, в знаменитой стране Азаров. Физиогномисты в Ла-Ссе, узнавшие в нас белых Азар, советовали нам ехать к нашему соотчичу Банджану-Рембучи, у которого найдем радушный прием. Ученые ламы, занимающиеся буддистской генеалогией, объясняют, что [245] Банджан, переселявшийся столько раз в Индустане, очутился наконец по той стороне Тибета и набрал своею резиденциею Джаши-Лумбо. Он пользуется неимоверным уважением. Тибетане, Монголы и другие Буддисты называют его «великим свитым» и, произнося его имя, складывают руки и подымают глаза к небу. Они считают его всесведущим, уверяют, что он говорит на всех языках мира и может объясняться с пилигримами целого света. Особенно Монголы верят в его великую чудотворную силу и во всяких нуждах и опасностях всегда молятся ему как Бокте, т. е. «святому». Пилигримы, посещающие Ла-Ссу, всегда отправляются отсюда в Джаши-Лумбо, на поклонение Банджану. Ежегодно монгольские караваны привозят туда несметные богатства. Банджан берет золотые и серебряные палочки правоверных и дарит им взамен кусочки своего старого, изношенного платья, бумажки с тибетскими надписями, маленькие фигурки из жженой глины и красные пилюли, исцеляющие будто от всяких болезней. Пилигримы с благоговением берут все эти безделицы, зашивают их в ладонки и постоянно носят при себе.

Все, странствующие в Джаши-Лумбо, духовные и светские, мужичины и женщины, поступают в братство Келанов, основанное Банджаном. Все Буддисты мечтают о счастии принадлежать к этому братству и можно предвидеть, что оно в будущем произведет большие перевороты в гористой Азии, Уже теперь ждут великой катастрофы, о которой распространены пророчества разного рода. Говорят именно, что при новом переселении святой из Джаши-Лумбо, т. е. Банджан-Рембучи, не воплотится вновь как доселе, в западном Тибете, но в степях, обитаемых Уриянгваями, в Тиая-шан-пэ-лу, между небесною горою и Алтаем. Много лет он проживет в безызвестности, молитвой и добрыми делами приготовляясь к великим событиям будущего. Тогда вера ослабеет в сердцах многих и только принадлежащие к братству Келанов не поколеблются в ней. В то несчастное время Китайцы займут горы и долины, и употребят все меры, чтоб завладеть достоянием Тале-ламы. Но это не долго продлится: Тибетане восстанут поголовно и в один день все Китайцы будут убиты, так что ни один не вернется на родину. Через год после этого кровавого дня, император вышлет против Тибета многочисленное войско: тогда кровь польется струями, реки сделаются от нее красны и наконец Китайцы [246] все-таки останутся повелителями страны. Но и это не долго продлится. Тогда Банджан явится народу и сделает воззвание к Келанам. Мертвые, принадлежавшие раз к этому братству, восстанут и все соберутся в Тиан-шан-пэ-лу, в обширной долине. Там Банджан раздаст всем ружья и стрелы и предводительствуя сам громадным войском, истребит всех Китайцев. Тогда он завоюет Тибет, Китай, Монголию и великое государство Ороса (Россию) и станет всемирным владыкой. Тогда вновь процветет Буддизм, везде воздвигнутся монастыри и буддистские молитвы раздадутся по всему свету.

Мы приводим только общий очерк пророчества, распространенного в народе со всеми подробностями каждого эпизода. Весь буддистский мир верит в это пророчество, даже проживающие в Ла-Ссе Китайцы; не смотря однако на это, они совершенно спокойны, надеясь, что это время еще далеко. Впрочем теперь уже все чуют, что Банджан подготовляет большую революцию, которой он будет главою. Все свободное. от молвив время он проводит в военном обучении Келан. Он сам пользуется славой искусного стрелка из лука и ружья и хорошо владеет копьем; он приготовляет большую конницу и множество больших собак, которые должны помогать во время войны.

Весь народ, особенно же Келане, так сроднились с этими странными мечтами, что скорая революция в Тибете вещь очень возможная. По смерти великого ламы из Джаши-Лумбо стоит только какому-нибудь ловкому смельчаку появиться в Тиан-шан-пэ-лу, провозгласить себя Банджаном-Рембучи и собрать под святое знамя Келанов. Уже теперь Банджан приобрел такое влияние посредством преданного ему братства, что Тале-лама потерял отчасти свое прежнее значение. И это очень понятно. Во время нашего пребывания в Ла-Ссе, на троне Тале-ламы сидел девятилетний мальчик; трое его предшественников умерли насильственною смертью, не достигнув совершеннолетия, т. е. 20 лет. Банджан, очень ловкий и властолюбивый человек, воспользовался продолжительным междуцарствием, чтобы усилить свое влияние. В 1844 г. в Тибете произошли важные события, имеющие связь с предыдущим и потому мы расскажем об них вкратце.

Население Ла-Ссы весьма было опечалено по поводу смерти трех следовавших один за другим Тале-лам, в их юношеских годах; общественное мнение гласило, что дело не обходилось без [247] убийств; на улицах и в монастырях рассказывали даже обстоятельства, сопровождавшие смерть каждого. из них. Первого Тале-ламу будто удавили, второй был задушен в своей спальни, третий же отравлен вместе со всеми членами своего многочисленного семейства. Настоятеля великого монастыря Калдана, очень преданного Тале-ламе, постигла та же участь.

Все эти злодейства приписывались тогдашнему Номехану; даже все четыре Калоны (министры) нисколько не сомневались в этом, но не могли отомстить смерти своих повелителей, потому что Номехан имел сильную партию. Он был Си-фан из княжество Янг-ту-ссе, в провинция Кан-су; достоинство Ту-сее было наследственно в его семье и многие из его родственников давно уже жили оседло в Ла-Ссе, были богаты и сильны. Когда он вступил в должность Номехана, он был еще молод; но его властолюбие тогда уже выказалось. Он употребил свои богатства и все влияние своих родных, чтобы приобресть себе преданную партию. Особенно важно было для него приобресть расположение духовных и для этого он взял под свое особенное покровительство большой монастырь Сэра. Он находился от Ла-Ссы не более часовой езды и в нем живут пятнадцать тысяч монахов. Номехан осыпал их милостями, даровал монастырю многие привилегии и большие доходы; важнейшие государственные места раздавались тамошним ламам. За то они слепо были преданы Номехану; они составили даже список его добродетелей и признали его святым первого разряда, почти равносильным с Тале-ламою. Таням образом Номехан, имея сильную опору, приступил к исполнению своих планов и трое Тале-лам лишились жизни, чтобы доставить ему регентство.

Такого человека трудно было одолеть и Калоны не решились открыто действовать против него; они только за одно с другими работали над его падением. Гутукты выбрали нового Будду или, лучше сказать, объявили, что душа Будды перешла в такого то ребенка. Номехан оказал ему должное благоговение, вероятно с целью, своевременно заставить душу его сделать новое переселение. Между тем все четыре Калоны вошли в соглашение с Банджаном Рембучи. Император Китая знал обо всем и содействовал им. В 1844 г. было отправлено в Пекин посольство с этою целью, и императорское правительство занялось тибетскими делами, тем более, что манджурская династия раз навсегда объявила себя торжественно защитником Тале-ламы: Номехан же, [248] будучи родом из Янг-ту-ссе, в провинции Кан-Су, как китайский подданный, подлежал императорскому суду; к тому же был великолепный случай упрочить в Тибете свое влияние и могущество.

Поэтому император послал в Ла-Ссу уполномоченного, того самого Ки-шана, который во время англо-китайской войны играл такую важную роль в Кантоне при переговорах. Он Манджур и действительно человек с великими способностями. Он начал свою служебную каррьеру писцом в одном из шести больших судов Пекина. Еще в молодости он достигнул высоких степеней и его практический такт был так велик, что он на 23-м году от роду назначен был наместником провинции Го-нан. Через три года он получил место вице-короля, но был сменен за то, что не принял предохранительных мер против разлива реки Гоанг-Го. Не долго однако жил он в немилости. Скоро он опять был назначен в вице-короли в провинцию Шан-Тонг, потом в Ссе-Чуэне и наконец в Пе-че-ли. Он в тоже время получил красную пуговицу, павлиное перо и желтый мундир вместе с титулом Геу-я, т. е. императорского принца и некоторое время был даже Чунг тунгом, т. е. он достиг всех высших степеней, которые вообще доступны Мандарину. Во всей, империи только восемь Чумг-тунгов: четыре из Манджур, четыре из Китайцев; они составляют тайный совет императора и каждый имеет право писать прямо государю. В 1839 г. Ки-шан был послан в Кантон вице-королем провинции Куанг-тунг и императорским коммисаром, чтобы начать вновь переговоры с Англичанами о мире, прерванные его предшественником Лин-ом. Ки-шан тотчас понял, на сколько Европейцы превосходили Китайцев и что в случае войны последние непременно проиграют. Его переговоры с английским уполномоченным Эллиотом довели к тому, что Китай отделался уступкою Англичанам маленького острова Гонг-Конга, и чтобы упрочить доброе согласие между королевою Викторией и императором Тао-Куангом, Ки-шан дал великолепный бал. Но интриги и происки Лина в Пекине побудили императора не признать договора. Ки-шан был обвинен в подкупе, в продаже небесного царства морским чертям. Император написал ему громовое письмо, объявил его достойным смертной казни, и повелел тотчас вернуться в Пекин. Здесь, вопреки ожиданиям, император пощадил его жизнь, но лишил всех должностей, чинов, титулов [249] и отличий, конфисковал его имущество, велел, срыть его дом, продать жен его с аукциона, его же самого сослал в Монголию. Но Ки-шан имел при дворе влиятельных друзей и им удалось исходатайствовать его помилование в 1844 г. Теперь этот талантливый человек был послан в Ла-Ссу уполномоченным. Он не получил обратно красной пуговицы на шапку, но ему дали синюю; он вспучил также павлиное перо, но не имел еще права носить желтый мундир. Его пекинские друзья сложились и выстроили ему великолепный дом. Послание в качестве Кин-чан-я, было все еще некоторым родом изгнания, но, сделав первый шаг, он мог уже постепенно возвышаться.

Тотчас по прибытии в Ла-Ссу он вошел в сношение с четырьмя Калонами и Банджаном-Рембучи, арестовал Номехана, сделал допрос его приближенным и велел им вбить бамбуковые иглы под ногти, чтобы скорее допытаться правды. Китайцы говорили нам: «Этим средствам отличили правду от лжи и открыли преступление Номехана». Он сам сознался в своей вине, не доводя себя до пыток; он сознался в удавления первого, задушении второго и отравлении третьего Тале-ламы. Составили протоколы на китайском, монгольском и тибетском языках, подписанные Номеханом и его соучастниками; Банджан-Рембучи, четыре Калона и китайский уполномоченный приложили к ним свои печати и их тотчас отправили в Пекин.

Все это делалось тайно. Но три месяца спустя тибетская столица была в страшном волнении. На воротам дворца Номехана и на главных улицах прибит был императорский эдикт на трех языках, обведенный каемкой из крылатых драконов. Его содержание было очень важно. Сначала были перечислены обязанности могущественных и незначительных князей; за тем следовало воззвание к владыкам, царям, князьям, начальникам и народам идти по пути добродетели и правды, если они не хотят подвергнуться гневу неба и великого хана; потом император объявлял во всеобщее сведение преступления Номехана и осуждал его на вечное изгнание на берега Самгалиен-Ула, в самую дальнюю часть Манджурии; эдикт оканчивался обычною фразою: «да все дрожат и повинуются!»

Народ толпился у этих объявлений; составлялись небольшие кружки, рассуждавшие об этой новости, сначала в полголоса, но потом уже явно: негодование и волнение постоянно возрастало. Оно было вызвано не падением Номехана, вполне заслужившего [250] свою участь, но вмешательством Китая, которое народ счел оскорблением и которого он боялся. Больше всех пришло в ярость 15,000 монахов Сэры. Преданные душою и телом своему покровителю, они восстали, вооружились чем могли и поспешили в Ла-Ссу. Еще издали слышан был их крик и подымались столбы пыли. Народ кричал: «Вот идут монахи из Сэры!» Они пришли и прежде всего порвались во дворец китайского уполномоченного. «Убейте Ки-шана, смерть Китайцам!» кричали 15,000 голосов. Они обыскали весь дворец, но никого yе нашли; Ки-шан скрылся в доме одного Калона; а его люди рассеялись по городу. Ламы разделились на толпы; одни направились во дворец Номехана, другие к домам Калонов, требуя выдачи Ки-Шана. Им отказали и тогда началась резня; один Калон был разорван на куски, трое остальных были изранены. Между тем другие освободили Номехана из тюрьмы и хотели с триумфом перенесть его на руках в Сэру. Но он уклонился и употребил все старание, чтоб успокоить лам, доказывая им, что этим могут только еще более повредить ему. Он говорил, что должен ехать в Пекин, оправдаться перед императором, а теперь должно покориться декрету. Ламы не хотели успокоиться; но с наступлением, ночи они вернулись в Сэру, с твердым намерением, придти на другой день опять. И действительно они собрались на другое утро. Но на равнине перед городом расставлено было множество китайских и тибетских солдат. Ломы оробели, и когда раздались звуки морских раковин, они бросили оружия, побежали в монастырь, взяли молитвенники и затянули в храме хоровые гимны, как будто ничего не случилось.

Через несколько дней Номехан с сильным конвоем был отправлен в Ссе-Чуэн. В Ла-Ссе не могли понят, почему человек, не боявшийся убить трех владык буддистской церкви, не воспользовался восстанием монахов; ему стоило бы промолвить одно слово и все Китайцы в Ла-Ссе были бы убиты и восстание распространилось бы во всем Тибете. Но Номехан был только отважный убийца, а не храбрый: предводитель. Ки-шан хотел также наказать соучастников Номехана, но Калоны воспротивились этому, говоря, что им одним, а не Китайцам принадлежит власть судить этих преступников. Против этого он конечно ничего не мог возражать.

В Номеханы избран Шаберон из монастыря Ран Чан, 18-ти летний юноша. Во время нашего приезда в Ла-Ссу, [251] Тале-лама и Номехан были несовершеннолетние, а регентом был первый Калон, старавшийся всеми мерами противудействовать китайскому уполномоченному, который, пользуясь слабостью тибетского правительства, стремился усилить влияние Китая.

ГЛАВА XVII. править

Полицейские шпионы. — Мы являемся к регенту и разговариваем с Ки-Шаном. — Сведения от губернатора Качисов. — Обыск и розыск ландкарт. — Мы живем в доме регента и проповедуем Евангелие. — Микроскоп. — Беседы с Ки-шаном. — Буддизм. — Оспа. — Погребальные обычаи.

Покончив с полициею, мы завели знакомство с ламами, чтобы начать миссионные занятия. Когда мы раз беседовали с одним весьма ученым ламой, в комнату вошел хорошо одетый Китаец, повидимому купец, говоря, что желает купить привезенный нами товар. Мы ответили, что мы не купцы и имеем для продажи только пару старых седел. «Прекрасно, таких седел мне нужно», сказал он, пристально рассматривая нашу комнату; он расспрашивал много о нашей родине и о местах по которым мы проезжали дорогого в Ла-Ссу. Вслед за ним пришел другой Китаец, за тем и третий и двое лам в шелковых шарфах. Все повидимому хотели купить что-то, осыпали нас вопросами и рассматривали наши пожитки. Наконец они ушли, сказов, что скоро опять зайдут.

Это посещение показалось нам подозрительным; видно было, что они все сговорились, а покупка седел была только предлогом. Небеспокоившись однако ни мало, мы сели за стол поесть кусок яккового мяса, свареного Самдаджембою. Мы только что отобедали, как ламы и Китайцы вернулись и сказали, что регент желает видеть нас. Мы спросили шутя, не желает ли и он купить седла, но они велели нам следовать за ними. Теперь было ясно, что начальство заботилось об нас; мы не знали только в пользу или во вред. Надевши наше лучшее платье и шапки лисьего меху, мы сказали: «Идем!» — «А этот молодой человек?» [252] спросили ламы, указывая на Самдаджембу. «Это наш слуга; он останется караулить дом». — «Нет, и он должен идти; регент хочет говорить со всеми». Самдаджемба надел свой тулуп, накинул на уши черную шапку и мы вышли, завесив дверь цепью.

Не более как минут через шесть мы были у дворца первого Калона, исправлявшего должность регента. Мы прошли большой двор, на котором находилось множество лам и Китайцев, которые, увидя нас, начали перешептываться; мы остановились перед позолоченными дверьми. Наш проводник прошел корридором и вскоре отворилась дверь. В комнате, очень просто убранной, на подушке, покрытой тигровой кожей, сидел человек с перекрещенными ногами; это был регент. Правой рукой он подал нам знак приблизиться и мы поклонились ему по обычаю страны, положив шапки под мышки. На право от нас стояла скамейка, покрытая красным ковром; он пригласил нас сесть на нее. Позолоченные двери опять затворились и кроме нас с регентом, в комнате остались только четыре ламы, стоявшие позади него скромно и почтенно, двое Китайцев, с хитрым и злобным лицем, и еще человек, в котором, по его турбану, длинной бороде и серьезному лицу, нельзя было не узнать Магометанина.

Регент был человек лет пятидесяти; его широкое, открытое и совершенно белое лицо имело величественное выражение; черные длинные ресницы отеняли умные, кроткие глаза. На нем был желтый сюртук на собольем меху, в левом ухе колечко, усаженное бриллиантами; его черные, как смоль, волоса были зачесаны вверх и поддерживались тремя золотыми гребенками, составляющими отличие первого Калона. Его красная фуражка, унизанная жемчугом и с красным коралловым шаром вверху, лежала тут же, на зеленой подушке. Регент долго всматривался в нас, поворачивал голову вправо и влево, и на губах его показалась добродушная и вместе с тем ироническая улыбка. Мы также улыбнулись и сказали друг другу тихо: «Этот господин кажется добрым; дело обойдется хорошо».

«На каком языке говорите вы?» спросил регент приветливо. «Я не понял ваших слов».

Мы повторили те же слова по французски же и регент спросил присутствующих, поняли ли они их? Все ответили, что [253] нет и мы присуждены были перевести их на тибетский язык, сказав, что в лице первого Калона выражается доброта.

«Вы думаете, что я добр? О нет, я очень зол, не правда ли?»

Он обратился к чиновникам, которые в ответ только улыбались. «Вы впрочем правы, я добр, это обязанность Калона: я добр к моему народу и к чужим». Он говорил нам много, но мы не все поняли и сказали это ему. Тогда один из Китайцев должен был перевести нам его слова. Суть была в том, что он позвал нас не с целью беспокоить нас, а чтобы лично спросить откуда мы, потому что об этом ходили разные и очень странные слухи по городу.

«Мы из страны под западным небом». — «Из Калькутты?» — «Нет, наша страна называется Францией». — «Умеете вы писать?» — «Да, лучше чем говорить». — Принесли писчий прибор я мы написали: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душу свою потеряет?»

«А, так это письменные знаки вашей страны? Я никогда еще не видал таких; но что значат эти слова?» — Мы написали ему перевод библейского наречения на монгольском, тибетском и китайском языках. — «Мне сказали правду; вы очень ученые люди, умеете писать на всех языках и ваши мысли так глубоки, как те, которые находятся в молитвенниках». — Он покачал годовою и повторил выше помянутые слова Господни.

Вдруг послышался шум на улице и раздались звуки тамтаме. "Приходит китайский посланник, " сказал регент; «он хочет сам выслушать вас. Говорите ему правду и надейтесь на мою защиту; здесь правлю я». Он вышел из залы боковою дверью; мы остались одни.

Мысль, что можем попасть во власть Китайцев, начала тревожить нас; но мы успокоились, обсудив, что находимся в Тибете. Мы сказали Самдаджембе, чтоб он не терял присутствия духа. «На худой конец», говорили мы, «нам предстоит только смерть и тогда ожидает вас мученический венец». Самдаджемба уверил нас, что в случае нужды докажет, что он христианин.

Вошел молодой, нарядно одетый Китаец, извещая, что Ки-шан желает говорить с нами. Он привел нас в роскошный, по китайски убранный кабинет. Ки-шан сидел на подушке высотою в 3 фута, покрытой красным сукном. По обеим [254] сторонам его были по два писца; в зале стояло множество Китайцев и Тибетан в нарядных платьях. Ки-шану было лет около шестидесяти; но он был еще бодр и свеж. Изо всех Китайцев, которых мы видели, он имел самое благородное и вместе с тем очень умное лицо. Он заговорил с нами и мы ответили ему чистым пекинским диалектом. Он похвалил нас за это и спросил: не французы ли мы, прибавляя, что он видел Французов уже в Пекине. Мы заметили, что он повстречался с ними вероятно и в Кантоне; после чего он сморщил лоб, взял сильную щепотку табаку и сказал, что мы правы. Потом он заметил, что мы вероятно христиане и пришли в Тибет проповедывать нашу веру. Мы не скрыли перед ним правды.

«У кого вы жили в Китае?» — «На этот вопрос мы не ответим». — «А когда я вам повелеваю?» — «То мы не в состоянии исполнить приказания».

Ки-шан ударил кулаком по столу; мы же продолжали: «Ты знаешь, что христиане не робки; для чего силишся запугать нас». — «Где вы научились китайскому языку?» — «В Китае». — «В каком городе?» — «В разных местах». — «А по монгольски где?» — «В Монголии, в стране травы».

Ки-шан пригласил нас сесть, вдруг переменил тон и обратившись к Самдаджембе, спросил его сурово: «Откуда ты?»

-«Я из Ки-ту-ссэ». — «Где лежит Ки-ту-ссэ, кто это знает?» — «Оно лежит в Ссан-чуэне». — «А, ты из Ссаy-чуэна, в провинции Кан-су! На колени, сын середней страны!» Самдаджемба побледнел. «На колени!» закричал еще раз мандарин и Самдаджемба повиновался. «Так ты из Кан-су, сын середней страны: это хорошо; теперь ты будешь иметь дело со мною. Отвечай мне, заменяющему, тебе отца и мать, и берегися лжи. Где ты встретил этих двух иностранцев и где вступил к ним на службу?»

Самдаджемба начал рассказывать все свои похождения, но с такою осторожностию, какую мы не предполагали в нем. — «Почему ты принял веру небесного царя? Ты знаешь, что великий император запретил это». — «Сиао-ти, („самый малый“, так называют себя Китайцы в разговоре с мандаринами) принял эту веру потому, что она единственная справедливая вера. Как мог я думать, чтобы великий император запретил веру, предписывающую делать добро и избегать зла». — «Это так: религия царя [255] небес святая вера, я знаю ее. Но почему служишь ты чужим? не знаешь разве, что это запрещено законом?» — «Как может знать необразованный человек, как я, кто иностранец в кто наш? Эти люди мне постоянно делали добро и научали добру, почему же бы мне не идти с ними?» — Таким образом допрос продолжался и кончился только в сумерки.

Когда мы вышли из китайского кабинета, почтенный лама подошел к нам и сказал, что первый Калон ожидает нас. Мы прошли двор, освещенный красными фонарями, взошли на лестницу и были введены к регенту. Большая высокая комната была освещена не деревянным, а коровьим маслом; стены, потолок и дол были пестро исписаны разными изображениями и позолочены. Регент был один; он пригласил нас сесть рядом с собою и уверял вас, что принимает в вас большое участие. Потом вошел человек, скинувший у дверей башмаки свои: это был губернатор кашмирских Мусульман; подняв руку ко лбу, он приветствовал всех словом «саламалек» и потом оперся об колонну, стоявшую посреди комнаты. Он говорил бегло по китайски и заменял толмача. Регент пригласил нас к ужину. Самдаджембу посадили за стол вместе с прислугой регента; за столом говорилось иного о Франции и о виденных нами странах; регент показал нам свои картины. Так как в его стране живописью занимаются только духовные, то он думал, что у вас должно быть тоже. Он был крайне удивлен, когда мы объявили, что мы не живописцы. «Ну, когда вы не умеете рисовать, то умеете, по крайней мере, чертить. Не правда ли, что вы умеете рисовать ландкарты?» — «Нет, этого мы не умеем». — «О! вы вероятно рисовали ужи карты во время свое его путешествия!» — Мы уверяли его в противном в удивлялись даже его вопросам. «Я вижу», сказал он наконец, «что вы люди откровенные и поэтому я тоже хочу с вами говорить открыто. Вам известно, как подозрительны Китайцы; вы вероятно знаете их столько же, сколько, и я. Они вполне уверены, что вы разъезжаете по чужим странам чтобы рисовать ландкарты. Мне вы смело можете в этом признаться и в таком случае даже рассчитывать на мое покровительство».

Повидимому регент боялся, чтоб мы, рисуя карты, не указали путь какому-нибудь чужестранному войску для нападения на Тибет. Мы объяснили ему, что у нас находится несколько ландкарт, в том числе и карта Тибета, но все они печатаны, а не [256] рисованы нами. Мы также рассказали ему, как в Европе вообще распространены географические познания и что даже десятилетния дети могут по пальцам высчитать все большие государства земного шара. Регент и губернатор Кашмирцев очень удивлялись этому. Беседа длилась до поздней ночи; наконец сказали нам, что спальня для нас приготовлена во дворце Калона, а на другой день мы можем вернуться в свое жилище. Мы поняли, что находимся под арестом, довольно сухо распрощались и ушли.

В приготовленной для нас комнате мы нашли конечно гораздо удобнейшие постели, чем в нашей квартире. Много лам и слуг регента пришли посмотреть на нас, рассматривая нас с таким любопытством, с каким в зверинцах рассматривают редких зверей. Мы наконец сказали, что устали и хотим спать; все поклонились, многие весьма вежливо высунули нам свои языки, но никто не трогался с места. Очевидно они хотели видеть, каким образом мы ложимся спать. Не стесняясь больше их присутствием, мы стали на колени, перекрестились и громко прочли вечерние молитвы. Все молчали. Наконец мы потушили огонь и легли спать. Присутствующие, смеясь, ощупью добрались до дверей и ушли. Но о сне не могло быть и речи: произшествия этого дня так были важны, что дали нам богатый материал для разговора. Все это похоже было на сон, казалось невероятным и мы готовы были усомниться в действительности, еслиб она не была слишком осязаема. В заключение разговора мы задали себе вопрос: чем все это кончится? Но возложив всю свою надежду на Провидение, мы уснули.

Рано утром дверь наша потихоньку отворилась. Вошел губернатор Качисов и сев между наших кроватей, с участием расспрашивал как мы провели ночь. Затем он дал нам по куску домашнего пирога и сушеных ладакских фруктов. Такое дружеское внимание тронуло нас. Губернатору было около тридцати двух дет; на важном его лице отражались прямодушие и доброта и его обхождение показывало, что он сочувствует нам; мы узнали, от него, — что еще сегодня утром тибетское начальство поведет нас в нашу квартиру, где запечатает все наше имущество. Все отнесут в судилище, где осмотрят вещи в присутствии нашем, Ки-шана и регента. «Если у вас нет никаких рисованных карт, то вы можете быть совершенно спокойны — вам ничего не сделается. Если же есть, то скажите мне наперед, потому что в таком случае я, может быть, в [257] состоянии, буду дать хороший оборот делу. Я очень дружен с регентом и он послал меня уведомить вас обо всем этом». Далее мы узнали, что все эти затруднения делаются не по воле Тибетан, а по требованию Китайцев.

Успокоив доброго человека, мы высчитали ему по пальцам все свое имущество, чем он был весьма доволен. «Особенно боятся ландкарт с тех пор», прибавил он, «как Англичанин Мооркрофт выдавал себя в Ла-Ссе за Кашемирца. Он пробыл здесь двенадцать лет, затем оставил Ла-Ссу, но на дороге был убит; у него нашли много ландкарт и рисунков, сделанных им в Ладаке. С тех пор Китайцы стали очень подозрительны; но так как вы не рисовали карт, то все будет хорошо. Я это передам регенту».

Губернатор удалился и нам сейчас принесли завтрак из кухни Калона, состоявший из булок с сахаром, мяса и чаяв маслом. За тем явились трое чиновников, разумеется ламы, объявляя, что приказано осмотреть наше имущество. Мы отправились в наше жилище, сопровождаемые большой толпой народа. На улицах все заняты были работою: мели их и вывешивали на дома длинные полосы желтого и красного Пу-лу. Вскоре мы услышали громкий крик, и когда оглянулись, то увидели регента, сидевшего на белой лошади, окруженного большою свитою. Мы одновременно прибыли в наше жилище, где также находился Самдаджемба. который решительно не понимал, что это все значит. В нашей комнате регент сел на принесенный для него вызолоченный стул, и спросил: все ли наше имущество здесь?

«Да, здесь все; больше этого нет у нас для завоевания целого Тибета». — «Ваши речи язвительны; я никогда не считал вас такими опасными. Но что это такое?» При этом он указал на распятие; висевшее на стене. — «Еслиб ты знал это, то не говорил бы, что мы не опасные люди. Этим именно мы хотим завоевать Китай, Тибет и Монголию». — Регент смеялся. Он принимал наши серьезные речи за шутки. У ног его сидел писарь и записывал все наши вещи. Затем принесли зажженную лампу, регент вынул из маленького кошелька, висевшего у него на шее, золотую печать и запечатал все. Даже старые наши сапоги и гвозди нашего походного шатра не избегли этой участи.

И вот все это теперь отправилось в трибунал. Один полицейский лама шел по улице и приказывал всем попадавшимся гражданским именем закона идти в нашу квартиру и перенести [258] в трибунал наши вещи. В Ла-Ссе народ должен служить правительству в таких случаях бесплатно и, как мы заметили, делает это охотно. Вещи наши принесены были в суд. Тибетские всадники с обнаженными саблями и с ружьями открывали шествие; за ними шли носильщики, между двумя рядами трабантов-лам; наконец сам регент со свитою и за нею мы, сопровождаемые толпами любопытных. Это шествие недоставляло вам большой чести, ибо народ смотрел на нас, если не как на преступников, то, по крайней мере, как на очень подозрительных чужестранцев.

Ки-Шан и его чиновники были уже в суде. Регент, обратясь к нему, сказал несколько сердито: «Ты хочешь обыскать этих людей, — вот они; но они не так могущественны и богаты, как ты думаешь». — Ки-Шан тотчас обратился к нам с вопросом: «Что у вас в этих сундуках?» — «Вот тебе ключи, рассматривай их, сколько хочешь». Ки-Шан, покраснев, отступил назад: его китайская деликатность задета была за живое. «Разве эти сундуки принадлежат мне?» сказал он взволнованным голосом; имею ли я право открывать их? Что скажете вы, если после этого чего либо не достанет?" — «На этот счет будь покоен: религия наша запрещает нам легкомысленно возводить на ближнего подозрение». — «Откройте сундуки, я должен знать что в них находится, это моя обязанность». Мы открыли их и выложили все на большой стол — сначала несколько латинских и французских книг, за тем несколько китайских и монгольских, потом церковные облачения и утварь, четки, кресты, медали и большую коллекцию прекрасных литографий.

Все с любопытством стали осматривать этот европейский музей, и, перешептываясь, утверждали, что до сих пор еще не видали таких красивых вещей. Весь белый металл считали серебром, а желтый золотом. Тибетане в знак удивления высовывали свои языки, Китайцы низко кланялись; особенно же прельщал их кошелек с медалями. Регенту и Ки-Шану в особенности понравились прекрасно-иллюминованные литография. Регент разглядывал их с открытым ртом и скрещенными руками, Ки-Шан же объяснял присутствующим, что Французы первые художники в мире; в Пекине-де был один Французский живописец, который так верно снимал лица, что всех приводил в изумление. Он спросил нас, не имеем ли мы часов, перспективов и магического фонаря. Мы открыли небольшой футляр, [259] вынули микроскоп в уставили его; один Ки-Шан звал, что это такое и самодовольно стал объяснять это прочим. Он просил нас положить под микроскоп какое нибудь животное; но мы опять сложили его и заметили важно: «Кажется, нас призвали сюда не для того чтоб давать представления, а чтоб суд произнес над нами решение». — «Какой суд! Мы хотим хорошенько исследовать ваши вещи, чтобы знать, кто вы таковы, больше ничего!» — «Да ты до сих пор ничего не говорил о ландкартах». — «Разумеется, это главное; где ваши ландкарты?» — «Вот они». И мы предложили ему две карты земного шара в большую карту Китая.

Регент был поражен: он полагал, что это карты нашей работы и что мы неминуемо должны погибнуть. Но мы сказали посланнику: «Нам очень приятно встретить здесь именно тебя, потому, что еслиб тебя не было, то тибетское начальство не поверило бы, что карты эти не нашего произведения. Но такой образованный человек, как ты, столько знающий о Европе, тотчас различит, это».

Комплимент наш очень польстил Ки-шану; он обратился к регенту и сказал: «Смотри, эти карты не рисованы рукою, а печатаны во Франции; ты конечно не в состоянии отличить этого; но я уже давно хорошо знаком со всем, что приходит из запада». Регент очень обрадовался тому и весело посматривал на нас.

Теперь мы не могли не исполнить желания Ки-шана и регента и объяснили им некоторые вопросы из Географии. Мы указали им на картах положение многих государств. Регент очень удивился, когда узнал, что мы так удалены от нашего отечества, и так долго должны были ехать и морем и сушей, чтобы добраться до Ла-Ссы. Он с изумлением смотрел на нас и наконец, подняв большой палец правой руки, сказал: «Вы люди, как вот это», т. е., «вы редкие, необыкновенные люди». Мы должны были указать также главные пункты Тибета и Калькуты. Он измерял пальцем пространство оттуда до Ла-Ссы. «Пелины очень близки от наших границ», сказал он, покачивая головою; «но это ничего, здесь Гималайские горы».

После этого осматривали церковную утварь. Ки-шан теперь умел объяснять. Будучи губернатором провинция Пэ-чэ-ли, он преследовал христиан и знал, что принадлежит к католическому богослужению. Регент очень радовался, что у нас не [260] нашли ничего предосудительного и несколько злобно спросил Ки-шана: "Какое же твое мнение об этих людях; что с ними делать? " — «Это Французы, служители небесного Владыки, люди хорошие и мы должны их отпустить с миром». Слова Ки-шана сопровождались общим одобрительным, шепотом в зале, и мы из глубины души произнесли: «Слава Богу!»

Некоторые из присутствующих забрали наши вещи и обратно отнесли их в нашу квартиру. По дороге народ приветствовал нас очень дружелюбно. Мы роздали носильщикам несколько чанок, чтоб они выпили за наше здоровье по кружке тибетского пива; мы им сказали, что Французы великодушны и не хотят, чтоб на них работали даром.

Спустя некоторое время, губернатор Качисов явился снова; двое его слуг принесли корзину с съестными припасами. Он также распорядился на счет наших животных и велел отвезти их в конюшню регента, говоря, что он желает купить их. Затем он вынул сверток и положил на стол двадцать унций серебра. Мы ему объяснили, что наши лошади далеко не стоят такой суммы, он однакож не уступал, утверждая, что таково желание регента, особенно потому, что они паслись в Кунбуме, отечестве Тсонг-Кабы. Таким образом имение наше увеличилось на двадцать унций, и мы подарили десять Самдаджембе, который прыгал от радости. Следующий день был еще счастливее. Утром мы отправились к регенту, которого хотели отблагодарить за его участие. Он принял нас очень любезно и повторил, что мы вполне можем рассчитывать на его защиту. Он также дозволил нам путешествовать по целому Тибету, не смотря на то, что Китайцы недоверчиво следили за нами. Затем он объявил, что он отделил для нас в одном из своих домов удобную квартиру. Мы приняли это с благодарностью; этим он делал вам большую честь; такое отличие должно было увеличить наше моральное влияние на жителей и облегчить наши апостольские труды. Отведенную квартиру мы нашли восхитительною и перешли туда в тот же вечер.

Прежде всего в одной комнате мы устроили небольшую часовню, которую украсили образами. Мы чувствовали невыразимую радость, когда наконец позволено было нам открыто молиться у подножия креста, и то в самой столице Буддизма, в которой до сих пор не сиял знак искупления. Вся Ла-Сса хотела видеть часовню Французских лам; многие спрашивали о значении [261] образов, но отлагали на другой раз ближайшее ознакомление с учением Иеговы; иные приходили ежедневно, прилежно изучали христианские догматы, переведенные нами в Кунбуме и просили научить их настоящим молитвам. Нас посещали также секретари посольства Ки-шана; один из них выразился, что он вполне уверен в истине христианстве, но открыто не может исповедывать его, пока находится при посольстве.

Несравненно больше мужества оказал один юный врач, уроженец Провинции Июн-нан. С тех пор, как он жил в Ла-Ссе, он вел такую особенную, уединенную жизнь, что его прозвали китайским схимником. Он выходил только к больным и большею частию бедным, которых лечил бесплатно: богатых навещал только в крайней нужде. Он очень много учился и по ночам спал мало, вел очень умеренную жизнь и не ел мяса. Такой образ жизни отражался и в его наружности: он был очень худ и в тридцать лет голова его была седа как лунь. Пришедши однажды к нам и увидев картину распятия, он тотчас спросил, что она представляет. Мы объяснили ему ее значение. Он скрестил свои руки и с полчаса стоял безмолвно перед картиною; наконец слезы выступили у него из глаз, он простер свои руки к Спасителю, упал на колени, три раза поклонился до земли, вскочил и произнес: «Вот единственный Будда, которому люди должны поклоняться. Вы мои учители, я ваш ученик». С тех пор он открыто носил крест и не скрывал, что сделался христианином.

Даже во дворце регента мы учили христианской религии. С нашим великодушным хозяином мы находились в очень хороших отношениях; почти каждый вечер он приглашал нас к своему столу и велел даже приготовить некоторые китайские блюда, так как мы более привыкли к ним, чем к тибетским. Обыкновенно мы беседовали с ним за полночь.

Регент был человек очень даровитый и только своими необыкновенными способностями из самой низкой среды достиг до высокой степени Калона. Место это занимал он только три года; прежде же он исполнял очень трудную должность: был в военной службе, вел переговоры с соседними странами и наблюдал за Гутуктами разных провинций. Не смотря на такого рода занятия, он был очень начитан и слыл ученее всех лам. Он работал с удивительною легкостию и необыкновенно скоро справлялся с делами. Его тибетский почерк был [262] самый красивейший изо всех, удавшихся нам когда-либо видеть. Много и с охотою говорил он с нами о делах религии и сейчас после нашего приезда сказал: «Вы предпринимаете далекие путешествия с религиозною целью и хорошо делаете; религия должна составлять главнейшую заботу каждого человека; я вижу, что в этом отношении Французы и Тибетане одного мнения. Мы не то, что Китайцы, которым душа ничего не значит. У вас, однакож, другая религия, чем у нас, и поэтому приходится решить — какая из них достойнейшая? Мы постараемся исследовать обе; если ваша — окажется лучшею, то мы конечно примем ее; если же окажется наоборот, то вероятно и вы будете на столько благоразумны, что примете нашу».

С тех пор начались рассуждения. Регент, как вежливый хозяин, настаивал на том, что мы, будучи гостями, первые имеем право высказать свои взгляды. Мы поэтому изложили основы христианской науки; но они нисколько не удивили его. «Ваша религия совершенно тождественна нашею; основные истины те же, разница только в изложении и пояснениях» сказал он: «В Монголии и Тибете вы вероятно видели многое, достойное порицания; но вы не должны забывать, что заблуждения и фанатические обычаи распространены невежественными ламами; образованный Буддист пренебрегает ими». Он нашел только два пункта, в которых будто существенно расходимся; это — учение о сотворения мира и о переселении душ. Религиозные взгляды регента в частности согласовались с Католицизмом, в общности же имели чисто пантеистический характер. Он, однакож, уверил, что мы придем к тем же убеждениям и всеми силами старался доказать нам правдивость своих взглядов.

Тибетский язык в сущности — язык религиозно-мистический, на котором очень удобно и ясно можно выразить все, касающееся человеческой души и божества. Мы еще не очень бегло владели им и потому губернатор Качисов часто должен был заменять толмача. Но, к сожалению, они не умел хорошо передавать сверхъестественные идеи и понятия. Регент ласково вызвался помочь нам в изучении тибетского языка и для этой цели дал нам своего племянника в «учители и ученики». Он должен был в продолжении дня обучать нас по тибетски, а мы в замен этого упражнять его в китайском и манджурском языках. С тех пор мы начали делать значительные успехи в туземном языке. [263]

Регент также с удовольствием говорил о Франции. Он был изумлен, когда мы ему рассказывали о пароходах, железных дорогах, воздушных шарах, газовом освещении, телеграфе и прочих изобретениях. Однажды, когда мы говорили об астрономических инструментах, он просил нас показать ему микроскоп. Мы исполнили его желание, объяснили составные части микроскопа и попросили, не даст ли нам кто-либо вошь. Подобное насекомое легче было найдти, нежели что-нибудь другое. Благородный лама, секретарь его высочества первого Калона, должен был только запустить руку под свой шелковый кафтан, чтобы достать оттуда требуемое. Мы брали вошь небольшими щипчиками; но лама воспротивился такому обращению с нею и хотел помешать нашему опыту, говоря, что мы хотим лишить жизни живое существо; мы с трудом могли успокоить его. Когда наконец регент посмотрел в микроскоп, он закричал: «Тсонг-Каба, она велика как крыса! И какая она страшная!» Все присутствующие могли удовлетворить своему любопытству и каждый в ужасом отскакивал назад. Затем мы показывали другие, не так отвратительные предметы. Наконец регент слазал: «Ваши железные дороги и воздушные корабли меня уже нисколько не удивляют; люди, изобретшие такую машину, могут зделать все». Он даже изъявил желание учиться по Французски и мы дали ему французскую азбуку, под которую написали тибетские буквы. Он очень радовался, когда мог написать слово: LOVY FILIPE.

Мы также находились в дружеских отношениях с китайским посланником Ки-шаном; большею частию рассуждали мы с ним, как он выражался, про обыкновенные дела, т. е. про политику. Мы очень удивились, нашедши в нем хорошего знатока всех европейских дел; особенно много говорил он об Англии и королеве Виктории и спросил: занимает ли еще до сих поре Пальмерстон Министерство иностранных дел, а также, что сделалось с Илю (Эллиотом), английским уполномоченным в Кантоне. Когда мы ему ответили, что и он, после отъезда Ки-шана, должен был возвратиться в Англию, но не для того, чтоб его сослали или казнили, Ки-шан сказал: «Ваши мандарины счастливее наших и ваше правительство лучше. Наш император не может всего знать, не смотря на то однакож судит обо всем и никто не смеет ему противоречие. Когда он скажет: — вот это бело — мы преклоняемся и говорим: да, это бело. Затем он выражается о том же, что оно черно и мы снова преклоняемся и [264] говорим: да, это черно. Если бы кто заметил ему, что одна и та же вещь не может ведь быть одновременно и черна и бела, то он пожалуй сказал бы — да, ты нрав, но вместе с тем мог бы приказать задушить или казнить такого дерзкого. О! у нас нет такого собрания всех начальников (Чунг-Тэу-и, т. е. сейма). Если бы ваши государи хотели пойдти против правосудия, то ваш Чунг-Тэу-и воспротивился бы этому».

Между прочим Ки-шан рассказал нам, каким образом решено было в 1839 г. начать войну с Англичанами. Император созвал своих восемь Чунг-тунгов, составляющих его тайный совет, и приказал, — для спасительного страха всех народов наказать, приплывших морем бродяг. Затем он спросил свой тайный совет о его мнении. Четыре манджурских советника ответили: Чэ, чэ, чэ, чу дзети, Фана-фу — «да, да, да, — такова водя государя». — Четыре китайских тунгов сказали: Шэ, шэ, шэ, Гоанг-шанг-ти тиэн нген — «да, да, да, это небесное благодеяния императора!» В этом состоял весь совет. Рассказ этот вполне верен, потому что Ки-шан сам был одним из восьми Чунг-тунгов. Он сообщил нам, что уже тогда был уверен, что Китайцам нет возможности вести успешно войну с Европейцами, пока не изменится вооружение и военная тактика. «Но я буду беречься сказать что-либо подобное императору», прибавил он; «совет мой вероятно был бы отвергнут и я мог бы заплатить его жизнию».

Наши хорошие и даже дружеские сношения с регентом, китайским посланником и губернатором Качисов доставили нам очень важное положение и с каждым днем увеличивалось число приходивших к нам с целью слушать что нибудь о христианстве. Это было хорошее и многообещающее начало и мы соболезновали только об том, что не в состоянии были обходить наши праздники с великолепием и торжеством. Тибетане, как мы уже упомянули, очень религиозны, но не склонны к мистицизму, за исключением нескольких лам живущих на горах и в ущельях. Они не скрывают своего религиозного чувства, но любят выказывать его внешними делами. Поэтому странствования пилигримов, шумные церемонии в монастырях и молебствия на плоских крышах совершенно в духе Тибетан. В руках у них постоянно четки и при всех своих занятиях они напевают или шепчут молитвы.

В Ла-Ссе существует один очень трогательный обычай. Когда [265] день клонится к исходу и каждый уже отдыхает после своей работы, собираются все — мужчины, женщины и дети; большими группами на площадях; все сядут и поют в полголоса вечерние молитвы. Духовные песни нескольких тысяч голосов раздаются чудною гармониею по всему городу и имеют в себе что-то невыразимо высокое. Когда впервые присутствовали мы при этом, то невольно сравнили этот языческий город, где народ совершает открыто молитвы на улицах и площадях, с христианскими городами Европы, где публично стыдятся совершить даже крестное знамение.

Молитвы, употребляемые Тибетанами в такие вечерние собрания, различны по временам года; но молитва, которую отправляют они на своих четках, всегда одна и та же и состоит из шести слогов: Ом, мани падме гум. Эту формулу Буддисты называют сокращенно Мани; каждый нашептывает ее, ею исписаны дома, площади и стены. Она находится также на флягах, крышах и дверях, на ландзаском, монгольском и тибетском языках. Многие ревностные Буддисты содержат на свой счет известное количество лам-скульпторов, которые повсеместно должны вырезывать ее. Этот особенный род миссионеров очень многочислен; с молотком и долотом они путешествуют чрез горы, долины и пустыни, чтобы на камнях и утесах начертать эту священную формулу.

По мнению некоторых филологов, Ом, мани падме гум есть только тибетский перевод какой-то санскритской формулы, перенесенной из Индии. Знаменитый Индус ввел в Тибете письменность около VII столетия. Но ландзаская азбука казалась тогдашнему царю Сронг-Бдзан-Гомбе слишком запутанною и трудною; поэтому он предложил Индусу изобресть другую азбуку, которая была бы легче для изучения и подходила бы более к характеру тибетского языка. Тогда Тонки Самбода удалился на время в уединение и изобрел тибетскую азбуку, употребляемую еще до настоящего времени; образцом служила ему санскритская. Он же посвятил царя в тайны Буддизма и научил его формуле Ом мани падмэ гум, быстро распространившейся за тем по Тибету и Монголии. На санскритском языке она имеет определенное значение, не подлежащее никакому сомнению; у Тибетан смысл ее темен. Ом по индуски мистическое название божества, которым начинается всякая молитва; слово состоит из буквы А — имя Вишну, О — имя Шиви и М — имя Брамы. [266]

Этот таинственный слог одвозначущ с нашим о! и выражает глубокое верование. Мани означает драгоценность; падма — лотус (Лотусом называется прекрасное растение Nelumbium speciosum, которое, по индейской мифологии, служит троном творцу мира. Иначе он считается также символом земли.), падамэ — тоже самое в звательном падеже; гум — слог, выражающий желание и несколько соответствующий нашему аминь. Буквальный перевод этой фразы следующий:

Ом, мани падмэ гум!

О! драгоценный клад в лотусе, аминь!

Но Буддисты в Тибете и Монголии не довольствовались этим простым изложением, а напрягли всю силу своей фантазии, чтобы найти для каждого из шести слогов мистическое значение. В бесчисленных многотомных сочинениях объясняется знаменитое Мани, и к ним имеются еще тысячи комментарий. По толкованиям лам учение, заключающееся в этих чудесных словах, неисчерпаемо и вся Человеческая жизнь недостаточна для того, чтобы обнять всю глубину его.

Мы спросили про значение этой формулы регента и он объяснил нам ее следующим образом: Все существа, по тибетски Семджан, по монгольски Амитан, распадаются на шесть классов: ангелов, демонов, людей, четвероногих, летающих и пресмыкающихся животных; к последнему классу принадлежат также рыба и вообще все то, что не летает и не имеет четырех ног. Эти шесть классов соответствуют шести слогам Ом мани падмэ гум. Живые существа имеют известный круг, совершаемый при переселений души и попадают, смотря по заслугам, в высший или низший класс до тех пор, пока не достигнут высшей степени совершенства. Тогда они уничтожаются и сливаются в существе Будды, т. е. в вечной общей душе, от которой истекают все и к которой опять возвращаются после того, как совершили известный круг своего странствования. Одушевленные существа, смотря по классу, к которому принадлежат, имеют средство освещаться и, следовательно, возможность переходить в высший класс, достигнуть совершенства и соединиться с Буддою. Люди, очень часто повторяющие: «Ом мани падмэ гум», получают возможность после смерти не попасть опять в число шести классов, но прямо сливаются с вечным существом, переходя в вечную, всеобъемлющую душу Будды. [267]

Мы не знаем, на сколько точно это объяснение регента и принято ли оно всеми учеными Тибета и Монголии; может быть оно соответствует буквальному смыслу: О! драгоценный клад, в лотусе, аминь! Драгоценность есть эмблема совершенства, лотус — Будды, и таким образом молитва эта выражает желание достигнуть совершенства, посредством которого можно слиться с Буддой и присоединиться к вечной душе. Тогда смысл был бы следующий: «О, как бы мне достигнуть совершенства и соединиться с Буддою, аминь!» — По объяснению регента, посредством Мани выражалась бы сущность пантеизма, составляющего основу буддистского верования.

Согласно показаниям ученых лам, Будда есть необходимейшее, независимое существо, конец и начало всего. Он сотворил все, все происходить от него, как свет от солнца. Все, происшедшие от Будды существа, имели начало и будут иметь также конец; таже необходимость, посредством которой они произошли от вечного заставит их опять вернуться в нему. Будда вечен, и потому вечны и его и проявления; они всегда существовали и вечно пребудут, хотя они, взятые отдельно, имеют начало и конец.

Кроме этих явлений Буддисты принимают неограниченное число телесного проявления божества, насколько не заботясь о том, согласуется ли все это с вышесказанным. Они говорят именно, что Будда проявляется иногда в виде человека и живет между людьми, чтобы облегчить им усовершенствования и соединение с вечною душою. Эти живые Будды образуют известный класс Шаберонов, о которых уже говорено выше. Знаменитейшие из них Тале-лама в Ла-Ссе, Банджан-Рембучи в Джаши-лумбо, Гуйсон-Тамба в Великом Курене, Чинг-ниа-фа в Пекине, который также нечто в роде доверенного при дворе императора, и наконец Са-Джа-фо в области Самба, у подножия Гималая. Обязанность последнего заключается в том, чтобы постоянно молиться о падении вечного снега на Гималае. — По преданию на той стороне Гималая живет дикий, жестокий народ, который только и ждет того, чтобы перестал снег и тогда он нападет на Тибет, умертвит жителей и завоюет всю землю.

Все без исключения Шабероны считаются живыми Буддами; но они все-таки образуют иерархию с разными ступенями. Наивысшим считается Тале-лама, первенство которого признается или о крайней мере должно признаваться всеми. Во время бытности [268] нашей в Ла-Ссе, Тале-ламе было только девять лет и уже шестой год пребывал он во дворце на Будда-ла. Он родом Си-фанец и происходит от бедной, неизвестной фамилия из княжества Минг-чеу-ту-сэ.

Как только Тале-лама оставит свое жизненное пребывание, приступают к избранию нового. Во всех монастырях молятся и постятся, особенно же жители Ла-Ссы увеличивают свое рвение, так как дело касается их ближе всех. Они ходят кругом Будда-ла и «святого города», беспрестанно и вертят Чу-кор и везде слышна молитва Мани; ладану употребляется в три раза больше обыкновенного.

Семейство; полагающее, что в его среде Тале-лама, извещает об этом духовное начальство, которое испытывает, действительно ли ребенок обладает качествами Шаберона. Трое таких мальчиков отвозятся в Ла-Ссу, в коллегию Гутуктов-избирателей. Шесть дней эти ламы сидят взаперти в одном из Храмов Будда-ла, молятся и постятся. На седьмой день посреди храма ставится золотая урна, в которой лежат три золотые записки, с именами мальчиков. Затем старейший из Гутукту-лам вынимает одну и мальчик, имя которого написано на ней; признается Тале-ламою. Потом с большим торжеством водят, его по улицам «града духов», народ падает ниц и он поселяется в своем дворце. Оба остальные мальчика отсылаются обратно к родителям и получают от правительства каждый по пяти сот унций серебра.

Тибетане и Монголы почитают Тале-ламу божеством, и он действительно имеет магическое влияние на народ. Неправда однако, что собираются даже его испражнения и делаются из них амулеты, которые набожные носят на шее. Несправедливо также и то, что шея Тале-ламы будто бы всегда обвита змеями для того, чтобы вселять страх и уважение. Обо всем этом мы неоднократно справлялись в Ла-Ссе, но люди смеялись, нам в глаза. А нельзя ведь предполагать, что все, начиная с регента до самого простого человека, у которого мы докупали арголы, сговорились скрывать от нас правду.

Самого Тале-ламу нам не удалось видеть, хотя вообще доступ к нему вовсе не труден. Мы лишились этого удовольствия вследствие странного случая. Регент уже было обещал отвести нас в Будда-Ла, как вдруг некоторым из придворных пришло в голову, чти мы можем заразить его оспою! Болезнь эта [269] тогда действительно появилась в Ла-Ссе и вероятно занесена была туда большим пекинским караваном, с которым приехали и мы. Поэтому просили отложить наше посещение.

Тибетане ужасно боятся оспы, которая действительно ежегодно сильно свирепствует там. Правительство не знает ни одного противудействующего средства и оставляет больных произволу судьбы. Как только появляется оспа в каком-нибудь доме, то живущие в нем оставляются всеми и должны удалиться в горы, где, за недостатком ухода, умирают от голода и болезни или достаются в добычу диким зверям.

Мы ознакомили регента с прививанием оспы и его благосклонность к нам объяснялась отчасти тем, что он предполагал нашею помощью ввести в Тибете оспопрививание. Действительно, миссионер, которому удалось бы это, приобрел бы значительное влияние и сделался бы любимцем народа. Он мог бы пожалуй войдти в борьбу с самим Тале-ламою и введение оспы было первым шагом к уничтожению Ламаизма.

Прокаженных и чесоточных в Ла Ссе также очень много, потому что при господствующей нечистоплотности, особенно низших классов, болезни кожи неизбежны. Также часта водобоязнь и надо еще удивляться, как она не становится общею болезнию. На улицах бегает такое множество голодных собак, что Китайцы по этому поводу острят: «Ла-Сса славится тремя главными произведениями: ламами, женщинами и собаками»: Лама, я-тэу, кэу.

Тибетане очень уважают собак, которые у них, если можно, так выразиться, заменяют могильщиков. В Тибете существуют четыре способа погребения: мертвого или сожигают, или опускают на дно рек или озер, или ставят на вершину какой либо горы, или, наконец, отдают на съедение собакам, разрезая тело на куски. Последний способ считается самым честнейшим и более всех в употреблении. Могильщиком бедных — собаки в загородьях; богатые же выписывают собак из монастырей, которые содержатся там, как священные животные, для предназначенной цели.

Обычай, отдавать трупы на съедение собакам, существует в Азии впрочем издавна. Уже Страбон рассказывает, что он видел его у кочующих Скифов, Согдиан и Бактриан. Цицерон говорит тоже самое о Гирканах, Юстин — о Парфянах. [270]

ГЛАВА XVIII. править

Недоверие китайского посланника. — Спор его с регентом. — Нам приказывают выехать. — Рапорт Ки-шана императору. — Тибетское летосчисление. — Новый год. — Буддистские монастыри в провинции Уй. — Прощанье с регентом. — Мы расстаемся с Самдаджембой. — Отъезд из Ла-Ссы.

Жители с уважением говорили о святом учении Иеговы и о большом государстве Франции.

Мы пробыли в Ла-Ссе уже с месяц и ничто не нарушало нашего спокойствия. Правительство покровительствовало нам, народ был к нам расположен и мы надеялись, что удастся нам учредить в Центре Буддизма миссию, откуда успешно можно будет действовать и в Монголии. Став твердою ногою в Ла-Ссе, мы тотчас обдумывали, как бы устроить более удобное сообщение с Европою. Путь чрез пустыню не годился потому, что требовал много времени, не считая других затруднений и опасностей. За то мы рассчитывали на сношение чрез Индию, так как от Ла-Ссы до ближайшего английского поста не более двадцати восьми дней езды. Если бы мы имели там и в Калькутте но одному корреспонденту, то сношение с Франциею было бы хотя не очень легко, но все-таки возможно, конечно при содействии тибетского правительства. Мы сообщили свой план регенту, который согласился и обещал нам свое содействие. Решено, чтобы как только наступит лучшее время года, г. Габэ отправится в Калькутту. До Бутана должен был сопровождать его тибетский конвой.

Вдруг однако стали доходить до вас разные слухи, из которых можно было понять, что китайский посланник хочет удалить нас. Мы нисколько не удивлялись этому, ибо с самого начала предвидели, что одни лишь мандарины будут противудействовать нам. Недоверчивый и ревнивый Ки-шан не мог помириться с мыслию, что чужестранцы станут в Тибете проповедывать и распространять свою религию, тогда как это запрещено в Китае. По этому самому он хотел удалить нас.

Однажды он велел позвать нас к себе. После многих изворотов и сладких слов, он вдруг сказал: «Тибет для вас слишком холоден и беден и пора вам подумать об обратной [271] поездке во Францию». Он сказал это в таков тоне, как будто это разумеется само собою и не требует дальнейших разъяснений. Мы спросили, следует ли нам считать слова его советом или повелением.

«Ни тем, ни другим», ответил он сухо.

«Ну, так мы благодарим тебя за твое участие. Но ты бы должен знать, что люди как мы не ищут ни богатства, ни удобств; еслиб мы нуждались в них, то остались бы на родине, которую не превзойдет ни одна страна в мире. Мы говорим тебе: местное правительство дозволяет нам пребывание здесь, и мы ни за кем не признаем право беспокоить нас».

«Как, вы иностранцы хотите еще додже оставаться здесь?»

«Да, мы знаем, что в Тибете существуют другие законы, чем в Китае. Пебуны, Кашмирцы и Монголы точно такие же иностранцы как и мы, а никто не стесняет их свободы. Что же значит произвол, по которому хотят прогнать Французов из страны, открытой для всех народов? Когда иностранцы должны оставить Ла-Ссу, почему же остаешься ты? Уже один титул Кин-Чай-я, т. е. посла, ясно говорит, что ты здесь иностранец!»

Ки-шан вскочил с своей пунцовой подушки. «Я иностранец, чужой? я, заступающий здесь место великого императора? Кто же осудил еще недавно Номехана и сослал его в изгнание?»

«Мы знаем историю Номехана. Он был из Кан-су, китайской провинции, а мы из Франции, где твой великий император не имеет никакой власти. Номехан убил трех Тале-лам: мы же никому не сделали зла. Мы не имеем другой цели, как проповедывать людям об истинном Боге и наставлять их спасать свою душу».

«Я уже вам сказал, что считаю вас честными людьми, но ваша религия признана нашим великим императором вредною».

«Мы только ответим тебе что вера небесного Владыки не нуждается в одобрении твоего императора, точно так как мы не нуждаемся во дозволении его, чтобы проповедовать в Тибете».

Ки-шан не пускался более в рассуждения и сухо распрощавшись с нами, сказал только: «Будьте уверены, что я вышлю вас из Тибета».

"'Мы тотчас отправились к регенту и рассказали ему все случившееся. Он знал, что китайские мандарины неблаговолят к нам, но старался успокоить нас говоря: «Духовные, люди [272] молитвы, ни в какой стране не метут быть чужими. Так сказано и в наших книгах: Желтая коза не имеет отечества, а духовные родины. Ла-Сса сборный пункт людей молитвы и уже поэтому одному вы имеете права на свободу и защиту».

Понятие Буддистов, что духовные везде дома, более всего проявляется в нравах и обычаях монастырей. Человек, обстригший волоса и надевший духовное платье, переменяет прежнее имя на новое; если спросишь о его отечестве, он ответит: «У меня нет отечества, а живу я в таком-то монастыре». Такое же воззрение существует и в Китае у бонцев и других духовников, называемых чу-киа-джин, т. е. «люди отставшие от семейства».

За нас произошел раздор между китайским посланником и регентом Тибета. Ки-шан дал делу ловкий оборот, объявляя себя защитником Тале-ламы. На говорил: «Я послан в Ла-Ссу императором, чтоб защищать интересы Тале-ламы; моя обязанность поэтому предупреждать все, что может вредить ему. Проповедники христианской веры, пусть они и самые благочестивые люди в мире, распространяют однако ученье, имеющее целью подрыть основы Буддаизма и власть живого Будды. Они сами признают единственною своего целью ввести взамен Буддаизма свою веру и привлечь в нее всех Тибетан без исключения. Что станется с Тале-ламой, когда лишится он всех поклонников? Введение христианства в этой стране может повести только к разрушению святыни на горе Будды, — значит к уничтожению всей ламской иерархии и тибетского правительства. Я послан сюда для защиты Тале-ламы. Могу ли я терпеть здесь людей, проповедывающих его паденье? Кто будет отвечать, если вера их так утвердится, что нельзя будет искоренить ее? Что отвечу я великому императору, если он обвинит меня в небрежности и лени? Вы Тибетане» продолжал Ки-шан, обращаясь к регенту «не понимаете, какое это серьезное дело. Оттого, что эти иностранцы ведут добродетельную и безупречную жизнь, вы думаете, что они не опасны. Вы ошибаетесь; если они останутся еще долее в Ла-Ссе, то скоро запутают вас. Между вами нет ни одного, кто мог бы устоять противу них в религиозных вопросах. Вы примете их веру и тогда Тале-лама погиб».

Регент не разделял опасений посланника. Он говорил: «Если эти люди проповедуют ложную веру, Тибетане не примут ее; но когда их вера лучше нашей, чего же опасаться? что за вред может произойдти от правды? Оба ламы из Франции не [273] сделали ничего злаго и питают к нам любовь. Можем ли мы без повода лишить их свободы и защиты, которыми пользуются все иностранцы, особенно же люди молитвы? Должны ли мы подвергнуться всеобщему порицанию их за одной воображаемой опасности?»

Ки-Шан упрекали регента в упущении интересов Тале-ламы, а регент, на оборот, посланника в том, что пользуясь малолетством Тале-ламы, тревожит страну. Мы также объявили, что не намерены исполнять требований посланника и без приказания регента не оставим Тибет. Он же уверял что никто не заставит его дать такой приказ. Но спор ежедневно усиливался и дело приняло такой оборот, что могло причинить серьезные столкновения между Китаем и Тибетом. Сделавшись причиною раздора, мы бы возбудили противу себя неудовольствие Тибетан, чем повредили бы самому христианству. Поэтому было благоразумнее покориться обстоятельствам, оставить страну, и тем доказать Тибетанам, что мы не имели злых намерений. Мы рассудили также, что именно этот деспотизм Китайцев может быть полезным будущим Христианским миссионерам в Тибете. В своей простоте наконец мы также думали, что французское правительство не простит подобные притеснения.

И так мы пошли к регенту и сообщили ему, что решились уехать. Это известие опечалило его и поставило в затруднение. Он высказал, что от души желал бы доставить нам спокойное пребывание в Тибете, но, не имея поддержки своего государя, сам не в состоянии приостановить тиранства Китайцев, которые, пользуясь несовершеннолетием Тале-ламы; присвоивают себе неслыханный права.

Поблагодарив регента за его участие, мы отправились к Ки-шану и объявили ему, что решились уехать, но должны протестовать противу такого притеснения нашей свободы.

«Да, да, вы сделаете очень хорошо; это будет полезно для вас, для меня, для Тибетан, для всех». Он прибавил, что мандарин и конвой для нас уже назначены, равно как и то, что через восемь дней мы должны уехать, и непременно на восток, к китайской Границе. Это последнее решение было жестоко. Но Китаю приходилось ехать целым восемь месяцев, тогда как о индейской границы было только 25 дней езды, а там можно бы беспрепятственно пробраться в Калькутту. Все наши возражения и просьбы об отсрочке были безуспешны. Мы сказали важно, что будем жаловаться французскому правительству, но [274] Ки-шан возразил: «Мне нет дела, как будет поступать Франция; я исполняю лишь волю своего великого императора. Еслиб мой господин и повелитель узнал, что я допустил двух Европейцев проповедывать христианскую веру в Тибете, я, бы пропал; на этот раз я не избегнул бы смерти».

На завтра он сообщил нам содержание рапорта, составленного о нас для пересылки императору. «Я не хотел отправить его, не прочитав вам; смотрите, нет ли тут какой ошибки, или чего нибудь такого, чтобы вам ненравилось».

Достигнув своей дели, Ки-шан был очень любезен. В рапорте не было ничего особенного. Посланник не хвалил, и не порицал нас, а только вычитывал страны, в которых мы были со времени отъезда из Макао. «Довольны ли вы и не хотите ли сделать какого-либо замечания?» Г. Гюк ответил, что надо бы сделать еще одно, довольно важное. «Говори, я слушаю твои слова». — «Что я хочу сказать тебе, касается не нас, а тебя самого а потому я желал бы сказать это тебе наедине. Вели людям твоим выйдти». — «Эти люди мои слуги, мне нечего скрывать перед ними». — «Хорошо, пусть это так; передай потом твоим людям, что я скажу тебе, но я не стану говорить в их присутствии». — "Мандарины не должны, вести тайные переговоры с иностранцами; это запрещено законом " — «В таком случае, мне нечего говорить тебе; пошли доклад, как он есть; но если ты навлечешь тем на себя беду, то сам будешь виноват».

Теперь Ки-шан все-таки задумался, взял сряду несколько щепоток табаку, и велел своим людям выйдти. «Теперь ты поймешь, как важно для тебя, чтобы другие не слыхали этого и что мы не желаем зла, даже тем, кто преследует нас». Ки-шан побледнел и растерялся. «Объяснись, говори умными, понятными словами; что хочешь ты сказать?» — «Ты пишешь, что я уехал из Кантона, вместе с моим братом Иосифом Габэ, но я прибыл в Китай 4-мя годами позже». — «О, если дело только в том, то легко можно переменить». — «Да, конечно легко. Ты говоришь, что рапорт назначается для императора, не правда ли?» — «Конечно». — «Ну, тогда ты должен писать всю правду». — «Да, да, всю правду. Мы сей час переменим эго. Когда ты приехал в Китай?» — «В двадцатый год Тао-Куанга (1846 г.)» Ки-шан заметил это карандашом на полях рапорта. Гюк продолжал. «Я приехал на второй месяц того года в провинцию, в которой ты был вице-королем. Ну, почему ты не пишешь этого? [275] Император должен знать всю правду». Ки-шан вздрогнул. — "Ну, теперь знаешь ты, почему я хотел говорить с тобою на едине. — «Да, я вижу что христиане не злы. Знает ли кто здесь об этом?» — «Никто». Ки-шан разорвал рапорт и написал другой, в котором пропустил обозначение времени нашего приезда; нас же восхвалял учеными и святыми людьми.

В силу приказа Ки-шан; мы должны были уехать после тибетского нового года. Мы не были в Ла-Ссе уже целые два месяца и уже два раза праздновали новый год: сперва европейский, потом китайский; теперь приходила очередь и тибетского. В Ла-Ссе летосчисление как в Китае, по кругам луны, но их календарь отстаёт от китайского на целый месяц.

Китайцы, Монголы и большая часть народов восточной Азии имеют шестидесятилетний цикл, состоящий, из сложения 10 знаков, называемых пнями и 12 называемых ветвями. У Монголов и Тибетан имена 10 знаков обозначаются названиями 5-ти стихий, повторяемых два раза, или 5-ю главными цветами и их оттенками; двенадцатилетний цикл обозначается именами животных.

Десятилетний цикл
Двенадцатилетний цикл
По монгольски По тибетски По русски По монгольски По тибетски По русски
1. Мото Шенг дерево Кулукана шива мышь
2.
«
»
Ухере ланг бык
3. Галь Мэ огонь Бара так тигр
4.
«
»
Толе иен заяц
5. Шрээ Са земля Лу джук дракон
6.
«
»
Моке прул змея
7. Тэмур Джак железо Мори ста лошадь
8.
«
»
Куи лук баран
9. Уссу Чон вода Бэчи прэу обезьяна
10.
«
»
Такя шя курица
11.
-
-
Ноке джи собака
12.
-
-
Каке фак свинья

Чтобы составить шестидесятилетний цикл, сочетают оба первые следующим образом.

[276] ШЕСТИДЕСЯТИЛЕТНИЙ ЦИКЛ
По Монгольски
По Монгольски
1. Мото-кулукана, дерев. мышь. 31. Мото-мори, дерев. лошадь.
2. Мото-укере, дерев. бык. 32. Мото-куи, дерев. баран.
3. Галь-бара, огненный тигр. 33. Галь-бечи, огнен. обезьяна.
4. Галь-толе, огненный заяц. 34. Галь-таке, огнен. курица.
5. Шере-лу, земляной дракон. 35. Шере-ноке, земл. собака.
6. Шере-моке, землян. змея. 36. Шере-каке, земл. свинья.
7. Тэмур-мори, железн. лошадь. 37. Тэмур-кулукана, жел. мышь.
8. Тэмур-куи, желез. баран. 38. Тэмур-укере, желез. бык.
9. Уссу-бечи, водян. обезьяна. 39. Уссу-бара, водян. тигр.
10. Уссу-такя, водян. курица. 40; Уссу-толе, водян. заяц.
11. Мото-ноке дерев. собака. 41. Мото-лу, дерев. дракон.
12. Мото-каке: дерев. свинья. 42. Мото-моке, дерев. змея.
13. Галь-кулукана, огнен. мышь. 43. Галь-мори, огн. лошадь.
14. Галь-укере, огнен. бык. 44. Галь-куи, огнен. баран.
15. Шере-бара, земл. тигр. 45. Шерэ-бечи, земл. обезьяна.
16. Шере-толе, земл. заяц. 46. Шере-такя, земл. курица.
17. Тэмур-лу, желез. дракон. 47. Тэмур-ноке, желез. собака.
18. Тэмур-моке, жел. змея. 48. Тэмур-каке, желез. свинья.
19. Уссу-мори, водян. лошадь. 49. Уссу-кулукана, водян. мышь.
20. Уссу-куи, водян. баран. 50. Уссу-укере, водян. бык.
21. Мото-бечи, дерев. обезьяна. 51. Мото-бара, дерев. тигр.
22. Мото-так, дерев. курица. 52. Мото-толе, дерев. заяц.
23. Галь-каке, огнен. собака. 53. Галь-лу, огнен. дракон.
24. Галь-такя, огн. свинья. 54. Галь-моке, огн. змея.
25. Шере-кулукана, земл. мышь. 55. Шере-мори, дерев. лошадь.
26. Шере-укере, земл. бык. 56. Шере-куи, дерев. баран.
27. Тэмур-бара, желез. тигр. 57. Тэмур-бечи, жел. обезьяна.
28. Темур-толе, желез. обезьяна. 58. Тэмур-такя, желез. курица.
29. Уссу-лу, водян. дракон. 59. Уссу-ноке, дерев. собака.
30: Уссу-моке, водян. змея. 60. Уссу-каке, дерев. свинья.

Этот цикл повторяется через каждые 60 лет; понятно что при не имении положительного метода проверить прошедшие циклы легко могла бы произойти путаница. Чтобы предотвратить это, [277] каждый из китайских императоров дает особое прозвание годам своего царствования; таким образом циклические эпохи определяются на столько, что не может произойдти ошибки. Так напр. Монголы говорят: 28-й год Тао-Куанга есть год огненного барана, т. е. 1848. В Китае текущий цикл начался с 1805 г., царствования же Тао-Куанга считается с 1820 г., т. е. со дня его вступления на престол. Здесь нужно заметить, что прозвища Шун-чи, Ханг-ги, Юнг-Чинг, Киен-Лонг, Киа-Кинг, Тао-Куанг не суть имена первых шести императоров манджурской династии, но термины для обозначения периодов их царствования.

Тибетане ввели у себя 10-ти и 12-ти-летний цикл, но сочетание его гораздо многосложнее чем у Монголов; их полный цикл состоит не из 60, а из 252 лет. Первые двенадцать дет обозначаются просто именами двенадцати животных; за тем к ним прибавляются названия пяти стихий и повторяются 2 раза; таим образом получаются 72 года. Потом, прибавляя к прежним слово По — мужчина, доводят до 132 лет; а за тем прибавляют слово Мо — женщина и доводят до 192 лет. К концу прибавляются попеременно по и мо, пока не дойдут до 250-летнято цикла. Такая система летосчисления непонятна не только народу, но даже большинству лам; одни лишь ученые ламы в состоянии хорошо объяснить ее. В Ла-Ссе кроме регента никто не мог сказать нам, какой идет год и вообще казалось, что там не понимают всю важность хронологии. Один лама-сановник, считаемый в Ла-Ссе весьма ученым, сказал нам однажды, что он находит китайское Летосчисление более трудным, чем тибетское, тем паче, что нет надобности знать точно дни и годы прошедшего. В ламских летописях события вообще не описываются в хронологическом порядке; это скорее собрание анекдотов без определения времени по числам или дням, так что нет руководящей нити в их последовательности, никакого ручательства за их историческую верность. Но к счастию важные события в Тибете описаны тоже в летописях Китая и Монголии, по которым и можно проверять их. Не менее запутаны тибетские календари, и это вследствие странного обычая Тибетян, различающих в году счастливые и несчастливые дни. Все, считаемые несчастными, выпускаются из календаря и несчитаются. Так, например, если один или несколько дней сряду опознаны несчастными, то предыдущее число повторяется один [278] или несколько раз и потом прямо переходит к следующему, счастливому числу. Тибетане находят такое счисление совершенно правильным.

Новый год для Тибетан день праздника и радости: за несколько дней еще начинаются приготовления, состоящие в закупке чаю, масла, тсамбы, ячменной муки, говядины, баранины и напитка из ячменя, вкусом слабого пива. Все достают из сундуков свое лучшее платье, убирают комнаты, перекрашивают идолов и приготовляют пирамидки, цветы и другие украшения для домашнего алтаря.

Первый Лук-со или праздничный обряд начинается с полуночи. Никто не ложится спать, все ожидают с нетерпением торжественной минуты наступления нового года. Мы однако улеглись. Вдруг до целому городу раздались крики радости, звон колоколов и цимбал, звуки морских раковин, барабанов и других тибетских инструментов; гул, был ужасный. Мы бы охотно встали, но был трескучий мороз и так мы остались под одеялами. Вскоре однако постучались в нашу дверь, мы должны были встать и одеться; некоторые наши знакомые пришли пригласить нас принять участие в их празднестве; каждый держал в руке небольшой глиняный горшочек, с плавающими в горячей воде шариками из пшеничной муки с медом. Один из знакомых предложил нам длинную серебряную иголку, с крючком на конце, и просил половить в горшке медовые шарики и отведать их. Никакия отговорки не помогали; все высунули ним языки так мило и вежливо, что мы не могли отказаться участвовать в этом Лук-со. До самого утра пришлось нам ловить и есть медовые шарики.

Второй Лук-со или праздничный обычай состоит в особого рода визитах. С самого раннего утра Тибетане прыгают по улицам; в одной руке держит каждый посуду с чаем, в котором распущено масло; в другой — лакированную позолоченную миску с тсамбо й, в виде пирамиды, с тремя ячменными колосьями сверху. Входя в дом, гость три раза преклоняет перед домашним алтарем, пышно убранным и освещенным, сжигает в большой медной кадильнице, стоящей перед идолом, не много кедрового или другого душистого дерева и потом поздравляет хозяина, предлагая ему свой чай с тсамбой; то же делает в свою очередь и хозяин. В Ла-Ссе есть пословица, что Тибетане празднуют новый год тсамбой и чаем с маслом, [279] Китайцы — красным бумажками и фейерверками, Качисы — вкусными блюдами и табаком, Пебуны — песнями и веселою пляскою. В сущности эта поговорка справедлива, но веселятся не одни Пебуны; и Тибетане не отстают от них, шумят, прыгают и пляшут. Дети в зеленых сюртуках, обвешенных бубенчиками, ходят из дому в дом, звенят ими и поют. Песни их вообще приятны и меланхоличны; но бывают также живые, огненные переходы. Маленькие певцы перегибают туловище то в одну, то в другую сторону, соответственно такту; когда же запоют веселый рэфрэн, они притоптывают ногами, что при звоне бубенчиков и при стуке обитой железом обуви раздается довольно мелодически, особенно когда слушает издали. В вознаграждение певцы получают комочки коровьего масла и пирожки; печеные на ореховом масле.

На площадях и перед публичными зданиями целый день идут представления комедиантов и канатных плясунов: Тибетане не имеют сценических пьес как Китайцы; комедианты их постоянно все на сцене, поют, танцуют или производят акробатические представления; особенно же отличаются в балете: они кружатся в хороводах, прыгают и делают пируэтты с удивительною легкостью. Их костюм состоит из высокой фуражки с фазановыми перьями, длинных белых брюк и зеленого сюртука по колени, который стягивается желтым поясом. К сюртуку привязаны на длинных щитках большие кисти из белой шерсти, колеблющиеся при движениях танцора, а когда он кружится, они образует около него белое колесо. Яйцо закрыто массой с длинной седой бородой.

Особенно замечателен так называемый «танец духов». Длинный кожаный канат укреплен одним концом на Будда-Ла, другим в долине. Плясуны бегут по нем с одного конца на другой с легкостью белок. Иногда простирают руки, как при плавании и в этом положении летят вниз с быстротою стрелы. Особенна искусстны в этих упражнениях жители провинции Санг.

Но замечательнее из всего, что видели мы в столице Тибета, это так называемый Ла-Сса Мору, начинающийся на третий день нового года. Все монахи окрестных, монастырей стекаются Ла-Ссу, пешком, на лошадях, ослах или яках, забирая с бою молитвенники и кухонную посуду. Настоящие лавины лам наплывают в город, с окружных гор. Которым недостает [280] места до домам: и гостинницам, те помещаются; под открытым местом на площадях, улицах или за городом. Этот привал продолжается шесть дней, суды все заперты, чиновники без дела, вое предоставлено орде лам. В городе происходит большая суматоха. Ламы ходят большими толпами, кричат поют молитвы, натыкаются друг на друга ссорятся и нередко дерутся. В эти дни ламы вовсе не ведут себя скромно и прилично, хотя приходят сюда не за тем, чтобы повеселиться, а с целью получить благословление Талэ-ламы и совершить религиозный ход кругом монастыря Мору, лежащего посреди города, от которого этот шестидневный праздник и подучить название. Храмы этого монастыря красивы и богаты, содержатся всегда в величайшей чистоте и порядке и поэтому ставятся в образец другим. На востоке от главного храма находится большой сад, окруженный перистилем. Там находится топография, где постоянно работает большое число печатников и рещиков. Ламы приходящие на праздник Мору, запасаются здесь буддистскими книгами на весь год.

В одной провинции Уй считается до трех тысяч монастырей и тридцать из них находятся в округе Ла-Ссы. Знаменитейшие из них: Калдан, Пребунг и Сэра. В каждом будет не менее 15.000 лам. Калдан означает «небесное блаженство»; так зовется гора, обстроенная сверху до низу монастырскими зданиями лежащая от столицы в 4-х милях на восток. Монастырь основан в 1409 г., знаменитым реформатором Буддаизма, Тсонг-Кабою, там он жил и проповедывал, там он и оставил землю, когда душа его соединилась с первобытном существом. Тибетане утверждают, что тело его до сих пор нетленно; оно возносится в воздухе, ни чем не поддерживаемое и никогда не спускается на землю; иногда оно и разговаривает. Нам, к сожалению, не пришлось быть в Калдане.

Пребунг, т. е. «десять тысяч плодов», также ляжет на востоке, в 2-х милях от Ла-Ссы, на скате высокой горы. Посреди монастырского города возвышается великолепно убранные постройка, в роде киоска (садовой беседки), блестящая золотом и живописью. Она назначена для Талэ-ламы, ежегодно посещающего монастырь, чтобы разъяснить ламам содержание священных книг. Монгольские ламы, приезжающие в Ла-Ссу для усовершенствования в науках и достижения высших степеней в иерархии, [281] преимущественно живут в Пребунге, почему и зовут его также монгольским монастырем.

Сэра лежит на севере, только в полумили от Ла-Ссы. И здесь храмы и домики построены на скате горы, отеняемые кипарисом и остролистом. Монгольские пилигримы проходят мимо его. Амфитеатрально расположенные домики по зеленому свесу горы, представляют издали очень красивую картеру. На самой вершине почти недоступно живут схимники-ламы, в уединенных кельях. В Сэре находятся три много-этажных храма, колонны которых все позолочены. Потому и зовется монастырь Сэра, от тибетского слова Сэра, золото. В главном храме сохраняется знаменитый Торчэ, «всеосвещающее орудие», который, по преданию, прилетел туда из Индии. Он чугунный и похож на толкач: середина, за которую держишь его, гладка и цилиндрообразна, концы утолщены, овальны и покрыты символическими фигурами. Всякий лама должен иметь такой Торчэ, только в меньшем виде; он необходим при молитве и торжествах: то он кладется на колени, то вертится в руке, смотря по предписанию церковного устава. Торчэ в Сэре предмет высоко почитаемый; богомольцы падают ниц перед местом, где он хранится. В новый год Торчэ с торжеством переносится в Ла-Ссу, где выставляют его для поклонения жителей столицы.

В то время, когда ламы шумно праздновали новый год, мы приготовлялись к отъезду и разбирали нашу маленькую часовню. Сердца наши разрывались. Накануне отъезда один из писцов регента принес нам от его имени пару толстых серебряных слитков. Такое участие глубоко тронуло нас, но мы сочли обязанностью не принять их. Когда мы вечером пришли проститься с регентом, то положили их на стол, объяснив, почему не можем принять этот подарок. Регент понял нас и просил взять в знак памяти словарь на 4-х языках; от такой вещи мы не имели повода отказаться и в свою очередь подарили ему микроскоп. При прощанье он встал и сказал: «Вы уезжаете теперь, но кто может знать, что случится в будущем. Вы люди с крепкой волей, и доказали это своим приездом в Ла-Ссу. Я знаю, в сердце вашем хранится великое, святое намерение. Оно не покинет вас и я также не забуду его. Вы понимаете меня; обстоятельства не дозволяют мне высказаться яснее». С великою грустью расстались мы с человеком, принявшим [282] в нас такое, живое участие и с помощью которого мы подеялись распространить в тибетском народе христианское учение.

У себя дома мы нашли губернатора Мусульман. Он принес нам съестные припасы на дорогу: сушеные плоды из Ладака, пшеничные пирожки, масло, яйцы, и остался у нас целый вечер, чтобы помочь сложить наши вещи. Он хотел предпринять вскорее поездку в Калькутту и мы поручили ему сообщить первому встречному Французу в Индии все, что известно ему об нас. Мы также передали ему письмо на имя Французского консула, в котором описали все свои приключения.

В тот же вечер мы распрощались и с Самдаджембой. С тех пор, как китайский уполномоченный решил удалить нас, он не позволил ему приходить к нам, потому что слуга наш был из провинции Кан-Су, китайский подданный. Ки-шан обещал нам, что не станет преследовать его, а перешлет на родину, что действительно было исполнено; Самдаджемба не терпел нужды и получил даже от Ки-шана довольно значительную сумму на дорогу. Пробыв год в своем семействе, он потом опять вернулся в нашу монгольскую миссию и жил в христианской деревне Си-ванг, вне великой стены. Самдаджемба имел упрямый, дикий характер, иногда и грубил, в дороге же был плохим спутником; но он был откровенен, честен и вполне предан нам; разлука с ним сильно огорчала нас: мы совершили вместе такое длинное, опасное путешествие, и считали его как бы родным.

Настал день отъезда. Еще рано утром двое китайски солдат доложили нам, что Та-лао-е, Ли-Куе-Нган, т. е. его превосходительство Ли, блюститель порядка в царствах, ожидает нас к завтраку. Это был и мандарин, которому Ки-шан поручил сопровождать вас до Катая. Мы приняли его приглашение и велели отнесть туда нашу кладь. Ли, блюститель и порядка, то есть военный мандарин в роде окружного, был родом из Чинг-ту-фу, главного города провинции Ссе-чуан; двенадцать лет служил он в Горке, провинции Бутана, скоро возвысился до степени Ty-ссе; и подучил команду над войсками по английской границе. Он имел синюю пуговицу и привилегию носить на шапке семь собольих хвостов. Ему было 45 лет, но он казался 60 летним стариком: зубы почти все выпали, волоса поседели и вылезли, глаза потухли, руки сморщились, ноги были опухшие, так что он едва держался; словом, он был близок к смерти. Мы [283] думали сначала, что это последствия употреблении опиума, но он сознался нам, что это происходит от чрезмерного питья водки. Теперь он хотел возвратиться к своей семье и вести правильную жизнь. Ки-шан именно потому торопился выслать нас, чтобы мы могли ехать вместе с Ли, который, в качестве Ту-ссе-а, имел право на конвой пятнадцати солдат.

На военного мандарина Ли был очень образован: он порядочно знал китайскую литературу был хороший знаток людей. Он выражался остроумно и красноречиво, не верил ни бонцам, ни ламам, о вере Творца неба не знал ничего, но с благоговением почитал созвездие большой медведицы. Обращении его было благородно и углажено, но по временам проглядывало все таки что-то грубое. Более всего любил он серебряные слитки. — Таков был человек, угостивший нас великолепным завтраком.

После него мы все пошли к Ки-шану, прощаться. Обращаясь к нам, посланник сказал следующее: «Вы возвращаетесь теперь в свое отечество; надеюсь, что не имеете повода жаловаться на меня, ибо я поступаю с вами честно. Вас высылают из Тибета по воле императора; а не по моему желанию. Я не могу позволить вам поездку к индийской границе, это запрещено законом; еслиб не было этого, я сам сопровождал бы вас туда, не смотря на мою старость. Дорога, по которой вы теперь поедете, не так плоха, как рассказывают о ней: конечно, вы должны будете ехать по снегам, высоким горам, в холодные дни. Я не скрываю от вас этого, мне не для чего обманывать вас; но каждый день вы найдете удобный ночлег, не имея надобности усроивать шатер. Вы должны ехать верхом; в этой стране нет носилок. Мой доклад императору будет направлен на днях и опередит вас; курьеры мои едут днем и ночью. В главном городе Ссе-чуэна вы поступите под попечение вице-короля Пао; моя ответственность тогда прекращается. Поезжайте с доверием и расширите свои сердца. Я распорядился, чтобы с вами везде обращались хорошо. Да сопровождает вас на пути счастливая звезда сначала до конца!»

Мы ответили ему: «Хотя считаем себя притесненными, но желаем тебе всего лучшего. Ты мечтаешь о чинах: да возвратят тебе все отнятые и подарят еще высшими!» [284]

«О, моя звезда несчастна!» воскликнул Ки-шан и взял хорошую щепотку табаку.

С нами посланник говорил вежливым льстивым тоном; теперь он переменил его и заговорил важно и торжественно: «Ли Куо-Нган, ты можешь ехать; император дозволяет тебе вернуться на лоно твоего семейства. Ты имеешь двух спутников, и должен быть доволен этим, ибо дорога длинна и скучна. Эти люди честны и милосерды; ты будешь с ними жить в добром согласии. Берегись опечалить сердца их словами ли или поступком. А теперь я должен тебе сказать еще одно: ты служил 12 лет на границе в Горке; я приказал кассиру выдать тебе 500 унций серебра. Это дарит тебе великий император».

Ли поспешил пасть на колени и ответил: «Великий император всегда осыпал меня своими небесными благодеяниями; но как может негодный слуга, как я, принять такой особый дар, не краснея? Я убедительно прошу посланника дозволить закрыть лицо мое и отказаться от этой, великой милости».

«Ты думаешь, что великий император поблагодарил тебя за твое бескорыстие? Что значит несколько этих унций серебра? Возьми эту безделицу; выпей на нее с друзьями чашку; но когда вернешься. на родину, то не пей больше водки. Я говорю тебе это оттого, что, отец и мать (так называют себя мандарины) должны дать детям хороший совет».

Ли Куо-Нган три раза, поклонился в землю, и вставши, стал рядом с нами.

Теперь пришла очередь 15 солдат, которые упали на колени. Ки-шан опять переменил тон: он заговорил короткими, отрывистыми фразами и повелительно. «Вы солдаты, сколько вас тут? Должно быть пятнадцать, да, пятнадцать. И так, вы идете в вашу родину и получаете отставку. Вы проводите вашего Ту-Ссе-а и вот этих двух иностранцев; будьте им верными, старательными и преданными слугами. Понимаете мои слова?» — «Да, донимаем». — «Смотрите, в деревнях Побов (Тибетан) не обижать народ; караульте лучше поезд на станциях и ночлегах; нигде не смейте грабить или воровать. Понимаете меня?» — «Да, понимаем». — «Оставьте в покое стада, не топчите хлеба на полях; смотрите, чтобы не произвесть пожара в лесах. Поняли?» — «Поняли». — «Живите дружно между собою, не бранитесь и не ссорьтесь, все вы солдаты императора. Понятно?» — «Понятно». — «Кто дурно поведет себя дорогою, строго будет наказан. [285] Поняли?» — «Поняли». — «Ну, когда понимаете меня, то слушайтесь и дрожите». — Все пятнадцать солдат три раза стукнули лбом об землю, петом встали и ушли.

Когда все удалились, Ки-шан отвел нас в сторону, чтобы поговорить с нами наедине: «Вскоре», сказан он, «оставлю я Тибет и отправлюсь в Китай. Чтобы не иметь с собою очень много клади, я отправляю с этим транспортом два большие чемодана, зашитые в кожи яков, с такими-то знаками. Прошу вас взять эти чемоданы под свое попечение. Каждый вечер велите вносить их в свою комнату. В Чинг-ту-фу, главном городе Ссе-чуэна, передайте их вице-королю провинции, Пао-чунг-тангу. Смотрите также за своими вещами, ибо по дороге много мелких воров».

Так мы расстались с Ки-шаном. Вскоре после этого он был назначен вице-королем Ссе-чуэна, но потом по повелению нового императора, казнен; причина нам неизвестна. Он был несомненно отличным государственным человеком.

Было что-то странное в том, что китайский посланник доверил нам свои деньги, тогда как мог располагать одним из главных мандаринов. Но он очень хорошо понимал, что в руках миссионеров они будут вернее, чем в руках китайского чиновника.

Мы отправились с Ли в его дом, где нас ожидали 18 оседланных лошадей. Когда мы хотели сесть на них, подошла здоровая, чисто одетая Тибетанка; это была жена Ли Куо-Нгана, которую он взял шесть лет тому назад и теперь покинул навсегда. Он имел с нею ребенка, но тот умер вскоре по рождении. Прощанье двух супругов, расстававшихся навсегда, происходило при всех. «Ну, теперь мы уезжаем», сказал муж; — «ты оставайся здесь и сиди спокойно в твоей комнате». — «Поезжай отсюда спокойно, как можно тише и смотри за твоими больными ногами», ответила жена и закрыла глаза руною, показывая вид будто плачет. Посредник обратился к нам с словами: «Какие дуры тибетские женщины! Я оставляю ей хороший дом и хорошую мебель, почти совершенно новую, а она притворяется, будто плачет. Не может она быть довольна?» — После этой трогательной сцены разлуки все мы сели на лошадей и выехали.

За городом ожидало нас много знакомых: она передали нам прощальные каты. В числе их находился и молодой [286] медик; на груди его висел крест, которого он никогда не снимал. Мы слезли и сказали всем этим расположенным к христианству людям несколько слов утешения; мы побуждали их смело отказаться от Буддаизма, почитать Бога христиан! и уповать на Его бесконечное милосердие. Когда мы сели опять на лошадей, подскакал к нам губернатор Мусульман, чтобы проводить нас до реки Бо-чу. Такое; внимание тронуло нас. Этот прекрасный человек подал нам в Ла-Ссе много доказательств истинной дружбы. У реки Бо-чу мы нашли тибетанский конвой, данный нам регентом; он состоял из семи воинов и главного ламы, имевшего титул: Дэба, т. е. «начальник Округа», который должен был сопровождать нас до китайской границы. Так образовался караван из 20 всадников. Багаж несли яки.

Мы бросили последний прощальный, взгляд на Ла-Ссу; произнося: «Господи, да будет воля Твоя!» Это было 16-го Марта 1846 года.

ГЛАВА XIX. править

Китайские сведения о Тибете. — Устав об улаю — Театральное представление в Меджу-Кунге. — Гора Лумма-Ри. — Прибытие в Гямду. — Деревянные мосты. — Единорог. — Гора духов. — Горы: Ла-Ри, Шор-ку-ла и Алан-то. — Гора Танда. — Почты в Тибете. — Стражный дух горы Ва-Го. — Прибытие в Тсямдо.

Первые дни дорога шла по широкой, довольно возделанной долине, в которой была разбросаны несколько тибетских мыз, окруженных; большими деревьями. На полях еще не работали, ибо зима в Тибете сурова и продолжительна. Стада коз и як паслись по полям, щипая сухие стебли растения тсинга-ку. Это род ячменя, главное произведение тех бедных стран. Многочисленные небольшие нивы окружены невысокими каменными оградами, для которых здешний каменистый грунт дает обильный материал; но каких трудов стоило вырыть из земли и сравнят эти большие камни.

Дорогою мы встретили много ламских караванов, спешащих [287] в столицу, на праздник Мору. Вечером прибыли в Детсин-Дзуг, большую деревню в 60 ли или шести милях от Ла-Ссы. Для нашего ночлега приготовлен был большой дом; староста повел нас в комнату, где арголы горели ярким пламенем. Он пригласил нас сесть на подушки, покрытые синим пу-лу и тотчас же подали чай медом. С нами обращались так вежливо и предупредительно, что сердце радовалось. Это было не такое путешествие, как прежнее, по монгольским степям. Нам не надо было устроивать шатра, заботиться о верблюдах и лошадях, искать топлива, раскладывать огонь и приготовлять пищу; нам казалось, что мы попали в волшебную страну. Слезть с лошади и найдти тотчас теплую комнату и чай о маслом было просто роскошью.

После чаю явился к нам главный лама, с которым мы в дороге едва обменялись несколькими словами. Теперь он нам сделал оффициальный визит. Его имя было Джям-джанг, что до тибетски значит «музыкант»; он был толст, лет 50, несколько раз служил начальником разных округов, а в последнее время даже был главным дэбою, т. е. старшим окружным мандарином. Он был добродушен и откровенен как дитя. Регент приказал ему сопровождать нас для того, чтобы мы ни в чем не нуждались пока будем в области Тале-ламы. Он представил нам двух молодых Тибетан, которых очень хвалил. «Это ваша прислуга. Если вы что прикажите, они в точности исполнят все. Так как мы не привыкли к тибетской пище, то сделано распоряжение, чтобы вы кушали вместе с китайским мандарином».

Мы имели честь ужинать с «блюстителем порядка в царствах», стоявшим в соседней комнате. Ли Куо-Нган был очень любезен и сообщил нам подробные сведения о дороге, по которой он проезжал уже восемь раз. Он дал нам книгу, «путеводитель», на китайском языке, в которой описывалась дорога от Чанг-ту-фу, главного города Ссе-Чуэна, до Ла-Ссы (Книга эта имеет заглавие: Уй-тсанг-ту-тчи, т. е. «Описание Тибета с картинами». Она составлена из сведений, сообщенных мандарином Лу-гуа-чу в 51 году царствования Киен-Лонга, т. е. в 1786 г. Отец Якинф, русский архимандрит в Пекине, перевел ее, а Клапрот поправил и издал со многими дополнениями в Nouvean Journal asiatique, 1-re Serie, T. 4 et 6.). Весь [288] путь между названными двумя городами описан подробно и верно, в чем мы убедились, проезжая тою же дорогой. Но описание сухо и может интересовать только путешествующего этою страною или географа-специалиста. По прилагаемому отрывку можно составить себе понятие об целой книге.

«От Детсин-Дзуга до станции Тсаи-Ли. От Тсаи-ли до ночлега в Ла-Ссе. В Дотсин-Дзуге много гостинниц, где проезжие обыкновенно останавливаются. На дороге стоит почтовый дом. Оттуда 40 ли до монастыря Тсаи-ли. — 40 ли».

«В Тсаи-ли находится дэба, доставляющий путешественникам топливо и сено. Этот округ отделен от Ла-Сса-ского только рекою. До последнего города остается 20 ли; там коммендат войска. 20 ли. — Всего 60 ли».

От Детсин-Дзуга мы ехали целый день тою же долиной, но горы попадались чаще, почва стала каменистее, население реже и по жителям видно было, что они отдалены от столицы. Проехав 80 ли, мы остановились в старом, полуразрушенном монастыре, где нашли несколько старых, бедно одетых лам. Они предложили нам чай с молоком, кружку тибетского пива и немного масла. Мы простились с ними, подав им каты и поздно ночью прибыли в Миджу-кунг, где простояли целый день, потому что тут меняли так называемые ула и нельзя было скоро достать требуемое количество скота под багаж. Тибетское правительство учредило подобные станции на всей дороге, но только едущие по делам службы имеют право на ула, получая для этого особые подорожные с точным обозначением количества людей и скота, которые обязаны доставлять им лежащие по дороге селения.

Упомянутый выше указатель говорит об этом: «Местную службу, называемую ула, обязаны отбывать все, имеющие некоторое состояние все равно мужчины как и женщины и также те, которые поселяются из дальних мест, если занимают целый дом. Количество рабочих людей выставляется смотря по состоянию владетеля. Старшины и дэбы распоряжаются назначением домов и сколько чего какой дом обязан доставить. Каждый хутор ставит от двух до десяти человек. Малочисленные семейства, выставляют вместо себя бедных людей, которым платят за это или уплачивают прямо дэбе по 1/2 унции серебра за человека. Люда старше 60 лет освобождаются от ула. Когда местная служба того требует, то богатые обязаны также поставлять быков, [289] лошадей, ослов и мулов, бедные делают складку и трое или четверо выставляют одно животное».

Китайские мандарины извлекают от ула всевозможную пользу; они стараются, чтобы в их подорожных было обозначено больше животных, чем им нужно, а дорогою берут деньги за недоставленную скотину, потому что всякий зажиточный Тибетан с удовольствием заплатит, чтобы только пощадить животных. Иные мандарины требуют, чтобы все количество голов было выставлено натурою, и перевозят на них тибетские товары. Наш Ли также не принадлежал к бескорыстным. Мы прочли в его паспорте, что для нас требовались две лошади и 12 яков, тогда как весь наш богаж состоял из 2-х чемоданов и нескольких одеял. Когда мы спросили его, для чего вытребовано для нас четырнадцать животных, он объяснил, что это написано по ошибке; мы же, из вежливости, не должны были более вмешиваться в это. Иногда впрочем такие спекуляции с ула не удавались; иные горные народы, но обращая внимания на подорожную, говорили прямо: «Если хотите иметь проводника, платите столько-то; за лошадь или яка столько-то». Тут не помогали никакие извороты: Китайцы должны были платить.

Жители Миджу-Кунга очень вежливо обращались с нашим караваном. Старшины устроили для нас представление, данное бывшей тут, по случаю праздника нового года, труппою канатных танцоров и комедиантов. Просторный двор нашей гостинницы служил сценой. Артисты были в масках и наряжены. Незадолго до представления играла музыка, дикая, шумная, как везде в Тибете. Когда публика стала в кружок, дэба деревни важно подошел к нам и передал нам и нашим двум тибетским проводникам каты. Потом он пригласил нас сесть на четыре подушки, положенные под большим, ветвистым деревом. Началось представление. Актеры начали диким, круговым танцем, так что от одного смотрения у нас закружились головы. Потом комедианты начали прыгать, выделывая разные акробатические штуки и фехтовали деревянными шпагами; при этом заиграла музыка, актеры разговаривали, пели и ревели подражая реву диких животных, и т.под. Больше всех отличался главный шут, который знал много остроумных шуток и смешил, а часто и беспощадно язвил своими колкостями. Мы, не зная хорошо народного тибетского диалекта, не поняли всего, но публика смеялась без перерыва и одобрительные восклицания не [290] умолкали; представление продолжалось часа два; перед окончанием актеры полукругом подошли к нам, сняли маски и очень вежливо высунули языки. Мы поблагодарили их подачей кат и занавес упала.

Миджу-Кунг довольно многолюдная, но бедная деревня. Дома построены из камня, укрепляемого глиною; многие обвалились и гнездятся в них только большие крысы; одни лишь храмы, выбеленные известкой, составляют контраст с прочими постройками. Тут находится китайский пост, состоящий из четырех солдат и унтер-офицера, которые обязаны доставлять лошадей для курьеров. Мы сделали с Ли небольшую прогулку; когда же возвратились, то увидели на бывшей театральной сцене; шумную толпу: ула были готовы. Они состояли из 28 лошадей, 70 яков и 12 проводников.

На другое утро мы поехали дальше и через несколько часов очутились у выхода большой котловины, которой ехали доселе. Теперь мы прибыли в совершенно дикую, необитаемую местность, представляющую лабиринт гор и оврагов; мы ежеминутно поворачивали то на право, то на лево, то вперед, то назад, объезжая неприступные горы и угрожающие пропасти. Мы держались постоянно направления ложков и рек; наши лошади должны были больше прыгать, чем идти. Животные, не привыкшие к такой дороге, не выдержали бы этого. Мы опять попали к реке, которую переехали недалеко от Ла-Ссы; ее течение здесь не так быстро и широкие берега служат хорошею дорогой. Посреди этих пустынь попадаются только полуразрушенные постройки, которые ветер продувает насквозь; но от верховой езды так устаешь, что засыпаешь в них как на мягких пуховиках в теплой комнате.

Ближайшая местность на нашем пути был город Гямда. Недоезжая до него приходится вскарабкаться на гору Лумма-Ри. Наш указатель извещал об ней: «Эта гора высока, но не крута. Она имеет в ширину до 40 ли. Путешествующие могут считать ее легко проходимой долиной, в сравнении со снегом, льдами и пропастьми, которые лежат перед ней, пугают сердце путешественника и вынуждают слезы из глаз его». Действительно, вершина Лумма-Ри высока, но всходить на нее легко; мы ни разу не принуждены были слезть с седла, что редкое счастие на тибетских горах. На другой стороне горы выпал между тем большой снег и стало весьма холодно. Ли слез с лошади, [291] чтобы согреться на ходу, но больные ноги отказали ему и он повалился в снег. Встав сердито, он подошел к ближайшему солдату, страшно ругал и бил его за то, что не соскочил с лошади помочь ему встать. Вся китайская команда слезла с лошадей, пала на колени и бормотала под нос разные извинения. Солдаты действительно провинилось, потому что китайская вежливость требует, чтобы все подчиненные слезли с лошадей, когда начальник идет пешком.

Мы поехали теперь лесом, деревья которого высоко покрыты были снегом; за лесом мы целый час должны были карабкаться вверх по скалистым тропинкам; но спуск был еще труднее и опаснее. Потом мы ехали ущельем, тянувшимся до 5 ли. За ним, на высокой горе, показалось множество домов и два большие храма. Эта была станция Гямда. У заставы стояли в ряду на вытяжку 18 солдат и 2 офицера, с белыми пуговицами на шапках, все с обнаженными саблями и с луками за поясом. Все они пали на колени и произнесли в один голос: «Бедный гарнизон Гямды желает счастия и здоровья Ту-Ссеу Ли Куо-Нгану!» Он остановился, слез с лошади, и солдаты его сделали тоже. Подойдя к гарнизону, Ли велел ему встать и тогда с обеих сторон пошли поклоны, которым не было конца. Не обращая на это внимания, мы поехали дальше. У самого города ожидали нас двое празднично одетые Тибетане, которые взяв наших лошадей под уздцы, довели их до назначенной нам квартиры, где дэба поднес нам кату. Он ввел нас в большую залу, где были приготовлены чай с молоком, масло, пирожки и сушеные фрукты. Таким хорошим приемом мы конечно обязаны были заботам доброго регента.

В Гямде мы должны были простоять два дня, потому что дэба получил приказ о выдаче ула только за несколько часов до нашего приезда и не успел распорядиться. Мы впрочем были довольны этим, по причине дурной погоды. На другое утро навестили нас оба китайские офицера. Один из них имел титул Па-Тсунг, другой — Вей-вей. Па-Тсунг был высокий красивый мущина, говорил громко, в его движениях была особенная быстрота и ловкость. Он носил большие усы, имел на лице рубец и вообще воинственную наружность. Он служил прежде солдатом, но на войне в Кашгаре получил за отличие титул Па-Тсунга и павлиное перо. Вей-вей был человек 22 лет, также высокого роста, но ни чем не походил на первого: осанка [292] его была вяла и женственое лицо бледно и нежно, глаза тусклые. Мы спросили его: не болен ли он, и он едва внятно ответил, что совершенно здоров: при этих словах он покраснел и мы поняли, что сделали промах. Этот молодой человек был страстно предан курению опиума. Ли говорил о них: «Па-Тсунг родился под счастливой звездой и высоко пойдет в армии; Вей-вей же родился в густом тумане и небо покинуло его с тех пор, как он предался Европейскому чаду. Еще до истечения года он обратится спиною к этой жизни».

Оба дня нашего пребывания в Гниде не переставал лить дождь и мы не могли осмотреть этот многолюдный торговый город. В нем живет много Пебунов из Бутана, которые, как и в Ла-Ссе, занимаются промыслом и ремеслами. Местность неплодородна и сеяный в долине черный ячмень едва хватает на продовольствие жителей. За то здесь много шерсти и козьих волос, из которых ткут разные материй. Пастбища должны быть здесь очень хороши, потому что Тибетане держат большие стада. Гямда отправляет в Ла-Ссу, Ссе-Чуэн и Юн-Нан большие партии лазуревого камня (Lapis lazuli), оленьих рогов и ревеня: последний ростет на ближних горах и достоинством превосходит все другие сорта. Здесь также много дичи, особенно в лесу, который мы проехали тотчас за Лумма-Ри. водится много фазанов, куропаток и других птиц. Но Тибетане мало ценят это богатство и кроме простого варенья, не умеют приготовлять дичи. В этом, как и во многом другом, Китайцы превзошла своих соседей.

Когда мы наконец сели на лошадей, чтобы ехать дальше, дэба подарил нам две пары очков, которые должны были защищать глаза от вредного блеска снега и льда в горах. Вместо стекол была в лих легкая ткань из лошадиных волос чудной работы, формою половины грецкого ореха. Они оказали нам очень хорошую услугу. За городом стоял гарнизон и опять отдал Куо-Нгану должную честь. Тоже делалось на всех станциях, где только стояли китайские солдаты. Наш Ли был в величайшей досаде от такого почета, потому что его больные ноги очень страдали при частом слезании. Но он не мог уклониться от этой формальности.

В четырех ли от Гямды мы переехали горный ручей на мосту, составленному из 6 толстых, необтесанных сосен. Они были связаны так плохо, что вертелись под ногами. Никто не [293] дерзнул переехать мост на лошади. Мы, благополучно перебрались на другой берег и ехали четыре дня сряду по скалистой пустыне, не видя ни одной деревни. Мы ночевали в китайских сторожевых домиках, около которых стояло обыкновенно несколько пастушьих хижин, построенных из древесной коры. Мы впрочем три раза меняли ула, ибо приказы прибывали в свое время, и мы находили все готовым. Эта скорость могла бы удивлять нас, еслиб мы не знали, что в смежных долинах находилось множество пастухов, которые доставляли животных. На четвертый день, переехав по льду большое озеро, мы прибыли на станцию Атдза, маленькой деревни, жители которой обработывают землю на сколько позволяет почва; на окружных горах ростет сосна и остролист. Путеводитель объяснил: «Вблизи этого озера, длиною в 40 ли, водится единорог, очень замечательное животное».

Долго считали единорога баснословным животным; но он действительно существует в Тибете. Его изображение часто попадается в скульптуре и живописи: буддистских храмов. В Китае, в северных провинциях, изображение его часто встречаете на картинах гостинниц. Мы долгое время занимались сокращенною естественною историею, на монгольском языке, назначенной для детского чтения, в которой изображен был также единорог. Жители Атдзы считают его таким же обыкновенным зверем, как и других из рода антилопов, которых там очень много. Мы невидали его в гористой Азии, но все, что слышали о нем, подтверждает замечательное описание, помещенное Клапротом в ново-азиатском журнале в виде прибавления к переводу записок упомянутого выше мандарина Лу-Гуа-чу.

«Тибетский единорог», говорит он, «называется у туземцев Сэру, по монгольски Керэ, по китайски Ту-кио-шу, т. е. „Животное с одним рогом“ или Кио-туан „прямой рог“. Монголы смешивают его иногда с носорогом, называемым по манджурски Боди-гургу, по санскритски Хадза, и также Керэ. У Китайцев единорог впервые упоминается в историческом сочинении первых двух столетий нашего летосчисления. Историк говорит что дикая лошадь Аргали или дикая овца и Кио-туан (единорог), не водятся в Китае, а в одном лишь Тибете и что из рога его выделываются луки, называемые луками единорога. Китайские, магометанские и монгольские летописцы рассказывают единогласно случаи, относящийся ко времени дохода [294] Джингис-Хана против Индустана в 1224 г. „Когда великий завоеватель покорил Тибет, он направился на юг, чтобы покорить и Энэдкек, т. е. Индию. Когда взобрался он на гору Джаданаринг выбежал ему на встречу дикий зверь, принадлежавший к породе Сэру, имеющий только один рог на голове. Вверь три раза упал на колени перед великим повелителем, как будто хотел выказать ему свое почтение. Все удивлялись этому, а монарх сказал: Утверждают, что в царстве Гиндустана рождены были возвышенные Будды и Боддисатвасги, также сильные Богдасы или князья древности; что значит, что этот зверь, не умеющий говорить, кланяется мне, как человек?“ И сказав это, Джингис-Хан вернулся в свое отечество».

Это мнимое происшествие — сказка, но она все-таки показывает, что единороги действительно водятся в гористом Тибете. Многие места этой страны получили по них название, и единороги живут там целыми стадами. Так напр. округ Сэру-Дзионг «деревня на берегу единорогов», лежащий в восточной части провинции Хам, близ китайской границы.

В одной тибетской рукописи, из которой майор Лятр сообщил извлечение, единорог назван «тсо-по» с одним рогом. Один такой рог был прислан в Калькутту: он имел в длину 50 сантиметров (около 12 вершков) и в окружности 11 сант. (около 2 3/4 вершков), утончаясь от корня к верхушке. Он был черного цвета, прямой, с боков несколько сплюснутый и в нем было до 15 колец, резко выдающихся впрочем только на одной стороне. Годгсон, будучи английским резидентом в Непале, достал себе единорога и прекратил все споры о его существовании точным описанием его. Это род антилопов, которые водятся также в южном Тибете, пограничном с Непалом и называется там Чиру, от слова Сэру, произносимого несколько иначе; кожу и рог этого животного Годгсон послал в Калькутту; он получил их с единорога, околевшего в зверинце непалесского раджи или владетельного князя, которому подарил его лама из Дигурчи-Жикадзе. Люди, доставившие единорога в Непаль, уверили Годгсона, что в прекрасной долине Тингри водился их много; долина эта лежит в южной части тибетской провинций Тсанг и орошаема рекою Аррун. Дорога из Непала в эту долину ведет через узкий проход Кути или Ниалам; Непальцы зовут долину Арруна — Тингри-Мейдам, по городу Тингри, лежащему на левом берегу реки. Там много соляных копей, у которых [295] сбегаются целые стада единорогов. Они очень дики и при малейшем шуме убегают; когда однако нападают на них, то смело защищаются. Самки и самцы по наружности почти ни чем не отличаются. Подобно другом антилопам, Чиру грациозны и имеют красивые, умные глаза, их шерсть красновата, как на оленьем жеребенке, а на животе бела. Отличительные признаки Чиру суть: черный, длинный, заостренный рог, с тремя небольшими изгибами и с кольцами, выдающимися более на передней чем на задней стороне; перед ноздрями они имеют два пучка волос, около носа и рта много щетин, дающих голове их неуклюжий вид. Волоса Чиру жестки, как всех животных на севере от Гималая, описанных Годгсаном; под этими волосами находится еще нежная пушистая шерсть; как на многих гималайских животных и на кишмирских козах. Доктор Абэль предлагает называть Чиру: antilope Hodsinii. — Вероятно тибетанский единорог ничто иное как Oryx-capra древних. Он встречается также в пустынях верхней Нубии, где называется Ариэль. Единорог, называемый по еврейски Разм, по гречески моноцерос, описываемый в библии и Плиниусом, не одно и тоже с Oryx-capra.

В Атдзе мы переменили ула, хотя до станции Ла-Ри оставалось только 50 ли; но лошади и яки так устают по этим отвратительным дорогам, что не в состоянии идти далее. Между обеими станциями одна только гора, но она отняла целый день езды. Мы нашли в указателе следующее описание: «Дальше за Атдзою нужно переехать длинную гору с острыми вершинами, на которой снег и лед никогда не тают. Ее обрывы похожи на крутые и морские берега и часто завалены снегом; дороги почти непроходимы, и спуск весьма крут и скользок». Предстоявший переход озабочивал не только нас, но и местных проводников; впрочем когда погода стояла великолепная и мы с рассветом начали взбираться на «гору духов», Ла-Ри. Она представлялась гигантской снежной массой, на которой нигде не видно было ни одной черной точки. Яки пошли вперед, прокладывая дорогу, а за ними гуськом ехали всадники, так что караван походил на длинную извивавшуюся змею. Подъем сначала не был очень крут, но снег был так глубок, что казалось все должны были провалиться и погибнуть. Яки, шедшие вперед, виляли то на право, то на лево, выбирая более твердый снег и подвигались только прыжками; но иные все-таки скользали в пропасти и, кувыркаясь по снегу, напоминали дельфин, [296] выплывающих из волн бурного моря. Всадникам уже было легче; следуя по истоптанной яками дорожке, они ехали среди снеговой степи, достающей по грудь. Яки сильно хрюкали, лошади фыркали и пыхтели, всадники перекликались с напевом, ободряя друг друга, матросы, поднимающие якорь. Гора становилась все круче, и наконец, казалось что караван висит в воздухе. Мы должны были слезть с лошади и держаться за их хвосты. Солнце изливало лучи свои на бесконечную снежную пустыню и отблеск его ослеплял глаза; мы к счастию имели при себе очки, подаренные нам дэбою Гямды. После долгих, неимоверных усилий мы к вечеру достигли вершины, где остановились, чтобы поправить седла и поклажу и стряхнуть с себя снег. Все были очень рады, и окинули взглядом пройденную крутизну. Спуск был легче и скорее, хотя тоже не безопасен; он был так крут, что нельзя было идти; надо было скатываться, и то как можно медленнее, иначе легко было свалиться в пропасть, из которой не было бы уже спасения.

На середине спуска находилась небольшая равнина, на которой мы остановились. Здесь был Обо, монгольский монумент, состоящий из набросанных камней, с костями и флагами, исписанными тибетскими изречениями. Возле Обо стояло несколько гигантских сосен. «Ну, теперь мы у ледяной горы Ла-Ри», сказал Ли, «теперь будет чему посмеяться». Мы посмотрели на него с удивлением, но мандарин, указывая пальцем, прибавил: «Смотрите, вот ледяная гора». Нагнувшись, через край площадки, мы увидели громадную выпуклую ледяную массу, по обеим сторонам которой зияли пропасти. Ярко-зеленый цвет льда пробивался сквозь легкий снег, которым был покрыт. Мы взяли камень из Обо и пустили его по ледяной горе; послышался глухой звук и камень быстро скатился вниз, оставив за собою зеленоватую полосу. Мы ничего не находили смешного в этом; но делать было нечего и мы готовились скатиться. Яки опять пошли вперед. Хороший бык, который должен был открыть путь, медленно дошел до конца площадки; здесь он вытянул шею, обнюхал лед, фыркнул и, с отчаянной решимостью положив ноги на ледяную гору, исчез. Ноги он распятил и держал их неподвижно, как будто они мраморные. У подножья горы он перекувыркнулся и, медленно оправившись, побежал дальше по снегу. Лошади не были так ловки и смелы, как яки, но видно было, что и они привыкли к такого рода путешествиям. Люди [297] волей не волей должны были подражать им, хотя на другой манер. Мы осторожно сели на край, уперлись пятками в лед, кнутовище служило нам как бы рулем и покатились вниз как локомотив. Внизу всякий взял свою лошадь и мы продолжали путь. Впереди не было более крутых спусков, и «гора духов» вскоре осталась позади. Проехав долину, в которой перешли замерзшую реку, мы прибыли до станции Ла-Ри, где гарнизон встретил Куе-Нгана с такою же церемонией, как в Гямде. Дэба приготовил для нас помещение в китайской пагоде Куанг-ти-миао, т. е. «храме бога войны». Куанг-ти был знаменитый полководец, живший в третьем столетии. Одержав много побед, он был убит вместе с своим сыном. Китайцы говорят, что он не умер, но вознесся на небо и сидит там между богами. Царствующая теперь манджурская династия избрала его своим покровителем и построила ему много храмов. Он представляется сидящим: на одной стороне стоит его сын, по другой — его шталмейстер, изображаемый с темным лицом.

От Ла-Ссы до Ла-Ри считается 1,010 ли или не много более ста миль. Мы проехали их за 15 дней. Это большое селение лежит в долине, окруженной многочисленными скалами; земледелия нет и следа. Мука привозится сюда из Тинг-Ку. Почти все жители пастухи; они имеют стада овец, яков, особенна коз, из тонкой и крепкой шерсти которых выделывают отличное пу-лу и другие материи, похожие на кашемирские шали. Тибетане в Ла-Ри далеко не так образованы, как в Ла-Ссе; в их лице отражается дикость, они одеваются не чисто и живут в домиках, составленных из камней и смазанных глиною. Над селением, на высокой горе, возвышаются монастырские здания и великолепный храм. Здешний Кампо или настоятель монастыря, есть и начальник округа. В Ла-Ри попадается множество лам-лентяев, ведущих нищенскую жизнь. Мы и видели целый толпы, лежавшия на улице, чтобы согреться солнечными лучами; они были одеты красными и желтыми лохмотьями.

Китайское правительство содержит в Ла-Ри запасной магазин, управляемый мандарином ученого класса, имеющего титул Леанг-тай, «поставщик» и белую кристаллическую пуговицу. Он выдает жалованье расположенным по дороге караульным командам. По сем дороге находится шесть таких магазинов, снабженных всеми жизненными припасами. Самый, значительный из них в Ла-Ссе; его Леанг-тай управляет всеми шестью [298] магазинами и получает 70 унций серебра годичного жалованья, тогда как другие леанг-таи получают только 60. Содержание магазина в Ла-Ссе стоит правительству ежегодно 40,000 унции, в Ла-Ри 8,000. Здешний гарнизон состоят из 130 человек, под начальством Тсиен-тсунга, Па-тсунга и Вей-вея.

Леанг-тай не встретил каравана, как полагается по уставу службы и только на другой день прислал свою визитную карточку — кусок красной бумаги, на которой было написало его имя; посланному он велел сказать, что не может выйдти из комнаты по причине тяжкой болезни. Ли Куо-нган злобно улыбнулся и сказал: «Леанг-тай выздоровеет, как, только мы уедем. Я знал это вперед. Всякий раз, когда проезжает караван, Сюэ (имя Леанг-тай-я) болен; это уже известно. По закону он должен бы приготовить для нас сегодня обед 1-й степени, но он не хочет тратиться и притворяется больным. Леанг-тай Сюэ первый скряга во всем мире; он одевается как носильщик паланкина; жрет тсамбу как тибетский варвар, не курит, не играет, не пьет никакого вина, вечерок сидит в потьмах, ощупью находит кровать и встает очень поздно, чтобы не проголодаться рано утром. Он вовсе не человек, он черепаха. Посланник Ки-шан хочет его сменить и хорошо сделает. Да этот Сюэ му-чу…»

«Мы смеясь заметили, что он употребляет не совсем вежливое выражение».

«Вы правы, это выражение вежливо; но я объясню вам в чем дело. Сюэ был прежде мандарином в небольшом округе провинции Кианг-Си. Раз приходят к нему двое людей судиться из-за свиньи, на которую каждый из них изъявляет право. Он решил так: „Отличив правду от лжи, я объявил, что свинья не принадлежит никому из вас; а дальше делаю резолюцию, что она принадлежит мне. Исполнить решение“. Слуги взяли свинью и продали на рынке. С тех: пор его зовут Сюэ му-чу, значит: Сюэ-свинья.

На следующий день мы сделали только 60 ли; по дороге нам пришлось переправиться чрез замерзшее озеро, имеющее в длину 10, в ширину 8 ли. Мы ночевали на станции Тса-чу-ка, вблизи которой находятся теплые минеральные источники. Тибетане считают их целительными. На другой день мы перешли гору Шор-ку-ла, не уступающую в высоте и крутизне горе Ла-Ри; на вершине ее мы нашли Обо, за которым мы укрылись на время [299] от ветра в закурили трубки. Ли рассказал нам, что во время войны императора Киэн-Лонга с Тибетом, солдаты, при переходе через эту гору, взбунтовались; им надоели трудные походы и лишения. Здесь, на этой площадке, солдаты связали своих вождей и угрожали бросить их в пропасть, если жалованье не будет увеличено. Генералы согласились на их требование, и бунт прекратился; мандаринов развязали и войско пошло в Ла-Ри. Там Полководцы исполнили свое обещание, увеличили жалованье, но вместе с тем велели казнить каждого десятого человека.

От вершины Шор-ку-ла, дорога слегка понижается. Мы несколько дней ехали по огромной цепи гор, отдельные частя которой выходили в длинные шпицы. От Ла-Ссы до Ссе-Чуэна дорога постоянно тянется хребтами гор, часто пересекаемых водопадами, обрывами и узкими проходами. Горные массы, расположенные без всякой симметрии; представляют странную картину: то они идут рядом и одна против другой; то выступают в роде зубцов пилы. Иногда вся картина вдруг переменяется, представляя самый разнообразный вид. Не смотря на то, глаза утомляются смотреть на бесконечные горы и поэтому подробное описание Тибета было бы скучно. Мы упоминаем только о горах на которых, как выражаются Китайцы, „жизнь путешественника подвергается опасности“. Туземцы называют равниной все горы, не достающие вершинами до облаков или не пересекаемые на каждом шагу ущельями и пропастями. Вся горная страна, от Шор-ку-ла тоже считается равниной. Наши тибетские проводники уверяли, что отсюда до Алань-То нет гор, и указывали на простертую ладонь, желая объяснить этим, что все одна равнина. Только кое-где, будто, следуете осматриваться, от того, что тропинка иногда узка и скользка.

Эта гладкая, как ладонь, дорога оказалась вот чем. Не далеко от Шор-Ку-ла тянется ряд страшных пропастей, окруженных весьма крутыми скалами, как стенами. Вдоль этих пропастей, нередко очень высоко, едешь по узкой тропинке, где едва достаточно места для одной лошади. Когда мы увидели яков, идущих по этой страшной дороге и услышали шум текущей внизу реки, нас объял страх и мы слезли с лошадей. Но все закричали нам, чтобы мы опять сели на них, пустили им узду, отвернулись от пропасти и держались крепко в стременах и седле. И так, возложив надежды на Бога, мы сели на лошадей и вскоре убедились, что действительно животные хорошо знали дорогу и беспечно шли [300] по ней; человек непременно потерял бы равновесие и упал бы в бездну. Мы ощущали, как будто что-то тянет нас в пропасть. Чтобы не закружилась голова, мы смотрели на скальные стены, которых почти касались волосами. Местами приходилось переезжать через толстые стволы деревьев, положенных на двух краях обрыва; дрожь пробегала по всему телу при одном взгляде на подобные мосты. Но чтож делать? Надо было ехать вперед, потому что повернуть назад было столь же невозможно, как слезть с лошади. Таким образом провели мы два дня ни живы, ни мертвы, пока наконец добрались до Алан-то; это была самая страшная и опасная дорога, какую нельзя было даже вообразить себе. Проехав ее, мы поздравляли друг друга с благополучною переправою и рассказывали, что думал и чувствовал каждый при переезде через самые опасные места. Дэба в Алан-то говорил, что это неслыханное счастие, тем более, что ни один человек из каравана не погиб; мы отделались потерей трех нагруженных быков, но об них никто и не поминал. Ли сказал нам теперь, что сколько раз он не проезжал здесь, никогда не обходилось без жертв; во время его последнего путешествия, четверо солдат с лошадьми сорвались в пропасть. Нам не говорили об этом прежде для того, чтобы мы не отказались от доездки; эти бы пожалуй и случилось, еслиб мы знали вперед все опасности этой дороги.

Из Алан-то мы спускались густым ельником и проехав 80 ли, прибыли в деревню Ланг-ки. До сих пор мы не видели здесь еще такой красивой и живописной местности. Деревня лежит и прекрасной, хорошо орошаемой и довольно плодородной равнине, которую Китайцы зовут поэтому Кин-кву, „Золотой лог“. Дома там особенной постройки: глубоко в землю вбивают толстые сваи, так что они не более аршина выдаются над поверхностью; на них кладут еловые брусья, служащие полом; стены делаются из того же толстого, дерева, из которого, снята кора, а потолок — из цельных бревен, покрытый их корою, образует крышу. Такой дом похож на птичью клетку с частою решеткою; щели и скважины закрываются навозом. Дома эти строятся в несколько этажей и очень сухи и теплы; только пол очень неровен.

Пока мы сидели в подобной деревянной клетке, пришел дэба с известием, что так как в последние 8 дней выпало много снега, то решительно нельзя перейдти через гору Танда; еще недалее [301] вчерашнего дня погибло там несколько человек. Мы взяли нашего китайского путеводителя и прочли там следующее: „Гора Танда необыкновенно крута и на нее трудно взойдти; река течет по узкому ложку; ее русло летом болотисто, зимою покрыто льдом и снегом. Путешественники следуют с палками один за другим, как рыбы. Это самое опаснейшее и неприятное место по всей дороге к Ла-Ссе“.

Ли отправил несколько человек осмотреть дорогу и они подтвердили слова дэбы: последний вызвался отправить вперед целое стадо быков, чтобы они утоптали дорогу. Мы могли пока отдохнуть на станции. Здешние Тибетане гораздо образованнее тех, с которыми нам пришлось встречаться по дороге из Ла-Ри. Мы проводили время в молитвах, прогулке и также шахматной игре. Регент Ла-Ссы подарил нам шахматную доску с красиво выточенными фигурами из слоновой кости, представляющими разные животные. Известно, что Китайцы большие любители шахматной игры, но их игра несколько отличается от нашей. Монголы и Тибетане также играют в шахматы и совершенно так, как мы, Европейцы. Хотя у них другие фигуры, но они имеют тоже значение, что наши и правила игры те же. Приглашая играть они говорят шик, а когда оканчивают ее — мат. Это не монгольские и не тибетские слова, а между тем все употребляют их, не понимая значения. Они были удивлены, услыхав, что в Европе тоже говорят шах и мат.

Через три дня дэба известил, что может продолжать путь. Погода была мрачна и ветренна. У подножья горы мы увидели длинную черную полосу, медленно движущуюся по обрыву, подобную гигантской гусенице. Проводники сказали нам, что это ламы возвращающиеся из Ла-Ссы с праздника Мору, и что прошлую ночь они отдыхали в конце долины. Эта большая толпа путешественников ободрила нас и мы весело начали взбираться на гору. Но прежде чем мы достигли вершины, поднялась буря и разметала снег во все стороны; казалось, что распадается вся гора. Скат был так крут, что не будь на нем столько снегу, который поддерживал нас, люди и животные скатились бы назад в долину. Г. Габэ, не оправившийся еще совершенно от болезни, так утомился, что выпустил из рук хвост своей лошади и в изнеможении упал в снег; Тибетане подоспели ему на помощь и с большим трудом вытащили его на вершину; он храпел, как в агонии. На верху мы нашли упомянутых лам; [302] они отдыхали в снегу и возле них лежали обитые железом палки. Несколько навьюченных ослов прижались друг к другу, опустили уши и дрожали от холода. На другом конце горы все сели и соскользнулись вниз по снегу, выравнившему все неровности. Оба каравана потеряли при этом только одного осла.

По прибытии в Танду мандарин Ли Куо-нган тотчас стряхнул с себя снег, надел церемониальную фуражку и в сопровождении своих солдат отправился в китайскую пагоду, стоявшую у въезда в деревню. Рассказывают, что во время войны Киен-Лонга с Тибетанами, один Леанг-тай или поставщик, снабжавший войско жизненными припасами и деньгами, шел с караваном из Танды в Ла-Ри. В дороге у одного яка соскользнул ящик с деньгами, и покатился в пропасть, занесенную снегом. Мандарин соскочил с лошади, бросился за ящиком, схватил его, но вместе с ним скатился в бездну. Весною, когда снег сошел, как гласит предание, его нашли, и возле него ящик с деньгами. Император, желая увековечить память верного слуги, назвал его покровителем горы и велел в честь его достроить пагоду, где стоит его идол; все мандарины, едущие в Ла-Ссу или оттуда, должны три раза поклониться ему. — Китайские императоры вознаграждают верность гражданских и военных чиновников, причисляя их к богам; благоговение, оказываемое им, составляет служебную религию мандарина.

От Танды едешь 60 ли равниною Виам-Па, которая, по китайскому путеводителю, считается самою большою в Тибете. Если это верно, то Тибет весьма не хорошая страна: эта мнимая.равнина на каждом шагу пересекается холмами и логами, и к тому же, так узка, что, идя по середине, можно узнать всех, путешествующих с обоих сторон подножия гор. За равниной Пиам-Па проходит между горами, на расстоянии 50 ли речка, за которой находится станция Лад-зе, где меняют ула. Оттуда до военного поста Бари-ланг сто ли; две трети расстояния занимает гора Джак-ла, называемая Китайцами Я-минг-ти-шан, т. е. „гора, на которой можно свернуть себе голову“. Мы счастливо перешли, ее, а от Бари-Ланга дорога стала уже получше. Кое-где виднелись клубы дыма, выходящего из разбросанных по ущельям хижин Тибетан. Встречались также черные шатры и стада як.

Проехав сто ли, мы прибыли в Шобандо. Этот маленький город, с своими красными домами и монастырями представляет [303] дивную картину. Город лежит у горы, впереди его проходит узкая, по глубокая речка, на которой устроен мост, колеблющийся под ногами. Шобандо самый важный военный пункт после Ла-Ри; в нем стоят 25 солдат, под начальством Тсиен-Тсунга. Начальник был другом нашего Ли; они несколько лет служили вместе на границе в Горке Мы обедали у него и среди этой пустыня имели все роскошные блюда китайской кухни.

Мы только что ложились спать, как на двор нашей гостиницы въехали двое всадников; на них были пояса с бубенчиками. Пробыв только несколько минут, они опять поехали дальне. Мы узнали, что это был экстренный курьер, отправленный Ки-шаном и из Ла-Ссы в Пекин. Он оставил тибетскую столицу только шесть дней назад и проехал уже 2,000 ли; т. е. 200 миль. Вообще известия из Ла-Ссы в Пекин прибывают в 30 дней и скорость курьерской езды почти такая же, как в Европе. Но если взять в соображение плохие дороги, то эта скорость станет почти непонятной. Почтовые курьеры едут безостановочно, днем и ночью; их всегда двое: китайский солдат и тибетский проводник. Каждые сто ли они меняют лошадей, но сами меняются реже. Перед отправлением в дорогу, курьер целый день постится; дорогою на каждой станции он съест несколько яиц. Жизнь этих людей очень тяжела и редко они достигают пожилых лет; многие погибают в дороге, попадая в бездны или засыпаемы снегом, иные умирают тяжелыми болезнями, полученными от дорожных невзгод. Мы никак не могли понять, как эти курьеры могут ехать в Тибете по ночам.

В Шобандо два монастыря; в которых живут много лам, признающихся к секте желтых шапок; в одном из них большая типография, запасающая книгами всю провинцию Хам. Оттуда, дорога ведет опять через горы, сосновые и остролистые леса до Киа-ю-киао деревни, лежащей на крутом берегу, реки, пересекающей быстрым широким руслом две горы. Мы нашли жителей ее в большом горе, по причине разрушения моста, при чем погибли двое людей и три быка. Дэба впрочем велел выстроить плот, на котором мы и переправились. В тридцати ли оттуда, над бездонною пропастью, проведен был другой мост; он дрожал под нами, но мы переехали его благополучно. Ночлег был в Ва-го-чай, где, кроме нескольких тибетских домиков, выстроен китайский храм. Здесь также сторожевой пост. [304] Была страшная метель, а мы на другой день должны были сделан 150 ли. Наш путеводитель извещал: „На горе Ва-го находится озеро. Чтобы не заблудиться в тумане, на высотах поставлены деревянные шесты: когда выпадает глубокий снег, проезжий придерживается этих знаков; но не должно однако производить ни малейшего шума и не разговаривать: в противном случае снег и лед могут завалить путешественника. На горе нет ни животных, ни птиц, потому что зима стоит там круглый год. На сто ли в окружности нет ни одного человеческого жилища. Много китайских солдат и Тибетан замерзают на ней“.

Когда сторожевые солдаты в Ва-га-чай видели, что снег не перестает, они растворили маленькую пагоду и зажгли перед идолом множество красных восковых свечей; он был представлен с грозным лицом, в правой руке держал ружье, в левой лук и стрелы. Потом солдаты начали бить изо всей силы на тамтаме (барабан в виде котла) и барабанить на тамбурине. Ли надел свое парадное платье и пал ниц перед идолом. Мы спросили его, в честь кого построена пагода и он рассказал нам историю Мао-Линга, бывшего Киан-Киуном, т. е. высшим военным сановником. Каждая провинция имеет такого чиновника; он носит на шапке красную пуговицу и стоит наравне с Тсунг-Ту, т. е. вице-королем, управляющим гражданскою частью и принадлежащим к ученому сословию. Этот Мао-Линг был послан предводителем армии в войне Киен-Лонга с Тибетанами. Когда он с 4,000 солдат собирался перейдти гору Ва-го, туземные проводники предостерегали его, что если солдаты не будут соблюдать молчание, все будут засыпаны снегом. Они исполнили это; но гору нельзя было перейдти в один день, и потому войско переночевало на вершине ее. Военный устав повелевает, чтобы каждое утро поход был возвещен пушечным выстрелом и Мао-Линг исполнил это приказание на вершине. Но как только раздался выстрел, обрушились с высот огромные лавины и засыпали Киан-Киуна и все войско: спаслись только один повар с тремя слугами, отправившиеся гораздо раньше. Император, узнав об этом, возвел полководца в стражные духи горы и приказал построить там в честь его пагоду.

Снег и град, по предубеждению Китайцев, посылаются злым духом горы Гиа-мачинг-шин, т. е. „лягушкой, ставшей богом“. Они уверяют, будто у берега озера живет большая лягушка, [305] которую очень редко удается видеть. Но когда она стонет или кричит, то слышно это на 100 ли в окружности. Она живет так от сотворения мира, никогда не оставляла этого места и сделалась духом горы. Когда люди нарушают спокойствие этого бога-зверя, он сердится и наказывает их тем, что посылает на них снег град.

Мы тронулись рано утром. Ночью выпало много снега и дорога стала легче, потому что гора покрыта льдом и очень скользка. С восходом солнца мы достигли вершины; тут все заговорили и начали трунить над богом-лягушкой, которая здесь не могла уже больше вредить. Равнина представляет очень печальное зрелище: на сколько глаз видит вдаль, все снег да снег, ни одного дерева, ни одного домика и ни следа зверя; среди этого необъятного снежного пространства только кое-где торчат черные точки — концы шестов, показывающих дорогу. Нет даже удобного места сварить чай. — Весь день стояла ясная погода, так что отблеск снега ослеплял глаза, не смотря на наши очки. К вечеру мы добрались до верхушки, откуда спустились оврагами, до ночлега в Нгенда-Чай. Здесь отдыхали мы целый день и лама Джям-джанг приготовил для всех глазную мазь. Проехав еще три дня по крутизнам и по ветхим деревянным мостам, мы добрались до Тсямдо.

ГЛАВА XX. править

Город Тсямдо. — Война между двумя Гутуктами. — Известковые горы. — Великий предводитель Проул-Тамба. — Буддистский схимник. — Станция Ангти. — Город Джая. — Выхухоль. — Река с золотым песком. — Город Батанг. — Мандарины в Литанге. — Тибетские мосты. — Приезд в Та-Тсиэн-Лу, на тибетской границе.

Мы прибыли в Тсямдо на 36-й день с выезда из Ла-Ссы, проехав в это время 2,500 ли, или 156¼ миль. Тсямдо главный город провинции Хам. Тибетское правительство содержит здесь большой запасный магазин и команду трех сот человек, под начальством одного Иеу-ки, одного Тсиэн-тсунга и двух [306] Па-тсунгов. Город лежит в долине между высокими горами; когда-то был обведен земляным валом, который однако давно развалился и камни его растасканы на постройку домов. Впрочем Тсямдо не нуждается в искусственном укреплении; он защищается двумя реками Дза-чу и Ом-чу, которые окружают его и сливаясь на южной стороне, образуют так называемый Я-лонг-Кианг, текущий с севера на юг чрез провинции Юн-нан и Кохин-хину и впадающий в Китайское море. На обеих реках устроены мосты по той и другой стороне города, ведущие к двум параллельным улицам, из которых одна идет по дороге в Ссе-Чуэн, другая в провинцию Юн-нан. Правительственные лица ездят только по Ссе-чуэнскому мосту; на другом изредка только можно видеть китайских купцов, приобревших у мандаринов своих провинций право торговать в Тибете. Прежде военные посты Тибета состояли под ведением Ссе-чуэнского и Юн-нанского вице-короля, но по случаю споров между ними, правительство предоставило распоряжение только первому из них.

Тсямдо находится в упатке; большие, неправильно встроенные дома лежат далеко один от другого, везде сор и развалины, а новых домов очень мало. Население многочисленно, но лениво и небрежно; торговля и ремесел не существует, и также земледелие не приносит большой пользы на здешнем песчаном грунте. Сеют только немного серого ячменя; другие же необходимые припасы обменивают на иные местные произведения и продукты, как-то: мошус, кожи дикого рогатого скота, ревень, бирюзу и золотой песок. Среди этого нищенства резко выдается большой великолепный монастырь, расположенный на горе, на западной стороне города. В нем живут около 2,000 лам, но не в отдельных кельях, как обыкновенно, а в больших зданиях, окружающих главный храм. Он великолепно украшен и считается одним из красивейших в Тибете. Настоятелем этого монастыря Гутукту-лама, который в тоже время управляет всею провинциею Хам.

В 500 ли от Тсямдо лежит Джая, главный город области, управляемый верховным ламой с титулом Чакчуба, — степень стоящая ниже Гутукты. Во время нашего пребывания в Тибете, между Чакчубою в Джая и Гутуктою в Тсямдо произошел спор. Чакчуба, молодой властолюбивый лама, назвал себя произвольно Гутуктою, основываясь на дипломе, полученном им от Тале-дамы во время одного из его переселений; вместе с тем [307] он изъявлял притязание на управление всею провинциею Хам и на пребывание из Тсямдо. Старый Гутукту не уступал, ссылаясь на недавние дипломы императора, подтвержденные Тале-дамой. В этот спор замешались по немногу все племена и монастыри. После долгих бесплодных переписок, обе партии взялись за оружие и целый год вели междоусобную, кровопролитную войну. Многие деревни были разрушены, стада уничтожены, большие леса сожжены. Когда мы прибыли в Тсямдо, заключено было перемирие и уполномоченные Тале-ламы и китайского посланника Ки-шана старались помирить враждующие стороны. Молодого Гутукту из Джая вызвали в Тсямдо; он пришел, но не один, а с большим войском, подозревая измену. Переговоры ни к чему не повели, противники ничего не уступали друг другу и все указывало, что война вспыхнет опять; молодой Гутукту пользовался народною любовью за недружелюбное обращение с Китайцами, призванными старым ламою. — Всякое вмешательство чужих во внутренние дела считается оскорблением везде, где народ не потерял еще самостоятельности.

Нас впрочем приняли в Тсямдо также радушно, как и в других местах; оба претендента прислали нам поздравительные каты, масло и баранину. Мы пробыли здесь три дня по причине болезни Ли, которая со времени отъезда из Ла-Ссы постоянно увеличивалась; ноги его сильно опухли и ни врачи, ни колдуны не могли помочь ему. От скупости он не хотел продолжать путь в паланкине, потому что нужно было бы заплатить носильщикам. Старый Гутукту дал нам четырех всадников для сопровождения до границ округа Джая. Мы выехали но красивому сосновому мосту на Ссе-чуэнскую дорогу, где встретили Странных путешественников. Спереди ехала на осле Тибетанка с трудным ребенком, привязанным и ее спине; она держала за повод лошадь с навешанными на обеих боках продолговатыми ящиками, из которых выглядывали веселые детские личики; за ними ехал китайский солдат, а позади его сидел двенадцатилетний мальчик; арриергард каравана составляла большая рыжая собака. Этот Китаец служил прежде в гарнизоне Тсямдо, но потом получил дозволение остаться и торговать здесь, он женился на Тибетанке, нажил небольшое состояние и теперь возвращался на родину со всем своим семейством; это был человек другого покроя, чем его земляки, бросающие без всякого сожаления семейства на чужой стороне. Наши Китайцы [308] трунили над ним: „Мозг этого человека верно заплеснел; везти на родину деньги и товары — благоразумно, но тащить в середнюю землю, женщину с большими ногами и маленьких варваров — смешно; разве он хочет выставить их на показ, как редких животных?“

На дальнейшем пути мы проехали селение состоящее только из 8 домов, лежащих в глубокой долине; потом, переправившись через деревянные мосты, „висящие в облаках“, мы прибыли в Пао-Тун, где заметили, что жители не были уже так покорны, а Китайцы начали обращаться менее повелительно, как по той стороне Тсямдо. От Пао-Туна до Багунга, на расстоянии десяти миль, тянутся одни только голые известковые горы; нигде не видно ни дерева, ни кустарника, и только мох кое-где покрывал подножие гор. Более всех бросается в глаза Кулунг-Шан-гора, изрытая множеством ям и пещер разной формы и значительной глубины. Китайцы говорят, что рытвины произведены Куэй-ями, т. е. злыми духами, а Тибетане утверждают, что в них живут духи-покровители страны. В древние времена туда удалялись святые ламы, превращались в Будды и теперь еще по временам слышны сверху звуки их молитв. — В Тибете мы до сих пор видели одни гранитные горы и потому здешние меловые обратили на себя наше внимание.

Местность теперь совершенно изменилась и целых четырнадцать дней приходилось нам ехать по известковому грунту, твердый, мелко-зернистый мрамор которого был бел как снег. Пастухи вырубают большие плиты, вырезывают на них изображение Будды и святого символа „Ом, мани падмэ гум“ и выставляют их по дороге. По необыкновенной твердости плит, надписи остаются много лет, не смываясь ни дождем, ни снегом. От Багунга мы несколько миль ехали дорогой, вдоль которой по обеим сторонам постоянно виднелись такие камни; мы видели также много лам, занимающихся этою работою. В Багунге сторожевой дом выстроен из чистого белого мрамора, но промежутки, вместо известки, смазаны глиной. Крестьяне не хотели здесь выставить уда даром, но требовали по унции серебра с лошади и по полуунции с яка. Они равнодушно выслушивали, как Китайцы ругали их дикими безмысленными людьми, не имеющими понятия о великом достоинстве покорности». Ли не хотел заплатить денег и отправил нарочного к здешнему владетелю Проулу-Тамбе, с которым он был знаком. [309]

Об этом Проулу-Тамбе нам уже часто приводилось слышать: он стоял во главе партии молодого Чакчубы из Джая и был врагом китайского вмешательства. Он считался великим ученым, самым храбрым вождем и никогда еще не был побежден. Одно его имя действовало как талисман на племена провинции Хам; он был, так сказать, Абд-Эль-Кадэр восточного Тибета.

«Великий предводитель» (так называли его здесь), жил всего в шести ли от Багунга, и велел передать, что сам приедет сюда. Это известие встревожило жителей деревни и еще больше сторожевых солдат, которые нарядились в праздничный мундир. Тибетане вышли ему на встречу; Ли же отыскал в своем чемодане самую лучшую кату, чтобы передать ее знаменитому Пролу-Тамбе. Мы были посторонними зрителями и замечали в особенности нашего спутника-мандарина. Ли, всегда гордо и с пренебрежением обращающийся с Тибетанами, стал вдруг смирен и покорен и с трепетом ожидал прибытия могущественного предводителя. Он скоро приехал на высокой лошади, в сопровождении четырех всадников. Все слезли и «блюститель порядка» Ли, подошед к Проулу-Тамбе, отвесил низкий поклон и подал ему кату. Предводитель сделал знак своим людям, чтобы они приняли ее; сам же, не говоря ни слова, пошел прямо в приготовленную для него комнату, где сидели мы с ламой Джям-джангом; кивнув нам слегка головой, он сел посреди на почетное место, на большой ковер серого поярка. Ли Куо-нган поместился слева, лама справа а мы сидели насупротив, так что все пятеро образовали большой круг; поодаль стояли Тибетане и несколько китайских солдат.

Проуле-Тамба был лет около сорока, среднего роста; на нем был зеленый шелковый кафтан на волчьем меху, красный пояс с воткнутой за ним саблею и большая лисья шапка; длинные черные волосы падали на плечи и придавали бледному лицу его выражение мужества; особенно поражали его большие пламенные глаза с их смелым и гордым взглядом. Все показывало человека, назначенного природою властвовать.

Облокотившись на саблю, он внимательно осмотрел всех, потом вынул пачку кат, велел раздать их, и обратясь к Ли Куо-нгану, заговорил звучным приятным голосом; «А ты опять здесь! Я бы не узнал тебя, еслиб мне не сказали сегодня утром, что ты приехал. С тех пор как ты последний раз проезжал через Багунг, ты много постарел». [310]

«Ты прав», ответил мандарин сладеньким тоном, подвигаясь, к Проулу-Тамбе; «я очень хил; но за то ты стал сильнее прежнего».

«Да; но мы живем в такие времена, где сила необходима человеку; в наших горах нет более мира».

«Да, это правда; я слыхал дорогою, что в вашей стране поднялась маленькая распря».

«Как? это ты называешь маленькой распрею? Уже с год все племена Хама ведут кровопролитную междоусобную войну. Открой лишь глаза и дорогого ты увидишь много разрушенных деревень и сожженных лесов. И вскоре мы опять должны взяться за дело, потому что никто и слышать не хочет об мире. Война может быть кончилась бы после нескольких сражений; но с тех пор, как вы, Китайцы, вмешались в это дело, нечего и думать о примирении. О, вы мандарины ничего более не умеете как производить раздор и замешательство; вас очень долго сносили и вы очень зазнались. Это не должно и не может так продолжаться. Когда я вспоминаю про историю Номехана в Ла-Ссе, то весь дрожу. Его обвиняют в великих преступлениях, но все это ложь; мнимые преступления выдумали вы, мандарины. Номехан — святой, живой Будда! Слыхано ли, чтобы какой нибудь Ки-шан, Китаец, черный человек, судил и приговорил к изгнанию живого Будду!»

«Но приказ пришел от великого императора», возразил Ли тихо и несмело.

«Твой император также ни кто иной, как черный человек», перебил его Проул-Тамба; «что значит твой император в сравнении с верховным ламою, с живым Буддой?» В этом роде продолжал он еще долго, ругая Ки-шана, Ссе-чуэнского вице-короля, императора и повторяя все про казнь Номехана, которого считал жертвою китайского предательства. Ли не дерзал возражать, только кивал головою, будто разделяя мнения предводителя; наконец он осмелился заговорить об ула.

«Да, ула. С этих пор Китайцы не получат их даром, они должны будут платить. Мы оплошали, пустив в свою страну Китайцев, но вперед не будем так глупы, чтобы доставлять им еще даром ула. Тебя впрочем я знаю давно и твой караван составит исключение. К тому же с тобою едут двое лам из под западного неба; первый Калон Ла-Ссы препоручает их мне. Где дэба Багунга?» [311]

Староста выступил, пал на колени перед великим предводителем, почтительно высунул ему язык и получил приказание доставить на этот раз ула бесплатно. Находящиеся здесь Тибетане подняли крик одобрения. Проул встал, пригласил нас к чаю и вскочив на лошадь умчался.

Ула явились как по волшебному мановению и через полчаса мы были уже у дома «великого предводителя», лежащего нам по дороге. Большой высокий дом, окруженный глубоким окопом и большими деревьями, походил на средневековой замок. Подъемный мост спустился и мы большими воротами въехали в просторный квадратный двор, где Проул-Тамба ожидал нас. Он велел привязать лошадей к столбам, стоявшим во дворе и повел нас в большую залу, потолок которой был весь вызолочен. Стены были испещрены многими полосами и лентами различного цвета, исписанными тибетскими изречениями. Позади комнаты стояли три колоссальные статуи Будды, а перед ними большие лампы, наполненные коровьим маслом и три медные кадильницы. Это была вероятно и домашняя часовня. В одном углу мы увидели низенький стол, на котором лежали четыре подушки в наволоках из красного пу-лу. Проул-Тамба вежливо попросил нас садиться. Тотчас вошла хозяйка в полном наряде, т. е. с испачканным сажею лицом, как это предписывалось тибетским обычаем. Косы ее украшены были золотом, перламутром и красными кораллами; в правой руке она несла большой кувшин, поддерживая его левою. Все вынули свои чашки и она наполнила их чаем, на котором плавал слой масла; чай был лучшего достоинства и очень горяч. Потом хозяйка принесла две деревянные позолоченные чашки: в одной был изюм, в другой орехи. Проул-Тамба заметил: «Это здешние плоды: они ростут в прекрасной долине недалеко отсюда. Есть ли такие и под западным небом?» Ягоды имели твердую скорлупу и так много зерен, что хрустели под зубами, как песок; орехи были крупны, но ядра исчезали в толстой скорлупе и с трудом можно было добывать их. Потом двое здоровых Тибетан внесли стол, на котором была жареная серна и задняя часть оленя. К этому было подано тибетское пиво. При прощании мы передали предводителю кату и поехали дальше.

Близ вершины одной известковой горы, изрытой ямами и трещинами, были гигантскими буквами вырезаны тибетские надписи. Все Тибетане нашего каравана слезли с лошадей и три раза [312] поклонились до земли. Лет 20 тому назад сюда удалился один знаменитый лама, чтобы вести созерцательную жизнь; все племена провинции Хам благоговеют пред ним. Он ни разу не оставлял своей пещеры, молясь днем и ночью, в изучая десять тысяч добродетелей Будды. Никто не смеет нарушать его уединение; только каждый третий год он целую неделю принимает всех, желающих видеть его. Тогда благочестивые приходят в его келью спрашивать у него про настоящее, прошлое и будущее. Конечно, нет недостатка и в приношениях, но схимник раздает их бедным: ибо на что ему богатства сего мира? Его келья не требует поправки, желтый сюртук на овчинах он носит целый год, ест только раз в шесть дней и то лишь ячменную муку и не много чаю. Сострадательные люди приносят ему эту пищу, которую подают ему по веревке. Другие ламы, подражая его примеру, живут в соседних пещерах. Отец Проула-Тамбы тоже таким схимником. И он был когда-то знаменитый воевода; но когда сын подрос, он передал ему правление, обстриг себе волосы, надел ламское платье и ушел в уединение.

В пятидесяти ли от прежней станции находилась другая, Ванг-Тса, небольшая деревня, где росли на черном грунте остролисты и кипарисы; из них же были построены дома. Деревня имела мрачный вид и заметны были следы разрушений, причиненных войною; китайский сторожевый дом был разорен. На другой день не было ни тибетских проводников, ни крестьян, и вместо них караван вели женщины. Ближайшая деревня Гая была неприятельская, и потому, если бы мужчины из Ванг-Тса пришли туда, то не обошлось бы без кровопролития; у женщины же никто не отымет скотины, никто не тронет ее — таков обычай страны. Гая лежит в плодородной и обработанной долине, дома высоки, с башенками и похожи на замки. Множество вооруженных всадников выехало нам на встречу; но когда они увидели баб, то громко засмеялись и начали трунить над робостью своих врагов. Вся деревня была в волнении, все кричали и шумели; женщин из Ванг-Тса угостили чаем с маслом и они спокойно вернулись домой.

Мы имели в Гая очень хороший ночлег. Но на другое утро произошло большое смятение на счет обмена ула. Многочисленное население почти все собралось на двор, где мы стояли; все говорили, спорили и каждый старался перекричать другого. Вдруг [313] один станет на тюк, чтобы ораторствовать с возвышения,. другой снизу орет еще громче его. Все кричали, ссорились; многие вцепились друг другу в волосы или подрались. Все это продолжалось с час, и мы думали что дело не обойдется без кровопролития. Но потом вдруг поднялся общий смех, совещание кончилось и все дружелюбно разошлись. Двое уполномоченных этого народного собрания отправились к Ли и объявили, что народ решил дать лошадей и як для двух лам и тибетских проводников даром, а Китайцы должны платить за лошадь по пол унции, за яка — по четверть унции серебра. Ли был вне себя, ругал и жаловался на тиранство и несправедливость; солдаты его также кричали, желая запугать этим Гаянцев. Но оба посланные остались спокойны и гордо смотрели на военных слуг, не обращая внимание на их неприязнь. Наконец, один из них подошел к Ли, положил ему руку на плечо и, строго посмотрев ему в глаза, сказал: «Человек из Китая, послушай меня. Не думай, что для жителя Гаянской долины большая разница отрубить голову Китайцу, или серне. Скажи твоим солдатам, чтобы они не орали так и были бы вежливы. Лисица не испугает яка в горах. Я говорю тебе, ула сейчас будут здесь; если не возмете их, то сегодня не получите уже никаких, а завтра заплатите вдвое».

Силою тут ничего нельзя было сделать и потому Китайцы хотели взять хитростью и лестью; но ничто не помогало — Ли должен был платить.

От Гая до Ангти было только 30 ли; здесь опять надо было менять ула и жители были еще менее сговорчивы. Снег валил безостановочно и надо было переходить очень крутые горы. Народное предание говорит, что в древние времена снежные глыбы засыпали здесь одного предводителя племени Ангти и труп его нельзя было отыскать. Святой лама, живший в то время, объявил военного героя покровителем горы и построил ему пагоду, в которой по сие время путешественники останавливаются и сжигают курительные палочка. Этот стражный дух является всегда в бурю и непогоду; большая часть жителей видели его: он ездит на красной лошади по хребту горы, в широком белом плаще. Когда встречает путешественника, он берет его к себе на лошадь и исчезает с ним; красный конь так легок, что не оставляет следа по снегу и потому никто не знает, где живет «белый всадник». [314]

Было такое ненастье, что мы пять, дней, должны были пробыть в Ангти. Замечательнее всего был здешний дэба или начальник племени. Он назывался Бомба, был не выше трех футов; но за то сабля была длиннее его самого. Не смотря однако на то, он был ловок, ходил скоро и слыл хорошим ездоком и смелым воином. В народных собраниях он отличался своим красноречием и при совещании на счет «ула» мы имели случай убедиться, что он умеет говорить. Высокорослый человек посадил его к себе на плечи, так что он из карлика сделался исполином. С нами он обращался очень дружелюбно и попросил нас к себе на обед; но Китайцев не пригласил, потому что ненавидел их и хотел подразнить этим. После обеда он ввел нас в залу, украшенную картинами и оружием. Картины изображали предков Бомбы, но не были слишком изящной работы; некоторые лица были в ламских костюмах, другие — в военных. Оружейная представляла большой выбор: копья, стрелы, обоюдоострые мечи, волнистые и пилообразные сабли, трезубцы, булавы и фитильные ружья. Из брони мы видели там круглые щиты из кожи диких як, обитые медными гвоздиками, медные латы, кольчуги и бахтерцы. С тех пор, как введено огнестрельное оружие, эта брань вышла из употребления; но Тибетане так мало знают летосчисление, что Бомба не мог сказать нам, давно ли введены ружья. Известно, что Джингис-хан в тринадцатом столетии имел в своей армия артиллерию; до того времени едва ли были у них огнестрельные оружия. Весьма замечательно, что не только Китайцы и монгольские кочевники, но и тибетские горцы умеют делать порох; каждая семья сама приготовляет себе нужный запас. При нашем путешествии по провинции Хам, мы не раз видели, как женщины и дети приготовляли его из серы, селитры и угля. Порох конечно не так хорош, как европейский, но годен в употребление.

После пятидневного пребывания в Ангти мы отправились дальше, не встретив однако на горе ни рыжего коня, ни белого всадника: за то было там много снегу. Мы удивлялись смелости и терпению выше упомянутой тибетской женщины, сопровождающей мужа своего в Китай; она не оставляла детей ни на минуту и при самых трудных обстоятельствах заботилась только об них. С большим трудом добрались мы до Джая, уже поздно ночью. В городе наше прибытие произвело тревогу; все вышли из [315] домов с фонарями и факелами, но, увидев мирный караван, успокоились; одни только собаки не переставали лаять. Джая — местопребывание молодого Чакчубы, довольно большой город, лежащий в роскошной долине; но половина его была разорена напавшими на него несколько недель назад приверженцами старого Гутухты. Рассказывали, что здесь произошло большое кровопролитие; целые улицы были уничтожены пожаром. Большая часть деревьев в долине были срублены, поля изрыты лошадиными копытами. Знаменитый монастырь опустел, ламские кельи были разрушены и только главные храмы уцелели.

В Джае находится китайский караул из 20 солдат, одного тсиэнг-тсунга и одного да-тсунга; но Китайцам не нравилось в этой растерзанной междоусобием стране; они не имели покоя ни днем ни ночью, и желая ладить с обеими партиями, стояли таким образом между двух огней. Между здешними сильными горными племенами Китайцам никогда не удавалось упрочить власть свою. Указатель дороги говорил: «Тибетане округа Джая горды и не покорны; все старания, подчинить их, остались бесполезны; натура их дика», — т. е. они не желают иметь над собою чужеземных властителей. Здесь также должны были заплатить ула.

Дорога проходила теперь по низменности, в которой было много деревень; в долинах были разбиты группы черных шатров. Прежде всего прибыли мы на станцию Атдзу-танг и потом в деревню в "сланцевой долине, называемую Китайцами Ше-пан-кеу, жители которой, по путеводителю, — «очень неуклюжие, злые, несговорчивые люди», что значит: они вовсе не боятся Китайцев и не хотят служить им даром. В долине много сланцевых каменоломен, доставляющих хорошие плиты для постройки домов; на самых больших вырезываются образ Будды и святой символ: «Ом мани падмэ гум». В реке, текущей долиною, много золотого песку, который жители собирают и чистят. Здесь также много выхухолей; они любят холодный климат и водятся на всех тибетских горах; но их особенно много в «сланцевой долине», доставляющей обильный корм ароматическими корнями сосен, кедр, кипарисовых и остролистных деревьев, которые они очень любят. Выхухоль в этих странах величиною серны с маленькою головою, заостренною мордою, белыми, длинными усами; он имеет тонкие ноги и широкую спину; двумя длинными нагнутыми зубами он вырывает из земли корни, которые доставляют его главную пищу. Волосы его длиною от двух до [316] трех дюймов, толсты и жестки; под брюшком они черные, на груди белые, на спине — серые; мошус (мускус) лежит в пузыре у пупка. Жителя сланцевой долины ловят их так много, что почти во всех домах по стенам развешены их кожи. Волосы употребляются для подушек и матрацов вместо пуху, а мошус продается Китайцам но дорогой цене.

В следующие дни на всех станциях происходили ссоры за ула: только в Кианг-Тса мы опять получили их бесплатно. Это плодородная долина, жители которой очень зажиточны; здесь поселилось также много Китайцев из провинций Ссе-чуэн и Юн-нан, занимающихся ремеслами и торговлей. Они в короткое время приобретают порядочное состояние. На этой станции болезнь нашего Ли так усилилась, что наконец одержала победу над его скупостью и он решился нанять для себя паланкин.

Далее за Кианг-тса уже не так холодно и потому местность плодороднее. Уровень земли заметно понижался, горы не были так голы и пусты, страшные пропасти исчезли; глазам не представлялись более грозные вершины и гранитные массы с крутыми спусками. Вместо них попадались кусты, леса и звери; все указывало на переход в умеренный климат и только горные вершины были еще покрыты снегом. На четвертый день по выезде из Кианг-тса мы доехали до Кин-шан-кианга, «реки с золотым песком». Источник ее находится в горах Басса Дунграм и составляет природную границу между Тангутом и Тибетом; по монгольски она называется Муруй-уссу, по причине многочисленных изгибов; в Китае же — Янг-тсе-Кианг, т. е. «река сын моря»; Европейцы зовут ее «Голубою рекою». Еще за два месяца до прибытия в Ла-Ссу мы переезжали ее по льду. По прекрасным долинам Китая она катят свои голубые воды тихо и величественно; но в Тибете русло ее идет между многочисленными скалистыми утесами и далеко не так спокойно. Там, где нам приходилось переехать ее, русло было стеснено двумя высокими крутыми горами; она протекала быстро и бурно, и по временам уносила большие льдины. С полдня мы ехали берегом и потом, сев на большие паромы, переправились на другую сторону, где дэба станции Чу-па-лунг оказал нам хороший прием.

На следующий день мы перешли «красную гору»; с ее вершины видна великолепная равнина Батанг, по тибетски: «коровья равнина». Как бы волшебною силою перенеслись мы в [317] прекрасную страну, совершенно противоположную той, по которой мы ехали доселе. Нельзя представить себе более резкой перемены. Наш китайский путеводитель извещал: «Округ Батанг прекрасная равнина, длиною в тысячу ли, обильная потоками и реками; небо чисто, климат приятный и все радует сердце и глаз человека».

Мы очень скоро спустились с горы; дорога вела по настоящему саду, среди цветущих деревьев; по сторонам простирались зеленые рисовые поля. По немногу приятная теплота проникала все члены и нам стало жарко в шубах. Уже два года мы ни разу не вспотели, и нам казалось странным, что можно согреться без огня. Перед городом Батанг гарнизон в полном параде встретил Ли Куа-нгана; но он больной сидел в паланкине и вовсе не имел воинственного вида. Нам отвели квартиру в китайской пагоде. Вечером мандарины гарнизона и верховные ламы навестили нас, прислав нам перед тем говядину, баранину, масло, муку, свечи, сало, рис, орехи, изюм, виноград, абрикосы и другие фрукты. В Батанге большой провиантный магазин — четвертый от Ла-Ссы, управляемый мандарином из ученого сословия, который имеет титул Лианг-тай. Гарнизон состоит из 300 человек, под начальством одного шеу-пея, 2-х тсиэн-тсунгов, и одного па-тсунга; содержание его, не считая в том числе риса и тсамбы, стоит ежегодно 9,000 унций серебра. В Батанге живет множество Китайцев, большею частию ремесленников; некоторые занимаются тоже земледелием, арендуя у Тибетан землю. Местность очень плодородна и дает две жатвы в год; сеют кукурузу, рис, серый ячмень, пшеницу, горох, капусту, репу, лук и другую зелень; также разводят виноград, гранатные яблоки, персики, абрикосы и дыни; особенно замечательно также пчеловодство. Киноварные рудники дают много ртути, которую Китайцы получают чистою, прогоняя ее в жару или прибавляя кипелку (известь), при чем сера отделяется от ртути.

Батанг большой многолюдный и богатый город. Число лам, как во всех тибетских городах, значительно. В главном монастыре, называемом Ба, живет настоятель Кампо, которому Тале-лама в Ла-Ссе дает разные духовные поручения. Батанг, граница владений Тале-ламы. В двух-дневном расстоянии от него, на горе Манг-Линг, стоит каменный памятник, на котором высечен договор о границах Тибета и Китая, [318] заключенный между ними в 1726 году, после продолжительной войны. На восток от Батанга страна уже независима от Тале-ламы; она разделена между многими Ту-ссе-ами, феодальными владетелями, поставленными первоначально китайским императором; они признают его верховную власть и через каждые три года должны явиться в Пекин с повинною данью.

Мы пробыли в Батанге три дня. Ли слабел со дня на день; его уговаривали остаться в городе, но он непременно хотел продолжать путь. Видя приближающуюся смерть, мы хотели обратить его в христианство, старались несколько ознакомить его со святым учением и предложили ему креститься; но он отвечал нам со свойственным всем Китайцам равнодушием, что все слова, выходящие из уст наших, прекрасны, но креститься он не может; ибо пока он мандарином императора, ему нельзя служить Господу Богу.

От Тсямдо, в продолжении 20 дней, мы постоянно ехали на юг; теперь мы должны были взять на север, чтобы попасть на восточную дорогу и вторично переправиться через голубую реку. Первый день мы ехали роскошною местностью: дорога усажена была вербами и цветущими гранатовыми и абрикосовыми деревьями; на другой день, взяв на север, мы опять подвергнулись всем ужасам путешествия по горам и крутым спускам; снег, холодный северный ветер, ледяной дождь пробирали нас до костей. Ночлег в Та-со был так отвратителен, что все мы промокли в нем и члены наши онемели до такой степени, что на другое утро мы должны были тереть их льдом, чтобы только возбудить кровообращение. Далее дорога вела ущельем и за тем по возвышенности, покрытой снегом. Потом мы проехали лес, самый красивый изо всех, встречавшихся нам в Тибете: большие сосны, кедры и остролисты стояли здесь так густо, что защищали нас от снега и дождя лучше, чем дом, в котором ночевали мы в Та-со. Ветви покрыты были длинным свежим мхом; молодой мох был зелен и красив, старый — потемнел и придавал деревьям, особенно соснам, странный фантастический вид. Остролист ростет здесь не кустарником, как в Европе, а крупным деревом, пни которого не тоньше сосны.

Поздно вечером мы приехали в Самбу, бедную деревню, в которой не более 30 домов, хотя она лежит в прекрасной, обильно орошаемой долине. Когда мы на другой день утром [319] вернулись с маленькой прогулки, нам сказали, что Ли Куо-нган умер. Мы поспешили к нему; жизнь его еще не совсем погасла, он храпел очень слабо, но скоро испустил последнее дыхание. Караван в этот день остался в Самбе, делали приготовления, чтобы взять с собою тело мандарина и передать его родным. Мертвого завернули в широкий саван, подаренный ему когда-то живым Буддою в Джаши-Лумбо. Саван был белый, весь исписанный тибетскими изречениями и изображениями Будды. Тибетане и вообще все Буддисты считают великим счастием быть погребенными в саване, подаренном Тале-ламою или Банджаном-Рембучи, оттого, что душа мертвого совершает счастливое переселение.

Караван остался теперь без начальника. Чтобы удержать его в порядке, мы сами взялись управлять им и на другое утро все добровольно покорились нашему требованию продолжать путь. Но караван был похож на похоронное шествие: в нем было три трупа: один — мандарина Ли, двое — Линг-тайев или поставщиков, умерших в дороге, носильщики которых присоединились к нашему каравану. Чрез три дня мы прибыли в Ли-танг, — «медную равнину», довольно значительный военный пункт, где стояло сто солдат. Тамошние мандарины пришли навестить нас и спросили, на каком основании мы находимся в этом караване. Мы показали бумаги, выданные нам посланником в Ла-Ссе и приказ Ки-Шана, данный на имя Ли. Это успокоило их; мы же потребовали, чтобы снарядили ответственного мандарина для сопровождения каравана. Это было исполнено и должность эта вверена одному Па-тсунгу. Представляясь нам, он сказал, что ему никогда и не снилось, что будет иметь честь сопровождать таких людей, как мы; но об просит извинения, что на первый же день смеет обеспокоить нас просьбой; она состояла в том, чтобы мы благоволили отдохнуть еще несколько дней в Ли-Танге, после такого трудного путешествия. Мы поняли значение его просьбы. Мандарин должен был покончить еще некоторые дела свои и приготовиться к отъезду.

Ли-Танг стоит на скате холма, возвышающегося среди большой, но не плодородной долины; сеют там только серый ячмень и разводят некоторые огородные растения. Издали город с своими двумя монастырями и позолоченными куполами храмов очень красив, но улицы узки, грязны и так круты, что надоест ходить по ним. [320]

По этой стороне «великой реки с золотым песком» нравы, платье и даже язык народа вовсе не те; что в самом Тибете. Чем ближе к китайской границе, тем более исчезает гордый, высокомерный суровый характер жителей; люди становятся уже образованнее, но вместе с тем своекорыстнее и хитрее, льстят и не имеют такой истинной набожности. Они говорят уже не чистым тибетским языком как в Ла-Ссе и провинции Хам, но жаргоном, похожим на язык Си-фанцев, с примесью китайских слов. Наши Тибетане из Ла-Ссы с трудом понимали их, а те опять мало понимали чисто-тибетский язык; но платье у них такое же, кроме головного наряда. Мужчины носят серую или коричневую поярковую шляпу, похожую на европейскую, не совсем отделанную, т. е. когда она еще не получила на станке надлежащей формы. Женщины заплетают волосы в маленькие косы, висящие по плечам, а на макушке прицепляют серебренную пластинку в форме тарелки; иные носят по две такие пластинки, с каждой стороны по одной. В Ли-танге женщины не чернят свои лица; это предписание Тале-ламы исполняется только в его владениях. В большом монастыре находится типография, издающая много буддистических сочинений. В большие праздники ламы изо всей окружности приходят в Ли-танг и закупают здесь нужные книги. Город ведет значительную торговлю с золотым песком, четками и чайными чашками из корней виноградника и букового дерева.

Сопровождавший нас мандарин носил на шапке белую хрустальную пуговицу; он был Китаец мусульманского происхождения. Но в нем ничто не напоминало прекрасный тип его предков; ростом он был не велик, лицо его заостренное, с обыденным выражением, к тому же он без устали болтал пискливым голосом, и скорее походил на мелочного торговца, чем на военного мандарина. Как Мусульманин он считал своею обязанностию рассказывать нам об Аравии, ее дорогих лошадях, продаваемых на вес золота, о Магомете и его всесокрушающей сабле, о Мекке и ее медных стенах и тому подобные сказки.

От Ли-танга до Та-Тсиэн-лу, китайского пограничного города, оставалось еще восемь станций на расстоянии 600 ли. Дорога здесь также плоха, как между Ла-Ссою и Тсямдо: все горы да овраги, снег и лед. Температура была почти такая же, как близь Ла-Ссы. Но чем далее мы подвигались вперед, тем чаще [321] становились деревни, хотя все еще с совершенно тибетским характером. Самая большая из них Макян-Дзунг, где находится несколько китайских лавок. В суточном расстоянии оттуда перевоз через широкую и быструю реку Я-лунг-киянг, которая начинается с Байэн-каратских гор, недалеко от источников Желтой реки; первая сливается в провинции Ссе-чуэн с Кин-ша-киан-гом. По преданию берега Я-лунг-кианга считаются колыбелью тибетского народа. Переезжая через реку, мы увидели вблизи одного пастуха, переправляющегося на другой берег особенным образом; мостом служил ему длинный канат из яковой кожи, натянутый через реку от одного до другого берега. На канате было укреплено колесо, а на нем крепкой веревкой привязаны были деревянные стремена. Пастух стад в стремена задом к противуположному берегу, схватился руками за канат и тянул его постоянно за собою; колесо вертелось тяжестью его тела и он переправился на другой берег очень скоро. Подобные канатные мосты встречаются и в некоторых странах Европы, напр. во Франции; в Тибете их довольно много и они очень удобны для переправы через овраги и горные ручьи; но нужны особенное уменье и привычка для такой воздушной езды; мы не отважились переходить по ним. Не редко попадаются также цепные железные мосты, особенно в провинциях Уэй и Дзанг.

Наконец мы достигли китайской границы; но еще перед Та-тсиэн-лу гора покрыта была снегом. При въезде в город шел дождь. Это было в Июне 1846 г. Почти три месяца тому назад мы оставили Ла-Ссу и в течении этого времени, по указанию путеводителя, сделали 5,050 ли, т. е. около 320 географических миль. Та-тсиэн-лу значит: «кузница стрел»; так называется город с 234 г., потому что тогда полководец Ву-Геу, во время похода против южных провинций, велел устроить здесь кузницу для стрел. Страна принадлежала попеременно то Тибету, то Китаю, но около ста лет она навсегда причислена к китайской империи.

Наш указатель писал об нем следующее: «Стены и укрепления Та-тсиэн-лу выстроены из больших квадратных камней. Здесь живут Китайцы и Тибетане; отсюда отправляют назначенных в Тибет офицеров и солдат. Чайная торговля здесь довольно значительна; жители округа поклонники Будды и занимаются торговлей; они честны и покорны, даже смерть незаставит их переменится. Они издавна привыкли к китайскому правительству и вполне преданы ему». [322]

Три дня отдыхали мы и этом городе. С главным мандарином произошел спор, потому что он хотел отправить нас дальше на лошадях, а мы требовали паланкинов, так как ноги наши сильно пострадали от продолжительной верховой езды. Наконец он должен был уступить и исполнить наше требование. Здесь также тибетский конвой оставил нас и вернулся в Ла-Ссу. Мы передали ламе Джям-джанге письмо к регенту, в котором благодарили его за таких добрых хороших проводников, прибавляя, что никогда не забудем его ласки и благосклонность, оказанные нам в Ла-Ссе. Расставаясь с искренными Тибетанами, мы не могли удержаться от слез. Лама сказал нам втайне, что регент поручил ему напомнить нам наше обещание вернуться когда-нибудь в Ла-Ссу. Мы ответили ибо тогда еще надеялись сдержать свое слово.

На другое утро мы сели в паланкины и направились к Чинг-ту-фу, главному породу китайской провинции Ссе-чуэн.


Текст воспроизведен по изданию: Путешествие через Монголию в Тибет, к столице Тале-ламы. Пер. с фр / Соч. Гюк и Габэ. — Москва: К. С. Генрих, 1866. — VI, 324 с. ; 23 см.