Путевые письма (Кавелин)

Путевые письма
автор Константин Дмитриевич Кавелин
Опубл.: 1882. Источник: az.lib.ru

Кавелин К. Д. Государство и община

М.: Институт русской цивилизации, 2013.

Путевые письма

править

Наконец, любезный друг, я опять в деревне! Вырвался сюда из душного Петербурга, как только доктор благословил в путь. Хочу писать тебе много, и есть о чем, но перо плохо слушается. За несколько месяцев болезни совсем отвык от писательства, как отвыкает рука владеть кистью, пальцы — бегать по клавишам рояля. К тому же ум мой и сердце находятся под давлением особенных личных обстоятельств, созданных болезнью. Ты знаешь и помнишь, с каким глубоким участием не одни друзья и близкие, но и печать следили за ходом моего недуга и выздоровления. Сколько эти выражения сочувствия доставили мне блаженных минут посреди тяжких страданий — ты это видел и понимаешь; из-за этих минут и болезнь казалась легкой. Но теперь, когда она миновала, я поставлен в самое затруднительное и деликатное положение. Друзьям можно выразить чувства словами, взглядом, пожатием руки, а как их выразить незнакомым в прессе? Благодарить печатно? Ты поймешь всю невозможность и неловкость такого поступка! Ведь это значило бы создать самому себе вовсе не заслуженный пьедестал, да и вскарабкаться на него на посмешище всего читающего мира, изображая собою комического непризнанного божка, самодовольно вдыхающего фимиам общественного внимания. Молчать тоже нельзя: кто же в силах молчать, когда ему выражено столько теплых чувств и оказано столько почета? По крайней мере, я не могу, не смею, не в силах от них отмолчаться. А притом, подумай, сколько справедливых нареканий я скопил бы на свою голову, если бы стал отмалчиваться! Не значило ли бы это принять общественное участие в критическую минуту жизни как нечто должное, заслуженное, подобающее по праву? Это было бы чуть ли не хуже, чем благодарить! И вот, я поставлен между Сциллой и Харибдой: и так нехорошо, и этак дурно. Не знаю и не придумаю, как поступить. Помоги мне умным советом снять тяжелое бремя с души. Тогда легко станет на сердце, я вздохну свободно и бодро передам тебе, как умею, мои путевые и деревенские впечатления.

Вся минувшая зима, весна и лето были какие-то необыкновенные, под пару нашему настоящему необыкновенному положению. Зима была бесснежная; пыль заслепляла глаза проезжим в ноябре. Зимою было тепло, и Ока выступила из берегов. Весна и весенние работы начались, как не бывало никогда, в начале апреля. Весеннего половодья почти не было. Бездорожье и жара предвещали полный неурожай. Зато с конца весны и летом были сильные паводки, ливни, грозы и грады, причинившие много пагубы, затопившие луга, унесшие много сена, разорявшие сельских хозяев и крестьян. В Оке вода поднималась семь раз за лето. Два раза в короткий промежуток времени все до единой мельницы были снесены, так что негде было хлеб молоть. Между страхом и надеждой прошло все лето. Письма управляющего приводили в недоумение. То он предавался отчаянию и пророчил прескверный урожай, то, напротив, предсказывал обилие плодов земных. Плохой урожай трав и клевера заставлял крестьян и хозяев повесить носы и головы; а кто был подогадливее и не убирал сена в обычное время, тот в августе накосил его больше, чем в хорошие годы, — так исправились и заросли луга к исходу лета. Никогда не бывало прежде в нашем краю, чтобы озимое, яровое и сено убирались в одно время, а нынче это случилось. Вторая трава и клевер на скошенных лугах и полях в августе стояли превосходные. Корма для скота и лошадей было в полях, лесах и на лугах великое изобилие; а между тем, в мае коровы давали гораздо больше молока, чем в июне и июле; кто надаивал со своего стада в мае 26 пудов, получал в июне и июле по 18; у кого в мае было 20 ведер молока — тому коровы в июне и июле приносили по 11 ведер. Этого прежде тоже никогда не бывало. За август я не имею сведений; а более чем вероятно, что количество молока за этот месяц опять поднялось.

Все эти чуда чудные, дива дивные отразились и на урожае хлебов. Рожь, уцелевшая от градов, вышла посредственная, скорее даже плохая, ужином — и отличная зерном и умолотом. Пшеница — тоже. Овес уродился плохо и оказался легковесным. Гречиха поздняя растет великолепно и, если ее не убьет мороз, даст много зерна. Раннюю и среднюю схватило жарой, побило ливнями и градом и зарастило обильной травой.

Будь я Тит Ливий или летописец Нестор — писавшие, впрочем, après coup, — я бы увидел в этих отступлениях от обыкновенного хода вещей предзнаменование чрезвычайных событий в ближайшем будущем. Но я не Тит Ливии и не Нестор, да и в предзнаменования современные люди изверились.

Мое деревенское хозяйство идет, слава Богу, недурно. Рожь дала 12 копен на круг, пшеница… Но я отсюда вижу, как ты начинаешь зевать, читая, сколько я убрал и вымолотил хлеба, сколько надоил ведер молока, наварил сыру и, надеюсь, собрал кормовой кукурузы. Тебя все это мало интересует, да и смыслишь ты в этом немного. Ну, пожалею я тебя и поговорю о другом, более тебе понятном и доступном.

Каждый раз, что я оставляю Петербург и переношусь в наши медвежьи углы, меня поражает непереступаемая пропасть между взглядами, стремлениями и оценкою вещей и событий здесь и там. В Петербурге, как и быть следует, местные подробности стушевываются, размеры их уменьшаются, значение умаляется. В провинции — я разумею огромную массу провинциалов — только и света, что в их окошке. Они погружены в свой муравейник и интересуются общими делами, только когда они касаются их личности или кармана. Все это в порядке вещей и из различных точек зрения Петербурга и провинции, обусловленных нахождением в центре или периферии, не происходило бы никакого замешательства, недоразумения и антагонизма, если бы не примешивались побочные обстоятельства, поселяющие раздор и даже вражду. Кто стоит в центре, тот, естественно, более склонен к обобщениям и отвлеченным взглядам; местный обыватель также естественно преувеличивает размеры того, что ему ближе и непосредственно его касается. Но при нашей политической и общественной неразвитости мы не умеем и не можем оценить, как должно, вес и значение местного и центрального элементов, их тесную связь, взаимодействие и отношение. Еще в древнем республиканском мире старик Агриппа ясно понимал, что все части и слои государства составляют одно органическое целое и должны работать друг другу в руку, а мы в 1882 г. по Рождестве Христове этого еще не понимаем! Покойный Н. Ф. Павлов говаривал в шутку еще в 40-х гг., что Петербурге есть огромная компания на акциях для разработки России. С тех пор мы, правда, подвинулись вперед, но очень мало. Общий интерес, существующий для блага всех, продолжает у нас рассматриваться как особенный личный и частный интерес тех, кому вверено ведение общих дел. Кто в центре, т. е. в Петербурге, тот смотрит на провинцию свысока, не думает о ее нужности и пользах и во имя общего блага устраивает, как нельзя лучше, свои личные дела. Это, разумеется, раздражает провинцию, которая с явной досадой и тайной завистью смотрит на благодатную жизнь блюстителей общих интересов; последние оказываются не тяжким бременем для их носителей, а каким-то чудом превращаются для них в источник манны небесной. Провинциалам тоже до смерти хотелось бы вкусить от земных благ, которыми так щедро вознаграждается участие в общих делах, и сами, когда могут, не упускают случая попользоваться благостыней, соединенной с заведованием общими интересами провинции, конечно, не такой обильной, как в столице. Прибавь к этому незнание положения, беспечность, лень, наши русские «авось» и «ничего», и ты легко поймешь, отчего у нас все не клеится, все идет вразброд, врассыпную, общие интересы представлены так плохо, формы, которыми они обставлены, так притеснительны и не соответствуют ни обстоятельствам, ни нравам и привычкам людей.

Собираюсь я в деревню. Надо мне ехать на Москву и оттуда на Мценск. Памятуя, что Кукуевская насыпь не существует, стараюсь еще в Петербурге узнать, как теперь ходят поезда по Московско-Курской железной дороге, — и не могу. Еду справиться на петербургскую станцию Николаевской железной дороги — там тоже ничего не знают. Прежнее расписание, говорят, от нас отобрали, а нового не прислали. По слухам, поезд № 3 (ночной) совсем не ходит. Только это я и успел узнать в Петербурге. Приезжаю в Москву: там мне показывают новое расписание. Оказывается, что отправление всех поездов из Москвы и Курска изменено. Чего бы стоило правлению Курской железной дороги разослать новое расписание на другие железные дороги и припечатать по несколько раз во всех газетах? Так нет же! Теряешь время понапрасну, приезжаешь не тогда, когда надо, пропускаешь поезд — словом, не только часы, а целые дни пропадают даром. А почему? Потому только, что железнодорожному управлению нет никакого дела до нужд и польз пассажиров. Узнают они случайно о перемене поездов — хорошо; а не узнают — тем хуже для них.

Это невнимание к нуждам людей, о которых надо бы позаботиться и по обязанности, и в интересе собственного дела, приводит подчас в отчаяние. Газеты наполнены известиями, что мировой судья, мировой съезд вызвали тяжущихся или подсудимых к суду, а сами не явились. Непременные члены уездных присутствий — следователи — вызывают таким же образом целые деревни в рабочую пору и томят людей многие дни понапрасну, заставляя их ждать себя. Что это, как не признак совершенного невнимания к своим обязанностям и к нуждам ближнего? Изволь-ка с такими людьми поговорить об общих интересах! Они знают твердо только те дни, когда им выдается жалованье.

На той же Московско-Курской железной дороге меня поразила и другая странность. Обыкновенно везде, у нас и за границей, при каждой остановке поезда у станции или полустанка кондуктор проходит вдоль всех вагонов и громко провозглашает название станции и на сколько времени поезд остановился. На Московско-Курской дороге этого объявления, необходимого для пассажиров, особливо безграмотных или едущих в первый раз этим путем, не делается. Халатное отношение к публике простирается по этой дороге на все. Да, кажется, и к своим собственным интересам дирекция дороги относится так же халатно. Можно проехать по этой дороге много станций без того, чтобы кто-нибудь озаботился узнать, есть ли у пассажира билет. Значит, можно ехать и проехать по этой дороге на довольно значительное расстояние без билета, чем, вероятно, иные и пользуются. Если дирекция Московско-Курской дороги так невнимательна к своим собственным интересам, то уж об удобствах, нуждах и пользах пассажиров и говорить нечего. Пренебрегать ими и Бог велит.

Приехал я к себе в имение — и точка зрения вдруг переменилась. В Петербурге я смотрел на все сверху вниз; в медвежьих углах, естественно, смотришь снизу вверх. Но от этой перемены на душе не стало легче.

— Слышали вы, — говорит мне знакомый сосед, — скоро у нас будет война.

— Бог с вами, — говорю я ему. — С кем, за что и, главное, — зачем нам воевать? Я прямо из Петербурга. Там о войне и слухом не слыхать.

— Как же, наверное, война у нас на носу и очень скоро. Назначена перепись лошадей. По уезду она должна быть окончена в каких-нибудь десять дней — к Успеньеву дню 15 августа. Становые и волостные старшины горячку порют. Должно быть, скоро будет мобилизация войск, если перепись лошадей назначена в самую горячую рабочую пору, когда уборка озимого, ярового, сена, пахота под озимое, молотьба на семена и сев подошли разом и каждый час дорог.

«Ну, — подумал я про себя, — этот господин совсем сущий младенец! Видно, он не знает или забыл, как перед восточной войной „по ошибке“ вызвали под ружье отставных; как в рабочую пору брали в ополчение единственных работников в семье; как останавливали целые товарные поезда на дорогах, по которым даже не предполагалась мобилизация войск, и выбрасывались, где захватило распоряжение, стада тонкорунных овец и партии сахара, которые погибали от ненастья. Кто же у нас думает и заботится о таких пустяках! Пахота, молотьба, сев, уборка будут какой-нибудь неделей позже — экая важность!»

В прошлом году, помнится, приезжает ко мне в имение становой. «Что вам нужно?» — спрашиваю я. «А вот-с, надо переписать всех, кто у вас живет в усадьбе. Велите-ка мне принести паспорты ваших служащих и работников». — «Зачем же вам нужно их переписать?» — продолжаю я спрашивать. «Приказано-с. Об этом приказании я узнал еще в Москве». — «А зачем же в обязательном постановлении, в котором это вам приказано, изъяты из переписи возчики при обозах? Не для того ли, чтобы поощрить коммерцию и промышленность?» — «Не знаю-с. Наше дело не рассуждать, а исполнять». И поехал от меня становой кататься по 130 селам и деревням своего стана, чтобы исполнить обязательное предписание в короткий срок.

Что значило такое распоряжение? Была ли это мера против политических злоумышленников? Но что же в таком случае могла значить оговорка о возчиках? Ведь злоумышленникам было легко и просто поступить в их число и тем избегнуть досмотра их документов и личности. А к тому же злоумышленный человек мог быть вслед за отъездом станового принят в усадьбу и проживать в ней преспокойно впредь до нового посещения этого чиновника. Да от станового можно и скрыть злоумышленника в своей усадьбе и вовсе не показывать ни его самого, ни его документов. Уж если лихих людей разыскивают, то следовало обязать к тому местную полицию под ее ответственность, предоставив ей принять необходимые для того меры. Мало-мальски путный исправник и становой очень хорошо знают, где у них в уезде или стане могут притулиться подозрительные личности. За такими местами полиция присмотрела бы, а если нужно, то сделала бы внезапный досмотр. Цель была бы достигнута без всякого беспокойства для мирных жителей и без непроизводительной затраты полицией труда и времени. Ведь пока становой катался по своему стану в исполнение бесполезной бумаги к назначенному короткому сроку, множество весьма важных полицейских дел, дознаний и т. п., требующих безотлагательных распоряжений и мер, оставались без движения, попросту говоря — откладывались ко вреду жителей и правосудия. Так нет! Объезди становой все 130 сел и деревень — даже и те, в которых, как ему известно наверное, нет и тени злоумышленников; занеси в особый список паспорта и виды сотен лиц, которых благонамеренность и безвредность ему хорошо знакомы, — словом, выполни предписание, представь кипу исписанной бумаги, которой никто не станет читать, потому что некогда и не стоит. Один из наших экс-государственных людей, любивших блеснуть своими познаниями, называл это «профилактическим» направлением нашего законодательства и администрации. Мы постоянно и несносно стесняем разными бесполезными мерами и бумагами огромное большинство людей, чтобы уловить единицы и предупредить частные случаи. Но и это нам не удается. А между тем, по массе бесполезных формальностей, которыми опутан каждый наш шаг, эти формальности волей-неволей вырождаются в бумажную отписку и, исполняясь спешно, кое-как, не имеют ни малейшей цены ни в глазах исполнителей, ни во мнении тех, кого они опутывают и обременяют. Есть ли хоть одна такая формальность, которую бы не обходили легко и просто умные люди, кому это нужно? Одни невинные и добродушные изнемогают под их бременем.

Странное дело — эта наша слепая, безотчетная вера в формальности и притом, большей частью, весьма плохо скомпонованные, представляющие возможность для тысячи уверток, с одной стороны, прижимательств и стеснений — с другой. Откуда этот фетишизм своего рода — невежественный, безобразный и вредный? Формальность только способна удостоверить какой-нибудь факт, как закон служит нормой для действий и поступков; без того и другого немыслимо никакое правильно устроенное человеческое общество. Но при этом и формальность, и закон предполагают, что люди, для которых они установлены, желают и намерены поступать добросовестно — без этой предпосылки ни закон, ни формальность ничего не обеспечивают, ибо всегда и везде существуют лазейки, чтобы обойти закон и обратить формальность в пустое слово или пустую бумагу. Но у нас на форму и закон смотрят иначе. Мы видим в них, а не в доброй совести людей якорь спасения, панацею против общественного зла и правонарушений. Мы думаем, что, предписав какую-нибудь формальность, постановив какой-нибудь закон, мы одним этим предупредили преступление, водворили справедливость, правду и безопасность. Точно люди и общества — машины, в которых все зависит от устройства больших и малых составных частей. Но ведь и при устройстве машин принимаются в расчет свойства материала, трение и т. п., а у нас индивидуальность, личные свойства и нравственность людей ставятся ровно ни во что. Казалось бы, нелепо думать, будто общественная жизнь и порядки создаются предписаниями и формальностями, а мы в это слепо веруем. Да и как нам не верить, когда, послушать нас, все наши мужики — воры и пьяницы, все наши чиновники — плуты и казнокрады, все купцы — хищники и кровопийцы, все попы — грабители простого народа и т. д., и т. д. По нашей логике, если один-два офицера нарушили правила дисциплины, то, значит, вся наша армия распущенная, не знающая строгих военных порядков; если несколько курсисток, технологов, университетских студентов оказались политически неблагонадежными, то вся молодежь, учащаяся в высших учебных заведениях, поголовно подозрительна в политическом отношении; некоторая часть молодежи, бесспорно, шалберничает, бьет баклуши, самонадеянно судит вкривь и вкось о том, чего не знает и не понимает, но мы говорим о молодежи так, как будто вся она такая. С такой логикой только и спасение, что в крутых порядках, которые повязали бы всех по рукам и ногам и заставляли каждого силой двигаться только в предустановленной колее. Но кто же, однако, должен исполнять такие порядки и наблюдать за приведением их в действие? Те же самые люди, которых мы поголовно считаем никуда не годными, требующими за собой непрестанного надзора, без которого они признаются вредными для общества. Не значит ли это вертеться в ложном круге, из которого нет выхода? В него мы и попадаем вследствие того только, что не умеем правильно обобщать явления и факты. Общество держится не строгими законами и формальностями, а людьми, их привычками, их нравственным чувством, степенью развития их воли, их взглядами и понятиями о благе, добре и правде. Если мы действительно поголовно так растленны и негодны, как многие думают, то формальностями и законами такому несчастному состоянию помочь нельзя. Нужно перевоспитать людей, водворить в их сердцах нравственное чувство, воспитать их волю в привычке хотеть добра и правды и сообразно с тем поступать.

Вот и выходит по моему, говоришь ты. Высшая интеллигенция, обширные познания, законодательные и административные реформы, поднятие материального благосостояния и экономического довольства — к чему все это?! Общество при развитом нравственном чувстве и развитой нравственной воле людей может процветать и быть счастливым и без высшей интеллигенции, широкого знания, реформ и материального благосостояния; а где люди развращены и негодны в нравственном смысле, там и при высшей интеллигенции, при отличных законодательных и административных порядках и богатстве живется плохо. Стало быть, продолжаешь ты рассуждать, вся сила в нравственной стороне, а совсем не в умственной, экономической, политической или художественной.

Рассуждаешь так не один ты, а с тобой многое множество людей, но от этого твой взгляд не становится здравее и правее. Если бы ты сказал, что обе стороны человеческого существования, из которых одну называют внутренней, а другую, в противоположность ей, — внешней, должны идти и развиваться параллельно и рука об руку, я бы и не подумал с тобой спорить. Но ведь ты не это говоришь: тебе бы хотелось интеллигенцию, реформу общественную, экономические вопросы выкинуть за борт и остаться при одних нравственных чувствах и нравственной воле. Тебе думается, что нравственность можно водворить строгой дисциплиной, суровыми карами, расширением курса богословия. Подобно тем, против кого ты споришь, ты надеешься внедрить добро и правду в душу людей разными внешними мерами и выработкой ума и знаний в желаемом тобой направлении. Выходит, что ты хочешь, собственно, того же, что и твои противники, и только воображаешь, что идешь другими с ними путями, потому только, что направление их тебе не нравится. Так лучше, чтобы быть последовательным, выбери одно из двух: или стань на одну почву со своими противниками и докажи, что твои меры лучше, ближе, вернее ведут к исправлению и нравственному воспитанию людей, но этого ты боишься, потому что тебе пришлось бы в таком случае считаться с наукой, знанием, опытом, которые будут говорить против тебя, и с ними тебе не сладить. Или же откажись от всяких попыток понять нравственность внешними приемами и манипуляциями и старайся придумать какие-нибудь другие способы морализировать людей. Но ты непоследователен, и оттого предмет твоих исканий ускользает из твоих рук, и ты силишься, совершенно напрасно, возвратить людей вспять, в колею и обстановку, из которых они выросли и к которой никогда уже больше не возвратятся. Ты желал бы видеть в людях больше нравственного чувства и нравственно выработанной воли? И я очень желал бы этого! Ты говоришь, что сильно развитой ум, обширные познания, благоприятная обстановка, социальная и экономическая, еще не служат ручательством нравственного совершенства. И в этом ты вполне прав; нравственная сторона требует такого же своего развития и совершенствования, как умственная, художественная, техническая, социальная. Все твердо знают и уверены, что упражнения развивают ум, вырабатывают до виртуозности художественные, технические и всякие вообще способности и расположения. Кто не понимает, что знать что-нибудь и уметь осуществлять свои знания — совсем не одно и то же; что можно отлично знать ту или другую отрасль искусства и не быть художником, превосходно изучить анатомию, терапию и не уметь сделать самой простой операции, распознать и лечить самую простую болезнь, произвести самый простой анализ. Мало знать грамматику, надо уметь писать; мало знать технологию, надо быть техником. По какому-то странному недомыслию эти бесспорные и всем известные истины не применяются к нравственной стороне — чувствам и воле. Вымуштруют ребенка в школе, обучат его разным наукам и искусствам, прочтут ему весьма пространный курс богословия и воображают, что дело сделано, что человек от этого будет нравственно развитым и крепким. Спроси хирурга, артиста, техника: они тебе скажут, что только беспрестанным упражнением они сохраняют свои способности и таланты; перерви они на более или менее продолжительное время свои занятия — и наступает отвычка: голос, руки, ноги, пальцы повинуются хуже, теряют виртуозность, которую имели. А нравственная сторона почему-то считается изъятой из этого общего правила. Мы считаем возможным быть нравственными, не упражняя беспрестанно своих чувств и воли в добре и правде. Выучил мальчик или юноша курс богословия со всеми текстами, ходил прилежно и аккуратно на уроки, был тих и послушен — и довольно. Нравственное его воспитание считается оконченным, и об этой скучной материи нет больше и помину во всю жизнь, впредь до того времени, пока в один прекрасный или, правильнее, злосчастный день не окажется нужным осадить проявления его безнравственных чувств и воли судом и карами. Но у нас признается за лучшее в предупреждение того и другого опутать человека предписаниями закона и запрещениями так, чтобы он шагу не мог ступить без разрешения начальства.

Как же быть и что ж делать? — спросишь ты. Прежде всего, надо понять и убедиться, что путь, которым ты до сих пор так самоуверенно шел для водворения нравственности, есть путь ошибочный и ложный; что нравственность заключается не в книжке и текстах, а в практике добрых чувств и нравственной воли, а для этого нужна ребенку с колыбели и до выхода из школы нравственная обстановка, которой бы он мог пропитаться к тому времени, когда станет на свои ноги и будет в силах сам упражнять свои чувства и волю. Надо также совсем отказаться от презрения к интеллигенции, от глумления над высшим знанием, от ненависти к правовому порядку. Интеллигенция может быть плоха, знания, признаваемые высшими, быть не высшими и превратными; желаемые формы правового порядка могут не соответствовать положению дел, потребностям минуты, политическому возрасту и т. д. Все это может быть, и обо всем этом можно спорить. Но как же можно, не отступая от здравого смысла, объявлять войну интеллигенции вообще, высшему знанию вообще, правовому порядку вообще? Ведь это совершеннейшая нелепость! Нравственное чувство, нравственная воля не в воздухе же витают, а упражняются и вырабатываются в применении к единичным фактам и частным явлениям, опираясь на общие начала или принципы. Только в согласии с требованиями знания и ума и возможно развитие и укрепление нравственности. Как же ты достигнешь такого развития без интеллигенции, без высшего знания? Как же ты разовьешь и укрепишь нравственную волю без правового порядка, который только и может вкоренить в людей убеждение, что нравственность — не пустая фраза, не слово без смысла, а составляет один из краеугольных камней всякой благоустроенной общественности? Когда вокруг тебя безнаказанно совершаются гнусные дела, когда неправда торжествует и приносит довольство и почет вместо тюрьмы и каторги, — самое развитое нравственное чувство ослабевает, самая непреклонная нравственная воля теряет энергию и уверенность в своей правоте. А держать в узде наглую неправду может только правовой порядок — тот или другой, смотря по времени и обстоятельствам, но он должен быть, и без него ни правильное общежитие, ни нравственность немыслимы. Ведь ты, конечно, не мечтаешь, что когда-нибудь все люди без изъятия будут нравственны: этого никогда не бывало и никогда не будет. Нравственных людей по глубокому убеждению, несмотря ни на что, вообще бывает немного на свете, как мало людей, безусловно, по убеждению, безнравственных. Огромное большинство колеблется, более или менее легко поддается соблазну, не выдерживает до конца напора влечений и страстей. Вот откуда и вытекает необходимость прочного, твердого, незыблемого правового порядка. Одних он держит силой в должных границах, других направляет и поддерживает в добрых путях, дополняя их слабость и распущенность строгостью и категоричностью своих требований, заостренных угрозой неминуемых наказаний. Эту-то поддержку и дает правовой порядок. А ты над ними забавляешься и зубоскалишь! Пора, любезный друг, кончить эту опасную игру и серьезнее отнестись к делу. Время наступает — да уж и наступило — такое, что бросать слова на ветер и пробавляться остроумничаньем вовсе не приходится. Посмотри вокруг себя. Разноголосица, смешение языков, упадок высших стремлений и нравственных требований поразительные. Все, что казалось твердым и прочным, выветривается и разлагается на наших глазах с быстротой, которой никто не мог и предвидеть. И не в одних только высших и интеллигентных слоях идет этот процесс; он, как крот, роется глубоко, проникая во все слои народа, во все закоулки и тайники, куда долго не заглядывал свет Божий. Что из этого разложения выйдет перерождение к лучшему, это можно предсказать наверное, не будучи пророком. Но нельзя не скорбеть глубоко о том, что мы так мало понимаем ту работу, которая в нас совершается, и оттого не пособляем ей, а только тормозим, воображая, что можем ее остановить. Тщетные усилия! От помех она не остановится, а только обострится и пойдет неправильным путем, болезненными скачками и напорами.

Разговорился я с деревенским знакомым о крестьянском банке. «Скажите, пожалуйста, — спрашивает он, — что это за банк? Намерение будто бы и доброе — помочь крестьянам; а как поразмыслишь, так выходит, что этот банк только для кабатчиков, ростовщиков и кулаков из крестьян устроен. Чтобы помочь всем крестьянам, которые пожелают землю купить, надо не 5, а 155 млн ежегодно ассигновать — и того мало. Да, по правде сказать, и резона нет переводить землю к крестьянам из других рук. Какая нужда государству или правительству, чтобы землю скупали мужики, а не купцы, не дворяне, не чиновники и разночинцы? Читал я в газетах, что предполагалось отпускать ежегодно крестьянам безземельным и малоземельным в кредит на покупку или прикупку земли до 3 млн. Вот это я понимаю и было бы отлично, если бы это сделали! В каких-нибудь 10-15 лет все такие крестьяне были бы с землей и куском хлеба. Отчего же, — продолжал мой назойливый собеседник, — не сделали так, а переиначили, и мера, сама по себе хорошая, должна послужить в пользу богатых, а не нуждающихся крестьян — худшей части сельского населения, а не той, которая всего больше имеет права на поддержку и помощь?»

Собеседник был прав, и я затруднялся, что ему отвечать. Положим, от министра финансов будет зависеть приказать выдавать ссуды только крестьянам, нуждающимся в земле, но ведь он может это сделать не в силу закона, а произвольно его применяя. И притом один министр, положим, найдет нужным помогать бедным крестьянам, а другой увидит государственную пользу в оказании помощи богатым мужикам. Произвол, фаворитизм, колебание основного принципа крестьянского кредита непременно выйдут из теперешней редакции закона. Зачем же было изменять предложенную министерством — ясную, простую и целесообразную? Ведь имелось в виду не помогать вообще крестьянам скупать землю, что не имело бы смысла, а облегчить малоземельным и безземельным обзавестисть землей и хозяйством. Зачем же так и не сказано в законе?

Зачем? Мало ли таких «зачем» просится на ум.

Зачем, например, не объявляются крестьянские земли неотъемлемой принадлежностью сельских обществ, на что указывается давно со всех сторон как на единственное средство против обезземеления, которое всюду производится теперь в больших размерах? Богатые мужики скупают земли у бедняков; создается пролетариат, гибнут целые семьи от нищеты, не имея ни кола, ни двора. Плоды новой постановки крестьянского вопроса с 1861 г. пропадают даром. Наша беззаботность или незнание дела открывают широко двери для создания пролетариата пока только там, где земли приобретены крестьянами без пособия правительства, как, например, у государственных крестьян, или где до сих пор существовало участковое пользование землей; но пройдет еще 25 лет, окончится выкупная операция — и то же зло станет разъедать быт бывших крепостных, владевших на началах общинного землевладения. Неужели же наделение крестьян землей совершилось в пользу кулаков, мелких ростовщиков и кабатчиков? А к тому все идет, и никому нет до этого дела.

Зачем закрываются высшие женские врачебные курсы и права женщин, окончивших полный медицинский курс, не уравнены, как предполагалось, с правами патентованных врачей? Провинция гибнет от недостатка медицинской помощи, а молодые медики неохотно едут туда и толпятся в больших центрах, терпят нужду в надежде впоследствии составить себе видное и выгодное положение; женский же труд ценится у нас гораздо дешевле мужского и был бы по плечу нашим бедным медвежьим углам. Не потому ли женщинам затрудняется медицинская карьера, что они вступили бы в профессию, не свойственную прекрасному полу, и оторвались бы от своих семей? Но ведь женщины по своей природе гораздо мягче, человечнее, внимательнее относятся к больным, чем мужчины; а что они, получив высшее образование, а с ним и возможность зарабатывать себе порядочный кусок хлеба, оторвутся от семей, то это в огромном большинстве случаев чистая напраслина. Сколько их имеют на своих руках бедных и старых родителей, больных и малолетних, которых кормят своими трудами, благо могут иметь сносный заработок! И эти добрые плоды высшего женского образования приносятся в жертву — чему же? Предрассудку, будто высшее образование несвойственно так называемому прекрасному полу!

Зачем та же опасность, которой уже подверглись медицинские женские курсы, грозит и высшим женским курсам? Сколько девушек, окончив их, едут в наши медвежьи углы учительницами и пополняют пробел в воспитании и учении, оставляемый в провинции крайним недостатком средних учебных заведений, которые не в состоянии принять всех желающих учиться. Мы знаем примеры, что жены бедных чиновников и офицеров, служащих на скудном жалованье по разным трущобам, где и грамотного-то отыщешь с трудом, поступали в Петербург на высшие курсы, терпя голод и холод, только с той целью, чтобы, возвратившись, иметь возможность дать мало-мальски порядочное воспитание своим детям. Неужели этим добрым зачаткам тоже суждено сгинуть под давлением предрассудков и нашей обычной повадки неумело обобщать ненормальные и уродливые явления, которые, бесспорно, встречаются посреди массы учащихся женщин, и усматривать в таких явлениях доказательство ненужности и вредности высшего женского образования? В средних мужских и женских учебных заведениях встречаются тоже немало негодных мальчиков и девочек, которые остаются такими и достигнув зрелого возраста, — что ж, следуя той же логике, надо и средние учебные заведения закрыть? Рассуждая последовательно, можно таким образом добраться и до школ грамотности.

Тяжело и горестно видеть, что черные тучи скопляются над нашим высшим образованием, без которого не может существовать ни одна страна, особливо бок о бок со странами, где оно крепко поставлено и сильно развито. Слабые зачатки знания, науки, насажденные с таким трудом, усилиями и пожертвованиями, меркнут. Уровень образования видимо понижается под давлением самых неблагоприятных условий. Такие эпохи бывали в истории. Выращенное и взлелеянное в высших и средних слоях распускалось и утопало в волнах всенародного невежества и крайне ограниченного запроса огромной массы на образование и высшее знание. Наступал совершенный мрак, из которого потом медленно, столетиями, вырастала и складывалась новая культура, новая наука. Может быть, и мы, подобно другим народам, вступаем в такой период. Может быть, и у нас перегорает в болезненном процессе насажденная «великими и несносными трудами сынов российских» цивилизация, чтобы когда-нибудь, со временем, возникнуть в другой форме, в других сочетаниях, стать нашим присным, кровным, народным достоянием. Может быть, необходимо нашему высшему образованию и высшим знаниям очиститься от наносных элементов и того налета, который им придан у нас их носителями, привилегированными классами. Все это может быть и даже вероятно. Вероятно и то, что наши более или менее отдаленные потомки увидят в умственном и нравственном разложении, посреди которого мы живем, шаг вперед, преддверие национального, умственного и нравственного обновления. Хочется верить, что все это будет так непременно! Но нам, современникам, особливо тем, которые, как я, доживают свой век, несказанно тяжело видеть разрушение и падение того, с чем и на чем мы прожили лучшие годы жизни. Переменить весь свой духовный строй, расстаться с задушевными думами и упованиями мы уже не в силах и должны, склоня голову, быть зрителями того, чего изменить не можем и что глубоко противоречит всем нашим воззрениям и верованиям.

— Правда ли это, — спрашиваю я в деревне одного из моих соседей, занимающего видный пост в уездной администрации, — правда ли, что вы оставляете свое место? Ведь это было бы крайне прискорбно.

С этим соседом мы расходимся, и весьма существенно, во многих взглядах. Но он безукоризненно честный человек, вполне серьезно относящийся к своим обязанностям, свято исполняющий свой долг и по душе добрый и сострадательный человек. За эти редкие у нас качества я ценю его весьма высоко и питаю к нему самое искреннее уважение и самые сердечные чувства.

— Да, это правда. Мне уже под 60 <лет>; я устал, да вдобавок нет помощников, а один, вы знаете, в поле не воин. Выбрали мы вашего соседа в мировые судьи. Вы его близко знаете, вполне добропорядочный, добросовестный и работящий человек. Помните, каким он был мировым посредником? Его не утвердили! А выбирать больше некого: нет и нет людей!

— Слышал я об этом и очень жалел. Таких, как этот, у нас в уезде точно немного. Со свечой поискать — не найдешь. Но скажите, почему его не утвердили?

— Не имеет, видите ли, образовательного ценза. Три года был прекрасным мировым посредником — так этого мало!

Бумага, форма заели у нас все. Люди из провинции разбежались, толпятся в больших центрах, слоняются за границей, благо есть деньги. Абсентизм — избитая тема жалоб и в газетах, и в правительственных соображениях. Бывший культурный класс — дворянство — неудержимо стушевывается, исчезает в провинции и заменяется владельцами из крестьян, купцов и кулаков. Кого же выбирать в должности? До этого, как и до всего остального, нет никому дела. Есть закон или распоряжение, требующее для выборов в мировые судьи известного образовательного ценза, — и довольно! Закон или распоряжение применены, буква удовлетворена — чего же больше? А что насущная потребность не удовлетворена, что не будет мирового судьи, или выберут по необходимости плохого и негодного — это там пусть себе делают, как знают.

В то время как идеалы, интеллигенция, цвет высшей культуры, высшая образованность меркнут и замирают, в массах замечаются, пока, правда, еще едва заметные, признаки пробуждающейся умственной и нравственной жизни. Здесь и там между самими крестьянами появляется противодействие безобразному пьянству и пьяному разгулу. Женщины, наиболее страдающие от пьянства мужчины, всего сильнее восстают против кабаков. Мне рассказывали, что в Рязанской губернии одно обширное село, получавшее ежегодно 7 тыс. рублей за дозволение держать у себя кабак, отказалось от этой значительной суммы, только чтобы от него отделаться. Крестьяне поняли, что теряют на вине гораздо больше 7 тыс. рублей и платятся за них разорением. Кабатчик нашел, однако, себе приют на самой границе села, у помещика, и теперь пока неизвестно: он ли перетянет крестьян в свое новое питейное заведение, пользуясь их слабостью и падкостью к вину, или они своею стойкостью и выдержкой заставят его закрыть кабак. Секты, толки и ереси растут, как грибы, свидетельствуя о неудовлетворенной религиозной потребности. Разрешение ставить священниками людей, не получивших среднего или высшего образования, подольет еще масла в огонь. Необразованный священник будет ближе стоять к народу по своим понятиям, чем образованный; но именно поэтому борьба с сектами станет еще труднее, а это рано или поздно поведет к церковной реформе, которую многие предвидят и предсказывают. Теперешние стремления возвратились к прежним порядкам в церковном управлении, какие были до минувшего царствования, ускорят и приблизят эту неминуемую развязку. Восстановлением преданий и прошедшего не воскресить духа старинных учреждений, который изменился не под влиянием реформ, как многие ошибочно думают, а вследствие существенного изменения всех условий старинного, дореформенного быта. Теперь мы идеализируем и поэтизируем этот быт и хотели бы к нему возвратиться, но не знаем или забываем, что его несостоятельность и неприглядность, доказанные практикой, вынудили реформы насильственно, почти против воли реформаторов. Теперь прошедшее кажется прекрасным, отмененным Бог знает зачем и почему, но простая справка в архивах или у старых людей — очевидцев того, что было, показали бы тотчас, каково это прошедшее было на самом деле. Мы повторяем, сами того не замечая, ошибки Тиков, Шлегелей и романтических мыслителей, превозносивших Средние века, к которым, однако, не было и не могло быть возврата.

Рядом с этими признаками умственного и нравственного пробуждения народных масс идет заметно возрастающее стремление учиться. Где сельская школа идет мало-мальски порядочно, там она переполняется учениками и даже местами — ученицами. Как всегда и во всем, крестьяне и на школу смотрят с чисто практической точки зрения, ценят прежде и больше всего практическую пользу, которую она приносит. «Из вашей школы многие вышли, которые теперь хороший хлеб едят», — говорил мне один волостной старшина из молодых, приехавший от имени сельских обществ той волости посоветоваться, как устроить вновь задуманную ими сельскую школу. «Нас много душ, — говорил он, — и денег мы можем собрать много, была бы только школа хороша и сподручна нашим детям». Разные соображения чисто практического свойства заставили крестьян раскошелиться на учреждение сельского училища и разжать руку, крепко и скупо берегущую копейку. Крестьяне рассуждают так: поступит грамотный в солдаты — его произведут скоро в ефрейторы, потом в унтер-офицеры, а безграмотный оставайся рядовым; не поступит грамотный в солдаты — ему цена в работниках другая. Есть в деревне грамотные — есть и кому приказ из волостного правления или начальственное требование и распоряжение прочитать, или письмо, условие, или расписку; есть, кому и письмо написать. Девочка, учившаяся в школе, молитвы знает, не то что баба, которая и лба-то порядочно перекрестить не умеет. Невесте грамотной тоже цена совсем другая, чем неграмотной. Надо видеть, как крестьяне дорожат школой, когда она, не мудрствуя лукаво, добросовестно делает свое дело, с участием и любовью относится к детям, приучает их к добрым порядкам. Кто воображает, что школа в деревне удовлетворит своему назначению и запросу крестьян, если ограничится обучением детей грамоте, молитвам и счету, тот очень ошибается. Простой народ соединяет со школой понятие о воспитании, о внушении привычки к добрым порядкам, к добрым нравам. Где этого нет, где ребят только учат, а не воспитывают, там крестьяне пользуются тем, что дает школа, но остаются к ней равнодушны. Такая школа детьми не переполнится.

Школы в наших медвежьих углах понемногу растут. Здесь и там помещики, особенно помещицы и их дочери, с любовью и успехом занимаются обучением детей и содержат сельские школы на свой счет. Заводят их и некоторые приходские священники; иные ведут дело с большой любовью и большим успехом.

Мне случилось в Черни натолкнуться на целую группу людей, дружно ведущих школьное дело в целом уезде. По какому-то редкому и исключительному счастью весь училищный совет с предводителем дворянства во главе с любовью и смыслом занимается школьным делом и всячески старается поставить его как можно лучше. Под шерсть и масть училищному совету случился и инспектор училищ[1]. Я имел под руками сведения о состоянии школьного дела и деятельности училищного совета в Чернском уезде за 3 года (1880—1882). В течение этих 3 лет число школ с 23 возросло до 28 и продолжало расти в течение последнего года. Число учеников и учениц с 1105 поднялось до 1245, в том числе 115 девочек. Окончили учение: мальчиков — 106, девочек — 17. Училищ, содержимых частными лицами на свои средства, было в том году 5; частными лицами, но с пособием от земства и местных обществ — 7; церковно-приходских, устроенных духовенством и содержимых с пособием от земства, местных обществ и родителей — 4; остальные — 12, т. е. менее половины, были сельские училища, содержимые крестьянскими обществами с пособием от земства и частных лиц. На школы давали денежные средства: сельские общества — 837 рублей, частные лица — 1285 рублей, земство — 2845 рублей, не считая сумм, отпускаемых им на вознаграждение законоучителям и на награды учащим за школьников, выдержавших экзамен на льготное свидетельство. Всего тратилось на школы 4968 рублей. К чести Чернского земства надо сказать, что оно поддерживало труды и усилия своего училищного совета и давало ему нужные средства для развития его деятельности. До 1880 г. земством выдавалось на школьное дело 2500 рублей; в 1880 г. отпущено 4000 рублей, а в 1881 г. к этому прибавлено еще 1000 рублей, да на книги и учебные пособия 500 рублей, всего в год 5500 рублей. По предложению училищного совета земством приняты по школьной части разные, весьма разумные поощрительные меры. За каждого ученика, выдержавшего экзамен на льготное свидетельство, преподавателям выдается награда: учителю — 5 рублей, законоучителю — 3 рубля. Постановлено также, что земство приходит на помощь обществам, желающим учредить у себя школы, суммой, вдвое большей той, какая назначена от себя самими обществами в состоявшихся о том приговорах. Таким образом, если общество дает 50 рублей в год на школу, то земство отпускает 100 рублей; если оно обязуется давать 100 рублей, то земство отпускает 200 рублей. Но если обе эти суммы, взятые вместе, недостаточны на содержание школы, то она не открывается.

Как ни малы эти цифры, как ни миниатюрен круг, в котором вращается деятельность Черского училищного совета, но в моих глазах приведенные данные чрезвычайно поучительны и красноречивы. Сошлось случайно в одном из наших бесчисленных медвежьих углов несколько порядочных людей, понимающих важность школы для народа, особливо у нас, при нашей дичи и нашем безобразии, и поставили себе скромную задачу сделать, что можно, на гроши, которые случились в их распоряжении. Земство и правительственный чиновник их поддерживали — и дело пошло расти. Мне скажут: да ведь море состоит из капель: без капель и моря нет. Взгляните на Париж или Лондон, на бесчисленное множество громадных зданий, которые громоздятся в этих столицах мира. Что бы вы подумали, если кто-нибудь, видя, как один из тех сотен миллионов каменщиков, которые трудились над сооружением Лондона или Парижа, прилаживает кирпич к кирпичу, камень к камню, сказал: работа его — капля в море, — и с пренебрежением отвернулся от труженика? Разве бы вы не назвали такого господина вертопрахом, хлыщом или пустомелей? Не то же самое, спрошу я, сооружение векового здания общественных порядков? Оно все, от начала до конца, слагается из детальной работы, из едва заметных микроскопических подробностей, которые, будучи сложены и соединены вместе, образуют одно громадное, величавое целое. Благо и мир тем, которые посвятили себя этому невидному, неказистому труду! Имена их позабудутся потом, но дело их останется и принесет свой плод вернее и несомненнее, чем всякие разглагольствования о мелочности и ничтожности таких трудов и усилий. Мне случайно достались сведения о деятельности на пользу народной школы в Черни и Чернском уезде. А сколько таких полезных безвестных тружеников по разным отраслям общественной деятельности рассеяно по обширному русскому государству? Им нет числа! Пет такого уголка, где бы их не было. Только мы их мало знаем или вовсе не знаем в суете и толкотне больших центров. Эти-то муравьи и закладывают незримо основания будущей общественности, более светлой и человечной, чем теперешняя. Когда она преобразится, история запишет годы, месяцы и дни совершившихся событий. Но пусть она прибавит, что они подготовлены, выношены, взлелеяны трудами и усилиями бесчисленного множества единичных людей, не попавших в ее синодики. В Черни нашелся инспектор, который работает в руку усилиям земцев поставить на порядочную ногу дело народного образования. Что, думалось мне, если бы вся наша губернская и центральная администрация по всем отраслям точно так же работала в руку местным усилиям и поддерживала их? Мы бы и не заметили перехода к лучшему — так бы он совершился быстро.

В конце августа я возвратился в Петербург. Выхожу из вагона с дорожным мешком в одной руке, зонтиком и пледом — в другой и направляюсь к выходу с платформы в залу. Прохожу лабиринт перегородок. Стой! «Пожалуйте билет». Прежде билеты отбирались в вагоне перед прибытием в Петербург. Нынче этого не было, и билет оставался у меня в кармане. Пришлось остановиться, положить свои дорожные доспехи на пол, обшарить свои карманы. Все это потребовало времени к крайнему неудовольствию пассажиров, которые спешили, подобно мне, и которым я запрудил дорогу.

— Скажите на милость, — спросил я одного из железнодорожных чинов, — к чему это новое стеснение пассажиров? Довольно, кажется, и того, что вы не пускаете пассажиров Бог весть почему на платформу до звонка, чего не делается на других дорогах. А теперь — новые строгости! Уж не думаете ли вы этим способом изловить злоумышленников, приезжающих в Петербург? Или вы не доверяете своим кондукторам и контролерам? Так вы бы завели надежных, а нас, публику, оставили в покое.

— Это распоряжение не наше, а полиции, — отвечал мне железнодорожный чин, — мы и понять не можем, почему это ей так вздумалось. Вы, положим, здоровы и один, а то недавно приехала женщина с грудным ребенком, совсем больная. Муж хотел ее встретить — его к ней не пускают, а она не может одна справиться, так слаба, вдобавок еще ребенок на руках. Хорошо еще, что я тут случился; они мне знакомые: ну и пропустил мужа к жене и ей помог.

Только что выехал из деревенской трущобы и пришел в соприкосновение с административным миром, и в мгновение ока передо мной выросла стена ненужных формальностей, надоедливых, мелочных стеснений, тянущих душу до раздражения и нервных припадков. Страстью к таким путам пропитана вся наша житейская атмосфера! Не только казенная, но и частная администрация дышит той же страстью как-нибудь да стеснить без малейшей надобности. В Москве, например, железным путем соединены все линии железных дорог между собой для перевозки товаров и пассажиров из одного дебаркадера на другой. Казалось бы, чего удобнее: не хотите вы оставаться в Москве, спешите с дороги на дорогу — к вашим услугам объездной путь, без всякой возни с носильщиками и извозчиками. Так нет же! Объездной поезд, изволите ли видеть, прилажен к какому-то одному поезду в день, а не ко всем. Приехали вы с ним — ваше счастье; а нет — так тому и быть. Надо же вам помнить, что не дорога существует для вас, а вы для удовольствия и пользы дороги. Чтобы вы это памятовали и не забылись как-нибудь ошибкой, и устроены объездные поезда с таким расчетом, чтобы публика могла ими пользоваться в виде снисхождения и приятного сюрприза. Девиз: «Все для народа и ничего посредством народа» — я еще понимаю. Но девиз нашей казенной и неказенной администрации: «Ничего для удобства публики, и все для ее возможного стеснения» — я решительно отказываюсь понять.

КОММЕНТАРИИ

править

Впервые опубл.: Вестник Европы. — 1882. — Т. 5. — Кн. 10. — С. 685—707.

Повторно: Кавелин К. Д. Собрание сочинений. В 4 т. Т. 2. — СПб., 1898. — С. 838—862.

В этой статье К. Д. Кавелин, как и в ряде других на эту же тему, описывает неутешительное положение дел в деревне. Кавелин изобразил затруднительное состояние деревенского сельского хозяйства за десятилетие с 1873 по 1882 г.; он дал описание, главным образом, Белевского уезда Тульской губернии, в котором находилось второе имение Кавелина — сельцо Иваново, бывшее некогда любимым летним местом пребывания его родителей. Поэтому эта статья «Из деревенской записной книжки», бывшая первой в цикле статей на тему положения в деревне, при первой публикации в «Санкт-Петербургских ведомостях» была подписана псевдонимом Ивановский.



  1. Думаю, что не сделаю нескромности, назвав все эти почетные лица по именам. Предводитель дворянства И. А. Долинино-Иванский, председатель земской управы Н. Н. Волков, протоиерей М. Я. Пятницкий, М. М. Бодиско, граф И. Доможиров, Н. И. Левицкий, инспектор училищ M. M. Щеглов.